"Гайдамаки" - читать интересную книгу автора (Мушкетик Юрий Михайлович)

Посіяли гайдамаки в Україні жито… Т. Г. Шевченко

Глава девятая В ХОЛОДНОМ ЯРУ

— Снова у тебя лишние карты остались, — хитро прищурил глаза дед Студораки. — Не везет тебе, Роман, в карты.

— Кому в карты не везет… — улыбнулась Галя.

Роман кинул быстрый взгляд на девушку, густо покраснев, стал собирать карты. Ему в самом деле не везло сегодня. И не только сегодня. Всегда, когда приходилось играть с дедом Студораки и Галей, Роман чаще всего оставался в дураках. Эту девушку прямо невозможно было обыграть; она словно знала, с какими картами остается Роман, и часто, наверное, нарочно доигрывала с ним один на один. И, конечно, обыгрывала его. Роман злился, давал себе слово впредь внимательно следить за картами, но снова сдавать приходилось ему. На этот раз он бы, может, и выиграл, но не хотелось оставлять в дураках деда, хотелось непременно обыграть Галю.

— Ещё раз сыграем? — предложил Роман.

— Надоело уже, да мне и идти пора, — пряча в карман карты, поднялся Студораки.

Галя накинула на плечи платок и пошла к двери вслед за дедом.

— Галя! Я хотел тебе что-то сказать, — остановил её Роман.

— О картах?

— Ты вечером, как управишься, выйдешь в сад, туда, к груше?

Галя повела плечами.

— Не знаю, может, и выйду.

— Я буду ждать! — крикнул Роман ей вдогонку. «Нет, сегодня я ей всё скажу, что будет, то и будет», — решил он.

Он минуту постоял и, вспомнив что-то, вынул спрятанный под скамью мешок.

На дворе уже начинало смеркаться. Роман вышел за сарай и за скирдами свернул к флигелю, который стоял за прудом далеко от панского дома. В этом флигеле жил управляющий. Зная, что он поехал в Чигирин и возвратится только ночью, Роман смело перелез через низенький штакетник и направился за флигель. Выглянул из-за угла — около крыльца никого. Пес спал в будке, цепь змеей извивалась на снегу от дома до угла флигеля. Этого пса боялась вся дворня, особенно ночью, когда управляющий спускал его с цепи. Делал он это не столько для того, чтобы пес пробегался, сколько для того, чтобы дворня не ходила по усадьбе.

Роману уже пришлось однажды влезть на дерево и довольно долго просидеть там, так как пес сидел внизу и никуда не отходил.

Держа в правой руке жердь, которой дворовые казаки выдергивали из стога сено, Роман начал осторожно подкрадываться к будке. Мягкий, пушистый снег не скрипел под сапогами. Около будки парубок вдруг расправил мешок, наставил его над отверстием и ударил сапогом сбоку по будке. Пес от неожиданности как-то странно фыркнул и, загремев цепью, с разгона вскочил в мешок, так что Роман едва не выпустил его из рук.

— Попался, чтоб ты сдох! — Роман сгреб руками гузырь.[46] — Будешь теперь на людей бросаться?

Ногой он ударил по мешку. Перепуганный пес только тихо тявкнул. Роман толкнул ещё раз, потом ещё. Торопясь, он бил то носком сапога, то жердью. Пес поначалу ворчал, потом стал испуганно скулить. Наконец Роман поднял мешок и ударил им об землю. Потом схватил руками хвост, торчавший из мешка, вытащил пса и, раскачав его, отпустил руки. Пес метнулся в сторону, но добежал на длину цепи и опрокинулся на спину; вскочив на ноги, он изо всех сил помчался к будке. Не попал в дырку и завертелся на месте.

Роман тем временем уже бежал к скирдам. Запыхавшийся, вытирая руки об снег, он пробежал на псарню, где дед Студораки закрывал на ночь дверь.

— Чего бежишь, словно дурень с горы? — спросил он Романа.

Тот, смеясь, показал на мешок, рассказал деду, где был.

— Смотри, Роман, узнает кто-нибудь — влетит тебе.

— Хоть и увидел бы кто, всё равно не сказал бы. Разве «мосци-паны». Так они сейчас спят все, — говорил Роман, шагая вслед за псарем.

«Мосци-панами» называли при дворе с десяток шляхтичей, которые служили в надворной охране.

Не имея ничего за душой, кроме заносчивости и шляхетского звания, бродили такие шляхтичи от имения к имению, в поисках легкого хлеба. Не мог же шляхтич стать где-нибудь на работу, урожденному шляхтичу стыдно было работать. Если бы он стал работать, то утерял бы все шляхетские прерогативы. Держались они отдельно от казаков; платили им больше, нежели другим надворным; им же поручал пан самые ответственные дела.

— Ох, и проказник ты! — закрывая последнюю дверь, сказал дед. — Как ты не побоялся к будке лезть?

— Мне это не в первый раз, — засмеялся Роман. — Я, диду, может, когда-то волка ловил.

— Как волка?

Они остановились за псарней. Роман прислонился к стене. Студораки остался стоять напротив, держа под рукой большой деревянный ключ.

— Ей-ей! Это в Ивкивцах было. Идем мы как-то с посиделок с одним ивковским хлопцем, вдруг слышим — в чьей-то овчарне овцы блеют. А надо сказать, шли мы пьяные, как чопы. Этот мой браток к одной дивчине стежку топтал. Хлопцы его бить собирались, так я ему, как бы сказать, на подмогу ходил. Бутылка мокрухи в кармане. Девчата в тот вечер не сошлись, так мы её на улице под амбаром и выпили. И вот слышим — овцы блеют. Видим — в тыну дыра. Волк там. Онысько мне и говорит: «Я у дыры встану, а ты иди пошумишь со двора». Не знаю, о чем тогда думали, потому что когда я пошел, то и он стал соображать, что он волку сделает, когда тот выскочит. И смекнул. Снял штаны и над дыркой наставил. Когда я тюкнул со двора, волк и вскочил в штаны. Надо бы бежать, а Онысько штаны держит. Саженей двадцать тянул его волк за собой, и тогда Онысько штаны выпустил. Я прибежал, лежит он ни жив ни мертв. Хмелю — как не бывало. И не разговаривает. Дня три после того ничего не говорил. А волк тоже недалеко забежал — сдох с перепугу.

— Ну и выдумщик ты, Роман, — махнул рукой дед Студораки. — А брешешь складно. Если б не знал тебя, поверил бы.

— И вовсе не вру. Вы всегда мне не верили.

И они пошли по дороге. Студораки вертел в руках ключ, словно пытался что-то разглядеть на нем. Потом положил Роману руку на плечо и заговорил каким-то дребезжащим голосом.

— Хотел я с тобой, Роман, об одном деле поговорить. Оно будто бы и не касается меня. — Дед снял с Романовых плеч руку и снова взялся за ключ. — Про Галю хочу тебе сказать. Она хорошая девушка, сирота, крепостная. А ты казак вольный. Грех было бы её обидеть. Я не знаю, что там между вами. Она бедовая дивчина, однако и ты не промах. Знаешь, сколько уже девчат по приказу управляющего с рогаткой на шее в дегте и перьях по селу водили.

Роман почувствовал, как его бросало то в холод, то в жар. Было и приятно, что все думают, будто Галя близка ему, и вместе с тем оскорбительно, стыдно

— Что вы, диду? Как могли такое подумать? Галя… правда, она нравится мне, не очень, а так, немного.

— Я пока ещё ничего и не думаю. Экономка намекала. Галя же будто дочка мне. Одна она меня, старого, жалеет… Ну, я пошел.

Студораки склонил голову и широко зашагал через двор. Роман поглядел ему вслед и тоже пошел в хату к своей сотне.


Долго ждал он в этот вечер под грушей Галю. Одно за другим освещались в панском доме окна, во дворе стихал гомон.

«Не придет», — думал Роман, расхаживая вокруг груши. Вытоптанный на снегу круг становился всё больше и больше. Роман напряженно вглядывался в темноту. Остановился и, прислонившись спиной к стволу, застыл. «Подожди же, будешь знать, как смеяться», — грыз он рукавицу.

Но в тот же миг за черешнями мелькнула фигура.

— Ты уже тут, а я думала, что не пришел.

Роман понял: удивление её деланное. Но почему-то сказать об этом не мог.

— Давно жду. Я больше не могу так и сегодня всё скажу. — Роман отломил от груши кусок коры, стал ломать его на меньшие кусочки. — Помнишь, как мы стояли в четверг около погреба, и я сказал, что это я не просто ради шутки снял кольцо с твоей руки.

— Откуда же мне знать, для чего.

— Всё, что я сказал тогда, правда.

Роман чувствовал — высказать «всё прямо», как думал, он снова не может, и всё же продолжал говорить. Он говорил путано, далекими намеками, а Галя пожимала плечами, делая вид, будто не понимает. Подобные разговоры уже велись между ними не раз. Больше всего возмущало Романа то, что Галя держала себя с ним так же, как и с другими хлопцами. Он тоже старался показать, что равнодушен, заставлял себя при Гале шутить с другими девчатами, но это плохо выходило, а когда оставался один, всё больше думал о Гале. То представлялось ему, как, рискуя жизнью, он спасает её от опасности, то будто бы умирал от ран, и Галя, упав ему на грудь, горько плакала. А иногда приходили мысли проще, ближе: ему удалось раздобыть денег, и он выкупил её у пана, и вот он ведет её в родную хату и говорит родителям: «Вот моя жена».

— Дед Студораки сказки рассказывает в застольной, — не дослушав до конца путаную речь Романа, отозвалась Галя.

— Значит, тебе интереснее слушать дедовы сказки?

— Нежели твои, — со смехом закончила Галя.

— Тогда… тогда нам не о чем говорить. Знаю, почему ты не хочешь меня слушать. Ты вообще такая.

— Какая?

— А такая, — Роман неуверенно щелкнул пальцами.

— Тогда мне тоже не о чем говорить с тобой.

— И хорошо, я пойду.

Галя ничего не сказала. Только наклонила голову, глубоко надвинула на глаза платок.

— Я пошел…

Роман повернулся и медленно сделал шаг от груши, второй, третий. Он ждал, что Галя позовет, остановит его. Однако она не отзывалась. Роман шел, и ему казалось, вот-вот что-то оборвется в груди. Превозмогая это ощущение и заставляя себя даже не оглянуться, он ускорил шаг. Около забора снова замедлил шаги. «Вернуться? — И тут же подумал: — Для чего, чтобы снова смеялась? Она рада, что я ушел». Он перескочил через забор и почти побежал через двор.

…Всю ночь на псарне выли собаки. Где-то поблизости ходил волк. Разгневанный тем, что ему мешали спать, пан велел утром отвести на конюшню деда Студораки. Роман вместе с другими казаками в это время резал в амбаре овсяную солому на сечку. Когда ему сказали, что деда Студораки повели на конюшню, он кинул наземь ржавую косу и бросился туда. Один гайдук вытаскивал скамью, двое других держали старого псаря, хотя он и так не упирался. Сбоку, с коротенькой трубкой в зубах, стоял надутый есаул.

— Чего прешь сюда! — набросился он на Романа.

— За что деда?.. Чем он провинился?

— Роман, уходи отсюда, — тихо промолвил Студораки. Голос его срывался, в глазах дрожали слезы. Старик не боялся канчуков, его душила обида.

— Подождите, я к пану пойду, — обратился Роман к есаулу.

— Пошел бы ты ко всем чертям! — показывая выщербленные зубы, выругался есаул. — Станет пан тебя слушать, а я ждать. Хочешь, так и тебе ещё всыплем, за компанию.

— Мне… мне… — Роман больше не находил слов.

— Ну, тебе же, иди прочь! — толкнул его есаул.

— Ах ты ж, пес щербатый! — схватив стоявшую возле двери толстую дубовую мешалку, замахнулся Роман.

Есаул успел отклониться, и удар пришелся по трубке. Она хрустнула в есауловых зубах, отлетела в сторону и упала на кучу мешков с просяной мякиной.

Испуганно вскрикнув, есаул, пригнувшись, бросился к двери. Мешалка догнала его уже в дверях, зацепила по ногам, и есаул вывалился из конюшни в заслеженный ногами снег. Гайдуки вспугнутым табунком отступили к дверям, один выхватил из ножен саблю. Роман уже не помнил себя: схватив в углу тройные вилы, он двинулся на гайдуков, выкрикивая слова угрозы. Гайдуки, тесня спинами друг друга, пятясь, выскочили из конюшни и кинулись вслед за есаулом, который уже очутился на противоположной стороне двора.

— Роман, остановись, что ты делаешь? — дрожащим голосом заговорил дед Студораки.

Роман ещё полностью не осознал всего, что произошло. Он посмотрел на вилы, откинул их в сторону и, подняв потерянную в горячке шапку, стал зачем-то вытряхивать её.

— Пропал ты, беги быстрее. Садом в лес, там не догонят.

Роман опомнился. Он понял — ему не простят этого. Того, кто избил шляхтича, по законам Речи Посполитой карали «строго горлом».[47] Роман огляделся вокруг, надел шапку. Он обнял деда, который толкал его в плечо, торопя к бегству.

— Увидите Галю…

— Все скажу.

— Да нет, ей до меня и дела нет.

— Горе мне, беги! Любит она тебя, я знаю.

— За образами платок, в Чигирине купил для неё, возьмите и отдайте, — кинул Роман уже на бегу.


Утром из Холодного яра в монастырь приехали на двух санях гайдамаки. Между ними Максим увидел и Миколу. После смерти Орыси он встретился ему впервые. Неразговорчивый от природы, Микола стал ещё молчаливее. Он равнодушно пожал Максимову руку, будто они только вчера разошлись, и молча потянулся к кисету.

— Ты не курил раньше, — сказал Зализняк.

— Научили, — кивнул Микола на гайдамаков, которые выносили из амбара мешки. Все они походили больше на обыкновенных крестьян, чем на страшных «разбойников», о которых распускали небылицы окрестные паны. Одетые в свиты и кожухи, без оружия, они деловито, по-хозяйски нагрузили одни сани, подобрали солому и подогнали вторые.

— Что-то я тебя никогда не видел, другие часто бывают в монастыре, — больше, чтобы нарушить молчание, спросил Зализняк. — Что вы сейчас делаете?

— Галушки варим и едим. А атаманы ещё и горилку пьют.

— Подожди, Микола, весна не за горами, найдется дело.

К ним подошли ещё несколько гайдамаков.

Высокий рыжий гайдамак махнул рукой.

— Дело? Возы на дорогах останавливать да перетряхивать?

Мимо них от колодца гнал волов дед Корней. Волы ступали медленно, осторожно, боясь поскользнуться на ледяной дорожке. Поравнявшись с гайдамаками, Корней махнул на волов налыгачем,[48] направляя их к воловне, и остановился около группы гайдамаков.

— Останавливайте, хлопцы. Только не шляхетские, те страшно, с теми всегда гарнизон скачет. Мужицкие, что с базара идут. — Воловник плюнул вперед себя и растер плевок ногой. — Вот я и говорю, шляхтичей страшно, конфедератов ещё больше. С теми сохрани бог связываться. Вон под Вильшаной целое войско конфедератов стоит. А вчера сын мой из села приезжал. Титаря одного в Вильшане замучили конфедераты, набрехали, будто из святой чаши горилку пил. Смолою его, сердечного, облили и подожгли, ни за понюшку табаку пропал человек.

Воцарилось молчание.

— Это так. Ишь, иродовы души! То голову кому отрубят, то живьем сожгут, — первым отозвался рыжий гайдамак. — Давно бы под Вильшану надо выступить, так разве ж…

— Вы чего тут торчите? — вдруг послышался за спинами хриплый голос. Все оглянулись. От келий медленно, вперевалку приближался гайдамак в красном дубленом кожухе, подпоясанном дорогим китайчатым поясом, и в красноверхой, сбитой на ухо шапке. Зализняк уже раз видел этого человека, это был старший гайдамацкий атаман Иосип Шелест. Он уже успел пропустить с честными отцами несколько чарок пенной, и его маленькие глазки блестели задиристо, будто смоченные маслом горошинки.

— Чего столпились? — показывая два ряда больших зубов под стриженными стрехой усами, уже громче крикнул он.

— Слушаем вот человека, — ответил старый гайдамак в заплатанном кожухе. — Конфедераты снова людей мучат. Титаря из Вильшаны замордовали. А наша ватага из лесу носа не показывает.

— А ты-то тут при чём? — широко расставив ноги, взялся обеими руками за пояс Шелест. — Есть тебе дают? Дают. Так и сиди молча. Не наш конь, не наш воз, не нам его и смазывать. Ну, чего стали, носите быстрее.

Кое-кто из гайдамаков стал выбивать люльки, отходить к саням.

— Покурить дай людям, атаман, — негромко сказал Зализняк.

Атаман крутнулся на каблуках.

— Твое какое собачье дело? Гляди, не то еще самого приневолю сани нагружать.

Максим усмехнулся, выпустил кольцо дыма. Ему не хотелось ссориться, но к атаману возникла какая-то неприязнь. Он пытался подавить её и не мог.

— Убирайся ко всем чертям! — сквозь зубы процедил атаман.

Максим услышал это, и в его глазах заиграли гневные огоньки.

— Куда прикажешь мне идти?

Шелест взмахнул нагайкой. Зализняк наклонился, и нагайка, свистнув в воздухе, сбила с крыши несколько ледяных сосулек. Максим левой рукой схватил нагайку. Атаман дернул её к себе но поскользнулся и едва не упал; он дернул второй раз, третий. Максим, держа нагайку возле ременной кисти, даже не шевельнулся.

— Ты что?.. С кем так? Эй, хлопцы, что смотрите! — крикнул атаман, выпуская нагайку и хватаясь за саблю.

Но гайдамаки, окружив их кольцом, хмуро молчали.

— Оставь саблю, — подступил впритык к самому атаману дед в заплатанном кожухе. — Не то он тебя той сосулькой в коровий помет расшибет, — показал он на Максима, который, оторвав от низенькой крыши огромную ледяную глыбу, держал её в руке. — А мы не вступимся.

Атаман блеснул глазами, хищно, по-волчьи ощерил зубы и бегом побежал к забору, возле которого стоял его конь.

— Я тебе это припомню, — пригрозил он и вскочил в седло.

Дед покачал головой.

— Как мальчишка, избитый на улице, похваляется.

Максим криво усмехнулся на атамановы угрозы и пошел напрямик к хате. Снег уже глубоко оседал под ногами, в следах сразу же выступала вода. Длиннющие, словно бороды престарелых дедов, сосульки на крытой под железо церкви оплакивали зиму крупными слезами. На яблоне, по-весеннему весело, о чем-то щебетали между собой две синицы. Шли последние дни марта.


Весна была дружная. Недаром петух напился воды на сретенье. Снег таял быстро. Звонкими ручейками он стекал по оврагам в Тясмин, и тот бурлил, с грохотом сорвав с себя ледяной панцирь, подмял под себя высокий камыш, лозы, дохнул широкой волной, разлился до синей полоски дубового леса. Уплыли в Днепр льдины, на склонах заклубилась паром земля. На холмах уже можно было сеять. Но не спешили медведовцы в поле, не радовали их погожие дни. В местечке был голод. Муку мешали с березовой корой, мякиной, желудями, употребляли всё, что могли разжевать слабые челюсти. Максиму не раз приходилось встречать в лесу крестьян, которые искали под гнилыми прошлогодними листьями полуистлевшие или проросшие желуди. А в панских амбарах каждое утро открывались двери, и крепостные перелопачивали горы золотой пшеницы и туго слежавшейся ржи, которая начинала подопревать снизу. Паны не спешили продавать хлеб, да и в Варшаве только и разговоров было о том, что вот-вот снова наладится торговля через Северное море, и тогда за эту пшеницу англичане заплатят в Гданьске настоящие деньги. А то, что хлопы голодают и стали очень неспокойными, — не страшно. Надворные войска хорошо вооружены, а им на помощь идут конфедераты.

Конфедераты же из Бара, словно чума, расползались по Украине всё дальше и дальше. Хищная рука папы сыпала из Рима золотые, они катились через Правобережную Украину к берегам Днепра, а за ними мчались на конях шляхтичи с красиво нашитыми на мундиры крестами. В Черкассах силой оружия заставляли людей принимать унию, в Жаботин прибыло и встало на постой конфедератское войско; такой же гарнизон, снаряженный Мокрицким, направился было в Медведовку, но полковник Чигиринских казаков Квасневский, боясь восстания, не пустил его в местечко. Видя это, русское войско усилило свой натиск на конфедератов. В Баре конфедератский гарнизон оборонялся изо всех сил. Ещё большее сопротивление оказали униаты в Бердичеве. Несколько дней русское войско метало в крепость ядра из разных пушек: двадцатифунтовых, шестифунтовых, огромных единорогов — пулкортанов, пока не обвалились в нескольких местах крепкие стены крепости. Тогда в проломы ворвались карабинеры и в коротком бою сломили сопротивление осажденных. Но взятие перворазрядной Бердичевской крепости не остановило конфедератов. Они рассыпались небольшими отрядами и, избегая прямых столкновений с русскими войсками, стали собирать основные силы в отдаленных местах воеводств.

Максим в местечке бывал редко. Когда же приходил, то видел, как по склонам оврагов люди таскали на себе бороны, как забрасывали сети в плесы около Тясмина, надеясь поймать занесенную половодьем быструю щуку или исхудавшего весеннего карася. Тогда хотелось скорее убежать прочь отсюда, за мрачные монастырские стены. Особенно поразила его смерть дядьки Нечипора. После длительного голодания Нечипор продал Загнийному амбар, купил на базаре хлеба и селедок и, наевшись, умер под вечер. Сельди привозили в местечко запорожцы. Они привозили рыбу, соль, икру, а сами покупали сукно, порох, пули. Продавали сечевики крестьянам сельди недорого, и скоро они совсем упали в цене. Именно это и спасло многих от голодной смерти.

Приезжали запорожцы и в монастырь, но знакомых сечевиков Максим не встречал.

Надо было начинать сеять и на своей ниве, да где взять зерно? Не только Максим, а все медведовцы поначалу думали, что весной паны откроют амбары и хоть дорого, а всё же станут продавать хлеб. Но растаял снег, растаяли и надежды. Паны амбаров не открыли — они выжидали. Селянские нивки стояли невспаханными, земля пересыхала, особенно на Горбах, где был и Максимов клочок. Возвращаясь на рассвете из дому в монастырь, Максим свернул на Горбы, поглядел, и сердце защемило от боли — там чернела лишь одна полоска, да на другой возился дядько Карый.

Максим прошел межой под степную вишню, где стоял воз, поздоровался с Карым. Тот как раз насыпал из мешка зерно в коробку.

— Как, дядьку, земля не пересохла?

— Начинает пересыхать. Дождик на посев не помешал бы. — Карый размял в ладони комок земли, поднес её к Максимову лицу. Потом отвел ладонь в сторону, подул несколько раз.

— У меня пониже, так будто бы ещё ничего. — Вытер ладонь пучком сена, потом полою старой, опрятно заплатанной свиты.

Максим погрузил руку в коробку с зерном, пошевелил пальцами.

— Пшеничка так себе. Своя?

— Какая там пшеничка! Мышеед один. Купил в воскресенье в Чигирине на базаре. Мало, не хватит на всю полосу. Я гречки придержал немного. Да погода стоит ветреная, неурожай будет на гречку.

— А ну, дайте я попробую. — Зализняк снял пояс, перекинул его через плечо. Легко поднял с воза лукошко, обхватил его поясом.

— Не забыл? — спросил Карый.

— Не бойтесь, не забыл.

Максим поправил пояс, стал на краю нивки. Первый взмах — и золотые зерна широким веером брызнули на черную землю. И снова, как и всегда при первом шаге по вспаханной ниве, Максиму вспомнился дед. Он учил Максима сеять. Высокий, худой, он неторопливо шагал по ниве, размахивая правой рукой с закатанным до локтя рукавом. Левая неподвижно лежала в коробке. Первый заход дед начинал без шапки, его длинные седые усы шевелил ветер, и от этого казалось, будто они живые. Дед торжественно поглядывал на внука и в такт взмахам руки приговаривал. «Под правую, под правую, под правую». Максим широко ступал рядом с ним и тоже сеял. Только не зерно, а перемятую землю.

Земля мягко расступалась под сапогами, ноги погружались по самые щиколотки. Золотые брызги сливались с землей, тонули в ней, казалось, она втягивает в себя зерно — труд и пот крестьянина, его радости и страдания, волнения и надежду. Максим обошел нивку дважды и, когда рука заскребла по дну, подошел к возу. На его лице блуждала теплая улыбка.

— Земля как пахнет. Давно не сеял. Жаль — в монастырь пора. Мы тоже выезжаем на днях, монастырские земли в долине, ещё не совсем протряхли.

— А свою когда будешь сеять?

Максим задумчиво смотрел на бледно-розовую полосу над лесом, с красным маленьким ободочком внизу. Ободок на глазах рос, увеличивался, и вдруг на землю упали косые пучки лучей. Чистая, словно слезы младенца, роса, что дрожала на молодой траве по обочине, вспыхнула, заиграла всеми красками, и казалось, будто это блестят не капельки росы, а золотые мониста.

Максим отвел взгляд.

— Не знаю. Буду просить зерна в монастыре. Если дадут — послезавтра и засею.

Он попрощался и пошел вдоль межи, чтобы не потоптать золотые бусинки, растерянные в траве утренним солнцем.

Весной стало больше работы. Только после захода солнца возвращались батраки и послушники с поля. Однако очень часто, поужинав, кое-кто ещё шел к Холодному яру. В воскресенье сюда сходилась едва не вся монастырская челядь. На высоком холме около яра было гульбище, там собирались гайдамаки. Играли в карты, пели или просто слушали рассказы бывалых людей. Сам лагерь — гайдамацкая сечь — скрывался на дне яра в сизоватой туманной мгле, что исчезала только в солнечные дни. По склону яра, переплетаясь ветвями, стояли столетние дубы и бересты; казалось, будто они взялись за руки и, поддерживая друг друга, заглядывают с любопытством в ужасающею глубину яра. От большого яра расходились во все стороны десятки более мелких, а те, в свою очередь, делились на множество маленьких овражков. Лагерь с трех сторон защищали рвы, а с четвертой гайдамаки сделали лесные засеки и поставили дубовые рогатки и башню.

Максим часто засиживался допоздна на холме возле костра, смотрел, как переливается белым светом Мамаева дорога, как гаснут далеко в долине огни Жаботина. Вспоминались Запорожье, ночи, проведенные в степи, луг, на котором он с мальчуганами пас панских коней. На тот луг часто прибегала Оксана.

Наступил апрель, и всё тревожнее становилось на сердце у Максима. Что на этот раз скажет ему управляющий' Максим подсчитал, сколько у него собралось денег, но выходило не больше ста рублей. Придется взять у настоятеля на отработку да ещё распродать дорогое дедовское оружие. А нет, будь что будет. Заберет Оксану, и убегут они на сечевые, а то и на татарские земли. Жаль, не видно никого из знакомых запорожцев из паланок, у кого можно было бы хоть поначалу оставить Оксану.

Однако вскоре случилось нечто такое, что совсем изменило все мысли и планы Максима. Пришли события, которые перевернули всю жизнь, взбудоражили до дна спокойную гладь ежедневных забот и мечтаний. Как-то за неделю до троицы Максим с несколькими послушниками и запорожцами, приехавшими в монастырь, спускались тропой к Холодному яру. Ещё издали услышали они глухой шум голосов, выкрики, топот ног.

— Не иначе, как что-то стряслось. Ну-ка, пойдемте быстрее, — сказал один из запорожцев.

Они ускорили шаг. Голоса всё приближались. Вскоре они увидели большую толпу гайдамаков, которые шли прямо через лес к яру. Впереди, придерживая на плечах кирею, шагал есаул Бурка. Максим знал Бурку ещё по Запорожью, а потом часто встречал его в монастыре — есаул бывал у игумена едва ли не каждую неделю.

— Максим, пойдем с нами, — бросил на ходу Бурка, — это и тебя касается.

— А что такое? — устремляясь за ним, спросил Максим.

— Конфедераты в Медведовку вот-вот из Черкасс должны прийти. Пани Думковская вызвала их.

Хотя Зализняк уже не раз думал, что такое может случиться, все же это известие поразило его. Пани Думковская! Сколько горя причинили эти паны людям! Нет, нельзя допустить конфедератов, чего бы это ни стоило, нельзя дать им ворваться в Медведовку.

— Так они скоро и в наш монастырь придут, — стараясь идти в ногу с Максимом и Буркой, заговорил низенький, широконосый татарин по прозвищу «Товмач» — монастырский послушник.

— Этому не бывать, достаточно, что уже раз пустили, — сказал кто-то сзади.

Они спустились в овраг Бойкова луга, где висел казан и куда собирались на раду гайдамаки.

— Куда мы идем? — спросил Максим.

— К атаману всех созывать будем.

— Почему же мы направляемся к землянкам? Радное место тут. — Зализняк остановился. — Возьми палицу, ударь в казан, — обратился он к Товмачу.

Товмач взял дубовую палку, ещё раз взглянул на Зализняка.

— Бей! — махнул рукой Бурка.

Услышав удары в казан, из землянок, из лесу стали выбегать гайдамаки, присоединяясь к толпе. Атамана долго не было. Кто-то побежал в атаманский курень, но он был пуст. Шелест прибыл несколько позже. Он пришел из лесу. Держась рукой за куст, спустился в овраг и, умышленно не торопясь, подошел к толпе. Остановился возле первого же гайдамака, расспросил, что случилось.

— Что за спешка, почему без меня в казан ударили? — подходя к Бурке, мрачно спросил он. Вдруг увидел Зализняка, ещё пуще нахмурил брови. — Тебе чего здесь нужно?

Максим пытался говорить спокойно.

— То же, что и всем. Я сам из Медведовки. Не время, атаман, сейчас ссоры разводить.

— Так иди в свою Медведовку и не пускай конфедератов. А в наши дела нос не суй. Убирайся отсюда.

— Зачем ты, атаман, человека гонишь? Лес не твой, и мы кого хотим, того и приводим! — крикнул кто-то из толпы.

Шелест словно не слышал этих слов. Он расправил плечи, молодецки сбил на ухо шапку, встал на пень.

— Пан-молодцы, гоните этого лайдака.[49] Я получил важные известия. Через неделю возле Чигирина остановится караван купеческий. Восемь суден сукном московским гружены. А конфедераты не к нам идут.

Толпа зашевелилась, загудела. Послышались выкрики возмущения, кто-то громко, крепко выругался. Какая-то внутренняя, доныне не ведомая сила толкнула Максима, и он тоже встал на пенек.

— Врет он, околпачивает вас. Не слушайте его, хлопцы! Неужто мы не встанем на защиту крестьян, на защиту своих матерей и сестер? Неужто дадим шляхте убивать людей, приневоливать их в унию?

— Довольно дрожать за свою шкуру, довольно терпеть! — крикнул Микола.

Шелест на мгновение растерялся. Опомнившись, он хотел толкнуть Зализняка, но тот уже сам соскочил с пенька.

— Не нужно нам такого атамана. В шею его, прочь! — внезапно взорвался громким криком овраг.

Кто-то дернул Шелеста за полу, и он упал прямо в толпу.

— Бурку в атаманы.

— Лусконога, тяните Лусконога! — слышалось то тут, то там над толпой.

— Зализняка! — донеслось слева.

Максим удивленно оглянулся, но Микола схватил его под руки и поставил на пень.

— Зализняка атаманом, Зализняка! — выкрикнул он, перекричав все голоса.

— Зализняка! — поддержал Роман, а за ним ещё несколько человек. — Он славный казак.

— Какой из меня атаман, — пытался отказаться Зализняк.

— А ты кланяйся, сучий сыну, — толкнул его палкой под бок какой-то старик, — и не отказывайся от чести.

— Зализняка! — звучало уже по всему буераку. — Он сотню водил на Запорожье.

— Зализняка! — гремело вокруг. — Зализняка!

Кто-то дернул его за ноги, ещё кто-то поддержал за пояс, и Максима усадили на пень. Старик с палкой сорвал с него шапку, и Зализняку на голову посыпались прошлогодние листья, земля, даже конский помет. Так всегда делали на Сечи с атаманами, чтобы не задирал нос, чтобы помнил, кому обязан своею властью.

Наконец мусор перестал сыпаться на голову, и Зализняк поднялся.

— Слово говори! — крикнул кто-то.

Максим обвел взглядом сотни устремленных на него глаз, возбужденных, выжидающих. В них он прочитал не просьбу, а приказ. Зализняк хотел говорить и чувствовал, что не может. То ли от того, что ему никогда не приходилось стоять перед таким количеством людей, то ли не знал, что именно надо сказать, но слова не находились.

«Да и нужны ли слова? — думал Зализняк. — Имеет ли он право вести людей на такое великое дело, сможет ли справиться с ними? И разве только с ними? С этой сотней мало что сделаешь».

— Не пустить шляхту в Медведовку — это же только начало, — последние слова он проговорил вслух. — Одних не пустим — другие придут. А тех же тоже надо будет гнать, и так до тех пор, пока не отобьем у конфедератов охоту к таким наездам. Сами подумайте, на что идем.

— Знаем, говори, что делать будем? — закричали со всех сторон.

— Говори!

— Слушаем!

Максим задумался. Он еще не успел привыкнуть к своему новому положению, а от него уже ждали ответа.

— Что делать будем? Шляхту будем бить! Понесем из Холодного яра огонь мести за обездоленных, искалеченных людей, и жарко станет тому, на кого дохнет этот огонь. — Максим замолк, а потом нерешительно промолвил: — А с чего будем начинать — ещё сам не ведаю. Не думал я об этом, сами знаете — я и в гайдамаках не был. — Он усмехнулся и, поправляя пояс, добавил: — Теперь видите, какой из меня атаман. Да ничего. Выбирали вместе, давайте же вместе и совет держать. Время не ждёт.