"Год любви" - читать интересную книгу автора (Расул-заде Натиг)

Сентябрь

Он перевернулся на спину, тихонько застонал, проснулся и вспомнил, что сегодня воскресенье. Раскрыл глаза. Обрывки неспокойного, всю ночь повторяющегося сна еще тревожили и мучили, как легкая изжога, еще продолжались, хотя он ясно видел тусклое солнечное пятно на стене, и постепенно утренние, будничные мысли просачивались одна за другой на уплывающий краешек сна. Он полежал некоторое время с открытыми лазами, потом лениво поднялся и сел в постели, касаясь пятками холодного паркета.

У него был выпирающий вперед подбородок, тонкие губы, большие глаза, длинные волосы, прикрывавшие маленькие уродливые уши, но в отличие от писателей, в зависимости от черт лица предполагающих характер своего героя, я не стану этого делать, потому что зачастую подобное определение бывает неверным, ну, то есть в данном случае выдающийся подбородок может и не быть признаком сильно развитой воли, уродливые уши — не всегда говорят о таланте, узкие губы вполне могут, иметь и люди не злые, а сердитый, недовольный взгляд оттого, видимо, что этот парень, который только проснулся и сидит в постели, свесив ноги на пол, вчера здорово нагрузился, набрякался, назюзюкался, и теперь у него трещит голова и пересохло во рту.

В подтверждение своих слов могу сказать что я, например, хорошо знаю руководителя одного солидного учреждения, у которого вовсе нет подбородка, то есть подбородок-то у него, конечно, есть, но до того незначительный и сплюснутый, что вроде бы и нет его, но несмотря на такой изъян он весьма активно проявляет волю и держит в ежовых рукавицах все учреждение, в котором работают и люди с выдающимися подбородками — этим признаком сильной воли.

Однако увлекся я и отошел в сторону от едва начавшегося повествования. А пока я старался опровергнуть общепризнанной штамп в литературе, этот парень, что сидел в постели, уже успел умыться и теперь брился, едва удерживая бритву в дрожащих, непослушных пальцах. Мысли путались в его гудевшей голове, и когда стук тяжёлых старинных часов, висевших на стене в передней, проступал в ушах, ему казалось, что это своеобразный реквием по ушедшим минутам, невозвратно утерянным дням в его жизни. Когда он кончил бриться и вторично умылся холодной, взбадривающей водой, с восторгом ощущая покидавшую его головную боль и унимавшуюся Дрожь в пальцах, и уже мог взглянуть на себя в зеркало без мрачных, угнетающих мыслей, раздался звонок телефона. Звонок показался ему слишком громким, подобно несчастью, ворвавшемуся в его воскресное утро. Тщательно вытирая руки и лицо, он смотрел на звонивший телефон, тяжело и туго соображая, кто бы это мог быть. Несмотря на воскресный день проснулся он рано — плохо спалось всю ночь — и был рад, что наконец-то наступило утро. А чтобы звонили так рано — он глянул на часы: половина девятого — это, пожалуй, было слишком большой редкостью, чтобы не воспринять ранний звонок, как гром в тихом утре одного из дней, который уже завтра станет прожитым и ненужным, как использованная бумажная салфетка. И только насухо вытерев руки — зачем торопиться, кому надо, подождет, а кому не очень — и звонить не станет, — он поднял трубку, и тут сообразил, что сейчас придется говорить, говорить какие-то слова, и этими, может, пустыми и никчемными словами начнется еще один день, а говорить сейчас было противно, от одной мысли о разговоре тошнило и хотелось крепко сжать зубы, но он уже держал трубку у уха, болезненно морщась, и в трубке послышалось резкое:

— Эй, чего молчишь?

— Кто это? — вяло и равнодушно спросил он.

— Это Таня…

— Вы, вероятно, не туда попали, — промямлил он, вспомнив

что никакой Тани не знает.

— Ты что, не Самир?

— Самир, — признался он, теперь уже более напряженно вслушиваясь в звуки ее голоса.

— Ну, и я говорю, голос у тебя такой же, разве что немножко сонный. Я же Таня, Таня… Ты что, в самом деле не помнишь? Таня из Москвы… Жила на Тверском бульваре, недалеко от вашего института… Ну как, вспомнил?

— Вспомнил, — проговорил он, и тут на самом деле вспомнил, будто вспыхнуло и заполыхало в памяти, обдав все существо его горячим дыханием прошлого — да как же он мог забыть? Он чуть не заорал от неожиданно обрушившейся радости. — Таня! Вот здорово! Ты что, в Баку?

— Ага, — она счастливо рассмеялась на том конце провода. — Я в Баку, и не успела приехать, тут же где-то посеяла сумку. Хорошо хоть записная книжка была не в ней, номер твой записан, вот позвонила…

Да, это она умела, подумал он, она теряла решительно все, что держала в руках, оставляла в такси, в кафе, в кино и в гостях перчатки, сумочки, парфюмерию…

— Ну что ты замолчал?

— А? Нет, так. Это здорово, Таня, что ты приехала… Честное слово, здорово. Ты где сейчас?

— Возле аэрокасс. Стою тут, как дура, не знаю, что делать. Представляешь, все потеряла — командировочное удостоверение, паспорт, ключи, деньги… все… Что делать, ума не приложу…

— Прежде всего — не унывай. Дадим розыск, отыщется твоя сумочка. А теперь стой, как стоишь. Через пятнадцать минут я буду там. Будь спок, старушка.

— Ага. Я жду, Самир.

Он бросил трубку, торопливо оделся, вышел из дому, взял такси и поехал к кассам Аэрофлота. Подъезжая, он заметил ее — она стояла рядом с маленьким темным саквояжем, одиноко, всем, своим видом напоминая ожидание, и, казалось, нисколько не изменилась за это время, за эти… — он подумал, вспомнил — шесть лет.

— Подожди, — сказал он таксисту и вышел из машины. В эту минуту, не заметив его, она отвернулась, он подошел и тихо стал у нее за спиной. Она обернулась и вздрогнула.

— Ой, как ты меня напугал!

— Фраза из плохих фильмов. Я же сказал — стой, как стоишь.

Ну, здравствуй, Таня…

— Здравствуй, Самир.

Она поцеловала его в щеку. Он заметил, как задрожали ее губы, когда она потянулась к нему для поцелуя, и пальцы ее были холодные, прикосновение их к своей руке он ощутил, как легкий ожог.

— Спасибо, сударь, что выручаете из беды бедную девушку, на страшном суде вам зачтется.

— Пустяки сударыня, — ответил он, подлаживаясь под ее тон, хотя теперь, когда он увидел ее, меньше всего ему хотелось шутить. — Формальности по покойникам-документам, и еще большим покойникам-деньгам позвольте взять на себя. Постараемся их воскресить. Куда ты хочешь поехать?

— Я так устала, — сказала она, — этот ночной перелет и нервотрепка с пропажей. Боюсь, что в гостиницу мне уже не устроиться, — она взглянула на него, и он, за шесть лет успевший отвыкнуть от ее взглядов и ничего не сумев прочитать в ее глазах, сказал изменившимся голосом:

— Все будет нормально. Поехали, отдохнешь.

Они поехали к нему. Отпирая дверь, он почувствовал ее взгляд на себе, и почему-то сделалось неловко, движения стали скованнее, и он долго возился с замком. Отчего, боже мой, какая глупость, подумал он, ведь целых два года жили вместе, теперь я, видимо, должен относиться к ней, как к жене, с которой развелся шесть лет назад и с которой расстались друзьями. Вот так примерно. Черт, только этого не хватало, чертыхнулся он в сердцах про себя, замечая, как сильно дрожат руки. Он перехватил ее взгляд — она тоже смотрела на его руки. Тогда он бросил отпирать дверь, схватил ее, сжал в объятиях, будто давно утерянное родное существо, возвращения которого и не чаял дождаться…

— Знаешь, — сказала она тихо, почти шепотом, когда, они, утомленные до того, что любые слова казались лишними и ненужными, лежали в узкой его постели, тесно прижавшись друг к другу и прислушиваясь к шороху сентябрьского дождя за окном, — ты знаешь, иногда я думаю: господи, как это плохо, что человек ко всему может привыкнуть. И что бы ни случилось в его жизни, может жить и жить… — она горько усмехнулась.

Он почувствовал, как от этой усмешки разлилась горечь в сердце, сжалось сердце, застучало, затосковало.

— Ты, кажется, замужем была? — спросил он только, чтобы что-нибудь сказать.

— Была, — сказала она по-прежнему почти шепотом.

— Ты почему так тихо говоришь? — спросил он.

Она подняла на него глаза и, не отвечая, еще теснее прижалась лицом к его груди. — Мы с ним разошлись два года назад, — прошептала она.

— А зачем? Понимаю, глупый вопрос…

— Можешь взять его назад.

— Но все-таки?

Она помолчала. Потом проговорила неохотно:

— Не любила я его. Думала, можно и так жить, парень спокойный, неглупый, авось привыкну. Нет… Обманулась!.. Сил больше не было. Что ты молчишь, я не права?

— Ну… почему же…

Громкое тиканье часов снова заполнило тишину, но теперь ему показалось, они не отсчитывают время, а стоят на ровном месте, бьют своим тиканьем по одной цифре — три часа дня, три часа дня — будто солдаты, марширующие на месте.

— Ты спать хочешь? — спросила она.

— Нет.

— А почему молчишь? Видишь, прошло столько лет, а я все-таки запомнила, что тебе не нравится вопрос — "о чем ты думаешь"? Хотя мне очень хотелось спросить это.

— Пожалуйста. Я думал о времени.

— И о себе?

— Нет, только о времени, что оно не движется сейчас, стоит, как солдаты, марширующие на месте.

— Это потому, что я приехала?

— Наверно… Но вообще у меня со временем свои счеты. Впрочем, у каждого свои счеты. Каждый живет в своем времени.

— Я и это помню. Помню, когда мы расставались, ты сказал, что у тебя такое ощущение, будто проваливаешься в разорванное по швам время. Я тогда не поняла… Скажи, это ничего, что я у тебя сейчас?

— Обожаю интеллигентные разговоры.

— Нет, правда. Может, не следовало мне тебе звонить?

— Все в порядке, говорю тебе.

— Ты живешь здесь один?

— Сейчас да. Недавно бабушку похоронил. Теперь один.

Позвонили у двери.

— Ты не пугайся, — сказал он, вскочив с постели и натягивая джинсы на голое, крепкое тело, — здесь это часто бывает. Когда человек живет один в центре города, у него катастрофически увеличивается число друзей.

— И подруг, — добавила она, глядя на него без улыбки.

— Ты что, старушка? — он внимательно посмотрел на нее - она отвернулась. - Не надо, Таня, это смешно. — И торопливо добавил: — Я сейчас их спроважу, подожди минутку…

Он поспешно вышел из комнаты, притворив за собой дверь.

Слишком поспешно, подумала она, почти убежал, боялся, что я отвечу — не совсем это смешно, не смешно, не смешно, о боже, помоги мне.

Когда он вошел, она сказала:

— Давай пойдем куда-нибудь, а, давай выйдем отсюда… — у нее чуть дрожал голос, и говорила она, отвернувшись к стене!

— Самир, — сказала она, когда они сидели в ресторане, маленьком, уютном, нелюдном, на окраине города, — тебе сейчас хорошо пишется?

— Откуда такое счастье, — сказал он, улыбнувшись, — тяжело. Подолгу не пишу. Правда, издал несколько книжек…

— Погоди, — сказала она, — ты сейчас начнешь хвалиться.

Они помолчали. Дождь усилился, превратился в ливень, бил в окно, возле которого они сидели, и чуть просачивающаяся струйка воды в нижней части рамы зазмеилась на столик. Она потрогала пальцем эту мокрую полоску-змейку.

— Раньше… — сказала она, — ты говорил, что я мешаю тебе работать. Помнишь? Когда в Москве я часто приходила к тебе в общежитие, ты начинал нервничать, не мог продолжать писать и дулся на меня. Ты меня никогда не любил, Самир.

— Ну что ты, Таня, — он прикрыл ладонью ее пальцы, водящие по мокрой полоске, и, заметив в ее глазах заблестевшие слезы, отвел взгляд и сказал торопливо, суетясь: — ты ешь, Таня, ты же голодна. Ну ешь, пожалуйста.

— А помнишь, — сказала она, — я придумала концовку к твоему рассказу, когда перепечатывала его, и ты поначалу рассердился, выбросил эту концовку, но потом оставил, немножко изменив. Помнишь?

— Помню, Таня, помню.

Она вдруг всхлипнула. Он легонько сжал ее пальцы в ладони, поднес ее руку к губам, и хотя в эту минуту к ним подошел и стал над столиком официант, нагло и откровенно ухмыляясь, Самир поцеловал ее руку, поцеловал несколько раз и, целуя в последний, посмотрел официанту в глаза. Тот смахнул улыбку с лица и спросил:

— Можно горячее?

— Да, — сказал Самир, и официант ушел.

— А помнишь, — сказала Таня, задумчиво глядя в окно, за которым бесновался дождь, — помнишь, как мама уехала в деревню под Москвой на три недели, и ты три недели жил у меня, и ни строчки не написал за это время, и потому уезжал от меня ужасно недовольный, рассерженный. Самир, ты можешь просто радоваться жизни? Просто тому, что живешь на свете, тому, что случился, родился на свет именно ты, а не другой, просто тому, что дождь и сейчас вымокнешь? Тому, что, например, любишь и не можешь разлюбить, и это как болезнь, и болезнь эта продолжается целых шесть лет, и ничто не в силах твоих, и ничего не можешь поделать, ничего, ничего, ничего, ничего, ничего!..

— Перестань, прошу тебя. Не кричи, успокойся…

Она закрыла лицо руками.

— Да… Прости… Я уже успокоилась…

— Хочешь, поедем домой?

- Домой? Ах, да! Пока нет. Побудем немножко здесь, ладно?

— Конечно, — буркнул он.

— Ты не сердись на меня, пожалуйста.

— Я не сержусь, что уж кто-где, а ты бы могла понять меня. Мне тоже не сладко.

— Понимаю…

— Эта неуверенность, эти вечные сомнения так ли, это ли следовало сделать, на самом ли деда хорошо то, что хвалят, или хвалят из зависли, а, может, я, между тем, стал хуже писать…

— Ты стал лучше, писать, — сказала она.

— Ты-то откуда знаешь? — он мрачно усмехнулся.

— Купила в Москве твою новую книгу, на Кузнецком мосту. Она мне понравилась. Честное слово.

— Спасибо, Таня. Ты ешь, прошу тебя.

— Ага. Не беспокойся. И давай выпьем. Налей мне водки.

— За что же выпьем? Я в мужских компаниях привык без тостов пить и уже от тостов отвык. Совсем, как видишь, охамел-с. Нет деликату-с с дамами…

— Выпьем, — прервала она его, — за нас двоих. За все, что так счастливо случилось, и за все, что так счастливо не случилось.

— Мрачноватый тост. Я знаю веселей.

— Говори, — попросила она.

— Сидят на скамейке в сквере парень с девушкой. Целуются. На другой день на той же скамейке тот же парень целуется с другой. На третий день тот же парень с третьей. Постоянно тот парень с новыми девушками. Так выпьем же за постоянство мужчин и непостоянство женщин.

— Да, смешно, — сказала она, чуть улыбнувшись. Они звякнули рюмками друг о дружку, выпили.

— Скажи мне, ты за эти шесть лет ни разу не приезжал в Москву? Я знаю, вопрос идиотский, но, так и быть, ответь.

— Разрешаю взять его обратно, раз он идиотский.

— Не возьму.

Он серьезно, без улыбки, посмотрел на нее.

— Приходилось бывать, — сказал неохотно.

— И ни разу не звонил мне…

— У меня было много дел, Таня…

Они помолчали.

— Года три назад, — сказала она, — я проезжала на троллейбусе мимо "Националя", проезжала и вдруг увидела тебя. Ты шел, как всегда, заложив руки за спину, великолепный внешне… Но такое ощущение одиночества исходило от тебя, такое щемящее одиночество, что мне захотелось закрыть тебя ладонями от всех…

— И на сто рублей, говорит, укропа ей!.. — донеслось из буфета и окончание фразы потонуло в громком хохоте.

— Да, гуляли купцы-молодцы, — послышался другой голос. Голоса из буфета стали удаляться и погасли где-то, вероятно, разговаривающие зашли в кухню.

— Пойдем, — сказала она.

— Ты ничего не поела, Таня. Это безобразие, — сказал он.

Так ты можешь отощать и помереть.

— Не помру, — сказала она. — Я сильная.

Он внимательно посмотрел в ее лицо.

— Хотелось бы верить, — сказал он, хотя вполне мог бы обойтись без этой пижонской фразы.

Выйдя из ресторана, они попали под дождь, но повезло — сразу же подъехала машина.

— Старики говорят, — обернулся к ним водитель, — что такого сильного ливня не было в Баку последние лет пять-шесть…

— Когда же они успели сообщить вам это? — спросил Самир. — Ливень начался совсем недавно.

— А разве я сам не старик? — и пожилой водитель громко и глупо расхохотался. — Да, молодые люди, последние пять-шесть лет не было такого ливня…

Когда они приехали к нему, уже стемнело, часы на стене в прихожей показывали четверть восьмого.

— У них нет боя? — спросила она, посмотрев на часы.

— Нет, — сказал он. — Был, но я попросил устранить.

— Почему?

— Не нравится… — сказал он. — Когда они били, мне становилось как-то не по себе… тревожно, смутно на душе…

— Теперь у тебя на душе ясно… — сказала она.

— Ты почему не, снимаешь плащ? — спросил он. — Раздевайся. Давай помогу…

— Не суетись, Самир, — сказала она.

Они стояли в прихожей под часами, безжалостно щелкавшими секунды и минуты, отбрасывавшими горсть за горстью минуты назад, в небытие. Она подумала именно так о часах. О его часах, висевших на стене. И сказала:

— Самир…

— А? — спросил он.

— Самир… я тебя обманула. Я приехала сюда не в командировку и никакой сумочки и паспорта не теряла, а через три часа я лечу обратно, в Москву. Молчи! Прошу тебя, не говори ничего. Все, что ты скажешь — не главное. Все неважно. Я сейчас поеду. Прошу тебя об одном, не надо меня провожать. Ладно? Так будет лучше. Тем более, что дождь на улице…

— Как ты можешь, Таня? Я обязательно провожу, и вообще, ерунда какая получается! Как это? Останься хоть на несколько дней. Это же несерьезно в конце концов…

Она молча смотрела на него, на то, как он возмущается, размахивает руками, доказывая, что она неправа, что ей следует остаться. Молча слушала и когда он выдохся, иссяк, умолк и тишину опять заполнили крохотные трупики секунд, сыпавшиеся сверху, из тяжелых старинных часов, она вдруг тихо попросила:

— Самир, поцелуй меня.

Он подошел к ней вплотную, и тут, словно пелена, словно завеса, долгое время застилавшая глаза ему, упала вдруг, и он увидел, как она беззащитна и слаба, как неприспособлена для этой жизни, словно маленький и печальный южный зверек, занесенный в суровую тундру, и что всякий может ее обидеть, и будут обижать, пока не покроется твердой скорлупкой нежное сердечко печального зверька, одинокого, растерявшегося… Все внутри у него задохнулось, сжалось, облилось жалостью, он крепко обнял ее, будто желая защитить от всего злого на земле, будто ей угрожала большая опасность, и только он мог уберечь ее, спасти, вырвать из замыкающейся медленно и неостановимо вокруг нее ужасающей опасности. Он, внезапно прикоснувшийся к далеким воспоминаниям, озаренный и согретый воспоминаниями прошедших дней, канувших в бездну черную, счастливых часов с ней, жадно целовал ее лицо, мокрые от дождя волосы, руки, будто таким образом сам мог стать чуточку лучше, чуточку выносимее, чем он есть, невыносимый, безвольный, тщеславный и эгоистичный; а она, сотрясаясь от долго сдерживаемых рыданий, плача по бесполезной, без радости прожитой молодости, которая уже почти проходит, плача, прижавшись лицом к его мокрому плащу, теперь вдруг ясно ощутила, как ненавидит его, себя, эти часы наверху, эту квартиру, его работу, тщеславие и суету. Как бы мы были счастливы, пульсировало в отяжелевшей голове ее, как бы мы были счастливы, думала она, рыдая, и вся жизнь ее без него казалась долгим дурным сном; без просыпу равнодушно просмотрела она весь этот шестилетний сон и вся жизнь теперь стала для нее впустую потраченным, непрожитым временем.

— Вся жизнь!.. Вся жизнь!.. — рыдала она, прижавшись к его груди, и дальше этих двух слов не могла говорить, захлебываясь в рыданиях, не хватало сил сказать, что вся жизнь ее пошла насмарку из-за этой проклятой любви, что вся жизнь ее- все эти шесть лет и еще два года, когда они любили друг друга, — была прекрасна и счастлива.

— Успокойся, милая, не надо, успокойся, милая, — приговаривал он тихо, словно была она маленьким ребенком.

Она скоро взяла себя в руки, отстранила его, прошла в ванную и долго не выходила, приводя себя в порядок, а когда вышла, трудно было предположить, что минут двадцать назад она рыдала и тушь с ресниц ее была размазана по лицу, и она по-детски шмыгала носом.

Он подошел к ней.

— Ты меня не провожай, — сказала она устало, но твердо.

— Таня, ну подумай, что за глупость ты говоришь! Ну почему?

— Я тебя прошу, — сказала она чуть охрипшим голосом, - не провожай, — и совсем уже шепотом добавила. — Мне будет еще хуже. Не надо…

Он не ответил. Она взяла свой саквояж и подошла к входной двери, обернулась к нему, все так же молча стоявшему в прихожей под часами.

— Не удивляйся, что прошло шесть лет и я приехала…

— Я не удивляюсь, — сказал он.

— Может, я приеду еще через шесть лет…

— Ты можешь приезжать, когда захочешь, Таня, — сказал он.

— Прощай, — сказала она.

Дверь захлопнулась за ней, он вздрогнул, и вдруг ясно ощутил, как жизнь, словно, песок, просачивается сквозь пальцы.

Он подошел к окну и увидел, как она садится в такси на противоположной стороне улицы. Машина тронулась с места, и очень скоро ее красные огоньки растаяли за пеленой дождя.

В квартире после нее оставался слабый запах духов! Он прижался лбом к прохладному стеклу окна.

Был воскресный вечер, половина девятого.

Если вы остались наедине со своим прошлым, с тяжело отсчитывающими время часами, с тающими запахами женщины, возникшей из далеких дней, чтобы покинуть вас в сентябрьское воскресенье в половине девятого вечера, можете считать, что судьба щелкнула вас по носу. Ясное дело, ну…