"Если ты есть" - читать интересную книгу автора (Созонова Александра Юрьевна)Глава III…В пьесе, которую Агни с Колеевым начали было придумывать на юге, было лишь два персонажа: Он и Она. Сбежавшие из города, плавящиеся на вольном солнце и в промежутках между занятиями любовью обсуждающие совместно сочиняемую пьесу, Правда, героиня то и дело рас-траивалась на составляющие ее ипостаси: Тело, Душу и Дух. Впервые это случилось, когда, перегревшись за день на пляже, они бессильно лежали в палатке в жару и полубреду… Он (едва шевеля спекшимися губами). Иди ко мне. Она. Сумасшедший! У меня вот-вот душа с телом расстанется. Он. Вот и надо спешить, пока не расстались. Потом поздно будет. Она (фыркнув, прислушивается к своему состоянию). Правда, хотят расстаться. Душа… тело… Есть ведь еще дух? По-вашему, их там трое? Он. Трое. Неслиянно-неразделенное единство. Она. Какое там «неразделенное»! Мечтают разделиться. Ругаются вовсю. Он. Как ругаются? Она, А смотри… Три женщины, похожие одна на другую, но и существенно разные, вместо одной. Тело — вялая, раскрасневшаяся дама — лежит под простыней поверх спальника. Душа — худая, подвижная, с резкими чертами лица, маячит взад-вперед, не находя себе места. Дух, плохо различимый из-за мерцания, спокойно улыбается у изголовья. Он (поморгав глазами, протягивает руку). Иди… те ко мне. Тело. Сейчас, милый. (Пытается встать.) Душа. Не трогай ее! Несчастная, больная баба! Тело. Да нет, я еще могу… Душа. Лежи! (Толкает ее обратно в постель.) А ты — не стыдно тебе? Готов изнасиловать умирающую! Он (наблюдает за ними, прикрыв изумление ироничной улыбкой.) Душа. Скорей бы отошла, что ли. Отмучилась. Самка… Тело (сквозь болезнь вызывающе усмехается). Душа. Сил никаких нет — сожительствовать с ней! Сколько лет! И впереди еще — сколько? Болеет, кряхтит, кашляет — но ведь не отойдет никак! Тело (смеется, стараясь не показать обиду. Строит ему ласковые гримасы.) Дух. Не надо так! (Нагнувшись к Телу, убирает с разгоряченного лба волосы. Обнимает Душу за плечи.) Вы с ней в разном положении, не забывай. Душа. Ах, отстань! (Ему.) А ты что тут вожделенно ухмыляешься? Иди к своей Лидии. Заждалась уже. Езжай! Он. При чем здесь Лидия? Ты что, очумела?! Душа. Нечего тянуть свои руки и думать при этом о ней! Он. Не думаю я при этом о ней. Ревнивая какая… (Демонстративно отворачивается к стене.) Дух. Не ссорьтесь, родные мои. (Ему.) Им тяжело сейчас, разве ты не видишь? Трудно себя сдерживать при такой температуре. Все скопившееся раздражение рвется наружу. Обуздай свою плоть, пожалуйста. Поговори со мной. Он. О чем? Дух. О духовном. Он. О духовном?.. И они долго разговаривают, прикрыв глаза, слабыми от высокой температуры голосами. О недружной троице. Об Оригене и его теории. Об александрийском сапожнике из притчи… Наконец Она засыпает. И приходит сон. Сон-полет. На этот раз она летит не одна. Кто-то уносит ее, прорываясь сквозь перистые облака, крепко держа за плечи и прижимая к себе. Это Дьявол. Сколько раз она звала его и в отрочестве, и по пьянке, и вот он откликнулся, наконец. Бесшумно вздымаются и опадают крылья непроглядной тьмы. Глаза не видны из глубоких глазных впадин, но взгляд ощутим, внятен и давящ, как тоска. От его близкой груди исходят холод и жар одновременно. Он привлекает ее к себе все тесней. Ладони его — музыканты, послушные вдохновенному дирижеру — что они делают с ее телом!.. Наслаждение — нет, это слово мало. Потеря сознания, водопад, воронка, засасывающая в сердце сверхновой звезды… Ладони его — смуглые, стройные музыканты, стремительные, бешеные, нежнейшие… Когда она открывает глаза и переводит дыхание, он усмехается. Пальцы ослабевают хватку. Сердце успокаивается, входит в свой ритм, и она усмехается в ответ: «О да, ты мастер услаждать плоть, маэстро. Но ведь это оно потерялось сейчас в самозабвении — мое глупое, жалкое, сластолюбивое тело. А не я». — «Не ты?» Чтобы показать ему, что она — не то же, что ее жалкое, глупое тело, не раба его — размахнувшись, собрав всю невеликую силу плеча, она ударяет по узкой щеке. В тот же миг ударившая рука обугливается до локтя. Она смеется. «Ну и что ты доказал? Опять же ты покарал не меня — мое жалкое тело…» Она смеется и смеется, чтобы не расплакаться. Она поднимает левую, живую, руку и сравнивает их: черная головешка и гибкая, с тонким запястьем кисть. Странно: сластолюбивое, порочное тело — и такая тонкая, одухотворенная кисть… Ей так жалко его, свое тело, и, скрывая жалость, она усмехается еще презрительней и угольной головешкой, оставшейся от руки, чертит на впалой щеке крест. Он морщится и, оторвав одну из ладоней от ее плеч (она чуть не ухает в бездну), стирает нарисованное. «Значит, ты отрекаешься от своего тела? Ты не одно с ним?» — «Нет, — она беспечно мотает головой. — Нисколько!» И он разжимает вторую ладонь. …бесконечный ужас падения. Все в ней сжалось в комок и перемешалось. Тело слиплось с душой в последней тоске. Волосы встали дыбом и поседели. Она неслась во тьме, словно сошедшая с ума, одичалая комета. И отросшие волосы тянулись за ней белым шлейфом, хвостом… Она падали так много часов, лет, веков. Пока, наконец, не поняла, что Земли нет под ней, нет тверди, о которую можно было бы разбиться… Героине пьесы, в отличие от Агни, удалось-таки вытащить героя в абсолютно дикое место. Правда, с великим скрипом. Она потащила его на вершину горы. …Известковая тропа под ногами — белая, слепящая глаза. Хруст ракушек, словно скрип снега. На привале, выискав живительные лоскутки тени, они продолжают обговаривать свою пьесу. Она. Двух героев, я думаю, хватит. Не надо больше. Диалоги двух разных людей, предельно разных. Из их сплетения и столкновения, словесного, смыслового — высечется, как при трении, короткий такой просвет истины. Выглянет испуганный лик и спрячется… Он. Выглянет?.. Она. Ты думаешь, нет? Он. Не знаю. Она. Конфликта, кстати, все еще нет. Он. Может, введем мотив жены, которая болеет? Будет пьеса-исповедь. Она. Нет, только не это! Он. Почему? Она. Слишком страшно. Художественная вещь — это вроде сгустка магии. Если вложить в нее достаточно жизни — вживить нерв собственного духа, пьеса подчинит нас себе, вовлечет в свое действие и сбудется. Да-да! Писать ее — все равно что лепить руками свою судьбу. Он. Об овце? Она. Да. Я попросила об овце — страшно люблю этих существ. Как увижу овцу — начинаю за ней бежать. А она от меня. Овца… Олицетворение простодушия, чистоты и робости, ранимая и гонимая. С пытливыми, глупыми глазами и песенкой на устах… Это было в тайге. Осень, железная печка, шорох мокрого снега о брезент палатки. Он рассказывал сказку, а я так выматывалась на маршруте, что засыпала на середине, не дослушав, и он обижался. Сказка была длинная, на весь полевой сезон. Овце сильно не везло в ее овечьей жизни, ей выпало много передряг, прежде чем она встретила хорошего человека, доброго и мудрого. Я была так рада за нее. И за себя, естественно, потому что отождествляла себя с ней… А в конце сказки ее зарезали. Он. За что? Она. Они жили в маленьком домике высоко в горах. Однажды случился большой снегопад, и занесло все дороги. Они оказались отрезанными от остального мира. Есть было нечего. Дни складывались в недели, и они уже начали слабеть от голода. И вот однажды человек пришел к овце с ножом. Он поднял ее голову за подбородок и долго смотрел в глаза. И слезы текли по его щекам. «Прости», — сказал он. Овца поняла, что он хочет сделать, и умоляюще закричала, Человек зажмурился и… Когда он дошел до этих слов, я вылезла из спальника, вышла из палатки в снегопад и ночь. Меня трясло. «А ну-ка, ложись назад! — сказал он. — Я ведь еще не кончил, а ты уже расстроилась. Овца закричала, забила ногами и… проснулась. Это оказалось страшным, дурным сном, который много лет спустя она рассказывала своим внукам». Но то была уже явная ложь. Мне в утешение. Он. Почему обязательно нехорошее? Мы же можем написать, к примеру, что она выздоравливает? В конце? Она. Ты ничего не понимаешь. Мы ничего не можем написать в конце. Мы задаем начало, а дальше оно движется и развивается помимо нас. И в конце может быть как угодно страшно. И не изменить ничего. Он. Бр-р! Ну и нагнала ты мраку. Она. Трусишь? Может, бросим писать, пока не поздно? Он. Да нет уж, раз начали. Но все-таки у тебя какая-то мистическая боязнь тобой же выдуманного слова. Мне это трудно понять. Она. Не слова! Он. Пошли! Черт бы побрал эту твою гору… На вершину горы они забрались перед самыми сумерками. Горизонт в голубой дымке, изломанный спинами мягких, мохнатых гор. Замшево-зеленые склоны, извивы ручьев, старческие скулы утесов. Небо, надвинутое на брови, словно шапка… На вершине горы прощаешь ей все. Проклятья ее крутизне, злому солнцу, рвущим обувь острым камням — рассеиваются, как пух по ветру. Только богам и альпинистам знакомо подобное ощущение: юный, свежесотворенный, спокойный и дышащий мир лежит у ног. «И увидел Бог, что это хорошо»… Она. В сущности, здесь совсем не обязательно говорить… заниматься любовью… даже пьесу писать — суетное и мелкое занятие. Просто быть. Смотреть в огонь. Смотреть в черное небо. Давай навсегда замолчим? Он. Давай. Она. Какой ты покладистый… И все-таки не удержались от философско-богословских споров. Вечная тема: о рациональном перевесе восточных религий над христианством. В частности, с их доктриной перевоплощения… Он. Что больше всего меня отталкивало от всяких восточных религий, так эта их апелляция к рассудку. Убедительно все объясняют. А вера — безрассудна. Иррациональна. Она. Тогда вообще не надо было бы говорить о вере. Слова — слуги рассудка. Он. Опять эта компания! Три дамы — Тело, Душа, Дух, смутно угадываясь в темноте, выплыли на лужайку перед палаткой. Душа Дух. Прости, это из-за меня. Когда я приходила сюда в прошлый раз, я жила, вернее, жил, ибо был в то время мужчиной, с очень греховной душой… Тело Душа Дух. Да. То был властный самец, бессердечный игрок и бабник. Его звали Жиль. Все слезы когда-либо обманутых им женщин, скопившись в одно, теперь выплакиваются тобой. Есть такой закон. Душа. Но ведь я никого не обманывала… Дух. В каком-то смысле ты — это он. Душа. Как это? Дух. Ах, это очень сложные материи… Я ничего не могла с ним поделать. Была так слаба, что мой шепот доходил до него лишь изредка, в минуты одиночества. Он был ему неприятен, и он тут же затыкал мне рот очередным наслаждением, чашей вина, охотой за женской душой, скачкой верхом… Тело (завистливо Дух. Ах, нет же, он жил очень плохо. Пусто. Он был свободен от всяческих уз — семейных, любовных, сыновних, дружеских — и оттого теперь ты постоянно к кому-то привязана и несвободна. Он был безмятежен, смешлив, и боль другого существа ничуть не портила ему аппетита. И именно поэтому ты так часто болеешь, так тяжело переносишь любую, самую незначительную обиду. Тело Дух. Ошибки быть не могло. Ты стала женщиной, ибо женщина — существо более несвободное и болимое. Душа. А что будет потом? В следующий раз?.. Дух. Не знаю. Могу только догадываться. Боюсь, что ничего хорошего. Душа. Но почему же, о Господи?! Дух. Да потому что ты все время споришь со мной. Правда, ты меня слушаешь — в отличие от Жиля. Даже ведешь со мной долгие беседы. Слушаешь, но… слышишь ли? Вот отчего мне грустно. Душа. О, как грустно, грустно!.. Сгустившаяся темнота поглотила их, всех троих. Голоса стихли. Он. Вот видишь, как нелепо пытаться наделить индивидуальностями нераздельно слитое. Получается абсурд. Выходит, в одном рождении дух живет с одной душой, с самцом Жилем, в следующем — с другой, потом с третьей… Она. Да, ты прав. Всегда, когда пытаешься представить зрительно подобные вещи, получается абсурд. Он. Надо сказать, Душа твоя — весьма крутая дамочка. Я и не представлял, что она такая. Она. Конечно. Ты ведь, в сущности, меня не знаешь совсем. Он. Да нет, как раз сущность-то и знаю. Смирения бы тебе — хоть кроху… Она. Насчет смирения я с тобой не соглашусь. Зачем унижаться? Если б у меня не было того, что называют гордыней, жизнь давно стерла бы меня в порошок. Такой, знаешь, жалкий, липучий. Он. Гордыня так же ограничена, как и любая другая страсть или рассудок. Как все, кроме любви. Она. Отчего же? Моя, например, безгранична. Что усмехаешься? Не веришь? Он. Что ты бросила? Она. Свой крестильный крест. Я не ношу его, но зачем-то всегда таскаю с собой, Он. Ты пошутила? Разыгрываешь меня? Она Он (помолчав): Зря. Зря ты так сделала. На следующее утро ярко светило солнце. Но склоны гор и полоска моря у горизонта были скрыты белым туманом. Свободной от тумана была лишь зеленая ложбина, на которой они разбили свой маленький лагерь, с прилегающими к ней скалами, да голая вершина справа от них, с которой они озирали вчера свежесотворенный мир под ногами. Туман начинался резко, словно за проведенной огромным циркулем чертой. Туман не пускал в себя. Когда они попробовали окунуть пальцы в это космическое молоко — запредельный холод обжег их. Кисти рук долго болели и ныли. Агни и Колеев довели пьесу — начерно, схематично — лишь до этого места. Колеев ленился писать, многочисленные гости уходили далеко за полночь, хмель домашнего вина и беспечных бесед уводил от серьезных тем и творческих медитаций под звездным небом. Недописанный черновик около года валялся где-то на чердаке. В конце августа младенцу исполнилось три месяца, и ночных криков стало значительно меньше. С деревьев падали яблоки. Не забираясь далеко в лес, в двухстах—трехстах метрах от дачи Агни набирала груды сыроежек, опят и моховиков. Яблоки и грибы — это еда. Повзрослевший младенец — это спокойный сон и куски свободного времени. Однажды Агни раскопала черновик и дней за пять написала последние два действия. «Бесовское отродье!» — так кричала в конце концов героиня своему возлюбленному. — Послушай!.. Чего бы ты ни достиг там, даже если целовался уже со своим Богом, все равно ты мертвый, если уходишь сейчас!.. — Мертвый!.. Бесовское отродье!.. Не уходи — только ответь мне!!! |
|
|