"Европейское воспитание" - читать интересную книгу автора (Гари Ромен)

26

Несколько дней Янек мучился, сообщать ли эту страшную новость старому сапожнику из Вильно. Его сомнения разрешил Крыленко.

— Иди, — кратко сказал он, не уточняя, куда и зачем.

Но Янек понял. Он взял с собой в дорогу несколько картошек и пошел. Он попал в настоящую метель: белые хлопья залепляли глаза, а от ветра перехватывало дыхание. Он спустился в мастерскую, толкнул дверь… Старый сапожник, как всегда, работал. Он поднял голову и бросил на Янека беглый взгляд…

— Его взяли в плен? — внезапно спросил он хриплым голосом.

— Ваш сын… Он погиб.

— Тем лучше, — сказал старик. И взялся за иголку. — Я ждал этого. Каждый день и каждую ночь. Ничем другим это и не могло закончиться. Каждый раз, когда ты приходил… Это не могло закончиться по-другому. Все именно так и заканчивается. Мы рождены, чтобы страдать.

Он опустил голову и вернулся к работе. Янек подождал еще немного, сжимая фуражку в руке. Но старик больше ничего не говорил. Склонив голову, он трудился над старым ботинком… Янек ушел. Однако на улице был сильный ветер и снег, и он решил немного переждать непогоду. Зашел в подворотню, сел на корточки и начал есть холодную картошку, вынимая по одной из-под гимнастерки. Он ел ее с кожурой и горько сожалел о том, что не прихватил с собой соли. Внезапно он почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он продолжал есть, не оборачиваясь — это мог быть немец-полицейский — и пытался, скосив глаза и не поворачивая головы, заглянуть себе за спину. Он увидел мальчишку лет двенадцати, одетого в мешок, в котором были прорезаны отверстия для головы и рук. Его ноги были обмотаны тряпками, отчего казались бесформенными, и одна выглядела больше другой. На голове у него была фуражка, вроде бы новая, но слишком для него большая. Он носил ее козырьком назад, чтобы прикрыть затылок от снега. Мальчишка не смотрел на Янека. Казалось, Янек для него не существовал. Он смотрел на картошку. Он не мог оторвать от нее взгляд. Картошка гипнотизировала его. Когда Янек вытаскивал из-под гимнастерки картофелину, глаза мальчика загорались, и он следил за тем, как она поднималась к губам, а когда Янек кусал ее, его взгляд выражал мучительную тоску: эта тоска превращалась в отчаяние, как только Янек глотал последний кусочек. Он нервно переминался, глотал слюну и с надеждой глядел на гимнастерку Янека. Осталось ли там еще? Очевидно, это волновало его больше всего. Янек равнодушно продолжал насыщаться. Мальчик стоял не месте, взгляд прикован к картошке. Лишь изредка он вздыхал и глотал слюну. Потом вдруг посмотрел на Янека: похоже, он впервые осознал человеческую сторону проблемы. Подумал одну секунду, затем стянул с себя огромный картуз, осмотрел его, сплюнул от восхищения и заявил:

— Чертов картуз, kurwa pies. Новехонький.

Янек продолжал грызть картошку, не поворачивая головы.

— Я сорвал его с одного прохожего. Вот это картуз!

Он увидел, что Янек роется под гимнастеркой. Мальчишка тревожно наблюдал за ним — может, картошки больше не осталось? — и с облегчением заметил, как появилась новая картофелина. Он быстро сказал:

— Продаю за дюжину картошек! И ни одной меньше!

Янек не ответил.

— За шесть! — с тоской предложил мальчик.

Когда и это предложение не принесло успеха, его губы задрожали, а лицо скривилось. Он готов был вот-вот расплакаться.

— Не реви! — сказал Янек. — Никогда не надо реветь. Это раньше можно было. Сейчас нельзя.

Он бросил мальчику картошку, которую тот моментально слопал. Янек бросил еще одну.

— Надо было взять нож и прыгнуть на меня сверху, — сказал Янек. — Сейчас только так и надо делать. Тогда бы забрал всю.

— У меня нет ножа, — признался мальчик.

— В любом случае ты до меня не добрался бы, — успокоил его Янек. — Я сразу почувствовал, что ты здесь. Людей я сразу чую. В лесу этому быстро учишься…

Мальчик ел картошку. Он сосал ее, лизал, обгладывал, а уж потом глотал. Пытался растянуть удовольствие. Он очистил ее ногтями и, доев мякоть, сожрал кожуру.

— Ты из леса?

Янек ничего не ответил. Тогда мальчик решил чем-нибудь его удивить. Он сказал, небрежно ковыряя ногой мостовую:

— Мой отец был учителем.

— А мой — врачом, — сказал Янек.

— Мой отец, — сказал мальчик, — убил немца. — И с гордостью добавил: — Его повесили.

Он доверчиво ждал, какое впечатление произведут его слова.

— Враки! — спокойно сказал Янек. — Тебе бы стоять на паперти да просить милостыню у старушек… Со мной этот номер не пройдет!

Мальчик торжественно поклялся:

— Jak Boga kocham![62] Его повесили. Они повесили его перед Большим театром, и он висел там два дня. Это тебе любой скажет. Спроси, если хочешь. Я всех своих друзей водил показывать. Мама сошла с ума, и ее заперли. Твоего же отца не повесили, правда? — И пытаясь воспользоваться тем, что считал окончательной победой, мальчик быстро попросил: — Дай мне еще картошки!

— Мой отец, — высокомерно сказал Янек, — убил несколько сотен немцев. И он был не настолько глуп, как твой, чтобы попасться им в лапы… — Он пожал плечами: — Если бы за каждого немца вешали…

Мальчик посмотрел на него с уважением.

— А где твой отец?

— Воюет с немцами.

— Где?

— Под Сталинградом.

— Да ну?

— Ну да.

— Он офицер?

— Генерал!

Ему сразу же стало стыдно своей лжи. Где его отец теперь? Как он мог так легкомысленно говорить о нем? В смущении он вынул несколько оставшихся картофелин и швырнул их мальчику. Тот поймал на лету и положил в карман.

— Жене отнесу, — пояснил он.

— У тебя есть жена?

— Да, на меня работает. У нее нас несколько: Манек Загорский, Йозек Мека, ну и конечно, Збых Кужава… Но больше всех она любит меня. — Он важно сказал: — Славная малышка. Фрицы дают ей консервы. Она все приносит домой. Иногда они дают ей денег: их она тоже приносит. — Он сплюнул. — Короче, живем неплохо. Не жалуемся. Только вот табаку не хватает.

— Вас много?

— Аж несколько банд! Я хожу под Збыхом Кужавой. Он byczy facet![63] Все его слушаются, и он имеет всех девчонок. Он храбрец: вчера притащил три мешка продуктов. Средь бела дня в одиночку напал на трех старушек. Почти такой же высокий, как ты. Любит веселиться и кутить. Однажды он нашел где-то одного сопливого еврея — Wunderkind'а, на скрипке играет. Его родителей расстреляли, или угнали в Германию, или что-то в этом роде. Збых привел его к нам, и когда у него есть охота, он заставляет его играть на скрипке, а мы танцуем. Лично я недолюбливаю этого сопляка, он zydparch…[64] — Он сплюнул. — Не люблю жидов. Но когда мы ходим попрошайничать, берем его с собой, чтобы он играл на скрипке. Он такая умора. Збых раз был не в духе и решил, что пол слишком грязный, так знаешь, что он сделал?

— Нет.

— Взял Вундеркинда за шкирку и заставил его вылизать весь пол от одной стенки до другой. Нужно быть Збыхом, чтобы такое придумать.

— Да, — сказал Янек, — для этого надо быть Збыхом.

— На самом деле его зовут Монеком, но все называют его Вундеркиндом. «Эй, Вундеркинд, сходи за дровами! Поиграй на скрипке! Спляши, спой, встань на четвереньки». Он делает все, что ему скажут. Просто умора!

— Да уж, умора, — процедил Янек сквозь зубы. — Можно мне на него посмотреть?

— Можно, — сказал мальчишка, — если дашь мне еще пару картошек.

— У меня с собой нет. Но в следующий раз я мог бы принести вам целый мешок.

От удивления мальчишка разинул рот. У него пересохло в горле.

— Целый мешок? — пролепетал он.

— Да, если договоримся.

— Пошли, — сказал мальчишка.

И они отправились в путь.

— Все называют меня Песткой, — мимоходом сообщил сопляк. — А тебя как зовут?

— Ян Твардовский.

Они спустились по Погулянке до самой Завальны и повернули налево.

— Вон там, — сказал Пестка.

Здание, вероятно, раньше было заводом. Стены, правда, почернели и наполовину обрушились, но посреди двора все еще высилась нетронутая труба.

— Туда никто не заходит, — сказал Пестка, — потому что опасно. Говорят, стены могут рухнуть. А нам плевать.

Он показал Янеку дорогу. Они спустились по разрушенной лестнице, усыпанной мусором, и попали в подземелье. Там было темно, они спотыкались о валявшиеся под ногами камни, вокруг пахло гнилью и калом. Они услышали скрипку и дрожащий голос, певший с сильным еврейским акцентом:

Siedziafa na dfbie Idtubafa w zebie, A ludziska ghipie Mysleli if w dupie![65]

Скрипка умолкла, и тотчас послышались требовательные голоса:

— Еще, еще! Tytyne!

— Tytyne! — закричали другие голоса, среди которых было несколько высоких девичьих.

Снова зазвучала скрипка, и детский голос запел:

Tytyna bytia chora Iposzfa do doktora, A doktorjej powiedziat Zena niej chhpiec siedziat!

— Збых Кужава в хорошем настроении, — робко сказал Пестка.

Большая половина подземелья была завалена камнями: в этом месте обрушился потолок. По ту сторону обвала горел костер, вокруг которого на мешках, ящиках и гнилых матрасах сидели мальчишки и девчонки. Старшему из них было не больше пятнадцати.

— Збых Кужава, — с глубоким уважением сказал Пестка.

Под копной белокурых волос — чахоточное лицо со странно расширенными ноздрями, словно бы им постоянно не хватало воздуха. Впалая грудь и узкие плечи. Скривившиеся губы и злобно сощуренные глаза.

— Еще, Вундеркинд! Еще, Tytyne!

Посередине стоял ребенок лет двенадцати. Он был некрасив: курчавые рыжие волосы, большой нос, толстые губы и глаза без ресниц, с алыми веками. Он сжимал в руках скрипку. Его губы задрожали, и он запел, аккомпанируя себе на скрипке:

Lezala pod kaktusem,

Jebala siez hindusem…

— Что ты умеешь делать, Вундеркинд? — закричала одна из девчонок.

— Петь, играть на скрипке, танцевать и стоять на четвереньках! — быстро ответил ребенок. Он продолжал петь:

Lezala pod cyprysem,

Jebala sie z tygrysem…

Пестка вышел вперед и представил Янека. Збых Кужава окинул его беспокойным взглядом: заметно было, что он ненавидит и боится ребят сильнее себя. Пестка шепнул ему что-то на ухо.

— Что ты хочешь за свою картошку? — спросил Збых.

— Сейчас скажу.

— Лично мне она не нужна, — сказал Збых. — У меня и так жратвы хватает. Спроси остальных. — Он повернулся к Вундеркинду: — Заткни свою пасть и нагрей воды.

Ребенок тотчас скрылся за грудой камней.

— Можно мне с ним поговорить? — спросил Янек.

Збых Кужава пристально посмотрел на него.

— Ты что, только за этим и пришел?

— Да.

— Ладно, валяй даром!

Янек нашел ребенка склонившимся над костром. Он кипятил воду и беззвучно плакал.

— Как тебя зовут?

Ребенок вздрогнул и повернул к Янеку испуганное лицо.

— Вундеркинд, Вундеркинд, — быстро повторял он, как автомат. — Я пою, играю на скрипке, танцую и стою на четвереньках! Не бейте меня!

— Я не буду тебя бить! Больше никто не будет тебя бить, если только ты умеешь играть на скрипке…

Вундеркинд недоверчиво посмотрел на него. Его скрипка стояла у стенки. Янек протянул руку…

— Не трогай! — закричал парнишка. — Збых Кужава тебе морду набьет, если ты до нее дотронешься!

— Я не собираюсь до нее дотрагиваться. И я не боюсь Збыха Кужавы.

— Неправда. Его все боятся.

— Так ты умеешь играть на скрипке или нет?

Ребенок внимательно посмотрел на него:

— Ты любишь музыку?

— Очень.

— Значит, ты не побьешь меня. Нельзя любить музыку и в то же время бить меня… Ты никому не скажешь?

— Никому.

— Тогда слушай…

Он взял скрипку… Одетый в грязное тряпье еврейский мальчик, родителей которого убили в гетто, стоял посреди зловонного подземелья и оправдывал весь мир и всех людей, оправдывал самого Бога. Он играл. Его лицо перестало быть некрасивым, а неуклюжее тело — смешным, и в его худенькой руке смычок превратился в волшебную палочку. Запрокинув назад голову, словно победитель, и приоткрыв рот в торжествующей улыбке, он играл… Мир вышел из хаоса. Обрел гармоничную, чистую форму. Вначале умерла ненависть, и при первых же аккордах, подобно темным личинкам, которых ослепляет и губит солнечный свет, бежали голод, презрение и урод-ство. Во всех сердцах пылал огонь любви. Все руки тянулись навстречу друг другу, и все груди дышали в унисон… Время от времени ребенок останавливался и торжествующе глядел на Янека.

— Еще, — шептал Янек.

Мальчик играл… И вдруг Янеку стало страшно, он испугался смерти. Хватило бы одной немецкой пули, холода или голода, и его душа исчезла бы, так и не вкусив из человеческого Грааля, сотворенного посреди чумы и ненависти, бойни и презрения, ценою кровавых слез и в поте лица, посреди великих физических и духовных страданий, гнева или равнодушия небес, неоценимого труда этих людей-муравьев, сумевших за несколько лет горемычной жизни создать красоту на века.

— А они меня бьют, — с горечью сказал ребенок. — Заставляют меня вылизывать пол языком…

— Как тебя зовут? — прошептал Янек.

— Монек Штерн, — ответил мальчик. — Отец говорил мне, что я стану великим музыкантом… Как Яша Хейфец или Иегуда Менухин [66]. Но отец умер, а они меня бьют.

— Хочешь пойти со мной?

— Куда?

— В лес. К партизанам.

— Мне все равно куда, только бы выбраться отсюда. Но они меня не отпустят. Я — их еврей, их козел отпущения. Без меня они поубивают друг друга.

— Это мы еще увидим, — процедил Янек сквозь зубы.

— Эй там, что за дела? — закричал кто-то. — Вундеркинд, к ноге!

Это был Збых Кужава. Он посмотрел на Янека, сощурившись.

— Сговариваетесь?

— У меня есть мешок картошки, — сказал Янек.

— Это будет стоить два мешка, — возразил Збых. — Я видел, тебе понравилось, сынок.

— Один мешок или вообще ничего.

Мальчики посмотрели друг на друга… Обмен состоялся на следующий день, за спортивной площадкой в Антоколе. Збых Кужава явился в назначенный час вместе с Песткой. Сзади в отдалении семенил маленький музыкант.

— Сюда, Вундеркинд! — прокричал Збых.

Ребенок подбежал.

— Вот он, в целости и сохранности, вместе со своей скрипкой! Пестка, понесешь мешок!

Пестка снял фуражку и почесал ухо.

— Всю дорогу?

— Ра-зу-ме-ет-ся! — прошипел Збых. — И побыстрее!

Пестка вздохнул, плюнул в ладонь и взвалил мешок на плечо.

— Любишь лес? — спросил Янек, когда они шли по снегу между соснами.

— Не знаю, — боязливо ответил Монек. Он боялся чем-либо не угодить.

— Не бойся. Теперь никто не будет тебя бить. Можешь говорить все, что думаешь.

— Я не знаю. Я никогда не был за городом.

Но Монек не любил леса. Он скоро понял, что природа может быть такой же жестокой, как люди. В незапамятные времена его народ порвал с землей, и столкновение с заледеневшим лесом оказалось весьма болезненным. В первую же ночь ребенок превратился в человеческий комочек, несчастный и дрожащий, который только и делал, что всхлипывал: Монек в ужасе смотрел на свои окоченевшие, непослушные пальцы. Подносил руки как можно ближе к огню, но огня всегда было мало…

— Я останусь без пальцев! — постоянно жаловался он.

Тогда он брал скрипку и начинал играть, чтобы «разбудить» руки. Он играл часами, стоя в снегу, под звездным небом. Когда люди спали, он уходил в чащу, и было слышно, как вдалеке, в сосновом бору, заунывно стонет его скрипка. Янек слушал его без устали. Он безжалостно и жадно заставлял ребенка тратить силы в снегах, словно вор, спешащий набить карманы, пока еще есть время… Он часто приносил горячей золы или раскаленных углей, но делал это не из жалости: просто он боялся, что завтра чудо-ребенок «выйдет из строя». Партизаны оказали Монеку довольно прохладный прием. Крыленко смерил взглядом малыша-еврея, повернулся к Янкелю и насмешливо поздравил его на идише:

— Mazltow![67]

С тех пор делал вид, будто Монека вообще не существует, — разве только не наступал на него. Когда мальчик играл на скрипке, Крыленко с отсутствующим видом ковырялся в носу. Но однажды ночью Янек застал его: спрятавшись за деревом, с разинутым ртом мужчина слушал малыша-еврея, игравшего Моцарта. Поняв, что его раскрыли, Крыленко проворчал:

— Вышел вот помочиться. А?

— Я ничего не говорил.

Что же касается Янкеля Цукера, он подверг Монека строжайшему допросу. Как его зовут? Чем занимался его отец? Какова девичья фамилия его матери? Чем занимался его дедушка? Не родственник ли он ветеринара Штерна из Свечан? Нет? Он не родственник ветеринара Штерна из Свечан? А не родня ли ему торговец книгами Штерн из Молодечно или скорняк Штерн из Вильно, у которого мастерская на Немецкой, между мастерскими Семы Капелюшника и Якова Зильберквейта? Нет? Он не родственник этих Штернов? Гм… Странно. Очень странно. А каких же Штернов он родственник? Штернов из Ковно? Еще страннее. Он, Янкель, до войны несколько раз бывал в Ковно, но не встречал там никаких Штернов. Однако он знал одного Циферблата, Яшу Циферблата, аптекаря. Не знает ли Монек Яшу Циферблата из Ковно? Нет. Вовсе нет… Гм… Почему же тогда немцы убили его родителей? Просто так? Гм… Вполне возможно. В наше время многих людей убивают просто так. Но, может быть, все же была какая-то причина? Гм… Почем он знает.

— Оставь его в покое, — не выдержал Махорка. Он подошел к Монеку и спросил: — Ты веруешь в Бога?

Монек ничего не ответил и взял скрипку. Он долго играл с закрытыми глазами, а когда закончил, Махорка сказал:

— Ты хороший мальчик.

Но Монек недолго оставался в лесу. Как ни обвязывал он руки тряпками, как ни тянул их к малейшему огоньку и как ни молил о тепле, его пальцы стремительно отмирали. Звуки, извлекаемые из скрипки, становились менее чистыми, и аккорд нередко завершался невнятным скрежетом. В такие минуты он плакал, положив скрипку на колени, и его искаженное горем лицо становилось еще уродливее.

— Я теряю пальцы, — всхлипывал он, — я теряю пальцы…

Под Рождество он простудился. Долго лежал в партизанской землянке, свернувшись клубочком, как несчастный, дрожащий зверек. Он бредил и бормотал странные слова на идише, которые понимал только Янкель. Он важно переводил их Янеку:

— Он зовет родителей. — Или: — Он молится.

Однажды ночью, когда партизаны уже давно спали, ребенок пришел в себя. Он пробормотал пару слов, и Янкель встал.

— Он просит, чтобы ему дали скрипку.

Мальчик взял скрипку. Поднял смычок, но ему не хватило сил. Тогда он обнял скрипку и прижал ее к груди, к щеке… Его губы коснулись безмолвных струн. Так он и умер, со скрипкой в руках.

В декабре весь лес облетела новость о том, что в ночь на Рождество состоится собрание всех армий «зеленых», действовавших в районе Вилейки. Махорка с картой в руке переходил от берлоги к берлоге и указывал своим огромным пальцем на место встречи, обозначенное крестиком. Поползли слухи, будто на собрании будет присутствовать Партизан Надежда, который обратится с речью к тем, кто так долго, с таким мужеством и преданностью выполнял его приказы.

Они вышли из нор и, словно тени, двинулись через безмолвный, укрытый снегом лес. Мороз щипал лицо, воздух был неподвижен; ветер, дувший накануне с востока, в конце концов стих, подобно множеству других захватчиков, увязших в бескрайних заснеженных просторах; ни единое дуновение не колыхало белые лапы пихт; Янеку казалось, будто звезды упали с небес на землю и искрились у него под ногами в каждой льдинке — достаточно было только наклониться и собрать их.

С севера пришел партизан Олеся, молодой школьный учитель, на счету которого было более двадцати врагов, убитых в рукопашной: он превзошел всех в умении перерезать горло часовому, так чтобы он и крикнуть не успел; а также отец Бурак, бывший священник польского гарнизона на Балтийском море, продолжавший сражаться еще две недели после того, как на линии фронта умолкла последняя польская пушка. Это был плечистый, неповоротливый человек с могучими кулаками и суровым, пристальным взглядом: он мог бросить гранату на пятьдесят метров и попасть при этом в шапку.

С востока пришел Кублай, лауреат Нобелевской премии по химии, труды которого были известны во всем мире; ему было поручено отравлять воду, которую пил захватчик, пищу, которую тот ел, и даже воздух, которым тот дышал; именно он подбросил в камины штаб-квартиры гестапо в Вильно таблетки с цианидом, от паров которого умерли шеф полиции, палач поляков Ганс Зельда и двенадцать его подчиненных.

С запада пришел бывший чемпион по борьбе Пуцята, которого публика когда-то недолюбливала за нарушение правил на ринге, соперник знаменитых польских борцов Штеккера и Пинецкого; он издавна был известен своей склонностью к запрещенным ударам, предательским приемам и целому набору недозволенных трюков, а теперь, на совершенно другом ринге, где больше не нужно ломать комедию, в этой роли превзошел самого себя.

С юга пришел отряд Черва, теперь возглавляемый Крыленко, и отряды Добранского и Михайко. Там было много других командиров партизанских отрядов вместе с их бойцами, молодыми и старыми, уже знаменитыми и пока малоизвестными, впервые видевшими друг друга.

Одни приходили на лыжах, другие — на снегоступах; третьи с трудом продвигались по снегу, порой увязая по самые колени. Они шли со всех уголков Вилейковского леса, и пихты раздвигали перед ними свои заснеженные ветви со сверкавшими на них звездами, и в этой безмолвной рождественской ночи Янеку иногда казалось, будто весь лес, набрав полные пригоршни даров, отправился к далеким яслям.

Когда они приблизились к месту встречи, сквозь темноту стал пробиваться странный, рассеянный свет. Еще минут десять, шагая ему навстречу, Янек спрашивал себя, что это за новое светило зажглось в небе над самой землей, и когда они наконец вышли на поляну, все увидели, что свет исходил от пихты, ветки которой были унизаны зажженными свечами; вокруг этой живой рождественской ели собралось уже около сотни партизан.

Воздух был настолько тихим, безветренным и неподвижным, что крошечное пламя мирно поднималось к более пышным огням небес; внезапно в тишине раздались крики разбуженных ворон, пустившихся разносить по всему лесу новость об этой зажженной человеческими руками заре.

Янек жадно сверлил глазами лица стоявших вокруг людей, дышавших паром в морозном воздухе; с бьющимся от волнения сердцем он искал среди них того, кто скрывался под легендарным прозвищем «Партизан Надежда», поскольку был уверен, что этой ночью он здесь. Трудно разгадать его тайну, и слишком много лиц, которые могли бы принадлежать его герою. Им мог быть отец Бурак, стоявший на снегоступах, коренастый и широкоплечий, со связкой гранат на поясе; или ученый Кублай со скупой и холодной усмешкой, никогда не сходившей с его губ, — в каждой клеточке его тела жило неумолимое стремление настигнуть угнетателя. Им мог быть также борец Пуцята, настолько ловкий, что за два года партизанской войны его отряд ухитрился не потерять ни одного человека; или Добранский, стоявший с непокрытой головой в своем черном кожаном пальто, такой молодой и так похожий на героя, каким его обычно себе представляют. Или, может, им был школьный учитель Олеся, вооруженный одним ножом; или Ярема с его монгольским лицом под заостренной меховой шапкой — он две ночи шел на лыжах, чтобы успеть на эту встречу, и бойцы его были похожи на немецких солдат, поскольку все свое обмундирование сняли с убитых врагов. Или, возможно, сам Крыленко, такой большой в своей цигейковой шубе, что автомат казался в его руках детской игрушкой. Или, может быть, Партизан Надежда был каждым их них и всеми сразу? В том, что он здесь, не было никаких сомнений. В их взглядах, в несгибаемой воле и надежде, которые читались на всех лицах, и даже в восторге и радости, которые Янек ощущал в собственном сердце, было нечто такое, что делало присутствие героя почти осязаемым, словно бы он встал и назвал себя по имени. И Янеку казалось, что небосвод сияет так ярко и он видит на нем такие безмятежные и лучезарные огни, каких не видел ни в одну из прошлых ночей, только потому, что лес знает о присутствии этого легендарного героя и приветствует его даже в самых удаленных своих уголках.

Голос отца Бурака призвал их к молитве: верующие встали на колени в снег вокруг освещенного дерева, остальные наклонили головы и утверждали свою веру в человека с таким же рвением, с каким их товарищи взывали к бесконечному. Стихли крики ворон; в лесу вновь воцарилась тишина; звезды сверкали на снегу и в небесах с одинаковой силой; извечный лесной шепот возобновился, как встарь.

После молитвы из их рядов вышел Добранский и объявил:

— Сейчас я зачитаю вам сообщение нашего главнокомандующего.

Все встали, студент развернул бумагу и прочел:

Главнокомандующий, вилейковским партизанам, 24 декабря 1942 года. Русские атакуют на Волжском фронте, войска союзников наступают в Северной Африке; их высадка на Европейский континент является вопросом нескольких месяцев. Ваша борьба, ваше мужество, ваше ожесточенное сопротивление сегодня известны всему миру; ваши имена стали легендарными; в этой кромешной тьме вы сумели озарить мир ярчайшим светом. Даю вам наказ: пусть близкая победа застанет вас в братском единении и пусть вы найдете в себе еще большую силу и мужество, которые понадобятся нам для того, чтобы победить, не став угнетателями, и простить, ничего не забыв. Подпись: Партизан Надежда.