"Ангелика" - читать интересную книгу автора (Филлипс Артур)Что толку в поисках истины, если ты не способен познать самого себя? Твои кошмары непостижимы, твои страхи неизъяснимы — что ты хочешь понять, если от тебя ускользает реальность тебя самого? Например: твой ребенок в опасности, твой муж на глазах превращается в злодея, твое здоровье хрупко, ты предчувствуешь скорую смерть, ты не можешь защитить дочь, к коей является призрак-развратитель. Или: ты медик-недоучка, в профессиональном смысле твоя песенка спета, ты влюбился в продавщицу из лавки канцелярских товаров, а она, в муках родив ребенка, у тебя на глазах превратилась в бестию, коя тебя ненавидит и способна причинить вред дочери. Или: ты четырехлетняя девочка, которая знает слишком много и слишком мало, ты не можешь понять, что происходит вокруг, ты живешь как звереныш, вымаливая и выжимая ласку из родителей; что-то не так — это ты сознаешь, но пропускаешь осознание через призму своих бесконечных сказок о Принцессе Тюльпанов и смотришь на мир из окошка в башне, которой нет. Истина непостижима, ибо для каждого она своя. Одна душа не в силах дотянуться до другой, не в силах закричать, прошептать — и не в силах ничего объяснить. Тебе — будь ты напуганная мать, неудачник-отец или маленький ребенок — остается лишь излагать свою версию событий, сочиняя версию за версией, поскольку только это и возможно — сочинять. Люди, казалось бы, так просты — и все равно непостижимы даже близкие. Себя не объяснишь; надежды объяснить другого и того меньше. И как бы честен ты ни был, как бы ни жаждал истины, ты все равно запутываешься во лжи. Твой крестовый поход за правдой обречен на домысливание. Стивен Кинг, фигура почти мифическая, создатель энциклопедии американских страхов, в декабре 2006 года включил предыдущий роман Филлипса «Египтолог» в свой личный хит-парад лучших романов. Все бы ничего, если бы мэтр не охарактеризовал главного героя романа как патологического лжеца. Если в Ральфе Трилипуше ему примстился патологический лжец, страшно подумать, что мэтр вычитает в «Ангелике» — где всякий говорит правду и всякий лжет лишь потому, что говорит. Или же нет. VIДЖОЗЕФ ИЗУЧАЛ В ЗЕРКАЛЬНОМ СТЕКЛЕ свое полуобритое лицо. Он украшал его растительностью с тex пор, как уволился из Армии и вернулся в Англию, словно бы именно в Англии желал иметь с отцом самое отдаленное сходство. Баста: ночное прозрение сделалось утром еще явственней, и обаяние прощения взбудоражило Джозефа до крайности. С каждой новой областью, коя очищалась его бритвой, он различал такое множество общих с покойным родителем признаков, что уже не верил, будто они не переполняли его ранее: жестикуляция, черты лица (погребенные доселе под волосами), речевые привычки, даже манера мурлычуще прочищать глотку или выдыхать удивление, Он ощущал подлинное присутствие отца. Не буквальное, разумеется, — скорее он воспринимал некое подобие сочувствия, словно отец просочился через годы и потребовал заслушать свое дело, распыленные извинения, оправдательные объяснения, прочел защитительную речь, заключив ее сдержанной просьбой отсрочить перевод в серые, промозглые коридоры, по коим приговорили скитаться его тень. Джозеф понимал отца как мужчину, кой некогда вступил в нынешний Джозефов возраст, а значит, разделял с ним соразмерно ущербную мудрость, влечения, несовместные требования к себе и окружающим, настойчивую по потребность принимать решения, не обладая полнотой сведений, и казаться притом источником безупречных суждений. Отец защищал себя, попросту проявляясь в зеркальном стекле. Джозеф прибыл в назначенное место, где призрак отца прождал его долгие годы, выпивая в боксерском павильоне, бреясь в зеркальном отражении. — В детстве я стоял там, где ты стоишь сейчас, — сказал он Констанс, наблюдавшей с порога за тем, как он вытирает кровь со щеки, — и наблюдал за тем, как его бреют. Лакей или даже моя гувернантка. — Другие мужчины тоже сбревают в этом году бороды? Не представляю, как ты теперь. Освоиться, я полагаю, будет затруднительно? Она беспокойно усомнилась даже в этом, хотя его действия затрагивают лишь его одного. Он довел дело до конца и одевался, когда пришла Ангелика, плутавшая в поисках матери. — Доброе утро, дитя, — сказал он. — Понравился тебе мой подарок? — Какой подарок? — спросила она, впервые его замечая. Он рассмеялся ее очевидному замешательству при виде мужчины, что говорил с нею голосом отца. — Это ты? Что стало с твоей головой? Он принял ее в свои объятия, позволив дотронуться до щеки и ей, и ее кукле. — Принцесса очень довольна, — пропела Ангелика. — Но где твое лицо? — Это и есть мое лицо. Исчезли только волосы. Они росли на лице не всегда. Когда я был моложе, они не росли. — Значит, ты теперь моложе? — Нет, я старею. Мы движемся лишь в одну сторону. Переменяемся и стареем. — Я тоже переменюсь? — Разумеется. Она коснулась крови на его щеке и задумчиво растерла ее между пальчиков. — Когда я постарею, то буду выглядеть по-другому? — Разумеется. — Ты знаешь, как я буду выглядеть? — Хочешь знать, в самом деле? Хорошо же, взгляни на свою мать. Вероятно, она отображает твою будущую красоту. — Я буду выглядеть как мамочка? — Полагаю, это вполне вероятно. Тебе это понравится? — А тебе это нравится? — Пришел срок твоему отцу тебя покинуть; оставь его, Ангелика, — вмешалась Констанс, входя под надуманным предлогом и спеша поставить точку на любом приятном взаимодействии отца и ребенка. — Сколько тебе лет, девочка моя? — Мне четыре, — немедленно ответила она, выставив в доказательство пять широко расставленных пальчиков. Он обернулся к Констанс, коя холила порез на его щеке: — Ты помнишь себя в таком возрасте? — Едва ли. Учитывая тяготы тех времен, я о них размышляю, представь себе, весьма редко. — Мне следует считать, что ты была прекраснейшим из детей. Копия женщины, коей ты стала. Она смела ребенка с его коленей и удалилась. Он примечал себя в случайном зеркальном стекле и мимолетном окне, включая таковое в лавке Пендлтона: лицо отца зависало над кожаными портфелями и украшало на геральдический манер латунные штемпели. «Я увидал ее в окне, Джо, и цветок в ее волосах». Здесь же Джозеф в свой черед увидел в окне свою жену, и лишь теперь он уловил аналогию. В Лабиринте он радушно принял отклики сослуживцев с примесями изумления и веселья, восторга, издевки, брюзгливой проницательности с брадобрейской моралью, выводимой и гладко выбритыми («Я всегда говорил, что мужчине с бородой есть что скрывать»), и бородачами («Столь крутая перемена есть знак совести, коей настоятельно потребно внимание»), Гарри едва поднял бровь: — Сегодня с тобой что-то не так. Не пойму что. Завоевать любовь первой Ангелики надолго было непросто. Он вспоминал, как лежал раздетый в ее постели. Он был болен, и Ангелика заботилась о всякой его потребности, о еде и лекарствах, мыла его. Он вспоминал, как сидел в постели, уже выздоравливая, и обожал няню, коя щекотала перышком овальную вмятину на закруглении его носа, столь дурацкого носа. (Круглый-прекруглый кончик носа, скошенный под малым углом, никуда не делся, по-прежнему добавляя хозяину глуповатого простодушия.) — Мой большой, сильный, здоровый мальчик, — говорила она, целуя его. — Мой юный английский красавец. Однако спустя часы или дни она наказывала его за прегрешение, кое он совершил, того не ведая, и приговаривала: — Я не разговариваю с такими мальчиками, как ты. Его отец отправился в недельную поездку, и Ангелика не сказала Джозефу ни слова в продолжение трех бесконечных дней, презрев все его мольбы, беснования и слезы. Отцовское дело — ввоз чая из-за границы — требовало частых отлучек, а атрибуты сего дела — известия о кораблях, декорированные именами восточных портов чемоданы — подразумевали великое приключение. Джозеф с удовольствием пошел бы по стопам отца. — Ты будешь доктором, — настаивал отец. — Этого желала твоя мать, а она отдала за тебя жизнь. Она была дочерью и сестрой медиков, но Джозеф не был знаком ни с кем из них, ибо они не торопились с визитами. Даже когда Джозеф изыскивал в себе мужество поднять больную тему, Ангелика упрекала его: «С какой стати ты желаешь быть на него похожим?» Вопрос оказался риторическим, ибо отцовское дело пошатнулось, когда Джозеф приближался к совершеннолетию, а затем и вовсе расстроилось параллельно со здоровьем отца. Из дома пропадали предметы обстановки и роскоши, слуги исчезали, пока не осталась одна лишь Ангелика, коя заботилась равно об отце и сыне, а между тем Карло Бартоне либо отбывал с цветком в пиджаке, намереваясь блудить по паркам в поисках служанок и прачек, либо возлежал дома, не в силах подняться и даже разговаривать, придавлен грузом скорби куда более тяжким, нежели можно было ожидать ввиду одного только краха его состояния. Джозеф только-только приступил к изучению медицины, когда злоключения довели Карло почти до могилы и парад стряпчих, заимодавцев и разносчиков скверных вестей беспрерывно обивал их порог. Столкнувшись с экономией, каковая делалась все строже, и предполагая, что отец в итоге потеряет дом, Джозеф оставил медицинский факультет и применил свои ограниченные врачебные познания, дабы завербоваться на госпитальную службу. Отец не мог ни помочь ему, ни воспрепятствовать, и настал день, когда сын явился прощаться. Отец присел в постели. — Хорошо, что ты пришел, Джо. Когда ты победительно вернешься в Англию завоевателем, все прояснится. — Меня не будет некоторое время, папа. — Да, вполне понимаю. — Карло Бартоне сидел, смаргивая утреннее солнце. — Я оставлю наше фортепьяно. Дому, я полагаю, тоже ничто не грозит, — беспечно добавил он. — Я его завещал, так что аресту он не подлежит. — Кому? У меня его с легкостью отнимут, разве нет? — Да. — Кому же тогда? — Твоей матери. — Вот, значит, до какой степени размягчился его ум. — Где она, к слову говоря? Я желаю супу. — Эти последние слова он произнес на итальянском, раздражившись и натянув одеяло на небритый подбородок. — Ты уже распрощался с нею? Иди же, что ты застыл? То были последние реплики, коими Джозеф обменялся с отцом, столь очевидно спятившим с ума вследствие невзгод и возраста. Ангелика была в кухне, она сидела на высоком табурете с картофелиной в руке, ничего с нею не делая и не варя никакого супа. — Ты уезжаешь? — спросила она. — Карло нездоровится. Присмотри за ним. Он называет тебя моей матерью. Ее лицо не дрогнуло, и ровно эта реакция на безумное утверждение окатила Джозефа первой волной боли. Он не отличался сообразительностью — с той поры он неизменно готов был признать это первым; он не сумел заподозрить то, что в ретроспекции оказалось яснее ясного. — Его рассудок помрачился. — Он желает, чтобы ты все знал. — Ее лицо по-прежнему не менялось, хотя она встала и шагнула к Джозефу. — Должно быть, он сего пожелал в конце-то концов. Джозеф отступал от навязчивой итальянской старухи, а она торопилась повести свой многажды репетированный, многажды сдержанный рассказ до того, как Джозеф сбежит. К финалу она встала между ним и дверью в столовую. Лишь только английская жена Карло Бартоне понесла, сделавшись недосягаемой для его вожделения, он взамен навестил в комнате внизу (где спала теперь Нора) служанку Ангелику. Та сопротивлялась его намерениям, но в недостаточной мере. Она скрывала свое положение почти до самого конца и прежде срока произвела на свет в той же комнате мальчика; случилось это менее чем через неделю после того, как госпожа Ангелики скончалась, запоздало разрешившись мертворожденной девочкой. Тотчас было решено обставить все сообразно с условностями. — Что за чушь ты порешь! — бушевал Джозеф. — Ему следовало выставить тебя и твоего ублюдка из дома. — Что ни говори, то был недодуманный ответ, в одной фразе сочетавший спесь, стыд и самообольщение. Противоречие лишь побудило Джозефа к новым выпадам: — Имей совесть испытывать хоть каплю стыда! Английская сучка — и та устыдилась бы. Шлюха с грязным младенцем прижились в его доме! Он сказал много больше, оставив ее, когда она, рыдая, извинялась перед ним впервые в его жизни. Он уехал из Англии на десять лет, воевал и обучался профессии, кою у него похитили, обучался, отпиливая ноги от заходящихся криком тел, тщетно перевязывая слишком широкие и глубокие раны, поддерживая головы мужчин, кои бились в судорогах и захлебывались рвотой в последние свои минуты, стальных мужчин, великанов, искавших утешения. Он яростно бился с собственным невежеством, с отцом и отцовской шлюхой. Он видел матерей и детей, умиравших в погубленных деревнях. Прощение сделалось его идеей фикс, прощение матери и отца, что скончались до его возвращения в Англию, прощение самого себя, унаследовавшего почти пустой дом, завещанный ему… «э, как же, интересно, сие произносится?» Стряпчий нашел ее имя забавным и провозгласил его, не пожалев иронического акцента. |
||
|