"Ангелика" - читать интересную книгу автора (Филлипс Артур)

Что толку в поисках истины, если ты не способен познать самого себя? Твои кошмары непостижимы, твои страхи неизъяснимы — что ты хочешь понять, если от тебя ускользает реальность тебя самого?

Например: твой ребенок в опасности, твой муж на глазах превращается в злодея, твое здоровье хрупко, ты предчувствуешь скорую смерть, ты не можешь защитить дочь, к коей является призрак-развратитель. Или: ты медик-недоучка, в профессиональном смысле твоя песенка спета, ты влюбился в продавщицу из лавки канцелярских товаров, а она, в муках родив ребенка, у тебя на глазах превратилась в бестию, коя тебя ненавидит и способна причинить вред дочери. Или: ты четырехлетняя девочка, которая знает слишком много и слишком мало, ты не можешь понять, что происходит вокруг, ты живешь как звереныш, вымаливая и выжимая ласку из родителей; что-то не так — это ты сознаешь, но пропускаешь осознание через призму своих бесконечных сказок о Принцессе Тюльпанов и смотришь на мир из окошка в башне, которой нет.

Истина непостижима, ибо для каждого она своя. Одна душа не в силах дотянуться до другой, не в силах закричать, прошептать — и не в силах ничего объяснить. Тебе — будь ты напуганная мать, неудачник-отец или маленький ребенок — остается лишь излагать свою версию событий, сочиняя версию за версией, поскольку только это и возможно — сочинять. Люди, казалось бы, так просты — и все равно непостижимы даже близкие. Себя не объяснишь; надежды объяснить другого и того меньше. И как бы честен ты ни был, как бы ни жаждал истины, ты все равно запутываешься во лжи. Твой крестовый поход за правдой обречен на домысливание.

Стивен Кинг, фигура почти мифическая, создатель энциклопедии американских страхов, в декабре 2006 года включил предыдущий роман Филлипса «Египтолог» в свой личный хит-парад лучших романов. Все бы ничего, если бы мэтр не охарактеризовал главного героя романа как патологического лжеца. Если в Ральфе Трилипуше ему примстился патологический лжец, страшно подумать, что мэтр вычитает в «Ангелике» — где всякий говорит правду и всякий лжет лишь потому, что говорит.

Или же нет.


Анастасия Грызунова, Guest Editor

V

Гарри наверняка привел бы по такому случаю какую-нибудь испытанную остроту или цитату из Шекспира, но Джозеф не стал расписывать домашние неприятности своему другу, ныне отцу троих мальчиков и мужу сильной и любящей жены. Достаточно скверно было уже то, что между Лабиринтом и боксерским павильоном они с Гарри заехали в дом Бартонов, дабы испить чаю, и обнаружили, что ребенок пребывает под неверным присмотром служанки, в то время как мать Ангелики отлучилась неизвестно куда.

Гарри предсказуемо не тронуло то, что смутило Джозефа. Согнувшись, он моментально уселся на фортепьянную скамеечку рядом с Ангеликой и принялся разучивать с ней пьесу, в коей имелись сюжет, реплики и колкости.

— И вот маленькая Принцесса Тюльпанов отправляется в волшебный сад, — сказал он и поместил руки Ангелики на верные клавиши. Его тон пленил Ангелику и сообщил Джозефу, что Гарри никоим образом не глуп.

Оставалось только завидовать легкости его обхождения и — что в особенности касается Гарри — его способности очаровывать женщин любого возраста. — Маленькая Принцесса Тюльпанов должна ускользнуть от эльфов, — сказал он.

— В скором времени Ангелика приступит к обучению в школьном заведении, — вмешался Джозеф, выдав тираду напыщенную и несуразную на слух и взрослого и ребенка. — Ей сразу преподадут латынь.

— Ах, твой отец жесток! — Гарри перестал играть и скрестил руки.

— Правда? Ты жесток, папочка?

— Заставлять столь прелестное дитя одолевать тернистые склонения и терпеть многотрудные падежи! О, сколь прискорбные увечья нанес мне в свое время препротивный аблатив! Обрекать милую девочку на такой груд — разве это дело?

— Гарри, довольно. Доктор Делакорт потешается, дитя, только и всего. — Вопреки обстоятельствам завидное подчас легкомыслие Гарри потерпело крах. — Нора, передай своей госпоже, что мы приходили и ушли, жестоко огорчившись ее необъясненным отсутствием.

— Чудесная девочка, Джо, — сказал Гарри, смахивая с Джозефа налет раздражения. Они выбрались обратно под дождь. — Точный портрет матери, не так ли?

Без сомнения, она являла собой маленькую копию красоты Констанс — маленькую и неоспоримо более цветущую; она воспроизводила красоту, коей Констанс могла похвастать, пока не повредилась многократно о неумолимое материнство. Сходство било под дых: ребенок все более напоминал добычу, из коей высосал все соки.

Они прогуливались, невзирая на дождь и сгущающийся туман, и Джозеф дивился тому, до чего просто Гарри завоевал внимание, уважение, смех Ангелики. Напрягши память, Джозеф припомнил разве что три случая, когда он сходным образом воздействовал на ребенка.

— Остановимся на секунду, — сказал он, воодушевившись витриной таксидермиста. («Превосходно, — согласился Гарри. — Я как раз имел в виду добыть льва».) Джозеф глубокомысленно приобрел распластанную и обрамленную бабочку, роскошный образчик голубого с белой каймой самца Polyommatus icarus,[17] что определенно напомнит Ангелике об одном из тех редких случаев, когда (всего только прошлым летом) отец казался ей лучшим из товарищей.

— Думаю, Гас с удовольствием испытал бы голубого красавца огнем, — сказал Гарри.

Покойный отец Джозефа был столь же обаятелен и прыток. Джозеф изумлялся тому, что заметил сходство только сейчас; между тем они поймали кэб, дабы отправиться на ужин и затем на бокс. Внешние обстоятельства, само собой, разнились: отец Джозефа был все-таки чужак, итальянец, неизменно носивший фамилию Бар тоне (укороченную лишь для его англорожденного сына); юношей он приехал в Англию представлять интересы своего отца, влюбился в английскую розу и не возвратился домой, даже овдовев.

— Первейший проблеск твоей матери, Джо, был невыносимо чарующ для очей смертного, — поведал Карло Бартоне одиннадцатилетнему сыну в комнате, что сделалась ныне гостиной всецело Констанс. — Она была богиней, коя более чем стоила моей ссылки. Я был преступно, пагубно очарован. — Он возжег сигару, поглядел на скромный живописный портрет матери Джозефа на конторке, полускрытый краснокожей подставкой для перьев. — Она носила цветы в волосах, и когда она увидела меня, глаза ее распахнулись, и она меня не отпустила. Меня ждали дома, в Милане. То было выше моих сил. Понимаешь, когда мужчины смотрят на женщин, они пронзают их взглядом. На званом вечере либо и театре мужчина держит глазами свою жертву. Но взгляд женщин всего лишь скользит, никогда не замирая. Исключая проституток, разумеется, взгляд женщин скользит и ранит нас мимоходом. Но твоя мать… ее глаза остановились и удержали меня.

Осознание сходства Гарри и отца окрасило всю трапезу Джозефа. Каждое замечание Гарри оборачивалось словами, кои мог произнести отец: и беспечно вброшенная идея, и легковесная шутка, и бухгалтерская оценка мелькнувшей женской фигуры. Джозеф казался менее сыном своего отца, нежели его друг.

Затем, не прошло и двух часов, Джозефа осенило вдруг странное чувство. В павильоне, где шло представление, иллюзорное безмолвие коснулось его своей дланью: безмолвие, кое вырывалось из зрительских глоток, безмолвие, коим звенел левый кулак Кру, подцепляющий и крошащий челюсть Пикетта, безмолвие, предлагаемое разносчиками, девушками-табачницами и просто девушками, безмолвие, заглушившее все и вся на затяжной миг, что длился ровно столько, чтобы Джозеф смог узреть себя как бы издали, будто изучал работу скульптора, и отметить изумление при виде себя самого, ожидавшего внимательного взгляда: он держал в руке пиво, стоял в обычной своей позе и неотвратимо напоминал отца. Он мог быть самим стариком, что чуть скривился влево, уперев локоть руки для выпивки в запястье сигарной руки. Облик его отца проявился до последней мелочи, включая угол, под каковым лицо было обращено к предмету внимания (не слишком прямой), и преувеличенный размах скрещенных ног. В отцовском случае поза сия несла в себе агрессивное предуведомление, но у Джозефа она была неосмысленной подделкой, переросшей в привычку. В отрочестве Джозеф перенимал жестовый ассортимент Карло Бартоне, однако до сей поры не замечал, что упражнялся в нем по сей день, и ныне имитация вошла в его плоть и кровь. Призрак отца населил члены Джозефа, ибо тот вошел в возраст, коего достиг перед смертью отец.

А затем все кончилось: ноги Пикетта отказались выполнять простейшую задачу, и в этот переломный момент вернувшийся рев толпы, казалось, обусловил его падение, нежели просто приветствовал оное. Гарри ликовал, Джозеф цедил пиво. Они выиграли два фунта.

Отец Джо Бартона не просил сына о прощении, не извинялся за свои неудачи, и финансовые, и нравственные. Самым английским наследством Джозефа, яснейшим даром, коим он обязан был матери, стала его неспособность жить так, как прежде жил отец и ныне — Гарри (его друг как раз оборачивался к тылу павильона, дабы произвести отбор среди вечернего фуршета подруг).

Джозефу Бартону никогда не обрести ни счастливой беззаботности в отношении последствий и издержек, ни острого ума Гарри, что пленил даже Ангелику. Однако же, не напоминая отца манерой держаться или характером, Джозеф не являлся полной его противоположностью, и эта мысль странно трогала. Его отец не просил о прощении, но Джозеф все равно был на него похож.

Именно то, чего я не знаю о Джозефе Бартоне, для нашего предприятия существеннее всего, не так ли? О чем он размышлял в обществе, как держался наедине с собой? Ускользающая, фантастическая суть вашего задания с самого начала постигалась мной с той же ясностью, что и попытка нарисовать по блеклому карандашному наброску масляный портрет. Джозеф позирует едва не в абсолютной темноте, освещаемый слабой памятью, чужими отраженными рассказами, безупречными и едва ли подержанными воспоминаниями Гарри Делакорта.

— Чаровницы. Колдуньи, мальчик мой.

Отец и сын ехали по парку в открытой коляске. Джозефу было то ли восемь лет, то ли двенадцать, точнее он не припоминал.

— Вот как англичанки дышат воздухом, — говорил отец, приподнимая шляпу и улыбаясь встреченным женщинам, что катались или прогуливались, с театрально подчеркнутым, но непринужденным «как поживаете, signorina?[18]»; оставаясь то ли безучастным к общественной иерархии, то ли не ведая о ней, он фундаментально оделял островную нацию колдуний своими амурными богатствами. — Вон та, Джо, обрати внимание, как она склоняет голову. Она кажет нам свою шейку, дабы мы взглянули на нее и попались. Держись покрепче за дверную рукоятку! Следует быть сильным.

Мальчик послушался — наверное, ему было все-таки восемь, — и вскоре они миновали опасность; на сей раз.

— Уж она бы нас точно окрутила. Их чары весьма многообразны.

Его отец взирал на мир под странными углами, поверх макушки Джозефа, и, разговаривая с ним, глядел в сторону. Женщины в зеркалах и отражательных стеклах вторгались в каждую их беседу, даже когда отец их не поминал. Он был начеку, оставаясь невидим и глубоко вздыхая; сигарный дым отбывал из его рта длинными, тонкими струями, кои устремлялись за удаляющимися дамами, точно его надежды, не вполне их достигая, и дамы оставляли кафе или ресторан, оставляли позади Карло с сыном за компанию. Тогда его отец прикусывал язык, склонял голову, дабы разглядеть их милосердный, жестокосердный полет, сигара его съезжала набок, болтовня мальчика делалась почти неслышна.

Однако в стенах дома на Хикстон-стрит беседа велась об одной только женщине, о Калипсо, что приманила Карло на этот остров и лишила свободы, о женщине, коя скончалась, давая жизнь его единственному, его английскому сыну.

— Я наблюдаю англичан годами, Джо. Я не один из них, но ты — другое дело. Ты говоришь подобно им. Завоюй что-нибудь для Англии, и они оставят тебя в покое.

Послушай. — Его отец взял с конторки книгу, открытую на только что прочтенной странице, коя так его впечатлила, что он призвал четырнадцатилетнего сына прослушать отрывок. — «Англичане выезжают утром юности в дальние уголки земли и затем, притягиваясь назад словно бы пружиной, что сцеплена с их сердцами, вновь сходятся воедино, сломя голову спешат домой, обретают в отечестве глубины, кои были им неведомы ранее, погружаются в самые объятия Англии, и еще глубже, в свой загородный дом, и, наконец, в самую глубь, в угол своего кабинета, водрузив на стол глобус, являющий им все их завоевания». Понимаешь, Джо?

Изначально лишенный матери и обычно лишенный отца, Джозеф воспитывался итальянской няней Ангеликой, коей Карло доверил решение всех касающихся мальчика вопросов и покорялся даже в тех редких случаях, когда держался собственного родительского мнения.

Никогда не молчавшая и часто перечившая нанимателю Ангелика нянчилась с новорожденным Джозефом, затем кормила его грудью, купала его, одевала его, читала ему, укладывала спать. Именно Ангелика преподала ему религию и отвела в церковь. Это она награждала его подзатыльниками и бранила: «Что твоя несчастная мама думает у себя на небесах, когда видит, как ты себя ведешь?» Это она трясла головой и не стеснялась выказывать отвращение, когда бы Карло ни выходил из дому один. «Твой папа — великий человек», — наставляла она Джозефа, по временам — с искренним воодушевлеением. «Твой отец — настоящее чудовище», — говорила она с куда большим чувством.

Он корчил рожи у зеркального стекла! Он упражнялся стоять пред ним в точности как его отец! Память пробуждалась, и Джозеф закрыл глаза, не видя бокса, дабы вспомнить происшествие отчетливей. Он стоял перед зеркальным стеклом в отцовской гардеробной (ныне — его собственной), держал одну из отцовских незажженных сигар и повернул голову к зеркальному стеклу в три четверти, чуть прикрыв глаза и глядя сверху вниз и чуть в сторону, как будто на цветочницу. «Как поживаете, signorina?» — напевал он.

Он заметил свою стражницу у приоткрытой портьеры, когда Ангелика заговорила:

— Ты грязная тварь, ты будешь вечно гореть в геенне.

Он был выпорот, оставлен без ужина, лишен общества, заперт в спальне. Он не вспомнил, возвращаясь глазами к боксу, как расценил тогда наказание. Он точно помнил страх и одиночество, помнил, как плакал, терзался, молил Ангелику его простить. Однако Джозеф не помнил, уразумел ли он тогда, чем заслужил разделение с той, чьего общества еще жаждал. Сегодня, обдумывая происшествие, он вполне постиг ее реакцию. Она не смогла простить его отца, не прощала любое сходство между отцом и сыном и, должно быть, возненавидела самый вид Джозефа, репетирующего похожесть.

— Англичане так себя не ведут, — не раз напоминала она ему в связи с отцовскими поступками, однако, не веди себя отец столь непростительно, Джозеф ни за что не сделался бы англичанином. Отцовская ложь защищала его, указывая лучший путь, о коем он не узнал бы иначе. То был превыше всего вопрос прощения.

Увы, какой-то разошедшийся идиот пролил свой виски на крахмальную грудь Джозефа; медно-масляная вонь ударила ему в нос и оцарапала горло. Он не пил виски с Армии. Рваные золотые клубы не смог рассеять даже обильный дым сигары, и к тому времени, когда Джозеф покрыл заключительный отрезок пути домой в кэбе Гарри, Лондон был пронизан одним лишь запахом, что единообразно перечеркивал и сады, и застойные нечистоты.

Во мраке между прихожей и лестницей он врезался бедром в угол тяжеловесного бокового столика, помещенного по настоянию Констанс в узкий проход. Чудовищная масса темного дерева, раздавившая ковер и загородившая темную обшивку стены, давала приют посуде в темном чреве и обнаруживала оную на темной поверхности. Однако же, потирая бедро и наполняя проклятиями темную комнату, Джозеф живо вообразил высокую светлую конторку отца, что занимала некогда то же место. Он мог вызвать дух сего прежнего жильца вкупе с принадлежностями, как то: щербатый оловянный чернильный прибор; перья на подставке; снабженный эбеновой рукоятью нож для бумаги; трапециевидный кожаный ларец для монет; и портрет в черепаховой рамке.

— Взгляни на нее, Джо. Ты показался бы ей бесконечно царственным. Она явилась ангелом с небес. Я молю Господа разрешить мне раз в сто лет видеться с нею во время длительного моего пребывания в иных краях.

Скорее всего, туда он и угодил, но в свое время Джозеф заверил стареющего отца, что тот непременно окажется рядом с возлюбленной, ибо та, бесспорно, успела очаровать ангела-регистратора, наказав ему пренебречь тем и этим, а также заказала столярствующим херувимам жемчужный диванчик на двоих.

Шумный приход Джозефа вызвал к жизни свет лампы, и в дверях кухни появилась Нора, коя либо возвращалась ко сну, либо пробудилась к утренним работам.

Как бы там ни было, удостоверившись, что шумел всего только мистер Бартон, она развернулась, и Джозеф наблюдал при слабом свете (тускневшем по мере ее удаления), как развязываются за ее спиной тесемки фартука.

Узел ослабился, и тесемки отпали одна от другой в медленном, затейливом танце, перекувырнулись друг через друга двумя змеями, кои распутали клубок животворных объятий и отправились каждая своим путем по округлым бедрам Норы, исчезавшей в кухне; Джозеф ощутил между тем трепет влечения.

К ней? К Норе? К толстой ирландке, коя, проходя мимо, неизменно испускала аромат прогорклого масла? Сходство Джозефа с отцом из вызывающего сделалось уже беспримерным. Эта множимые желания, нагло попиравшие здравый смысл, вседневно поражали его своей силой и алогичностью. Чистая биология, разумеется, вполне предсказуемая, не продиктованная ни волей, ни душой, ни (в данном случае) даже красотой. Нечеловеческая страсть свободно струилась вокруг и среди людей, образуя между полюсов устойчивые либо переменчивые течения совершенно наугад и с неясной целью. Отец охотно покорялся их законам, Джозеф с переменным успехом пытался им противиться. Абсурд человеческой плоти бил ключом глубоко под стараниями нарядить ее в накрахмаленную мораль и шелковую этику. Даже из-под накидки плоть обращалась лишь к окружающей плоти и ей же внимала, пользуясь языком, неразличимым и неслышным для человеческих ушей. Чтобы из всех существ вида «человек» именно Нора сразила его чувства! Если она смогла напасть на него, кому это не под силу?

«Как это похоже на твоего отца, как стыдно, — сказала бы первая Ангелика. — Где-то далеко твоя мать рыдает, потому что видит, как ты себя ведешь». Она и вправду произнесла эти слова в его спальне, вспоминал он, когда отец и сын возвратились после ночных приключений, в том числе посетив (Джозеф — впервые) дом на Уоррен-стрит. Джозеф, пятнадцати лет от роду, не обмолвился о том ни словом, но отчего-то Ангелика все знала.

Этой ночью он пришел в ту самую комнату, дабы оставить у кровати подарок Ангелике, сине-белую бабочку в рамке. Он посидел немного подле дочери. В этой комнате ее тезка часто сидела у его кровати, убаюкивала его песнями, ласкала, когда он чего-нибудь пугался.

Наверху он стащил с себя золотистую от виски одежду. Комната была черна и безмолвна, если не считать дыхания за прикроватным занавесом. Он откинул портьеру, и тусклый свет потолочного светильника медленно напитал красками профиль Констанс на подушке. Она презирала Джозефа. Она с ним покончила. Она жила для Ангелики и ни для кого более, как жила когда-то только для него его Ангелика.

Обнажившись, он встал у Констанс в ногах. Она лежит пред ним — награда его спокойствия, его красавица, — она лежит пред ним. Что ж, вот, значит, и все: от мечты овладеть женщиной до жарких воспоминаний о прежнем своем владении, а между двумя безднами вожделения и памятования — короткий миг собственно владения. Он возлег подле нее, однако стоило ему, поддавшись неразличимым обязательству и вожделению, коснуться ее спящей фигуры, как она испустила вопль то ли страдания, то ли омерзения, сбросила с себя простыни и в своих снах бежала от него прочь.