"Высшее общество" - читать интересную книгу автора (Уол Бертон)

Глава 10

– Пета в том, што это место, – сказала Карлотта из недр мягкого кресла, – выглятит как ателье для примерки готовых корсетов. – Она имела в виду бар в отеле «Георг V». И она добавила с веселым смешком: – Но, к сожалению, обычно их носят мужчины.

Сибил рассмеялась. Уже вечерело, весь день она провела в нескончаемых примерках. Кипы свертков лежали у ее ног, другие были отправлены в ее комнату, но основная партия должна была прибыть в Калифорнию через три недели. Она порадовалась, что заказала только два (ну три, быть может!) вечерних платья и что у нее хватило ума запасти впрок уйму костюмов, пальто и меховых манто. Эта одежда больше подходит для придорожных гостиниц или вагонов поезда, в которых она намеревалась проводить время с Полом. «Дживенси», «Баленсьяга», «Симонетта», «Шанель», «Ворт», «Ревилльон», «Карден» – названия фирм мелькали, как разноцветные лепестки в ее голове. Завтра она собиралась совершить набег на ведущие дома моделей по составленному ею списку. Наконец, пресытившись этим изобилием, она сделала глоток перно и улыбнулась.

Они дожидались Жоржи Песталоцци, вызвавшегося сопровождать Карлотту и Гэвина Хеннесси, который был занят поглощением желе, в то время как его подруга, огромная шведка Бигги, нервно расхаживала по соседней комнате. В последнее время самой модной шуткой стало говорить, что Хеннесси чудесным образом восстанавливает свои силы, тогда как Бигги, напротив, явно угасает. Хеннесси не открывал причины своей второй молодости (если она только имела место на самом деле). Когда накануне вечером его спросили об этом, он ответил: «Ничего не случится, если вы дадите по-дружески пинок под зад нашей матушке-природе. Заставьте старушку попрыгать, вот и все». С тех пор его свита забегала быстрее, а он стал медлительнее.

Появился Песталоцци и опустился на мягкую банкетку. Смокинг, который он заказал из Нью-Йорка по каталогу, был, вне всяких сомнений не café noir,[22] как это рекламировалось, а жирным, тошнотворным café au lait.[23] «Французский анархизм, – заявил он мрачно, – не исчез, но сменил свою доблесть на наглость и измельчал».

Ходдинг чувствовал себя неловко и был слегка не в духе. В Париже не было хороших психиатров: одни опасные новаторы или оголтелые консерваторы, и если «что-нибудь случится», ему придется отправиться в Лондон или еще куда-нибудь, болтаться в самолете шестнадцать часов, пока не долетишь до Беверли Хиллз. Не говоря уже о навязчивой неприязни к стилю «Георга V», от которой он не мог отделаться. В течение многих лет его мать оставляла за собой несколько комнат в «Сент-Джеймс Олбани», но, несмотря на то, что иногда, когда шел ремонт или лифт не работал, она останавливалась у «Мориса», «Рафаэля» или «Плаза Атене», они всегда возвращались назад в нежную, ветхую атмосферу «Сент-Джеймса».

– Это место, – Ходдинг подхватил тональность Песталоцци – превратилось в притон для кинопродюсеров и всяких политиканов из Верхней Вольты.

Песталоцци легким наклоном головы согласился с исчерпывающей точностью определения. Через два столика от них два американца в одинаковых фланелевых костюмах вели переговоры с огромным негром в полосатом, как матрас, одеянии по поводу новой экранизации «Копей царя Соломона», и хотя негр (министр культуры, на самом деле) соглашался субсидировать создателей фильма и уверял их, что треть его людей можно будет использовать в качестве статистов (по доллару в день за человека), между ними возникли разногласия. Министр настаивал на том, чтобы главная женская роль была отдана Моди Джойнер, стяжавшей славу на ролях молоденьких девочек (возраст – двадцать два), а продюсеры предлагали более зрелую актрису. Деловой разговор решили продолжить на следующий день, и когда министр, величественный, как морская волна, покинул бар, один из продюсеров сказал другому, вздыхая: «Шелдон, мы столкнулись с очень хитрым туземцем». В ответ прозвучало: «Воистину так».

Через минуту в бар вкатился багровый, как отбивная, Гэвин Хэннесси с возгласами: «О, привет, парни!» За ним на расстоянии двух шагов влеклась чудовищная, как Левиафан, его шведская подружка. Все столики обратили на нее внимание: она напоминала томную богиню Фрею, страдающую зубной болью или, скорее, героиню из пьес Стриндберга.

– Большой бокал апельсинового щербета, милый мальчик, – приказал Хеннесси подошедшему к нему бармену.

Он повернулся к Бигги и шаловливо пошлепал ее по бедру. Та вздрогнула. Становилось ясно, что его élan vital[24] был не простой позой или одной из тех ролей, которую он иногда примерял на себя. Через несколько минут он пригласил всех отобедать в маленьком бистро на Иль Сан-Луи, а потом посетить «очаровательный бордель, истинную жемчужину среди борделей, находящуюся в пригороде Ле Висан».

– А я полагал, – сказал Ходдинг тусклым голосом, – что правительство положило этому конец.

– Ерунда, мой милый мальчик, просто их убрали из центра на периферию. Это в духе дядюшки Шарля скулить по поводу падения нравов и при этом вытягивать доллары из туристов, чтобы построить на них еще один дом терпимости, а потом спрятать его под другой вывеской… вот такие вот дела.

– Гэвин, – спросила Сибил, – о чем это вы болтаете? Быть может, я переутомилась…

– Он хочет, чтобы мы посмотрели некое зрелище, спектакль…

Ходдинг покраснел, а Хеннесси хмыкнул:

– Толпа проституток, мужчин и… и ослов, я думаю. Обычное дело.

– Ослов? В самом деле?

– Всего лишь ступень в образовании, – сказал Хеннесси с обычным неотразимым обаянием, – расширяет кругозор и все такое прочее. Что касается меня, то я совсем не понимаю, в чем заключается прелесть этих скотов. Их так опекают в последнее время, старые дамы настаивают на том, чтобы они носили шляпы от солнца. Мне кажется, они просто рехнулись. Здесь звезды дают представление в бассейне с дюгонями… или ламантинами? Вечно я их путаю.

Сибил посмотрела вопросительно на Ходдинга и увидела, что он побелел и напрягся, его руки судорожно сжались в кулаки. Было ясно, что его что-то встревожило.

– Очень мило с вашей стороны, Гэвин, пригласить нас, – сказала Сибил, – но мы так устали, может быть, в другой раз.

– И слышать не хочу, – заявил Хеннесси, величественно принимая из рук бармена чек и расписываясь на нем. – Карлотта, заставьте их пойти. Скажите этому милому дитяти, что он будет благодарить меня за это, когда состарится. Вздыхать по прошлому куда приятнее, чем собирать кулинарные рецепты.

– Действительно, торохая, – сказала Карлотта, положив доверительно свою руку на ее, – он совершенно прав. Всехта можно научиться чему-нибудь у профессионалов. – И она сладко улыбнулась Ходдингу. Хотя улыбка у нее вышла совершенно естественно, на Ходдинга она произвела совершенно неестественное впечатление. Он отшатнулся и заморгал, как будто кто-то запустил в него кремовым тортом.

Сибил поняла, или скорее почуяла (слишком мало было у нее времени, чтобы что-либо понять), почуяла ясно и безошибочно, как Ходдинг проводил время, когда был в Нью-Йорке. Она обняла Карлотту, чтобы скрыть усмешку на устах, на самом же деле скрывая внутри гомерический хохот, и сказала:

– Я ни за что не упущу такой шанс.

Все собрались ехать, кроме Карлотты, которая внезапно обнаружила, что порвала чулок, и настояла на том, чтобы отправлялись без нее. Она присоединится к ним позже. В более или менее приподнятом настроении (за исключением Ходдинга, все еще напряженного) компания забралась в один из «Роллс-ройсов» Хеннесси.

Как только все покинули отель, Карлотта поднялась к себе в номер, чтобы переодеться. Переодевание выглядело со стороны более чем странно. Она набросила старый, слегка вылинявший балахон с пятном на боку, скрыть которое не могла даже пышная бархатная роза. Ее туфли не совсем (точнее, совсем) не сочетались с платьем и были сношены до дыр. Она наложила грим гораздо более толстым слоем, чем обычно, и попудрилась дешевой вонючей пудрой. Затем она осмотрела себя критически в зеркале. Этот дешевый поясок сойдет. Она надела его кое-как, не пытаясь обозначить талию. В довершение туалета она вынула из чемодана потрепанную сумку, заполнила ее всяким жалким скарбом, в том числе и горстью грязных франков.

Судя по взглядам встречавшихся на ее пути через холл людей, маскарад удался. Они провожали ее взглядами и продолжали свой путь. Все они чувствовали некоторую вину за то, что они сделали с этой женщиной, которую никто из них вроде бы не встречал (и все-таки встречал) раньше.

Карлотта, улыбаясь про себя, шла разболтанной походкой по направлению к нижним этажам гостиницы. Она немного помедлила, а затем зашла в дамский туалет и осмотрелась. В углу сидела старая женщина и читала потрепанную книжку Агаты Кристи. Услышав звук открывающейся двери, она подняла от романа голову и автоматически пробормотала «Soir, Madame».[25] Когда она улыбнулась, на ее щеках появились ямочки, совсем как у Карлотты.

– Мама, дорогая, – сказала Карлотта по-венгерски, – как ты поживаешь? – Она обняла ее и поцеловала в щеку.

Затем они уселись, чтобы немного всплакнуть и посплетничать – ведь они не виделись целых шесть месяцев. Старуха прекрасно знала, что ее дочь так переоделась специально для этого визита – это был один из театральных приемов, которым она учила Карлотту еще девочкой. Она, естественно, понимала, что дела у Карлотты идут лучше, чем это можно было бы предположить по ее одежде, но насколько лучше? Она одобрительно улыбнулась и потрепала ее по щеке.

С другой стороны, хотя Карлотта собиралась дать своей матери только несколько тысяч франков (и всего-то), не ее вина была в том, что мать работала смотрительницей туалета в «Георге V». Много раз в прошлом она пыталась вытащить ее на свет божий. Но все было тщетно. Тщетность (подходящее слово) ее усилий имела ту причину, что красота матери увяла в сорок лет, и она предпочитала не показываться на людях. Да, она вела уединенный, но не одинокий образ жизни. Она занимала прекрасные позиции, чтобы слышать сплетни, наблюдать за постояльцами. Она знала, какие шлюхи высшего света пользуются спросом, а какие нет. Она знала, чья подружка забеременела, и чья жена завела любовника. Немалым из этой ценной информации она охотно делилась с Карлоттой, которая в свой черед аккуратно и щедро платила ей той же монетой.

– Ты, – сказала мать, беря Карлотту за руку, – не замужем, даже не помолвлена. – Она покачала головой.

– Нет, сейчас нет, – ответила Карлотта, – но я сейчас кое с кем работаю. – Старуха быстро осмотрела руки своей дочери и приободрилась. Несмотря на то, что Карлотта предусмотрительно удалила лак со своих ногтей, старая женщина увидела, что ее руки оставались нежными и холеными. На них не было пятен никотина, никаких следов запущенности, никаких проявлений болезни, ничто не указывало на угрозу бедности.

– Он еще мальчик, – заметила Карлотта, – и очень глуп. Я думаю, что если бы у него хватило смелости, он предпочел бы стать педерастом. – Старуха передернула плечами, как будто хотела сказать, что это последнее, на что бы она обратила внимание.

Карлотта с одобрением восприняла ее жест.

– Конечно, мама, но, кроме того, он невероятно богат. Ты ведь знаешь, это всегда затрудняет все дело, когда они слишком богаты.

Старуха вздохнула, но потом расправила плечи, и ее лицо приняло выражение напыщенного достоинства.

– Не забывай, дорогая, тебе не годится в мужья башмачник или зубодер с домом в пригороде. Только настоящий богач, никак не меньше, сможет обеспечить тебя. Мужайся, девочка. И верь в себя.

Карлотта склонила голову и всплакнула. Старуха прижала голову дочери к груди и неодобрительно фыркнула:

– Не забудь смыть эту вонючую пудру с лица, когда поднимешься к себе наверх. А теперь давай мне свой подарок и проваливай.

Карлотта сунула ей в руку скомканные франки.

– Мамочка, дорогая, – сказала она, – как я рада тебя видеть! – Она была совершенно искренна. – Ты уверена, что у тебя все в порядке?

– Конечно, – ответила мать с ноткой обиды.

– Ладно, ладно. Я не хотела тебя обижать. Но обещай, что, если мне повезет и я выйду замуж за этого типа, ты оставишь эту ужасную работу.

– Ничего я не буду обещать, – сказала старуха. – Может быть, может быть. Но сейчас не думай обо мне. Думай о себе. Сосредоточься. Сосредоточься. Ты мне не назвала его имени.

– Ван ден Хорст, – сказала Карлотта.

Брови ее матери полезли вверх, и она одобрительно улыбнулась, но тут же посерьезнела.

– Я помолюсь за тебя.

– Не думаю, что это поможет.

– Если ты хочешь, – осторожно вставила мать, – я подыщу позднее цыганку…

– Не надо, мамочка, – отказалась наотрез Карлотта, – давай не будем к этому возвращаться. И слышать не хочу ни о какой ворожбе.

Старуха пожала плечами. Это было единственное, в чем они разнились. Карлотта иногда посещала мессу, но не ходила к причастию с четырнадцати лет. А мать, едва у Карлотты что-то начинало не ладиться, тащила ее к цыганкам. Карлотта упиралась как могла, она считала невозможным иметь дело с цыганами во второй половине двадцатого века, она чувствовала, что стареет от одной этой мысли. Однажды она сказала матери: «Глупо европейцу идти за советом к цыганам». Тогда мать резко ответила: «Цыгане знают толк в таких делах не меньше психиатров, зато платить им надо в десять раз меньше».

Карлотта взялась за ручку двери. Разговоры о цыганках были ей всегда неприятны.

– Ты видела мою последнюю телепрограмму? – спросила она.

– Да, – соврала мать, – ты выглядела блестяще.

Карлотта послала ей воздушный поцелуй и вышла в коридор. Ее мать вновь водрузила очки на нос и погрузилась в Агату Кристи. Она решила, что все равно отправится к цыганке. Это не причинит вреда, а может, даже будет польза. Как-никак речь идет о благополучии ее дочери.

Карлотта присоединилась к остальным в середине обеда. Она была голодна как волк (получив новый стимул к борьбе) и блистательна в своем царственном туалете. Невозможно, думала Сибил, противостоять чарам этой колоритной женщины, несмотря на то, что ей перевалило за сорок. Карлотта ела суп с клецками, смеялась и болтала так, что напоминала то резиновую утку в детской ванночке, то гувернантку, то…

Ходдинг выглядел так, словно он был смертельно болен. Карлотта в своей безыскусной манере предупредила компанию, что «спектакль», который им предстояло увидеть, отменит все обычные представления о том, что такое секс. «Эти люди, дорогой, – сказала она об исполнителях в борделе и похлопала Ходдинга по руке, – не делают никакой разницы мешду мущиной и женщиной, мешту тевочкой и мальчиком. В этом истинная правда. Только общество устанавливает свои глупые законы».

Ходдинг позеленел. Неожиданно в голове Сибил прозвучала фраза «гомосексуальная паника» – она как-то вычитала ее в книге, которую ей подсунул Ходдинг. Она не прочла книгу до конца, только некоторые главы, и эта фраза потрясла ее поразительным соответствием с действительностью.

– Я думаю, дорогой, – сказала она, – нам надо вернуться назад. Я думаю, что ты заболел «туристической болезнью», как они это здесь называют. – Ходдинг утвердительно кивнул головой, вернее сник, как увядший цветок.

– Да, вы должны лечь в постель, торохой, – согласилась Карлотта. – И немедленно. Вы выглядите ужасно. Я отвезу вас в отель, а Жоржи присмотрит за Сибил.

– Но Карлотта!

– Пустяки, торохая. – Карлотта с силой надавила на ее плечо, – не волнуйтесь. Я видела этот спектакль много раз, и потом в вашем возрасте вы не так нуждаетесь во сне, как я. Я с удовольствием отправлю Ходдинга домой. Все будет в порядке. По правде говоря, я нахожу эти зрелища утомительными.

– Но…

– Нет, нет, дорогая, – Ходдинг задыхался от волнения, – поезжай. Я хочу, чтобы ты поехала. Я, кажется, чем-то отравился…

– Вы должны слушаться Карлотту, детки, – сказала «гувернантка», – вам лучше побыть врозь. Ведь это не впервые. Слишком опасно.

– Но я не совсем уверена… – возразила Сибил.

– Пожалуйста, не спорь, – остановил ее Ходдинг. – Не порть веселье. Я приму две таблетки фенобарба и лягу спать. – Он встал и резко отодвинул стул.

– Может быть, нам лучше всем отправиться домой, – начал Песталоцци, обеспокоенный бледностью Ходдинга.

– Нет, дорогой, – вмешалась Карлотта, – не заставляйте мальчика чувствовать себя виноватым. – Она надела свои длинные перчатки и теперь поддерживала Ходдинга под локоть. – Я измерю ему температуру в отеле, у меня есть телефон отличного швейцарского доктора, но я уверена – он не понатобится.

– Ты и вправду не хочешь, чтобы я…

– Нет, нет, дорогая, – сказал Ходдинг, целуя Сибил в щеку. – Я хочу поскорее лечь! – Последняя фраза была произнесена им с такой силой, что противоречить ему было невозможно.

Сопровождаемые удивленными взглядами официантов и madame la patronne,[26] которая не без оснований подозревала, что трюфели были не из лучших, Ходдинг и Карлотта удалились. Вид высокого бледного молодого человека, сопровождаемого пышной, цветущей субреткой был весьма трогательным. Но так как по ресторану быстро распространился слух, что молодой американец является un des hom mes les plus riches du monde,[27] который страдает от crise du foie,[28] то остальные обедающие приободрились. Послышались приказы подать еще вина.

– Хорошо! – сказала Сибил, рассматривая наполовину обезлюдевший стол и пытаясь определить, что она ощущает: досаду, облегчение или иное чувство. – Хорошо! – повторила она. Без сомнения, это было чувство досады. Карлотта откровенно и нагло ограбила ее.

Жоржи Песталоцци тронул ее руку, изучая ее симпатизирующим взглядом. «Ваш турнедос остыл», – сказал он.

Прошло уже четверть часа, как они сидели в полумраке гостиной в стиле Людовика XV в загородном доме с небольшой, освещенной голубым светом сценой в противоположном конце. Сибил встала и сказала:

– Хватит, с меня довольно.

Очаровательная женщина средних лет и неописуемой утонченности перехватила ее в нескольких шагах от двери и поднесла к носу Сибил платок, источающий запах одеколона, смешанного с нашатырем. «Сегодня очень душно, – прошептала она нежно. – Наверняка сегодня будет гроза». Другая женщина, столь же очаровательная, материализовалась из сгустка теней, и они обе проводили ее в специальную комнату (температура не выше 64 по Фаренгейту) для американских и английских гостей. В этих апартаментах, окрашенных в жизнерадостные лимонно-желтые тона, находилась ванная комната, воспроизведенная во всех деталях по журналу «Дом и сад», а также кровать с пологом из набивной ткани с веселыми ухмыляющимися животными. На стене висела репродукция Тенниэла. Видимо, она была призвана приводить в себя англосаксов на грани обморока или же возбуждать еще больше тех из них, кто не собирался падать в обморок.

Сибил комната показалась неприветливой, и она пересекла ее, оставив мурлыкающих женщин позади, и вышла в сад подышать свежим воздухом. Сад был таким, каким и должен быть сад при загородном доме: ухоженный, удобный. Все в нем, кроме приапической фигуры из самшита, говорило о незатейливых сельских радостях. Только Сибил закурила, как к ней присоединился Жоржи Песталоцци, который грузно уселся перед ней на каменной скамейке.

– Жарко, – сказал он, вынимая сигару. – Вы позволите?

Сибил кивнула.

– Похоже, будет гроза.

Жоржи посмотрел на небо и начал внимательно изучать тяжелые низкие тучи, присоединяя к ним тучи дыма от своей сигары.

– Вам тоже нездоровится? – наконец сказал он. – Может, вы съели несвежие устрицы? Или поссорились?

– Жоржи, могу я на вас положиться?

– О, господи! – воскликнул он, – конечно. – Он склонил ее голову к себе на плечо и покровительственно обнял Сибил своей огромной рукой. – Вы уверены, что дым от сигары не беспокоит вас? Я перестану курить, если…

– Совершенно не беспокоит. – Она помолчала. – Просто мне очень тоскливо, вот и все. – Она говорила медленно, подбирая слова. – Я думаю… я не знаю… Надеюсь, они развлекаются. Иногда смешно видеть свое отражение в зеркале. Возбуждает. Но я о нас говорю, вы понимаете?

– Не совсем, – ответил Песталоцци вежливо. – Но вы продолжайте.

Сибил хотела продолжить, но она не знала, как выразить свои мысли. Она рассвирепела, посмотрев это «шоу». Сама идея «профессионализма», отчужденности была ей отвратительна. Для нее секс – это было нечто, на что не смотрят, а в чем принимают участие, не спектакль, а действо. И все же актеры, не спрашивая ее согласия, болезненно напомнили ей, что ее отношения с Ходдингом были не чем иным, как спектаклем. Ей было стыдно, и стыд она ощущала не столько морально, сколько физически; она чувствовала себя обманутой и обворованной. Более того, несмотря на неприязнь, в ней росло сильное и неотвязное возбуждение. До сего момента она довольствовалась мечтами о Поле, но теперь невозможно было только мечтать, ее желание требовало немедленного, сиюминутного удовлетворения. В этом был повинен Пол! Потому что его не было рядом, потому что он послал ее в эту дыру, потому что он не понял ее страха, потому что… он предал ее! Подлец! Ее руки похолодели. Желудок пронзила боль. Ей не приходило в голову, что вряд ли она могла ожидать, чтобы Пол понял ее страхи, так как она сама не понимала их и не могла объяснить ничего ему. Да и сейчас она понимала только то, что была раздражена, оскорблена и испугана и что… Жоржи Песталоцци сидел перед ней, излучая тепло и уют, как большая разогретая солнцем скала. Она порылась в сумочке в поисках сигареты, и Жоржи протянул ей зажигалку твердой рукой, которая так странно выглядела рядом с ее тонкой, дрожащей кистью. Сибил теряла голову.

– Простите, я мелю чепуху. Я не хотела бы, чтобы вы приняли меня за ханжу. Я имею в виду, что я совсем не такая.

– Нет, – спокойно сказал Жоржи, – я так не думаю. Сибил попыталась внести ясность.

– Мне кажется ужасным сидеть там! Платить деньги, чтобы подсматривать за кем-то. – «Черт побери Пола. Черт побери!» – думала она. – Я имею в виду, почему мы сами не занимаемся этим? Это мерзко!

– Видите ли, – заметил Песталоцци наставляющим тоном, – этого от вас и ждут, не так ли? Или с вашим кавалером, или с одним из их круга или со всеми ними. Вот в чем дело.

– Нет, не в этом, – Сибил удивила Жоржи своей горячностью.

– Это неестественно. Я не нуждаюсь в чем-либо подобном. Если вам надо, чтобы вас подстегнули, что ж, пожалуйста. Всего хорошего. Если нет, то зачем вы пришли сюда и ищите горяченького? Что вы хотите доказать? Все это смешно. Мне плевать на всякие изыски и утонченности… – Она продолжала бушевать, видя, что Жоржи сохраняет все то же задумчивое выражение. Она почувствовала себя оскорбленной.

– О, Боже… неужели мы такие декаденты, как вы это называете, чтобы подхлестывать себя зрелищем?

Песталоцци только хмыкнул в ответ.

– Я не поняла, вы согласны или нет?

– Я пытаюсь решить, – ответил он. Он переложил сигару в ту руку, которой он обнимал ее, и свободной залез к ней под одежду, нашел пальцами соски. – Я решил, что согласен с вами. Но мы слишком много болтаем. У меня есть маленькая квартирка неподалеку отсюда.

Сибил была приятно удивлена его движением. Хотя она и не ожидала этого, но чувствовала, что так должно быть. Его нежное, приятное поглаживание явилось как бы необходимым разрешением ее страданий. Она страдала от боли, он утешил ее – все просто. Но теперь, когда она получила поддержку в такой знакомой, такой необходимой форме, она окончательно осознала, насколько она была напугана. Кроме того, она почувствовала, что необъяснимым образом ее страх рождался от потребности поддержки и от него можно было избавиться только таким путем. Она успокоилась. Ей нравилось, как пахла кожа Жоржи, и этот запах также успокаивал ее.

– Я не знаю… я не уверена… – Он поцеловал ее. Его рука переместилась на другую грудь. Она сожалела, что улыбнулась ему.

– Вы очень милый… вы всегда были… но в этом нет необходимости, я имею в виду, что вы не должны… – Она была в смятении, ее слова звучали глупо. Она тяжело дышала.

– Мне всегда казалось неизбежным, что мы будем вместе, – сказал Жоржи. – Несомненно, вы были уверены в этом же.

– Да, была, но я не должна… вы не должны…

– Вы хотите, чтобы я оставил вас одну?

– Нет, это не так, я не…

Жоржи рассмеялся и поставил ее на ноги.

– Ночь тиха и спокойна, дождь пойдет, скорее всего, позже. Мы будем нежны друг с другом, мы не будем создавать проблем, и жизнь улыбнется нам на час или два.

Она колебалась, озадаченная.

– Идем.

Сибил прижалась к нему на мгновение, когда он обнял ее за плечи, и волна забвения поглотила ее, благословенная, как сон или ампула с морфием. Конечно, она должна отказать ему, но чувство долга было таким слабым, таким нереальным. Зато реальными были его запах, его теплота и ее потребность быть желанной. Пол тоже был реальным, но он был за четыре тысячи миль отсюда, и сама мысль о том, что он был так далеко, делала ее одиночество еще безысходней. Она подняла голову, чтобы посмотреть на Жоржи, и увидела, что он улыбался. Она улыбнулась ему в ответ, она знала, что доставит ему удовольствие. Это и ей доставит удовольствие – временная замена, призванная поддержать ее в форме до того, как вернется Пол.

Сибил сидела на высоком стуле и поедала консервированные персики прямо из банки. На ней были огромные трусы Жоржи, которые пришлось стянуть вокруг талии при помощи салфетки. Над крестцом торчал маленький хвостик, о который она вытирала запачканные сиропом руки. Жоржи, с взъерошенными волосами и массивными очками на носу, сидел, обложенный подушками, в кровати, держа альбом для зарисовок на своем большом, как бочка, животе. В камине горел огонь, а тяжелые бархатные портьеры закрывали окна, за которыми шел дождь.

– Это была студия моего отца. Это он научил меня рисовать, – сказал Жоржи. – Он любил женщин и только женщин. После своей смерти он оставил сотни зарисовок женщин. Я столько не нарисовал. И не думаю, что нарисую. Мне кажется, в то время было легче любить людей. Ты все персики прикончила?

– Нет, – рассмеялась Сибил. – Я только приступила ко второй банке. Мой животик уже округлился. Ты действительно считаешь, что тогда было легче любить людей?

Жоржи вырвал лист из альбома и начал рисовать на другом. Какое-то время он молчал.

– Да, я так думаю. Не знаю, почему. Для многих из нас ничего не изменилось. Слишком много денег, никаких обязанностей и так далее. Точно так же, как во времена моего отца. Но есть и отличия. Трудно понять, какие из них имеют значение.

– Хочешь я приду к тебе, и мы займемся любовью? – спросила Сибил. – Я чувствую себя с тобой так хорошо, так уютно.

Ей действительно было хорошо. Любовный спектакль Жоржи совершенно успокоил ее. Он был такой благородный, такой любящий, такой искусный. А своей просьбой попозировать для рисунка он добавил к ее хорошему настроению чувство преклонения – сладчайшее из чувств. Было что-то невероятно успокаивающее в том, что она воплощалась, овеществлялась на этих широких плотных листах бумаги, которые так музыкально падали на пол. Образ ее красоты был больше не призрачной мечтой, а реальным фактом. Его карандаш скользил по листу альбома и вновь воскрешал пережитое ею удовольствие – глаз знатока и неутомимые руки одновременно неторопливо ласкали ее кожу.

– Нет. Съешь еще персик. И держи голову прямо. Я скажу, когда можно опустить. Так на чем мы остановились?

– Ты говорил о различиях, но ты не знаешь…

– Да. И спасибо тебе за чувства. Я ощущаю то же самое.

Итак… – он постучал кончиком карандаша по губам, пытаясь привести свои мысли в порядок. – Я назвал два отличия, ты можешь продолжить сама. Прежде всего, отец не заботился о деньгах. Совершенно не заботился. Конечно, только сумасшедший мог в его время задаваться вопросом, имеет ли право человек стремиться к возможно большему богатству? Если бы на его долю выпала удача, его друзья поздравили бы его, а бедняки стали бы завидовать ему. Но никто бы не считал, что он согрешил. С другой стороны, знаешь, мой отец мог себе позволить быть либо до безумия жестоким (такие звери были), либо – до безумия добрым. Он предпочел быть добрым. А почему бы и нет? Учитывая то, что он не подхватил сифилис и не заболел раком, что еще помешало бы ему наслаждаться жизнью! Все это сделало его очень счастливым и он верил в будущее. И он мог позволить себе верить в то, что и другие люди наслаждаются жизнью так же, как и он. Некоторым он даже помог и очень помог.

Сибил поднесла к губам банку и выпила сок.

– Осторожно, не порежься, – сказал Жоржи, – и не двигайся хотя бы несколько секунд. Поверни этикетку ко мне.

В ее голосе зазвучал глухой металл, как у механической игрушки, так как она говорила в банку. Жоржи улыбнулся. Нет, она не игрушка, эта женщина. Она – персик, но не консервированный. Свежий, спелый, ароматный персик, который со временем станет еще лучше. Он вздохнул.

– Сними трусы, я хочу нарисовать тебя как ты есть. Сибил распустила узел салфетки, и трусы соскользнули с нее.

– О'кей? Сойдет?

– О'кей. Откинь голову. Возьми банку. Подними выше. Так.

– Надежда нам помогает, – с трудом выговорила Сибил, а потом помолчала. – Я надеюсь выйти замуж на днях.

– Хорошо. Но только не за этого глупого мальчишку.

– Не за него. Я не скажу тебе, за кого, это – тайна.

– Я никому не проболтаюсь. Выше голову.

– Нет, не скажу.

– Хорошо. Но ты ведь любишь его?

– Да.

– Даже когда я занимался с тобой любовью, ты не забывала его?

– Ни на минуту. Я не хотела обидеть тебя…

– Ты меня не обидела. Выше голову.

– Я хочу сказать, ты был мне нужен. Ты сделал меня очень счастливой. Но все равно это по-другому, чем с ним.

– Хорошо. Тогда люби его. На свете осталось мало вещей, которых не поразило безумие. Все мы сумасшедшие. Действительно, сумасшедшие. Только кое в чем мы сохранили разум. Любовь. Благопристойность – честность, ты бы сказала. И, конечно, доброта. Это очень важные вещи. Очень важные.

– Вера тоже говорила, что мы сумасшедшие.

– Она права. Можешь опустить голову и немного ее повернуть. Хорошо.

– Ты имеешь в виду бомбу?

– Да, и то, что делает бомбу возможной. Мы не смогли бы создать ее до тех пор, пока не созрели. До тех пор, пока мы не стали такими бесчеловечными. Я понятно выражаюсь?

– Да.

– До тех пор, пока мы не стали бесчеловечными. До этого момента мы даже не думали о бомбе.

Воцарилось молчание. Наконец Жоржи вырвал лист из альбома, посмотрел на него и выпустил его из рук. Лист скользнул на пол.

– Хватит, – сказал он. – Ты хочешь еще заняться любовью?

– Возможно, – ответила Сибил, – если ты меня согреешь.

– Иди ко мне, – сказал Жоржи, протягивая к ней руки. – Я согрею тебя еще не раз, прежде чем отвезу домой.

Путешествие от «Георга V» до «Марка Хопкинса», от Парижа до Сан-Франциско заняло около двадцати часов, включая время, ушедшее на передвижение по земле, в воздухе, на автомобилях, опять на самолетах и опять по земле. Они прибыли в Сан-Франциско в полночь. Но точно в котором часу, Сибил не знала. Да ей и было-то все равно. Она провела почти весь следующий день в постели. Как соблазнительно было неторопливо принять ванну, одеться, пообедать в ресторане под взглядами мужчин, а потом пройтись по магазинам, полюбоваться на дорогие вещи, поговорить с продавцами, опираясь руками о стекло прилавка, погреться в свете, идущем от матовых шаров, – все это дало бы ей ощущение твердой почвы под ногами, ощущение места и времени. Но она решила, что ничего этого делать не будет. Совершенно умышленно она позволила, чтобы бред (да, бред – не больше и не меньше) охватил ее. Да и как еще назвать крушение мироздания? Это было тошнотворное, выматывающее состояние, время от времени она приходила в себя, садилась в кресло перед окном и смотрела сквозь него на россыпи крыш вокруг бухты. Кровь начинала стучать в висках, и она, едва волоча ноги, перебиралась с кресла в кровать, валилась на скомканные простыни и лежала с широко открытыми глазами. Голова распухла, отяжелела, как будто у нее был жар. Но именно благодаря этому болезненному состоянию, ее чувства обострились необыкновенно. Образы, до сих пор невидимые, замелькали как серебристые тени перед ее мысленным взором. И понемногу они начали складываться в определенную картину.

Пол звонил дважды – один раз перед тем, как они сели с Ходдингом завтракать рано утром, и второй раз – из «Сент-Эллен» в Напа-Валлей. Они доставили туда машину для испытательных гонок. Каждый раз, слыша его голос, она чувствовала себя отстраненной, но не бесстрастной. Она хотела видеть его немедленно и так ему об этом и сказала, но это было невозможно: должно было пройти несколько дней, прежде чем они могли тайком встретиться на несколько часов. Сибил сама себе удивлялась, с какой легкостью она приняла отсрочку.

Ей было о чем подумать. Но когда она пыталась понять, что с ней происходит, ответ ускользал от нее. Гораздо лучше было лежать в странном тихом полуобмороке и созерцать призрачных рыбок, скользящих мимо нее.

Лишь одно стало ясным: мысленно возвращаясь на две ночи назад, к тому времени, когда она попала в garconiére[29] Жоржи Песталоцци, ей удалось разглядеть себя с такой стороны, с которой она раньше на себя не смотрела. Не случайно она стала проституткой (или полупроституткой, если такое возможно). До сих пор она уверяла себя в том, что это было целесообразно, что это было необходимо. Теперь, впервые, она поняла, что это была не вся правда. Теперь, впервые, она полностью осознала, что никогда не чувствовала себя по-настоящему оцененной, по-настоящему в безопасности до тех пор, пока не оказывалась в постели с мужчиной.

Вся неделя в Париже представлялась ей теперь драмой с необыкновенно тревожным содержанием. Всегда одинокая среди бессердечных парижан, которых в снобизме мог превзойти лишь какой-нибудь ацтекский вождь, – о, это чувство тоски все еще не покидало ее! И ее походы по модельерам, ее попытки вооружить себя с помощью одежды на борьбу с будущим, – все это было только изнанкой комфорта. Все это делалось для того, чтобы убежать от Ходдинга, от его нежности, от его денег, от его покорности. Даже теперь в глубине души она была уверена, что может с легкостью управлять им. Но на самом глубоком дне ее души лежало желание отказаться от всего ради Пола. Но она чувствовала, что отдаляется от Пола, чувство покоя сменялось чувством беззащитности и страха, короче говоря, ее охватило состояние, знакомое любой влюбленной женщине.

Здесь и таилась причина, доведшая ее до полуобморочного состояния в ту ночь, когда она сидела в борделе и смотрела на «шоу». Но не только здесь. Тогда в ней зародилось и стремительно возрастало сомнение в самой себе. Ей надо было знать, что она не только зритель, ей надо было вновь почувствовать свое могущество, желанность и, в конце концов, свое существование. Вот почему она должна была покинуть эту безумную, глухую тишину темного «театра» и снова ожить в любовном акте.

Всему этому и многому другому, что прояснилось для нее, она была обязана Жоржи: «…будем добры друг к другу и не будем создавать проблем». Так он сказал тогда, и так оно и было. Все было добрым, успокаивающим, ясным. В Жоржи было что-то, что заставило ее простить себя саму, и с прощением родилось успокоение. Она была необыкновенно благодарна Жоржи и улыбнулась при воспоминании. Но она не была влюблена в него и никогда не полюбит. Но ей очень хотелось рассказать обо всем Полу. Изменит ли она Полу еще когда-нибудь? Один раз? Или никогда? Трудно сказать. Но теперь она могла отделить то, что хотела получить от Пола и только от него, от того, что она хотела получить от других мужчин вообще (включая Пола). И эта разница была жизненно важной. Но в эту область она еще не углублялась. Что касается Ходдинга… она улыбнулась. Он страдал от того, что лишился услуг Карлотты. Сибил была готова расцеловать Карлотту за то, что она их разлучила тогда. Теперь, когда она знала, что Ходдинг всегда будет иметь мягкую подстилку в виде Карлотты, на которую можно упасть (если ему заблагорассудится оставить Сибил раньше, чем она его), она могла вздохнуть спокойно. Теперь она будет очень внимательна и добра к Ходдингу, поскольку ее собственный кризис миновал, а совесть очистилась.

Да, теперь в процессе размышлений она внезапно обрела чувство совести. До сих пор за исключением мелких угрызений (заставляющих ее оставлять чаевые портье, притворяться, что она испытывает оргазм, не пользоваться духами своей горничной) сама мысль о совести казалась ей претенциозной, бессмысленной и старомодной, как газонокосилка с ручным управлением. Не было никакого резона тащить наверх такую громоздкую штуку.

Теперь… но разве можно теперь сказать, что в ней проснулась совесть? И что нужно, чтобы разбудить ее? Конечно, ничего. Совесть либо есть у человека, либо ее нет. Понятие о добре и зле может потускнеть, стереться, о нем можно долго не вспоминать, но оно вернется, вернется совершенно неожиданно и будет встречено одновременно с радостью и разочарованием. С радостью от того, что оно все-таки вернулось, и с разочарованием от того, что вернулось оно таким жалким.

Этим своим открытием она тоже хотела поделиться с Полом. Оно радовало ее, так радовало, что она тихонько засмеялась. Как странно, что она с нетерпением желала поговорить с ним на такие темы. Каким счастьем будет слышать его голос, обонять его запах, ощущать его тело на себе, в себе… Но она сохранила присутствие духа и честность, чтобы остановить ход своих мыслей. «Не так быстро, радость моя, – говорила она про себя. – Какое счастье будет перебрать с ним все события этой чертовой недели».

Утро прошло прекрасно, полдень – еще лучше. Дорога Напа-Сент-Эллен представляла собой вытянутую в линию дистанцию гоночного круга в Тарга Флорио. Она была почти такой же узкой и извилистой и почти так же хорошо оборудованной, как трек в Сицилии. Дорожный патруль штатов охотно шел на сотрудничество и открывал путь в шесть часов утра и в два часа дня. В остальное время они освобождали некоторые участки дороги, так что Ходдинг мог ездить довольно быстро, хотя и не на полной скорости.

Теперь они сидели в единственном приличном в Сономе weinstube,[30] перебирая события прошедшего дня. Лицо Ходдинга горело от солнца и удовольствия. Пол, который провел прошедшую неделю вне дома, выглядел черным и хмурым, как суданец. Он прокатился с Ходдингом всего два круга, а остальное время проверял масляные фильтры и тормоза, и с хронометром в руках наблюдал за ходом других двух машин. Они взяли на испытание три «Скорпиона» и по счастливой случайности ни один из них не был сломан при перевозке.

Иногда он останавливался, чтобы промочить горло глотком прекрасного местного каберне, и сверялся по растрепанной записной книжке с заметками, сделанными за день.

– Да, и теперь… – сказал он, – тормоз. Я не оставлю вас в покое, пока вы не запомните. Каждый раз, когда вы приближаетесь к повороту, вы тормозите в последний момент и цепляетесь днищем. Это сбавляет скорость.

– Я знаю, – ответил Ходдинг, – я все время забываю.

– Так, давайте я попробую объяснить, чтобы вы не забыли. Эти новые тормозные тяги очень прочные. Но мы не знаем, что с ними произойдет после четырех или пяти часов нагрева. Они не должны сломаться, но кто его знает, черт побери, что может произойти. Если вы научитесь тормозить плавно, вы сэкономите кучу стали. Усекли?

– Усек.

– В особенности, если не будете давить на тормоз так зверски. Тогда они проработают еще шесть-семь часов. Все понятно?

– Так точно, сержант, – сказал Холдинг, улыбаясь и похлопывая Пола по плечу. – Извини меня, но я хочу позвонить, узнать, встала Сибил или нет.

Пол подавил вздох:

– Хорошо, позвоните. Но будет лучше, если вы не полетите в Сан-Франциско сегодня ночью. Мы можем переночевать здесь и сделать еще один заезд рано утром. Сержант дорожного патруля согласен.

– Ну, это даст нам только час, полтора, не больше.

– Как хотите, – сказал Пол мягко, – я устал быть вашим полицейским, нянькой и инструктором по вождению в одном лице. Отныне и до дня гонок я перестаю быть даже вашим другом.

– Я не выспался в самолете…

Пол с такой силой хлопнул по спинке стула, что он с грохотом повалился на деревянный пол.

– Мне плевать… делайте, что хотите! – Он подошел к стойке бара и попросил: – Бурбон с содовой, без льда.

Ходдинг наблюдал за ним, немного испуганный. Пиджак Пола топорщился между лопаток, из ворота торчала загорелая до черноты шея.

Сибил ответила после третьего или четвертого звонка.

– Я сегодня не вернусь, – сказал он, – ты не против?

– Конечно, милый. Как прошел день?

– Хорошо. Все в порядке. Но еще многое надо сделать. В следующую ночь мы развлечемся. Ты хорошо спала?

– Я не вылезала из кровати целый день.

Через дверь телефонной будки он видел, как Пол осушил свой стакан и уставился на его дно. У него был вид человека, решающего проблему: выпить еще стаканчик или купить целую бутылку.

– Слушай, я лучше пойду, – сказал Ходдинг, – Пол опять показывает зубки.

– Скажи ему, что я прошу его вести себя прилично, скажи ему…

– Конечно, дорогая.

– Пусть присматривает за тобой, чтобы ты высыпался и не ездил без шлема.

Ходдинг напряженно рассмеялся:

– В том-то все и дело.

– В чем?

– Не обращай внимания. Я позвоню тебе завтра или сегодня перед сном.

Он повесил трубку и вернулся в бар. Пол посмотрел на него сердито, увидел заботу на его лице и изменил выражение. Он протянул руку.

– Прошу извинить.

Ходдинг улыбнулся:

– Закажи мне выпить и потолкуем.

– Своего рода терапия?

Ходдинг рассмеялся:

– Гораздо хуже.

Вину они предпочли бурбон, хотя и знали, что это не приведет ни к чему хорошему: завтра утром они будут мучиться с похмелья, с горького похмелья от того, о чем они должны были поговорить. Но они оба ощущали потребность объясниться, дальше молчать было нельзя. Прошло время обеда, а они все пили, сохраняя ясность ума.

– Ты можешь объяснить мне наконец, – спросил Ходдинг, – почему для тебя так важны эти гонки? Я хочу знать, почему ты так тревожишься.

Пол немного помолчал.

– Я плохо знаком с психоанализом, так что, если я объясню вам причину, это может показаться неверным. Вы спрашиваете о мотивах, о том, что кроется за всем этим? Я не знаю, как близок я к истине.

– Просто рассказывай, – сказал Ходдинг терпеливо.

– Говорить все, что придет в голову? – спросил Пол не без издевки.

Ходдинг рассмеялся в ответ.

– Хорошо. Вот вам один мотив: проверка на храбрость в этих чертовых сумасшедших условиях.

– Нет, это мой мотив, а не твой, – возразил Ходдинг спокойно.

– Нет, мы говорим о причинах в причинах. Как китайские шкатулки. Где вы начинаете и кончаете – это ваша забота. Моя причина, по которой я выхожу на арену, похожа на вашу, но она иная. Не думаю, нет. Когда-нибудь наступает такое время, когда вы должны выяснить, есть ли у вас воля, вы должны знать, чем вам жить. Не единожды я выяснял это. Но это нужно проверять время от времени, как уровень масла. Такое время наступило.

– Смешно, – сказал Ходдинг, – мне и в голову не приходило, что у тебя те же проблемы, что у меня. Я имею в виду, что я никогда не думал, что ты спрашиваешь себя об этом. – Он помолчал. – Скажи мне, у тебя есть какие-нибудь особенные причины проверять… уровень масла именно сейчас?

– И да, и нет. Но я не хочу говорить об этом, по крайней мере сегодня. Это ведь и так ясно, не так ли? Я думаю, что здесь есть все необходимые условия для того, чтобы выяснить, хочешь ли ты на самом деле, чтобы тебя убили или нет. Здесь все лежит на поверхности.

– Я хотел бы отправиться с Фернандесом.

– Вы забываете, – сказал Пол, – что у Фернандеса теперь несколько новых зубов. Он о них беспокоится. А я еще не потерял ни одного зуба. Потому я об этом и не забочусь.

Ходдинг покрутил свой почти пустой стакан, а потом протянул его бармену, чтобы тот наполнил его. Он молчал, пока не сделал хороший глоток.

– Ты ведь знаешь, что то, что задевает тебя, не трогает меня? – И он посмотрел на Пола в упор своими белыми немигающими глазами.

– Да, знаю.

– Это никогда тебя не раздражало?

– Нет. Я придерживаюсь своей религии, а вы – своей. Вы становитесь навязчивым и страстным, а я – нервным. И все. Меня устраивает моя работа. Мы ухитряемся быть друзьями, без интимностей – я думаю, это могло бы привести к разрыву. Я не восхищаюсь вами, но вы мне нравитесь. А это означает, что я вас уважаю.

Ходдинг слегка дрожал. Он поставил стакан на стойку и засунул свои руки в карманы пиджака. Он покачал головой, как будто беседовал сам с собой.

– Я… – он запнулся. Когда он справился с собой, его голос звучал низко и неуверенно. – Возможно, у нас с Сибил ничего не получится… Я не уверен. – Он изучающе посмотрел на лицо Пола: оно было мертвенно бледным.

– Именно это я имел в виду, когда говорил об интимностях. Забудьте об этом. У нас нет никаких причин говорить об этом, не правда ли?

Ходдинг медленно опустил голову.

– Нет, я и не предполагал, что есть.

Пол подождал.

– Не перекусить ли нам? – сказал он наконец.

– Конечно. Только вот еще одна вещь, которую нам надо обсудить. Это касается… того, о чем мы говорили раньше. У меня не было настоящего отца, только мать, которой не было до меня дела… Классический, хрестоматийный случай. Но есть еще кое-что, и это так просто, что никто даже не дает себе труда задуматься об этом. Никто, кроме меня.

– И докторов.

– Да, и докторов, этих жизнерадостных, респектабельных докторов из среднего класса, – сказал Ходдинг с сильным раздражением.

– Что вы имеете против среднего класса?

Ходдинг вздохнул.

– Ты сам его не принимаешь. Да и как ты мог бы его принимать? Идеалы среднего класса. О, да, конечно, они рассуждают о самореализации. А ты индивидуалист. Они говорят о примирении с окружающей средой – это тебе-то! Об устранении обязательного для всех поведения, для того, чтобы личность, твоя личность, освободилась от подсознательного самоосуждения. И ты знаешь зачем?

– Нет. А зачем?

– Чтобы ты стал кем-то и делал что-то. Чтобы ты имел цели и задачи. Я прошу извинить за выражение: чтобы твоя жизнь плодоносила.

Пол заинтересовался, но все еще не до конца понимал.

– Неужели ты не видишь, – голос Ходдинга звучал пьяно, хотя мысль его работала ясно. – Я сыт по горло «плодами». Я родился весь в плодах. Мне нет нужды плодоносить. У меня этих плодов больше, чем я мог бы съесть за всю свою жизнь. Все было бы по-другому, если бы я родился с жаждой играть на фортепьяно. Или если бы я стремился стать палеонтологом. Но даже если бы я хотел стать бизнесменом, было бы странно стремиться приумножать свои богатства. Лучший способ увеличить его – просто тихо сидеть и не путаться под ногами у тех опытных парней, которые действительно этим занимаются. Теперь ты понимаешь, насколько все это безумно?

– Думаю, что начинаю понимать, – ответил Пол серьезно.

– Вот что я имею в виду, когда говорю о среднем классе. Врачи здесь бессильны. Все они дети владельцев магазинчиков или преподавателей колледжей. У них свой взгляд на жизнь. Я их не осуждаю. Все эти: «работай, добивайся успеха, будь счастлив» – все они для них, для миллионов людей. А для меня… – он вздохнул. – Я не пианист, не нейрохирург, я не… я не средний человек. И потом, – сказал он, допивая последние капли, – и потом, есть еще кое-что. Когда мне было шестнадцать-семнадцать лет, я решил, что пересплю со всеми смазливыми девчонками на свете. И взрослыми женщинами тоже. Я так решил, – улыбнулся он, – по подсказке врачей, конечно. Но удачи эта идея не принесла. Проблема облеклась в другие одежды, вот и все. Это похоже на проблему хорошенькой женщины: все хотят ее затащить в постель. Но кто она сама по себе? Все хотят ее тела. Да, да, только тела. Но кто же она? А если она не знает, кто она, как она может узнать, что представляют собой другие? Вместо красоты я приобрел только деньги, вот и все. Это были затянувшиеся сомнения. Нет, это и есть затянувшиеся сомнения. Длительная неясность. Понимаешь?

Пол покачал головой и присвистнул.

– Простите меня, Ходдинг, – сказал он. Он хотел добавить еще что-нибудь, но затем передумал. – Мы должны пообедать, а то вы вырубитесь. Хотите прекратим испытания?

Ходдинг засмеялся.

– Нет, мы должны плодоносить. Пло-до-но-сить!

– Все будет хорошо, – ободряюще сказал Пол, поддерживая Ходдинга, неуверенно подымающегося со стула.

Следующий день был похож на вчерашний, за исключением того, что на этот раз копия была более яркой и четкой, чем оригинал. Остатки вчерашних возлияний будоражили кровь, нервы были напряжены, от чего резало глаза, а в мозгу мелькали смутные образы. Иногда становилось больно. Но в общем это было не только терпимо, в этом было еще нечто приятное. Яркое солнце и шум раздражали и мешали сосредоточиться. Во время переключения скорости двухсотсильную машину встряхивало, и толчок болезненно отдавался в теле. Но все это было во благо. Это была боль в миниатюре. Прообраз истинной боли, которая была еще впереди.

Все шло как по маслу, за исключением одного, правда, очень серьезного, препятствия. Консуэла звонила несколько раз из дома своих друзей в Пеббл-Бич. Дважды Пол отвечал ей и вежливо отделывался от нее. Когда она позвонила в третий раз, Ходдинг сидел на пороге фургона, погрузив босую ногу в жидкую холодную грязь. Он управлял машиной в теннисных туфлях вместо особых, изготовленных на заказ башмаков с асбестовыми подошвами и ожег ступню. Пол молча передал ему трубку и пошел проверять давление в шинах. Связь работала хорошо, и у Ходдинга возникло ощущение, что два мира совместились друг с другом, как в кино. Из телефона несся раздраженный, беспокойный голос, в нем слышалась с трудом скрываемая досада. Казалось, телефонная трубка передает Ходдингу биение пульса в худой, бледной руке его матери. И рядом был другой мир – действительный: дуновение ветра, нагретого ранним солнцем, пение птиц, трактор, тарахтящий на дальнем холме, перезвон инструментов.

Ему показалось, словно он и вправду сидел в кино, очень важным было не допустить, чтобы эти два мира слились воедино, надо было остаться самим собой в своей действительности.

– Я так волнуюсь за тебя, ужасно волнуюсь, я не спала…

– Все в порядке, мама. Все идет прекрасно.

– Ты совсем забыл обо мне и уже несколько недель носу ко мне не кажешь. Это все из-за этой девушки, да? – Она помолчала, как будто обдумывая следующую фразу. – Я более чем уверена, что она невзлюбила меня. Ужасно говорить об этом, допустить мысль о том…

– Она говорила тебе об этом, мама?

– Ты прекрасно знаешь…

– Она целовала тебя, ласкала, писала записки? В чем ты подозреваешь Сибил, мама?

– Ты должен знать, что я всегда знаю такие вещи. Она и не собирается скрывать, она честолюбивая хищница. Я бы хотела, чтобы ты поговорил с Вериным исповедником.

– Как Вера?

– Не знаю. Она в Куэрнаваке, загорает и веселится до одури. Я ей говорила, что не люблю загорелых женщин, они от этого делаются мужеподобными. А она утверждает, что становится похожей на фигуры на критских вазах.

Ходдинг позволил себе улыбнуться.

– Ты приедешь в Сан-Франциско? Может быть, мы пообедаем вместе?

– Лучше ты приезжай сюда. Здесь есть свободная комната.

Мне отвели целое крыло дома. Может быть, это спасет твою жизнь. Я покончу с собой, если с тобой что-нибудь случится. Я дала обет.

Ходдинг вздохнул.

– Возьми ее с собой. Так ты сможешь проводить больше времени со мной. И потом, по-моему, у меня нефрит. Возможно, долго я не протяну.

– Прости, мама, я должен работать.

– Ты пытаешься отгородиться от меня, но это слабая защита.

– Я должен хоть как-то защищаться.

– Я предложила Мэгги Корвин миллион долларов, чтобы ее снимали в фильме. Я дала бы и больше.

– Кого? – Ходдинг почувствовал, что утратил ощущение реальности.

– Как там ее – Сибил, Сивилла. Сивилла с присвистом. И не говори, что она не пришепетывает. Она еще и заикается. Верный признак вины.

– Что за фильм? О чем ты говоришь?

– Мы поговорим об этом, когда ты сюда приедешь. И, пожалуйста, будь осторожней. Из-за нервного напряжения повышается кислотность в моче.

– Мама, – на короткое мгновение Ходдинг убрал трубку от уха. Машина сверкала под солнцем, ожидая его. Фернандес отплясывал твист, с транзистором у уха. – Мама, я не приеду. Я занят. Возможно, я прилечу в Сан-Франциско сегодня ночью. Позвони мне.

– Я все знаю насчет тебя и этой венгерской шлюхи.

Ходдинг промолчал.

– Я думаю, она натерла тебя камфарой. Скажи мне правду.

– До свиданья, мама.

– Неужели ты не видишь, что пытаешься освободиться…

– До свиданья.

С чувством безнадежной тоски Ходдинг опустил трубку. Он шагнул к двери фургона и выглянул наружу. Солнце нещадно палило, копошащиеся вокруг машин люди выглядели странными и нереальными. Незаметно для себя он оставил один мир и перешел в другой.

Появился Пол:

– Все в порядке?

Ходдинг кивнул.

– Как всегда. – Он прислонил голову к дверной притолоке. В висках стучало, а металл был прохладным. Пол заговорил, тщательно подбирая нужный тон, чтобы не быть слишком серьезным, но и не слишком легкомысленным:

– Я думаю, что сегодня мы можем не продолжать дальше. Нет нужды поджаривать вашу ногу. Это будет только отвлекать вас.

Ходдинг заморгал.

– Я не уверен, что соглашусь с тобой. На самом деле…

Пол не дал ему закончить. Он прекрасно понял, о чем говорил Ходдинг. Но он притворился, что это временная передышка: похмелье, усталость, обожженная нога…

– Я и сам себя неважно чувствую, – сказал он. – Я скажу Фернандесу, чтобы он отвез нас в фургоне. Поспите немного. Расслабьтесь. Почему бы вам не залезть внутрь и не прилечь? Я сейчас вернусь, только дам ребятам задание.

Ходдинг поплелся к фургону и забрался в него. Грязь на ноге начала подсыхать. Позвонить доктору Вексону в Сан-Франциско? Нет, пока не надо. Он вытянулся на надувном матрасе и закрыл глаза.

Пол сидел в тихом унылом баре на Джерри-стрит, медленно потягивал холодное пиво и забавы ради болтал с проституткой, полуитальянкой-полупортугалкой, сидящей напротив в кабинке.

Ее звали Роуз Дженни, она была старой знакомой Пола и не раз обслуживала его, поэтому она не стала прибегать к самым соблазнительным своим ухищрениям. Тем не менее, она была гордой и упорной девушкой, и ее раздражало, что с приближением ночи она все еще не подхватила клиента. Она посмотрела на часы.

– Ты уже десять минут как пьешь свое пойло, мальчик, – сказала она. – Я бы давно подцепила кого-нибудь поживее. За десять минут мы бы уже управились. Нальешь мне еще?

Пол сделал знак бармену. Тот уже налил виски и поставил его на поднос, а сам тем временем изучал программу скачек. Он принес выпивку в кабинку, не отрываясь от программы, и поставил стакан на столик. Бармен тоже был старым знакомым Пола. Больше в баре никого не было.

– Как дела? – спросил Пол.

Бармен фыркнул:

– Дерьмо. В этом месте дела не идут. Я скоро прогорю. Нас навещают одни неудачники. Вроде Роуз Дженни. – Он засмеялся.

Роуз Дженни сердито посмотрела на него. На самом деле она была очень красивая. Ее глаза были настолько черными, что, казалось, зрачки отбрасывают на пол-лица темный отблеск.

– Хочешь я принесу тебе бутылку кетчупа?

Она непечатно выругалась.

Пол рассмеялся:

– Не обращай внимания. Я видел этот номер с бутылкой. Ты молодчина, девочка. У тебя мощные мускулы.

Неожиданно и Роуз рассмеялась. Она крепко обняла бармена за худые бедра.

– Я не рассказывала тебе, как этот сукин сын обштопал кэпа? У меня тогда был громадина-моряк – о, мамочка, – настоящий гигант, у него был как шлагбаум, понимаешь? Ну, он и не поверил, что я это сделаю. Чак принес мне бутылку, и мы поспорили на десять баксов, как всегда, ты же знаешь. И… – она откинулась назад и расхохоталась. – Да, Чак его обштопал. Ну, я стала насаживаться, а Чак стоял за стойкой и хохотал, как сумасшедший. А этот громадина весь побелел и закричал: «Не надо, мисс, вы себя разорвете, мисс! О, Господи!»

Бармен Чак беззвучно смеялся.

– Но я тебе отомстила, правда, сукин ты сын?

Чак обхватил свою голову руками и повертел ею в разные стороны.

– Я тебя заставляла… двадцать пять раз, точно?

– Точно.

– Еще бы. – Роуз сменила гнев на милость, вспомнив о своей «мести».

– Слушай, – сказал неожиданно Пол. – Я хочу тебя спросить. Серьезно. Предположим, ты сорвешь хороший куш. Или выиграешь или еще что-нибудь. Предположим, ты получишь пятьдесят, нет, сотню тысяч. Нет, давай предположим, что тебе действительно повезло, что ты вышла замуж за какого-нибудь болвана булочника. Нет, не за булочника, за миллионера. Два, три миллиона. Хорошо?

– Ну, давай, валяй, – кивнула Роуз Дженни. – К чему ты это все ведешь?

– О'кей. Теперь мы подошли к сути вопроса. Что ты будешь делать дальше?

– Хм!

– Это ответ? Повторяю, что ты будешь делать?

Чак с беспокойством посмотрел на Роуз Дженни, как бы спрашивая совета. «Что за дурацкие вопросы он задает? Какого черта он сюда приходит и беспокоит людей?»

Роуз спокойно ответила на его взгляд. Ее глаза подернулись дымкой. Выпивка была здесь ни при чем. Она устало пожала плечами.

– Откуда я знаю. Проживу их. А может быть, спрячу в кубышку, положу в банк. Не знаю. Потом Сплитсвилл. Просто буду жить на ренту, и не приставай больше ко мне.

– И это все? – спросил Пол.

– Все.

– А ты, Чак?

– Послушай… – Голос бармена звучал устало. Он поставил пустые стаканы на поднос и высыпал окурки из пепельницы в мусорную корзину. Затем двинулся к стойке. – Зачем задавать сволочные вопросы? – Он подошел к стойке, поколебался минуту, а потом выкрикнул: – Я знаю, что ты не хотел ничего плохого, но все равно это подло. – Он посмотрел на Пола молча, потом покачал головой. – Я вконец разорюсь, – сказал он спокойно. – Как пить дать. – Он поставил грязные стаканы в мойку.

В дверях появилась Сибил. Пол улыбнулся и пробормотал:

– А еще говорит о точности.

Роуз Дженни увидела его лицо и повернулась, чтобы рассмотреть Сибил, которая задержалась в дверях – она сняла солнечные очки и ждала, когда глаза привыкнут к полумраку.

– Вот так? – спросила Роуз Дженни.

Пол кивнул, не отрывая взгляда от лица Сибил.

– Плохо дело, – сказала Роуз Дженни ровным голосом. Она встала и прошла в переднюю часть бара. Поравнявшись с Сибил, она указала в сторону кабинки. Пол увидел, как Сибил сверкнула зубами.

«Вот это зрелище, – думал Пол, приподнимаясь навстречу ей, – вот это и валит меня с ног».

Сибил присвистнула. Они прижались лицами друг к другу, ощущая запах друг друга, тепло рук, плеч, тел друг друга. Они стояли так, пока не почувствовали пустоту в головах и наконец рассмеялись.

Они отправились на квартиру Пола, молча разделись, не сводя глаз друг с друга. Сибил разделась намного проворнее, и когда она уже освободилась от одежды, он еще стоял на одном колене, снимая обувь. Его лицо выражало боль, настоящую боль от усилий воспринять все, что он увидел, почувствовал. Это была странная агония человеческой любви, настоящая борьба между благодарностью за дар судьбы и знанием того, что ты смертен, что ты мужчина и не сможешь по-настоящему оценить этот дар. Его состояние, близкое к обмороку, его глубокий горловой хрип, похожий на мольбу, вызвал поток ее слез, водопад всех ее чувств, которые прорвали все плотины и преграды, и она встала на колени рядом с ним, как бы заполненная, затопленная любовью и жалостью.

Долгое время они лежали неподвижные, совершенно неподвижные. Они не думали о том, что происходило между ними, ничего не было напоказ, не было игры, не было обещаний вернуться. Наконец она прошептала (в ее глазах был какой-то страх, маленький, как соринка, – намек на страх): «Ты хочешь, чтобы я ушла, уже поздно». Он целовал ее, взяв ее лицо в свои ладони. Он целовал ее рот снаружи и изнутри с необыкновенной нежностью, и смотрел, как ее зрачки расширялись, а глаза становились яснее. Это было заключительное действо, неосознанное, но не бессмысленное – это было обещание. Она положила ему руки на затылок, и, когда сплелась с ним в объятии еще крепче, жизненные токи между ними вновь усилились, связь воскресла, не призрачная, а шаловливая, игривая, смешливая, но и серьезная одновременно. Когда все было закончено, и они улыбались друг другу, Пол попытался втащить ее на кровать. Им стало смешно, они расхохотались, свернулись калачиком и, вдыхая дыхание друг друга, наконец заснули. Потом они сидели в ванной. Она брила себе ноги, не скромно, как обычно, положив одну ногу на другую, но, по его настоянию, с легкомысленной откровенностью и гордостью. Он лежал, вытянувшись, и курил: одна нога на ее бедре, другая между ее ног, так, что он чувствовал ее шерстку при каждом ее движении.

– Я надеюсь, – сказала она, подчеркивая слова, – что это будет последняя вечеринка. Я чертовски устала от вечеринок.

– Думаю, так оно и будет. Мы едва успеваем, он знает это. Хотя все идет нормально. Я подозреваю, что это старая стерва все подстроила. Она все еще пытается поймать его в ловушку.

– Бедная, старая шлюха, – сказала Сибил. – Бедный Ходдинг. Надеюсь, Карлотта будет там.

– Я уверен, что будет, – кивнул Пол. – Я слышал, она уже приехала в Нью-Йорк вместе с Роумом.

– Подождем, когда она запустит в него коготки. Консуэла считает, что я упрямая. – Она помолчала, лицо ее приняло серьезное выражение. – Почему все они такие психи, Пол? Неужели из-за денег? Или это своеобразная компания? Есть еще какая-нибудь группа богачей, кроме этой, которая вела бы себя так же?

Вместо ответа он улыбнулся и пощекотал ее пяткой.

– Я серьезно спрашиваю.

– Не знаю, – сказал он наконец. – Я скажу тебе, что я думаю, но от этого тебе не станет лучше. Я думаю, что они существуют потому, что богу так угодно.

– Начинается.

– Я думаю, – продолжал Пол медленно и серьезно, – что нет большой разницы между ними и нами. Мы представляем собой идеальный пример. Мы карабкаемся как сумасшедшие, чтобы залезть в этот чертов вагон. Прыгаем в самолеты, постели, пытаемся подружиться с ними. Но у нас есть выбор. Мы можем порвать с ними, если захотим. У них нет выбора. – Он помолчал. – Как тебе объяснить… Некоторые люди имеют в самих себе нечто, что определяет их мысли и действия. Другие заимствуют все у других – бога, коммунистической партии, общества Джона Берча, как дети из этих дурацких книжек-раскрасок, где каждый цвет на картинке обозначен номером. Но есть третья категория (большинство из нас, я думаю), у которых мало что внутри, но которые не могут найти подсказку в книжках-картинках. Мы просто премся наверх, чтобы иметь побольше денег, чтобы купить все авиабилеты, чтобы посетить все клубы, все злачные места. Вот почему я сказал, что «они существуют, потому что богу так угодно».

– Да, мрачновато. Пол засмеялся.

– Черт возьми, если это не так. – Он снова помолчал. – Я говорю: молодой болван из Расина в штате Висконсин, с пуговицей от клубного пиджака «Киванис» в кармане, возит тележку в супермаркете и пускает слюни при виде, как соседская жена виляет задницей между консервными банками, и рассуждает так: «Я буду делать эту работу, а потом другую, и еще, и еще до тех пор, пока не очутюсь в Акапулько, и она еще будет умолять меня, чтобы я с ней переспал, но я позвоню по своему телефону, отделанному сафьяном, и вызову тысячу других». И иногда, по воле божьей, он добивается этого. Или его отец добивается. И вот мы получаем Баббера Кэнфилда или Жоржи Песталоцци. Понимаешь? Немного требуется. Мы тоже можем этого добиться. Такое случается.

– Такое случилось у меня с Жоржи, – сказала Сибил спокойно.

Пол внимательно посмотрел на нее. Его голос звучал ровно и ничего не выражал.

– И как?

– Хорошо. Он действительно очень милый. Хорошие манеры. Ты понимаешь… – Она передернула плечами.

– О'кей. Вот видишь.

– Конечно, Пол. – Сибил дотронулась до его руки. – Но ты должен спросить себя: почему бы и нет, если уж на то пошло? Почему бы не играть в открытую?

Пол вздохнул.

– У меня есть немного, чтобы тебе ответить, но все же я скажу. Хотя, может быть, и в этом нет никакого смысла. Но я не забочусь о смысле. Меня больше заботит, чтобы все это продолжалось. Продолжалась моя жизнь. Почему? Я не знаю. У меня нет ответа. Просто есть вещи, которые я не хочу бросать: некоторые воспоминания, некоторые надежды, планы. А это требует труда и напряжения. Поэтому приходится отказываться от некоторых возможностей, которые вроде сами плывут в руки. И тогда ты сохранишь силы для другого, для своих планов и надежд.

– Как будто садишься на диету.

– Да, похоже. Очень похоже. Как будто садишься на диету, даже не зная, почему тебе надо похудеть. Ну, может быть, ты отдаешь отчет, что это делает… – Он рассмеялся. – Я ненавижу слова «даешь отчет».

Сибил рассмеялась и издала маленький смешной звук «нгах, нгах».

– Меня мутит.

– Хорошо, но не забывай, что я внедрил в тебя парочку бомб с часовым механизмом и в любой момент…

– Я не забыла об этом, Пол, – сказала она тихо.

– Они взорвутся, и твоя тошнота пройдет. – Он встал, протянул ей мокрую руку. – Мадам, разрешите пригласить вас на танец.

– Месье, вы так добры.

Сибил изящно-небрежно бросила его бритву через плечо. Она упала прямо в унитаз.

К тому времени, когда Сибил добралась до отеля Консуэлы, вечер еще только начинался. Ходдинг, который выглядел подозрительно отрешенным (позднее он объяснил Сибил, что нашпиговал себя фенобарбиталом, как окорок гвоздикой), возлежал на кушетке цвета сливы в будуаре матери и поддерживал непринужденную беседу с Консуэлой, которая была слишком поглощена подготовкой к церемонии приема, чтобы всецело посвятить себя пикировке с сыном. Горничные бегали туда-сюда, раздавались крики и проклятия, врывались клубы пара и дуновения ароматов, жужжала какая-то электромашина, назначение которой Ходдинг не в состоянии был определить.

Сибил улыбнулась и поцеловала его. По тому, как он вынул сигареты и жестом, не говоря ни слова, предложил ей сесть на кушетку, она поняла, что занавес, несомненно, немного приподнялся. Другие гости более или менее одетые, заглядывали, оставались или выходили, поправив запонку, чулки или подол.

Все было очень мило, но не совсем понятно, кто же устраивал вечеринку, так как часть гостей собралась по приглашению Деймона Роума (который только что приобрел большое помещение в одном сан-францисском офисе), а другая сбежалась из различных злачных мест на зов Консуэлы Коул для чествования Мэгги Корвин – та возвращалась, если не в первые, то и не в последние ряды кинозвезд. Перед гостями встал серьезный вопрос соблюдения светских приличий: дело в том, что Баббер Кэнфилд и Клоувер Прайс сняли на месяц дом в Ноб-Хилле (Баббер все никак не мог решиться купить «Мэтсон-Лайн») и пригласили тех же самых людей на свой вечер. Еще днем Консуэле удалось соединиться с Деймоном Роумом по телефону, и он выказал большую, чем обычно, готовность к содействию. Самолет Летти Карнавон должен был прибыть из Нью-Йорка только через восемь часов, что дало ему возможность вволю попастись среди очаровательных студенток-антропологов и искусствоведов из Беркли, которых он рекрутировал через своих подставных лиц накануне вечером на чаепитии. Это обещало удовольствие, да к тому же Летти обещала приехать. Он не будет один и не даст себя впутать ни в какую историю из-за страха остаться в одиночестве. Разумеется, кроме марихуаны, он запасся достаточным количеством шпанских мушек, в действие которых он, будучи старомодным, очень верил. Все совпало таким счастливым образом, что он приветствовал приглашение Консуэлы с редкостным воодушевлением.

– Скажи всем, дорогуша моя, – пропел он, – чтобы скакали на сцену. Все, кроме шпиков, конечно, и другой такой сволочи. Если мы на этом столкуемся, позволь моим людям позаботиться о безопасности. Через два дня мой аудитор вышлет тебе мою часть расходов. – И он улыбнулся банке, где лежало две унции толченых высушенных жучков. – Я тут для тебя подарочек приготовил, запрыгаешь, куколка.

Договорившись, Консуэла и Деймон удобно расслабились в своем приятном ожидании, безмятежные и уверенные, что любая их проблема будет разрешена с помощью их мудрости и их денег.

Все это было днем. Позднее, к вечеру, их радость несколько потускнела. Через Баббера Кэнфилда Клоувер договорилась с представителем «Мэтсон-Лайн» о доставке всего необходимого для «этой чертовой луау»[31] (пришлось даже дать взятку нескольким инспекторам сельского хозяйства для того, чтобы они разрешили перевезти на самолете молочных поросят и другую живность). Клоувер была против взяток, но ее возражение не возымело действия – Баббер не собирался менять свои планы.

– Я тут навалил кучи этих чертовых орхидей и гортензий, – в раздражении орал Баббер по телефону. – Я заготовил четырнадцать дюжин цыплят и дюжину поросят в загоне. В нижнем зале устроили бассейн, а на крыше поставили «ураганную машину». Кроме того, я выписал двадцать-тридцать профессиональных танцовщиц, которые прилетят в семь часов. – Баббер замолчал, протирая запотевшие стекла очков, а потом неожиданно завершил: – Но это еще не все, Клоувер раздобыла декоратора-педераста из Маул, и он рассыпал повсюду черный песок и понатыкал статуи этого черта Тики.

– Бога Тики, – терпеливо поправила Консуэла.

– А я говорю черта, и если бы ты их видела, то поняла бы почему. – Баббер продолжал дальше: – Если бы ты все это увидела, ты бы не сказала, что я пылю попусту. Я тебе точно говорю, это никуда не годится.

Десять минут спустя, когда Баббер мрачно наблюдал за служителем зоопарка «Секоаала», приставленного к могучему ленивцу, который уже взобрался на ветви дерева во дворе, вновь раздался телефонный звонок. Клоувер объясняла, что хотя ленивец и уроженец Гавайев, но все равно – это блестящая мысль, так как он будет охотиться на летучих мышей и не даст им приблизиться к мясу. Баббер орал, что если они не уберут чертову скотину, то им на голову будет сыпаться его чертово дерьмо… Оказалось, что звонит Деймон Роум:

– Баббер, детка…

Баббер слушал некоторое время, а потом раздраженно сказал: – Ничего не могу сделать. – Затем он предложил Деймону и его компании прийти к нему на вечер.

Деймон пробормотал что-то вроде:

– Послушай, это… невозможно. Нужно… это…

Баббер не расслышал конца фразы, так как человек на крыше включил вентилятор. К несчастью, он не предупредил декоратора, так что струя воздуха, вырвавшаяся из сопла, швырнула кучу черного обсидианового песка прямо в Баббера и он стал похож на оперного черта, выпачканного сажей. Завывание ветра и грохот так перепугали ленивца, что он укусил служителя зоопарка и нагадил ему на костюм. Тогда Баббер издал рык – ни один другой звук на земле не смог бы перекрыть вой урагана. «Эй, ты там, выключай немедленно эту штуку!» А бедный служитель сел в кадку под баньяном и заплакал.

Когда наконец воцарилась тишина и Клоувер протерла Бабберу очки, он вспомнил, что все еще находится на связи с Деймоном Роумом.

– Я не мог разговаривать, – сказал Баббер мягко. – Я попал в песчаную бурю.

– Не полощи мне мозги, дядя, – злобно прорычал Роум. – Чума на твою голову.

На уровне верхушки тридцатифутовой пальмы сидел декоратор на пожарной лестнице и привязывал к дереву кокосовые орехи, покрытые розовым лаком. Он радостно провозгласил:

– Как будто перед днем сотворения мира. У нас будет прекрасный бал.

Итак, два конкурирующих вечера набирали пары, подобно двум допотопным локомотивам, отправляющимся навстречу друг другу по одной и той же колее. Но перспектива их столкновения мало волновала гостей. Они собирались в течение всего дня и в последние часы перед полночью, но ничто в их поведении не намекало на раскол, на страстные речи гвельфов или ярость гиббелинов, на то, что что-либо идет не так, как обычно.

Но линия фронта была все-таки проведена в других кварталах города. Деймон Роум, не доверяя уверениям своего агента по поставке выпускниц университета Беркли, совершил налет на всех высокооплачиваемых девушек по вызову (эта атака должна была дать богатые трофеи), однако потерпел поражение, так как Баббер во многих случаях опередил его. Более того, Баббер предвосхитил следующий шаг Роума, увеличив гонорар до тысячи долларов. Роум пришел в ярость и решил было повысить ставку, но один из его подручных подсказал ему, что за две-три тысячи долларов он мог бы отправить свой самолет в Лос-Анджелес и привезти оттуда два десятка собственных девушек. Деймон пошел дальше. Он заказал четырехмоторный самолет и приказал забить его полностью – и туристический, и первый класс, и «даже… туалетные комнаты».

Полиция отозвала из отпусков всех своих людей и подняла всех, кого можно на ноги.

В двух госпиталях были подготовлены операционные неотложные помощи, а юных улыбающихся медсестер отправили спать (к большому их разочарованию). Их место заняли бригады, возглавляемые хирургом в одном госпитале и кардиологом и психиатром – в другом. Все три светила болтали по телефону друг с другом и были облачены в лучшие свои костюмы.

Издатель крупнейшей в городе бульварной газеты почувствовал: что-то необычное происходит с его пахнущими затхлостью и несвежим бельем работягами-репортерами, отложил в сторону экземпляр «Информационного курьера ассоциации американских фашистов» и сделал то, что никогда не делал – обвел комнату «долгим, проницательным, оценивающим» взглядом.

– Что творится? – спросил он в своей спокойной манере. – Он опять посмотрел на всех своим д.п.о. взглядом. – Это не могут быть скачки: я чувствую этот чертов запах сухой чистки. Никто не чистит костюм для скачек. Так?

– Так.

– И это не может быть джазовой вечеринкой, потому что все слишком стары для этого. – Издатель хлопнул себя по ляжкам и издал гогочущий звук, который неожиданно перешел в пронзительный визг. – Я вам говорю, – продолжил он, вскочив на ноги, выкатив глаза и размахивая линейкой, как казачьей саблей, – что-то подозрительное творится в этом городе. И вам, грязным жидо-красным коммунистам, лучше все выложить, иначе я вас вышибу в два счета!

Незамедлительно ему было все сообщено. Выражение его опытного проницательного лица старого газетчика стало чрезвычайно серьезным.

– Для нас, – пробормотал он главному редактору, – такой кусок не по зубам, мы не справимся в одиночку. Я считаю, что надо поставить в известность шефа.

И «шеф» был извещен: он был шефом, если правду сказать, жалкой небольшой сети бессильных, кастрированных газетенок, вечно страдающих неопределенными тиражами и непроходимой глупостью, но держащихся на плаву благодаря группе стервятников-фельетонистов, всегда держащих нос по ветру читательских интересов.

– Пошлите, – проскрежетал он, – Бонетту и Чэмп.

Бонетта был на самом деле граф Кремо ди Фессонато Фаркрепире, миллионам читателей он был известен под псевдонимом Алексис, а десяти или двенадцати тысячам своих ближайших друзей – как Крими.[32] Поскольку он в то время жил в Санта-Барбаре, где ему было обеспечено полное инкогнито при помощи нового парика, то ему хватило часа, чтобы добраться до Сан-Франциско.

С Чэмп дело обстояло гораздо сложнее. Она уже не была активной фельетонисткой, но все еще пользовалась повсеместной известностью, благодаря своим письмам, подписанным псевдонимом Йетта Перкинс. И хотя, конечно, не она изобретала такие понятия, как «международный бомонд», «фешенебельные вечера», «свадьбы» и даже «дни рождения», именно так считали в газетном мире, где печатали ее вздор, и этого было достаточно, чтобы обеспечить ей неувядаемую славу. В дни ее расцвета, когда она не была еще такой толстой и распущенной, враги называли ее (чаще всего за глаза) Гуттой Перчей, потому что в те годы она была очень подвижной для своей полноты женщиной, а в том, что она женщина, не сомневался никто, несмотря на щетинистый подбородок и скандально известные оргии с освобожденными под залог заключенными из женской исправительной тюрьмы. Да и связываться с ней остерегались – она могла нанести глубокую и весьма болезненную рану. С годами ее почти нормальная полнота превратилась в гротескную тучность. Это и послужило поводом дать ей новую кличку «Чэмп», – так звали огромного пятнистого мастифа, победителя собачьей выставки в Венстминстере в 44-м году. Эта кличка невероятно подходила Йетте в то время, и она прижилась. С годами Чэмп все толстела и толстела. И становилась все неряшливее. И менее подвижной. Эта бородавчатая, щетинистая гора весила более трехсот фунтов. Чтобы выполнить приказ «шефа», не оставалось ничего как вызвать дюжину нью-йоркских носильщиков (Чэмп постоянно жила в Нью-Йорке) и погрузить ее в фургон, а затем в самолет. Через шесть часов (в Сан-Франциско еще не наступила полночь) она чуть было не вызвала крушение авиалайнера, внезапно набросившись на стюардессу в то время, как пилот заходил на посадку, затем ее, злобно шипящую и с красными от ярости глазами, вытащили с помощью крюка из салона и посадили в специально укрепленную инвалидную коляску.

Консуэла, которой уже нанес визит Крими (он же Алексис, он же граф Кремо ди Фессонато и т. д.) и которая была успокоена его интервью, не имела никакого желания встречаться с Чэмп. Крими принес ей фиалки, которые (хотя она терпеть не могла фиалок) входили в давно установившийся ритуал, а Консуэла входила в тот возраст, когда ритуал действует как тонизирующее средство. Крими рассказывал ей о Санта-Барбаре, о поло, о Монтесито Инн, и это действовало так убаюкивающе, так наркотически, как вливание каломели. В заключение он положил на ее плоскую, как гладильная доска, грудь свою красивую, разделенную пополам пробором голову и, задумчиво посасывая ее большой палец, пробормотал сквозь усы цвета пива:

– Вы для нас всех, – эти слова он говорил в течение последних пятнадцати лет, – вы для нас всех – мать.

Отдав этот ставший традицией долг и удостоверившись, что у Консуэлы не происходит ничего такого, чего бы он не знал заранее, он откланялся и отправился посмотреть «на этого невероятного техасца и его штучки». Успокоительное интервью, в высшей степени успокоительное.

Вера Таллиаферро, которая прилетела из Куэрнаваки и теперь подслушивала и подсматривала сквозь приоткрытую дверь ванной комнаты, не могла скрыть своего отвращения. Она отхлебывала граппу прямо из стакана для полоскания зубов и выражала свое недовольство, брызжа слюной:

– Spórca paglietta, Conte Baciaculo…[33]

– Я запрещаю тебе, – сказала Консуэла без тени упрека, задумчиво вытирая свой палец.

Но с Чэмп дело обстояло совершенно иначе. Консуэла боялась старую Гутту Перчу – их отношения прошли три стадии, – так она боялась бы старую и потому опасную машину для лечения электрошоком. Было время, когда Консуэла пользовалась этой машиной, зависела от нее и, хотя очень недолго, но верила, что она ей нужна. Теперь же она стояла бесполезная, испорченная, очевидная подделка шарлатана, пыльная, большая, пахнущая касторкой и все же… все же совсем не предмет для насмешек. Все еще действенная, все еще опасная, могущая нанести удар, если к ней слишком близко подойти.

В противоположность Консуэле Вера встретила Чэмп с нескрываемой радостью. Она никогда не боялась старого мастифа, поскольку была недосягаема для Йеттиных клыков. В одном и вполне определенном смысле обе женщины были похожи: доходы обеих зависели от других. Но если Чэмп обделывала свои делишки, вцепившись в свою жертву подобно пирании, то Вере Консуэла добровольно приносила дань. Добродетель ставила Веру на недосягаемую для Чэмп высоту. Более того, Вера занимала в жизни господствующее положение: она была по-настоящему благородной дамой, которая могла (и много раз прибегала к своему праву) допустить или не допустить Чэмп в высший свет в зависимости от своей прихоти.

Вот по этим-то причинам Вера не боялась Чэмп. Что касается радости, то Вера предпочитала оставить ее причины без объяснений. Даже Консуэле, ее единственной конфидентке, она не хотела признаться, что ее схватки со старой Гуттой Перчей были как бы частью бесконечных мировых олимпийских игр. Это было древнее состязание между романской и англосаксонской расами, между тем, кто объединяет, и тем, кто анализирует, между идеалистом и прагматиком, между салоном и клубом. Вера услышала суховатую музыку собачьего смеха, когда она положила свою маленькую затянутую в перчатку руку на покрытую псориазом щеку Чэмп.

– Mais, quelle surprise! Epatant! – воскликнула Вера. – Chère, chère, Yetta…[34]

– Заткнись, Вера! – зарычала Чэмп. – Не смей говорить со мной по-французски. Где эта неблагодарная тварь? Прикажи подать мне цыпленка. Что происходит? Боится показаться на глаза? Это я научила ее всему, что она знает. И ты должна быть мне благодарна, ты, венецианская дрянь. Я знаю, что у тебя вставные зубы.

– Бедняжка Йетта, – сказала Вера сочувственно, – только что из Нью-Йорка. И промокла, наверное. Некому поменять тебе белье. Все крошки упорхнули. Не хотите ли принять ванну или, может быть, посмотрите порнофильм? Я не знаю, как здесь будет…

– Гры… – взревела Йетта и мерзко выругалась. Она попыталась захватить Верину голень тяжелой клюкой, но добилась только того, что смахнула со столика фотографию Ходдинга и Сибил. – Кто это? Я не его имею в виду, кто эта шлю-юха? – пропела она со старомодным нью-йоркским акцентом.

– Прошу меня извинить, дорогая, – сказала Вера, обходя стороной Йетту и направляясь к двери. – Я должна бежать. Они, конечно, могли бы послать кого-нибудь, кто написал бы для вас. Нет? Никого? Как дурно обращаются со стариками в этой стране!

– Послушай, Вера, – голос Чэмп походил на голос капитана баржи, – ты скажешь этой маленькой дряни, что я ожидаю ее, и я не двинусь с места, пока не увижу ее. Я хочу знать все дерьмо. До последнего кусочка. Скажи ей, что я не трону ее, но если она не придет сюда, я все здесь разнесу в клочья. Я ее на куски разорву. И эту шлю-юху. Я вас всех разнесу. Поняла?

– Mais, charmante! – Вера всплеснула в ладоши. – Tellement drôle,[35] что никто больше не читает вас. У вас такой прекрасный стиль.

– Я сказала, передай ей! – заорала Йетта.

– Ну, разумеется, дорогая, – сказала Вера. – Я как раз отправлялась, чтобы посмотреть, найдется ли для вас комната.

– Я сказала тебе, я хочу цыпленка и эту чертову ледышку Коль!

Вера помедлила ровно столько, чтобы посмотреться в зеркальце и проверить макияж, и, как бы поглощенная этим занятием, словно забыла о Чэмп, а затем стала грациозно спускаться вниз в холл. Она услышала очередное «Га-ррр», переходящее в каскад неистовых воплей. «Наверное, это Йетта пытается передвигаться в своей коляске, – безмятежно думала Вера. – Пройдет еще несколько минут, прежде чем она обнаружит, что под заднее колесо я подложила последний том автобиографии Крими. Консуэла будет, конечно, опечалена тем, что книжка испорчена, ведь на ее титульном листе стоит его автограф. Впрочем, ее литературные вкусы такие невзыскательные».

В это мгновение Консуэла собственной персоной появилась из задней двери своей гардеробной. С побелевшим лицом и возбужденная, она взяла Веру за руку, и обе женщины отправились к лифтам, чтобы попасть на верхний этаж.

Вечер протекал замечательно. Отель предоставил очень интимный бальный зал, всего на каких-нибудь двести персон, не более, который вместе с гостиными, барами и комнатами отдыха занимал две трети этажа. Зал был полон, но в нем царило спокойствие. Это было то чудесное время, когда распад еще не начался и не произошло ни одного досадного инцидента. Этаж выше был полностью предоставлен гостям, и все свободные комнаты были, конечно, открыты и снабжены всем необходимым для утоления голода и жажды. Еще выше располагалась ставка Деймона Роума и его «организации» – целых четыре этажа со специальным оборудованием, лифтами, доктором и командой «пинкертонов» под рукой. Отель заработал на вечеринке одиннадцать, а то и двенадцать тысяч…

Сибил весело танцевала с Полом, удивляясь обилию знакомых лиц – многие из них были ей мало приятны – и неожиданно поняла, что видела этих девочек на вечеринках и за столиками в барах дорогих ресторанов Голливуда года полтора тому назад.

– Да ведь это уличные девки! – хихикнула она и уткнулась Полу в плечо. Пол посмотрел на нее с перекошенной улыбкой. – Не будь таким противным задавакой.

Сначала он покачал головой утвердительно, потом отрицательно. Она засмеялась и осмотрелась вокруг, пытаясь найти Ходдинга, но без всякого чувства беспокойства. Она знала, что он непременно отыщет Карлотту и будет рад спихнуть ее, Сибил, на Пола.

– Смешно, – сказала она, – все как воды в рот набрали, никто ни с кем не разговаривает. Только мы продолжаем вести себя так, будто ничего не случилось. От этого мороз по коже продирает… совсем немного…

– М-да, – согласился Пол. – Но осталось всего две недели до гонок…

– Когда мы отбываем?

– Я попытаюсь поговорить об этом с Холдингом сегодня ночью. Полагаю, мы должны отправиться туда немедленно. Чем больше нам удастся погонять машину по трассе, тем лучше. Мы сможем проверить, есть ли какие упущения.

Сибил помахала рукой Жоржи Песталоцци и улыбнулась набобу из Чандрапура. Затем Пол услышал, как Сибил с шумом вдохнула воздух.

– Вот это дела! – присвистнула она, и Пол проследил за ее взглядом.

Гэвин Хеннесси, совершенно пьяный, в одном коротком махровом купальном халате стоял при входе в танцевальный зал. Одной рукой он сжимал бутылку коньяка, а другой – заломил руку за спину своей шведской подружке Бигги. Бигги выглядела странно маленькой, потому что стояла в раболепной позе на коленях, пытаясь освободиться от его железной хватки. Она хныкала и была раздета до нижнего белья.

Танцующие пары остановились и начали собираться полукругом напротив Хеннесси. По всей видимости, он не был расположен к шуткам: его лицо кривилось от злости, а голос (хотя Пол не смог подобрать правильное слово) был мертвенно ровным.

Пол двинулся вперед. Сибил вцепилась в него.

– Послушай, зачем тебе вмешиваться? – спросила она.

– Затем, – Пол улыбнулся, сделав над собой усилие, попытался объяснить, но быстро передумал и отрезал: – Затем.

Он пробился через толпу и положил руку на плечо Хеннесси.

– Не рискуй, приятель, – пьяно пробормотал Хеннесси. – Если хочешь перепихнуться, плати. Двадцать баксов за палку. Она даст тебе, как ты захочешь.

– Гэвин, ради бога, – сказал Пол, – ты покалечишь девочку.

– Где Деймон Роум и его итальянские гангстеры? – спросил Хеннесси. – Небось, не прочь полакомиться вырезкой из этой огромной блондинистой задницы. Я намереваюсь…

Пол не спускал глаз с бутылки. Кисть и предплечье у Хеннесси были худыми. Осторожно, отвлекая внимание Хеннесси от своих глаз, он обратился к кому-то из толпы:

– Эй, кто-нибудь, накройте девочку, пожалуйста. Пиджаком или еще чем-нибудь.

Вперед выдвинулась женщина с палантином. И этого было достаточно. Хеннесси перевел взгляд на нее, и Пол наступил каблуком ему на ступню и, всей своей тяжестью удерживая его в таком положении, нанес удар в солнечное сплетение. Хеннесси быстро вскочил и они, сцепившись вместе, выкатились из толпы в свободный коридор. Пол оторвался от противника и встал, готовый нанести новый удар в лицо, но в этом не было необходимости. Глаза Хеннесси были зажмурены от боли и, странно, он выглядел каким-то умиротворенным. Он позволил Полу посадить его, а затем поставить на ноги. Когда они продвигались вдвоем по коридору, Полу удалось краешком глаза разглядеть Сибил. Она и Мэгги Корвин обнимали, утешая, Бигги. Было что-то в этом зрелище, что приятно тронуло душу Пола.

Пол не успел осмыслить свои ощущения, так как ему вновь потребовалось применить силу. Хеннесси был вновь готов к боевым действиям, но на этот раз к Полу пришли на выручку трое роумовских мальчиков в черных узких костюмах, строгих галстуках и мягких туфлях. Они внезапно появились в коридоре и действовали умело и слаженно, не пренебрегая никакими мелочами – даже пояс от халата Хеннесси был использован как кляп. В мгновение ока ему заткнули рот, дабы не тревожить публику воплями.

Через полчаса Пол уже был накоротке с тремя умельцами. Один из них буднично произнес: «Босс приказал – никого не бить, не уродовать, просто немножко охладить пыл». Пол провел странные, похожие на сон, полчаса в компании Хеннесси, у которого во рту торчал кляп, а руки были связаны фуляровыми галстуками и которого то загоняли пинками под душ, то выталкивали оттуда, отчего он становился то послушным, как ягненок, то впадал в неистовство, подобно ужаленному оводом быку. Его укротители не позволяли себе насмешек и лишь обменивались короткими фразами по делу: «Держи его, Сол… окунай… осторожнее, не вывихни ему руку… Присмотрите за ним, сэр».

Последние слова предназначались Полу. Троица укротителей-надсмотрщиков вела себя безупречно. Затем Пол вызвал местного врача, и тот явился через минуту после его звонка. Доктор был достаточно опытен в пользовании алкоголиков, поэтому с первого взгляда определил, с каким пациентом ему придется иметь дело. Его действия были просты: он вынул из пасти Хеннесси кляп, влил ему в глотку добрые три унции бурбона и стал ждать. Через пятьдесят секунд Хеннесси засветился, как включенная лампочка.

Потом Пол заклеил пластырем царапину над глазом, решил, что выглядит (к своему изумлению) недостаточно безобразно, чтобы уйти с вечеринки, и отправился на поиски Сибил.

Она сидела одна в номере Бигги. Когда Пол вошел, Сибил медленно подняла на него глаза, и он догадался, что она так и просидела все это время.

– Она уехала. В Нью-Йорк или Лос-Анджелес. Надеюсь, у этой громадной куклы хватит ума отправиться в Нью-Йорк. Она обещала. Как ты?

Пол сел рядом и взъерошил ей волосы.

– Почему ты так подавлена? Что стряслось?

Сибил рассказала: в то утро Хеннесси узнал, что роль в фильме «Великий хан Золотой Орды» отдана кому-то другому. Как сказала Бигги, в течение недель он был уверен, что это его партия. Вот это его и сразило наповал.

– И Бигги говорит, что он пытался сломать ей хребет. Но она не в обиде на него. Я думаю, ты понимаешь, он почувствовал себя ненужным. А потом этот звонок от его агента – ну и пошло-поехало. Вроде он пытался весь день… и не мог… – Сибил дернула головой.

Пол утвердительно кивнул.

– Потом он сказал, что это ее вина, – продолжила Сибил тихим голосом. – Он сказал, что она высосала из него все силы, что она превратила его в старика. Он хотел убить ее. Потом он передумал и решил – ну, ты сам все видел…

– Что ты сделала с Бигги? Как она?

Сибил глубоко вздохнула.

– Мэгги Корвин и я, мы поговорили с ней и в конце концов убедили ее, что все потеряло смысл. Она должна выбыть из игры.

– У нее хоть есть деньги? Сибил кивнула.

– У Мэгги было с собой сто пятьдесят долларов и она отдала ей их. – Она помолчала. – Я подарила ей свою бриллиантовую заколку.

Пол тоже не говорил некоторое время. Потом он обнял Сибил и прижал ее к себе.

– Бедная глупышка. Надеюсь, ей хватит ума не возвращаться. Эта заколка, должно быть, обошлась Холдингу в несколько тысяч. Она облегчит ей путешествие.

Сибил показала ему растопыренную ладонь и еще один палец на другой руке. Пол рассмеялся и передернул плечами.

– По-моему, ей везет больше, чем нам.

– Пол, – сказала Сибил, слегка отталкивая его от себя, чтобы посмотреть ему в лицо, – теперь настал наш черед. Давай покончим со всем этим. Пожалуйста, Пол.

В уголках ее глаз появились слезинки, и это причинило ему такую боль, что ему захотелось выпить их поцелуями, но он знал, что тогда они покатятся по щекам и смажут тщательно выписанную картину грима. Он медленно покачал головой.

– Ну, пожалуйста…

Он прижал палец к ее губам.

– Послушай. Я должен быть мужественным, и ты тоже должна. Пусть это будет епитимьей или, если хочешь, воздержанием. Это наш долг, и его надо выплатить. Я должен оставаться с Ходдингом только потому, что до сих пор это была свободная гонка. А ты должна терпеть это вместе со мной, потому что это твоя доля.

Она поняла. Слишком хорошо поняла.

– Я хочу бежать, Пол. Мы бросим все и убежим, как преступники. Я больше не могу играть в этой пьесе. Я умоляю тебя. Я не могу.

– Ты должна, – сказал Пол просто.

– Есть только один способ выйти из игры, и это нужно сделать с достоинством…

– Но если ты погибнешь…

– Никаких «погибнешь». Не раскисай!

Сибил надолго затихла. Она сидела застывшая, и Пол избегал прикасаться к ней. До него дошло, что он сдерживает дыхание, как будто находился в комнате со спящим и не хотел разбудить его. Наконец она заговорила.

– Если ты останешься живым, я смогу продержаться, но если-ии…

Он сгреб ее за плечи и сказал мягко:

– Мы пошли ва-банк, помнишь? И если мы выиграем, мы получим много. Если нет – ты все равно не останешься в накладе. Ты – ты пройдешь очередную ступень. – Он помолчал и добавил: – Я не отрицаю, что я жесток.

Она пыталась взять себя в руки и наконец через, казалось, долгие мгновенья, он почувствовал, как она расслабилась. Она бледно улыбнулась и проговорила надтреснувшим голосом:

– Жесток – шесток. Какая разница, ведь я не заика? – Они посмотрели друг на друга и рассмеялись.

Они все еще смеялись, когда Вера и Консуэла обнаружили их. Они собирались нанести визит вежливости Кэнфилду.

– Ходдинг, – сообщила Консуэла, – вероятно, уже там.

«Ходдинг, – подумала Сибил, – уже уткнулся подбородком в венгерский гуляш». Она высказала бы это вслух, если бы Пол не толкнул ее сзади, и она так и не открыла рта. Она даже позволила Консуэле взять себя под руку.

Океания затопила их, как только они миновали въездные ворота. Она сокрушила, быть может, навсегда флегматичность архитектуры бабберовского дома – сложенный из кирпича и известняка странный монумент, соединивший одновременно Легкомысленную Готику и Непреклонный Индивидуализм чистейшей воды, – он был буквально захвачен буйными тропическими растениями. Вьющиеся виноградные лозы и гирлянды мха, обрызганные водой листья и, словно восковые, цветы, лианы, пальмы – все это благоухало влагой и торфом, было освещено ржаво-оранжевым светом горящей в бочках смолы. И все это ныне царствовало здесь, повергнув старых богов торгашества и воздержанности в прах и ничтожество.

Тройка разрумяненных девиц вышла им навстречу и, благоухая ароматами и выставляя напоказ прекрасную работу дантистов Гонолулу, облекла их в гирлянды из гардений.

Консуэла, до того нервничавшая (вернее, перепуганная перспективой встречи лицом к лицу с Чэмп), настолько расслабилась в атмосфере щекочущих ноздри ароматов, что ее пришлось в буквальном смысле отрывать от девушек.

– Потом, дорогая, – мягко и в то же время настойчиво твердила Вера, – позже. Мы даже еще не зашли в дом.

А в доме был… атолл. Все внутреннее пространство, весьма обширное, было заполнено водой, дюнами, засажено пальмами, что создавало полное впечатление лагуны. Даже мраморный пол в черно-белую шашечку не нанес ущерба иллюзии: специалисты по устройству плавательных бассейнов были вызваны как раз накануне нашествия гостей и выкрасили его в цвет морской волны.

На одной стороне этой лазурной бухты группа юных нимф плескалась и резвилась в чем мать родила. Они выскакивали на поверхность воды и предлагали гостям живых розовых рыб.

– Очаровательно, – бормотала Консуэла, раскрасневшись от счастья и открыв рот в полудетской улыбке. Но Вера крепко уцепилась двумя пальцами за ее пояс.

Далее, на берегу, Баббер с Клоувер восседали на бамбуковом настиле: на Баббере был сверкающий плащ из перьев, в руках он держал бутылку бурбона, пряча ее за щитом; в шиньоне Клоувер («Он ее украшает», – сардонически подумала Сибил) были воткнуты три цветка хибискуса. Перед настилом на вертеле поджаривался целый бык; вокруг стояли огромные подносы, заваленные ананасами, гуаявой, жареными креветками и омарами на банановых листьях.

Фредди Даймонд, стройный, одетый в шорты-бермуды, которые, кстати, очень ему шли, плыл в каноэ по мелководью и распевал афро-кубинские любовные песенки, положенные на полинезийские ритмы. И Клоувер, которая навсегда сохранила в своем сердце уголок для Фредди с той самой ночи, когда она отдала ему всю себя, всю свою молодость и невинность, почувствовала, что ее цветы встают дыбом у нее на голове и начинают трепетать. Она надеялась, что Баббер не заметит этого.

Баббер и не заметил. Он был занят тем, что следил за этим «чертовым кретином-декоратором», который время от времени включал разбрызгиватель, имитирующий тропический дождь, но который еще не включал свой «тайфун». Ожидание этой минуты несколько тревожило его, и он постоянно задавал Клоувер один и тот же вопрос: «Что я не могу понять, это почему мы все не отправились самолетом прямо на Гавайи?» Вместо ответа Клоувер совала ему очередную порцию жареных креветок и шипела: «Тсс-с-с!» – так как Фредди заливался в очередной фиоритуре.

Когда красивая девушка-маори подошла с подносом с выпивкой, Сибил кивнула Полу и отправилась на поиски Ходдинга – она предполагала, что тот находится где-то в зарослях снаружи. Пол, смеясь, вытряхивал из своего стакана кусочки ананаса, крохотные бумажные зонтики, жемчужинки, цветы гардении и другие островные сувениры и отдавал все это улыбающейся девушке. Сибил восприняла его смех как хорошее предзнаменование – она не узнала в девушке Роуз Дженни, проститутку, которую она встретила накануне днем.

Сняв туфли на высоком каблуке – так было легче идти по черному обсидиановому песку, – Сибил прошла за сплошной живой стеной, наполненной попугаями, оглушительно кричащими и клокочущими за прутьями вольера. Она попала на лужайку, слева от которой низвергался водопад, рядом стояли бунгало. Сибил увидела, что девушки в моо-моо[36] и юноши в лава-лава[37] сновали туда-сюда с подносами, наполненными едой и выпивкой. В одном из этих лесных прибежищ она и обнаружила Ходдинга. Он возлежал в гамаке, его зад свисал почти до земли, он прижимал ко рту большую раковину «морское ухо», а взгляд его был прикован к Карлотте, весь вид которой, даже со спины, являл хищницу, охотящуюся на очередную жертву.

Сибил помедлила. Они еще не успели увидеть ее. Она осторожно присела на нечто, что не было, как она надеялась, камнем из папье-маше, и задумалась.

Капля воды, пролившаяся из одной из дождевальных установок, упала ей на волосы и скатилась, прохладная, по шее и между лопаток. Сибил бессознательно оглянулась вокруг в поисках Пола, но тут же спохватилась. Ее ослепила мысль – какой же она была дурой, что не понимала этого раньше?! Если уж Карлотта запустила свою маленькую пухлую лапку в затылок Ходдинга, то она не позволит ему рисковать жизнью в автомобильных гонках. Скорее она позволит ему сопровождать ее к приятелю и хирургу-косметологу, живущему по соседству.

«Самоубийство, торохой!» – Сибил мысленно услышала ее слова.

И нет никаких сомнений, что Консуэла все это одобрит. «Чертова тощая лесбиянка!» – зло подумала Сибил. А еще расточала ей любезные улыбки!

И Пол – это было самое трудное. Лучше об этом было не думать, потому что и без размышлений она слишком хорошо знала, что и как надо делать. По каким-то причинам, которые оставались ей непонятными, Полу необходимы были эти гонки, и он нуждался в ее помощи. Это было ее долгом, ее частью долга.

Ходдинг… Ее мысли переключились на него: он сделает это сознательно или бессознательно. Иногда он был слишком догадлив. Это был единственный путь, по которому она должна идти. Она чуть не вскрикнула – бродячий музыкант нажал не ту кнопку на своей электрической гитаре, выбросив невероятные завывания в омытый дождем воздух.

Но потом она действительно закричала: настоящий монстр, ревущий и скрежещущий, выкатился из кустов. «Гна-ррр!» Это была Чэмп. Бог знает, каким образом вырвавшаяся из гостиницы и прикатившая на своей инвалидной коляске. «Гна-ррр!» – ревела Йетта. «Где она, где эта маленькая дрянь? Консуэла, иди ко мне!»

При звуках этого слишком знакомого мычания Карлотта взвизгнула, вынула свои пальчики изо рта Ходдинга и пустилась бежать так, как будто ее преследовал легион демонов. «Гна-ррр!» – хрясь! Чэмп увидела бегство Карлотты. «Ага! Вспугнули венгерскую шлюуху!» – издала она победный клич и замахнулась своей тяжелой клюкой. Сетка вольера рухнула и разноцветное, клокочущее облако попугаев разлетелось по аллеям.

Последовали вскрики и взвизгивания, так как гости восприняли смятение как сигнал к освобождению девиц от их саронгов и моо-моо. Девицы отбивались, кричали, что их нанимали для другого рода услуг. Профсоюз будет протестовать.

Услышав слово «профсоюз», Баббер вытащил свой револьвер сорок пятого калибра и начал палить вверх, надеясь подстрелить декоратора.

«Мальчонка», у которого на крыше была своя вечеринка «с этими двумя-тремя дивными канаками[38] (понять не могу, как они меня разыскали!)», услышав выстрелы и крики, решил, что настал самый подходящий момент для урагана и тропического ливня. Поэтому он нажал все кнопки и открыл вентиль.

Огни погасли и вспыхнула молния. Разверзлись хляби небесные, хлынул дождь. Баббер, пытаясь перезарядить револьвер в темноте, запутался в своем промокшем плаще, потерял равновесие и рухнул в лагуну. Неважно. Ему все-таки удалось вставить новую обойму и, радостно плескаясь, он продолжил пальбу.

Клоувер почувствовала, что ее шиньон отклеился. Ей удалось поймать Фредди Даймонда как раз перед тем, как его каноэ чуть не уплыло в «открытое море». К сожалению, под потоками дождя распутать завязки на его бермудах было трудно, и Клоувер застонала: «Ради Бога, сделай что-нибудь!» – и пока волнение на море все усиливалось, они попробовали.

– Гна-ррр! – ревела Чэмп, сокрушая своей клюкой все, что попадалось ей под руку, и вопя во всю силу своих легких, что убьет Консуэлу. – Гна-ррр!

Паф! – стрелял Баббер.

Ветер дул. Пальмы ломались. Песок слепил глаза. Ленивец проснулся, завизжал от ужаса и нагадил с перепугу в парик Крими стоимостью в четыреста долларов.

Сибил схватила Ходдинга за руку.

– Идем, – крикнула она ему в ухо.

– Куда?

– Наружу, скорее.

– Но…

Сибил продиралась сквозь эту Аркадию, таща за собой смущенного, неуклюжего Ходдинга. Птицы норовили влететь в рот, мокрые листья хлестали по лицам. Над их головами грохотал гром, молнии слепили глаза, а откуда-то издали тенор Фредди Даймонда нарастал в высоком «ба-ба-лууу…»

И вот, наконец, необъяснимым образом, они прошли сквозь ворота и оказались в аллее. Сибил показалось чудом, что совсем рядом проехало такси.

Нельзя было терять ни минуты. Было жизненно необходимым нанести сильный удар тотчас же, без промедления, пока Ходдинг не успел опомниться и возвести баррикады. Она начала сразу же, как только начал щелкать счетчик такси.

– Нам надо поговорить о тебе и этой девке Карлотте.

– Я не уверен, что…

– Я, как и ты, тоже не уверена. Об этом мы и поговорим. Она относится к тебе, как мать.

– Послушай, Сибил…

– Так ли тебе надо, чтобы к тебе относились по-матерински?

– Я не вижу, почему ты…

– Не лучше ли будет, если я стану относиться к тебе, как мать? По-моему, это нормальнее, не так ли? Доктор Вексон говорит: «Каждая жена должна быть немножко матерью своему мужу». Так ты мне рассказывал, не правда ли?

– Конечно. Но ты была…

– Ты говорил с доктором Вексоном об этом?

В Ходдинге немедленно проснулась подозрительность, даже жестокость.

– Нет, – резко ответил он.

– Почему ты так враждебно настроен?

– Я не…

– Ты враждебен ко мне и к доктору Вексону. Вот почему ты не обратился к нему.

– Я не думал, что это необходимо.

– Ты чувствуешь вину.

– Ничего подобного, черт возьми!

Так, это не подействовало. Надо быть помягче.

– Если ты чувствуешь вину, может быть, для этого есть основательные причины?

– Может быть, и так.

– Уже лучше.

– Тогда ты согласен, что в наших отношениях есть что-то ненормальное?

– Хорошо…

– Может быть, ты в фуге?[39]

– О, господи! Откуда ты узнала это слово?

– Не имеет значения. Я читала. Ты думаешь, я ничего не понимаю в таких вещах, а я давно поняла, что отвечаю за тебя.

– Это и вправду так?

– Да. А теперь о Карлотте…

– Я не расположен говорить сейчас о Карлотте, неужели непонятно?

– Гм, – а затем Сибил добавила: – Хочешь, положи голову мне на колени.

Ходдинг ответил:

– Да, – и лег.

– Мы больше не будем говорить об этом, – сказала Сибил с твердостью. – Мы едем домой, я согрею тебе молоко. Мы продолжим разговор после того, как я уложу тебя в постель.

Ходдинг ничего не ответил. Она послюнявила палец и нарисовала единицу на стекле машины.

Сибил помогла Ходдингу снять мокрую одежду, сунула его под теплый душ, затем облачила в пижаму из плотного шелка, которую она купила ему в Париже. Теперь она сидела на его животе и проверяла, как усваивается теплое молоко, сдобренное хорошей порцией виски. Она ухитрилась, проделывая все это, переодеться в ночное белье и постаралась выглядеть достаточно (но не слишком) сексапильной. Безжалостная, она возобновила свою атаку.

– Тебе лучше?

Ходдинг промычал что-то из своего стакана.

– Если ты думаешь, что я собираюсь натереть тебя камфарой, то ты сумасшедший.

Ходдинг заморгал:

– Почему все толкуют об этом?

– Всем все давно известно. Она проделывает это со всеми. Камфара вызывает покраснение кожи, разве ты не знаешь этого?

– Откуда, черт возьми, ты все это узнала?

– От камфары на короткое время распухает тело. Никакой боли, зато обо всем забываешь. Ты этого хочешь? Скажи, ради бога!

– Это невыносимо.

– Ты не ответил на мой вопрос: хочешь ли ты быть розовеньким и пухленьким? Не видишь ли ты в этом связи с «эдиповым комплексом»? Ведь она тоже розовенькая и пухленькая.

– Пожалуйста, слезь с моего живота.

– Не слезу. Тебе придется сбросить меня. Тебе придется быть агрессивным.

– Я действительно не чувствую… серьезно, Сибил, почему ты это делаешь?

– Серьезно? Потому что я тревожусь за тебя. Потому что я думаю, что ты замыкаешься в себе. Ты становишься… как ты это произносишь? Имбрионом… эмбрионом…

– Эмбрион.

– Ладно. Если тебя пугают гонки, то либо преодолей свой страх, либо брось это дело. Но твои делишки с Карлоттой – это просто бегство от действительности. Это может привести к катастрофе твоего «эго». И я хотела бы, чтобы ты проконсультировался с доктором Вексоном.

– Я уже обсуждал вопрос гонок с доктором Вексоном много раз. Он сказал, что несмотря на риск все в порядке, если это дает мне чувство удовлетворения. И если я пойму, что гоночная машина является на самом деле проекцией моей… моей…

– Твоей штуки, – сказала Сибил неожиданно застенчиво.

– Да.

– И ты понимаешь это?

– Да, конечно.

– И, конечно, ты боишься?

– У меня достаточно оснований бояться. Только сумасшедший не боялся бы.

– Да. И это выводит тебя из строя?

– Я бы не хотел, чтобы ты разговаривала со мной тоном доктора Вексона.

– Это потому, что я много слушала тебя. К тому же я актриса. Я ничего не могу с собой поделать.

Ходдинг задумчиво молчал. После долгой паузы, он наконец сказал.

– Стыдно. После такого труда. Стыдно перед Полом.

Сибил не ответила.

– Здесь замешаны и другие люди. Они удивительно преданы делу. И не только из-за денег.

– Было бы здорово… – сказала Сибил ласково.

Он улыбнулся.

– Да, если мы выиграем.

Сибил нахмурилась и сложила руки у него на животе.

– Ходдинг, – сказала она, – я хочу быть с тобой честной до конца. – Она дернула головой. – Я не думаю, что у нас много шансов на будущее. Как ты думаешь?

– Нет, – сказал он тихо. – Я думаю, что их никогда и не было.

– Возможно, – продолжала она, – что оба вы изувечитесь или погибнете в этих гонках.

Он кивнул.

– Но если ты хочешь принять в них участие, я поддержу тебя. Я сделаю все, что от меня зависит. Теперь скажи: чего ты хочешь?

Ходдинг долго смотрел ей в глаза. Впервые за многие месяцы они смотрели так друг на друга.

– Ты действительно чертовски мила, – сказал он наконец. – Действительно. – Он помолчал. – Я думаю, я приму участие в гонках. А еще я хочу… – он обнял ее за бедра и рывком придвинул к себе.

Сибил заколебалась, и этого было достаточно, чтобы уголки рта Ходдинга собрались в морщинки разочарования, И именно этот знак, этот символ детской обиды, заставил ее поцеловать его нежным, глубоким поцелуем – в той привычной, беглой манере, которая избавляла от всякой необходимости думать. И все же в самых отдаленных, глухих уголках ее мозга лежала осознанная уверенность, что если бы она не перестала думать, если бы она не совершила это инстинктивное и ритуальное действо, то она бы погибла от паралича или истерики. Но эта уверенность была бледным призраком, эхом намека, так что она вскоре освободилась от него.

Затем она побрела в ярко освещенную ванну. Ходдинг дремал в темноте по другую сторону двери, и ее мысли вновь проснулись, как пробуждаются от сна взъерошенные дети. Они могут зевать, клевать носом или вскакивать с криком от страха.

Она посмотрела на себя в зеркало, провела рукой по все еще гладкой шее и приободрилась. Это было ее лицо, ее глаза. Она не изменилась. Ничто не намекало на что-то необычное, и беспокойный вопрошающий взгляд уступил место уверенности. Все было в порядке. Она сделала то, что должна была сделать. Ходдинг был ребенком – и он теперь спал. Но его проблемы, хоть и детские, были реальными проблемами. И она помогла ему. Пол нуждался в гонках, это была ее часть долга, и она расплатилась с ним сполна. Она чувствовала себя не только не ослабевшей, а напротив, более сильной, крепкой. Было два часа ночи. Она широко зевнула и выключила свет.