"Алмаз, погубивший Наполеона" - читать интересную книгу автора (Баумголд Джулия)15 ВСЕ УТРАЧЕНОВот я и добрался в своей истории бриллианта до того времени, в котором жил сам, до монарха, которому я служил прежде, чем Наполеону. Император, одним глазом следивший за моей работой, хотел узнать, добрался ли я в моей хронике до Людовика Шестнадцатого. (На самом деле он прекрасно знал, что добрался.) Он сказал, что этот король был образцовым обывателем, но королем никудышным. — Должности первых министров были придуманы для этих последних королей, — уже не в первый раз сказал император. — Я ездил на охоту с его ружьем, а королева шепелявила, вы знаете об этом? Я знал, но решил не мешать ему говорить. — Всякий раз, когда я упоминал имя Марии-Антуанетты в Вене, — продолжал он, — ее родственники опускали глаза. В знак того, что при их дворе на эту тему говорить нельзя. Он рассказал мне, что Мария-Антуанетта привнесла пагубную непринужденность в придворную жизнь и разрушила старинную важность этого двора. Двор смеялся над всем на свете, но никогда — над собственными мелкими ритуалами, ибо их предназначением было сохранение порядка. Мария-Антуанетта быстро устала от обязанности являть собой божество, устала от того, что ей подают полотенце, опускаясь на колени на скамеечку для ног, от того, что придворные подходят по очереди, чтобы увидеть, как она ест какой-нибудь кусочек; и тогда как Мадам настаивала на соблюдении этикета, соответствующего ее положению, Мария-Антуанетта им пренебрегала; ее считали — Разве не эти же ритуалы вы переняли для своего двора, сир? — спросил я, чтобы потом записать ответ императора. — Совсем нет. Мои levées и couchées[69] были всего лишь способом встретиться с придворными и отдать им распоряжения. В конце концов, поскольку я вышел из толпы, мне пришлось придать государственной власти побольше внешней важности. Иначе меня каждый день хлопали бы по плечу. Такого я не мог себе представить. — В природе королей не существует. Короля делает свита, — напомнил мне император, но, взглянув на него в его потрепанном сюртуке, я не мог с этим согласиться. Разумеется, я прекрасно помню, что ни один двор не мог сравниться великолепием с двором императора, что принцы съезжались со всей Европы и выстраивались в очередь, чтобы его увидеть. Кто-то однажды сказал, что о быстроте продвижения императора по залу можно судить по вспышкам бриллиантов на дамских шеях и руках при его приближении. Никогда не бывало такой роскоши, и все же эта роскошь — зрелищная часть его «хлеба и зрелищ» — способствовала достижению определенных целей. Его бракосочетание с Марией-Луизой и крещение Римского короля были подарком нашим ювелирам, производителям шелка и всем прочим. Император создавал новую знать и раздавал ей украшения, кресты и орденские ленты. Он создал орден Почетного легиона и раздал тысячи орденов, ибо чем больше он раздавал, тем больше к ним стремились. Он понимал, что люди бывают детьми не только в детстве. — Мы осуждаем Людовика Шестнадцатого, — сказал император, — но следует заметить, что он стал первым монархом, на которого посягнули. Именно на нем впервые были опробованы новые принципы. Его образование, его идеи внушили ему уверенность, что все принадлежит ему и всегда будет принадлежать. Я сказал ему, что по мнению Бертрана де Мольвилля, морского министра Людовика Шестнадцатого, король был необычайно образован, обладал здравым смыслом и благими намерениями. Но обращался за советом слишком ко многим и никак не мог принять решения. Память у него была, как у всех Бурбонов, равно как и общая для них потребность в охоте — как можно больше скачек и погонь. И присущая всем им меланхолия и фатальная робость, да к тому же — сиротское детство, поскольку отец его умер, когда ему было одиннадцать лет, а мать — в тринадцать. Людовик Шестнадцатый был первым королем, которого я видел воочию. Никто не мог надолго отвести от него взгляда, когда он находился в комнате. Я сказал императору, что король был вальяжен, внушителен и очень вежлив. У него была своеобразная манера говорить булькающим голосом, и слово «garden», произнесенное на вдохе и выдохе, превращалось в «guh arrrrr den». В этом разговоре о короле мы с императором вдруг поменялись местами, ибо я как дворянин был представлен королю в те времена, когда император был всего лишь молодым неприметным солдатом. Я смутился этой своей мысли, хотя и не надолго. Она не доставила мне ни малейшего удовольствия, поскольку оба мы были людьми, потерявшими свободу, потерявшими все. В этом отношении между нами не могло быть никакого соперничества, а если бы и было, то горькая победа по праву принадлежала ему, потому что у меня еще оставался сын. Он же потерял всю Европу, ее короны и троны, жену и ребенка и всю свою семью. Он потерял мир и сохранил только личную славу. И поэтому я не стал мешать ему рассказывать… — По словам ее придворной дамы, госпожи Кампан, Мария-Антуанетта была не расточительна, но прижимиста, — сказал император. — И король тоже, недаром он имел обыкновение разрезать лист бумаги на осьмушки и исписывать их полностью, а его почерк становился все более мелким и сжатым под конец — лишь бы не начинать новый лист. — Я думаю, что существуют некие степени экстравагантности, — сказал я, кое-что вспомнив. Мой друг принцесса де Ламбаль, когда мы были в ссылке, поведала мне множество историй — ей и в голову не могло прийти, где и по какому случаю я их вспомню. Она рассказала, как Леонар, парикмахер королевы, поднимался на лесенку, чтобы изобразить в ее волосах старого короля, или его похороны, или хлебные бунты 1775 года. У всех тогда были большие головы с маленькими, белыми как мел лицами, притворно улыбающимися под слоем белил. Брови серые, как мышиные хвостики, красный свинец и кармин на щеках, в головах идеи Месмера и мошенника Калиостро (заново родившегося графа Сен-Жермена). Мария-Антуанетта и ее модистка мадемуазель Бертен ежедневно меняли моду. При фривольном дворе все было модой — сегодняшняя манера говорить, сегодняшняя острота и песня, сегодняшняя игра в Всякое стремление к образованности, выходящее за рамки интересов скучного короля, который ложился спать в одиннадцать часов, изгонялось, а королеве оставалось тем временем лишь пускаться в рискованные авантюры при лунном свете. То была всего лишь вызревшая в конце столетия, доведенная до крайности версия того, что всегда существовало при дворах. Но в голодающей стране это стало невыносимым. Принцесса рассказывала мне о визите великой русской княгини Марии Федоровны в 1782 году. Великой княгине только что дали прочесть запрещенную пьесу Бомарше «Женитьба Фигаро». Эта вещь, как и книга Лакло «Опасные связи», высмеивала двор. Обе книги покорили Версаль, и их идеи нашли понимание в атмосфере опасного недовольства. В Версале в театре Габриэль был дан бал в честь великой княгини. Всем дамам было приказано надеть белые атласные домино с фижмами и шлейфами. Когда они расхаживали и кружились под пятью тысячами свечей, вошла Мария-Антуанетта. Ее шляпа с белыми перьями, приколотая «Регентом», была надвинута на глаза цвета зимнего парижского неба. Она надела «Регент», чтобы поразить, и преуспела. «Регент» нашел в ней свою первую красавицу. Его задачей стало усиливать и приумножать то, что имелось, будь то мощь или красота. Еще принцесса де Ламбаль рассказала мне обо всех тех ночах в розовом саду в Багателе. Она описала один праздник в Трианоне, когда балетные актеры, одетые нимфами и фавнами, бегали среди деревьев, а музыканты играли на плоту среди озера, когда королева была в белом газовом платье, с цветами в волосах, а кардинал де Роган согрешил. То было начало дела о бриллиантовом ожерелье. Именно тогда интрига, долгие годы развивавшаяся, расцвела, произведя главную интригу спустя десять лет по восшествии Людовика Шестнадцатого на престол. Ожерелье стоимостью миллион шестьсот тысяч ливров, самое дорогое из всех, когда-либо изготовленных, состояло из длинных низок и фестонов наилучших бриллиантов, какие когда-либо были собраны вместе, и превосходнейшим образом подобранных. Неприметная и сгорбленная мадам де ла Мотт уговорила кардинала Рогана купить это ожерелье, чтобы вернуть милость Марии-Антуанетты. Ожерелье исчезло, ювелиру так и не заплатили. Состоялось судебное разбирательство в парламенте, и хотя Мария-Антуанетта выиграла дело, она проиграла. Император всегда говорил, что это дело с ожерельем стало одной из трех причин революции. К тому времени Мария-Антуанетта отказалась от тяжелых драгоценностей и имела свои собственные бриллианты, вставленные в новые оправы в виде листьев и растений. Потом она утратила интерес и к ним. На церемониях у нее стали случаться судороги, она отложила в сторону свою алую шкатулку с драгоценностями и влюбилась в идеалы Руссо. Все эти драгоценности устарели; они годились лишь для мадам дю Барри, которая нуждалась в них, чтобы привлечь к себе внимание. «Регент» в этом воплощении казался не более чем большой каплей росы на цветке из драгоценных камней — благородный варвар среди драгоценностей. Мария-Антуанетта все еще подчинялась своим фаворитам и своему личному тирану — моде. После торгового соглашения с Англией при заключении мира в 1783 году пришла мода на английские сады и товары, ленты и экипажи. Двор был заинтригован малопонятными иностранными идеями вроде конституции, верхней палаты, нижней палаты, Я знавал тех, кто окружал Марию-Антуанетту, когда она устроила сельскую жизнь для себя в Малом Трианоне. Они рассказывали, что никто не должен был бросать то, что делал, или вставать, когда королева Франции входила в комнату в своих муслиновых платьях и шляпе, плоской, как блин. Она прислонялась к стенам, расписанным поддельными трещинами. Она ходила без фижм и шлейфа месяцами напролет и разрешала всем сидеть в своем присутствии. Она ходила на ночные прогулки по деревне, где искусное встречалось с искусным и где преобладало притворство. Основные отличительные черты стерлись, когда она бросила роскошь ради смертельной простоты. Король оказал поддержку американским мятежникам, восставшим против английского монарха. Тогда появились американцы во главе с господином Бенджамином Франклином, американским послом — все в коричневых шерстяных костюмах, с ненапудренными волосами и в меховых шапках, ходившие по Парижу без всякой свиты. Мода повернулась лицом к охваченной восстанием стране. Придворные по примеру Франклина отказались от лент и перьев, надели тяжелые башмаки и взяли в руки толстые палки, смешиваясь с толпой, которая не могла их узнать, и вступали в драки. Все это была мода, а что такое мода, как не маскировка? Бенджамин Франклин видел, как первый шар доктора Монгольфье, наполненный горячим воздухом, поднялся над Версалем в сентябре 1783 года. Шар был синий с желтым и плыл над толпой, в которой находился Уильям Питт Младший. К тому времени, как говорили, Мария-Антуанетта стала совершенно развратна — то была некая Мессалина, предающаяся половым мерзостям со множеством любовников обоих полов. Ходили слухи, что теперь у нее в Малом Трианоне появилась бриллиантовая комната. В те дни она дразнила молодого английского гостя Уильяма Питта, совершенно не зная, как тот связан с бриллиантом, который она носит. Господин Питт рассказал ей историю человека, который пригласил его во Францию. Человек, который обещал ввести Питта в общество, оказался каким-то бакалейщиком. Мария-Антуанетта вспоминала о бакалейщике и посмеивалась всякий раз, когда видела молодого Уильяма Питта. В двадцать пять лет королева перестала танцевать и попросила мадам Кампан сообщить ей, когда для нее придет время перестать носить цветы в волосах, когда она утратит первую свежесть. К тому времени, когда умерла ее дочь-младенец Софи, 19 июня 1787 года, свежесть действительно утратилась. Два года спустя ее сын дофин Луи-Жозеф лежал при смерти в Медоне, скрученный туберкулезом позвоночника, горящий в лихорадке. Это был не по годам развитый ребенок, изучавший историю, всегда добрый с теми, кто прислуживал ему, благородный душой и манерами. Пасквили не прекращались. Королева знала, что народ за пределами двора ее ненавидит; когда она проезжала, люди шикали или хранили молчание. 5 мая 1789 года король надел «Регент» и драгоценности короны в последний раз. Случаем послужило открытие ассамблеи Генеральных Штатов и конец абсолютной монархии, божественных прав и тому подобных вещей. Камень, сам рожденный в великих катаклизмах, осенял своим светом очередной переворот. Король и королева вынуждены были пройти от собора Нотр-Дам до церкви Святого Людовика, а их семилетнего умирающего сына поддерживали у окна. Король неторопливо брел в роскошном платье, расшитом золотом и старыми розовыми алмазами, недавно вновь ограненными для его новой бриллиантовой шпаги и бриллиантовых пуговиц. Тьерри де ла Виль д’Авре, главный шталмейстер, заведовавший королевским дворцовым хозяйством, распорядился заново огранить их в Анвере. Год спустя, когда я был при дворе, кто-то шепнул мне об этом, как будто это все еще имело значение. Пряжки на туфлях короля и подвязки тоже были бриллиантовыми. Король сверкал бриллиантами — и был источником многих бед. На королеве было серебро с «Великим Санси», приколотым к волосам. Они несли на себе частицы прошлого, унаследованного от всех предков. Новые драгоценности и старинные драгоценности и пустота тех, кто носил их когда-то, шествовали вместе в этой последней вспышке великолепия. Что бы ни произошло потом, это уже никогда не повторилось. Это было последнее явление великолепия, если, конечно, не считать императорских зрелищ. — Да здравствует дом Орлеанов! — кричала толпа, приветствуя кузена и соперника короля. Марию-Антуанетту била такая дрожь, что принцессе де Ламбаль приходилось ее поддерживать. Кто-кто из придворных хотел остановить процессию; королева отмахнулась, но, вернувшись в свои апартаменты, не выдержала. У нее случились такие конвульсии, что она сорвала с себя драгоценности прежде, чем ее дамы успели их снять. Ожерелье разорвалось, и жемчужины покатились по полу. Браслеты лопнули, и дамы ползали по обюссонским коврам, подбирая камни. Одежду пришлось разрезать, иначе снять не получалось. Генеральные Штаты приступили к работе на следующий день, 6 мая, в Версале, в зале Венус-Плезир, обычном просторном зале, с неуместным мрамором наверху, гирляндами золотых листьев и цветков, наполненном красотой и чванством и всем тем, что тут происходило ранее — со времен Людовика Четырнадцатого здесь устраивались балы и концерты. В день открытия Генеральных Штатов на короле были орден Золотого Руна, новая шпага с бриллиантами, ордена, эполеты Людовика Пятнадцатого и новые бриллиантовые пуговицы. На его шляпе, кроме шляпной ленты и бриллиантовой петли, красовался «Регент», так что все Король и королева сидели на тронах, королева немного ниже, в белом атласе и пурпурном бархатном плаще; она обмахивалась огромным веером из белых перьев, усеянным бриллиантами. Обмахивалась усиленно, словно желая изгнать чужих, тех, которые не были ей представлены, тех, кто ненавидел ее и верил худшему о ней — всех этих демонов бунта. — Откройте окна! — воскликнул кто-то. К тому времени Людовик Шестнадцатый изучил историю и пытался вести себя иначе, чем Карл Первый, который потерял голову. Он говорил медленно, и голос его скрипел, как один из его несмазанных замков.[72] Он говорил о финансовом кризисе и долгах в результате Американской войны и заявил, что он «первый друг своего народа», каковым он искренне себя считал. Мария-Антуанетта обмахивалась веером. Хотя был еще только май, она махала веером так, что бриллиантовая эгретка у нее в волосах подпрыгивала и тряслась. В ту весну 1789 года я навестил свою мать в Соррезе, а осенью отправился в Коэтилью, в замок маркиза де Вандрейля. Все время моих странствий и военных походов Коэтилью ждал меня среди леса, в конце длинной аллеи старых каштанов, по ту сторону рва с водой, покрытой пленкой радужной зелени. Этот замок остался в моей памяти той Францией, которая существовала когда-то, он был для меня домом в большей степени, чем мой собственный дом. Когда бы я ни возвращался туда, это было все равно, что попасть в зачарованное прошлое. К тому времени я побывал за морем, на жарких благоуханных островах, где грезил о Коэтилью, и дымка мечтаний целыми днями окутывала меня, как маленькое неподвижное облако. У каждого есть такое единственное заколдованное место, которое от тебя удаляется, а ты за ним гонишься, и уже по одному этому люди, живущие там, становятся дороги. Там вновь я встретил молодую графиню Анриетту де Кергариу. Впервые я увидел Анриетту, когда мне было шестнадцать и я был выпускником Военной школы. Я оказался тогда в Тулузе со своим кузеном среди приближенных герцога де Пантивра, свекра принцессы де Ламбаль. Анриетте было двенадцать лет, я почти не обратил внимания на маленькую девочку с длинными черными волосами, которая всегда пряталась либо пробегала мимо, глянув через плечо своими большими ночными глазами. Я поступил на флот, а потом взошел на борт корабля «Актиф» и принял участие в последнем сражении американской войны и в осаде Гибралтара. Двумя годами позже я опять жил в замке с моим ближайшим другом Жаном-Анри де Волюдом, потом отплыл в Санто-Доминго, где у меня начались сложности с желудком, который и теперь досаждает мне, и у меня доставало времени читать «Новую Элоизу» и плакать над нею. Когда я вернулся во Францию и вновь увидел Анриетту, мне было девятнадцать; ее проказливость превратилась в живость и остроумие; она по-прежнему была маленькой и показалась мне очень привлекательной. Я снова уехал, отплыл на Мартинику, и там у меня были долгие ужины с баронессой Ташер и ее племянницей, соблазнительной виконтессой де Богарнэ, которую покинул муж, и которая позже стала Жозефиной, выйдя замуж за Наполеона, и сделалась императрицей Франции. Долгое время я провел на море и вернулся во Францию двадцати одного года от роду в ту жестокую, голодную зиму 1788–1789 годов, которую я провел в Бретани, сидя перед огнем и читая о безумии Георга Третьего и популярности Уильяма Питта. Весной я вновь поехал в Коэтилью. У Анриетты была корь, я сидел у ее кровати, держал ее сухую руку и приносил ей свежую сирень и фиалки из сада. Я помогал ее отцу ровнять землю и влюбился в эту деревенскую девушку из моего нежного мира юности. Людовик Шестнадцатый наконец произвел меня в лейтенанты, и Анриетта настолько поправилась, что сама прикрепила на мой мундир эполеты. Мне казалось, что, перейдя через ров этого замка, описал круг, в начале и конце которого была она. Мы находились вдали от того, что называлось революцией, которая нарастала в трактирах, кафе и на площадях. Внутри стен мы играли, смеялись и носили перламутровые пуговицы с девизом на латыни, гласившим, что лучше умереть, чем быть обесчещенным. Людовик Шестнадцатый был замкнутым в себе слепцом, но все, кого я знал, слепо верили в него. Вместе с флер-де-ли[73] он получил долги и непокорный парламент, войны, недороды пшеницы и сменяющихся министров — Морепа, Малерб, Тюрго, Некер, Калонн, потом снова популярный Некер, пока его вновь не сместили. Король снова призвал Некера, когда было уже слишком поздно. Слишком поздно, потому что народ восстал в ярости. Пока мы смеялись и танцевали в деревне, началась революция. В саду Пале-Рояля 14 июля в лето 1789 года Камилл Демулен провозгласил: — Граждане, если мы хотим спасти наши жизни, мы должны взяться за оружие. Он сорвал листик и воткнул его себе в волосы. Толпа оборвала аллеи деревьев и, надев цвет надежды, стала Национальной гвардией и атаковала Бастилию. У революции была собственная драгоценность, ибо генерал де Лафайетт добавил белый цвет Бурбонов к синему и красному, цветам Парижа, и сделал из ленты кокарду. — Они хотят скопировать английскую революцию 1648 года? — спросила Мария-Антуанетта у принцессы де Ламбаль. — Сделать Францию республикой! Прежде чем я посоветую королю пойти на такой шаг, они похоронят меня под руинами монархии. Многие из нас тогда бежали и стали эмигрантами, готовыми сражаться за нашего короля и королеву. Дороги к Рейну были забиты каретами и экипажами. Ассамблея вдогонку упразднила все титулы и ранги. Все принцы, герцоги и графы, с их гербами, с их перстнями на мизинцах, с их парадными одеяниями, уехали. Я лишился своего титула, но все-таки остался. Суды были реформированы; право голоса получили все. Имущество духовенства было конфисковано и обращено в долговые обязательства, которые назывались Довольно скоро это привело к разорению всех тех, кто кормил и одевал нас, строил наши дома, делал кареты и мебель. Духовенство отказалось от своей десятины. Граждане сжигали замки и монастыри, рвали записи и феодальные хартии, бросались с топорами на сборщиков податей. Мы в деревне, глядя на этот все возрастающий ужас, удивлялись тому, что нас еще не сожгли. Град побил зерновые; война в Америке довершила остальное. Франция подражала американцам с их «Декларацией прав человека» и превратилась в ограниченную монархию, основанную на конституции. Но всего этого было недостаточно; мы еще мало пролили древней крови. 5–6 октября рыночные торговки промаршировали к Версалю, требуя хлеба, крови и перемен. Этими голосами в ночи и женщинами, поднимающими свои белые передники, чтобы в них положили голову и кишки королевы, завершились прекрасные дни. Женщины вошли во дворец, потом в Эль-де-Беф, и столь оборванных людей эти залы еще никогда не видывали. — Спасайте королеву! — кричали ее дамы. Королева, которая поднимала шум из-за того, куда приколоть ленту, теперь схватила простыню, чтобы завернуться в нее; дамы одели ее, и она побежала в комнату короля. Толпа убила стражу у дверей и ножами вспорола пустую кровать королевы. Луи-Жозеф, горбатый дофин, умер 4 июня, весь покрытый болячками, кашляя кровью. Их второй сын, новый дофин, пяти лет от роду, оказался в опасности. Король был парализован и пребывал в оцепенении. Толпа промаршировала обратно в Париж с королем и королевой, которым уже никогда больше не суждено было вернуться в Версаль. Разгневанные и напуганные, они смотрели из окон экипажа на шлюх верхом на пушках, на повозки, груженные королевским зерном и мукой, на толпу с пиками и ветками тополей, точно движущийся лес ужаса. Головы двух королевских стражей торчали на пиках. Толпа остановилась, чтобы напудрить волосы на отрубленных головах, и причесала их так, чтобы в них можно было признать аристократов. В шкатулках лежали «Регент» и другие драгоценности короны, которые хранились в Версале со времен Людовика Четырнадцатого. Вместе с драгоценностями ушли все любимые игрушки королей — вазы и вещи из сардоникса, агата, ляпис-лазури, нефрита и яшмы; горный хрусталь, аметист, кварц и янтарь, многие в оправе из золота или позолоченного серебра. Там была детская погремушка от Екатерины Великой, сосуды Людовика Четырнадцатого, подарки, которые Типпо Саиб подарил монаршей чете в августе, за год до того, как случился неурожай и начали грабить амбары с зерном. Драгоценности принадлежали государству со времен Франциска Первого, положившего начало этой коллекции два столетия назад; короли только пользовались ими. Комиссары Ассамблеи поместили их в Гард Мебль, одно из двух новых зданий, сооруженных Габриэлем на площади Людовика Пятнадцатого. Национальная ассамблея переехала из Версаля в Париж и разместилась в Тюильри, в училище верховой езды, и разрешила королю пользоваться драгоценностями. Не думаю, что он надевал их — по крайней мере, не «Регент». На развалинах Бастилии поставили майское дерево с надписью «Здесь мы танцуем». Через год после падения Бастилии, 14 июля 1790 года, я был на Марсовом поле, когда король дал клятву поддерживать конституцию, и толпа приветствовала его криками. Я уже видел в толпе надетые набекрень красные колпаки вроде тех, что носили римские рабы, когда получали свободу. Красные, белые и синие перья на шляпе королевы отсырели, намокали от дождя и наконец поникли. Дождь погубил также и иллюминацию. Королева подняла на руках сына, второго дофина, показывая толпе: его ноги в ужасе бились о ее платье. |
||
|