"Тысяча и один призрак" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)XIV. Два братаС этого момента я поселилась в замке, и с этого же момента начинается та драма, о которой я вам расскажу. Оба брата влюбились в меня, каждый сообразно со своим характером. Костаки на другой же день объявил мне, что он любит меня, что я должна принадлежать ему и никому другому, что он скорее убьет меня, чем уступит кому бы то ни было. Грегориска ничего не говорил, но окружил меня заботой и вниманием. Все, что дало ему блестящее воспитание, все воспоминания о юности, проведенной при лучших дворах Европы, – все пущено было в ход, чтобы понравиться мне. Увы! Ему не надо было затрачивать на это особенно много усилий: при первом же звуке его голоса я почувствовала, как дорог мне этот голос; при первом же взгляде его глаз я почувствовала, что взгляд этот проник в мое сердце. В течение трех месяцев Костаки сто раз повторял, что любит меня, а я его ненавидела; в течение этих же месяцев Грегориска не обмолвился о любви ни словом, а я чувствовала, что, если он потребует, я буду принадлежать ему. Костаки прекратил на время свои набеги и никуда не уезжал из замка. Он назначил вместо себя какого-то лейтенанта, который время от времени являлся за приказаниями и исчезал. Смеранда также выказывала мне страстную дружбу, и это меня пугало. Она, видимо, покровительствовала Костаки и ревновала меня больше, чем он. Но так как она не понимала ни по-польски, ни по-французски, а я не знала молдавского, то много говорить в пользу своего сына она не могла. Однако она выучила по-французски три слова и повторяла их каждый раз, когда целовала меня в лоб: – Костаки любит Ядвигу. В довершение всех моих несчастий однажды я узнала страшную весть. Четверо оставшиеся в живых после схватки получили свободу и отправились в Польшу, дав слово, что один из них вернется раньше чем через три месяца и доставит известия о моем отце. И вот однажды утром один из них действительно явился. От него я узнала, что наш замок был взят и разрушен, а отец убит во время его обороны. Отныне я осталась одна на свете. Костаки усилил свои притязания, а Смеранда – свою нежность, но я на этот раз воспользовалась удобным предлогом – трауром по отцу. Костаки настаивал, убеждал, что, чем более я одинока, тем более нуждаюсь в покровительстве; мать его тоже усилила свою настойчивость, – она, может быть, была даже более настойчива, чем он. Грегориска говорил мне, что молдаване владеют собою настолько, что порой трудно узнать их чувства. Он сам служил живым примером такой сдержанности. Невозможно было верить в чью-либо любовь сильнее, чем верила в его любовь я, однако, если бы меня спросили, на чем основана моя уверенность, я не могла бы этого объяснить: никто в замке не видел, чтобы его рука коснулась моей, чтобы его взоры искали моих. Одна лишь ревность могла заставить Костаки видеть в нем соперника, как одна моя любовь могла чувствовать его любовь. И все-таки я должна сознаться, что эта сдержанность Грегориски меня беспокоила. Я верила, конечно, но этого было недостаточно, мне нужны были доказательства его любви. И вот однажды вечером я вошла в свою комнату и услышала легкий стук в одну из дверей, которая, как я уже сказала, запиралась изнутри. По тому, как стучали, я догадалась, что это зов друга. Я подошла и спросила, кто там. – Грегориска, – ответил голос, и по звуку этого голоса мне стало ясно, что опасаться нечего и что я не ошиблась. – Что вам нужно? – спросила я дрожащим голосом. – Если вы доверяете мне, – отозвался Грегориска, – если вы считаете меня честным человеком, исполните мою просьбу. – Какую просьбу? – Погасите свечу, как будто вы уже легли спать, а через полчаса откройте мне вашу дверь. – Приходите через полчаса, – был мой краткий ответ. Я погасила свечу и стала ждать. Сердце мое сильно стучало, так как я понимала, что случилось что-то важное. Прошло полчаса. Кто-то еще тише, чем в первый раз, постучал в дверь. Я уже раньше вытащила засов, оставалось только открыть дверь. Грегориска вошел, и, хотя он ничего не сказал, я заперла за ним дверь и задвинула засов. Некоторое время он молчал и стоял неподвижно, сделав и мне знак молчать. Затем, когда убедился, что никакая опасность нам не угрожает, он повел меня на середину громадной комнаты и, почувствовав по дрожи моей, что мне трудно стоять на ногах, принес стул. Я села, вернее, упала на стул. – О боже мой, – сказала ему я, – что же такое случилось и почему вы принимаете такие предосторожности? – Потому, что моя жизнь, впрочем, это неважно, потому, что, может быть, и ваша жизнь зависит от нашего разговора. Совсем перепугавшись, я схватила его за руку – он поднес мою руку к своим губам, взглядом как бы испрашивая прощения за такую смелость. Я опустила глаза в знак согласия. – Я люблю вас, – сказал он своим певучим голосом. – Любите ли вы меня? – Да, – ответила я. – Согласились бы вы стать моей женой? – Да. Он провел рукой по лбу с выражением глубокого счастья. – В таком случае вы не откажетесь следовать за мною? – Я последую за вами повсюду! – Вы понимаете, что мы будем счастливы, только когда убежим отсюда. – О да! – вскричала я. – Бежим! – Тише, – сказал он, вздрогнув, – тише! – Вы правы. – И я, вся дрожа, прижалась к нему. – Вот почему я так долго не объяснялся вам в любви. Я хотел устроить прежде всего так, чтобы, когда я получу заверения в вашей любви, ничто не мешало нашему браку. Я богат, Ядвига, я колоссально богат, но богатство мое, как у всех молдавских господарей, заключается в землях, стадах, крепостных. И вот я продал монастырю Ганго на миллион земель, деревень, скота. Монахи дали мне на триста тысяч франков драгоценных камней, на сто тысяч франков золота, а на остальное векселя на Вену. Довольно ли для вас миллиона? Я пожала его руку. – Мне достаточно и вашей любви, Грегориска! – Хорошо, слушайте. Завтра я отправлюсь в монастырь Ганго, чтобы покончить с настоятелем все дела. У него заготовлены для меня лошади. Лошади эти будут нас ждать с девяти часов, спрятанные в ста шагах от замка. После ужина вы уйдете в свою комнату, как сегодня, потушите свечу, и, как сегодня, я войду к вам. Но завтра я уже выйду отсюда не один, вы последуете за мною, мы дойдем до ворот, выходящих в поле, найдем там своих лошадей, сядем на них, и послезавтра позади нас уже будет тридцать миль. – Как жаль, что сегодня не послезавтра! – Дорогая Ядвига! Грегориска прижал меня к своему сердцу, и наши губы слились в поцелуе. О, он сказал правду! Я открыла дверь моей комнаты честному человеку. Но он отлично понял, что если я не принадлежала ему телом, то принадлежала душой. Ни на минуту не сомкнула я глаз в эту ночь. Я видела себя убегающей с Грегориской; я чувствовала его объятия, как когда-то объятия Костаки. Но какая разница! На этот раз страшная, мрачная, похоронная поездка сменилась нежным, восхитительным объятием, которому быстрая езда придавала особенное наслаждение, а, впрочем, быстрая езда сама по себе наслаждение. Настал день. Я спустилась в столовую. Мне показалось, что Костаки поклонился мне с более мрачным видом, чем обыкновенно. В его улыбке сквозила уже не ирония, а угроза. Что же касается Смеранды, то она показалась мне такой же, как всегда. Во время завтрака Грегориска распорядился подать лошадей. Костаки, по-видимому, не обратил внимания на это распоряжение. В одиннадцать часов Грегориска отвесил нам поклон, сказал, что вернется только к вечеру, и попросил мать не ждать его к обеду; затем он обратился ко мне и попросил извинить его. Глаза брата следили за ним, пока он не вышел из комнаты, и тогда я подметила во взгляде Костаки столько ненависти, что вздрогнула. Можете себе представить, в каком страхе провела я этот день. Я никому не обмолвилась о наших планах; едва ли я даже в своих молитвах осмелилась признаться в них Богу, а между тем мне казалось, что планы наши уже известны всем, мне казалось, что каждый устремленный на меня взгляд может прочесть их в моем сердце. Обед обернулся для меня пыткой. Костаки, мрачный и угрюмый, говорил мало, ограничившись двумя-тремя словами на молдавском языке в адрес матери, и каждый звук его голоса заставлял меня вздрагивать. Когда я встала, чтобы отправиться в свою комнату, Смеранда, по обыкновению, обняла меня и, обнимая, произнесла ту фразу, которой я уже целую неделю не слышала от нее: – Костаки любит Ядвигу! Фраза эта преследовала меня как угроза; даже когда я очутилась в своей комнате, мне казалось, что роковой голос продолжал нашептывать на ухо: «Костаки любит Ядвигу!» Вспоминались и слова Грегориски, что любовь Костаки для меня равносильна смерти. В семь часов вечера, когда стало темнеть, я увидела, что Костаки прошел через двор. Он обернулся, чтобы посмотреть в мою сторону, но я быстро отпрянула назад, чтобы он не мог меня видеть. Меня охватило беспокойство, так как, насколько я могла видеть из окна, он направился на конюшню. Я поспешно отперла свою дверь и бросилась в соседнюю комнату, откуда могла видеть все, что он делал. Он вывел свою любимую лошадь, оседлал ее собственными руками с тщательностью человека, придающего значение любой мелочи. Он был в том же костюме, в каком я увидела его в первый раз. Но только из оружия на нем была одна сабля. Оседлав лошадь, он еще раз взглянул на окно моей комнаты. Не видя меня, он вскочил в седло, сам открыл ворота, через которые должен был вернуться его брат, и поехал галопом по направлению к монастырю Ганго. Сердце мое страшно сжалось, предчувствие говорило мне: он отправился навстречу своему брату. Я оставалась у окна, пока различала дорогу, которая в четверти мили от замка делала поворот и терялась в лесу. Но ночь с каждой минутой становилась непроглядней, и дорога исчезла из вида совсем. Наконец тревога моя, дойдя до крайней степени, придала мне силы, и так как очевидно было, что вести об обоих братьях я могла получить только в зале, то я спустилась вниз. Прежде всего я взглянула на Смеранду. По спокойному выражению ее лица было видно, что она не испытывала никаких предчувствий. Она отдавала обычные приказания относительно ужина, и приборы обоих братьев стояли на своих обычных местах. Я не могла обратиться к кому-либо с расспросами. К тому же кого бы я могла спросить? Кроме Костаки и Грегориски, никто в замке не говорил на тех двух языках, на которых говорила я. При малейшем шуме я вздрагивала. Обычно садились ужинать в девять часов. Я спустилась в половине девятого. Я не спускала глаз с минутной стрелки, ход которой был почти виден на большом циферблате часов. Стрелка прошла расстояние в четверть. Пробило четверть. Раздался мрачный и печальный звон, и стрелка снова тихо задвигалась, и я опять видела, как стрелка с точностью и медленностью компаса проходила расстояние. Без нескольких минут девять мне показалось, что я услышала топот лошадей на дворе. Смеранда также его услышала и повернула голову к окну, но ночь была слишком темна, чтобы что-нибудь разглядеть. О, если бы она взглянула на меня в эту минуту, то могла бы отгадать, что происходит в моем сердце! Слышна была рысь одной только лошади; и это представлялось мне вполне естественным, ведь вернуться мог лишь один всадник. Но кто именно? Шаги раздались в передней. Шаги эти были медленные, они как бы давили мне на сердце. Дверь открылась, и на пороге появилась чья-то тень. Сердце мое перестало биться. Тень приблизилась, и по мере того, как она вступала в круг света, дыхание мое возобновилось. Я узнала Грегориску. Он был бледен как смерть. По его виду можно было догадаться, что случилось что-то ужасное. – Это ты, Костаки? – спросила Смеранда. – Нет, мать, – сухо ответил Грегориска. – А, это вы, – сказала она. – И вы заставляете ждать вашу мать? – Мать, – сказал Грегориска, взглянув на часы, – сейчас только девять. И действительно, в эту минуту часы пробили девять раз. – Это правда, – сказала Смеранда. – Но где же ваш брат? Я невольно подумала, что это тот самый вопрос, который Господь Бог задал Каину. Грегориска ничего не ответил. – Никто не видел Костаки? – спросила Смеранда. – В семь часов, – сказал дворецкий, – князь был на конюшне, сам оседлал свою лошадь и отправился по дороге в Ганго. В эту минуту глаза мои встретились с глазами Грегориски. Не знаю, было ли так в действительности или то была галлюцинация, но мне показалось, что у него на лбу выступила капля крови. Я медленно поднесла палец к своему лбу, давая тем самым ему понять, где у него, как мне казалось, пятно. Грегориска понял меня. Он вынул платок и вытерся. – Да, да, – прошептала Смеранда, – он, вероятно, встретил медведя или волка и увлекся преследованием. Вот почему дитя заставляет ждать мать. Скажите, Грегориска, где вы его оставили? – Матушка, – ответил Грегориска твердым, но взволнованным голосом, – мы с братом выехали не вместе. – Хорошо, – сказала Смеранда. – Пусть подают ужин, садитесь за стол. Да заприте ворота: тот, кто вне дома, пусть там и ночует. Два первых приказания исполнены были в точности. Смеранда заняла свое место. Грегориска сел по правую ее руку, а я по левую. Затем слуги вышли, чтобы исполнить третье приказание, то есть закрыть ворота замка. В эту минуту во дворе послышался шум. Испуганный слуга вошел в залу и сказал: – Княгиня, лошадь князя Костаки прискакала одна и в крови. – О, – прошептала, вставая, Смеранда, бледная и грозная, – таким же образом однажды вечером прискакала лошадь его отца. Я посмотрела на Грегориску – он был не просто бледен, он походил на мертвеца. Действительно, лошадь князя Копроли прискакала во двор замка вся покрытая кровью, а час спустя слуги нашли и принесли его израненное тело. Смеранда взяла факел из рук одного из слуг, подошла к двери, открыла ее и вышла во двор. Трое или четверо слуг едва сдерживали испуганную лошадь и общими усилиями успокаивали ее. Смеранда подошла к животному, осмотрела кровь, запачкавшую седло, нашла рану на его лбу. – Костаки дрался лицом к лицу с одним врагом. Ищите, дети, его тело, а потом поищем убийцу. Так как лошадь прискакала из ворот Ганго, все слуги бросились через эти ворота, и факелы их замелькали в поле и исчезли в лесу, подобно светлячкам, мерцающим в хороший летний вечер. Смеранда, словно уверенная в том, что поиски не будут продолжительны, оставалась у ворот. Из глаз этой удрученной матери не скатилась ни одна слеза, хотя очевидно было, что она в великом отчаянии. Грегориска стоял за ней, а я около Грегориски. Выходя из залы, он хотел было предложить мне свою руку, но не посмел. По прошествии четверти часа на дороге замелькал один факел, затем два, а потом и множество факелов. Только на этот раз они сосредоточились у общего центра. Тотчас стало ясно, что этим общим центром были носилки и человек, лежащий на них. Траурный кортеж двигался медленно, шаг за шагом приближаясь к воротам замка. Через десять минут он был уже у ворот. Увидя мать, встречавшую мертвого сына, те, кто нес его, инстинктивно сняли шапки и молча вошли во двор. Смеранда пошла за ними, а мы последовали за Смерандой. Тело положили в зале. Тогда Смеранда торжественно-величественным жестом отстранила всех и, приблизившись к трупу, встала перед ним на колени, отбросила волосы, закрывавшие его лицо, долго всматривалась в него сухими глазами, а затем, расстегнув молдавскую одежду, расстегнула окровавленную рубашку. Рана оказалась с правой стороны груди: она могла быть нанесена лишь прямым обоюдоострым лезвием. Я вспомнила, что в тот день видела за поясом у Грегориски длинный охотничий нож, служивший штыком для его винтовки. Я поискала глазами у его пояса это оружие, но оно исчезло. Смеранда потребовала воды, смочила свой платок в этой воде и обмыла рану. Свежая чистая кровь окрасила ее края. Зрелище, представшее моим глазам, было ужасное и вместе с тем величественное. Эта громадная комната, освещенная смоляными факелами, эти дикие лица, эти глаза, сверкающие жестокостью, эти странные одежды, эта мать, высчитывавшая при виде еще теплой крови, когда смерть похитила у нее любимого сына, эта глубокая тишина, нарушаемая лишь рыданиями разбойников, предводителем которых был Костаки, – все это, повторяю, было ужасно и величественно. Наконец Смеранда прикоснулась губами ко лбу своего сына, встала, отбросила растрепавшиеся седые волосы и позвала: – Грегориска! Грегориска вздрогнул и, очнувшись от оцепенения, откликнулся: – Что, моя мать? – Подойдите, мой сын, и выслушайте, что я скажу. Грегориска вздрогнул, но повиновался. По мере того как он приближался к телу, кровь становилась все более алой и все обильнее сочилась из раны. К счастью, Смеранда не смотрела в его сторону, потому что, если бы она видела эту кровь, выдающую убийцу, ей уже нечего было бы его разыскивать. – Грегориска, – сказала она, – я знаю, что Костаки и ты не любили друг друга. Ты по отцу Вайвади, а он по отцу Копроли, но по матери вы оба из рода Бранкован. Я знаю, что ты человек, воспитанный в городах Запада, а он дитя восточных гор; но в конце концов вы вышли из одной утробы, и вы оба братья. И вот, Грегориска, я хочу знать, неужели же мы схороним сына моего возле его отца, не давши клятвы? Я хочу знать, смогу ли я, женщина, тихо оплакивать его, положившись на вас, на мужчину, что вы воздадите должное убийце? – Назовите мне, сударыня, убийцу моего брата и приказывайте. Клянусь вам, что раньше чем через час он умрет. – Поклянитесь же, Грегориска, поклянитесь под страхом моего проклятия, слышите, мой сын? Поклянитесь, что убийца умрет, что вы не оставите камня на камне от его дома, что его мать, его дети, его братья, его жена или его невеста – все они погибнут от вашей руки. Поклянитесь и, произнося клятву, призывайте на себя небесный гнев, если нарушите эту священную клятву. Если вы не исполните этого обета, пусть вас постигнет нищета, пусть отрекутся от вас друзья, пусть проклянет вас ваша мать! Грегориска простер руку над трупом: – Клянусь, убийца умрет! Когда произнесена была эта странная клятва, истинный смысл которой, может быть, был понятен только мне и мертвецу, я увидела или мне показалось, что я вижу, страшное чудо. Глаза трупа открылись и уставились на меня пристальнее, чем когда-либо при жизни, и я почувствовала, что взгляд этот пронизывает меня насквозь и жжет, будто раскаленное железо. Это было уже свыше моих сил, и я лишилась чувств. |
||
|