"Большая руда" - читать интересную книгу автора (Владимов Георгий Николаевич)5Утром он подобрал на стройке тонкостенную водопроводную трубу и протянул ее на проволочных кольцах вдоль борта, соединив с левой щеколдой. Правой он решил пренебречь, пока еще чего-нибудь не придумает. Штанга была укреплена так, что он мог открывать и закрывать задний борт, вылезая лишь на подножку. Это уже было достижением. В тот же день он попробовал свое изобретение. Подъезжая к отвалу, он лихо разворачивался и ехал накатом к оврагу, одновременно поднимая кузов. Затем он вылезал на подножку. Вся штука была в том, чтобы грунт посыпался как раз в тот момент, когда задние колеса упрутся в ограждающее бревно на краю помоста, и к этому времени уже отстегнуть щеколду, и сидеть в кабине, и не прозевать едва ощутимый толчок, и вовремя выжать тормоз. В первый раз он едва не свалился в овраг, во второй — затормозил слишком рано, и только в четвертый или пятый его нервы и мускулы не проспали толчка и стали понемногу привыкать. Теперь он мог закрывать щеколду и, на ходу опуская кузов, трогаться в путь. На всем этом он уже выигрывал полторы минуты. Затем ему пришло в голову, что он может отправляться в путь и закрывать щеколду одновременно. Он даже рассмеялся и обозвал себя трижды дураком за то, что эта мысль не пришла к нему сразу. И вот он давал короткую прогазовку и включал полную скорость, а потом вылезал на подножку орудовать штангой. Он висел, держась одной рукой за борт, спиной к движению, а другой рукой яростно дергая и проворачивая штангу, а в это время машина набирала ход. Если бы он свалился случайно, машина пошла бы дальше и, пожалуй, наделала бы делов. Но он об этом не думал. И не слишком обращал внимание, когда встречные шоферы, полным ходом подъезжавшие к отвалу, бледнели и чертыхались, быстренько сворачивая в сторону. В конце концов им же не приходилось вылезать на подножку. Им же не приходилось делать лишних семь ходок. И к тому же он был уверен, что страшного ничего не случится: эти восемьдесят или сто метров машина шла по широкой площадке, укатанной и расчищенной для разворотов. Когда машина выходила на дорогу, он уже сидел за рулем. Несколько раз это сходило Пронякину даром. Но ближе к концу смены, когда водители уже начали уставать, один из них резко застопорил, став поперек пути, и принялся обкладывать Пронякина последними словами. Он ругался равнодушно и сипло, время от времени устало закрывая глаза, не обращая внимания на пробку, которая понемногу нарастала, и на отчаянные сигналы у него за спиной. Он сразу кончил ругаться, как только подъехал по обочине Мацуев. — Это твой, что ли, такой шустрый? — спросил нервный водитель, указывая на Пронякина согнутым заскорузлым пальцем. — Ну, из моей бригады. А ты чего разошелся? — Чистый циркач! — сказал нервный водитель с некоторым восхищением. Что они у тебя, все такие? С глазами на затылке. — Ты езжай, — нахмурился Мацуев. — Сами разберемся, где у кого глаза. — Вот я и говорю — сразу и не разберешься. — Он успокоился и отъехал, и за ним проехали остальные. — Ты поосторожнее все-таки, Виктор, — посоветовал Мацуев. — Это он психанул, конечно, но и ты тоже… Не дразни людей понапрасну. — Я на него наехал? — спросил Пронякин запальчиво. — Не наехал, а мог бы. — Вот когда наеду, тогда пускай и психует! Мацуев не ответил и спрятал глазки под насупленными бровями. Двигатель у него взревел. — Хотел бы я знать, — крикнул Пронякин, — как бы я иначе сделал лишних семь ходок? Виноват я, что у вас такие дурацкие нормы? — Нормы не я устанавливаю, — сказал Мацуев и отъехал. Пронякин сплюнул на обочину и поехал тоже, круто набирая скорость. Он не мог и не хотел думать о том, чтобы смириться и отдать то, чего уже достиг. В этот день он все-таки вытянул норму и даже сделал две ходки сверх нее. Это было еще не то, о чем он мечтал, но он знал, что остальное решат другие минуты, которые он непременно выиграет тоже, если приучит Антона не валять дурака и насыпать ему груз по центру кузова и если все-таки рискнет раз-другой обогнать кого-нибудь на спуске. — А ты, как я погляжу, лихой! — сказал ему Мацуев, когда они почистили и помыли свои машины и поставили их в гараж. Он сказал это не то осуждающе, не то восхищенно. — Ездишь, как бог, всех обдираешь. — Тем и живем, — ответил Пронякин, медленно возвращаясь от своих мыслей. — Не возражаешь? — Ишь ты, — сказал Мацуев, не улыбаясь. Остальные промолчали, искоса поглядев на Пронякина. Они медленно брели в поселок по бетонке, на которую уже легли оранжевые пятна заката. Поселок лежал на холме, за мостком, брошенным через крохотную, заблудившуюся в камышах речушку. Он был точно кем-то аккуратно впечатан, вместе с разноцветной коростой крыш, в обширную бугристую лысину посреди молодого леса. Над крышами летали голуби, где-то, ровняя новую улицу, стрекотал бульдозер, и предвечерними голосами перекликались женщины, звавшие детей. — Я жить никому не мешаю, — сказал Пронякин полушутя, полусерьезно. — Каждый может, как я. Разве нет? А не может, кто ж ему, бедному, виноват? Что-то исчезло из тех, первых, минут знакомства с ними. Он не любил, когда это исчезает слишком быстро. — Оно так, — неопределенно ответил Мацуев. — А все-таки, ежели кой-кто невзлюбит, не опасаешься? Пронякин вдруг ясно увидел себя, как он круто сворачивает у них перед носом, а вслед ему несутся гудки и ругань. Конечно, он заставлял их нервничать. Особенно когда висел на подножке, повернувшись лицом назад. — Ничего, прилажусь, — сказал он устало и примирительно. — Никто в обиде не будет. — Поскорей бы, — усмехнулся Мацуев. — А то ненароком сшибешь кого или сам в кювет угодишь. — Мне же хуже. — А отвечать? — спросил Мацуев. — Папа римский? Мацуев будет отвечать. Они перепрыгнули канаву и пошли лесной тропинкой, срезая поворот. По этой тропинке, широкой и вытоптанной до твердости асфальта, ходили на рудник и летом, и зимой. Она уже забыла, когда на ней росла трава, но ветки кустов были целы, хотя люди постоянно задевали их. — Вот когда я в пожарной команде служил… — начал вдруг Косичкин. — Слыхали, — сказал Федька. — Руки привязывал? — И совсем про другое. Был, значит, начальник у нас… Михаил Денисыч… Взял, идиот, и выиграл «Москвича». Про него даже в газете написали: «гр. Эм Де Семенов, обладатель крупного выигрыша, явился в наш магазин». Слава, конечно. Но, между прочим, на следующей неделе я его в больницу отвез. Раз это у него на спидометре сто сорок написано, значит он тебе должен такую скорость всему городу продемонстрировать. Иначе зачем же ему «Москвич»? И в газете зачем писали? Ну и, понятное дело, на столб налетел. Мне-то, конечно, нетрудно в больницу свезти. Пожалуйста, с дорогой душой! Но почему же обязательно на столб? Разве нельзя так, чтобы, например, столб у тебя справа стоит, а ты его объезжаешь слева? Или наоборот. — Что ты плетешь? — спросил Федька. — Я не плету, — обиделся Косичкин. Желтое лицо его потемнело от возмущения. — Ты шкет против меня, понял? Как ты можешь мне грубить? — Да при чем тут столб? — Сам ты столб. Я не про столб. Я про жизнь. Столбов много, а жизнь одна. Я в войну генерала возил — очень храбрый такой был у меня генерал, Героя получил за Днепр. И сам я тоже был малый шухерной, не то что теперь, мне тогда и двадцати не было. А все же, как налет или так что-нибудь побрякивает, так мы с ним, понимаешь ли, в щельку спрячемся и — дышим. «Петя, говорит, очень я жизнь люблю и тебе советую». Н-да, но под Веной все-таки убило его… Вот, вот, гляди, ящерка побегла. Ать, стервоза, как извивается! Думаешь, она жить не хочет? Хочешь, а? — спросил он ящерицу. Маленькая зеленая ящерица взлезла ветвистыми лапками на сучок и замерла. Едва заметно пульсировала ее чешуйчатая салатная шейка. Косичкин выпрямился и шагнул к ней. Она тотчас юркнула в сухие листья. — Нервная, — сказал Косичкин. — Но, между прочим, хвост она тебе спокойненько отдаст. Ей красоты не жалко. Второй-то у нее похуже будет. Н-да, ловко это природа придумала, а? А вот и не очень. Второй хвост она ей придумала, а вторую жизнь — нет… Вот оно как, дорогой мой Витя. — А он-то при чем? — спросил Выхристюк. — Он знает, — сказал Косичкин. — Он водитель добрый, а что ни дальше, то все лучше будет. А вот сегодня я его чуть не обругал, даже самому противно стало. Ну ладно бы я еще пешего дуралея ругал, а то ведь своего же брата шофера. Это уже драма. Тут, Витя, есть о чем подумать. Ты хочешь работать физицки напряженно? Я тебя понимаю, сам был молодой. Ну и работай физицки напряженно, только на крыше не виси, когда тебе самое верное в кабинке сидеть да глядеть в оба. Себе же спокойнее будет и другим. Потому что такое шофер? Целый день — сплошные нервы. Солнце опускалось все ниже и вдруг сошло за деревья. Лес наполнился длинными тенями и солнечным туманом, за которым не видно стало поселка. Но выше были удивительно ясно видны порозовевшие облака и узкая фиолетовая полоска неба. Лес как-то сразу притих, и стал слышен шорох шагов. — Красотища какая! — вздохнул Выхристюк. Он искренне страдал и морщил лоб в продолжение всего разговора, который был ему явно в тягость. — И дышится легко-легко. Так бы всю жизнь дышал, аж до самой смерти! — Нравится? — спросил Косичкин. — А зачем же тогда с ума-то сходить? «Руда! Руда» Ну, что же руда? Оно, конечно, всякому приятней железо возить, чем пустую породу. Вот и в человеке оно есть, железо, уж не помню, сколько-то процентов. А все-таки зачем же нервничать? Если, скажем, предназначено ей, рудишке-то, в пятницу появиться, так она же все равно в понедельник тебе не покажется. Ну и ради Бога! Неужели же из-за этого жизнь себе портить? Вот врачи говорят: один день нервности целый месяц жизни у человека отнимает. — Это ты все глупости говоришь, — вдруг сказал Меняйло. — А для чего же мы тут живем? Для чего город строится? Чтобы мы в песочке копались? Вся страна, можно сказать, руду эту ожидает. Вот и Хомяков говорит, мы покамест без отдачи живем. Потому и артисты к нам не ездиют. И кино самые вшивые привозят. И правильно. Государство деньги вкладывает, а мы ему покамест шиш даем. — Это ты к чему, Проша? — унылым голосом спросил Выхристюк. — А к тому, что всем легче будет, когда руда пойдет. Мне вот дружок из-под Курска, с Михайловского карьера, пишет — сразу легче стало, как пошла руда. И кино, и артисты, и масло в магазине, и мануфактуры всякой навезли. Потому что с отдачей стали жить. А Витьке, понимаешь, на это наплевать. Ему бы ходок побольше сделать, заработать. — А ты почему знаешь? — спросил Пронякин. Меняйло угрюмо смотрел себе под ноги. Он уже сказал, вероятно, самую длинную тираду в своей жизни, и теперь ему трудно было что-нибудь из себя выдавить. Но он все-таки выдавил: — Ты бы другим не мешал. Лес кончился, и тропинка опять вывела их на бетонку. — Торопишься ты, Виктор, — сказал Мацуев. — Я вот тут с первого гвоздя, в палатке с женой и дочками жил. Да и другие, кого я знаю, не сразу к ним все приходило. А ты хочешь, чтоб сразу все. Нет уж, погоди, присмотрятся к тебе, соли пудика три съедят с тобою, а тогда уж и претендуй. Дальше они шли молча. Федька, посвистывая толстыми губами, хлопал веткой по перилам мостка. Выхристюк сбегал вниз умыться и вернулся с примоченным чубиком и обрызганной грудью. И опять страдальчески сморщился. Молча они поднялись на взгорок и пошли широкой, давно обжитой улицей, мимо огородов и палисадников, где росли подсолнухи, помидоры и розовые кусты. У дома Мацуева они остановились. На улице пахло пылью, привядшей картофельной ботвой и гусиным пометом. Дом Мацуева стоял за реденьким голубым забором, в глубине палисадника, весь в зарослях граммофончиков и плюща. На красной крыше вертелся флюгер и высилась Т-образная антенна, по которой бродила парочка турманов. — Эх, хлопцы, — сказал мечтательно Выхристюк, — жить бы нам всем на одной улице. Пришел домой — душа радуется. Часик порадовался — пошел, например, к Меняйло пешком через забор — козла забить. Или, скажем, к Федьке — магнитофончик послушать. Музыка самая модерн. И чтоб девочки были красивые. Мацуев молча усмехнулся и стал протягивать всем толстую растопыренную ладонь. — Так-то вот, — сказал он Пронякину, который засмотрелся на его дом. — Ладно, бригадир, — нехотя протянул Федька. — Кончай нотацию. Витька все это учтет. Верно? — Давно учел, — сдерживаясь, ответил Пронякин. — Ну, а раз так, самое бы время сейчас в «зверинчик» сползать. И чтоб больше ни слова. — В честь чего бы это? — спросил Мацуев. — А в честь чего бы и не пойти? — спросил Федька. На крыльцо вышла жена Мацуева, очень смуглая и дородная и, как многие здешние женщины, в платочке, низко надвинутом на лоб, хотя солнце уже зашло. Должно быть, она только что спала. — Подышать, гляжу, вышли, Татьяна Никитишна? — спросил Федька, галантно приподнимая кепку. — Вечер добрый! — Добрый, — сказала жена Мацуева. — Ты и сам-то, гляжу, не злой. Куда это уговариваешь идти? — Заседаньице б надо провести. По обмену опытом. — А! — сказала жена Мацуева. — А то у меня настоечка есть, на смороде. Зашли бы да обменялись в приличном помещении, чем в «зверинце» этом срамиться. — Вот это женщина! — восхитился Федька. — Вас бы, Татьяна Никитишна, на руках бы носить. Федька первый откинул калитку и двинулся, пританцовывая, по высокой бетонированной дорожке, между кустами черной смородины и крыжовника. — Торопись, хлопцы, пока Татьяна Никитишна не передумала! Вышло так, что Пронякина никто не пригласил. А он был новенький, он ни разу не был в этом доме, где все они побывали, наверное, не раз, и ему полагалось особое приглашение — это он знал твердо. К тому же они видели, как он помедлил за калиткой, и ни один не позвал его, не спросил: «А ты чего?» С нелепой, приклеившейся к лицу улыбкой он повернулся и пошел дальше, к своему общежитию, по улице, странно опустевшей в этот час. Он ждал, они спохватятся и позовут его, и приготовился долго отнекиваться. Но они не спохватились и не позвали. «Так, — подумал он, — наступил, значит, на мозоль. Думали, его тащить надо, растить кадр, а он вон он, уже воспитанный, и всем носы готов поутирать. Перепугались!» В глубине души он допускал, что это не совсем так, но обида была сильнее его, потому что он не знал толком, кого же, в сущности, винить. Кого винить, если слишком рано обнаруживается твое желание вырваться вперед, и при этом никто почему-то не подозревает за тобой высоких материй. Про других говорят: «Этот работяга что надо!», а про тебя: «Этот из кожи лезет за деньгой», хотя и ты, и другие делают, в сущности, одно и то же! На лице, что ли, у тебя это написано? Но чем твое лицо хуже, чем у Мацуева? У Меняйло? У Выхристюка? Какой секрет они знают, которого не дано знать тебе? Весь вечер он слонялся, не зная, куда себя девать. Он поплелся было на «пятачок», но как-то не мог найти себе девицу по вкусу и вернулся в комнату, где проиграл подряд три партии торжествующему Антону и, спрятав костюм, рано улегся спать. «Может быть, — медленно думал он и курил, — надо было б собраться вместе да сказать им: «Вот, хлопцы, тут у меня, чувствую, узкое место, да и у вac тоже, а ведь можно кое-что и сделать, баки другим бригадам забить». Да, можно и так, только им от меня почина не хочется. Вон они как взвились из-за двух-то лишних ходок… Не нравится, сами-то насилу до нормы дотягивают. А я-то при чем?» Он долго ворочался ночью, не в силах уснуть. Он слушал, как поет ветер и где-то далеко гремит гроза, и думал о том, что, если суждено его жизни измениться, пусть это будет быстрее и больнее, если так нужно. «Пусть думают, что хотят. Я им не нанялся в подмастерьях ходить, в учениках. Я в армии на вездеходах ездил, на Ай-Петри экскурсантов возил, а там не такие дороги, и то с ветерком, бывало… Мне заработать нужно, жизнь обстроить, обставить, как у людей. Тогда пожалуйста, тогда я тебе и десять норм бесплатно отработаю. А то вот ты понервничал — это относилось и к Мацуеву, и к Федьке, и, вероятно, ко всей бригаде целиком, — а потом домой пришел, жена тебя встречает, не жена, а сдоба калорийная, и дом у тебя гастроном с универмагом, и мотоцикл, наверное, в сарайчике стоит. А мне почему валяться по чужим углам, слушать чужую храпотню?.. Не-ет, я себе жилы вытяну и на кулак намотаю, а выбьюсь. А потом я тоже добренький буду, не хуже тебя. Понял?» Последнее слово вырвалось вслух, невольно для него. На соседней койке приподнялась лохматая голова Антона, и хриплый сырой голос спросил: — Ты что, партию, что ли, переигрываешь? Ферзей ходи, не ошибешься. — Спи давай. — Чокнулся человек, — сказала голова замирающим голосом и опустилась на подушку. — Доигрался… Пронякин, стиснув зубы, повернулся к стене. И решил сразу и бесповоротно: «По-своему жить буду. Так-то лучше. Наряд закроют, тогда посчитаемся, кто кого лучше». С тем он и заснул, со злорадной усмешкой на жестком, обтянутом смуглой кожей лице. |
||
|