"Курортная зона" - читать интересную книгу автора (Галина Мария)ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ— Передайте доктору Сокольской, что я могу уступить ей своего первого жениха, — небрежно говорит Генриетта Мулярчик Ленкиной маме, — я уже вышла замуж в этом месяце. Генриетта Мулярчик — писательница. То есть, настоящая писательница, потому что она периодически звонит, причем обязательно из гостей, в какие-то газеты (то ли «Вечерний Юг», то ли «Утренняя Одесса», Ленка точно не помнит) и обязательно начинает так: «Здравствуйте, с вами говорит ваш автор». Генриетта любит рекламу. Что совершенно естественно для зрелой кокетливой женщины семидесяти лет. Вообще-то, доктору Сокольской лишний жених, может, и не помешал бы, но пока у нее и так хватает неприятностей с детьми и внуками. — Ну, я пошла, — говорит социально отомщенная Генриетта, — а то мой Веничка не любит, когда я надолго оставляю его одного. — Помню, я тоже была молодой, — задумчиво говорит Ленкина мама, — куда все делось… Лена, ты идешь с нами? Или так и будешь сидеть дома до седых волос? Они идут к Губерманам. Ленка бы с удовольствием досидела дома до седых волос — она набрела в психиатрическом справочнике на красивое слово «аутизм» и решила, что это относится как раз к ней. Еще там было что-то про астенический синдром, но эта золотая жила, как понимает Ленка, уже исчерпана. Впрочем спокойно досидеть до седых волос Ленке не удается. Сначала звонит знакомый психиатр и жалуется на своего пациента, потом — пациент этого психиатра и жалуется на врача — ну, с этими Ленка быстро разделывается, но потом звонит поэт Добролюбов, у которого что-то там не ладится с новым романом. То ли он пытается скрестить в нем христианство с исламом, то ли иудаизм с индуизмом — никому в мире это пока не удавалось, поэту Добролюбову тоже не удается. Он уже сократил роман до размеров повести и теперь пытается придать произведению дополнительную выразительность. — Слушай, — говорит он, — как называются собаки с такими длинными мордами, голые, знаешь? — Таксы? — Нет, — досадливо отвечает поэт Добролюбов, — про такс я и сам знаю. Ну знаешь, у них еще глаза раскосые, как у лысых китайцев… — Бультерьер, может? — Во! Буль! Как ты думаешь, ему ошейник может морду натереть? — Может, если хозяин придурок, — говорит Ленка. — А зачем тебе буль? — В повесть вставить. Ты понимаешь, там у меня должна действовать собака как персонификация темных сил. Мировое зло, понимаешь? Мой тесть приводит ее домой, и тут же у всех начинаются жуткие неприятности. — Слушай, — говорит Ленка, — оставил бы ты собаку в покое. Почему вы все пишете о том, чего не знаете? Поэт Добролюбов обижается. Но не смертельно, потому что переключается на полный, но сумбурный анализ политической ситуации в северном полушарии. В конце концов он выдыхается, и Ленка вновь берется за психиатрический справочник. Поначалу читать его было увлекательно, но на восьмом синдроме Ленка с ужасом обнаруживает, что у нее нет ни одного здорового знакомого. Она уже нашла типичный пример дисморфофобии, два отличных маниакально-депрессивных психоза и несколько ярких случаев копролалии. А уж о мании величия и говорить нечего, — думает Ленка, лихорадочно перебирая своих друзей-приятелей. Да что там друзья — с дальними знакомыми тоже далеко не все в порядке — вот двоюродную кузину Норочку пришлось лечить от депрессии и комплекса неполноценности, после того как их проездом из Парижа в Мелитополь навестила американская тетя-миллионерша. А Белозерская-Члек, потомственная дворянка в первом поколении, уже лет десять держит свою маму в сумасшедшем доме и так и говорит про нее: «Эта сумасшедшая психопатка». Родители вернулись из гостей рано. Они уже достигли того золотого возраста, когда люди начинают понимать, что всюду хорошо, а дома лучше, хотя эта нехитрая истина вбивается в головы чуть не с самого рождения. — Читаешь? Хорошо, — одобрительно говорит Ленкин папа. — И чем же ты больна? — Всем, по-моему, — Ленка загибает пальцы и начинает перечислять страдания в алфавитном порядке. — Типичный синдром третьего курса, — говорит папа, — ничего, пройдет. — А у нас в роду были сумасшедшие? — интересуется Ленка. — Сколько угодно, — с гордостью говорит папа, — это по линии Срулевичей. Все Бромштромы отличались хорошим цветом лица, а все Срулевичи были сумасшедшими. Да вот хотя бы тетя твоя — она к телефону в коммуналке там, знаешь, на стенке такие телефоны — выходила с папиросой в зубах, но голая. Прекрасный математик была, кстати. Доктор наук. Ты, похоже, в нее удалась. Больше-то у нас в роду ни у кого математических способностей нет. — Ну, у мамы есть, — защищается Ленка. — Ты про маму не говори, — почему-то вдруг обиделся папа, — у нее дедушка под себя чистый лист бумаги подкладывал, когда садился — заразиться боялся. — Чем заразиться? — с интересом спрашивает Ленка. — Туберкулезом. — Все ты, Муня, выдумываешь, — в свою очередь обиделась мама. — Не бумагу, а газету. И не туберкулезом, а холерой. — И где была холера, — ядовито осведомляется папа, — в Мелитополе? — Нет, в Индии. Но у них в институте работал индус. Или нет, то был китаец. И уже не в Мелитополе, а в Красноярске. Это когда бабушка на тифозную вошь села. — Так что у тебя есть все шансы, Лена, — бодро говорит папа, — выше голову! — Вы меня совсем запутали, — устало говорит Ленка. Она уже несколько одурела от этого болезненного бреда и теперь пытается выяснить, чем же, все-таки, у Губерманов кормили. Но папу уже трудно остановить. — Из всех Срулевичей, — задумчиво говорит он, — нормальный только молодой Срулевич. Хорошей мальчик, кстати. И как раз немногим старше тебя, Лена. — О чем ты говоришь, Муня, — неожиданно взрывается мама, — это молодой Срулевич нормальный? Он такой же нормальный, как мой дедушка. Нормальный человек не ставит мочевой пузырь в холодильник. — Он писал диссертацию, — защищается папа. — Ему этот пузырь был нужен для патогистологии. — Ах, для патогистологии… Оба раздраженно умолкают. Вообще-то, мочевой пузырь в холодильнике вещь не слишком запредельная. Ленка держала там мотыль — рыбок кормить. Пока папа не полез как-то в холодильник перехватить чего-нибудь до обеда и не набрел на красную шевелящуюся массу. Теперь Ленка держит мотыль в сортирном бачке. Там проточная вода, и мотылю хорошо. Папа пока об этом не знает. Ленка ставит на полку психиатрический справочник и берется за Грофа. Тоже ничего. — А цветом лица ты все-таки в Бромштромов пошла, — задумчиво бормочет папа. Все любят читать психиатрические справочники — они по своей популярности не уступают детективам. И не потому, что приятно ставить диагнозы своим друзьям и знакомым (а ведь, действительно, приятно!), а потому, что в одной из этих скучных и страшных книжек, одетых в безликие переплеты цвета присутственных мест, мы надеемся набрести на одну-единственную болезнь — свою болезнь. И совпадут симптомы, и мы поймем, почему нам бывает так плохо и страшно, почему не спится ночью, а по утрам невозможно продрать глаза, почему мы не в ладу с миром, или мир не в ладах с нами. А раз есть болезнь, то ведь должно существовать какое-то лечение. Аутотренинг там, или психотерапия. Вам хорошо… Вы расслаблены… Ваши руки теплые и тяжелые. Особенно правая. Да и левая тоже… Туда же… Вам уже лучше, говорю я — вы завтра проснетесь и это уже будет другой, лучший мир — нет, я не в этом смысле… Просто вам уже гораздо лучше. — Слушай, — говорит Лидочка Мунтян, — ты что в субботу делаешь? — Не знаю еще, — осторожно говорит Ленка, — а что? — Пошли со мной в психушку. — Это еще зачем? — пугается Ленка. Нет, может, ей и есть что делать в психушке, но не так ведь, наскоком. — Лошадь навещать. Вдвоем спокойнее как-то. — Что с ней? Свихнулась? — Не то чтобы свихнулась, — задумчиво говорит Лидочка, — а, ты понимаешь, странный случай. Сидит она в парикмахерской. Ресницы красит. Парикмахерша сзади стоит. Ножницами стрекочет. И тут, ты понимаешь, приходит в голову Лошади мысль — а что, если пока она вот так сидит, парикмахерша обойдет кресло и ножницами по горлу — раз. Ну, она сначала так эту мысль от себя отогнала, да еще внутренне похихикала, но ведь ей все хуже и хуже. Все она себе представляет, как приходит парикмахерша, обходит ее сзади, раскрывает эти ножницы и… А она ведь совсем беззащитная, Лошадь. Сидит, глаза закрыты, ресницы в краске, по уши в простыню закутана. — И что? — А ничего! Сорвала она с себя эту простыню и рванула из парикмахерской. Даже ресницы не смыла. Так и бежала по улице, как Фреди Крюггер. — И, по-твоему, она ненормальная? — скептически интересуется Ленка. Вполне закономерная реакция. Мне, вон, парикмахерша однажды самой чуть ухо не отрезала. — Да нет, это как раз в порядке вещей. Я их сама знаешь как боюсь… А только с тех пор начались у Лошади неприятности — как она выйдет на улицу, так ей плохо делается. Все ей, понимаешь, кажется, что кто-то подойдет сзади и пырнет ее ножном в спину. Ноги у нее, у бедной подкашиваются, в ушах шумит… Она теперь без мамы из дому не выходит. — Вот это да! — восхищается Ленка. — Скованные одной цепью. Ладно, пошли, уговорила. — Кстати, — неожиданно интересуется Лидочка, — ты Потрошилова давно видела? — С убийства Улофа Пальме не видела, — отвечает Ленка. — Что за политическая привязка? — А он в запой ушел. Жалко, говорит, Улофа, хороший мужик был. — Я его жене блузку толкнула, — говорит Лидочка. — Увидишь, скажи, пусть деньги отдаст. — Да ты что, мать, — удивляется Ленка, — они же развелись. — Давно? — С убийства Улофа Пальме и развелись. Какие деньги, это ж год назад было! — Как время летит! — удивляется Лидочка. — А мне казалось, это недавно было! Хотя нет, блузка-то была со стойкой, такие в этом году уже не носят. Еще кофе хочешь? — Я бы поела чего-нибудь, — виновато говорит Ленка. — Обойдешься, — отрезала Лидочка. — Я на диете. У Лидочки орлиный нос, близко посаженные глаза и муж-художник. Держать в доме мужа-художника — все равно что афганскую борзую — престижно, но утомительно. Это не Ленка придумала — это в справочнике пород собак так написано. Отсюда и диеты. Лидочка неделями отказывает себе во всем, нагоняя вес за время кратких передышек. Жизнь у нее так и проходит — в борьбе и самоограничениях. — Слушай, — говорит она, — ты святые письма получала? Ленка уже привыкла к причудливому ходу Лидочкиных мыслей. — Нет, только анонимные. И не я, а папа. «Не выступайте с отрицательным отзывом на защите диссертанта Иванчука 20 июня в 16.00 в большом актовом зале, банкета не будет, а то мы разделаемся, говорят, с вашей любимой доченькой». — До чего ученые дошли! — возмущается Лидочка. — И кто писал? Диссертант этот? — Нет, — говорит Ленка, — его тетя. Но подписано «Доброжелатель». Родители мне газовый баллончик дали, и еще гаечный ключ. Ржавый, но удобный. Так и хожу. А зачем тебе святые письма? — Я их размножаю, — объясняет Лидочка. — Размножаю и рассылаю лучшим друзьям. А то, знаешь, что будет, если их не отправить? — Что? — интересуется Ленка. — Даже говорить об этом не хочу, — отрезала Лидочка. — Истерия у твоей Лошади, — говорит папа, — чистейшей воды истерия. Это просто наказание какое-то — у меня на приеме тоже сплошные истерички у одной голова болит, когда она диплом писать садится, ну так болит, что в глазах темнеет, у другой на свекровь аллергия какая-то загадочная. Кстати, мамочка, интересный случай! Женщина, доктор наук, телефонную трубку платком обертывает и, когда садится, под себя папку для бумаг подкладывает. Тебе это ничего не напоминает? — Ах, Муня, перестань, — обижается мама, — мои родственники все сумасшедшие. А твои, конечно, ангелы! — Ты на личности не переходи, — отвечает папа, — я же просто спросил. — Все с ней понятно, — авторитетно разъясняет Ленка, — третья стадия по Грофу. — Чего? — Родов, конечно. Третью стадию прошла неудачно. Захлебнулась в каловых массах. — Ты на своих приятелей посмотри! — обиделся почему-то папа. Писатели! Да я по их опусам могу диагнозы ставить. С закрытыми глазами. — Ты моих приятелей не трогай! — возмущается Ленка. — Он в настроении, — объясняет мама. — Он уже тронул моих родителей. Папа уже готов и дальше развивать эту благодатную тему, но тут звонит телефон. Он берет трубку. — Лена, тебя. — Слушай, — доносится до Ленки голос поэта Добролюбова, — а если это будет ирландский волкодав? В дурдоме тихо. На аллеях лежат нежные полосатые тени, на тополях блестит клейкая, свежая листва. Асфальт в глубоких трещинах, сквозь которые лезут разные травы. Сегодня тепло, и все неопасные больные мирно гуляют по теплым дорожкам. Они идут вместе с Лошадью. У Лошади здоровый отдохнувший вид. — Ты понимаешь, — говорит она Лидочке, — она ведь обо мне заботится. Я ей говорю — мама, хватит, это не твое дело, кто мне звонит. Ты его все равно не знаешь! — Разменяться вам бы надо, — сочувственно говорит Лидочка. — А то тебе никакой жизни не будет. — Разменяться! Хорошо бы! А мне что делать? Я же без нее выйти на улицу не могу. Нет, в ушах уже, конечно, не так шумит, а в глазах еще что-то бегает. — Ну, они тебя лечат как-то? — пытается перевести Ленка разговор в логическое русло. — Лечат! Они вылечат! Лучше бы они маму вылечили! — Ну, хоть процедуры они какие-то назначают? — Да ничего они не делают! Аутотренинг какой-то. Лидка! — оживляется она. — Тут такой врач работает! Лидка, ты бы слышала этот голос! Когда он говорит «расслабьтесь», у меня ноги подкашиваются. — А ты что делаешь? — с интересом спрашивает Лидочка. — Ложусь, естественно. Мы все лежим и дышим. Ты, Лидка, неправильно дышишь. Начинать надо от живота. — Это уже устаревшая система, — авторитетно объясняет Лидочка. Диафрагма должна фиксироваться. — Да нет у тебя никакой диафрагмы, — досадливо говорит Лошадь. Рассосалась. А кормят тут погано. Хорошо, мне мама еду носит. — Вот видишь, — укоряет Ленка. — И что с того? Лучше бы она меня отравила! Всем сразу стало бы легче. — Не расстраивайся, — мягко говорит Ленка. — Я тебе Грофа принесу. Полежишь, почитаешь Грофа. — Нет, не надо. Я Кастаньеду читаю. Про эти… эротические знания. — Эзотерические? — Ну да, экзотические. И уже поняла, что я раньше была деревом. — А каким? — интересуется Лидочка. — Наверное, лиственным. Мои руки, как ветви. Я колеблюсь под ветром, колеблюсь… Из темного окна на первом этаже с увитой диким виноградом решеткой доносятся звуки фортепиано. — Это кто так здорово играет? — Ленка в музыке не очень-то разбирается, но эта ей нравится. Душевно как-то получается. — Да так, — равнодушно отвечает Лошадь, — одна сумасшедшая. Ну ладно, я пошла. Мне еще на процедуры надо. Они смотрят, как она уходит по дорожке, стараясь не наступать на трещины в асфальте. — Здоровая же кобыла, — говорит Лидочка. — Всех сведет в могилу и еще на этой могиле спляшет. А ты мне Грофа дай почитать. «Она была черная, как ночь, и тем страшнее была ее разверстая алая пасть, напоминающая кровавую рану, из которой, точно обломки костей, торчали ослепительно белые зубы. Ее дыхание было таким горячим, что я почувствовал ожог на своем лице. „Уходи!“ — сказал я. Она тихонько зарычала. Пригнувшись на низких лапах и наклонив мощную лобастую голову, она медленно покачивалась из стороны в сторону, глядя на меня исподлобья своими налитыми кровью глазами. Я видел розовую плоть под ее отвисшими нижними веками, которые словно оттянули вниз чьи-то невидимые пальцы… Я задыхался… За моей спиной раздался дикий крик жены…» — Ну, все-таки вставил, — бормочет Ленка. — Не бультерьера, так ротвейлера. Долго думал, наверное. Инфернальная собака. — Слушай, — говорит она, — этот кусок тебе удался. А вообще, ты сколько уже написал? — Страниц тридцать, — говорит Добролюбов. — На роман, пожалуй, не тянет. Жаль, за роман больше платят. — Тебе что нужно, — спрашивает Ленка, — деньги или слава? — Деньги мне, вообще-то, не помешают, — задумчиво говорит поэт Добролюбов. — Но слава тоже, знаешь… за нее тоже деньги платят. Лето лишь начинается. Впереди июль с его резкими тенями и беспощадным солнечным светом, с душегубками троллейбусов и густыми смоляными ночами, когда отовсюду доносится металлическое пение цикад. Наступит июль, и короткий, как удар дальней молнии, август, когда дни еще долгие и теплые, а ночи уже долгие и холодные, и мягкий, словно извиняющийся сентябрь, и опять будет туман и сырость, и ветер, и будут люди кутаться в пальто, и холодное море ночами будет ворочаться в своем каменном ложе… Лошадь выписали из больницы, и она уже успела поругаться с Лидочкой на предмет новой диеты. Поэт Добролюбов сократил повесть до размеров рассказа. Генриетта Мулярчик развелась со своим молодым мужем. А молодой Срулевич и вправду сошел с ума. Настоящее безумие очень логично, и молодой Срулевич очень логично объяснял, что он не может ни работать, ни просто думать, потому что принадлежащие к какой-то загадочной организации соседи все время включают за стенкой направленный генератор. Он поменял квартиру, переехал, но члены этой организации отыскали его и здесь. Тогда он начал бродить по городу, он на ходу запрыгивал в трамваи и на ходу выскакивал из них, но все время чувствовал спиной чьи-то внимательные взгляды. От них негде было укрыться, от них не было спасения, и молодой Срулевич пришел домой, заперся в ванной и вскрыл себе вены. Сестра, которая его каждый день навещала, успела прийти вовремя, и молодого Срулевича откачали. Откачали и сразу увезли в больницу. Ленкин папа, который ходил туда консультировать, вернулся и сказал, что дело плохо. Что это настоящая шизофрения и что она, скорее всего, неизлечима. Разве что будет временное улучшение… «…Это святое письмо. Его написала одна старушка после того как увидела ангела и он велел ей написать это письмо и она сразу заработала мелеон рублей. Один мальчик исцелился после того как написал это письмо десять раз а если вы его не перепишете и не разошлете всем своим друзьям и знакомым, то будете страдать неприятностями и пожалеете». «А также пожаром, потопом и землетрясением», — бормочет Ленка. Она задумчиво вертит письмо в руках, потом рвет его на мелкие клочки и бросает обрывки в мусорное ведро. Люстра в гостиной начинает мелко дрожать. — Лена, да перестань ты раскачиваться на стуле, наконец! — кричит из комнаты мама. — Стены уже трясутся. — Это не я! — нервно хихикнув, говорит Ленка. — У нас, кажется, землетрясение. За окном, на киностудии, начинают выть собаки. Они воют с ужасающей синхронностью, то низко, то резко забирая вверх, надрывая души усталых перепуганных граждан. Лифт снует взад и вперед, выплевывая все новые порции жильцов. Вообще-то в случае землетрясения пользоваться лифтом здорово не рекомендуется, но какой же идиот попрется пешком с шестнадцатого этажа? Так что жильцов у подъезда все больше и больше. Они стоят с детьми и фамильными драгоценностями под окнами, из которых стекла летят даже при легком приморском бризе, и с интересом ждут развития событий. Хлопает дверь сортира, и в гостиной появляется бледный взволнованный папа. — Мамочка, — говорит он, — не хочу тебя пугать, но я, кажется, очень болен… Там в унитазе полным-полно жутких красных… Червяков каких-то… Ленка в ужасе приседает. — На улицу! — говорит она наконец. — Скорее все на улицу! |
|
|