"Собрание сочинений в 2-х томах. Т.2: Стихотворения. Портрет мадмуазель Таржи" - читать интересную книгу автора (Елагин Иван)

ПАМЯТЬ

…в воскресном театре души Мемуарные фильмы идут.
Вглядываюсь, дверь туда открыв, Где хранится времени архив. Замелькали кадры прошлых дней На экране памяти моей. Киевский Второй Мединститут. Возле зданий тополя растут. Кое-как экзамены я сдал, Но с обществоведеньем — скандал! Я не знал каких-то там имён, Кто, когда и чем был награждён И какой очередной прохвост Получил правительственный пост. Мой экзаменатор был убит — Принял сокрушенно-скорбный вид. «Так. Так. Так», — он глухо произнёс, Вскинув на меня мясистый нос. Пятернёй он в воздухе потряс: «Кто же так воспитывает вас?» Я ответил, несколько смущён, Что отец. «А где же служит он?» Отвечаю, точно виноват, Тихо: «Арестован год назад». Тяжело я уходил домой. На земле был год тридцать восьмой. Мне один знакомый дал совет — Выбрать медицинский факультет. «Знаешь, нам не миновать войны, Доктора поэтому нужны. Всё равно, мой милый, — на литфак Ты теперь не попадёшь никак. У кого в семье аресты — там Близко не подпустят к воротам, Ну, а в медицинский институт Без разбора всех мужчин берут». Признаюсь, что я в большой тоске Подходил к огромнейшей доске, На которой сказочно цветут Списки тех, кто принят в институт. Видно, я в рубашке был рождён: В этом длинном перечне имён — И моё! Я удивлялся сам, Не поверил я своим глазам! Вот внезапно мой экран погас. Память прерывает свой показ. Только в тот же миг на полотне — Крыши, окна и стена к стене. Это тоже город над рекой, Только над рекой совсем другой. Вон мальчишка с удочкой в руке По камням с отцом спешит к реке. Мне пошел одиннадцатый год. За плотом плывёт по Волге плот. Года два ещё придется нам Прыгать по саратовским камням. Мой отец тут в ссылке. И сейчас Помню я смешной его рассказ: «Поезд ночью нас сюда привёз, Без пальто я, а уже мороз. На вокзале ночевать нельзя. Вышел на большую площадь я И гляжу — в сторонке постовой. "Где, скажи, браток, участок твой? Мне бы ночку переспать одну, Завтра что-нибудь себе смекну". Но браток мой оказался строг, Говорит: "Проваливай, браток, А не то не оберёшься бед, Для тебя у нас ночлежек нет!" Не спеша, булыжник небольшой Выворотил я из мостовой. "Видишь, — говорю, — вон там окно: Ах, как зазвенит сейчас оно!" Постовой вскипел, как на угле; Я ту ночь пересидел в тепле!» Памяти экран опять потух. Напрягаю внутренний я слух. Вспыхнула картина в голове, Как я беспризорничал в Москве. Мой отец, году в двадцать восьмом, В ресторане учинил разгром, И поскольку был в расцвете сил — В драке гепеушника избил. Гепеушник этот, как назло, Окажись влиятельным зело, И в таких делах имел он вес — Так бесшумно мой отец исчез, Что его следов не отыскать. Тут сошла с ума от горя мать, И она уже недели две Бродит, обезумев, по Москве. Много в мире добрых есть людей: Видно, кто-то сжалился над ней, И её, распухшую от слёз, На Канатчикову дачу свёз. Но об этом я узнал поздней, А пока что — очень много дней В стае беспризорников-волков Я ворую бублики с лотков. Но однажды мимо через снег Несколько проходят человек, И — я слышу — говорит один: «Это ж Венедикта Марта сын!» Я тогда ещё был очень мал, Фёдора Панфёрова не знал, Да на счастье он узнал меня. Тут со мною началась возня. Справку удалось ему навесть, Что отцу досталось — минус шесть, Что отец в Саратове, — и он Посадил тогда меня в вагон И в Саратов отрядил к отцу. Всё приходит к своему концу: Четверть века отшумит — и вот О моих стихах упомянёт В Лондоне Панфёров, — но пойдёт Всё на этот раз наоборот: Он теперь не будет знать, кто я! У судьбы с судьбой игра своя. Снова Волга. Волга и паром. Мы уже на берегу другом. Чистенькие домики. Уют. Немцы тут поволжские живут. Был Покровском город наречён, Энгельсом теперь зовется он. У Вогау мы сидим в гостях. На столе сирень в больших кистях Говорит о Токио Пильняк; Мой отец припомнил случай, как Он, когда был очень молодым, Вместе с переводчиком своим Шёл по Кобе. Поглядев назад, На себе поймал он чей-то взгляд. Он японку заприметил там, Что плелась за ними по пятам. Чувствовал неловкость мой отец; Он и переводчик, наконец, Улицу поспешно перешли. Но отец опять её вдали Увидал — и, очень раздражён, Переводчику заметил он: «С нею не разделаться никак!» Тот ответил: «Ну, какой пустяк! Ты не обращай вниманья на Женщину. Она моя жена». А когда пришла пора вставать, Уходить домой — Пильняк печать Вынул из коробочки — и хлоп! Взял да и поставил мне на лоб! Розовый клинообразный знак По-японски означал — Пильняк. Как-то раз в Саратове с отцом Мы по снежным улицам идем. Фонари. Снежок. Собачий лай. Вдруг отец воскликнул: «Николай Алексеич!» — Встречный странноват — Шапка набок, сапоги, бушлат. Нарочито говорит на «о», Но с отцом он цеха одного. «Вот знакомьтесь — это мой сынок». (Снег. Фонарь да тени поперёк.) «Начал сочинять уже чуть-чуть. Ты черкни на память что-нибудь Для него. Он вырастет — поймёт». Клюев нацарапает в блокнот Пять-шесть строк — и глухо проворчит Обо мне: «Ишь как черноочит!» Клюев был в нужде. Отец ему Чтение устроил на дому У врача Токарского. Тот год Переломным был. Ещё народ Не загнали на Архипелаг, Но уже гремел победный шаг Сталинских сапог. И у дверей Проволокой пахло лагерей. Тот автограф где теперь найду? Взят отец в тридцать седьмом году. Все его бумаги перерыв, Взяли вместе с ним его архив. Ещё глубже времени экран. Под Москвой средь рощиц и полян — Несколько десятков низких дач. Парни на пруду купают кляч. А неподалёку за прудом — Наш необжитой дощатый дом. Помню, что веранда там была Вся из разноцветного стекла. Помню сад, калитку, частокол, Как впервые в школу я пошёл, Помню, как детьми, оравой всей, На пруду ловили карасей. Как в саду я выстроил шалаш… Помню, как скрипел колодец наш, Как, загнав в берёзу желобок, Собирал берёзовый я сок В старую жестянку, как в те дни На синиц я ставил западни. Много к нам писательской братвы Приезжало часто из Москвы. Кое-кто сегодня знаменит, Кое-кто сегодня позабыт, Некоторым жизни оборвал На Лубянке сталинский подвал. Только погибать не всем подряд: Станет кто-нибудь лауреат, Кто-нибудь приобретёт почёт Тем, что по теченью потечёт! Но тогда, в году двадцать седьмом, – Дружеским весельем полон дом. Тут стихи читают до утра Небывалых строчек мастера. Кто-нибудь сидит и пьёт в углу, Кто-нибудь ночует на полу. Кто-нибудь за кружкою пивной Прослезился песней затяжной, Кто-нибудь с протянутой рукой С хлебниковской носится строкой! Лёгкое, богемное житьё, Милое Томилино моё! Но бывал и скверный анекдот. Помню — за окошком ночь идёт. Только я и мать одни в дому. То и дело мать глядит во тьму. Ещё много поездов ночных, — Может быть, отец в одном из них. На рассвете слышим мы сквозь сон Разбиваемой бутылки звон. С матерью выходим в тёмный сад. Слышим — сверху голоса хрипят. Тут мы замечаем: средь ветвей Несколько висит больших теней. Оказалось — на верхушке там, Крепко привязав себя к ветвям, Мой отец с приятелем своим До рассвета напивались в дым! Там же в раскорёженных ветвях Ящик с водкой виснет на ремнях! Аренс Николай — поэт-чудак, Затевал он вечно кавардак, И, наверное, придумал он На сосне устроить выпивон, И деревьев шумные верхи Слушают сейчас его стихи: «Снежинки белые летали, Струилась неба бирюза, А на лице её сияли Большие серые глаза». Арене часто попадал в скандал, Часто в отделенья попадал. Позже слышал я такой рассказ: Вышел он из отделенья раз И припомнил через шесть недель, Что забыл он с водкою портфель В камере. А было, как назло, Похмелиться нечем! Тяжело! Аренс, жаждя выпить всем нутром, В отделенье за своим добром Кинулся — и канул навсегда, Сгинул, не оставивши следа. На экране вспыхнула Нева. Шпиль Адмиралтейства. Острова. Сфинксы. Набережная. Дворец. К Ювачёву взял меня отец. Несколько о Ювачёве слов. Был народовольцем Ювачёв. За участье в покушеньи он К виселице был приговорён. Но в тюрьме, пока он казни ждёт, — У него в душе переворот, Всё он видит под иным углом. И религиозный перелом Наступает. Казнь заменена Ссылкою ему. В те времена С ссыльными общаться каждый мог; Был он сослан во Владивосток. Там у деда моего гостил, Там отца он моего крестил. А когда отбыл он ссылки срок — Взял он страннический посошок И поехал в Иерусалим, И ходил по всем местам святым. Позже о паломничестве том Очерков издал он толстый том. Ленинград. Тридцать четвертый год. Ювачёв поблизости живёт На Надеждинской, а мы с отцом Возле церкви греческой живём. Ювачёву от властей почёт, И ему правительство даёт Пенсию высокую весьма, Но считает, что сошёл с ума На религиозной почве он. Был он собирателем икон. Был он молчалив, высок и сух, Этак лет семидесяти двух. Кропотливо трудится старик, Медленно с иконы сводит лик Он на кальку. И таких икон Тысячи для будущих времен Он готовит. С ним в квартире жил Взрослый сын — писатель Даниил Хармс. У Дани прямо над столом Список красовался тех, о ком «С полным уваженьем говорят В этом доме». Прочитав подряд Имена, почувствовал я шок: Боже, где же Александр Блок?! В списке Гоголь был, и Грин, и Бах… На меня напал почти что страх, Я никак прийти в себя не мог, — Для меня был Блок и царь и бог! Даня быстро остудил мой пыл, Он со мною беспощадным был. «Блок — на оборотной стороне Той медали, — объяснил он мне, — На которой (он рубнул сплеча) — Рыло Лебедева-Кумача!» «Если так, как Блок, писать нельзя, Спрашивал весьма наивно я, — То кого считать за идеал?» Даня углубленно помолчал, Но потом он в назиданье мне Прочитал стихи о ветчине. «Повар — три поварёнка, повар — три поварёнка, повар — три поварёнка выскочили во двор! Свинья — три поросёнка, свинья — три поросёнка, свинья — три поросёнка спрятались под забор! Повар режет свинью, поварёнок — поросёнка, поварёнок — поросёнка, поварёнок — поросёнка! Почему? Чтобы сделать ветчину!» Слушал я его, открывши рот — Догадался наконец! Так вот Чем обэриуты устранят Из души моей священный яд Блоковских стихов! В душе моей Всё же Блок окажется сильней. В комнате у Дани справа — шкаф. К шкафу подойдя, поклон отдав, Произносят гости напоказ Несколько привычных светских фраз: «Как здоровье, тётушка?» «В четверг Были на концерте?» «Фейерверк Видели?» Род лёгкой болтовни. Запрещалось всем в такие дни Грубые употреблять слова. Но гостей уведомят едва, Что сегодня дома тётки нет, — Снят бывал немедленно запрет С нецензурных тем. Наоборот, Разрешался сальный анекдот. Что ещё за идиотство! Тьфу Тётушка, живущая в шкафу?! Что с того, что конура мала — Тётушка придумана была, Для существования её Шкаф — вполне просторное жильё! Тётушка пришлась тут ко двору. Тут любили всякую игру, Тут был поэтический причал, Тут поэтов многих я встречал, А.Введенский был собой хорош, Хармс — на англичанина похож. Сколько артистических имен! Как великолепен Шварц Антон! Помню в исполнении его «Невского проспекта» волшебство И опять всё гаснет. И опять На экране Киеву сиять. Моюсь утром, радио включив. Диктор до чего красноречив! Слышится по голосу, что рад, — Так вот о победах говорят! «…Нашего правительства указ… В вузах за учение у нас Вводят плату!» Я совсем обмяк. Уплатить я не могу никак. Подкосились ноги у меня. Только вечером того же дня Человек от Рыльского пришёл, Пачку денег положил на стол И сказал: «Максим Фадеич тут Посылает вам на институт». Он шепнул, уже сходя с крыльца: «Это в память вашего отца». Рыльский был в фаворе. Перед тем Погибал почти уже совсем И ареста ожидал не раз. «Песнею о Сталине» он спас Жизнь свою и спас свою семью. Как-то чай у Рыльского я пью. Кто-то «песню» вскользь упомянул. Рыльский встал, сдвигая резко стул: «В доме у повешенного, брат, О верёвке вслух не говорят!» Мой отец поэтом русским был. Где сыскать, среди каких могил Кроется его прощальный след. Рыльский был украинский поэт. В час тяжёлый он помог семье Русского поэта. Так в стране, Где я в годы сталинские рос, Выглядел на практике вопрос Межнациональный. Все одной Связаны бедой. Одной виной. Вновь твои проспекты, Ленинград. Обречённо фонари горят. Кратковремен этот мой приезд. Мне одно желанье душу ест. Я привез стихотворений шесть И мечтал Ахматовой прочесть. В годы те была моей женой Анстей. И её стихи со мной. Вот я и пошел. Фонтанный дом Выглядел обшарпанным. Потом Пересёк я двор наискосок И вошёл в подъезд. На мой звонок Мне открыла дверь она сама. Объяснил я путано весьма Мой приход. «Входите». Тут нужны Точные детали: в полстены Девушки портрет. Совсем мала Комната. (Та девушка была В белом.) А Ахматова стройна; Кажется высокою она. Я уже предчувствую беду. «Высылают сына. Я иду С передачею в тюрьму. Я вас Не могу принять». У нас сейчас «Реквием» об этих страшных днях. «Реквием» тогда в её глазах Я увидел. Кто-нибудь найдёт Со стихами старыми блокнот. ………………………………. Но вам в тяжёлых заботах Не до поэтов, увы! Я понял уже в воротах, Что девушка в белом — вы. И подавляя муку, Глядя в речной провал, Был счастлив, что вашу руку Дважды поцеловал. ………………………………. В Киеве, ещё перед войной, Проходили мы по Прорезной. За дома вдали закат сползал. Мы спешим в консерваторский зал. Там Доливо-Соботницкий пел. Среди всех советских тусклых дел Праздником бывал его приезд. Делал он рукою странный жест, Был он хром и очень большерот… Присмотреться — так совсем урод! Необыкновенный баритон — Пел бетховенские песни он И норвежских песен целый ряд… Сколько он ирландских пел баллад, Бельмановских песен! Так лились Песни, что казалось — это Лисс Или Зурбаган! Казалось мне, Что мы где-то в гриновской стране, И — казалось — уплывать и нам Следом за Бегущей по волнам! Поскорей причаливай, наш бот, Там, где нас Несбывшееся ждёт! А в антракте — толкотня, галдёж, А к буфету и не подойдёшь. По соседству, вижу, — паренёк, А на куртке — лодочка-значок С ярко-красным парусом. Яхт-клуб? Точно. Сомневаться почему б? А на самом деле всё не так: Это был почти условный знак Гриновских романтиков! То зов Юношеских алых парусов! Слышал я забавный анекдот О Доливе. Шёл двадцатый год. Пел Доливо где-то. Был хорош Бесподобно. А в одной из лож Сам Шаляпин. Сказочный успех! Сразу покорил Доливо всех. Был он молод, счастлив, возбуждён, Но со сцены почему-то он Пятится… Друзья Доливу тут Под руки к Шаляпину ведут. «Да… — сказал Шаляпин, — ты поёшь Здорово, но — знаешь, милый, всё ж Справь себе штаны: со сцены так Неудобно пятиться как рак!» И для цели благородной сей Пачку протянул ему рублей. Предвоенный Киев. Средь афиш Есть такие, что не устоишь. В зале тесно. Гроссман Леонид О «Войне и мире» говорит. Кажется — со сцены прямо в нас Утончённо-выточенных фраз Дротики летят. В конце почти Он, итог желая подвести, Говорит: «Былому не в пример, В наше время каждый пионер Обладает истиной простой, Знает то, чего не знал Толстой!» А затем (принявши тон иной) Говорит с усмешкой озорной: «На весах у вечности ещё Неизвестно, перевесит чьё Мнение!» — Когда он так сказал — Я подумал: арестуют зал, Лектора и слушателей! Но В шутку было всё обращено И благополучно всё сошло, А могло большое выйти зло… Пострашней, бывало, сходит с рук. У меня был закадычный друг Протасевич Жорж. Мы в институт Вместе поступали. И маршрут Жизненный у нас довольно схож: У него отца забрали тож, Как и у меня, — в тридцать седьмом. Он пытливым обладал умом, Книгами был вечно нагружён — Хемингвей в портфеле, Олдингтон. Был он неудачливый боксёр, Но зато был на язык остёр. И — последний не забыть мазок: Был красив довольно и высок. Между нами — Пушкин бы сказал — Всё рождало споры. Весь скандал И произошёл из-за пари. Раз возьми я да и намудри: В спор полез всему наперекор, И позорно проиграл тот спор! А условье было таково, Что на протяжении всего Дня — у победившего — рабом Проигравший. В случае любом Он беспрекословно и тотчас Был обязан исполнять приказ Господина. Жорж был господин. Мне досталось рабство. До седин Я отчетливо запомнил то, Как я подавал ему пальто, Вещи все его за ним волок, С полу подымал его платок, Как завязывал его шнурки, Как по мановению руки Подбегал… А он, из-за долгов, Пробовал продать меня с торгов; Между лекций в перерыве он Организовал аукцион! Как бывает в юности порой — Чересчур все увлеклись игрой. Лекции по городу всему Нам читали. Часто потому Мы в трамваях ездили гурьбой. Жорж в трамвае мне сказал: «С тобой Я не знаю, как мне быть: изволь Разузнать, — рабам разрешено ль Ездить на трамвае». Задаю Я вопрос кондукторше. В мою Сторону все повернулись. Пыл Сразу же у всех нас поостыл. Наступила тишина. Сидел Жорж, внезапно побелев как мел. К сожаленью, это не конец: Видимо, сверхбдительный стервец Ехал в том вагоне. В деканат Нас повызывали всех подряд. Разносили нас и вкривь и вкось, Но каким-то чудом удалось Всё замять. Никто не пострадал. Мог быть и трагический финал. — Где ты, Жорж? Откликнись, если жив! – Я шепчу, былое освежив В памяти. И вдруг экран сплошным Небосводом сделался ночным, И на нём пугающе висят Несколько чудовищных лампад! Для убийства город освещён, Нас уже бомбят со всех сторон, Подняты кресты прожекторов, Бомбовозов нарастает рёв, Сполохи огромные в окне. Грохот. На войне как на войне.