"Щенки Земли" - читать интересную книгу автора (Диш Томас)КНИГА 2[63]«Слишком много самоанализа. Недостаточно факторийности. Сосредоточьтесь на живых описаниях реальных вещей» Он прав, я знаю. У меня единственное оправдание — этот ад темен. Вымя кита — или печки? «Он слышал печальные голоса и ощущал подергивания то в одну, то в другую сторону, так что временами ему казалось, что он вот-вот будет разорван на куски или истоптан словно слякоть на улицах», — затем отрывок дальше: «…как раз когда он добрался до пасти пылающей ямы, один из злобных их оказался позади него, и неслышно подступил к нему, и нашептывал множество ужасно богохульных мыслей ему, которые, как он думал, действительно рождались в его разуме. Не хватало ему благоразумия ни заткнуть уши свои, ни понять, откуда исходят эти богохульства». Мы настаиваем на том, что искусство искупает время; на самом деле оно его всего лишь передает. «Чего бы Бог ни пожелал, Он делает». Кошмарная правда. «Его жизнь приобрела тогда черты воды в стакане, где он ополаскивал кисти свои: перемешавшиеся цвета имели цвет грязи». «Портрет П.» Все дело в деревянной дудке, которая заставляет верить, что за ней ангел: ангел, играющий на виолончели. Вот что Мордикей говорил о «Портрете»: «Роман бестолков, но эта непомерная бестолковость и делает его интересным. Бестолковость — не самоцель; вернее всего, я просто позволяю бестолковым пассажам быть там, где они сами желают». И в другой раз: «Искусство Не камешки скрипят под моими железными подковками — это обуглившиеся детские кости. Здесь, в аду, есть выбор только между невыносимым холодом и невыносимой жарой. «Между этими состояниями они мечутся, стеная, туда и сюда, потому что переход из одного в другое всегда кажется божественным отдохновением». О Хаасте Скиллиман говорит: «Его рассудок так поврежден от природы, что он вряд ли в состоянии перечислить буквы в алфавитном порядке». Вот как! Даже алфавит распался. Словно пронзительно вопившему, капризному ребенку дали развалить замок из кубиков. Скиллимана инфантильная личность. Этой весной среди его мальв проросла интеллектуальная тыква. Мальвы были красивы, но он знал, что от тыквы будет больше пользы. Она не созревала до самого октября, но мальвы к тому времени уже погибли. «Я знал человека, который за один вечер написал семь хороших стихотворений». «Семь за одну ночь! В это трудно поверить». Без науки у нас не было бы этого множества устремленных ввысь стел. Она (наука) — вуаль, открывшая губы, это мир несказанный. Даже проклятый благоговеет перед ее алтарем. Амфортова элегия становится моей собственной: Nie zu hoffen dass je ich Könnte gesunden.[65] Себастьян, пораженный стрелой Времени. Мид говорил: «Но с другой стороны, Скиллиман не так уж плох. У него, например, очень славные глаза — если вам нравятся глаза». Эта шутка возвратила меня в свою память — времен средней школы. Бедный Барри — он буквально разваливается по кусочкам. Как если бы его тело с отвращением относилось к аутопсии. А позднее он сказал: «Мои чувства теряют свою соприкасаемость». Сегодня Скиллиман, в припадке запальчивости, изобрел эти вирши, названные «Земля»: «Птицы странной породы, сутулые, длиннокрылые, с крючковатыми носами, стояли в трясине, неподвижно уставившись в одну сторону». «Это не демократия; это юмор» Новая надпись для Врат Ада: «Здесь всё кончается». Наступит день, когда в наших колледжах станут изучать Гиммлера. Последнего из великих Посвященных. Ландшафты его внутреннего мира будет дозволено обнажать только до Больше и больше, именно в Омерзение смеялось над ангелами, над всеми нами… ужасающе. Мы, которые ждали именно этого, можем восторгаться миражом. «Ба, это выглядит подобно пожару!» Кто ответит небу? Душа: это произошло, это происходит. Болезнь с фантазированием, расчетливостью в словах, бессловесным осмыслением. О, а ночи — ночи будут мучить и волновать. Вожделение позора вошло и живет в нас. Мы отгрызаем и обгладываем оконечности развращенности. Она оставляет нас, словно уносясь по ветру… но безветренно. Уносится холодом вдоль темных улиц. (Ворочаются булыжники от нестерпимой жары.) Завывая, мечутся туда и сюда по золотым тротуарам насколько видит глаз до самого поднимающегося горизонта. Мираж! Изнутри, из джунглей артерий, отсюда стремление Духа. Очарование, самое себя погребающее под своими обломками, испускающее Дух одним мощным чиханием. Парни, ожидающие очереди умереть, жалуются на болезни. Их кровь трепещет во мне. Ущелья, из которых Дух отлетает, подобно насытившемуся кондору. Верстовые столбы этой тюрьмы-вселенной; войсковые части, бросающиеся навстречу (яростно, лицом к лицу) каждому страху, о котором Люцифер нет-нет да и нашептывает по утрам. Грех смерти обходит сынов Давида. Надежда — болото под хмурым небом. Первозданно нетронутые острова-ночи. С шарнирными крышками камер-колодцев трясины. Ад разверзается, безрадостно, для свидетелей мора. (Шепоты: О, развратные заросли смерти!) О Мефистофель! Лагерь смерти: тучный, непомерно набухший расцветающими бутонами. Корни питаются соком земли подготовленной по Всемогущего плану. (Только Он Бог? Бог — наш О… ец, и здесь, среди плавучих цветов принципов умственной организации. Этих птиц странной породы, существующих между поведением и воздаянием, которые стоят в трясине, выискивая «Ты подлежишь наказанию на ростках бамбука, — сказал он. — Ты поступал, как велено…» Он чувствовал стук сердца, восстающего против Бога, который организовал этот лагерь. Екклесиаст. Мое нутро истоптано, подобно слякоти на улицах. Мои конечности обезображивают и изнуряют меня. Метания туда и сюда! Вверх и вниз! «Я глотаю чудовищную дозу…» Наводящие ужас шумы скользят, словно «рыбы». Это ад, вечные муки, где, как он думал, ему слышались размеренные свидетельства Демонов Любви: «О причине всего сущего». Он остановился, потерявшись в лабиринтах бреда, заблудился; ах! Здесь, мы Желать? Мы будем творить золото, снадобья, проклятия. Мы будем мечтать всеми тремя оболочками мозга. О мягкая оболочка, чрево природы, прими нашу гиперглупость! (Сокрытый Камень можно найти очищающим, безмолвным, тайным трудом. Капля за каплей вливая ядовитое зелье в Анус Земли.) Король прибывает без сопровождающих лиц и проникает в паренхиму. До этого никто другой не добирался до моего нутра, кроме охранника М.П., скромного человека. Чистая мягкая оболочка омывает короля, растворяя слои натоптанного золота. Он отдает его под грибы-поганки. Входи все что угодно. Он лезет вон из шкуры. Начертано: «Я — Бог Сатурн». Эпитезис греха. Сатурн берет его и накреняет (Трюки). Все сущее — трюки. Он, раз уж Ему было дозволено, незаметно проскальзывает на подготовленную почву. О, какое падение! (Неоперившегося птенца на скалы.) Так, здесь еще и Его рыло, это — Его пара из тонкого бархата и эти невозможных размеров ноздри. Какая (разница)? Юпитер отсчитывает двадцать дней. Луна, она третья в любовном треугольнике. Влюбленно жить. (Просто «жить» грамматически неверно.) Она водит за нос двадцать дней. Внутреннее кровное родство. «Микроолицетворение», вот причина, белая, как цветы соли. Так: Дух нисходит в тонкой белой рубахе. За один, а не сорок дней, но иногда за сорок, хотя вряд ли. Но он, скорее всего, за сорок. Его Солнце желтое. Тогда появляется самое красивое солнце. Полагаем (Мудрость): Halt![66]* Место, где доброта не зависит от насыщаемого влагой роста. Айзенгайм! Его окрестности освещаются более для осязания, чем слуха или перспективного видения. Виолончель! Тонкие, как волос, лучи Мира прогоняют ночь. Начало; это то солнце, которое хранит каждое необычно настроенное тайное значение, хотя с величальными песнями год уходит за годом. Никогда не допустим спуска в стоячие пруды, где нет существования. Уничтожатели! Частью их доли в угодьях (Божьих угодьях) было «молоко», данное как выбор между неподвижностью и самопознанием. Крылатые драконы больше не будут чешуйчатоглазыми. Печальный, печальный, он слушал. Итак, перехожу к 3-му догмату: Возражение 1. По-видимому (Бог) никогда не видел этих жутких зеленей. Не дает покоя свидетельство Августина, говорившего: пройди (Бог) несколько миль вместе с этим Старьевщиком, и Его «яд» не смог бы ничто уничтожить. Вопрос: А что же лучше всего делать, когда Он душит? Возражение 2. Далее, по его доброте, сдерживающей Сомнение, один из злобных — Возражение 3. Далее, если бы (Бог) не был сущ для богохульства, разве нравились бы Ему эти дары (так открыто предлагаемые)? Разве проклял бы он наши места? Дело вовсе не в разложении, потому что Он — первопричина порождения одного другим. Ни одного «за»! Тело борова ничем не может быть уничтожено. Вопрос? «Я Ну, ну, вот они: ползучие побеги внутреннего превращения! Несносное предисловие! Так он не может уничтожить все сразу! Это и есть остановка перед устремлением в небытие. Жалохвостый скорпион, как демонстрирует великий Дюрер, Вы слышите теперь, теперь вы узнаете неразличимо крохотные жалобы самобичевателей. Я не стану попусту жечь мои лампы и расходовать масло. Уничтожение. Так удобно быть похожим на «труп». Бледная Венера, мягкая оболочка, прими еще несколько спирохет. Причитая, я видел Сатанофанию «Золота» — чародейство. Руда осмоса; уже и в ней подозревают какую-то магию. (Он умоляет вас быть осмотрительными.) Разветвляясь, колонна текучих богохульств восходит по его спинному мозгу, неся стремительное разложение. От этого оттока гноя не освободиться. Но каким я становлюсь мерзким. Вши заедают меня. Свинячий Бог, Его Любовь, давая существование таким созданиям, удаляет коросту проказы. Правда: неправда. Может он «уничтожить» Его милость? Нет и нет, даже потоками рек. Но, как мы говорили выше, такие хитросплетения на навозной куче вне всякой нормы противоречат католической вере. Тропа пилигримов вела их по «улице». Согласно псалму CXXXIV, бессмертное омерзение горит ровным пламенем. Это доктрина А…: см. его трактат «О полном уничтожении». «Он правый. Он делает что хочет». Здесь это «ничто» является (самой личностной) причиной. Conatus[67] всех Его деяний. Эта мощная система штреков, анастомоз, первичный лес первозданного существования, который мы называем Кровью Сердца. Притупляя чувствительность, он передается на все, что стремится к несуществованию; Это ненормальность, что-то вроде отсутствия тернового венца. Отсутствия предвзятости к доброте Все-Созда-теля. Это можно назвать Крепкой Водой. Мы должны отважно опуститься вниз, под лилию Господню, к «Праотцу (Фауст)». И без предвзятости к его волосатым лапам, мы перестаем быть трубчатыми с отвращением и презрением. Мы зажимаем пальцами носы. Растительная жизнь, воды ключа, дрожание голосов, успокоение нервов. Зелень отражает самое гнусное в этом (Бога). Его сила превращает порошкообразный корень в твердый известняк. Он штопает их изогнутые клювы. О, Кукла на веревочке болезни, уничтожить! Уничтожить все, и нас. Куски; тенета, сходящиеся в точку знака Яда; знак Рыб. Будь Троица благословенна (Причина). Неистовство роев оживших штопоров. В германских землях, пьян, но выпить жажду, Среди бичующих себя отважно… Шествия кающихся в черных одеяниях, они жаждут удовлетворения ядом. Как А… говорит, Рассмотрим пролиферацию «Причины». Вот здесь у тебя киста гниющего спинного мозга, к которой ты можешь подойти через познание «Бога». Тогда он достанет немного грязи скрюченным пальцем из cerebrum[68] и… Факты, ладно. Хааст грозится, что если я не ограничусь фактом, одним только фактом и ничем, кроме факта, то он лишит меня привилегий обеденного зала и библиотеки. От библиотеки я мог бы отказаться. Отказался, причем категорически, вести дневник. Хотя дни мои сочтены, я не буду помогать тому, кто открыл этот счет. Чувствую себя много хуже. Прострелы в паху и суставах. Теряю половину обедов. Рот и нос кровоточат. Глаза болят, а зрение в последние дни стало совсем мутным. Вынужден носить очки. Еще я лысею, но не уверен, что в этом можно винить только Паллидин. Полагаю, становлюсь умнее. Однако не Доктор Баск больше не работает в лагере «Архимед». Ее, по крайней мере, не видно. Она исчезла из поля зрения фактически с того самого вечера, когда умер Мордикей. Я просил Хааста объяснить ее исчезновение, но он дал чисто тавтологическое объяснение: она ушла, потому что она ушла. Все заключенные, о которых я писал до сих пор, уже умерли. Последним умер Барри Мид, который дотянул почти до полных десяти месяцев. Его разум ни разу не подвел его, и он смеялся, представляя себя умирающим над книгой предсмертных слов знаменитых людей. Вскоре после его смерти я написал первую из трех дневниковых записей, которые так огорчили Хааста и толкнули его на самое последнее и самое настойчивое требование — Что такое факт? — спросил я его. — Факт — это то, что происходит. Способ, которым вы пользуетесь, чтобы писать — о здешних людях и о том, что вы о них думаете. — Я думаю вовсе — К черту это, Саккетти, вы — Скиллиман хочет отослать меня отсюда? — Он хочет — Что пользы в моем дневнике для вас? Зачем вы Я ни в коем случае не должен был говорить это, потому что это было то же самое, что вложить в руки Хааста рычаг, с помощью которого он мог вертеть мной. Что касается деятельности моей мозговой системы в целом, то я все еще та же самая крыса, в той же самой коробке, нажимающая на ту же самую педаль. Хааст изменился. С ночи великого фиаско он становился все мягче. Это сияющее мальчишество, такое характерное для престарелых американских администраторов, исчезло с его лица, оставив на нем обломки крушения стоицизма. Его походка отяжелела. Он перестал заботиться о своей одежде. Долгие часы проводит за письменным столом, уставившись в пространство. Что он видит? Без всякого сомнения, неотвратимость смерти, в которую до сих пор не верил. За этот последний «Аушвитц» опубликована. С момента ее завершения я попеременно то считал пьесу никудышной, даже порочной, то она казалась мне настолько же превосходной, насколько очень яркой по композиции. В ней так много юмора, что я попросил у Хааста разрешения послать ее Янгерманну в «Дайл Тон». Пока шла подготовка к печати, он раскритиковал половину издания. Очень теплое письмо от него поведало мне новости об Андреа и других. Они воображали мое положение в самом дурном свете, потому что вся адресованная мне почта возвращалась из Спрингфилда со штампом «ВЫЧЕРКНУТ ИЗ СПИСКОВ». По телефону им просто сказали: «Мистера Саккетти больше нет с нами». Опубликовано также несколько коротеньких вещиц, хотя ни одного из моих последних бредов в их числе нет, потому что дешифрующие компьютеры АН Б в ответ на эти потуги неизменно выдают: НЕОПРЕДЕЛЕННО. Хааст не одинок. Святой Денис — покровитель сифилитиков и еще Парижа. Это — факт. Что такое факт? Спрашиваю без всякой задней мысли. Если (10) — факт, то по той причине, что каждый согласен: Денис — святой, покровительствующий сифилитикам, — факт по общему согласию. Яблоки падают на землю, что может — чаще, чем не может, — быть продемонстрировано на опыте — факт по опыту. Однако, я думаю, факты, которых хочет от меня Хааст, ни того, ни другого сорта. Если что-то есть факт по общему согласию, мало проку в том, имею я к этому отношение или нет, тогда как факты, которые являются одновременно и подходящими для демонстрации на опыте, и новыми, представляются такой редкостью, что установления одного-единственного подобного рода факта достаточно для оправдания усилий всей жизни, потраченной на его поиск. (Не моей, однако, жизни.) Ну, так что же нам остается? Поэзия — факты внутреннего мироощущения — это Что же без них От Хааста пришла записка: «Самые простые ответы на простейшие вопросы, X.X.». В таком случае задавайте, пожалуйста, эти вопросы. Записка от Хааста. Велит мне побольше говорить о Скиллимане. Как X.X. несомненно известно, нет такой темы, которую я стал бы избегать. Факты, вот они. Ему немногим более пятидесяти. Он из нерасполагающих к себе кругов, имеет широкую национальную известность. Физик-ядерщик такого сорта, который либералам вроде меня нравится считать выведенным в Германии. Сорт, увы, распространившийся по всему Миру. Каких-то пять лет назад Скиллиман занимал высокий пост в Комиссии по атомной энергии. Самой примечательной его разработкой для этой организации была теория, предлагавшая создание условий необнаруживаемости ядерных испытаний, проводимых в ледяных пещерах особой конструкции. Дело было во время ядерного «моратория» того периода. Испытания были проведены, и их обнаружили в России, Китае, Франции, Израиле и (особенно постыдно) в Аргентине. Было установлено, что ледяные пещеры Скиллимана на деле увеличивали, а не маскировали эффект взрыва. Эта ошибка подхлестнула проведение серии последних, самых губительных испытаний и оставила Скиллимана без работы. Он очень быстро снова нашел работу — в той же корпорации, где Хааст занимает пост директора отделения Исследований и Развития. Несмотря на пелену секретности, не менее плотную, чем в Ватикане, там, в верхних эшелонах, стали циркулировать слухи, касающиеся природы проводимой в лагере «Архимед» работы. Скиллиман настойчиво требовал более точных сведений, получал отказ, снова требовал и т. д. В конце концов была достигнута договоренность, что он будет посвящен в творимые у нас маленькие мерзости, но только при его согласии самому находиться в лагере. Когда он прибыл, Мид и я были единственными еще остававшимися в живых зараженными Паллидином. Как только он понял характер действия этого средства и разобрался в его эффективности, сразу же потребовал, чтобы инфицировали и его. Один серьезный факт истории, который представляется уместным упомянуть в связи с этим делом. Один ученый XIX века, Орис-Тюренн, разработал теорию, доказывающую, что шанкр и сифилис — это одна и та же болезнь и что посредством определенной техники «сифилизации» можно добиться защиты, сократить продолжительность лечения и обеспечить безопасность при повторном заражении и рецидиве болезни. После смерти Ориса-Тюренна в 1878 году было установлено, что его труп покрыт струпьями, свидетельствовавшими, что изобретенную технику «сифилизации» он испытывал на себе, вводя сифилисный гной в открытые раны. Таким образом благодаря посредничеству Скиллимана, эксперимент вошел во вторую стадию. Фактически дело пошло по пути доведения до конца того, чего ждали от этого с самого начала — разнообразных исследований в Апокалипсисе, которые называют «Чистым исследованием». Ему помогают двадцать «шестерок» (как он презрительно называет их, но настолько величественно, что даже у них, его жертв, это должно вызывать восхищение) — бывшие студенты или ассистенты, которые с великой охотой добровольно согласились на инъекцию Паллидина. Так что мы, побуждаемые чувством соперничества, должны постигнуть наивысшие взлеты гениальности — все мы, оставшиеся на том берегу Иордана. Я рад, что был отрешен от соблазна. Однако задаюсь вопросом, а смог ли бы я не поддаться? Обозревая с вершины горы бесконечные просторы реалий золота — я даже сейчас могу слышать голос искусителя: «Все это может быть твоим». Вот еще один факт, факт редчайшего склада. В одной из попыток установить, действительно ли существует одна-единственная венерическая болезнь (в то время гонорею путали с сифилисом), Бенджамин Белл, исследователь из Эдинбурга, в 1793 году сделал прививки болезни своим студентам. Более предусмотрительный, но не более порядочный человек, чем Орис-Тюренн. Записка от X.X.: «Какая тут, к черту, Уместность Орис-Тюренна — и упоминания доктора Белла в качестве продолжения — в том, что мотивация подобного поведения, чисто фаустовское побуждение ухватить знание за любую цену, наверняка та же, что и у нашего доктора Скиллимана здесь, в лагере «Архимед». Фауст пожелал отречься от любой мольбы к небу; наш доктор Скиллиман, за малым исключением Небес, готов поплатиться даже еще более жизненно важным товаром — его собственной жизнью на земле. И все это с единственной целью разобраться в неком патологическом условии: в случае О-Т, сифилисе; в случае Скиллимана, гениальности. Что касается значения реки Иордан, могу отослать вас к Второзаконию (глава 34) и Книге Иисуса Навина (глава 1). О характере Скиллимана. Он завидует известности. Об определенных лицах, которых знал, вращаясь в обществе, он не может говорить без неприкрытого проявления негодования по поводу их достижений и способностей. Имена нобелевских лауреатов приводят его в бешенство. Читая монографии в своей области знаний, он едва сдерживается при одной мысли, что существует еще кто-то, кто постиг их содержание. Чем больше он вынужден восхищаться тем, что действительно достойно, тем больше он (внутренне) скрежещет зубами. Теперь, когда Паллидин уже начал оказывать на него свое действие (прошло уже около шести недель), не трудно заметить обуревающую его радость. Его веселость сродни радости альпиниста, который проходит вехи, оставленные в самых верхних точках восхождения теми, кто штурмовал вершину до него. Можно почти воочию заметить, как он ставит галочку против имени: «Это Ван-Аллен!» Или: «Ну вот, я и прошел Гейзенберга». Божий дар Скиллимана. Волей-неволей мы живем в эпоху коллективного труда. В следующем поколении, настойчиво утверждает Скиллиман, кибернетизация продвинется настолько вперед, что в моду вернется гений-одиночка; он сможет получать достаточно большие субсидии для поддержки своей работы батальонами самопрограммирующихся компьютеров, в которых будет нуждаться. Скиллиман не любит людей, но поскольку они ему необходимы, он с большой неохотой, наверное такой же, с какой я учился вождению автомобиля, научился ими пользоваться. Каким-то образом я понял, что он обучался своим «приемам личного общения» по какому-то психологическому трактату, поэтому, когда начинает истерично распинать одного из своих подчиненных, он говорит себе: «Теперь немного отрицательного воздействия — кнута». Точно так же, когда он предлагает вознаграждение, у него на уме мысль о прянике. Лучшим пряником, который есть в его арсенале, является просто предоставление возможности пообщаться с ним. В качестве примера, демонстрирующего расхищение наследия, он не имеет себе равных. Но главная его сила в прозорливости относительно чужих слабостей. Он так хорошо управляет своими двенадцатью марионетками потому, что очень тщательно отобрал людей, которые жаждали быть кем-нибудь маневрируе-мыми. Как любой диктатор, он знает, что в таких людях никогда нет недостатка. Я, кажется, нанес X.X. более сильный удар, чем предполагал. Его самое последнее послание по внутренней почте надо понимать как признание никуда не годным всего того, что вытекает из последних трех записей дневника: «Ваш портрет Скиллимана недостаточно Как он выглядит? Предопределенный природой быть тощим, он растолстел назло самому себе. Однако, из-за недоразвитости конечностей, он вполне вписывается в образ толстобрюхого паука на коротких лапах. Лысея, он попусту тратит энергию на бесполезную укладку длинных боковых прядей жидких волос на своем блестящем черепе. Толстые очки увеличивают крапчатые голубые глаза. Рудиментарные ушные мочки; я частенько замечаю, что задерживаю на них взгляд, отчасти потому, что знаю, как это его раздражает. Какой-то неосновательный облик в целом, как будто его плоть — всего лишь большое количество смазки, которая вполне могла бы сползти, не причинив никакого вреда находящемуся внутри него железному Скиллиману. Очень дурной запах тела (той же самой, но прогорклой смазки). Нехороший кашель курильщика. Одинокий незаживающий прыщ под подбородком, который он называет «родинкой». Как он разговаривает? С легкой остаточной гнусавостью: Техас, модернизированный Калифорнией. Гнусавость делается сочнее, когда он разговаривает со мной. Думаю, что я олицетворяю для него великий Восточный Истеблишмент — ту пагубную политическую клику либералов, которая некогда отвергла приложение его научного метода в Гарварде и Шварцморе. Но на самом деле вас интересует, — О A. Замечания, связанные с выражением интереса к его собственным исследованиям или исследованиям других. (Пример: «Мы должны избавиться от старых понятий точечной бомбардировки — от индивидуальных, дискретных «бомб». Сейчас мы должны сосредоточить усилия на более обобщенном понятии Б. Замечания, выражающие презрение к красоте, сопровождаемое несомненно чистосердечным признанием страстного желания разрушать ее всюду, где бы она ни встретилась. (Лучшим примером этого является цитирование изречения нацистского лидера молодежи, Ганса Ио-ста, которое Скиллиман выжег на сосновой дощечке и повесил над своим письменным столом: «Как только я слышу слово «культура», я снимаю с предохранителя свой браунинг». B. Замечания, выражающие презрение к его коллегам и знакомым. (Ранее я цитировал мнение Скиллимана о Хаасте. За глаза он критикует даже своих верноподданных «шестерок» — и в глаза, если они перешагивают черту. Однажды, когда Шипанский, молодой программист, сказал в оправдание своего промаха: «Я старался, я действительно старался», Скиллиман ответил: «Может быть, дело как раз в этом, а?» Достаточно невинная шутка, за исключением того, что в случае с Шипанским, вероятнее всего, так оно и было. В самом деле, если у Скиллимана и есть неисправимый порок, так это то, что он, подобно маркизу Саду, не в состоянии противиться стремлению причинить боль.) Г. Замечания, выражающие самопрезрение и ненависть к плоти, его собственной или чьей-то еще, безразлично. (Пример: его шутка по поводу действия Паллидина на «Механизм сомы Руби Гольдберга». Пример получше — его пристрастие к скабрезной метафоре. Однажды он заставил смеяться до колотья в боку весь обеденный зал, притворяясь, что путает друг с другом процессы поглощения пищи и испражнения.) Д. Замечания и понятия, являющиеся плодами деятельности дикого интеллекта широчайших возможностей. Проведи я самый скрупулезный синтаксический разбор, мне не удалось бы использовать против него Что он за личность? Боюсь, что, задав этот вопрос, вы хотели, чтобы я начисто оставил сферу фактов. В самом деле, во всем том, что я написал о Скиллимане, преобладают не столько факты, сколько оценки — при этом не вполне беспристрастные. Мне не нравится этот человек настолько, насколько за всю мою жизнь не нравилось очень мало людей. Думаю, я мог бы сказать, что ненавижу его, если бы это не было не по-христиански и не выглядело бы невежливо. Поэтому я просто говорю, что это дурная личность, и на этом заканчиваю. Хааст отвечает: «Такое я не покупаю». Чего же тогда вы хотите, X.X.? Я уже извел на Может быть, вас устроит какая-нибудь моя фантазия на тему Скиллимана? Неужели так сильно поколебалась ваша вера в факт, что вы просите об этом? Вы хотите рассказик? Записка от X.X.: «Валяйте». У него нет стыда. Что ж, хорошо, вот вам рассказ: Несмотря на брыкание ребенка, он ухитрился запихнуть его ножки в отверстия детского автомобильного сиденья, ничего не перепутав. Это напоминало головоломку с крючками и отверстиями, какие даются шимпанзе для проверки их интеллекта. — Слишком много всяких причиндалов, — проворчал Скиллиман. Мина, забравшись в машину с правой стороны, помогла закрепить милашку Билла, их четвертого, заплечными ремешками. Их крест-накрест перебросили через грудь ребенка и пристегнули позади сиденья, чтобы он не мог расстегнуть их. — Слишком много чего? — спросила она безразлично. — Детей, — сказал он, — слишком много этих чертовых детей. — Конечно, — сказала она. — Но это в Китае, не так ли? Он благодарно улыбнулся своей отяжелевшей жене. С самого начала Скиллимана особенно привлекало ее неизменное непонимание всего, что бы он ни говорил. И дело не в невежестве, хотя она Наступит день, надеялся Скиллиман, когда она станет в точности похожа на свою мать в Дахау, когда все сугубо человеческое — разум, милосердие, красота, сила воли — полностью отделилось от нее, как если бы кто-то выдернул затычку: бессмертная фрау Куршмайер. — Закрой дверцу, — сказал он. Она закрыла дверцу машины. Красный «Меркурий» выкатился из гаража, и маленькое радиоустройство собственной конструкции Скиллимана включило механизм, закрывший гаражные ворота. «Мина» — так он назвал это маленькое изобретение. Когда они выехали на автостраду, рука Мины автоматически потянулась к ручке радиоприемника. Он поймал ее за ширококостное запястье. — Я не хочу, чтобы работало радио, — сказал он. Рука, отягощенная хвастливо выставляемым напоказ циркониевым кольцом, отдернулась. — А я как раз собиралась включить радио, — сказала она мягко. — Ты, робот, — сказал он и наклонился через переднее сиденье поцеловать ее в мягкую щеку. Она улыбнулась. После четырех лет пребывания в Америке ее английский был еще в зачаточном состоянии и она не понимала слов вроде «робот». — У меня есть теория, — сказал он. — Суть ее в том, что нехватки не всецело связаны войной, как правительство желает заставить нас думать. Хотя война, конечно, создает отягчающие обстоятельства. — Отягчающие?.. — повторила Мина, словно сонное эхо. Она уставилась на белые штрихи, которые всасывал в себя капот автомобиля — все быстрее и быстрее, пока отдельные черточки не превратились в одну сплошную линию не очень насыщенной белизны. Он переключил управление на автоводителя, и машина помчалась, еще больше увеличивая скорость. Она влилась в сплошной поток третьей полосы. — Нет, нехватки — это неминуемый результат демографического взрыва. — Не надо огорчаться, Джимми. — Знаешь, люди привыкли думать, что произойдет выравнивание, что кривая будет иметь S-образную форму. — Люди, — грустно промолвила Мина. — Какие люди? — Райсман, например, — сказал он, — но эти люди оказались не правы. Кривая идет и идет на подъем. Экспоненциально. — О, — произнесла она. У нее появилось смутное ощущение, что он распекает ее. — Четыреста двадцать миллионов, — сказал он, — четыреста семьдесят миллионов. Шестьсот девяносто миллионов. О, всего один шаг до семисот. Два с половиной миллиарда. Пять миллиардов. И теперь в любой день может появиться цифра «десять миллиардов». График взмывает, словно ракета Скитальца. — Конторская работа, — подумала она вслух. — Я не хочу, чтобы он брал конторскую работу домой. — Это трахнутая гипербола! — Джимми, пожалуйста. — Прости. — Ведь с нами малютка Билл. Не думаю, что он должен слышать подобное от отца. Как бы там ни было, дорогой, тебе не следует так сильно мучиться. Я слышала по телевизору, что нехватка воды будет преодолена к следующей весне. — И нехватка рыбы? И нехватка стали? — Это не — Ты всегда знаешь, что сказать, чтобы утешить меня, — сказал он. Он склонился через малютку Билла, чтобы поцеловать ее еще раз. Малютка Билл заплакал. — Не можешь ли ты сделать так, чтобы он заткнулся? — спросил он через некоторое время. Мина принялась ворковать над своим единственным сыном (трое предыдущих были девочки: Мина, Типа и Деспина) и попыталась приласкать его молотящую, закутанную во фланель ручку. В конце концов, потеряв охоту, она сунула ему в рот желтую таблетку (транквилизатор для младенцев до двухлетнего возраста). — Это просто Мальтус, — подвел он итог. — Мы с тобой увеличиваемся в геометрической прогрессии, тогда как наши ресурсы возрастают только в арифметической. Технология производит, что может, но животное по имени человек может производить больше. — Ты все еще говоришь об этих детях в Китае? — спросила она. — Значит, ты — Ты знаешь, все, в чем они нуждаются, эго контроль за рождаемостью, такой же как у нас. Им надо научиться пользоваться противозачаточными средствами. И еще педерасты — они собираются легализовать педерастов! Я слышала об этом в новостях. Можешь ты себе это представить? — Двадцать лет назад это могло бы быть хорошей идеей, — сказал он, — но теперь, согласно данным большого компьютера МТИ, Мина вздохнула: — Расскажи мне о своей теории. — Ну, для выполнения любого решения потребуется соблюдение двух условий. Решение должно быть соразмерно масштабу проблемы — десяти миллиардам живущих ныне людей. И оно должно проявить свою действенность сразу и повсюду. Больше нет времени на испытательные программы, вроде тех десяти тысяч австралиек, подвергнутых стерилизации. Это не позволит довести дело до конца. — Одна девушка, с которой я вместе ходила в школу, была стерилизована. Ты знал об этом? Ильза Штраусе. Она говорила, что это ни капельки ей не повредило, и она такая довольная… понимаешь… веселится как всегда. Единственное, чего она больше не может… ну, понимаешь… больше не может кровоточить. — Ты не хочешь выслушать мою теорию. — Я думала, что ты уже рассказал. — Идея пришла мне в начале шестидесятых, когда звучала сирена Гражданской Обороны. — Что такое сирена Гражданской Обороны? — спросила она. — Не говори мне, что ты никогда не слыхала никаких — О да, — сказала она. — Когда я была девочкой, все время. Джимми, мне кажется, ты говорил, что мы сперва остановимся у Мухаммеда? — Ты действительно так уж сильно хочешь мороженого с сиропом? — В этой больнице такое ужасное питание. Это моя последняя возможность. — Ну хорошо, — сказал он. Он вернул автомобиль на медленную полосу, перевел на ручное управление и покатил к въезду на Пассейк-бульвар. Мороженица Мухаммеда притаилась в конце боковой улочки на вершине небольшого крутого пригорка. Скиллиман помнил этот магазин с детства. Он был одной из немногих вещей, которые никак не изменились за тридцать лет, хотя из-за нехваток качество мороженого нет-нет да скатывалось вниз. — Мы возьмем с собой ребенка? — спросила она. — Ему хорошо и здесь, — сказал Скиллиман. — Мы не сможем побыть там подольше, — сказала она. Она со стоном выбралась из машины и положила руку на свой раздутый живот. — Он снова шевельнулся, — прошептала она. — Теперь уже не так долго, — сказал он. — Закрой дверцу, Мина. Мина закрыла правую дверцу. Он взглянул на ручной тормоз и на малютку Билла, который безмятежно таращился на бутафорское рулевое колесо из оранжевой пластмассы, украшавшее его детское сиденье. — Это не долго, сосунок, — шепнул Скиллиман сыну. Когда они входили через стеклянную дверь магазина, продавец закричал им: — Ваша машина? Сэр, ваша машина? — В чем дело? — Скиллиман притворился, что не понимает его. — Ваш «меркурий»! — пронзительно завопил продавец. Красный «меркурий» катился с пригорка — поставленный на нейтральную передачу — плавно ниспадающей кривой вниз по боковой улочке, торопясь влиться в поток движения на Пассейк-бульваре. «Додж» врезался справа в его переднюю часть и начал забираться на капот. «Корвейр», который шел следом за «доджем», свернул в сторону и сзади ударился в «меркурий», который стал складываться наподобие аккордеона. Скиллиман, стоя снаружи холла мороженицы, сказал своей жене: — Это более или менее то, о чем я пытался рассказать тебе. Она спросила: — Что? Он ответил: — Когда говорил о своей теории. Конец И всегда, неотвратимо, происходит возврат к этому простому факту, факту смерти. О… если бы время не было таким Но тогда, в самый срединный миг этого Фаустова мгновения, можно было бы овладеть болью, и я желаю только одного — ускорения времени. Но оно не идет, а мечется туда и сюда, вверх и вниз, из жара в холод, а потом наступает депрессия. Не имею понятия, сколько дней или часов прошло с тех пор, как я наскоро набросал мою сказочку для Хааста. Пишу в лазарете, я еще очень слаб. Наихудший момент наступил сразу же, как только я закончил «Скиллимана». Это был легкий припадок, и я понял, что такое истерика перед надвигающейся слепотой. Я был уверен, что если ослепну, то покончу с собой. Что, кроме света, питает разум? Музыка, в лучшем случае, — всего лишь эстетический супчик. Я не Мильтон и не Джойс. Янгерманн как-то написал: Я слишком слаб, чтобы думать и что-то делать. Кажется, я ощущаю давление каждой мысли на извилины моего больного мозга. Возможно, трепанация черепа дала бы ответ! На прикроватном столике внушительная груда записок от Хааста. Простите, X.X., но я в них еще не заглядывал. Провожу время, изучая высокий стакан с водой, разглядывая фактуру ткани постельного белья, мечтая о солнечном свете. Ах, сладострастие выздоровления! Хааст высказывает массу недовольства по поводу «Скиллимана, или Демографического взрыва». Главное — это клевета. У X.X. поистине склад ума издателя. Эти мои фантазии, за уши притянутые к некоторым неоспоримым фактам (Скиллиман («Отягчающие?..» — повторил Хааст, словно сонное эхо.) Вспомните, дорогой мой тюремщик, вы ведь сами напросились на этот рассказ, а моим единственным стремлением было усилить свой тезис о том, что Скиллиман — нехорошая личность. Действительно, хуже всех, кого я когда-либо знал. Он занят поисками Армагеддона. Такой безлюбовный, каков он есть, Скиллиман погрузится в самые нижние круги Дантова ада — под флегатон, ниже леса самоубийц, за кольцо колдунов, в самое сердце Антеноры. Визит Хааста. Он в каком-то затруднении, которое мне не понять. Он часто обрывает разговор посередине банальной фразы и просто пялит на меня глаза, словно в наступившей тишине все окружающее становится прозрачным. Что с ним происходит? Чувство вины? Нет, такие понятия пока что не для X.X. Вероятнее всего — расстройство желудка. (Я помню, что Эйхман говорил что-то вроде: «Всю свою жизнь я чувствовал страх, но не знаю перед чем».) В шутку я спросил его, не пошел ли и он на добровольное инфицирование Паллидином. Хотя ответ он тоже попытался превратить в шутку, я не мог не видеть, что это предположение его задело. Чуть попозже он спросил: — А что? Я выгляжу теперь умнее, чем прежде? — Немножко, — согласился я. — А вам хочется стать умнее? — Нет, — ответил он. — Определенно нет. X.X. объяснил наконец, почему Эйми Баск больше не работает в лагере «Архимед». Причина, оказывается, не в том, что он ее уволил, а в том, что она сбежала! — Не понимаю, — сокрушался он, — почему она Я попытался высказать предположение, что тюрьма вызывает у охранников такую же клаустрофобию, как и у заключенных, потому что и тех и других ограждают одни и те же решетки. Хааста это не убедило. — Она могла выезжать в Денвер, когда бы ни пожелала. Но она никогда этого не желала. Она — Должно быть, она любила ее не так сильно, как вам кажется. Хааст застонал: — Безопасность! Вся работа была направлена на то, чтобы сделать это место воздухонепроницаемым, и теперь — Вы, конечно, пытаетесь ее разыскать? — Мы испробовали все. ФБР и ЦРУ. У полиции всех штатов имеются ее приметы. Даже агентства частных детективов всех крупных городов занимаются поиском ее следов. — Вы могли бы поместить фото Баск в газетах и показать по телевидению. Хохот Хааста был на грани истерики. — Никакой зацепки с самого момента исчезновения? — Никакой! За три с половиной месяца ни единого звука. Я не знаю покоя, потерял сон. Представляете, в руках этой женщины сила, которая может погубить всю программу? — Ну, если она воздерживается от применения этой силы в течение трех с половиной месяцев, достаточно велика вероятность, что Баск будет продолжать вести себя точно так же неопределенно долго. Эта мысль была когда-то огромным утешением для Дамокла. — Кто это? — Один грек. Он оставил меня, метнув укоризненный взгляд за набросившихся на него греков. Какой прок от грехов в мире таких забот? Как уязвимы люди, которые правят миром забот! Я помню щенячье лицо преклонных лет Эйзенхауэра, непрочность персоны Джонсона, такой с самого начала негодной, что и говорить не стоит. Какое-то странное у меня сегодня настроение. Если не остановлюсь, то примусь сочувствовать королю Чарли! А почему бы и нет? Стены несомненно А мое сердце обрывается. В такие моменты мне трудно сказать, моя гениальность или моя болезнь овладевают положением. Неизбежная модальность Сейчас я чувствую себя лучше. Или лучше сказать, нахожусь Несколько дней назад я решил создать маленький музей фактов в духе Рипли. Во время последнего перерыва на от лежку в лазарете у меня развилась страсть к газетам. Я накопил целый альбом вырезок, из которых привожу здесь несколько, выбранных наугад: Если не хотите — не верьте: Преподобный Август Джеке, в прошлом Уаттс, продолжает наслаждаться своей необычной популярностью в округе Лос-Анджелеса. Национальные телевизионные компании все еще отказывают Джексу в разрешении выступить с «Посланием к Чистой Совести», которое принесло бывшему евангелистскому священнику внезапную известность, на том основании, что оно носит «подстрекательский» характер. Их отказ не помешал большинству населения получить возможность услышать послание либо по радио, либо через местные частные телевизионные станции. Второкурсник Мэрилендского университета, который пытался поджечь дом Джекса в Биверли Хиллз стоимостью 90 000 долларов, согласился принять предложенную Джексом юридическую поддержку после визита к нему в камеру тюрьмы Лос-Анджелесского суда этого священника-негра. Один факт: «Трип-Трап» и другие известные игорные дома Лас-Вегаса объявили о своем решении прекратить игру в очко и покер, подтвердив, таким образом, слухи о беспрецедентных набегах на их столы не в пользу игорных домов. «Какой бы ни была используемая система, — заявил Уильям Батлер, владелец «Трип-Трапа», — она такова, что наши дилеры никогда больше не поднимутся до прежнего уровня. Создается впечатление, что у каждого, кто выигрывает, своя собственная система». Казалось бы, странно: Адрейнн Леверкюль, композитор «тяжелой» музыки из Восточной Германии, возвратилась в Аспен, штат Колорадо, чтобы предстать перед судом для дачи показаний по обвинениям некой ассоциации истцов, которые утверждают, что в связи с премьерой исполнения ее «Космической фуги» 30 августа этого года она непосредственно виновна в нанесении телесных повреждений, физических и ментальных. Один истец, режиссер фестиваля Ричард Сард, свидетельствовал, что во время исполнения лопнули его барабанные перепонки, что привело к полной глухоте. Вопреки обстоятельствам. Уилл Сандерс, вице-президент «Нортвест Электронике» и, по слухам, претендент на президентство, ушел из компании сразу после ее недавнего почкования. Он объявил о намерении основать собственную фирму, точный характер деятельности которой оглашать отказался. Он не отрицает предположения, опубликованные в «Уолл-стрит Джорнал», что им контролируется патент, на базе которого может быть основана новая технология кинематической голографии. Этот безумный мир. Убийца или убийцы Элмы и Кли Вэйзи еще не найдены. Полиция Миннеаполиса еще не ознакомила прессу со всеми обстоятельствами, окружающими это из ряда вон выходящее и отвратительное преступление, и есть опасение, что похвальба убийцы в его открытом письме в национальные газеты может оказаться слишком правдоподобной — покажется невозможным совершить эти убийства таким образом, как было на самом деле. Множество писателей, специализирующихся в детективной фантастике, предлагают полиции свои услуги. Удивительнее фантастики: Тремя журналами мод, поместившими «Traje-de-luces» — или «Костюм из света» — Джерри Брина для мужчин и женщин на обложках своих выпусков к осенним моделям, в сущности гарантируется успех этой новинки. Костюм из света — это не что иное, как прозрачная паутина из миниатюрных фосфоресцирующих элементов, которые мерцают все время меняющимися образчиками рисунка, большей или меньшей яркости, в зависимости от движений и настроения того, на ком он надет. Определенные жесты интимного свойства могут быть запрограммированы с целью получения эффекта мгновенной «светомаскировки», во время которой одетый в этот костюм оказывается всецело зависящим от собственных прелестей. Мистер Брин в интервью, которое будет напечатано в «Vogue»[70]*, заявил о решении не покидать дома в Шайенне, штат Вайоминг, где он уже многие годы работает дизайнером западной одежды для А.У.Лайль — изготовителя Traje-de-luces. Невероятно, но правда: СМЮ продолжила свою переворачивающую все вверх ногами полосу побед, нанеся поражение Джорджии 79:14. Защитника Энтони Стресера с триумфом вынесли со стадиона, и ликующая толпа пронесла его на руках по городу. В этой четвертой игре сезона специалисты обнаружили семь новых вариаций нового сложного «ответного удара» Стресера, которые довели общий счет игр по варианту «ответного удара» в репертуаре СМЮ до 31. В последнем, четвертом периоде Коч Олдинг выставил на поле команду новичков, чтобы посыпать солью уже опасные к тому времени раны Джорджии. Поверите ли: Камнетеса уволили с работы по настоянию членов правления Тулейнского университета. Он высекал в мраморе над входом в библиотеку вот это изречение: Члены правления утверждали, что камнетес преднамеренно уменьшил промежуток между вторым и третьим словами. Я подвергаюсь тестированию. Лагерь «А» нашел наконец замену находящейся в бегах Баск — Роберта (Бобби) Фредгрена, психолога из промышленности блаженного калифорнийского толка. Подобно корзине августовских ягод, Бобби выглядит слепленным из чистого солнечного света. Загорелый, сияющий и безупречно юный, он представляется воплощением мечты Хааста. Будет приятно наблюдать, как этот загар будет увядать в наших стигийских апартаментах. Но не только его красота вызывает у меня отвращение. Скорее (и много больше) дело в его манерах, чем-то средним между манерами диск-жокея и дантиста. Подобно ди-джею он bcq время улыбается и вкрадчиво трещит словами, запись за записью меняя подавляющие сильные страсти песенки о голубых небесах и сияющих, словно солнце, коврижках; как дантист, он настойчиво убеждает, даже если вы пронзительно кричите, что на самом деле вам не причиняется никакого вреда. Его бесчестные проделки могут устоять перед самыми сильными оскорблениями: это граничит с героизмом. Вот, например, обмен словами из вчерашнего: Бобби: Сейчас, когда я скажу начинать, переворачивайте страницу и начинайте работать над задачами. Начинайте. Я: У меня болит голова. Бобби: Луи, вы не сотрудничаете. Я Я: Но мои мозги Бобби: Помните, что я говорил вчера, Луи, — о приводящих к депрессии мыслях? Я: Вы говорили, что я слаб лишь настолько, насколько думаю, что слаб. Бобби: Ну, это более чем вероятно! Сейчас, когда я скажу начинать, переворачивайте страницу и начинайте работать над задачами. Хорошо? Я: Вы трахнутый. Бобби (не отводя глаз от своего секундомера): Попытайтесь еще раз, готовы? Начинайте. Бобби живет в Санта-Монике и имеет двух детей, мальчика и девочку. Он активист местного масштаба и содержит контору заведующего кассой окружной организации демократической партии. Политически он считает себя «скорее либералом, чем наоборот». У него есть соображения о настоящей войне (он чувствует, что нам следовало бы принять предложение русских договориться о прекращении бактериологических боевых действий, по крайней мере, в «так называемых нейтральных странах». Но он думает, что отказники «заходят слишком далеко»). У него отличные зубы. Он настоящий прототип Соннлича из моей пьесы. Иногда у меня возникает тревожное ощущение, что я так мастерски Бобби — модель молодого администратора, и он верит в бригадную работу — придумал тесты для своих одаренных свинок, которые необходимо проходить тандемом. Сегодня у меня был первый опыт этой бригадной умственной цепочки. Должен признаться, что радовался этому самым бесхитростным образом, тогда как Бобби был совершенно вне себя от удовольствия играть роль конферансье в телевизионно-зубоскальном шоу. Когда одному из нас приходилось отвечать на малоприятный вопрос, он подбадривал: «Это потрясающе, Луи! Вы отвечаете абсолютно Бедный Шипанский, с которым я обручен в этом деянии, вовсе не рад нашим играм. «Он думает, я что? — жаловался он мне. — Цирковая обезьянка?» Прозвище Шипанского среди «шестерок» — Чита. Его облик вызывает ощущение неблагоприятного для него сходства с шимпанзе. Второй раунд тестов с Шипанским. Прошлой ночью, когда писал (44), я поймал себя на мысли, что очень хочу участвовать в этом зубоскальном шоу. Почему? И почему, когда мой разум оживает значительно полнее во время занятий другими делами (я начинаю разработку планов создания настоящего музея фактов в заброшенном театре Джорджа; я пишу несколько интересных стихотворений на немецком; я скрупулезно продумываю вычурные аргументы против Леви-Стросса), почему я должен торчать здесь целый час каждый день, тратя время на принудительную игру? Ответ прост: я одинок. Перерыв в работе — это то единственное время, когда я могу поговорить с другими подопытными. Сегодня между раундами я спросил Шипанского, какого рода работой он занимается со Скиллиманом. Тот ответил с какой-то сугубо технологической двусмысленностью в том смысле, будто полагает, что это покоробило бы меня. Я ловко вернул подачу, и вскоре секреты стали бить из Шипанского ключом. Собрав их воедино, я понял, что Скиллиман направил свое внимание на возможность создания геологической бомбы, чего-то порядка того, что произошло в Моголе, но значительно в более грандиозном масштабе. Он хочет дать жизнь подъему из недр земли новых горных цепей. Фаустово стремление всегда направлено к головокружительным высотам. После нескольких спокойных подходов, во время которых удалось собрать воедино побеги этого эдельвейса, по-прежнему осторожно, я коснулся возможного скрытого морального смысла подобных исследований. Каждый ли только что окончивший учебное заведение студент имеет несомненное право быть посвященным в тайны катаклизма? Шипанский замер, почти впав в кататонию. Силясь исправить свою ошибку, я попытался вовлечь в разговор Бобби, напомнив ему о его чувствах, поведанных мне ранее, в отношении бактериологической войны. Не будет ли, высказал я предположение, геологическая война еще хуже, еще более безответственной? Бобби не взялся бы сказать — это не его область знаний. В любом случае мы в лагере «А» имеем дело только с чистыми исследованиями. Вопросы морали связаны с приложением знаний, а не со знаниями самими по себе. И еще бальзам в том же роде. Однако Шипанский не подавал признаков таяния. Я прикоснулся не к той кнопке, это несомненно. На сегодня тесты закончились. Когда Шипанский вышел из кабинета, Бобби позволил себе быть настолько мстительным, насколько это доступно его теплой натуре. — Так поступать ужасно, — раздражался он, — вы сделали этого бедного мальчика совершенно — Нет, не я. — Вы. — Успокойтесь, — сказал я, похлопав его по спине. — Вы всегда смотрите на темную сторону вещей. — Я знаю, — сказал он уныло. — Я пытаюсь смотреть иначе, но иногда не могу совершенно ничего с собой поделать. Шипанский подошел к моему ломящемуся от яств столу во время ленча: — Если вы не возражаете?.. Какое самоуничижение! Будто если бы я возражал, он нажал бы клавишу стирания своего слишком крутого поведения. — Конечно нет, Шипанский. В последние дни я предпочитаю компанию. Вы, новенькие, не такие стадные, как предыдущая отара ягнят. — Это не было лишь вежливостью. За едой я часто чувствую себя самим собой. Сегодня здесь находились еще три «шестерки» кроме Шипанского, но они держались сами по себе, бормоча какие-то цифры, своим пиццам откровения. — Вы, должно быть, не чувствуете ко мне ничего, кроме презрения, — начал Ш., с несчастным видом бултыхая ложку в холодном шпинатовом супе. — Должно быть, вы думаете, что я безмозглый. — После тех тестов, что мы проходим вместе? Вероятнее всего, нет. — О, тесты! Меня всегда прилично делали на — Души? Он кивнул, не отводя глаз от супа. — Но это неправда. У нас такие же чувства, как у любого другого. Только, может быть, мы не показываем их так открыто. С вашим багажом легко говорить о совести и… вещах, ей подобных. Никто даже не собирается предлагать вам 25 000 долларов в год по окончании учебного заведения. — Что касается подобных вещей, я знаю множество бывших однокашников, будь то поэты или художники, зарабатывающих вдвое больше на рекламе или телевидении. Это одна из форм проституции для любого в наши дни. Если не подвернется ничего другого, можно стать профсоюзным лидером. — М-м. Что это вы едите? — спросил он, показывая на мою тарелку. — Trade braisée au Pupillin.[72] Он дал знак официанту в черной униформе: — Немного этого для меня тоже. — Я слабо представляю себе, что вас соблазнили именно деньги, — сказал я, наливая ему немного шабли. — Я не пью. Полагаю, нет, в действительности дело было не в деньгах. — Что было предметом вашей специализации в школе, Шипанский? Биофизика, да? Не привлекает ли вас с какой-нибудь точки зрения предмет сам по себе? Он проглотил полстакана вина, от которого только что отказался: — Более, чем что-либо другое, да! Мне это нравится больше всего на свете. Иногда я не понимаю. Я искренне не понимаю, почему — У меня точно такое же чувство, но к поэзии. Ко всем искусствам, но более всего к поэзии. — А люди? — Люди идут следующими. — Даже ваша жена, если дойдет до этого? — Даже я сам. Если дойдет до — Да. — Именно потому, что я говорю как раз об этом — о чувствах. Этика касается только того, кто действительно что-то делает. Соблазн и действие — две разные вещи. — Тогда не — Любая непреодолимая любовь, меньшая, чем любовь самого Господа Бога, греховна. Дантов ад заполнен — выше Диза — теми, кто любил соответствующие их местам вещи и как раз поэтому слишком глубоко заглотнул приманку. Шипанский залился румянцем: — Не уверен, что вы сможете простить меня, мистер Саккетти, за то, что я скажу, но я не верю в Бога. — И я больше не верю. Но было время, когда я верил без колебаний, поэтому вы тоже должны прощать меня, когда Он прокрадывается в мои метафоры. Шипанский фыркнул от смеха. Его взгляд на мгновение сверкнул вверх от стола, чтобы встретиться с моим, затем опустился к форели, которую только что принес официант. Этого было достаточно — я понял, что он на крючке. Какую карьеру я упустил, не став иезуитом. Нет игры более приближающейся к отъявленному совращению, чем такое, целиком захватывающее, обращение в свою веру. Я провел лучшую часть дня в темноте, слушая музыку. Мои глаза… Какое Сегодня он по собственной воле пришел в мою темную комнату рассказать историю своей жизни. Для самого первого раза он оказался впечатляюще разговорчивым. Подозреваю, что до сих пор никто не проявлял интереса к его персоне. Его история в самом деле безрадостна — только бесповоротно бесцветную жизнь можно экстраполировать на базе такой истории, разве что с мимолетными проблесками долга, но в самом дальнем чулане. Ребенок родителей в разводе; молодость Ш. была наполнена отсутствием постоянства. Он редко два года подряд ходил в одну и ту же школу. Несомненно способному, ему был уготован неординарно тяжелый удел всегда быть Ему 24 года, но у него тот вечно юный вид, который так обыкновенен для грызущих гранит науки: тщедушная нескладная фигура, угреватое мертвенно-бледное лицо, волосы чуть-чуть длинноваты, чтобы можно было назвать это стрижкой под ежик, но и слишком короткие, чтобы лежать на голове. Глаза, напоминающие яйца-пашот, выражают меланхолию, которая не внушает симпатии, — возможно, из-за очков типа очков Макнамары. Привычка неизменно поджимать губы перед тем, как начать говорить. Неудивительно, что он так же обижен привлекательностью внешнего облика, как Савонарола. Сила, красота, здоровье, даже симметрия обошли его стороной. Когда другие «шестерки» «болеют» перед телевизором во время спортивных передач, Шипанский уходит из комнаты. Создания, подобные Фредгрену, которые ничего собой не представляют, кроме красивой внешности, могут возбуждать в Ш. такие страсти презрения и зависти, что у него мгновенно появляется склонность к кататонии, причем такова его первая реакция на любую страсть. (Я вспомнил свое дышащее ненавистью описание Фредгрена. Я стал задаваться вопросом, живописую я черты Шипанского или свои собственные. Он начинает все больше и больше напоминать мой образ в страшном сне, тот аспект Луиса Саккетти, который Мордикей давным-давно, еще в наши школьные годы, окрестил «Мозгом Донована».) Так у него Пафос таких личностей, их главная (а для некоторых непреоборимая) прелесть состоит в том, что они Остановись, мгновенье! Я нашел привлекательную черту! Он сознался сегодня, явно стыдясь этого признания: «Мне нравится музыка». Он ухитрился поведать всю историю своей жизни, не подчеркивая того обстоятельства, что все свободное время без остатка отдавал этому заслуживающему упоминания воодушевлению. В рамках своих пристрастий (Мессиан, Булез, Стокхаузен и др.), Ш. — опытный и проницательный знаток, хотя (что очень специфично) весь его опыт знакомства с их произведениями накоплен по грамзаписям. Он никогда не бывал ни на концерте, ни в опере! Шипанский не принадлежит к стаду наших общественных животных, только не он! Когда я намекнул, что не знаком с «Et expecto resurrectionem mortuorum»[73]*, он проявил поистине миссионерское рвение, потащив меня в библиотеку послушать произведение. Как поразительна для слуха новизна этой музыки! После «Et expecto» я послушал «Couleurs de la Cité Celeste, Chronochromie et Sept Haikais»[74]**. Где я был всю свою жизнь? (В Байрейте, вот где). Мессиан так же значителен в музыке, как Джойс в литературе. Скажу только: здорово. (Я ли писал: «Музыка, в лучшем случае — эстетический супчик»? Мессиан — это целый Благодарственный обед.) Между тем работа обращения идет полным ходом. Ш. обмолвился, что Мальро заказывал «Et expecto» в качестве музыкального сопровождения церемонии поминовения убиенных в двух мировых войнах, и коль скоро часть неотделима от целого, неудобно обсуждать музыку, не касаясь того предмета, которому она была посвящена. Подобно большинству его сверстников, позиция отношения Ш. к истории имеет характер раздраженного нетерпения. Ее широкомасштабные нелепости не имеют силы примера. Однако трудно, особенно с золотом Паллидина в венах, продолжать оставаться таким абсолютным страусом. Записка от Хааста о том, что он желает меня видеть. Когда я прибыл в указанное время, он оказался занят. В приемной не было ничего интересного, кроме книги Валери, которую я и принялся листать. Почти сразу же наткнулся на следующий пассаж, который был жирно отчеркнут: «Уносимый честолюбивым стремлением быть единственным в своем роде, ведомый ароматом всемогущества, человек большого ума отходит от всех созданий, всех творений, даже от собственных возвышенных дерзновений; тогда как в то же самое время он оставляет всякое предрасположение к самому себе и любое предпочтение удовлетворения собственных желаний. В какой-то момент он приносит в жертву свою индивидуальность… К этому моменту гордыню индивидуальности приводит разум, и здесь она истребляется…» (Умом) «…постигает самое себя и обнаруживает, что она в сильной нужде и совершенно обнажена, доведена до состояния сверхбедности бытия силы без ее материального носителя… Он (гений) существует без инстинктов, почти без образов; и у него больше нет никакой цели. Он перестает быть чем бы то ни было». Кроме этого пассажа на полях кем-то было нацарапано: «Сверхгений в конце концов перестает быть человеческим существом». Когда Хааст смог меня принять, я спросил его, не знает ли он, кто мог оставить книгу в приемной, подозревая, что это дело рук Скиллимана. Он не знал, но предложил мне справиться в библиотеке. Я справился. Последним брал книгу Мордикей. С опозданием я узнал и его почерк. Бедный Мордикей! Что более ужасно — или более человечно — чем ощущать себя не принадлежащим больше к своему виду? Страдание… невыносимое страдание от того, что творится здесь. У Хааста не было другой неотложной причины повидаться со мной, кроме как поговорить всего несколько минут. Кажется, он тоже одинок. Эйхман в своем Ведомстве Еврейской Эмиграции был, вероятно, совершенно «одинок». Слушая его болтовню, я задавался вопросом, проживет ли Хааст настолько долго, чтобы предстать перед судом за Баск все еще на свободе. Всех ей благ. Шипанский рассказывает свидетельствующий против Скиллимана анекдот шестилетней давности, когда он слушал его летний курс лекций в МТИ под охраной АНБ. Это был обзорный курс ядерной технологии, и на одной из лекций Скиллиман демонстрировал процесс, известный среди специалистов под названием «Щекотать хвост дракона». Он приближает друг к другу два блока радиоактивного материала, которые в определенной точке, до которой они никогда не сближаются, могли бы достичь критической массы. III. изобразил явное удовольствие Сккллимана, которое тот получал от этого балансирования на лезвии бритвы. Во время демонстрации опыта Скиллиман как бы невзначай позволил двум блокам сблизиться больше, чем следовало. Счетчик Гейгера забился, словно в истерике, а аудитория метнулась к дверям, но охранники службы безопасности не позволили никому покинуть помещение. Скиллиман объявил, что все они получили смертельную дозу радиации. Два студента отключились на месте. Но все это было шуткой: работа счетчика Гейгера имитировалась. Этот восхитительный жест был подготовлен в сотрудничестве с психологами АНБ, которые пожелали провести тестирование реакции студентов в подлинной «ситуации паники». Это подтверждает мою тезу о том, что психология стала инквизицией нашей эпохи. Следствием этой шутки было то, что Шипанский стал работать под руководством Скиллимана. Он прошел тест АНБ, не показав признаков паники, страдания, страха, беспокойства — ничего, кроме «любознательности» во время опыта. Только труп мог бы проявить большее беспристрастие. Стычка с Отвислопузым Верхолазом, в которой, как я опасаюсь, мне выпала горечь поражения. Шипанский, навестивший меня в моей комнате, спросил (любопытство стало наконец брать верх), почему я вел себя настолько по-донкихотски, что настаивал на заключении в тюрьму как отказника, тогда как легко мог (принимая во внимание возраст, вес, статус женатого человека) скромно ускользнуть от призыва в армию. Я никогда не встречал человека, который упустил бы благоприятный случай подобраться поближе к подобной теме. (Второстепенный дискомфорт святости — становишься, совершенно помимо воли, Обвинителем и нечистой совестью всякого, кто бы ни встретился.) Эскортируемый Твердым Глазом и Усердным, вошел Скиллиман. — Надеюсь, я помешаю? — шутливо осведомился он. — Нисколько, — ответил я. — Чувствуйте себя как дома. Шипанский поднялся: — Простите. Я не знал, что нужен вам… — Сядьте, Чита, — сказал Скиллиман повелительно. — Я пришел не похитить вас, а поболтать, и с вами, и с вашим новым другом. Симпозиум. Мистер Хааст, заведующий нашей спортплощадкой, утверждает, что я сам должен побольше общаться с этим парнем, чтобы иметь шанс испытать на себе его особые таланты наблюдателя. Боюсь, что скорее всего я Я пожал плечами: — Похвала Цезаря… Шипанский все еще парил над своим стулом: — Ну, в любом случае, если я вам не нужен… — Как ни странно, Шипанский сел. Два охранника симметрично расположились по бокам двери. Скиллиман занял стул напротив меня, так что оспариваемая душа оказалась между нами. — Так что вы скажете? Пока я восстанавливаю сцену, мир, непосредственно меня окружающий, — мир пишущей машинки, беспорядка на столе, палимпсест стены — ритмически усыхает и разбухает, то сжимаясь до ореховой скорлупы, то расширяясь до беспредельности. Мои глаза болят, мои «сладкое мясо» и мозги стали тошнотворными, как если бы трубчатая ткань наполнилась негодной пищей, едва сдерживаемой рвотой. Стоик, но не настолько стоик, чтобы немножко не хныкать, недостаточно, чтобы не желать маломальской симпатии. Справляйся, Саккетти, справляйся с этим! (Скиллиман сегодня тоже слаб. Его руки, обычно такие некрасноречивые, тряслись, как в лихорадке. «Родинка» под подбородком разрослась во всей красе, и когда он кашляет, источается сернистый запах, как от заднепроходных газов или испортившегося майонеза. Он испытывает удовольствие извращенца от обнаружения признаков своего гниения, словно все они — улики в деле по совершению им тяжкого преступления по отношению к собственному телу.) Его монолог. — Давайте, давайте — поморализируйте перед нами, Саккетти. Такая молчаливость вам не к лицу. Расскажите нам, почему хорошо быть хорошим. Приведите нас с помощью какого-нибудь парадокса к добродетели — или на Небеса. Нет? Улыбка — не ответ. Такое я не покупаю. Я не покупаю ни улыбки, ни парадоксы, ни добродетель и ни в коем случае Небо. Все это — в ад. Но ад я куплю. В ад по крайней мере стоит Вы считаете меня болтуном, Саккетти. Вы кривите губы, но не отвечаете. Знаете, не лучше ли вам попробовать? Будь вы до конца честным, вы нашли бы себе место на моей стороне. Вы отмахиваетесь от этого, но оно таращится прямо вам в лицо — грядущая победа Луи II. О да, я читал ваш дневник. Я пощипал некоторые его страницы всего какой-нибудь час назад. Где бы еще, как вы думаете, я набрался этого тюремного красноречия? Кое-что вы обязаны позволить почитать и Чите, чтобы дать ему возможность улучшить свою ничтожную личность. Сомневаюсь, что лицом к лицу вы с ним так же высокомерны. Это губы таких прокаженных, как вы, парень, которые святые, подобные Луису, должны учиться целовать. Дорогой мой, эти метафоры уж больно s духе Фрейда! Но мы Поговорите со мной, Саккетти. Покажите мне некие незыблемые ценности. Не осталось ли сияния вокруг трона изгнанного вами Бога? Что-нибудь от Могущества? Знаний? Любви? Наверняка хоть одно из старого триединства стоит того, чтобы высказаться в его пользу? Признаю, что Могущество немного проблематично, немного сыровато для нас, моралистов. Подобно Богу в Его более отеческом аспекте или подобно бомбе Могущество стремится быть скорее безжалостным. Могуществу необходимо квалифицирование (и, как это всегда бывало, хеджирование) другими ценностями. Такими, как? Луис, почему вы отмалчиваетесь? Знание — как насчет Знания? А, понимаю, скорее всего Знание вы тоже оставите без внимания. Кого-то немножко слабит от этого яблочка, не так ли, кто-то? Таким образом, все уварилось до Любви, до того, что просто обязано быть Ценности! Это — ваши ценности! Ни одна из них не существует для того, чтобы дать вам опору в маете повседневной жизни, чтобы держать мелкую сошку занятой в этой ежедневной круговерти ей на радость: пищевой канал, волчком вертящийся мир дней и ночей, замкнутые цепи от цыпленка до яйца, от яйца до цыпленка, от цыпленка до яйца. Его монолог, продолжение. — Очень хорошо, что Бог наконец-то мертв. Он был таким назойливым резонером. Некоторые книжные черви делали вид, что находят странной симпатию Милтона к врагу рода человеческого, а не Богу, но в этом нет ничего удивительного. Даже евангелист чаще похищает свой огонь из Ада, чем с Небес. Он определенно заботится об этом с особым вниманием. Это просто намного интереснее, если не сказать, как раз то, что надо. Ад ближе к фактам, чем мы думаем. Будем откровенны еще немного больше. Ад не просто предпочтительнее Небес — это единственное Достаточно о Небесах, достаточно о Боге! Ни того ни другого нет. То, о чем Теперь о Немощи. Почему, Чита, я не позволяю вам говорить о ней? А-а, только поглядите, как он зарделся. Как он ненавидит меня и как он беспомощен выразить свою ненависть. Немощен в ненависти, как и в любви. Не выходите из себя, Чита, — это, в своей основе, наше общее исходное условие. В конечном счете, в конце всех вещей, каждый атом — сам по себе; это холод, неподвижность, изолированность, никакого соприкосновения с другими частицами, моментум полного отсутствия какой-либо передачи, капут. А такая ли уж это ужасная судьба, в самом деле? Грядет тот великий день, когда вселенная станет много более упорядоченной, если не сказать — совершенно упорядоченной. Все сущее гомогенизировано, эквидистантно, покойно. Это напоминает мне смерть, и это мне нравится. Кстати, Это ценность, которую я предлагаю вам, Чита, и вам тоже, Саккетти, если ваши кишки способны вместить такое. Смерть! Но не ваша собственная, индивидуальная и, вероятно, ничтожная смерть, но смерть вселенских размеров. О нет, вероятнее всего не тепловая смерть в конце Времени, о которой говорят слишком много, но Смерть, которая будет достижением, первопричина которой почти осязаема. Конец, Саккетти, всей дерьмовой человеческой расы. Ничего не поделаешь, мой мальчик, — это вам придется купить. Или мое предложение слишком неожиданно? Вы не замахивались на покупку целой системы энциклопедий, не так ли? Ну, дайте срок, переварите и это. Я могу заглянуть через недельку, после того как вы потолкуете об этом с вашей женой. Но позвольте мне в заключение сказать, что ни один, в ком так велико зерно самопознания, не желает ничего другого так сильно, как быть вне этого. Быть абсолютно вне этого. Мы желаем, если прибегнуть к красноречивости слов Фрейда, быть мертвыми. Или, если процитировать вас: «О, кукла на веревочке болезни, уничтожить. Уничтожить все, и нас». Захватывает, знаете ли, то, что это вполне возможно. Можно создать оружие абсолютно богоподобного могущества. Мы можем сдуть этот маленький мир, взрывая на его пути помидорчики с шутихами. Нам достаточно создать это оружие и вручить его нашим дорогим правительствам. На них можно положиться в этом деле, они уберут с дороги этот шар. Говорите, вы поможете нам? Говорите, что вы окажете нам, по крайней мере, вашу Что — все еще нет? А вы ведь действительно не развлекаете нас беседой, Саккетти, ни в малой мере. Я даже задаюсь вопросом, каким образом вы, Чита, коротали с ним время. Ладно, будьте готовы; уверен, Они оставили комнату вместе, сопровождаемые охранниками, но Скиллиман не смог побороть в себе желания вернуться, чтобы нанести еще один парфянский удар: — Не кручиньтесь, Луис. Я должен был докопаться до того лучшего, что в вас есть. Потому что, вы ведь понимаете, на моей стороне вся вселенная. Шипанского, которого это могло свести с ума, не было, и я позволил себе парировать удар: — Именно это я нахожу особенно вульгарным. Он выглядел упавшим духом, потому что вернулся, чтобы услышать в ответ молчание. Внезапно он перестал быть Сатаной и стал всего лишь среднего возраста лысеющим администратором далеко не первого разряда. Что все-таки за удовольствие соболезновать своим врагам. Это избавляет нас от гораздо больших усилий, необходимых, чтобы их ненавидеть. Усилия… Их необходимо слишком много, даже чтобы сказать: «Ненавижу». Я невозвратно болен. Теперь я упрекаю себя за свое поведение в момент этого противостояния. Молчание, хотя оно всегда так хорошо служило Господу Богу, в конце концов, не Но какой ответ я мог дать? Скиллиман имел наглость сказать, что все мы, и даже Христос, обуреваемы таким благоговейным страхом, что его Искусителю в конечном итоге невозможно противопоставить никакого лучшего аргумента, чем Ах, Саккетти, ты всегда возвращаешься к одному и тому же. Имитации Христа. Я слаб, слаб. Паводок болезни подступает к дамбе. Больше нет мешков с песком. Я смотрю с конька крыши моего дома на пустые улицы, ожидающие потопа. (Упаси меня, Боже; ведь этот паводок захлестывает мою душу. Я погружаюсь в глубокую трясину, где нет точки опоры: я вхожу в этот паводок, и его потоки переполняют меня.) Я снова в лазарете, снова пристально вглядываюсь в стакан с водой. Теперь я все время на обезболивающих пилюлях. Никто не навещает меня. Слабее. Я в состоянии читать не больше часа, после чего дальнейшее насилие над моими глазами от печатания на машинке становится невыносимым. Заглядывал Хааст (не по причине ли моих сетований на одиночество?), и я спросил его, не мог ли бы он назначить мне чтеца. Он сказал, что подумает. Мильтон, тебе бы следовало оживать в этот час. Или лучше трем твоим дочерям. Бедняга Усердный не умеет читать стихи, не знает никаких других языков, кроме английского, и запинается на длинных словах. В конце концов я усадил его за чтение Виттенштейна. Есть некая музыка в контрасте между его неуверенным, неохотным произношением и сивилловым смыслом слогов. Мои сочинения спускаются ко мне с книжных полок Мордикея с комментариями его рукой. Примерно половины комментариев я не понимаю. Лучше мне или хуже? Я больше не представляю себе, по каким признакам это определять. Я снова на ногах, хотя еще одурманен допингом. Усердный под моим руководством занимается строительством Музея Фактов по моим эскизам. Оборудование Magnum Opus оставалось еще в заброшенном театре. Хааст потребовал убрать его в другое помещение, но настоял при этом на исключительно деликатном обращении с ним. Суеверия не дают нам покоя, даже мертвые. Дополнение: Преподобный Август Джеке отложил свое посещение Белого дома по причине точно не определенного, но острого заболевания. Недавнее приобретение: Ли Харвуд, известный англо-американский поэт, начал публиковать сочинения, написанные на языке его собственного изобретения. Лингвисты, которые анализировали эти «неологизмы», подтверждают основательность претензий Харвуда на то, что его язык в своей основе не проистекает ни из какого другого языка, устного или имеющего письменность. Харвуд пытается создать утопическое общество на окраине Тасконы, штат Аризона, где можно будет говорить на его языке и «развить на нем соответствующую культуру». Уже три сотни подписчиков из двенадцати штатов предложили себя в качестве участников этой программы. Я разослал приглашения. Открытие музея назначено на завтрашнее утро в одиннадцать часов. Приглашения были излишними, потому что Хааст пообещал мне, что там будут все. Музей открылся и сразу же закрылся. Этого было явно более чем достаточно для достижения моей цели. Первым, кто подвел итог всем собранным вырезкам, был Скиллиман. Он разразился приступом кашля перед фотографиями убитых Вайзи, которыми убийца(ы) так заботливо обеспечил газеты, Приведя в порядок дыхание, он сердито повернулся ко мне: — Как давно вы знаете об этом, Саккетти? — Ничто из этого не является точно выверенной информацией, доктор. Все это из газет. — Я, конечно, предварительно убедился через Шипанского, что газет Скиллиман не читает. Теперь свет истины пробился и к большинству «шестерок». Они собрались вокруг нас, перешептываясь. Ха-аст, как интерпретатор, стоя перед рукописными надписями на стене, выглядел почти беспомощным. Было заметно, что Скиллиман очень старался обуздать себя, чтобы выглядеть вежливым после этого неожиданного поражения. — Могу я спросить, каким числом датирована первая из этих вырезок? — Премьера «Космической фуги» Андрейнн Леверкюль состоялась тридцатого августа. Однако ее случай — один из наиболее проблематичных. Я позволил себе поместить его в экспозицию, потому что Аспен так близко от нас и потому что она несомненно лесбиянка. — Конечно! — сказал он, снова раздражаясь. — Что же за дыркой в заднице я был. — Вы тоже? — спросил я сердечно. К чему он отнесся не как к веселой болтовне. Будь он хоть немного в хороших отношениях с собственным телом, уверен, он бы меня ударил за это. — О чем вы оба болтаете? — спросил Хааст, проталкиваясь к нам через «шестерок». — Что — Убийца вы, X.X. Что я и пытаюсь объяснить все эти долгие месяцы. Убийца Джорджа Вагнера, Мордикея, Мида и, достаточно скоро, мой убийца. — Это чепуха, Луис! — Он обратился за моральной поддержкой к Скиллиману: — Он сошел с ума. Кажется, они все сходят к концу с ума. — В таком случае мир вскоре сравняется с ним, — вставил Уатсон, один из наиболее смелых «шестерок». — Потому что из этого представляется несомненным, что весь этот проклятый мир — во всяком случае, целая страна — заражена вашим Паллидином. — Это невозможно! — с тихой несокрушимой уверенностью заявил Хааст. — Абсолютно невозможно. Наши меры безопасности… — Теперь дошло даже до Хааста. — Она? — В самом деле, — сказал я. — Эйми Баск. Да, вне всякого сомнения — она. Он нервно засмеялся: — Старина Зигфрид? Не пытаетесь ли вы убедить меня, что кто-то сорвал — Если не ее вишенку, — сказал Скиллиман, — то линию Зигфрида обошли с фланга и атаковали с тыла. Сеть морщин Хааста собралась в сито замешательства. Затем, по мере осознания случившегося, перешла в паутину отвращения: — Но кто бы… Я пожал плечами: — Любой из нас, я полагаю. Мы все удостаивались приватных собеседований в ее кабинетах. Могу заверить вас, что не я. Вероятнее всего, Мордикей. Если помните, эта добрая докторица послужила прототипом героини его романа. Там есть также намек, что героиня, Лукреция, занималась мужеложством, хотя я допускаю, что такое подозрение возникает только теперь, когда по прошествии времени оглядываешься назад. — Как этот сукин сын посмел! Я доверял этому чернокожему ублюдку как собственному сыну! Пройдет некоторое время, прежде чем Хааст сможет осознать, что в этом было нечто большее, чем только предательство по отношению к нему. Тем временем Скиллиман затаился, высиживая что-то, что позволило бы взвесить последствия. Я убежден, что его первой и сильнейшей реакцией было чувство обманутое! и. для приближения конца света он так много хотел возложить на Хааст потребовал, чтобы я дал ему расшифровку всего этого. Я отдал ему свои блокноты и разнообразные оценки интенсивности развития эпидемии. Полагая, что приключения Баск начались немедленно после того, как она покинула лагерь (22 июня), первые плоды ее посева могли начать появляться в середине или конце августа. Мои оценки интенсивности базируются на методологии из нового издания Кинси, поэтому такова вероятность ошибок в отношении консерватизма болезни. Тот факт, что неразборчивость в связях (и венерические болезни) наиболее характерна в среде гомосексуалистов, было бы целесообразно учесть как способствующий ускорению развития эпидемии, особенно на ее ранних стадиях, когда решающим является быстрый разброс семян. Факты из моего музея показывают преобладание «крупных достижений» как раз в тех сферах, где гомосексуализм особенно развит: искусстве, спорте, модах, религии и сексуальных преступлениях. В течение следующих двух месяцев от 30 до 55 процентов взрослого населения будет стоять на пути подъема его гениальности. Я возвращаюсь в лазарет через все меньшие и меньшие интервалы. Мозг тем временем идет своим собственным путем. — О чем это я? О да… Я развлекаюсь догадками на тему, кто был инициатором этого неимоверного романа — и почему. Мордикей? Было это актом сугубо личной злобы, последним шансом выместить ее на Великой Белой Ведьме Америки? Или им руководила некая интуиция, позволившая предугадать реакцию Баск, не была ли эта месть более универсальной? А сама Ла-Баск — почему она завлекла в себя эту грязную маленькую спирохету? Может быть, какая-то ее часть (задница, например) ждала все эти годы того дня, когда какой-нибудь громадный черный буйвол сокрушит ее и войдет? Или она смотрела еще дальше? Не был ли Мордикей всего лишь необходимым инструментом, просто посредником между желанной болезнью и ее кровью? Наверняка в ее покорности был Снова настраиваюсь на следующую неделю. Вчера Хааст весь день был вне досягаемости. Уже утро, а он все еще отказывается говорить со мной. В телевизионных программах нет никаких признаков (ни переполоха в Белом доме, ни потрясений на Уолл-стрит, ни правдивых слухов) того, что готовится какое-то заявление правительства. Неужели правительство не понимает, что эти новости И это едва ли не величайшая опасность. Представьте широко распространенную, разрушительную мощь такого огромного потенциала никуда не направленного интеллекта, внезапно ставшего свободным. Учреждения Но где угодно несомненно есть люди, совершенно необходимые для поддержания устойчивости, которые наверняка могут заразиться: в системе коммуникаций, в промышленности; управленцы, совместно проживающие в пригородах; юриспруденция, правительство, медицина, образовательные учреждения. О, это будет впечатляющий ледоход! Мой свет погас; начинаю долгое ожидание. Усердный все увереннее справляется со своими непривычными обязанностями. Мне не хочется перенапрягать его добрую волю новыми требованиями. Шрифт Брайля? Но у меня дрожат руки. Есть еще зрение памяти — прогулки на Швейцарских холмах (действительно более восхитительных, чем горы), тот день на шуршащей разноцветной гальке с Андреа, ее улыбка, невероятно порфирные венки под ее глазами и все эти излучающие свет натюрморты, громоздящиеся на столах банального мира. Лафарг писал — Ah, que la vie est quotidienne![76]* Но в этом, именно в этом ее красота. У памяти тоже есть своя музыка (так и должно быть — в конце концов она была матерью муз), и слышимая, и неслышная. Неслышная слаще. Я лежу в своей темной берлоге и шепчу: Я так еще и не сказал, нет? Ни столь многими словами. Ни одним-единственным словом: слепой. Печатание идет медленно, а ум всегда витает где угодно. На клавишах моей пишущей машинки сделана гравировка, чтобы я мог продолжать эти записи. Решусь ли я наконец сознаться в этом? Я полюбил свой дневник. Такому одинокому, каким я теперь стал, приятно иметь хоть какое-то постоянство. Хааст не навещает меня; ни охранники, ни доктора не желают говорить, делается ли хоть что-нибудь, чтобы предотвратить полномасштабную эпидемию. Усердный сказал, что радио и телевизор в лазарете теперь запрещены. Волей-неволей я вынужден ему верить. Я никогда не знаю, следит ли он за мной. Если да, то я, вероятно, не доведу эту запись до конца. Из относившегося ко мне с симпатией и с охотой выслушивающего мои жалобы стороннего наблюдателя Усердный превратился в моего мучителя. Словно в титриметрическом анализе он ежедневно добавляет все больше своего бессердечия. Поначалу я старался бывать в общественных местах, библиотеке, обеденном зале и т.д., но стало ясно — по инсинуациям, приглушенному смеху, потерявшейся вилке, — что подобные сцены подбадривают его. Сегодня, когда я усаживался, чтобы выпить свою утреннюю чашку чая, Усердный отодвинул мой стул. Раздался громкий смех. Я думал, что повредил спину. Пожаловался докторам, но страх превратил их в автоматы. Теперь они придерживаются принципа никогда не разговаривать со мной, особенно обсуждать симптомы. Когда я прошу о свидании с Хаастом, мне говорят, что он занят. Охранники, видя, что в эксперименте мне больше нет места, следуют подсказкам Скиллимана, который, пользуясь моей беспомощностью, открыто говорит мне колкости, называет Самсоном, дергает меня за волосы. Зная, что я не способен удержать в себе принятую пищу, он спрашивает: — Как вы думаете, какого сорта дерьмо вы едите, Самсон? Что это за дерьмо они положили вам на тарелку? Усердного, должно быть, нет в комнате, или он не читает то, что я печатаю. Большую часть дня я потратил на перепечатку французских стихов, чтобы его выжить. Я излагаю те же самые жалобы и на других языках, но, поскольку ответа не было, мне приходится предполагать, что X.X. больше не беспокоится о переводе того, что я пишу. Или что его больше не заботит, что со мной станет. Странно — казалось, Хааст стал мне почти другом. Шипанский навестил меня сегодня, приведя еще двух «шестерок» — Уотсона и Квая. Хотя по существу не было сказано ни слова, подразумевалось, что мое молчание победило в споре. (Представлена подходящая веревка, так что дьявол может быть уверен, что всегда есть на чем повеситься.) Вчера и позавчера Шипанскому говорили, что я был слишком слаб, чтобы видеться с ним. Ему удалось смягчить наконец охранников, заручившись поддержкой Фредгрена — и угрозой забастовки. Рамки общения со мной урезаются Скиллиманом. Фредгрену, чтобы взять под опеку Шипанского, пришлось обратиться к Хаасту через голову Скиллимана. Это посещение, как ни приятно оно было, послужило, главным образом, напоминанием о моей растущей отчужденности. Они сидели возле моей постели молча либо бормоча банальности, совершенно как у постели умирающего родителя, которому нельзя ничего говорить, от которого нечего ожидать. Я не осмелился, пока они были, спросить, какое сегодня число. Я потерял счет дням. Не знаю, сколько еще времени мне уготовано ждать. И Чувствую себя Немножко лучше. Но немного. Шипанский приносил новую запись «Хронокартинки» Мессиана в исполнении Сарча. Слушая ее, я чувствовал, как зубчики моего мозга медленно входили в зацепление с шестернями реальности. Шипанский за все это время не сказал и пяти слов. Слепота, в ней так мало тех намеков, по которым можно интерпретировать молчание. Шипанский не единственный мой посетитель. Усердный, хотя я обхожусь без его услуг, часто находит случай потешить себя за мой счет своими трюками, главным образом во время приема пищи. Я научился распознавать его шаги. Шипанский заверил меня, что Хааст обещал обуздать его, но как можно реально охраниться от охранника? Часто после приступа боли наступает момент прозрения, когда кажется, что разум проникает сквозь вуаль Правдоподобия. Потом, возвратившись в реальный мир, я разглядываю самородки, которые вынес из этого далека, и нахожу, что это золото дураков. Нечего и спрашивать, на чей счет эта шутка: на мой. Досадно, что даже сейчас мозг — не более чем колба с химикатами, а его момент истины — всего лишь функция интенсивности их окисления. Томас Наш все еще преследует меня. Я распеваю его рифмы, словно молясь и перебирая четки. Шипанский, Уотсон, Квай и новообращенный Бернесе потратили целый день, по очереди дежуря возле меня. И это в открытом неподчинении (хотя они это отрицают) четко сформулированным приказам Скиллимана. Бльшую часть времени они не переставали обсуждать свои темы, но иногда читали мне или мы разговаривали. Уотсон спросил, продолжал бы я оставаться отказником, обладая своими новыми, более высокими понятиями предпочтения, если бы получил шанс выздороветь. Я не смог решить, что ответить, и, полагаю, это означает, что продолжал бы. Как много мы делаем такого, что только кажется последовательным. Шипанский наконец преодолел свой ужас перед секретностью. С того вечера, когда Скиллиман прервал наш разговор, его не переставал беспокоить тот несбалансированный диалог между красноречивыми силами Зла и помалкивающими силами Добра. — Я сказал сам себе, что могу найти Если мне удастся выбраться отсюда и если я ухитрюсь не умереть, я посвящу себя именно этому. Я собираюсь учиться вокалу. И, придя к этому, вознамерившись осуществить это решение, я чувствую себя… просто великолепно. И теперь это то, ради чего мне захотелось жить, без чего я не смогу жить. — Как вы намерены распорядиться тем временем, что будете оставаться здесь? — спросил я. — Я начал по-настоящему изучать медицину. У меня уже есть достаточный запас знаний в биологии. Это не трудно. Многое из того, чему учат в медицинских колледжах, в действительности к делу не относится. А Уотсон, Квай и Бернесе? — Первоначально это был план Уотсона. Он обладает способностью, которой я завидую, верить, что, чем бы он ни занимался в любой момент, это самое логически оправданное и морально дозволенное дело, какое только может быть. Скиллиман не может с ним ничего поделать, и его упрямство на пользу нам всем. Кроме того, теперь, когда нас четверо — пятеро, если мы можем считать и вас, — легче не выйти из равновесия от того, что он говорит, от того, чем угрожает. — Думаете, есть какой-то шанс? Минута молчания. Затем: — Простите меня, мистер Саккетти. Я забыл, что вы не видите, что я кивнул. Нет, реальных шансов немного. Поиск лекарства всегда будет в той или иной мере делом проб и ошибок. Оно требует времени, денег, оборудования. Больше всего на него расходуется время. X.X. говорит, что руководители его нечестивой корпорации отказываются допустить существование эпидемии. С несколькими докторами, которые обнаружили спирохету независимо, произведен полный расчет либо их заставили замолчать менее конгениальным способом. Тем временем газетные заголовки изо дня в день становятся все более причудливыми. Пошла вторая волна суперубийств, в Далласе и Форт-Уорте. За одну неделю совершено три ограбления музеев, а городской Совет Канзас-Сити нанял Энди Уорхола в качестве Специального Уполномоченного по Заповедникам. Воистину мир рушится. Не обледенением, не мировым пожаром, а центробежными силами. Удар. Моя левая рука парализована, и я печатаю это одним указательным пальцем правой руки; трудная работа. Бльшую часть времени я размышляю о безмерности моей темноты, или, по-мильтоновски ставя знак апострофа, божественного света. Песни, либо Наша, либо мои собственные, утешают меня теперь не больше, чем утешила бы игра на деревянных дудках. Возвышенное, пронзенное этим благоговейным страхом, свинцовым отвесом опускается на землю, исхлестываемое ветвями деревьев. Охотник нагибается над павшим — не совсем, не совсем еще мертвое. Крыло поднимается, неуклюже колеблется и поднимается вновь. Не совсем, не совсем еще мертвое. Плоть распадается. Легкие расширяются, а желудок вырабатывает не те кислоты. Каждый прием пищи вызывает тошноту, и я потерял уже 15 килограммов веса. Я почти не хожу. Сердце бьется беспорядочно. Мне больно даже разговаривать. Я все еще боюсь темноты, этой темной коробки. Если бы я Скиллиман побежал вызывать охрану, а Квай ищет Хааста. Возникло некое подобие противостояния, о котором надо коротко рассказать. Шипанский и три его друга пришли ко мне в лазарет, приведя с собой еще двух «шестерок». С ними на нашей стороне пом-ки С, разделены ровно 6:6. Беседа, если это беседа, вертелась вокруг возм. лекарства. Сегодня мы, должно быть, достигли критической массы, потому что вырвались наконец из привычной колеи чисто мед. решений. Среди дюж. и более непрактичных и причудливых идей, может быть, есть Бог — мой свет и мое спасение; кому я могу быть страшен? Бог — могущество моей жизни; кого мне бояться? Когда нечистый и даже мои враги и недоброжелатели подступили ко мне, чтобы съесть мою плоть, они стали спотыкаться и падать. Хотя какое-то воинство, должно быть, расположилось лагерем против меня, в сердце моем нет страха: пусть войной пойдут на меня, моя уверенность не дрогнет. Одного лишь желаю от Господа, того, что буду пытаться найти; чтобы мог я пребывать в доме Его все дни моей жизни, чтобы созерцать красоту Его и вопрошать к Нему в Его храме. Я так исчерпывающе, так буйно, так просто, так вопреки всем ожиданиям Боюсь, пора давать объяснения. Но мне хочется только петь! Последовательность, Саккетти, последовательность! Начало, середина и конец. Запись 93 была прекращена возвращением в лазарет Скиллимана с нарядом охранников, среди которых был и Усердный. — Прекрасно, мои гнойные мордашки, пришла пора выдворить вас отсюда — мистер Саккетти слишком слаб для приема посетителей. — Простите, доктор, но мы остаемся здесь. У нас есть на это разрешение мистера Хааста, вы ведь знаете, — это дрожащий голос Шипанского. — Либо вы все шестеро — где Квай? — исчезаете через эту дверь по собственной воле и немедленно, либо вас одного за другим через нее вынесут. И я попросил охранников поупражняться в тех маленьких жестокостях, на какие они по совести способны. Может быть, кому-то доставит удовольствие убрать эту неприветливую руку с этой грохочущей пишущей машинки? Не было ничего неожиданного в том, что эту задачу взял на себя Усердный. Я пытался отвернуться от машинки со спокойным видом, но Усердный, видимо, был слишком близко (не по всему ли помещению рассыпались охранники?), потому что он успел схватить мою правую руку и, стаскивая меня со стула, заломил ее с утонченным удовольствием истязателя. (Возглас затаенного удовлетворения сорвался с его губ.) Несколько минут боль не покидала меня — в самом деле еще не совсем конец. — Благодарю вас, — сказал Скиллиман. — А теперь, джентльмены, чтобы продемонстрировать… Этот эллипсис предназначался Хаасту, прибывшему вместе с Кваем. X X. заговорил озадаченным голосом: — Меня привело сюда одно лишь желание понять… — Благодарение Небесам, генерал, за ваше прибытие, — вспыхнул Скиллиман, импровизируя холодность. — Еще немного, и.вы оказались бы перед лицом широкомасштабного бунта. Самое первое, что вы должны сделать перед тем, как мы с вами сможем обсудить настоящую опасность, — выдворить отсюда этих молодых людей, каждого в свою камеру. Шесть «шестерок» прервали его криками протеста и объяснений, но все это бурное половодье покрывалось водопадом пронзительного красноречия Скиллимана, такого внятного (не смешивающегося с другими криками), словно огибающий гиперболоид стального апельсина. — Генерал, я Хааст издал только двусмысленное бормотание, но, видимо, сопроводил его знаком охранникам повиноваться Скиллиману. Протестующая шестерка была выведена из помещения. — Думаю, — начал Хааст, — что за гору вы приняли кротовину. — Он сделал паузу, собираясь с мыслями, потому что выбрал неправильный тон. — Могу я предложить, генерал, перед тем, как мы обсудим этот вопрос немного позже, оставить Саккетти на попечение медицинского персонала? Есть… некоторые вещи, о которых… я хотел бы, чтобы он не слышал. — Нет! У него есть причина просить об этом, Хааст. Решайте мою судьбу теперь и передо мной, или это может оказаться бессмысленной дискуссией. Я — Мне надоели подозрения! На повестке дня вопрос — Куда наверх? — спросил Хааст. — — Препятствую? Я не препятствую! Я просто не понял. — Я не хочу обсуждать этот вопрос (Я даже сейчас не уверен, что в намерениях Скиллимана присутствовал интерес к тому, что сыграло столь решающее значение на этом непредвиденном пути. Ведь он наверняка не — Хорошо, — сказал Хааст, и в этой уступке прослушивался (еще отчетливее, чем обычно) его возраст. — Помогите Саккетти, — обратился он к охранникам. — И найдите для него какое-нибудь пальто. Или шерстяные одеяла. Там становится холодно. Много раз за время этого длиннейшего путешествия меня затаскивали в один из наших лифтов. Мы вшестером (Усердный и еще два больших и сильных охранника потребовались для предотвращения моего побега) совершали восхождение в полном молчании, если не считать потрескивания у меня в ушах. Когда мы вышли из кабины последнего лифта, Хааст сказал: — А теперь вы действительно обязаны перестать таить свой секрет и объяснить, в чем дело. Что Луис делает такого страшного? — Он пытается организовать мятеж, и он очень близок к успеху. Но это не то место, куда я хотел пойти. Было бы безопаснее… снаружи. Охранники повели меня, каждый подхватив под мышки, по не покрытому коврами полу, через одну дверь, через другую, и потом я ощутил на своем лице дыхание, подобное дыханию любимой, которая, как ты был уверен, умерла. Я проковылял по трем ступенькам. Охранники освободили меня от хватки. Воздух! И под ногами у меня, под моими шаркающими ступнями, не евклидова надежность бетона, а непривычная, совершенно неровная земля. Я не могу сказать, то ли громко зарыдал, то ли слезы сами потекли из моих слепых глаз, как не могу сказать, долго ли я стоял, прижавшись лицом к холодной скале. Я существовал помимо себя. Я чувствовал такой прилив счастья, какого никогда не испытывал за всю свою прежнюю жизнь: потому что это был настоящий воздух и несомненная скала того мира, из которого так много месяцев назад я был исторгнут. Возможно, они говорили между собой несколько минут. Не могу теперь вспомнить, было это Хааста изумленное: — Убейте его, — ровным голосом сказал Скиллиман. — Теперь вы — Убить его? — Во время побега. Вы ведь видите, он повернулся к нам спиной. Он потерял одеяла в своем стремлении удрать. Вы уже были обязаны его застрелить. Эта сцена вполне в духе древнейших традиций. Хааст, должно быть, выказал еще какую-то нерасположенность к его предложению, потому что Скиллиман продолжал давить: — Убейте его. Вы должны. Я вам логически продемонстрировал, что продолжение его присутствия в лагере «Архимед» может иметь одно-единственное последствие. Его возрастающий интеллект скоро сделает невозможным для Я мог видеть в своем воображении голову Хааста, слабо покачивающуюся из стороны в сторону. — Но… я не могу… я не смогу… — Вы должны! Усердный тут же с усердием предложил свою кандидатуру: — Я, сэр? — Отставить, вы! — сказал Хааст без единого признака слабости в голосе. Затем, униженно, Скиллима-ну: — Я не мог бы позволить ни одному из охранников… застрелить… — Тогда воспользуйтесь вашим — Я не могу сам. Я его знаю… слишком часто… и… Но вы? Если бы пистолет был в — Дайте мне его! Я отвечу вам сразу же. — Охранник, дайте доктору Скиллиману ваш пистолет. В затянувшейся после этого объяснения тишине я поднялся и повернулся кругом, чтобы ощутить промозглую сырость ветра, дующего прямо в лицо. — Ну? Ну, Саккетти? Нет ли у вас чего-нибудь такого, о чем вам очень хотелось бы поговорить? Рифмованного двустишия в качестве наследия? О другой щеке? — В напряжении его голоса было что-то такое, что наводило на мысль о его не вполне безопасной посадке в седле своей воли. — Я скажу. Я хочу поблагодарить вас. Так чудесно побывать здесь снова. Так невыразимо чудесно. Ветер. И еще… не будете ли вы так любезны сказать мне, это ночь… или день? Ответом было молчание, а затем пистолетный выстрел. Другой. Всего семь. Казалось, что после каждого мое счастье ограничивается кругом все нового и нового диаметра. « После седьмого было долгое-предолгое молчание. Затем Хааст сказал: — Э — Скиллиман?.. — Он расстрелял свои пули по звездам. — Буквально? — Да. Он, кажется, старался накрыть пояс Ориона. — Не понимаю. — Когда карты раскрылись, вы оказались недостаточно крупной мишенью, Луис, для его значительно более грандиозной злобы. — А последняя пуля? Предпринял он?.. — Возможно, у него было такое намерение, но он так и не осмелился. Я выпустил последнюю пулю. — Я все еще не понимаю. Баритоном, немного низким от простуды, Хааст промурлыкал мелодию «Я лестницу построю в рай». — Хааст, — сказал я, — вы?.. — Мордикей Вашингтон, — сказал он. Он положил мне на плечи оба упавшие одеяла. Я начал соображать. — Мы поступим наилучшим образом, если спустимся вниз. Элементы Исхода. Хааст/Мордикей отвел меня в комнату как раз напротив старого театра, куда, когда я создавал свой Музей Фактов, поместили на хранение оборудование его Magnum Opus. Охранники проявили большую заботу об Усердном, чем об мне; Ус. громко протестовал и артачился, сопротивляясь их грубому с ним обращению. Оборудование было поставлено точно так же, как в тот вечер большого фиаско (как я судил тогда об этом). Ус. и я заняли места соответственно Хааста и Мордикея. С ошеломляющей, благодарственной приостановкой всех логических рассуждений со всеми их силлогизмами, я дал возможность опутать себя проводами и закрепить их на мне. Должно быть, в этот момент до меня дошло или мне шепнули, к чему я готовился, и, должно быть, корил себя за последствия. Я помню появление пустоты после того, как щелкнул рубильник. Открыв глаза, я увидел… И половиной моего изумления было именно это: Я глядел на свою плоть с почти обморочным восхищением. Элементы Исхода, продолжение. Мордикей объяснил, как в первые месяцы их пребывания в лагере «А» был изобретен некий код, с помощью которого заключенные могли связываться друг с другом тайно, не возбуждая подозрений. Вся их пустая «алхимическая» абракадабра представляла собой криптошифр, более сложный, чем египетское письмо, и запутанный частыми полетами свободной фантазии — статика в действии, — лучший способ увильнуть от компьютеров АНБ. Как только установился этот язык, было предпринято несколько исследований, но наиболее обещающим оказалось одно, к сути которого вплотную подошли Шипанский и др. во время их последней мозговой атаки: механическое копирование и хранение записей сигналов разума в соответствии с идеями работ Фроли из Кембриджа. — Придя к этому выводу, Мордикей и его приятели пришли и ко всем последующим — какое бы они ни разработали устройство, оно должно обеспечивать запись и воспроизведение за один проход, т.е. (Немного иронии после факта. Я видел монтажную схему главного компонента возвратно-поступательного прибора, запрятанную в духе Эдгара По в беспорядке бумаг на письменном столе М. Это был тот набросок, который я обнаружил торчащим из «Книги расходов» Джорджа Вагнера — «Король» и пространственная многоголовая сеть.) Элементы Исхода, окончание. Это оказалось счастливой случайностью, что разум Хааста, внезапно обнаруживший себя в изношенном каркасе Мордикея, впал в такую паническую истерику, что произошла эмболия. Мордикей придерживается мнения, что его погубило осознание того, что он превратился в негра. Подумать только, Хааст мертв уже многие месяцы, а я виделся с ним все это время! Проигрывая эти встречи в обратном порядке, я вижу, что многие изменения, которые я наблюдал в Хаасте, было бы можно прочесть, как намеки, но в целом это было чрезвычайно хорошо исполненное жульничество. Но какова цель этого жульничества? Мордикей объясняет его необходимостью постепенного вхождения во власть, подчеркивая, что он мог овладевать опытом авторитетности Хааста лишь столь долго, сколько долго продолжал бы вести себя в манере, правдоподобно соответствующей манере поведения Хааста. Заключенный даже после того, как стал начальником тюрьмы! Один за другим заключенные (Епископ, Сандеманн и т.д.) воспользовались возвратно-поступательным прибором для инфильтрации своего разума штату лагеря «А», беря для этого иногда членов медицинского персонала, иногда охранников в качестве «тел-заменителей». Одним из самых странных последствий моего сюда прибытия было то, что, показывая пример отказа от жестокости, я отговорил трех заключенных, Барра Мида в том числе, и они отказались от воскрешения. Каждый из них предпочел умереть собственной смертью, а не обрекать на нее кого-то другого. Только опасаясь, что я тоже стал бы упорно настаивать на подобном самопожертвовании, Мордикей сохранял тайну до самого конца, пока я безвозвратно не унаследовал плоть своей жертвы. Настаивал бы я на мученичестве? Я теперь в таких любовных отношениях с этим телом, с жизнью и здоровьем, что не могу в это поверить. Вероятно, настаивал бы! Время заглянуть в будущее. Поиски уже достаточно хорошо продвинулись к получению вакцины. Надежда ярко сияет с двух десятков вполне доступных вершин. И если мы падем, то по крайней мере борясь. Так что грянем хей-хо! Нет, не так уж все это весело. В этом тоже есть ужас. За маской лица Хааста/Мордикея скрывается темная сущность чего-то другого, будущего вне будущего, высоты вне первых розовых вершин, холода и чужеродности чрезмерной, подобной смерти. Валери прав! В конечном счете ум Я существую без инстинктов, почти без образов; и у меня больше нет цели. Я похожу на ничто. Яд не обладал действием в двух направлениях — гениальность и смерть, — направление было одно. Называйте его тем из этих имен, каким пожелаете. Хорошее круглое число для конца. Нынче 31 декабря, еще одна округлость. Сегодня Мордикей сказал: — Многое, что есть ужасающего, нам неведомо. Многое, что есть прекрасного, мы еще обнаружим. Пусть это все еще парус, под которым мы движемся к последней черте. |
||
|