"По замкнутому кругу" - читать интересную книгу автора (Михайлов Виктор Семенович)ВЕРСИЯ ПОДТВЕРЖДАЕТСЯМосковский поезд прибывал в Славоград в двадцать один час тридцать минут, а в двадцать два часа Никитину предстояла встреча с директором завода, поэтому на вокзал поехал Талыкин. Он встретил судебно-медицинского эксперта и отвез его прямо в городской морг, а привезенную им тяжелую пачку стекла оставил по дороге в мастерской Холодова. Никитин освободился поздно и тоже поехал в морг. Судебно-медицинский эксперт Рябинин, пожилой полный человек, страдающий астматической одышкой, вышел к нему в комнату для посетителей и, жадно затягиваясь папиросой, сказал: — Я закончу вскрытие часа через два, не раньше. — С заключением городского эксперта вы, Денис Иванович, познакомились? — спросил Никитин. Отлично понимая нетерпение своего собеседника, Рябинин чуть улыбнулся и обронил: — Ознакомился. Пока возражений не имею. Он большими затяжками докурил папиросу и, бросив на ходу: «Терпение!» — пошел в прозекторскую, остановился у двери, подумал, вернулся к Никитину и сказал: — Вы подумайте, какая нелепость: я, типичный пикник[9] с лежачим сердцем, атеросклерозом и застарелой астмой, и я жив, и вскрываю молодой, жизненно-сильный организм человека, которому бы жить еще да жить! Парадокс? — И сам ответил на поставленный вопрос: — Парадокс, Федор Степанович! Только под утро, закончив с Талыкиным изъятие из печи обуглившихся клочков рукописи, Никитин заехал в Дом приезжих. По-детски разрумянившись во сне, положив под голову ладонь, Рябинин спал. Было жалко будить его, но до отхода поезда оставалось мало времени. Никитин осторожно прикоснулся к плечу Дениса Ивановича. Врач тотчас открыл глаза, принявшие осмысленное, деловое выражение, сел на кровати и, точно продолжая только сейчас прерванную беседу, одеваясь, сказал: — Так вот, Федор Степанович, вскрытие делал молодой врач, но молодец! Всего пять лет практики, а резекция отличная и экспертное суждение совершенно зрелое! Правда, у меня есть некоторые сомнения, но до получения результатов судебно-химического анализа воздержусь. Воздержусь. Всю дорогу Никитин спал; проснулся он бодрый и свежий, когда, громыхая на стрелках, поезд подходил к Москве. С вокзала они направились прямо в судебно-химическую лабораторию, затем Никитин завез эксперта домой и поехал в управление. Не заходя к Каширину, он прошел к себе в кабинет, отправил в лабораторию физических методов исследования стёкла с обуглившимися клочками рукописи и только тогда постучал в дверь кабинета полковника. — Ты сегодня завтракал? — вместо приветствия спросил Каширин, поднявшись к нему навстречу. Никитин подумал и вспомнил, что он действительно ничего не ел со вчерашнего дня: события развивались так стремительно и так захватили его, что о себе некогда было подумать. Полковник молча пододвинул к нему маленький поднос с завтраком, откинул салфетку и, позвонив, заказал стакан крепкого чая с лимоном. — Вчера поздно вечером мне звонила домой Ксения. — Беспокоится? — спросил Никитин, расправляясь с бутербродом. — Как всегда. Чудачка! Оперируя гангренозного больного, она зачастую рискует больше тебя. Это не то что ты: только за порог — и забыл все на свете! Даже домой не звонишь… — укоризненно добавил Каширин и, перейдя на официальную интонацию, сказал: — Докладывайте, товарищ майор! Доклад Никитина уже близился к концу, когда фотолаборант принес увеличенные микрофотографии, предназначавшиеся прелату Штаудэ. Никитин прямо из кабинета позвонил в химическую лабораторию. — Я, конечно, понимаю ваше нетерпение, но ничего не могу сделать, — ответил ему старший лаборант. — Химические исследования имеют свои неизменные законы времени, раньше чем через два-три часа я ничего не сумею сказать вам. Легко сказать «два-три часа»! Если химический анализ покажет отрицательные результаты, версия, построенная майором, рухнет как карточный домик. По совету полковника Никитин отправился домой отдохнуть; не раздеваясь лег на диван и, безуспешно пытаясь уснуть, долго лежал с закрытыми глазами; задремал и очнулся от резкого, требовательного звонка телефона, вскочил и, еще ничего не соображая, снял трубку. — Федор Степанович? Говорит Рябинин! Как и следовало ожидать, в тканях мозга обнаружен хлоралгидрат. Прием не новый! Старый способ преступников для наркотического усыпления жертвы. Акт судебно-химической экспертизы и мое заключение я сейчас отправлю вам в управление. Надевая пиджак уже на лестничной клетке, Никитин выбежал на улицу, остановил такси и поехал в лабораторию физических методов исследования. Заключенные между стеклами обуглившиеся клочки рукописи под воздействием высокой температуры муфельной печи испепелились, и на их светлом фоне четко выступили слова, написанные карандашом. Для того чтобы прочесть эти разорванные и сожженные страницы, надо было семьдесят девять разрозненных клочков рукописи восстановить в их логической последовательности. Трудность этого усугублялась тем, что несколько обуглившихся клочков, очевидно при извлечении их из печи, раскрошились, превратившись в пыль. Кропотливый труд завершен. Рассказывая волнующую, полную драматизма историю Холодова, сожженное письмо приподнимало завесу над причиной его трагической смерти. Холодов писал: «Почему столько лет я молчал? Самый взыскательный судья человека — совесть много раз подсказывала мне признание, но мне казалось, что, когда на одну чашу весов ляжет мое прошлое, а на другую все то хорошее, что мне удалось сделать, прошлое окажется тяжелее. Мною владел страх потерять все то, что стало мне дорогим и близким. У меня мало осталось времени, чтобы рассказать о том, что хотя бы в какой-то мере оправдывало мое молчание. Я, Валерий Петрович Шаламов, родился в двадцать четвертом году. Родителей своих я не знаю. Меня воспитал детдом имени Николая Островского, что на Западной улице го…» Отсутствие целого клочка рукописи делает невозможным точно установить, в каком городе и когда разворачивались эти события, но можно предположить, что это был один из небольших городов Западной Белоруссии в канун Великой Отечественной войны. «…Мы выходили в жизнь, нас было пять человек ребят, прочно спаянных дружбой. Завтра нам всем предстояло разлучиться: двое слесарей уезжали в Ленинград на Кировский завод, один отправлялся в Брянск в механические мастерские, мой лучший друг оставался здесь, в столярных мастерских мебельной фабрики, и только я один направлялся в Минск, на завод радиоаппаратуры. Мы были хорошо одеты. В наших карманах лежали „путевки в жизнь“ и новенькие, хрустящие бумажки подъемных денег. Не помню, кому из нас пришла эта мысль — отпраздновать наш последний вечер в родном городе, но оказались мы в ресторане „Беловежская пуща“. Первые же рюмки вина опьянили нас. Позже я никак не мог вспомнить того, что произошло. Помню, что я, стоя на столе, отбивался тяжелым стулом от наседавших на нас рослых парней с Брестской и Проломной улиц, извечных врагов детдомовцев и фезеушников. Пришли мы в себя только утром на жестких нарах городской тюрьмы. Несколько дней мы не знали причины нашего ареста, нас не вызывали на следствие и вскоре изолировали друг от друга. Позже я узнал, что в результате пьяной драки в ресторане был убит Ян Брылевский. Я знал этого злобного, почти всегда пьяного двадцатилетнего парня, он работал подручным мастера на кооперативной мельнице. Меня долго держали в одиночке, вызывали на допрос, на очные ставки. Время шло медленно. За окном стояли жаркие дни, в камере было сыро и холодно, только маленький клочок неба был виден мне из окна, закрытого большим железным козырьком. Прошел месяц, второй, затем я почувствовал, что за дверью моей камеры происходит что-то неладное: пищу мне стали давать не вовремя, допросы прекратились, нас, заключенных, стали забывать на целые дни. Однажды утром я проснулся от непривычной тишины, затем я услышал где-то совсем близко зловещий гул самолетов, и старое здание тюрьмы начало трясти от частых фугасных разрывов. Я бросился к двери, стучал ногами, мне ответил стук из соседних камер. Тюрьма наполнилась криком и грохотом. Ночью в городе была слышна ружейная и пулеметная перестрелка, затем лязг танковых гусениц, фырканье автомобилей и чужая рыкающая речь. Утром немцы открыли внутренние двери камер, мы вышли во двор. Полевые кухни гитлеровцев оделили нас баландой и серым безвкусным хлебом. Несколько дней какие-то люди в штатском рылись в канцелярии тюрьмы, кого-то выпускали на волю, кого-то запирали в одиночки. Пришла и моя очередь. Меня вызвали, и, вручив мне зеленую бумажку с надписью на чужом, непонятном мне языке, человек в штатском сказал: — Вот, Валерий Петрович. — Меня впервые назвали по отчеству. — Советская власть за невинную шалость как преступника держала вас в тюрьме. Немецкое командование дарует вам свободу и, проявляя отеческую заботу, направляет вас на учение в одно из лучших учебных заведений Германии. На следующий день гитлеровец отвез меня на аэродром и, передав другому офицеру вместе с папкой „дела“, которую я не раз видел у следователя, уехал, пожелав на плохом русском языке „Сшасливый путь!“. В тот же день мы приземлились, как я позже узнал, в Шнейдемюле. Здесь меня хорошо накормили, одели в ловко сшитый костюм и на машине повезли дальше. Только поздно вечером, миновав небольшой город Фалькенбург, мы въехали в густой, темный лес; вскоре лес расступился, и мы оказались перед высоким забором, оплетенным колючей проволокой. За этим высоким забором я провел почти год жизни. Свобода моя была ограничена, но все же это была свобода. Меня отлично кормили, я жил в отдельной, хороша обставленной комнате. Распорядок дня был строгим и неизменным. Меня действительно учили: располагая отличными учебными пособиями, я занимался с педагогами изучением конструкций и схем супергетеродинных приемников и коротковолновых приемо-передаточных станций, шифровкой и дешифровкой передач, но главное — мне вдалбливали в голову, искусно изыскивая примеры и сравнения, что вот чужая для меня страна проявляет ко мне, простому русскому парню, такое внимание и заботу. Меня настойчиво и упорно восстанавливали против моей Родины, потакая во всем, в каждом моем желании, если оно не шло вразрез с большим плакатом у входа: „Проникновение за ограду карается смертью!“ Спустя одиннадцать месяцев меня поздравили с успешным окончанием курса учебы, и сам доктор Рихард фон Рюмрих вызвал меня к себе для последнего, напутственного слова. Рюмрих мне сказал, что он очень мною доволен, что мне предстоит отличное будущее, что война в ближайшее время кончится, но мне еще предстоит потрудиться для общего дела, оказав тем самым значительную услугу фюреру. Рюмрих налил два больших бокала вина, передал мне один из них и, поздравив меня с окончанием „альдшуле“, предложил выпить за мое будущее. Первый раз в жизни я выпил год тому назад в ресторане „Беловежская пуща“. Этот, второй в моей жизни бокал я с отвращением поднес к губам и в нерешительности остановился. — Пейте, пейте до дна, молодой человек, — отечески мягко сказал доктор Рюмрих, — в этом бокале ваше великолепное будущее! Я выпил. Содержимое бокала обожгло меня, в глазах поплыли круги. Рюмрих поддержал меня, усадил в кресло, и я потерял сознание. Открыв глаза и с недоумением осмотревшись, я увидел незнакомую мне больничную обстановку. Я лежал на кровати, сверкающей белоснежным бельем, около меня сидела дежурная сестра. Заметив мое пробуждение, она выжидательно склонилась надо мной. Я попросил пить. Утолив жажду, я почувствовал сильный зуд в правой ступне. Посмотрев на ноги, я в ужасе увидел, что у меня не было правой ноги. Сестра объяснила мне, что, выйдя от доктора Рюмриха, я был настолько пьян, что упал и моя правая нога оказалась под гусеницей танкетки, маневрировавшей во дворе школы. Меня охватило отчаяние, но появился вызванный сестрой Рюмрих. Он сказал мне, что ничего не меняется в наших планах, что лучшие немецкие мастера сделают мне протез, в котором я смогу заниматься даже легкой атлетикой, что высшее начальство шлет мне свое соболезнование и уверяет меня, что проявит заботу о моем будущем. Прошло два месяца, я…» Здесь вновь не хватает нескольких больших клочков рукописи. По отдельным отрывкам слов можно было предполагать, что Холодов писал о своем выздоровлении и тренировке в ходьбе на костылях. «…его отъезда. Я больше не Валерий Шаламов, меня зовут Тимофей Максимович Холодов. Имя мне не нравится, но фамилия хорошая, звучная. С небольшой солдатской котомкой за плечами, одетый в красноармейскую форму, я жду в приемной Рюмриха машину, которая должна отвезти меня на аэродром Шнейдемюль. Передо мной поставлена задача: я должен, пройдя ВТЭК, получить инвалидность, поселиться в Славограде и, открыв мастерскую по починке радиоприемников, собрать коротковолновую рацию, затем на волне в 40 метров третьего числа каждого месяца в двенадцать часов ночи передавать в эфир свои позывные „Ф-2“ и с двенадцати тридцати переходить на прием. Если ко мне явится человек и скажет: „Я привез вам привет из школы!“, я должен был ответить: „У меня со школой связано много хороших воспоминаний“. Тогда пришедший передаст мне информацию, которую я должен зашифровать по коду и передать в эфир. Ключом кода была книга „Экономическая история“ М. Разумовского, эту книгу я должен был купить в одном из букинистических магазинов Москвы. Я ничего не знал о том, что делается на дорогах войны. По радио в „альдшуле“ я слышал бешеный бой барабанов, звуки маршей и хриплую исступленную речь фюрера. Был сентябрь. Через открытую форточку с клумбы, разбитой подле окна, доносился запах цветов. Я с нетерпением ждал машину и думал о том, что меня ждет на Родине. Вдруг в форточку влетел метко брошенный небольшой камешек, ударивший о висящий на стене портрет Гитлера. Он упал около меня. Я нагнулся, поднял камешек и развернул записку, в которую он был завернут. Неизвестный писал мне: „Валерий, не будь дураком! Тебя Рюмрих опоил снотворным и сонному тебе отрезали ногу. Они считают, что инвалиду легче обмануть доверие русских людей. Рюмрих хочет сделать из тебя шпиона и предателя. Помни о том, что ты русский!“ Вошел Рюмрих, и я едва успел спрятать записку. Когда меня перебросили через линию фронта и я, окруженный вниманием и заботой русских людей, добрался до Москвы, моим первым желанием было рассказать всю правду, но страх перед последствием этого сковывал меня и заставлял молчать. Перед моим отъездом Рюмрих предупредил меня о том, что за мною будет установлено наблюдение и в случае невыполнения мною приказа я буду разоблачен перед советскими следственными органами в убийстве Яна Брылевского. Помня об этом, я выехал в Славоград. Меня приняли в артель „Бытовик“, в мастерскую по починке бытовых электроприборов, приемников и репродукторов для обслуживания населения. Была середина ноября сорок второго года. Соотношение сил на фронтах начало резко меняться. Для всех стало ясно, что гитлеровцы эту войну проиграют. Каждая новая сводка Совинформбюро приносила мне освобождение от гнетущего прошлого. Люди Рюмриха меня не беспокоили, коротковолновую рацию я так и не собрал. Жизнь моя налаживалась. Работал я много и с увлечением, меня ценили, относились ко мне хорошо. И вот я встретил девушку. Меня бросало то в жар, то в холод: то я считал, что мое прошлое не дает мне права связать нашу судьбу, то я успокаивал свою совесть тем, что война кончилась, с фашизмом раз и навсегда покончено и доктор Рюмрих с его „альдшуле“ — дурной и забытый сон. Я думал: „Ну что с того, если я сейчас и расскажу всю правду? Никому от этого пользы не будет, а я потеряю все…“ Я женился, у нас родился ребенок, я был счастлив так, как только может быть счастлив человек, и вот… Два дня назад в восемь часов вечера я, отпустив ученика, уже собирался домой, когда открылась дверь и в мастерскую вошел человек в светлом костюме. Убирая на верстаке инструмент, я сказал: „Мастерская закрыта!“ — „Я вас не задержу“, — ответил человек. Открыв барьер загородки для посетителей, он подошел к верстаку и, убедившись в том, что в мастерской, кроме нас, никого нет, сказал: „Я привез вам привет из школы!..“ Писать об этом нужно много и долго, но мысли и чувства мои в те мгновения встречи с прошлым промелькнули быстрее молнии. Конечно, я мог на пароль не ответить, и человек бы ушел, и, быть может, все осталось бы по-прежнему, но я решил, что нельзя допустить, чтобы враг свободно ходил по нашей земле и я ответил: „У меня со школой связано много хороших воспоминаний“. Вот уж поистине „хорошие воспоминания“ — злее насмешки и не придумаешь! Человек сказал мне: „Я понимаю ваше недоумение, конечно, „Ф-2“ перестал существовать, и было трудно надеяться на весточку от доктора Рюмриха, но история циклична, все повторяется. Вы будете звать меня „Бэнет“. Новый пароль явки: „Время боится пирамид“. Вот вам пять тысяч рублей. Мне будет нужна рация к середине июля, но я зайду к вам раньше“, — закончил Бэнет и, протянув мне руку, простился и вышел из мастерской. Я еще чувствовал резкое и сильное пожатие его большой, сильной руки, а мне уже казалось, что всего этого не было, что это почудилось мне… И только пачка денег, лежащая на верстаке, свидетельствовала о реальности этой встречи. Я написал все, ничего не утаив. Решать мою судьбу буду не я, но любое решение я буду считать справедливым…» На этом заканчивалось письмо Холодова. Последняя страничка его рукописи казалась неполной, от листа была оторвана, по крайней мере, одна треть страницы. Приложив к краю рукописи узкий листок «посмертной записки» Холодова, Никитин установил, что эта записка и была оторвана от страницы. Вот чем заканчивал свое письмо Холодов: «Во всем том, что произошло, я виню только самого себя. Жена моя ничего не знала. Прошу вас избавить ее от каких бы то ни было неприятностей. Тимофей Холодов». |
||
|