"Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном свое" - читать интересную книгу автора (Даль Владимир)

думал, как едва не дожил до того, что и думать было поздно. Обыкновенно
связь и дружба подобного рода, если она возрастает до известной степени,
оканчивается тем, что молодые люди начинают говорить друг другу наедине ты;
здесь наоборот: Груша начала меня тем отличать, что говорила мне, когда
никто нас не слышал, вы . Я принялся жить, когда вышел на свет, за околицу
Путилова, с таким жаром и рвением; я видел столько прекрасного впереди и,
кроме хорошего, видел иногда только смешное, а дурное забывал - я жил и
дышал с такою свободою и самоуверенностью, несмотря на незавидный жребий
свой, с такою простотою и недогадливостью, с такою чистою совестью, что шел
бодро и без оглядки вперед, думая: "Все хорошо, как оно есть"; и беречься,
остерегаться я не умел, тем менее мог я уберечься от такой беды, какая мне
тогда грозила, - попирать ландыши на пути ногами, когда, казалось,
безгрешно мог ими радоваться и утешаться. О последствиях не было у меня
никакого понятия, мы с Грушей только очень подружились. Не хотелось бы
докучать вам, а не могу и отстать так сухо от этого заветного предмета.
Полковница, конечно, давно видела неуместную дружбу нашу, но ей нас было
жаль обоих, и она считала все это ребячеством.
Вслед за отставкой моей один из капитанов того же полка посватался на
Груше; это наделало такой суматохи в доме, что тайна не могла остаться без
объяснений. Разумеется, что я никогда не смел и подумать о браке с Грушей,
и действительно, мысль эта никогда мне в голову не приходила; но она
отказала жениху, которому, по всем соображениям старшей сестры и зятя,
отказывать не следовало. Грушу никто не неволил, а хотели только допытаться
о причине отказа; но, кроме слез и заклятий, что она никогда замуж не
выйдет, ответу не добились. Все это, однако же, произвело во мне и в ней,
без всякого об этом предмете разговора, такую видимую для всех перемену,
что никому не трудно было разгадать загадку; полковница воспользовалась
первым случаем, чтобы со мною об этом переговорить.
Она сделала это очень тонко и искусно, с женским уменьем и
изворотливостью, и спросила меня, что я об этом думаю. Никогда в жизнь мою
не испытал я такой пытки, и за себя и за Грушу. В эту минуту только очи мои
прозрели. Я отвечал наконец, что ничего не думаю и думать не в состоянии,
просил ее думать за меня и без всяких обиняков приказывать мне, что теперь
делать: я готов на все безо всякой оговорки или исключения. "Кажется, -
прибавил я, - если я только в этом омуте что-нибудь вижу, кажется, мне
должно ехать сегодня или завтра".
- Должно, - отвечала она. - Чувства ваши, которые вас никогда в жизни
не обманывали, и теперь остались вам верны. Не осуждайте нас за это:
поживите еще немного на свете, так чтобы вы могли оглянуться назад, на
происшествие это, и, право, вы нас оправдаете.
Разумеется, что отставной унтер-офицер свояченице полковника своего не
жених; об этом даже с устранением всех светских предубеждений толковать
нечего. В ту же ночь я сел тайком на нанятую двуконную подводу, оставив
полковнику и полковнице по письму, и ускакал по ближайшему пути на почтовый
тракт. Мне и теперь еще больно, что я должен был оставить полк свой и дом
полковника, этот приют мой, убежище и рай, таким бесславным образом. Зачем
не мог я расстаться с этой семьей, как послушное и доброе дитя, выходя на
свет, покидает дом родительский?
От француза, с которым я постоянно переписывался, получил я письмо
перед отъездом; в Путилове произошли большие перемены: там давно уже