"Россия и большевизм" - читать интересную книгу автора (Мережковский Дмитрий Сергеевич)II. В ЦЕРКВИЧтобы понять, что значит послание митр. Сергия для русской церкви, надо, повторяю, помнить, что советская «политика» вовсе не политика, а «религия»; что советское «государство» вовсе не государство, а «церковь»: религия дьявола, церковь Антихриста. «Антихрист», «дьявол» — для неверующих устаревшие мифологические пугала, или, в лучшем случае, безличные метафизические сущности, а для верующих — страшно-реальные существа — лица. Если Бог личен, то и дьявол; если Христос был лицом историческим, то и Антихрист будет таким же историческим лицом. Это непонятно и даже просто невидимо большинству современных людей: «Стыдно-де в наш просвещенный век верить в черта». Вспомните бред Ивана Карамазова: «Меня нет, я — ничто, я — твой бред», — в этом тончайший соблазн черта. Небытие трансцендентное притворяется небытием эмпирическим, чтобы ко всякой сущей единице, в нашей земной арифметике, прилепиться неземным нулем. В этом страшная сила коммунизма — сатанизма, и слабость почти всех его противников: они просто не знают с кем борятся. Я не сомневаюсь, что многие русские люди, даже неверующие, но побывавшие в лапах большевицкого дьявола, поймут, как страшно-действительно, почти осязательно то, о чем я сейчас говорю. Это начинает понимать и кое кто из европейцев. Шарль Саролеа, профессор Эдинбургского университета, в своей книге о советской России говорит: «Русский коммунизм есть нечто гораздо большее, чем только экономическое учение или политическая система; это своего рода религия, ставящая первейшей своей задачей сокрушение всех иных религий, и, прежде всего, своей противоположности — христианства» («Что я видел в советской России», французский перевод; Hachette, Paris, 1925, p. 90–91). «Царство Антихриста» — назвал Саролеа первую главу своей книги. Зрячих людей в Европе сейчас мало; но надо надеяться, будет все больше. Во всяком случае, настоящая борьба с коммунизмом начнется только тогда, когда их будет достаточно. Будем же помнить, вдумываясь в послание митр. Сергия, что русский коммунизм, не в каком-либо далеком и переносном, а в самом прямом и близком, страшно действительном, почти осязательном смысле есть «царство и церковь Антихриста», религия дьявола. «В совершающемся у нас… действует десница Божия, неуклонно ведущая каждый народ к предназначенной ему цели», — говорит митр. Сергий и утверждает, что только преждевременная кончина и выступление зарубежных врагов советского государства помешали Патриарху Тихону довершить дело его — «дать церкви возможность законного и мирного существования» в советском государстве. «Ныне пал на меня, митр. Сергия, долг продолжить дело почившего… и усилия мои как будто не остаются бесплодными… Мы почти у самой цели наших стремлений… Вознесем же наши благодарственные молитвы ко Господу, тако благоволившему о святой нашей церкви! Выразим всенародно нашу благодарность и советскому правительству за такое внимание к духовным нуждам православного населения, а вместе с тем, заверим правительство, что мы не употребим во зло оказанного нам доверия». И, в заключение, требование от зарубежного духовенства «письменного обязательства в лояльности к советскому правительству», и угроза, что не давшие его будут исключены из клира. После торжественных слов из апостола Павла, после церковно-славянского возгласа: «Вознесем же наши молитвы ко Господу!» вдруг это не-церковное, не-русское, интернациональное словечко «лояльность», точно прямо из уст Бухарина, Сталина, Троцкого. Можно бы сказать церковно-пристойно: «послушание власти». Но, вот, не сказалось: «лояльность» проще, понятнее, политичнее… Точно выглянуло вдруг из-за спины митр. Сергия чье-то знакомое лицо, — уж не того ли чекиста, который заманил, отравил Савинкова и выбросил труп его из окна? То же хотели и они сделать с русской эмиграцией, а теперь хотят сделать и с русскою церковью. Да, все это так просто, грубо, «лубочно», что даже самые простые люди сразу поняли, в чем дело. Поняли даже европейцы, далекие от русских церковных дел. В мюнхенском журнале «Simplicissimus» появилась карикатура: на церковном амвоне стоят как бы две иконы — православный иерарх в митре, с крестом в руке, и чекист с кнутом и наганом, а перед ними — коленопреклоненный, молящийся русский мужик. «Веры хватит у него на обоих, — согласимся же», — говорят друг другу иконообразные. Смех иногда глубже заглядывает в страшное, чем страх. Кажется, митр. Сергия постигла та же участь, как Милюкова: был и он рожден для «эволюции», а попал в «революцию» и оказался в положении трансцендентно-неловком. Но Милюков ходит по земле и, если упадет, отделается легкими ушибами, а митр. Сергий ходит так высоко, что страшно подумать, куда он упадет и что уронит. Перед посланием митр. Сергия появилось «обращение к советской власти православных епископов с Соловецких островов». Между этими двумя голосами церкви такое абсолютное противоречие, что истина может быть только на одной стороне. Митр. Сергий возносит благодарственные молитвы за милости, оказанные церкви советской властью, а вот что говорят соловецкие узники: «Православная церковь не может засвидетельствовать, что религия в пределах союза не подвергается стеснениям… Церковь не скажет вслух всему миру этой позорной лжи». Митр. Сергий полагает, что «десница Божия» утвердила советскую власть, а потому православная церковь должна «не за страх, а за совесть» соединиться с этой «богоустановленною» властью; а вот, что говорят епископы: «Церковь верит в живого Бога Творца; коммунизм не допускает Его существования… Церковь видит в религии животворящую силу… Коммунизм смотрит на нее, как на опиум, опьяняющий народы… Церковь хочет процветания религии; коммунизм ее уничтожения. При таком расхождении между церковью и государством не может быть никакого внутреннего сближения или примирения… Жалкие попытки в этом роде были сделаны обновленцами… Православная церковь никогда не станет на этот недостойный путь». «Путь митр. Сергия», — можно бы теперь прибавить. Первым движением Милюкова, после послания, было кинуться навстречу митр. Сергию, чтобы подчиниться, согласиться, подписать обеими руками обязательство в «лояльности». Слишком велик был соблазн продолжить линию соглашательства от политики к религии, от временного к вечному. Что же, однако, было делать с обращением соловецких епископов? Как примирить его с посланием митр. Сергия? Очень просто: «Тут противоречия быть не может», объявили «Последние новости» и, пожалев, что обращение епископов «не обратило на себя должного внимания», сами его, однако, не напечатали и хорошо сделали: многие, прочитав его, могли бы и не поверить, что абсолютное «да» не противоречит абсолютному «нет», что религия Бога тожественна с религией дьявола и тогда произошел бы опять «скверный анекдот» во вкусе Достоевского: «Последние новости» оказались бы в трансцендентно-неловком положении того мужичка на карикатуре, коленопреклоненного между крестом Господним и чекистским кнутом: «Веры хватит у него на обоих, — согласимся же!» Видя, однако, общее негодование не только светских, но и церковных кругов, «Последние новости», кажется, сами поняли, что поторопились и что дело неладно. На помощь был призван спец по церковным делам. «Мы с удовольствием помещаем статью г. Бердяева: „Вопль русской церкви“. Не будучи органом конфессиональной мысли»… Это, пожалуй, слишком слабо сказано; надо бы сказать: «будучи органом атеистической мысли». Милюков достаточно умен и честен, чтобы не скрывать своих убеждений. Как бы то ни было, «Вопль церкви» в «Последних новостях», произвел впечатление несколько странное, тем более, что «профессор» Бердяев, — так назвал его один почтительный варшавский интервьюер, и это к нему очень идет, — «профессор» Бердяев не объяснил, чьими устами вопит церковь из советского ада — устами ли митр. Сергия, который видит «Десницу Божью» в насаждении и процветании советской власти, или устами самого Бердяева, что, по многим причинам, тоже довольно странно. Еще более странно то, с какою легкостью он взвешивает венцы мучеников и с какою точностью определяет, что кровавый венец митр. Вениамина менее тяжел, чем бескровный — Патриарха Тихона; с какою легкостью решает, что «православная церковь в эмиграции не мученическая церковь и даже не знает, что такое мученичество»: этого будто бы здешняя церковь-дочь не знает, зная, что за нее мучают и убивают в России церковь-мать, заложницу; с какою легкостью решает он, что митр. Сергий, соглашаясь с советскою властью, приносит не меньшую «жертву», чем св. Александр Невский, «когда он ездил в Ханскую орду»; в том, что Невский поехал бы и в орду советскую, Бердяев не сомневается. Твердо знает он, что «церковь может существовать при какой угодно природно-исторической среде», а следовательно, может «примириться и с коммунизмом, стремясь его христианизировать». Тут уже и атеист Милюков слегка возмутился и, надо ему отдать справедливость, оказался религиознее, бережнее к церкви, чем автор «Вопля»: «Автор, по нашему мнению, чересчур далеко идет в своем утверждении, что для церкви безразлична та или другая „природно-историческая среда“», — справедливо заметил Милюков: среда-де среде рознь, и нельзя их все валить в одну кучу; церковь иначе относилась к государству Константина (Равноапостольного), чем к государству Юлиана (Отступника), — а следовательно, — этого вывода, впрочем, Милюков не делает, — должна бы иначе отнестись к большевицкой «сатанократии», чем к таким попыткам христианской теократии, как западная, Римская, и восточная, Византийская империя. «В русском коммунизме дан первый пример сатанократического государства», — это слова Бердяева, сказанные два года назад и не взятые им обратно («Путь», № 1. С. 51). Что же значит «христианизировать» сатанократию — обращать сатану во Христа? Что значит: «члены православной церкви могут быть и коммунистами»? Если коммунизм — сатанизм, не значит ли это: «члены православной церкви могут быть и сатанистами»? Религиозное существо коммунизма — атеизм вообще и антихристианство в частности: «христианизировать» его, значит уничтожить. Неужели Бердяев полагает, что коммунисты такие дураки, чтобы на это согласиться? Но спорить с ним бесполезно: не только из года в год, но с минуты на минуту, из строки в строку, он соединяет все абсолютные «да» со всеми абсолютными «нет», глотая противоречия с такою же легкостью, как известные «профессора оккультных наук» глотают шпаги. Все же «Последние новости» «с удовольствием» поместили статью Бердяева, потому что, несмотря на весь ее оккультный туман, вывод был ясен: соглашение с советскою властью не только в политике, но и в религии: «Это будет нашим духовным возвращением на родину», — заключал Бердяев. «Не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого». Что значит «лукавый»? Значит: излучистый, извилистый, виляющий, как змей, говорящий «да» и «нет» — ни «да», ни «нет»; вечный сводник, примиритель, соглашатель, строитель всех гнилых мостов: ступишь — провалишься. Бердяев, впрочем, не провалится. Он, в противоположность Милюкову, — человек трансцендентной ловкости: ходит безопасно не только по всем гнилым мостам, но и по канатам, балансируя между небом и адом, с акробатическою ловкостью. Как сказал один умный человек об одном неумном поэте: «Хлестаков, залетевший в надзвездные пространства». Наступила роковая минута: вечные судьбы русской эмиграции, русской совести в изгнании, должны были решиться вечным голосом церкви. Ей надо было ответить прямо на прямой вопрос: мир или меч, непримиримость или соглашательство? Надо было ответить на кощунственный вопрос, не митр. Сергия, а того, кто стоял за ним: с кем церковь — со Христом или с Антихристом? И митр. Евлогий ответил, — все знают что. Кажется, в данную минуту, при данных обстоятельствах, ответ был правильный. Самое трудное было найти меру того, за что мы все — не только сильные, но и слабые — могли бы, ответить всею нашею верою в Бога, всею мукою нашего изгнания и всею любовью к России. Кажется, мера эта была найдена. Но вот что странно: никто не увидел в ответе противоречия, такого очевидного, что, казалось бы, нельзя его не увидеть. Исходя из «невмешательства церкви в политику», митр. Евлогий тут же совершает очень определенное политическое действие, отказывая в «лояльности» к советской власти. Ведь соглашается ли церковь повиноваться какой-либо государственной власти или не соглашается, это в обоих случаях одинаково — вольное или невольное, сознательное или бессознательное, но несомненное, политическое действие. Представьте себе, что человек с наганом спрашивает человека с крестом: «Будешь ли мне повиноваться?» Если человек с крестом ответит: «Я не вмешиваюсь в политику», то человек с наганом не обратит на это никакого внимания и повторит вопрос: «Будешь ли повиноваться мне, да или нет?» И, если тот ответит: «нет», то этот сейчас же даст ему понять, что он «вмешался в политику». Или, представьте себе, что древнеримский чиновник велит христианину бросить несколько зерен ладона на жертвенник бога Кесаря. Divus Caesar; если тот их бросит, чиновник отпустит его, а если нет, — казнит, как политического преступника, и будет, по-своему, прав, потому что неповиновение властям есть политическое действие, и тут опять «невмешательство в политику» ничему не помогает — просто идет мимо вопроса. Нечто подобное произошло и в ответ митр. Евлогия. На прямой вопрос того, кто стоит за спиной митр. Сергия: «Будешь ли мне повиноваться, да или нет?», митр. Евлогий ответил «нет», — пусть робким, чуть слышным, замирающим шепотом, потому что всякое громкое слово могло отозваться кровавым ударом на теле церкви-матери, заложницы, — но ведь и самое тихое «нет» есть «нет», а не «да». Это хорошо понимают люди власти: бунт тишайший для них иногда страшнее самого громкого. Как же, однако, никто не заметил такого очевидного противоречия? Может быть, оттого и не заметили, что противоречие слишком очевидно, естественно, привычно, жизненно: можно сказать, вся ткань жизни состоит из таких противоречий. Что такое в последнем счете «политика»? Гражданственность, общественность, — то, что соединяет людей в общество. Шагу нельзя ступить, дохнуть нельзя живому человеку вне общества, вне политики, особенно, в такое политически-возбужденное время, как наше. Может ли церковь, будучи сама обществом, быть вне общества? Это значило бы для нее оказаться в безвоздушном пространстве — не дышать, не жить, не быть. Такая противоестественная «аполитичность», «анархичность» — состояние вовсе не христианское, а толстовское или буддийское. Надо ли напоминать, что тут речь идет не о преходящих формах, а о вечном существе политики, как строении Полиса — Града человеческого, который должен быть основанием Града Божьего, и что отказаться от этого значило бы для церкви от самой себя отказаться? Кажется, все так и поняли ответ митр. Евлогия, — потому-то и не увидели в нем противоречия, просто закрыли на него глаза. Мягким пухом «невмешательства» окутан был острый нож «неповиновения»: пух — чтобы не ранить церкви-матери; нож — чтобы ранить советскую власть в самое сердце, ибо неповиновение для всякой власти — нож в сердце. Так все поняли и не могли иначе. «Ответ митр. Евлогия — не суждение, а действие, — хорошо определил просто верующий человек. — Мы с Тихоновской церковью — церковно, а политически — в разрыве, доколе не исчезнет рука сатанинской власти» (И. Никаноров, «Возрождение», 16 сентября 1927 г.). Да, ответ митр. Евлогия есть бесповоротно решающее и — скажу не церковным, но религиозно-глубоким словом — революционное действие. Действие бесповоротное: если бы случилось, не дай Бог, такое огромное несчастье, что митр. Евлогий пожелал бы взять свой ответ обратно, то он уже не мог бы этого сделать. В церкви, в религии, меньше, чем где-либо, можно отвечать на один и тот же вопрос, сначала «да», а потом «нет»: тут все «да» и «нет» бесповоротны. И еще потому не мог бы он этого сделать, что говорил не только от своего лица, но и от нашего — от лица всей паствы, а мы от нашего действия никогда не откажемся, не впадем по верному слову соловецких епископов, в «обновленческую» ересь — в соглашение Христа с Антихристом. «Мир или меч?» На этот вопрос всей русской эмиграции, русской совести в изгнании, голос церкви ответил: «Меч». Линия соглашательства, начатая в политике, оборвалась в религии. Здесь мы снова нашли единство воли, утраченное в политике; вспомнили снова, чего бы никогда не должны забывать, — что у нас у всех одна Россия — враг один, и чуть ли не в первый раз повернулись все одним фронтом к врагу. О если бы навсегда, если бы прозрел и окреп окончательно слепой исполин! Мы поняли, что церковь — наше спасение, наш ковчег в потопе, наш огненный столп в пустыне. «Церковь жива — жива душа моя», — могла бы сказать вся русская эмиграция. Но мы должны понять и то, что великое дело церкви — утверждение абсолютной непримиримости — только начато и, чтобы могло быть кончено, должно избегнуть великих соблазнов. Главный соблазн — тот, который мы только что видели: «невмешательство церкви в политику» или «отделение церкви от государства». Формула эта, найденная так называемой «просветительной» философией XVIII века, враждебной к церкви, к христианству, к религии вообще, подхвачена еще более к ним враждебной Французской революцией, от которой и получили ее в наследство современные демократии. Соблазн ее в том, что церковью отделение от государства понимается, как освобождение от государственного ига, а советской властью, как освобождение от ига церковного. Но всякий договор, чтобы иметь смысл, должен быть обоюден: если церковь не вмешивается в политику, дела государства, то и оно не вмешивается в религию, дела церкви. Очень редко и трудно такое обоюдное соблюдение договора даже в современных, более или менее свободных, демократиях, а в советской деспотии оно совсем невозможно: «церковь Антихриста» не может не разрушать церкви Христовой; отказаться от этого значило бы для нее от себя отказаться, перестать быть собою. Формулу «отделение церкви от государства» советская власть нашла в арсенале демократических формул и, грубо исказив ее, как все в демократии, воспользовалась ею, как оружием против церкви: потребовала от нее «невмешательства в политику», чтобы тем удобнее, вмешиваясь в религию, разрушать церковь изнутри. Ей руки связала — развязала себе. «Руки вверх!» перед грабежом и убийством — вот что значит в устах советской власти «невмешательство». Это Патриарх Тихон испытал на себе вполне; от этого он и умер, как мученик. Умер, чтобы спасти церковь. Начал спасать, но не кончил. Чтобы церковь спасти, ей надо преодолеть соблазн, предреченный Петру-Камню: «Когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел, а когда состареешься, то прострешь руки твои, и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь» (Иоанн. 21, 18). Пленение церкви советскою властью и есть это препоясание Антихристом. Вечный вопрос об отношении церкви к государству входит, как часть в целое, в более общий вопрос об отношении христианства к земле, к плоти, к миру. Что такое христианство, в своей глубочайшей, богооткровенной сущности, — мироотрицание или мироутверждение? «Царствое Мое не от мира сего». Чтобы понять, что это значит, надо вспомнить, когда и кому это сказано. «Пилат призвал Иисуса и сказал Ему: Ты царь Иудейский? Иисус отвечал ему: от себя ли ты говоришь это или другие сказали тебе обо Мне? Пилат отвечал: разве я Иудей? Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал? Иисус отвечал: царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было царствое Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан иудеями; но ныне царство Мое не отсюда» (Иоан. 18, 33–36). Кажется, греческое γυγ определеннее, чем русское «ныне»; точнее передает его славянское «днесь» — «сегодня», «сейчас», «Царство Мое сейчас не от мира сего». Вторая, умолчанная половина мысли ясна: «Но наступит день, когда царство Мое придет в мир». Самое важное, все определяющее слово «ныне», выпало из христианского сознания, оказалось пустым, и опустошилась вся мысль, исказилась до своей противоположности: «Царство Мое не от мира сего не только ныне, но и во веки веков». То, подлинное слово от этого, искаженного, — как небо от земли. В самом сердце христианства начался буддийский уклон: «мир, как представление», — обман; «мир, как воля», — зло. В самом сердце христианства восторжествовал — о, конечно, только на время! — «умный и страшный Дух небытия». Все решающее «ныне» в слове Господнем о царстве христианском не услышано; но, кажется, кое-что услышал Пилат: иначе не повторил бы своего вопроса еще настойчивее, вглядываясь с удивлением в стоявшего перед ним «Царя Иудейского». «Итак, Ты царь? — Иисус отвечал: ты говоришь, что Я Царь. Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине» (Иоанн. 18, 37). Истина Царя Христа — Евангелие, «благая весть» о Царстве Божьем, «Да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе». Воля Божия, царство Божие — не только на небе, но и на земле. Это и значит: «Днесь царство Мое не от мира, но в мир идет». «Мир весь во зле лежит», но мир не зло: мир Божий — создание Божие. Может ли быть земля проклята, если Бог сошел на землю? Может ли быть проклята плоть, если Слово стало Плотью? Может ли быть мир проклят, если так возлюбил Бог мир, что Сына Своего Единородного отдал за мир? «Часть мира — политика, Полис, гражданственность — Град человеческий, основание Града Божьего. Если мир во Христе будет свят, то и эта часть мира, политика, тоже». «Церковь вне политики»? Нет, над нею, как солнце над землей. Солнце животворит землю: так и церковь — политику. Если бы солнце ушло от земли, земля умерла бы: так умирает без церкви политика. Церковь «не вмешивается» в нее, как одна из низших взаимно враждующих сил, но господствует над ней, как высшая сила, все примиряющая и управляющая всем. Но чтобы сделаться такою силою, церковь должна преодолеть в себе мироотрицающий, буддийский соблазн. Когда мы молимся: «да будет воля Твоя и на земле, как на небе», смысл неба нам ясен, но темен смысл земли. Жива и действенна в христианстве только небесная динамика, а земная — почти мертва. Правда о небе слышится в нем, как трубный глас, а правда о земле, как замирающий шепот. Царство Божье на небе, а на земле царство дьявола: так поняли — так сделали. «Положение русского благочестья в настоящее время чрезвычайно; для всего христианства наступает пора не только словом, в учении, но и делом показать, что в церкви заключается не один загробный идеал; наступает время открыть сокровенную в христианстве правду о земле». Это не я говорю, — это говорил двадцать шесть лет назад Валентин Александрович Тернавцев, православнейший из православных, церковник из церковников, русский пророк, почти неведомый, но не меньший, чем Вл. Соловьев и Чаадаев. «Отсутствие религиозно-социальных идеалов у церкви есть главная причина безвыходности ее положения. Скованная извне худшими и тягостнейшими формами приказно-бюрократических порядков (самодержавия), церковь бессильна справиться и со своими внутренними задачами. Все старания ее разбиваются о безземность ее основного учительского направления. В положении, исторически унаследованном церковью от прошлого, невозможны никакие улучшения, без веры в богозаветную положительную цену общественного дела… Здесь для русской церкви открывается, наконец, возможность выхода „на широту земли“, из поместной, удушающей тесноты — на великий простор мирового служения». — «Религиозное учение о государстве, о светской власти, общественное спасение во Христе, — вот о чем свидетельствовать теперь наступает время. Это должно совершиться „в устроение полноты времен“, дабы, по слову Апостола, „все небесное и земное соединить под главою Христом“. Это и будет началом религиозно-общественного возрождения России» («Новый путь», № 1. 1902). Это было сказано в Религиозно-Философском Собрании 29 ноября 1901 года. Председателем Собрания был тогдашний епископ Ямбургский, нынешний митрополит Нижегородский, Сергий, «заместитель местоблюстителя патриаршего престола». Помню, как сейчас, лицо его, круглое, мягкое, бледное, еще молодое, но уже старообразное, как бы старушечье: такие лица бывают у молодых ученых монахов-академиков; помню бледные глаза его, с чуть-чуть насмешливым взором из-под очков; но особенно помню его улыбку. Я все хотел и не мог понять, что в этой кроткой улыбке, «не от мира сего», такое далекое, чуждое, почти страшное. Наши собрания происходили в зале Географического общества на Фонтанке у Чернышева моста. В углу залы стояло закутанное темным коленкором, гигантское изваяние Будды, привезенное кем-то в дар Обществу, из глубин Тибета. Как-то раз мы отдернули коленкор и заглянули в золотое лицо: на плоских губах его была та же кроткая улыбка, «не от мира сего», как у еп. Сергия, — и вдруг я понял. «Я не согласен, чтобы церкви нужно было поставить новую задачу и цель — раскрытие правды о земле, — отвечал еп. Сергий на речь Тернавцева. — Эта цель может быть достигнута и при наличных церковных идеалах. Когда представители церкви устремлялись к небесному, то, вместе с тем, достигали и земного… Христианство не может отречься от неба… но, изрекая свое исповедание небесного идеала, оно тем самым, конечно»… и так далее, все в том же буддийском роде. Темная тяжесть навалилась, как подушка, на собрание. Бедный Тернавцев потух; потухали, казалось, и огни в зале. А бледное лицо еп. Сергия улыбалось кроткой улыбкой, «не от мира сего», и так же улыбалось под темным коленкором золотое лицо Будды. Четверть века прошло, — четверть века, может быть, самые страшные в истории не только России, но и всего христианского человечества, и вот, тот же вопрос о земле, но еще неотразимее, стоит перед церковью. «Может ли статься, что вопросы действительные, роковые — есть, и нет отвечающих?» — как тогда воскликнул Тернавцев. Отпылала мировая война, совершилась русская революция — «Апокалипсис наших дней»; голосами громов повторено было тихое слово пророка, но и в громах не услышано. Как сказали, так и сделали: царство Божье — на небе, а на земле — царство дьявола. Страшно, апокалипсически раздвинулись стены той маленькой залы Географического общества, и собрание наше — состязание мира с церковью — все еще как будто продолжается, но в каких исполинских, тоже апокалипсических, размерах! И вот, через эти страшные четверть века — через мировую войну, революцию, гибель России, наступающее царство Антихриста — мне хочется спросить нашего председателя, еп. Сергия: — Помните, владыка, наше собрание 29 ноября 1901 года? Помните, что говорил тогда В. А. Тернавцев и что вы ему ответили? Неужели и теперь, видя обступившую вас сатанинскую ложь, вы все еще не поняли что Божья правда о земле церкви нужна? Хочется спросить, но знаю, — бесполезно: так же как тогда, ничего не ответит мне спрошенный, только улыбнется кроткой улыбкой, «не от мира сего», и над ним улыбнется золотой исполин под темным покровом, «умный и страшный Дух Небытия». Что же делать церкви? Не будем говорить: «церковь должна сделать»; скажем: «мы сами должны». Церковь больше клира, священства, иерархии, церковь — мир и клир, паства и пастыри вместе. Паства ничего не может без пастырей, но и они без нее не могут ничего. Паства — не глупое стадо овец, загоняемое палкою в хлев, а разумное общество людей, свободно идущее на голос Единого Пастыря. Православная церковь знает это лучше других церквей, потому что в ней начало соборное живее, чем в других церквах. Церковь — не только священство, но и пророчество; не только Тело Христово но и Дух: «Дух дышит, где хочет», и в мире иногда — сильнее, чем в клире. Церковь — Тело Христово — окружена божественною славою, как таинственным свечением, далеко излучающимся в мир: кто входит в этот свет, тот уже в церкви. Православие значит «истинная слава», «истинный свет». Церковь — мы все православные, исповедывающие Свет Истинный, Христа, пришедшего во плоти, Единородного Сына Божьего. Будем же помнить, что когда мы говорим: «церковь должна сделать», это значит: «мы должны». Первое, что мы должны сделать, — скажу грубо, простонародно, понятно, — произнести над советскою властью анафему. Я знаю, что это грубое слово ранит изнеженный слух. Пусть. Лучше ранящая истина, чем нежащая ложь. А что советская власть — Богом проклята, достойна «анафемы», если не в церковно-каноническом, то в народно-историческом смысле, — это для всех, даже для неверующих, такая очевидная истина, что совесть мира должна будет согласиться с нею, только что услышать ее из уст церкви. Я знаю также, что в строго каноническом смысле церковь не может анафематствовать тех, кто не в церкви. Но эта новая «анафема» должна иметь и новый, пророческий смысл, — быть Божьим судом не над людьми, а над Духом, воплощенным в людях; обличить все еще от многих, даже верующих, скрытое, сатанинское существо коммунизма. Только такая анафема нарушит, наконец, страшное молчание как бы завороженного мира и еще более страшное молчание церквей. Вот уже десять лет, как «тайна беззакония» совершается, наступает «царство Антихриста», а мир об этом не знает. Но чем глубже молчание мира, тем громче будет голос церкви: он грянет, как гром, и его услышит весь мир. Миру нужен этот голос, еще нужнее России, но, может быть, всего нужнее нам, русскому рассеянию. То, что мы говорим голосами человеческими в политике, должно быть сказано вечным голосом церкви, в религии. Некогда церковь благословляла меч крестоносцев на войну с неверными; если тогда крест был мечом, то тем более теперь, — в войне с Антихристом. Нашим крестом-мечом и будет церковная анафема советской власти. Второе дело церкви — наше дело — «раскрытье сокровенной в христианстве, правды о земле». В будущей России государственность без церкви не построится. Муки России не будут искуплены, если то небывалое, что в ней произошло, не даст и плода небывалого. Для того ли Россия распята, чтобы, сойдя с креста, снова начать ветхую жизнь на ветхой земле. Европейская демократия — хорошая вещь, но такой цены, как наша Голгофа, не стоит. Нет, или России совсем не будет, или будет, в самом деле новая, в меру мук своих, великая Россия. «Камень, который отвергли строители, сделается главою угла». Этот Камень — Церковь. Только на ней и построится будущая русская государственность — Град человеческий, основание Града Божьего. Третье дело церкви — наше дело — «выход на широту земли, на великий простор мирового служения». Русский коммунизм — «церковь Антихриста» — утверждает себя в Интернационале, как «церковь вселенскую». Ей может быть противопоставлена не одна из поместных, национальных церквей, а только вселенская Церковь Христова. Или, говоря языком историческим: чтобы христианство могло победить коммунизм, должно произойти «соединение церквей». Кто его начнет — Запад или Восток, Св. Петр или Св. София? Путь церквей ко всемирности — путь крестный; их царственный пурпур — кровь исповедников и мучеников. С первых веков христианства ни одна из церквей не шла таким крестным путем, не облекалась таким кровавым пурпуром, как сейчас православная, русская церковь. Судя по этим признакам, первенство мирового служения принадлежит ей. Церковь Восточная, так же как Западная, всегда называла себя «кафолическою», «вселенскою», но, в действительности, была доныне лишь сонмом поместных, национальных церквей. Наступает время начать восхождение в ту высшую сферу, где церкви соединятся, не поглощая, а восполняя друг друга, как члены единого Тела Христова — Церкви Вселенской. Только она и сможет бороться с Интернационалом — всемирною «церковью Антихриста». Эти три дела церкви — наши три дела — так велики, что страшно о них и подумать. Может ли человек взять на себя такие дела? Нет. Но Бог может все. А если сейчас в Бога не верить, то лучше и не начинать войны, лучше сразу помириться, согласиться с красным дьяволом; сразу сказать: «Человек был, homo fuit; отныне — человекообразные». Да не будет! «Жив Господь, жива душа моя», — может быть, скажет и все христианское человечество, как мы говорим. Есть у нас и другое утешение. Судя по тому, что происходит сейчас не только в России, но и во всем мире, — какой-то великий всемирно-исторический цикл кончается и начинается другой, уже за-исторический, — тот, который христиане называют «Апокалипсисом». В этом новом цикле исторические дали сдвигаются — «преходит образ мира сего» — времена и сроки сокращаются, очень далекое становится близким. Может быть, и наше дело — дело Церкви — ближе, чем мы думаем. Сделать что-нибудь мы сможем только в России; но уже и сейчас, в изгнании, мы должны начать делать, чтобы не вернуться в Россию ни с чем. Мы должны помнить, что «соглашателям» лучше не возвращаться в нее: она их не примет. Мы должны помнить, что только под знаком непримиримости, под знаменьем Креста-Меча, только через Церковь Православную и Вселенскую, — наш путь в Россию. |
|
|