"Ужасы" - читать интересную книгу автора

Кэйтлин Кирнан La Peau Yerte[63]

Кэйтлин Кирнан родилась в Ирландии, в настоящий момент живет в Атланте, штат Джорджия. Перу Кирнан принадлежит семь романов, включая "Шелк" ("Silk"), "Порог" ("Threshold"), "Низкую красную Луну" ("Low Red Мооп"), "Пятерку чаш" ("The Five of Cups"), "Убийство ангелов" ("Murder of Angels") и "Дочь гончих" ("Daughter of Hounds", 2007).

Рассказы писательницы представлены в сборниках "Сказки боли и чудес" ("Tales of Pain and Wonder"), "От странных дальних берегов" ("From Weird and Distant Shores"), "Неправильные вещи" ("Wrong Things") (в соавторстве с Поппи З. Брайт), "Чарльзу Форту, с любовью" ("То Charles Fort, With Love") и "Алебастр" ("Alabaster").

"Я большая поклонница абсента, — признается Кирнан, — впервые попробовала его в 1999 году и с тех пор просто влюбилась. "La Peau Verte" был написан для антологии, посвященной этому напитку, но замысел так и не воплотился в жизнь.

К сожалению, в результате я не получила двух бутылок "Man Mayans": одну мне обещали издатели в качестве дополнения к гонорару, а вторую собиралась отдать Поппи 3. Брайт, которая абсент не любит.

Тем не менее от этой мертворожденной антологии остался рассказ, который я впоследствии включила в сборник "Чарльзу Форту, с любовью". До сих пор "La Peau Verte" нравится мне больше всех моих произведений и служит доказательством того, что в объятиях Зеленой феи я способна на многое, ведь эта история полностью написана под воздействием абсента".


I

В пыльной, заваленной антиквариатом задней комнате квартиры на Сент-Маркс-плейс,[64] комнате со стенами цвета спелой клюквы, Ханна стоит обнаженная перед огромным зеркалом в раме из красного дерева и рассматривает себя. Нет, уже не себя, а нового человека, которого из нее сделали мужчина и женщина. Три долгих часа с аэрографами и латексными протезами, масляными красками, спиртовым клеем, четыре руки художников двигались как одна, уверенные в своей цели. Ханна не помнила, представились ли они. Может, да, но два бокала бренди загнали имена куда-то на задворки памяти. Он — высокий и тощий, она — худая, но маленькая, а теперь оба ушли, оставив Ханну одну. Наверное, их работа на этом закончена, возможно, мужчине и женщине заплатили, и она больше никогда их не увидит. От этой мысли Ханна почувствовала неожиданно острую боль: она никогда не испытывала склонности к случайному сексу, а этих людей не знала и подпустила так близко к своему телу.

Открывается дверь, музыка вечеринки неожиданно становится гораздо громче. Мелодия была ей незнакома, да, наверное, и не имела названия; бешеная импровизация хлопков и звуков флейт, скрипок и виолончелей, несравненная музыка, одновременно примитивная и продуманная до последней ноты. Старая женщина в маске из перьев павлина и наряде переливчатого атласа стоит в проходе, наблюдая за Ханной. Спустя какое-то мгновение она улыбается и медленно, оценивающе кивает.

— Очень мило, — следует комментарий. — Как вы себя чувствуете?

— Немного странно, — отвечает Ханна и снова смотрит в зеркало. — Я никогда ничего подобного не делала.

— Да? — удивляется старуха.

Ханна вспоминает ее имя — Джеки, а фамилия что-то вроде Шэйди или Сэйди, но ни то, ни другое. Кто-то говорил, она — скульптор из Англии. Другие рассказывали, что в молодости эта женщина даже видела Пикассо.

— Нет, — подтверждает Ханна. — Не делала. Гости готовы к моему появлению?

— Еще минут пятнадцать плюс-минус. Я вернусь и провожу вас. Расслабьтесь. Хотите еще бренди?

"Хочу ли?" — думает Ханна и смотрит на прозрачный бокал, стоящий на старом секретере рядом с зеркалом. Там практически ничего не осталось, может, последний теплый янтарный глоток отделял его от пустоты. Захотелось еще выпить, чем-то сжечь остатки комплексов и сомнений, но…

— Нет, — говорит Ханна женщине. — Я в порядке.

— Тогда расслабьтесь, увидимся через пятнадцать минут, — повторяет Джеки Как-то-там, снова улыбается, сверкает обезоруживающая, приглашающая улыбка совершенных белоснежных зубов, и старуха закрывает дверь, оставляя Ханну наедине с зеленым созданием, смотрящим на нее из зеркала.

Старые лампы от "Тиффани", разбросанные по комнате, цедят свет, похожий на кристаллические лужи цветного стекла, теплого, словно бренди, с темно-шоколадным оттенком изысканно выгравированной рамы, держащей высокое зеркало. Ханна неуверенно шагнула к стеклу, и изумрудное нечто повторило движение. "Я все еще где-то там, — думает она. — Так ведь?"

Ее кожа покрыта таким большим количеством соперничающих, дополняющих друг друга оттенков травяного цвета, что их не сосчитать, один перетекает в другой бесконечностью зелени, которая словно волнуется, льется по ее обнаженным ногам, плоскому, накачанному животу, груди. Каждый кусочек кожи окутан краской, плоть стала пологом влажных джунглей, волнами самого глубокого моря, панцирем бронзовок и листьями тысяч садов, мхом и изумрудами, яшмовыми жуками и сверкающими чешуйками ядовитых тропических змей. Ее ногти покрыты таким темно-зеленым лаком, что он кажется почти черным. Неудобные контактные линзы превратили глаза в сияющие звезды-близнецы бледно-зеленого цвета, Ханна наклоняется чуть ближе к зеркалу, моргая этим глазам, этими глазами, зеркалами души, которой в них нет. Души всего растительного и живущего, всего растущего, души полыни и ряски, малахита и ярь-медянки. Хрупкие прозрачные крылья пробиваются из ключиц, а множество мест, где они столь болезненно крепятся к коже, спрятаны так искусно, что Ханна не знает, где же кончаются протезы и начинается ее тело.

Одно и другое.

— Мне совершенно определенно следовало попросить еще один бокал бренди, — громко произносит Ханна. Слова нервно проливаются из охристых, оливковых, бирюзовых губ.

Ее волосы, точнее, не они, а парик, прячущий их, напоминает паразита, растущего на коре гниющего дерева, эпифит прядями падает на раскрашенные плечи, льется по спине между и вокруг основания крыльев. Длинные кончики, которые мужчина и женщина прикрепили к ее ушам, столь темны, что могут сравниться с ногтями, а соски покрыты такой же черной, бездонно зеленой краской из аэрографа. Она улыбается, даже ее зубы стали цвета зеленого горошка с оттенком мате.

Одна слеза зеленого стекла прочно приклеена между ее лишайниковых бровей.

"Я могу затеряться здесь, — думает она и тут же хочет сменить тему. — Возможно, это уже произошло".

И тогда Ханна с трудом отводит взгляд от зеркала, тянется к бокалу и последнему глотку бренди. Впереди вся ночь, чтобы так пугаться собственного костюма, слишком много предстоит сделать, слишком большие деньги поставлены на кон, страх — это роскошь. Она расправляется с бренди, и новое тепло, разлившееся по желудку, бодрит.

Ханна ставит пустой бокал на секретер и снова смотрит на себя. В этот раз там действительно она, в конце концов, знакомые черты лица, все еще заметные под гримом. Но иллюзия чертовски хороша. "Кто бы ни платил за это, он явно потратил деньги не зря", — мелькает мысль.

За дверями комнаты музыка все громче, разбухает до крещендо, струнные пускаются в погоню за флейтами, за ними, поспевая, молотят барабаны. Старая женщина по имени Джеки скоро придет за ней. Ханна глубоко вдыхает, наполняя легкие воздухом, пахнущим и оседающим на губах пылью и старой мебелью, краской на коже, с легким привкусом летнего дождя, падающего на крышу. Она медленно выдыхает и жадно смотрит на пустой бокал.

— Лучше держать голову чистой, — напоминает она себе.

"Но разве для этого я сюда пришла?" Ханна смеется, но что-то в комнате или в зеркальном отражении превращает звук в нечто большее, чем беспечный смешок.

А потом она разглядывает прекрасную, невозможно зеленую женщину, смотрящую на нее в ответ, и ждет.

II

— Все запрещенное становится таинственным, — говорит Питер, берет оставшегося слона, а потом ставит его обратно на доску, не сделав хода. — А таинственное всегда становится для нас притягательным, рано или поздно. Обычно рано.

— Что это? Какой-то неписанный закон общества? — спрашивает Ханна, отвлекаясь на Бетховена, который, по настоянию соперника, всегда сопровождает их партии в шахматы.

Сейчас звучит "Die Geschopfe des Prometheus",[65] и она уверена, что единственная цель музыки — это отвлечь ее внимание.

— Нет, дорогая. Просто утверждение гребаной очевидности.

Питер снова прикасается к черному слону и в этот раз почти берет одну из ее ладей, но потом передумывает. Когда Ханна только приехала на Манхэттен, он стал ее первым другом, а теперь, спустя тридцать лет, и самым старым, его борода уже местами поседела, усы стали серебряными, а глаза — серыми, словно зимнее небо.

— О, — откликается она, желая, чтобы он наконец взял чертову ладью и покончил с этим.

Два хода до мата, если, конечно, не принимать во внимание возможность Божественного вмешательства, и еще одна из его игр, Откладывание Неизбежного. Наверное, где-нибудь в этой захламленной квартире припрятана пара трофеев, фальшивых золотых кубков, любовно обернутых в вощеный ситец, призы за Умение и Превосходство в Искусстве Промедления.

— Табу взращивает желание. Чревоугодие порождает равнодушие.

— Бог ты мой, я сейчас это запишу, — говорит она, а он усмехается, дразняще подняв слона где-то на дюйм над доской.

— Да, следовало бы. Мой агент продал бы афоризмы кому-нибудь. "Большая книга прописных истин Питера Маллигэна". Уверен, она бы стала популярнее, чем мой последний роман. По крайней мере, она не могла бы быть менее популярной…

— Ты можешь прекратить трепаться и сделать ход, в конце-то концов? Бери долбаную ладью и заканчивай партию.

— Но, возможно, это ошибка, — говорит он и откидывается на стуле, на лице издевательская подозрительность, одна бровь поднята, палец указывает на королеву. — Это может быть ловушкой, а ты — хищником, который приманивает жертву, притворяясь мертвым.

— Да ты понятия не имеешь, о чем говоришь.

— Имею. Ты понимаешь, о чем я. Животные, которые только притворяются мертвыми. Ты можешь быть одним из них.

— Я могу устать от твоей болтовни и пойти домой, — вздохнула Ханна, ведь он знал, что никуда она не уйдет, поэтому мог говорить все, что душе угодно.

— В любом случае это работа, ты можешь за нее взяться. Просто вечеринка. Довольно легкий заказ, по моему мнению.

— У меня съемка во вторник утром, не хочу зависать там на всю ночь.

— Опять у Келлермана? — спрашивает Питер и хмурится, отведя взгляд от доски и постукивая по подбородку митрой слона.

— Тебе не нравится?

— Ходят разные слухи, вот и все. Ну, я кое-что слышал о нем. Ты-то вообще никогда ничего не знаешь.

— Мне нужна работа, Пит. Я в последний раз продала картину еще при президентстве Линкольна. Я никогда не заработаю столько денег своей живописью, сколько получаю, работая моделью для других художников.

— Бедная Ханна, — говорит Пит, снова ставит слона на место рядом с королем, зажигает сигарету. Ханна хочет попросить у него еще одну, но он думает, что она бросила курить три месяца назад, и хорошо хоть в чем-то чувствовать над ним превосходство, иногда это даже полезно. — Ну, у тебя хотя бы есть резерв, — бормочет он и выдыхает. Дым зависает над доской, как над полем боя.

— Ты хоть знаешь, кто эти люди? — спрашивает Ханна и нетерпеливо смотрит на часы, висящие над мойкой.

— Лично не знаком, нет. Но они явно не из нашего круга. Совсем, ну… — Питер останавливается, подыскивая слово, но не находит его, потому продолжает: — Но француз, которому принадлежит дом на Сент-Маркс-плейс, мистер Ординэр,[66] — прошу прощения, месье Ординэр, — вроде был кем-то вроде антрополога. Даже книгу написал.

— Может, Келлерман перенесет съемку на вторую половину дня, — задумчиво протягивает Ханна, отчасти разговаривая сама с собой.

— А ты хоть пробовала его? — спрашивает он, снова взяв фигуру и угрожающе махнув ею в сторону доски.

— Нет, — ответила она, слишком занятая размышлениями о том, сможет ли фотограф перекроить свое расписание в ее пользу, чтобы злиться на игры Питера в кошки-мышки с ее ладьей.

— Ужасающая гадость! — фыркает он и строит гримасу, словно ребенок, в первый раз попробовавший брюссельскую капусту или пектусин. — Можно с таким же успехом выпить стакан черных желейных бобов и дешевой водки, если тебя интересует мое мнение. "La Fee Verte", в мою толстую задницу.

— У тебя нормальная задница, ты, тощий старый гомик. — Ханна игриво улыбается, быстро протягивает руку на другой конец стола и выхватывает фигуру из ладони Питера.

Он не сопротивляется. Не в первый раз она устает ждать, когда же партнер сделает ход, и берет белую ладью, ставя черного слона на ее место.

— Это самоубийство, дорогая, — резюмирует Питер, качая головой и хмурясь. — Ты же знаешь об этом, не так ли?

— А ты знаешь о животных, которые скукой подчиняют своих жертв?

— Нет. Кажется, никогда о них не слышал.

— Может, тебе следует почаще выбираться на улицу.

— Может, и следует, — отвечает он и ставит захваченную ладью к другим пленникам. — Так ты собираешься идти на вечеринку? Тысяча по-быстрому, если тебе интересно мое мнение.

— Тебе легко говорить. Не ты же будешь ходить голым перед кучей пьяных незнакомцев.

— Факт, за который все они будут тебе бесконечно благодарны.

— У тебя есть его номер? — спрашивает Ханна, сдаваясь.

После последней выставки возможность всего за одну ночь получить месячную арендную плату слишком заманчива. Попрошайки не выбирают.

— Умная девочка, — говорит Питер и еще раз затягивается сигаретой. — Номер где-то на столе. Напомни мне, когда будешь уходить. Твой ход.

III

— Сколько тебе было лет, когда это случилось, когда умерла твоя сестра? — спрашивает психолог, доктор Эдит Воллотон.

Ее аккуратно подстриженные волосы так черны, что Ханна при взгляде на них всегда думает о свежей смоле или о старой, уже застывшей, но ставшей смертельно мягкой под летним солнцем ловушкой для беспечных ползающих созданий. О ком-то, кого видит, когда одолевают кошмары, если не задается картина, или ее долго не приглашают работать моделью, или все вместе. О ком-то, кому можно рассказать все секреты, кто обязан сохранить их в тайне, кто обязан слушать, пока она платит, о месте, куда обращаются, когда вера ушла, а мысль о том, чтобы откровенничать со священником, вызывает сожаление.

— Почти двенадцать, — говорит Ханна и наблюдает, как Эдит Воллотон делает пометку в своем желтом блокнотике.

— А у тебя уже начались менструации?

— Да. Сразу после одиннадцатого дня рождения.

— А эти сны, камни, ты о них кому-нибудь рассказывала?

— Пыталась как-то матери.

— Она не поверила?

Ханна кашляет в кулак и пытается скрыть горькую, кривую улыбку, выдающую то, что она не хотела бы показывать.

— Она даже не услышала меня.

— А ты о феях ей пыталась рассказать?

— Не думаю. Мама всегда очень хорошо умела давать понять, что не хочет нас слушать. Мы быстро учились не тратить свое дыхание попусту.

— По твоим словам, мать так и не смогла смириться со смертью твоей сестры.

— Просто не пыталась. Как ни старался отец или я, она считала нас предателями. Будто именно мы загнали Джудит в могилу. Или будто именно мы держим ее там прямо сейчас.

— Значит, она именно так и считала, если она не могла принять этого.

— Поэтому нет, — говорит Ханна, раздраженная, что платит кому-то за сочувствие к своей матери. — Нет, думаю, я никому по-настоящему не рассказывала об этом.

— И ты думаешь, что хочешь рассказать все мне сейчас? — спрашивает психолог и делает глоток воды из бутылки, не отводя взляда от Ханны.

— Ты говорила, мне надо рассказывать о кошмарах, обо всем, что считаю кошмарами. А вот именно в этом я и не уверена.

— Не уверена, что это кошмар или что это вообще сон?

— Ну, я всегда думала, что бодрствую. Годами мне никогда не приходила в голову мысль, что это всего лишь сон.

Эдит Воллотон молча смотрит на нее какое-то время. Спокойная, насмешливая кошачья мордочка, непроницаемая, прекрасно натренированная, чтобы позволить хоть чему-то выскользнуть и показаться из-за этих темных глаз. Слишком бесстрастная для чопорности, слишком заинтересованная для равнодушия. Иногда Ханна думает, что врач — лесбиянка, но, возможно, это только потому, что подруга, рекомендовавшая ее, сама была лесбиянкой.

— У тебя сохранились те камни? — спрашивает наконец психолог.

Ханна по привычке пожимает плечами:

— Наверное, есть где-то. Я никогда ничего не выбрасываю. Может, до сих пор валяются в папиной квартире, насколько я помню. Много моего барахла там лежит, еще с детства.

— А найти ты их не пыталась?

— Не уверена, что хочу этого.

— Когда ты в последний раз видела их или помнишь, когда в последний раз видела?

И Ханне приходится остановиться и подумать, вгрызться в усеянный заусенцами ноготь большого пальца, посмотреть на часы, стоящие на столе психолога, другой рукой неосознанно чертя бесконечные круги. Секунды отсчитывались центами, пятицентовиками, десятками, и "Ханна, ты должна излагать все четко и кратко", — подумала она, и ее внутренний голос удивительно напоминал интонациями голос доктора Воллотон. "Трата денег, трата денег…"

— Не можешь вспомнить? — осведомляется психолог и наклоняется ближе к Ханне.

— Я держала их в старой коробке из-под сигар. Думала, ее подарил мне дедушка. Правда, это оказалось не так. Он подарил ее Джудит, а потом я забрала ее после несчастного случая. Не думаю, чтобы сестра возражала.

— Я бы хотела увидеть их как-нибудь, если ты снова на них наткнешься. Как думаешь, если камни реальны, они помогут тебе понять, сон это был или нет?

— Может быть. — Ханна бормочет, обкусывая ноготь. — А может, нет.

— Почему ты так говоришь?

— Такие штуки, слова, процарапанные на камнях, их легко может смастерить и ребенок. Я могла сделать их сама. Или их сделал кто-то другой, решил меня разыграть. Их мог оставить там кто угодно.

— А люди часто проделывают с тобой такое? Разыгрывают?

— Не помню ничего подобного. Не больше, чем обычно.

Эдит Воллотон записывает что-то на желтой бумаге, потом проверяет часы.

— Ты говорила, камни всегда появлялись после снов. А до — никогда?

— Нет, никогда. Всегда после. Они появлялись только на следующий день, на одном и том же месте.

— У старого колодца, — говорит психолог, словно Ханна могла забыть об этом и нуждалась в напоминании.

— Да, там. Папа вечно хотел сделать с ним что-нибудь, еще до несчастного случая. Не только положить сверху парочку старых жестяных листов и закрыть дыру. После, естественно, суд графства обязал его завалить колодец.

— Твоя мать винила его за несчастный случай, ведь он так ничего и не сделал с дырой?

— Мать винила всех. Его. Меня. Тех, кто выкопал колодец на этом треклятом месте. Бога, за то, что Он пустил под землей воду и люди стали копать колодцы. Поверь, мамочка довела обвинение воистину до искусства.

Снова длинная пауза, отмеренная предупредительность психолога, моменты тишины, которые она сажала, как семена, дававшие всходы еще более проникновенных откровений.

— Ханна, я хочу, чтобы ты вспомнила слово, выбитое на первом найденном камне. Ты можешь сделать это?

— Легко. Слово было "следуй".

— А на последнем, что было написано на самом последнем камне?

В этот раз Ханна задумалась, но ненадолго:

— "Падай". Там было написано "падай".

IV

Полбутылки "Mari Mayans" раздобыла ей подруга Питера, девушка-гот, работавшая диджеем в клубе, где Ханна никогда не бывала, так как по клубам не ходила. Не танцевала и всегда относилась более или менее равнодушно и к музыке, и к моде. Готка днями обиталась в магазине "Треш и водевиль" на площади Святого Марка, продавая ботинки "Док Мартене" и голубую краску для волос всего лишь в паре кварталов от дома, чей адрес был на карточке, которую Ханне дал Питер. Дома, где состоится праздник "La Fete de la Fee Verte",[67] если верить маленькому белому кусочку картона с телефонным номером. Она уже позвонила, согласилась явиться точно в семь, ровно в семь, ей дважды в деталях объяснили, чего же от нее ждут.

Ханна сидит на полу, рядом со своей кроватью, по бокам горит пара свечей с ароматом ванили, она чувствует себя обязанной хотя бы попытаться обеспечить атмосферу. Необходимая демонстрация уважения к мистике, которая ее совершенно не интересует, но иначе нельзя, ведь чтобы достать эту бутылку, пришлось слегка повозиться. Абсент ей передали в коричневом бумажном пакете без малейшего следа положенной конспирации, девушка обожгла Ханну осторожным взглядом из-под век, покрытых черными и пурпурными тенями так густо, что Ханна даже удивилась, как та вообще открывает глаза.

— Ты — подруга Питера? — подозрительно спросила девушка.

— Да, — ответила Ханна и приняла пакет. Голова слегка кружилась, чувствовать себя почти преступницей было даже немного приятно. — Мы играем в шахматы.

— Художница.

— Большую часть времени..

— Питер — прикольный старик. Он как-то внес залог за моего друга, пару лет назад.

— Неужели? Да, он чудесный.

Ханна нервно взглянула на покупателей, роющихся на полках с кожаными сумочками и корсетами, потом на дверь и яркий свет снаружи.

— Не нужно так волноваться. Иметь абсент вполне законно, его даже законно пить, незаконно только импортировать, чем мы не занимаемся. Так что не потей.

Ханна кивнула, думая, правду ли говорит ей эта девушка, знает ли, о чем вообще речь, и спросила:

— Сколько я должна?

— О, нисколько. Ты — подруга Питера, к тому же у меня есть кое-кто в Джерси, он поставляет мне бутылки по дешевке. Просто принеси обратно то, что не выпьешь.

Теперь Ханна скручивает крышку с горлышка, запах аниса такой сильный, такой неожиданный, что она чувствует его, едва поднеся бутылку к носу. Черные желейные бобы, проносится мысль, прямо как сказал Питер, ей они никогда не нравились. Только девочкой она раскладывала черные и розовые отдельно, сохраняя первые для сестры. Та их любила.

У нее был бокал для вина из неполного комплекта, купленного на распродаже прошлым Рождеством, коробка сахарных кубиков, графин отфильтрованной водопроводной воды, ложка из еще старых материнских запасов столового серебра. Она наливает абсент, позволяя ему медленно сочиться из бутылки, пока светящаяся желто-зеленая жидкость не заполняет дно. Потом Ханна кладет ложку сверху бокала, в тусклое углубление помещает сахарный кубик. Вспоминает, как это делали Гэри Олдмэн и Вайнона Райдер в "Дракуле", вспоминает, как смотрела фильм с другом, который в конце концов бросил ее ради мужчины, и памяти, вызванных ею ассоциаций достаточно, чтобы остановиться и сесть, рассматривая бокал.

— Это так непроходимо тупо, — говорит Ханна. Но часть ее, та, что чувствует себя виноватой, соглашаясь на работу, помогающую оплачивать счета, но не имеет ничего общего с живописью, та, что вечно дает объяснения, оправдывает тот образ жизни, который она ведет, убеждает ее, что это всего лишь часть творческого поиска. Новый опыт, расширяющее горизонты увеличение кругозора, и все это только для того, чтобы направить ее искусство туда, куда должно.

— Какая ерунда, — шепчет Ханна, хмуро разглядывая абсолютно непривлекательный бокал испанского абсента.

Она читала "Абсент: история в бутылке", "Художники и абсент", биографии Ван Гога и Рембо, Оскара Уайльда и Поля-Мари Верлена об их разнообразных отношениях с этой дурно пахнущей жидкостью. Ханна никогда не испытывала особого уважения к художникам, использовавшим в качестве опоры тот или иной наркотик, а потом называвшим его своей музой; героин, кокаин, марихуана, куча всяких других веществ — все это было просто дерьмом, по ее мнению. Оправданием, неспособностью художника дать себе отчет в собственном искусстве, ленивое, трусливое бегство, столь же бесполезное, как и сама идея музы. А этот наркотик в особенности, настолько прочно связанный с поэзией, живописью, вдохновением, что даже на его этикетке изображена картина Ренуара, ну или, по крайней мере, нечто на него похожее.

"Черт побери, если ты вляпалась во все это, то хоть попробуй. Просто попробуй, удовлетвори любопытство, посмотри, из-за чего вся суета".

Ханна ставит бутылку, берет воду и льет ее на ложку, прямо на сладкий кубик, абсент быстро делается переливчатым, молочным, беловато-зеленым. Потом она опускает графин на пол, высыпает полурастворившийся сахар в бокал, кладет ложку на фарфоровое блюдце.

— Наслаждайся поездкой, — сказала готка, когда Ханна уже выходила из магазина. — Это просто взрыв.

Ханна поднимает бокал к губам, принюхивается, морща нос, и первый, неуверенный глоток оказывается даже слаще и пикантнее, чем она ожидала, мягкосахарным огнем, семидесятиградусный цветок расцветает теплотой в желудке. Но вкус оказывается намного ужаснее, чем она предполагала, лакрица и спирт жалят ее, под ними скрывается легкая горечь, наверное от полыни. Второй глоток уже не так шокирует, особенно после того, как язык слегка онемел.

Ханна открывает "Абсент: история в бутылке" снова, наугад листает страницы, и вот большая репродукция "Зеленой музы" Альбера Меньяна.[68] Блондинка с мраморной кожей, золотистыми волосами, завернутая в просвечивающую темно-зеленую складчатую ткань, ее ноги невесомо парят над половицами, а руки ласкают лоб отравленного поэта. Мужчина жаждет, кажется, он одержим экстазом, или весельем, или простым бредом, его правая рука когтями вцепилась в собственное лицо, левая открыта, как будто в слабой попытке оградиться от внимания неземной партнерши. "Или, — думает Ханна, — возможно, он к чему-то тянется". У его ног на полу лежит разбитая бутылка, полный бокал абсента стоит на столе.

Она пригубливает напиток и переворачивает страницу.

Фотография: Верлен пьет абсент в кафе "Прокоп".

Еще один, уже смелый глоток, вкус становится знакомым, почти приятным.

Следующая страница. "Бульвар ночью" Жана Беро.[69]

Бокал пуст, нежное жужжание в голове и глазах, словно от жалящего насекомого, завернутого в медовый паутинный шелк. Ханна берет еще сахар и наливает себе следующий бокал.

V

"Феи.

"Кресты фей".

"Харперс уикли".

Тут, рядом с точкой, где пересекаются Голубой хребет и Аллеганские горы, на север от графства Патрик, штат Виргиния, найдено множество маленьких каменных крестов.

Раса малюток.

Они распинали тараканов.

Изысканные существа, изысканные и в жестокости. В своем крохотном образе жизни они похожи на людей. Они распинают.

Как пишут в "Харперс уикли", "кресты фей" по весу достигают от четверти унции до унции, но в "Сайентифик Америкэн" утверждают, что некоторые из них не больше булавочной головки.

Их находили в двух других штатах, но все виргинские артефакты сосредоточены строго вокруг горы Булл…

…Я думаю, они там упали".

Чарльз Форт. "Книга проклятых" (1919).

VI

Сон никогда не повторяется дважды, не в деталях. Ханне двенадцать лет, она стоит у окна спальни и смотрит на задний двор. Почти стемнело, последние лучи исчезают в сумерках, бледно-зеленые светлячки круглыми пятнами усеивают тени, в высоком индиговом небе уже мерцает несколько звезд, из лесов доносится крик козодоя.

Ему отвечает еще один.

Трава движется. Она так сильно выросла, отец больше не подстригает ее. Это может быть ветер, вот только ветра нет: деревья молчаливо застыли в совершенстве, ветка не шелохнется, листок не зашуршит под легчайшим дуновением воздуха. Только трава. "Может, это просто кошка, — думает она, — кошка, скунс или енот".

В спальне поселилась тьма, девочка хочет включить лампу, боясь беспокойной растительности, хотя и знает, что там всего лишь бродит какое-нибудь маленькое животное, проснувшееся ночью поохотиться, решившее срезать путь через дворик. Ханна оглядывается через плечо, хочет попросить Джудит включить свет, но там только темная комната, пустая кровать сестры, и она все вспоминает. Опять. Она всегда чувствует это, будто слышит в первый раз: удивление, неверие; боль свежа, как и онемение, следующее за реальностью.

— Ты не видела свою сестру? — спрашивает мать в открытую дверь спальни.

Там разлилось столько ночи, что Ханна ничего не может различить, только мягко светящиеся глаза матери, мерцающие успокаивающим цветом янтарных бус, с кошачьими зрачками, расширившимися от мрака.

— Нет, мама, — говорит ей Ханна, а в комнату вливается запах сожженных листьев.

— Ей не следует гулять так поздно, завтра в школу.

— Да, мама, не следует.

Одиннадцатилетняя Ханна удивляется тридцатипятилетнему голосу, идущему из ее рта; тридцатипятилетняя Ханна вспоминает, как чист, как не обременен временем и горем должен быть голос одиннадцатилетней.

— Тебе нужно присматривать за ней.

— Я всегда за ней присматриваю. Ты опоздала.

— Ханна, ты видела свою сестру?

Снаружи трава начинает вращаться, волны расходятся кругами, бледное зеленое свечение танцует в нескольких дюймах над землей.

"Светлячки", — думает Ханна, хотя знает, что это не так, так же как и раньше понимала, что не кошка, скунс или енот колышут траву.

— Твой отец должен был приглядывать за этим проклятым колодцем, — бормочет мать, запах горящих листьев становится сильнее. — Он должен был сделать хоть что-то много лет назад.

— Да, мама, должен. Ты должна была заставить его.


— Нет! — со злостью возражает мать. — Это не моя вина. Это вообще не моя вина.

— Нет. Разумеется, нет.

— Когда мы купили это место, я просила его разобраться с колодцем. Говорила, как он опасен.

— Ты была права, — отзывается Ханна, глядя на траву, нежно пульсирующее облако зеленого света висит над ней. Оно размером всего лишь с баскетбольный мяч. Потом становится больше.

Уже слышится музыка — дудки, барабаны, скрипки, — похожая на какую-то песню из отцовских пластинок с фолком.

— Ханна, ты видела свою сестру?

Она поворачивается и вызывающе смотрит в светящиеся, обвиняющие глаза матери:

— В третий раз, мам. Теперь тебе придется уйти. Извини, но таковы их правила.

И ее мать действительно уходит, послушный призрак медленно исчезает со вздохом, вспышкой, полусекундой, когда тьма словно вворачивается сама в себя и забирает с собой запах горящих листьев.

Свет, парящий над двориком, становится ярче, скудно отражаясь от оконного стекла, от кожи Ханны и белых стен комнаты. Музыка становится громче, отвечая на вызов.

Питер встает рядом с ней. Она хочет взять его за руку, но не делает этого, так как не уверена, положено ли ему быть в этом сне.

— Я — Зеленая фея, — грустно говорит он усталым, старым голосом. — Мое платье цвета отчаяния.

— Нет. Ты всего лишь Питер Маллигэн. Ты пишешь книги о местах, где никогда не был, о людях, которые никогда не появятся на свет.

— Тебе не следует приходить сюда снова, — шепчет он, свет во дворе отражается от его серых глаз, придавая им оттенок мха и плюща.

— Никому не надо. Никто и не может.

— Это не означает…

Он замирает и безмолвно смотрит во двор.

— Я должна попытаться отыскать Джудит, — продолжает Ханна. — Ей нельзя так поздно гулять, завтра в школу.

— Картина, которую ты нарисовала прошлой зимой, — бормочет Питер, словно пьян или только проснулся. — Голуби на подоконнике, заглядывающие в комнату.

— Это была не я. Ты думаешь о ком-то другом.

— Я просто ненавидел эту проклятую картину. Очень радовался, когда ты ее продала.

— Я тоже, — отвечает Ханна. — Мне надо найти сестру прямо сейчас, Питер. Уже время обедать.

— Я — гибель и печаль, — шепчет он.

Зеленый свет кружится все быстрее, разбрасывая в танце мерцающие хлопья, вращаясь вокруг материнской звезды, маленькие новорожденные миры, вселенные, она могла взять их в правую ладонь.

— Мне нужна, — говорит Питер, — кровь, красная и горячая, трепещущая плоть моих жертв.

— Боже, Питер, это слишком витиевато даже для тебя.

Ханна протягивает руку, позволяя пальцам прикоснуться к стеклу. Оно теплое, как весенний вечер, как материнские сияющие глаза.

— Я этого не писал.

— А я не рисовала голубей.

Она прижимает пальцы к оконному стеклу и не удивляется, когда оно раскалывается, разлетается, сверкающий бриллиантовый взрыв проникает внутрь, раздирая Ханну на части, распарывая грезу, пока не остается только бессознательный, прерывистый сон.

VII

— Я не в настроении, — говорит Ханна и ставит бумажную тарелку с тремя липкими несъеденными кубиками оранжевого сыра и парочкой крекеров "Риц" на угол удобного столика. Он завален флаерсами других шоу, премьер и галерей.

Она смотрит на Питера, потом на длинную белую комнату и холсты на стене.

— Думал, тебе станет лучше после прогулки. Ты теперь никуда не выходишь.

— Я прихожу к тебе.

— Вот именно, дорогая.

Ханна делает глоток теплого мерло из пластикового стаканчика, желая вместо него холодного пива.

— И ты говорила, тебе нравятся работы Перро.

— Да. Я просто не уверена, что готова к этому сегодня. В последнее время чувствую себя плохо, вся в себе.

— Это обычно происходит с людьми, которые дали зарок не заниматься сексом.

— Питер, я не давала никаких зароков.

И она следует за ним в первом медленном круге по комнате, перебрасываясь словами с людьми, которых едва знает или вообще не хочет знать, людьми, которые знают Питера лучше, чем ее, людьми, чьи мнения важны, и людьми, с которыми она желала бы никогда не встречаться. Ханна улыбается, кивает, потягивает вино, старается не смотреть слишком долго на эти огромные темные полотна, тянущиеся, словно масляно-акриловые окна поезда.

— Он старается увлечь нас вниз, к самой сути этих старых историй, — говорит Питеру женщина по имени Роза. У нее есть галерея где-то в престижной части города, там, где никогда не будут висеть картины Ханны. — "Красная Шапочка", "Белоснежка", "Ганзель и Греттель" — все эти старые сказки. Крайне постфрейдистский подход.

— Именно, — замечает Питер. Как будто соглашается, словно ему не наплевать, хотя Ханна понимает, насколько ему все равно.

— Как идет новый роман? — спрашивает его Роза.

— Как рот, забитый солеными чертежными кнопками, — отвечает он; дама смеется.

Ханна поворачивается и смотрит на ближайшую картину, это легче, чем слушать, как женщина и Питер притворяются, что наслаждаются обществом друг друга. Мрачный шторм черного, красного и серого, пятнистый хаос, борющийся, старающийся сложиться в образ, образ, застывший на границе восприятия. Вроде она видела фотографию этой картины в "Артфоруме".

Маленькая бежевая карточка на стене справа от полотна гласит, что это "Ночь в лесу". Цены на ней нет, картины Перро никогда не продаются. До Ханны доходили слухи о миллионах, десятках миллионов, полученных им за свои творения, но она подозревает, что это все преувеличение и пиар. Городские легенды современных художников. К тому же из других источников она слышала, что он вообще не нуждается в деньгах.

Роза говорит что-то об изучении возможностей, о сказках, будто бы дети используют их, стараясь избежать реальной опасности, скорее всего, она прочитала это у Бруно Беттельгейма.[70]

— Я лично всегда старался докопаться до сущности волка, — говорит Питер, — или злобной ведьмы, или трех медведей, чего-нибудь в таком духе. Никогда не видел смысла изучать подлинную символику образа маленьких девочек, слишком тупых, чтобы остаться дома, а не шляться по лесам в одиночку.

Ханна мягко смеется, про себя и для себя, отступает от картины, прищуриваясь. Безлунное небо жестоко давит на спутанный, извилистый лес, тропа, нечто ребристое ждет среди теней, согбенные плечи, точно выверенное пятно багрянца там, где должны быть глаза создания. На тропе никого нет, но намек понятен — оно там будет скоро, тварь, прижавшаяся к земле под деревьями, терпелива.

— А камни вы не видели? — спрашивает Роза.

— Нет, — отвечает Питер, — нет, не видели.

— Это для него новое направление. Выставляет всего во второй раз.

"Если бы я могла так рисовать, — думает Ханна, — то могла бы предложить доктору Воллотон поцеловать меня в задницу. Если бы я могла так рисовать, то это уже стало бы экзорцизмом".

После чего Роза ведет их к плохо освещенному углу галереи, к ряду клеток из ржавой проволоки, внутри каждой лежит по камню. Маленькие или большие, обкатанный водой сланец и гранит, на каждом грубо выгравировано одно слово.

Первый. "Следуй".

— Питер, мне нужно выйти прямо сейчас, — говорит Ханна и не может оторвать взгляд от желто-коричневого камня, слова, вытатуированного на нем, не осмеливается перевести глаза на следующий.

— Тебе плохо?

— Мне нужно идти, вот и все. Нужно идти прямо сейчас.

— Если вам плохо, — реагирует женщина по имени Роза, чересчур стараясь бьггь заботливой, — там есть комната отдыха.

— Нет, я в порядке. Правда. Просто хочется на свежий воздух.

Питер осторожно обнимает ее, защищая, быстро, но вежливо прощается с Розой. Но Ханна по-прежнему не может отвести глаз от камня, замершего за проволокой маленьким злобным зверьком в зоопарке.

— Удачи с книгой! — говорит Роза и улыбается.

Ханна понимает: ее сейчас стошнит, придется в конце концов бежать до туалета. Во рту появился железистый привкус, сердце стучит деревянным молотком по мертвой, замороженной говядине, адреналин, первый, интенсивный приступ головокружения.

— Было приятно видеть вас, дорогая, — прощается обладательница галереи, Ханна умудряется улыбнуться, даже кивнуть.

А потом Питер быстро проводит ее сквозь забитую людьми галерею, выводит на воздух, в теплую ночь, раскинувшуюся вдоль Мерсер-стрит.

VIII

— Ты хочешь поговорить о том дне у колодца? — спрашивает доктор Воллотон.

Ханна закусывает обветренную нижнюю губу:

— Нет. Не сейчас. Не снова.

— Ты уверена?

— Я уже рассказала все, что помню.

— Если бы они нашли тело, — говорит психолог, — возможно, отец и мать смогли бы сдвинуться с мертвой точки. Это было бы по крайней мере какое-то подобие завершения. Не осталось бы этой изнуряющей надежды, что кто-то найдет ее, что она, возможно, жива.

Ханна громко вздыхает, смотрит на часы в поисках свободы, но впереди еще целых полчаса.

— Джудит упала в колодец и утонула, — говорит она.

— Но тела так и не нашли.

— Нет, но нашли достаточно свидетельств, чтобы быть в этом уверенным. Она упала в колодец. Утонула. Там было слишком глубоко.

— Ты говорила, что слышала, как она звала тебя…

— Я не уверена. — Ханна прерывает психолога, пока та не разразилась следующим вопросом, пока не обратила ее собственные слова против нее. — Я никогда не была уверена в этом полностью и уже говорила об этом.

— Извини, если я на тебя давлю.

— Просто не вижу смысла пересказывать одно и то же.

— Тогда снова поговорим о снах, Ханна. Давай вспомним тот день, когда ты увидела фей.

IX

Сны или день, из которого они поднимаются, уже полузабытый, всегда жаждут вернуться. Сны или сам день, одно или другое, собственно, большой разницы нет. Разум существует в секунде, единственном мерцающем моменте, вспоминаемом или реальном, во сне или наяву, или где-то посредине, в драгоценной предательской иллюзии Настоящего, барахтающейся между Прошлым и Будущим.

Сон о дне или сам день: солнце стоит высоко, маленькое, белое, слепящее июльское солнце, спускающееся лучами сквозь высокие деревья леса позади дома Ханны. "Ты меня не поймаешь, копуша. Даже не сможешь нагнать". Девочка спотыкается о спутанную сеть плюща, ей приходится остановиться, чтобы высвободить левую ногу.

— Подожди! — кричит она, но Джудит не отзывается. — Я хочу посмотреть. Подожди меня!

Растения пытаются стянуть с ноги теннисную туфлю, оставляют яркое ожерелье капель крови на лодыжке. Но она освобождается буквально за секунду, бежит по узкой тропинке, стараясь поймать сестру, бежит сквозь летнее солнце и тени от дубовых листьев.

— Я кое-что нашла, — сказала ей Джудит за завтраком. Они обе сидели на крыльце черного входа. — На лужайке, рядом со старым колодцем.

— Что? Что ты нашла?

— О, не думаю, что мне следует рассказывать тебе. Совершенно точно, я не должна тебе ничего рассказывать. Ты можешь все разболтать маме и папе. Все испортить.

— Я не скажу. Я ничего им не скажу. Вообще никому.

— Нет, скажешь, трепло.

В конце концов Ханна отдала ей все свои карманные деньги, половину за рассказ, другую — за показ того, что же она там нашла. Сестра засунула руку глубоко в карман и вытащила оттуда сияющий черный камень.

— Я дала тебе целый доллар, чтобы ты показала мне булыжник?

— Нет, дура. Посмотри на него.

В камне глубоко процарапаны буквы — ДЖУДТ — пять кривых букв, почти что правильное написание имени сестры, Ханна не смогла притвориться, что ей все равно.

— Подожди меня! — снова кричит она, теперь со злобой, ее голос эхом отражается от стволов старых деревьев, мертвые листья хрустят под ногами.

Ханна уже думает, что это всего лишь шутка, один из розыгрышей Джудит, и сейчас сестра, скорее всего, следит за ней из укромного места, прямо сейчас, в эту самую секунду, тихо хихикая. Ханна останавливается, замирает посреди тропинки, слушая звуки шепчущего вокруг леса.

И нечто отдаленное, ритмическое, похожее на музыку.

— Это еще не все, — продолжила Джудит. — Но ты должна поклясться, что ничего не скажешь маме и папе…

— Клянусь.

— Если ты нарушишь клятву, обещаю, я заставлю тебя сильно об этом пожалеть.

— Я ничего никому не скажу.

— Отдай! — скомандовала Джудит, и Ханна немедленно отдала ей черный камень. — Если ты все-таки скажешь…

— Я уже сказала, что не буду. Сколько раз еще повторять?

— Ну ладно.

Сестра повела ее к маленькому сараю для инструментов, где отец держит машинку для стрижки живой изгороди, мешки с удобрениями и старые газонокосилки, которые любит разбирать, а потом старается собрать заново.

— Это должно стоить моего доллара, — проворчала Ханна.

Она стоит очень-очень тихо, слушает музыку, становящуюся все громче. Похоже, та идет из просеки впереди.

— Я иду домой, Джудит! — кричит Ханна, не блефуя, так как неожиданно ей стало все равно, настоящая ли та штука в банке.

Солнце уже не кажется таким теплым, как секунду назад.

А звуки все громче.

И громче.

Джудит вынула пустую банку из-под майонеза из кроличьей норки рядом с навесом сарая и принялась рассматривать ее, вертя на солнце, улыбаясь находящемуся внутри.

— Дай посмотреть! — Ханна в нетерпении.

— Может, мне стоит заставить тебя дать мне еще один доллар, — ответила сестра, усмехаясь, не отрывая взгляда от банки.

— Ни за что! — вознегодовала Ханна. — Ни за какие коврижки. — Она попыталась выхватить стекляшку, но Джудит оказалась быстрее, рука Ханны скользнула по пустоте.

В лесу Ханна поворачивается и смотрит в сторону дома, потом в сторону просеки, ожидающей ее за деревьями.

— Джудит! Это не смешно! Я иду домой прямо сейчас!

Ее сердце стучит так же громко, как музыка. Почти. Не так, но близко.

Волынки и скрипки, барабаны, звон, как от тамбуринов.

Ханна делает еще один шажок в сторону просвета, потому что никогда не покажет сестре, что испугалась. Это глупо, сейчас ясный день, и она знает этот лес как свои пять пальцев.

Джудит свернула крышку, протянула банку Ханне, та увидела маленькую засохшую штуку, кучкой свернувшуюся на дне. Крохотная мумифицированная скорлупка какого-то создания, серая и рассыпающаяся на солнечном свете.

— Это просто треклятая дохлая мышь! — с омерзением сплюнула Ханна. — Я дала тебе целый доллар, чтобы посмотреть на камень и мышь в банке?

— Это не мышь, тупая. Смотри внимательнее.

Ханна так и поступила: наклонилась ближе и увидела стрекозиные крылья на спине, прозрачные, радужные крылья, слабо поблескивающие в солнечных лучах. Ханна прищуривается и понимает, что видит лицо существа, понимает, что у него вообще есть лицо.

— О! — вскрикнула она, быстро взглянув на свою триумфально улыбающуюся сестру. — О Джудит. Боже мой! Что это?

— А ты не знаешь? — спросила та. — Тебе все надо разжевать?

Ханна пробирается сквозь бурелом туда, где тропинка исчезает под нагромождением упавших гниющих древесных стволов. Отец рассказывал, что когда-то там стоял дом. Давным-давно. Осталась только большая куча камней, где раньше находилась печная труба, и колодец, закрытый ржавыми гофрированными листами жести. Здесь был пожар, все жители дома погибли.

С другой стороны бурелома Ханна делает глубокий вдох и ступает на яркий свет, оставляя позади древесные тени, лишаясь последнего шанса ничего не увидеть.

— Разве не здорово?! — закричала Джудит, — Разве это не самая прикольная вещь, которую ты когда-либо видела?

Кто-то сдвинул в сторону жестяные листы, колодец такой темный, что даже солнце туда не заглядывает. Потом Ханна видит широкое кольцо грибов, идеально ровный круг поганок, мухоморов и губчатых коричневых сморчков, растущих вокруг дыры. Жар струями поднимается от жести, танцующий мираж дрожит, словно воздух превратился в воду, музыка становится оглушительной.

— Я нашла это, — прошептала Джудит и изо всех сил закрутила крышку на банке. — Я нашла это и собираюсь сохранить. И тебе лучше держать рот на замке, или я никогда, никогда тебе больше ничего не покажу.

Ханна отводит взгляд от грибов, от открытого колодца, с краев поляны на нее смотрят тысячи глаз. Глаз, похожих на индиговые ягоды, рубины, капли меда, золото и серебряные монеты, глаз, похожих на огонь и лед, глаз, похожих на жаркие проникающие удары полночи. Глаз, наполненных невообразимым голодом, ни хороших, ни плохих, ни реальных, ни невозможных.

Что-то размером с медведя, сидящее в тени тополя, поднимает свою угольную голову и улыбается.

— Еще одна красавица! — ревет оно.

Ханна поворачивается и бежит.

X

— Но ты знаешь, что должна была увидеть в тот день, — говорит доктор Воллотон и слегка постукивает резинкой на конце карандаша по зубам. Есть что-то непристойно честное в выражении ее лица, думает Ханна, в методичном постукивании карандаша по совершенно белоснежным резцам с шикарным прикусом. — Ты видела, как твоя сестра упала в колодец, или поняла, что это произошло. Наверное, слышала ее крики о помощи.

— Может, я ее столкнула, — шепчет Ханна.

— Думаешь, именно это произошло?

— Нет, — отвечает пациентка и трет виски, стараясь массажем отогнать первую смутную пульсацию приближающейся головной боли. — Но мне лучше верить, что дело было именно так.

— Думаешь, с этим жить будет легче, чем с тем, что помнишь сейчас?

— Разве это не так? Разве не Легче поверить, что она разозлила меня в тот день и я столкнула ее? А потом придумала все эти сумасшедшие истории, чтобы не чувствовать вины за содеянное? Может, в этом причина кошмаров, моя совесть пытается силой принудить меня сознаться.

— А в чем тогда смысл камней?

— Я могла сама их туда положить. Выцарапала на них слова, спрятала там, где могла найти, потому что знала — так легче поверить. Чтобы у меня было нечто реальное, вещественное, прочное, напоминающее об этой истории, истории, предположительно ставшей правдой.

Длинная пауза чего-то похожего на полную тишину, только тикают часы на столе да карандаш постукивает по зубам психолога. Ханна быстрее трет виски, подлинная боль почти в досягаемости, ждет ее в следующей минуте или в следующей, огромная и абсолютная, темно-фиолетовый взрыв в венах багрянца и темноты. Наконец доктор Воллотон откладывает карандаш и глубоко вздыхает.

— Это признание, Ханна? — спрашивает она, непристойная честность растворяется, превращаясь в нечто похожее то ли на страстное предчувствие, то ли на простое научное любопытство, то ли на страх. — Ты убила свою сестру?

Ханна качает головой и крепко зажмуривается.

— Джудит упала в колодец, — спокойно говорит она. — Сдвинула крышку, слишком близко подошла к краю. Шериф показал родителям, где осыпался под ее весом маленький кусочек земли. Она упала в колодец и утонула.

— Кого ты так тщательно стараешься в этом убедить? Меня или себя?

— А ты думаешь, это имеет значение? — отвечает Ханна вопросом на вопрос.

— Да, — говорит доктор Воллотон. — Да, я так думаю. Тебе нужно знать правду.

— Какую? — спрашивает Ханна и улыбается, не обращая внимания на боль, набухающую за веками.

В этот раз психолог не ответила, позволив просидеть пациентке перед ней, пока часы не показали, что время сеанса вышло.

XI

Питер Маллигэн передвигает черную пешку на две клетки вперед, Ханна берет ее белым конем. Он даже не старается сегодня, это ужасно ее раздражает.

Питер пытается изобразить удивление от потери еще одной фигуры, потом притворяется, что хмурится, и обдумывает следующий ход, говоря:

— По-русски полынь иногда называют чернобылем. Келлерман был недоволен?

— Нет. На самом деле он сам решил перенести съемку на вторую половину дня. Вроде все в порядке.

— Маленькие чудеса. — Питер вздыхает, берет ладью и ставит ее на место. — Так ты пойдешь на вечеринку к антропологу?

— Да. Пойду.

— Месье Ординэр. Думаешь, он родился с этим именем?

— Думаю, мне совершенно все равно, если только его чек не примут в банке. Тысяча долларов за участие в маскараде. Всего-то несколько часов. Я была бы дурой, решив не пойти туда.

Питер снова берется за ладью, покачивает ею в воздухе, дразня Ханну:

— Кстати, к вопросу о его книге. Я тут вспомнил ее название, но снова все позабыл. В любом случае речь там шла о шаманизме и существах, изменяющих форму, вервольфах, масках — в общем, все в таком духе. Продал довольно много экземпляров в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году, потом книга исчезла с лица земли. Можешь найти о ней что-нибудь в Интернете.

Питер делает ход и отводит руку.

— Не надо, — замечает Ханна. — Это мат.

— Ну ты хоть позволь мне проиграть самому, дорогая, — хмурится он, притворяясь оскорбленным.

— Ну а я еще не готова идти домой, — отвечает Ханна, и Питер Маллигэн продолжает трястись над доской, рассказывая о забытой книге месье Ординэра.

Спустя какое-то время она встает и снова наливает обоим кофе. На подоконнике кухни сидят два голубя, черный и серый, смотрят на нее бусинами глаз цвета мочи. Это о чем-то напоминает ей, но она не хочет вспоминать, а поэтому костяшками пальцев стучит по стеклу и прогоняет их прочь.

XII

Старуха по имени Джеки так и не приходит к ней. Вместо нее появляется мальчик четырнадцати-пятнадцати лет, максимум шестнадцати, его полированные ногти цвета красного мака гармонируют с алыми губами, на нем шелковые одежды, украшенные павлиньими перьями. Он открывает дверь и встает там очень тихо, наблюдает за ней, ждет без единого звука. На его гладком лице застыло что-то вроде благоговейного страха, и в первый раз Ханна чувствует себя не просто обнаженной, а голой.

— Они готовы ко мне, наконец? — спрашивает она, стараясь не выдать голосом свою нервозность, потом поворачивает голову, чтобы украдкой в последний раз посмотреть на Зеленую фею в зеркале оправы из красного дерева.

Там никого нет, ни ее, ни зеленой женщины, ничего, кроме пыльной комнаты, забитой антиквариатом, красивых дорогих ламп, обоев цвета спелой клюквы.

— Моя Госпожа. — Голос мальчика хрустит обломками кристаллов, он приседает. — Двор готов принять вас, он в вашем распоряжении.

Он делает шаг в сторону, позволяя ей пройти; музыка на вечеринке неожиданно становится очень громкой, меняет темп, ритм приобретает бешеную скорость, тысячи нот и ударов в барабаны рушатся, падают, преследуют друг друга.

— Зеркало, — шепчет Ханна, указывая на него, туда, где было ее отражение, поворачивается обратно, и на месте мальчика стоит маленькая девочка в перьях и гриме, похожая на ее близнеца.

— Это маленькое создание, моя Госпожа, — говорит она сверкающим, расколотым языком кристаллов.

— Что происходит?

— Двор собирается, — трезвонит девочка. — Они все ждут. Не бойтесь, моя Госпожа. Я покажу вам путь.

"Тропинка, тропинка через лес к колодцу, путь вниз, в колодец…"

— У тебя есть имя? — спрашивает Ханна, удивленная спокойствием своего голоса; все смущение, неловкость, оттого что стоишь обнаженной перед ребенком, и страх, что она больше не видит себя в отражении, прошли.

— Мое имя? Я не такая глупая, моя Госпожа.

— Нет. Естественно, нет. Извини меня.

— Я покажу вам путь, — снова повторяет ребенок. — Нет вреда, ни колдовства, ни чар, иди, наша ночная Повелительница.

— Ты очень добра, — отвечает Ханна. — Я уже думала, что потерялась. Но это же не так?

— Нет, моя Госпожа. Вы здесь.

— Да. Да, я действительно здесь, ведь так?

Дитя улыбается ей, обнажая острые кристальные зубы. Ханна улыбается в ответ, покидает пыльную комнату и зеркало в оправе из красного дерева и следует за ребенком по короткому коридору. Музыка заполняет все пустые закоулки ее черепа, музыка и тяжелые запахи жизнесмерти, диких цветов, опавших листьев, гниющих культей и свеже-вскопанной земли. Безумная какофония тепличных запахов — весны и осени, лета и зимы — она никогда не вкушала столь невероятно сладкого воздуха.

"…дорога вниз, к колодцу, и неподвижная черная вода на дне.

Ханна, ты слышишь меня? Ханна?

Здесь так холодно. Я ничего не вижу…"

В конце зала, прямо рядом со ступеньками, ведущими на площадь, находится зеленая дверь. Девочка ее открывает.

И все создания в огромной-огромной комнате — невероятном зале, простирающемся во все стороны так далеко, что он не может находиться в одном здании, даже в тысяче зданий, — носящиеся, прыгающие, танцующие, вращающиеся, летающие, крадущиеся создания, каждое, до единого, останавливается и смотрит на нее. Ханна понимает, они должны напугать ее, она должна повернуться и бежать из этого места. Но здесь не было ничего, чего бы она уже не видела, давно, давным-давно, и женщина проходит мимо ребенка (который снова превратился в мальчика), а крылья на ее спине начинают бренчать, как неистовые радужные крылышки шмелей или колибри, красных ос и голодных стрекоз. Во рту у нее вкус аниса и полыни, сахара, иссопа и мелиссы; липкий зеленоватый свет льется с ее кожи, лужами собираясь в траве и мху у ее обнаженных ног.

"Тони или плыви, так легко представить ледяную черную колодезную воду, смыкающуюся над лицом сестры, заполняющую ей рот, проскальзывающую в ноздри, заливающую живот, когда когтистые руки тянут ее вниз.

Вниз.

Вниз.

И иногда, как говорит доктор Воллотон, иногда мы всю свою жизнь проводим в поисках ответа на один-единственный вопрос".

Музыка — это ураган, глотающий ее.

Моя Госпожа. Леди Бутылки. Artemisia absinthium, чернобыль, absinthion, Повелительница Снов Наяву, Зеленая Госпожа Эйфории и Меланхолии.

"Я — гибель и печаль.

Мое платье цвета отчаяния".

Они кланяются, все одновременно, и тогда Ханна наконец видит существо, ждущее ее на колючем троне переплетенных ветвей и птичьих гнезд, — гигантское создание с оленьими рогами, сверкающими глазами, человека-оленя с волчьими челюстями, и она кланяется в свой черед.