"Философия культуры. Становление и развитие" - читать интересную книгу автораСканирование: Янко Слава [email protected]
|| http://yanko.lib.ru/ | http://www.chat.ru/~yankos/ya.html
| Icq# 75088656 update 5/4/01 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ Становление и развитие
Рекомендовано Министерством общего и профессионального образования
Российской Федерации в качестве учебного пособия для студентов высших учебных
заведений, обучающихся по философской специальности и философскому направлению Санкт-Петербург 1998 Ф 54 Философия культуры. Становление и развитие. /
Оформление обложки. Олексенко, С. Шапиро. — СПб.: Издательство «Лань», 1998. —
448 с. ISBN 5-8114
-0010 -1 Под редакцией М. С. Кагана, Ю. В. Перова, В. В. Прозерского, Э. П. Юровской Автор введения — М. С. Каган. Авторы
первого раздела: К. А. Сергеев, Р. В. Светлов (гл. 1); Ю. В. Перов (гл. 2). Авторы
второго раздела: В. В. Прозерский (преамбула, гл. 5); Т. А. Акиндинова (гл. 3,
п. 1,3,4), Ю. М. Шор (гл. 3, п. 2); Э. П. Юровская (гл. 4); Э. В. Соколов (га.
5); А. Ф. Замалеев, Е. А. Овчинникова (гл. 6). Авторы третьего
раздела: В. В. Прозерский (преамбула, гл. 11); Т. А. Акиндинова (гл.7,п. 1,3,
гл. 12,п.З);Э. В. Соколов (гл. 7, п. 1,2, гл. 11,гл. 12, п. 1);Е. М. Ананьева
(гл. 7, п. 4); В. А. Петрицкий (гл. 7, п. 5); Э. П. Юровская (гл. 8); А. Г.
Погоняйло (гл. 9); Ю. Н. Солонин, С. И. Дудник (гл. 10); В. А. Медведев, С. М.
Черкасов (гл. 12, п. 1); Н. В. Звонкова (гл. 12, п. 2); Н. А. Андрющенко (гл.
12, п. 3); Т. А. Апинян (гл. 12, п. 4); В. М. Дианова (гл. 12, п. 5); А. М.
Сергеев, Е. Н. Устюгова (гл. 13, п. 1); В. Г. Иванов (гл. 13, п. 2); А. С.
Кармин (гл. 13, п. 3). ББК 80 ©Издательство «Лань», 1998 ©Авторский
коллектив, 1998 © Издательство «Лань». ВВЕДЕНИЕ.
Философия культуры как теоретическая дисциплина РАЗДЕЛ
ПЕРВЫЙ. ПРЕДЫСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ КУЛЬТУРЫ... Глава 1. Представление о культуре в
античности, средневековье, возрождении Глава 2. Становление теории культуры в европейской
философии Нового времени §1.
Программа культивирования разума §2.
Естественное и искусственное в обществе §3.
Культурно-исторический процесс РАЗДЕЛ
ВТОРОЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XIX ВЕКА Глава 3. Философия культуры в Германии XIX
века §2.
Проблема культуры в философии Маркса §3.
Проблема культуры в «Философии жизни». §4.
Марбургская и Баденская школы неокантианства Глава 4. Философия культуры во Франции XIX века Глава 5. Англо-американская философия культуры XIX
века §1.
Романтическая философия культуры §2.
Эволюционная теория культуры Глава 6. Философия культуры в России (середина XVII -
вторая половина XIX века) РАЗДЕЛ
ТРЕТИЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XX ВЕКА Глава 7. Философия культуры в Германии XX века §1.
Трагедия культуры в философии жизни Г. Зиммеля и О. Шпенглера §2.
Метод «идеальных типов» в философии культуры М. Вебера §3.
Проблема культуры в философии экзистенциализма §4.
Философия культуры Х.-Г. Гадамера §5.
Философия культуры А. Швейцера Глава 8. Философия культуры во Франции XX века Глава 9. Философия культуры в Испании и Италии XX века Глава 10.Философия и теория культуры в Польше XIX-XX
веков §1.
Предпосылки: проблемы культуры в польской общественно-философской мысли XVII
века §2.
Основные направления культорологической мысли XIX - середины XX века Глава 11. Философия культуры в Англии и США XX века §1.
Функциональный анализ культуры §2.
Теория локальных цивилизаций А. Тойнби. §3.
Интеграционная теория культуры П. Сорокина §4.
Ф. Боас и А. Кребер: взгляды полевых этнографов на общие проблемы культуры Глава 12. Межнациональные ориентации философского
осмысления культуры XX века §1.
Философская культурология психоанализа. §2.
Философия культуры Франкфуртской школы.. §3.
Проблема языка и картины мира в философии культуры XX века §4.
Философия культуры И. Хейзинги §5.
Постмодернистская ситуация в культуре XX века Глава 13. Философия культуры в России и СССР XX века §1.
Исследование культуры в России первой четверти XX века §2.
Исследование культуры в СССР §3.
Развитие культурологической мысли в России накануне XXI века ВВЕДЕНИЕ.
Философия культуры как теоретическая дисциплина
На протяжении всей
истории философская мысль обсуждала проблему фундаментального различия между
тем, что существует независимо от человека — миром, природой, натурой и тем,
что создано человеком как во внешнем, так и в собственном, физическом и
духовном, бытии. Уже в древнегреческой философии зародились представления о
«техне» как искусной практической деятельности, мастерстве, создающем
необходимый человеку предметный мир (отсюда понятие «техника» во всех
европейских языках), представление о «мимесисе» как идеальном воссоздании
реальности (отсюда понятия «мимика», «пантомима»), представление о «пайдейе»
как творении человеком самого себя; греки осознали творческую силу человека, благодаря
которой он становится «мерой всех вещей», по классической формуле Протагора.
Обобщенное определение всех форм человеческой активности дали римляне: именно
они назвали «культурой» те формы искусственного, рукотворного бытия, которые
получены человеком в результате преобразования бытия естественного — «натуры».
Так зарождалось первоначальное представление о культуре, противостоящее мифологическому
отчуждению человеком всех своих творческих сил богам. В последующем
развитии философской мысли в Европе этот совокупный плод человеческой
деятельности, как и сам ее процесс, получал различные терминологические
обозначения — «цивилизация», «воспитание», «образование», «формирование». Еще
в XVIII в. они употреблялись как синонимы, а затем все более строго
различались, в силу чего предметом философского обсуждения становилось
соотношение содержания этих и близких им по смыслу понятий «деятельность»,
«традиция», «общество» и др. Но все более острой становилась необходимость
философско-теоретического осмысления самого отношения между внечеловеческим,
сущест [5] вующим изначально и
извечно, самобытным или сотворенным некими «высшими» силами — богами, и
плодами созидательной деятельности людей. Ибо даже тогда, когда в средние века
религиозное сознание воспринимало человека как Божью тварь — Homo Dei, в нем нельзя было уже не видеть и «человека
творящего» — Homo faber. Понятно, что
конкретная интерпретация созидательных и самосозидательных способностей
человека — их происхождения, значения, форм проявления — оказывалась весьма и
весьма различной, поскольку непосредственно зависила от общего характера
воззрений философа; менялось и место культурологической рефлексии в общем
проблемном поле философской мысли — от попутного обсуждения этого круга
вопросов на периферии онтологической или гносеологической, натурфилософской или
социологической теории до превращения размышлений о сущности культуры в
основное содержание учения философа (в так называемой антропологической
философии). Но так или иначе, в тех или иных концептуальных формах и
теоретических объемах, соотнесении с другими разделами философского знания и с
другими науками о человеке, философский анализ культуры, или, короче, философия
культуры (Kulturphilosophie), стал с середины XIX в. необходимой и органичной составной частью
философского осмысления бытия, мира и человека в мире. Последующее
описание многовекового процесса развития культурологической мысли — от
античности до наших дней — покажет, как это конкретно происходило, как
существенно различные концепции в этом процессе сталкивались и сталкиваются.
Пока же в этой вводной главе представляется целесообразным дать краткую общую
характеристику трех главных этапов этой истории. Первый ее этап,
начавшийся в античной философии и продлившийся до XVIII в., — это время
зарождения культурологического знания в континууме онтологических,
теологических и эпистемологических проблем. Ни в античности, ни в средние
века, ни в эпоху Возрождения, ни даже в XVII в., сыгравшем огромную роль в
становлении европейской философии современного типа, культура как
специфическое явление не становилась предметом умозрения. Это объясняется, с
одной стороны, многовековым господством религиозного сознания, для которого
истинный творец — тот или иной бог, и идеальное, истинное бытие самого человека
полагается на небе, а не в созданной самими людьми на земле «второй природе» —
культуре, с другой же стороны, тем что философское представление о культуре не
могло сложиться до тех пор, пока обобщающая способность человеческого мышления
ограничивалась операциями механического, чисто «суммативного» характера
(показательно, что в средние века совокупность знаний о мире и называлась
«суммой»); преодолеть такой механицизм мышления не удалось и в XVII в. [6] Между тем необходимость
в философском осмыслении культуры могла возникнуть только тогда, когда в ней
стали усматривать некую целостность, объединяющую разнородные ее составные
части, и, соответственно, начали искать сверхсуммативные законы ее строения.
Движение теоретической мысли в этом направлении шло в XVIII в. от «Всеобщей
науки» Вико к «Идее философии истории человечества» Гердера, системное же
обоснование оно пояучало в концепции трех «Критик...» Канта и во
всеохватывающих теоретико-исторических культурологаческих конструкциях
Шеллинга, Гегеля, Кота. Именно в эту эпоху ощущение целостности творимого
человеком мира получило обоснование в представлениях школы Лейбница-Вольфа о
трехстороннем строении духовных способностей человека, сущностно различающихся
и друг друга дополняющих энергиях разума, волиичувства, которые
порождаютценностную триаду «истина — добро — красота» и реализуются в таких
плодах деятельности, как наука, нравственность и искусство. Так впервые стали
вырисовываться контуры строения целостного поля человеческой деятельности —
культуры, основные подразделения которой должны были отвечать критерию необходимости
и достаточности, что и позволяло видеть в ней не «сумму», а системное целое;
именно в этом качестве его и следовало изучать. Это
значит, что независимо оттого, пользовались ли мыслители той эпохи понятием
«культура» или употребляли синонимические термины «цивилизация» (civilisation),
«образование» (Bildung), разрабатывали они «историю культуры», «феноменологию духа» или
«философию духа», философская мысль разворачивалась к построению общей теории
культуры, которая, не поглощая всей философской проблематики, оказывалась
необходимой и существеннейшей частью философского знания. Так
начинался второй этап исторического процесса формирования культурологической
мысли — превращение культуры как целостного, при всей его разнородности, поля
человеческой деятельности в предмет самостоятельного философского
рассмотрения. При этом культура понималась столь широко, что поглощала и
общество (экономическую и политическую жизнь), охватывая в сущности все, что не
есть природа (и, разумеется, Бог). Когда же в середине XIX в., особенно
благодаря марксизму и его воздействию на формирование социологической мысли,
стала осознаваться особенность общества как системы отношений между людьми в
сфере производства и управления («базиса» и «надстройки», по марксовьм
метафорам), и когда параллельно этому, начиная с учения Фейербаха, заявила о
своем праве на существование философская антропология — учение о человеке как
уникальном и важнейшем предмете научного познания и ценностного осмысления,
тогда философия культуры должна была очертить более узко и точно границы
своего предмета, определяя отличие культуры от общества и от [7] человека (как бы ни
учитывались связи этих форм внеприродного бытия и как бы ни соприкасались, а
часто и пересекались в общем континууме философского знания социологический,
антропологический и культурологический разделы общей онтологической
концепции). Характеризуя
философско-культурологическое знание на этой ступени его развития, надо иметь в
виду, что по своей форме оно было столь же разнообразно, как философская мысль
в целом. Поскольку ее специфической и центральной проблемой является отношение
субъекта и объекта, а подходить к ее решению можно и со стороны объекта, и со
стороны субъекта, и делая непосредственным предметом анализа саму связь этих
«контрагентов» системы деятельности, постольку философское мышление предстает в
трех основных формах, адекватных осмысляемому предмету: форма эта может иметь
строго научный характер, если исходным пунктом теоретического анализа является
объективная реальность (философия уподобляется в этом случае естествознанию и
математике); она может приобретать лирико-публицистический характер и
ориентироваться на исповедально-поэтические, художественные формы постижения
бытия; она способна, наконец, соединять тем или иным образом строго научное
познание-объяснение с личностным познанием-пониманием и даже рефлектировать по
этому поводу с позиции «вненаходимости» (Бахтин), т. е. воспринимать себя как
историко-культурно детерминированную ступень процесса развития
культурологического знания. Философия культуры выступает в этих же трех
модификациях; на Западе их примерами могут служить учения Гегеля, Ницше и
Шпенглера, а в России — Данилевского, Розанова и Бердяева. Когда же стремление
к научности достигает крайней степени, и вместо обсуждения специфических
проблем отношения культуры в ее целостности к другим формам бытия (природе, обществу,
человеку) теоретик обращается к изучению тех или иных конкретных феноменов
культуры (этических, исторических, социальных, профессиональных), тогда
философия культуры уступает место конкретному культурологическому знанию —
этнографическому, социологическому, семиотическому, историко-искусствоведческому
и т.д. С другой стороны, субъектно-ценностная позиция, очищенная от
объектно-познавательной, в пределе придает культурологическим размышлениям
художественную форму, рождая особый жанр философской повести-притчи Вольтера,
стихов Ф. Тютчева, В. Соловьева,1или
«роман культуры» Т. Манна, Г. Гессе, М. Булгакова... (Уже отсюда видно, сколь
неосновательно распространенное представление о русской философии вообще и
философии культуры, в частности, как о художественно-образной, а не теоретической,
форме философствования, представленного в первую очередь творениями Ф.
Достоевского и Л. Толстого; между
тем, наряду с романами этих великих писателей, которые можно рас- [8] сматривать как
«превращенную форму» философского осмысления мира, жизни, культуры, Россия
знает и развитый теоретический философский дискурс — от Г. Теплова и А.
Радищева через Н. Чернышевского и Н. Данилевского к В. Соловьеву и Г.
Плеханову, А.Богданову и Н. Бердяеву, С. Франку и П.Флоренскому... Так что в
этом отношении никаких существенных различий между философским развитием
России и, например, Германии или Франции не было — различие состоит лишь в том,
что у нас философия родилась позже, чем на Западе, и синтезировала достижения
западноевропейской мысли с потребностями социального и духовного развития
России.) Третий
этап истории культурологической мысли отличается широким развитием рядом с
философским ее рассмотрением (а подчас и в конфронтации с ним!) различных
конкретно-научных культурологических дисциплин, с одной стороны, и форм
художеегвенно-образного постижения культуры — в прозе и поэзии, живописи и
музыке, театре и кинематографе — с другой. (Разумеется, эти различные способы
познания-осмысления культуры подчас скрещивались, образуя некие гибриды,
теоретико-публицистические или художественно-философские.) Охватывая
общим взглядом это многообразие проявлений современного культурологического
знания и учитывая в полной мере взаимодействие всех его основных форм и их
разнообразные скрещивания, нельзя в то же время не видеть и не оценивать
должным образом особенности философии культуры, тем более, что ее ценность
часто подвергается сомнению представителями конкретных наук (таково одно из
проявлений порожденного позитивизмом и сциентизмом третирования философии как
«ненаучной» и потому практически бесполезной формы мышления). Подлежит поэтому
специальному выяснению, что же представляет собой в наши дни философия
культуры, какую специфическую информацию она может и должна добывать в
условиях параллельного развития конкретных культурологических дисциплин и
активизации различных способов художественного моделирования культуры. Решению
этой задачи препятствует сохраняющееся по сей день различие представлений о
том, что такое культура. Толковый словарь русского языка, например, фиксирует
шесть его основных значений и несколько их оттенков: «I. Совокупность
достижений человеческого общества в производственной, общественной и духовной
жизни... 2. Уровень... достижений в определенную эпоху у какого-либо народа или
класса общества... Уровень, степень развития какой-либо отрасли хозяйственной
или умственной деятельности... 3. Просвещенность, образованность,
начитанность... Наличие определенных навыков поведения в обществе;
воспитанность. Совокупность условий жизни, соответствующих потребностям
просвещенного человека... 4. Разведение, выращивание какого-либо растения;
культивирование... 5. Раз [9] водимое,
культивируемое растение... 6. Микроорганизмы... выращенные в лабораторных
условиях в питательной среде»2. Французские
философские словари отмечают три основных и несколько частных значений понятия
«культура»3; три значения выделяет и
немецкий философский лексикон4.
Автор известного английского философского словаря Р. Вильямс утверждает:
«Культура — одно из двух или трех наиболее сложных слов английского языка», а
К. Дженкс начал опубликованную им в 1993 г. книгу, обобщающую современное
состояние культурологической мысли, следующим утверждением: «Идея культуры
охватываеттакое множество предметов, процессов, различий и даже парадоксов,
что только самоуверенный или мудрый человек может решиться о ней рассуждать и,
возможно, только глупец станет писать об этом книгу»5. Если добавить к
сказанному, что содержание культуры крайне разнородно (она ведь включает в свое
поле и материальные, и духовные, и художественные разновидности человеческой
деятельности; ее процессы, продукты, проявления в самом человеке, в его
«сущностных силах», по Марксу), то станет понятным, почему в изучение культуры
включены самые разные науки, а каждой из них свойственна своеобразная
«аберрация гносеологического зрения» — сведение целостности культуры к
подведомственной ей части, стороне, аспекту этого целого. Так, этнограф и
социолог, психолог и технолог, искусствовед и педагог смотрят на культуру
разными глазами и видят в ней разное. Вот почему не
следуетудивляться вызывающему обычно недоумение итогу скрупулезной работы
известных американских культурологов А. Кребера и К. Клакхона, собравших все
определения культуры, которые накопила мировая наука с конца XIX в. и до
середины ХХв6; таких дефиниций
набралось около 200! А вышедшая двадцать лет спустя «Теория культуры» Д.
Каплана и Р. А. Меннерса7 показала,
что это число может быть еще большим; о том же свидетельствуют и обобщающие
издания зарубежных культурологов8. На нынешнем этапе
познавательной деятельности появляется возможность преодолеть эти объективные
сложности и подняться от интуитивного ощущения целостности культуры к ее
теоретическому осмыслению как системы, отличающейся наивысшей степенью
сложности по своему устройству и полифункциональности, системы исторической,
саморазвивающейся и саморегулирующейся, органически связанной со своим творцом
и творением — человеком — и находящейся в постоянном взаимодействии со своей
природной и социальной средой. Такой взгляд на культуру позволяет преодолеть и
распространенное в культурологической мысли XX в. противопоставление «культуры»
и «цивилизации», основанное на сведении первой к одним только духовным
ценностям и пренебрежительную трактовку второй как «низшей», неполноценной
сферы материальной, [10] технико-технологической
и технически-коммуникативной практики; системный взгляд на культуру позволяет
видеть в ней сложное взаимодействие и целостное единство материальной и
духовной форм деятельности, а также синкретично объединяющей их деятельности
художественной. Какой
бы объем знаний о культуре ни добывался всей совокупностью наук, изучающих ее
конкретные исторические, этнические, социальные и профессиональные формы
(скажем, античную и средневековую, полинезийскую и бушменскую, народную и
рыцарскую, научную и художественную), вскрывающих те или иные механизмы
функционирования культуры (экономические и технико-технологические,
социологические и социально-психологические, семиотические и педагогические),
он не содержит ответов на серию существеннейших вопросов: что есть культура?
почему и для чего возник такой не известный природе способ существования? как
«устроена» культура, каковы ее архитектоника и механизмы функционирования?
какие законы управляют ее историческим развитием? как связаны в этом процессе
судьбы культуры и жизнь природы, и изменения общественных отношений, и метаморфозы
человеческого сознания? Ни одна из конкретных наук не может найти ответа на эти
вопросы — масштаб содержания, универсальность выводят их за пределы
компетенции всех частных наук; между тем без знания этого общего нельзя понять
конкретное — ведь оно является модификацией общего, вариацией инвариантного.
Потому, открещиваясь от философского уровня познания культуры, все частные
культуроведческие дисциплины обречены на чисто эмпирическую, фактолотческую,
поверхностную описательность, и потому, как бы ни были они развиты, потребность
в философском осмыслении культуры сохраняется, ибо за нее ни одна другая наука
не решит рассматриваемых ею теоретических проблем. Философский
характер этих вопросов и ответов на них состоит в том, что они соединяют
требование объективного познания реальности, ее ценностного осмысления и
проектирования некоего идеального состояния культуры. Наука как таковая
подобной трехаспектности решаемых задач либо вообще не содержит (в сфере
естествознания, математики, технико-технологических дисциплин), либо включает
в мире социально-гуманитарно-культурологических наук аксиолргические и
прогностические рассуждения факультативно, в решении некоторых проблем,
позволяющих это сделать, не ограничиваясь объективным описанием и изучением
существующего. Что же касается философского осмысления культуры (как, в
сущности, и всех других рассматриваемых философией предметов), то соединение
познания, ценностного истолкования и провидения перспективы развития
специфично для него, имманентно ему и необходимо, в каких бы пропорциях эти три
аспекта рассмотрения культуры ни находились. Необходимо это потому, что ответ
на [11] гносеологический
вопрос «Что есть культура?» предполагает аксиологическое различение «истинной
культуры» и «культуры ложной», т. е. мышление оппозицией «культура —
некультура» и «культура — антикультура». При этом следует помнить, что не может
быть единого, научно доказанного определения критериев содержания этих пар
понятий, потому что они находятся сами внутри культуры, а не на возвышающейся
над ней божественно-абсолютной высоте. А ценностное осмысление культуры влечет
за собой и проективное представление о том, «какой культура должна быть и
какой она будет», если человечество разделит отношение к ней того или иного
философа. Начиная с Платона, авторов Библии, Конфуция и кончая Марксом,
Толстым, Бубером, Швейцером, Маркузе, Тоффлером, всеми идеологами, обсуждающими
современное состояние общества и культуры на рубеже столетий, ищущими причины
краха тоталитаризма во всех его формах, рассуждающими о перспективах
постиндустриальной цивилизации и судьбах «третьего мира», изучение того, что
есть, связывалось и связывается с размышлениями о том, что будет,
опосредованными оценками существующего и желанного. Если романисты, драматурги,
кинематографисты могут — в силу особенностей художественного способа
моделирования реальности — образно представлять и современное состояние
культуры, и ее возможное будущее как некую данность, которую художник
демонстрирует людям — как это делали в романах, пьесах, фильмах, например,
Фолкнер иди Фриш, Бредбери или Стругацкие, Ионеско или Тарковский, — то
теоретически мыслящий философ-культуролог должен искать обоснование и своим
оценкам существующего, и своим представлениям о превращении существующего в
грядущее. Потому для такого дискурса, особенно в нашу
рационалистически-сциентистскую эпоху, главной методологической проблемой
становится возможность научного обоснования философского прозрения будущего и
границы этих возможностей. Изложение
предложенных решений данной проблемы будет дано во всем последующем тексте
настоящей книги, сейчас следует лишь подчеркнуть имманентную философии
культуры органичную связь гносеологического, аксиологического и проективного
углов зрения на свой предмет, что и отличает ее от конкретных
культурологических наук. Надо ли разьяснять, сколь важно для нас ныне обретение
такого понимания культуры? Оно важно для всего человечества, переживающего
одну из самых драматичных «культурных революций» в своей истории, но особенно
важно оно для нашей страны, мучительно вырывающейся из феодального прошлого, в
которое она была отброшена в 1917 г. Правда,
история культурологической мысли показывает, что «в чистом виде» философия
культуры выступает гораздо реже, чем в скрещении с той или иной конкретной
отраслью культурологического знания — этнографической, социологической,
исторической и т. д. Оно и понятно: при решении [12] конкретных задач
изучения культуры ученому необходимо определить, как понимает он сущность
культуры, ее границы и строение; поэтому труды многих исследователей культуры —
от Тэйлора до Сорокина — могут рассматриваться и в контексте истории философии
культуры, и за ее пределами. Соответственно авторы данной книги видели свою
задачу не в педантичном отборе «чистых» философских трактовок культуры, а в
анализе становления и развития ее философского уровня осмысления, в каких бы
конкретных формах оно ни проявлялось. Но
есть и другой аспект взаимоотношений философии культуры и всего комплекса
культурологических дисциплин — методологический. Дело в том, что полнота знания
о строении, функционировании и развитии культуры во множестве ее конкретных
проявлений требует согласованных усилий всех изучающих ее наук; но совместить
способы и результаты познания, найти общий язык и, тем более, организовать
совместность своих действий сами эти науки не в силах — для этого нужен методологический
посредник, координатор их усилий и интегратор добываемой ими информации.
Достичь этих целей может только философский взгляд на культуру, поскольку он
видит ее как целое и тем самым обнаруживает место в нем каждой его части и
грани, равно как и закономерности его модифицирования в этносоциальном пространстве
и в историческом времени. Правда, до сих пор философия культуры не могла
эффективно осуществить эту свою методологическую функцию— и потому, что на
протяжении последних столетий в науке господствовали
аналитически-дифференцирующие, а не системно-интегративные устремления, и
потому, что сама философия культуры не выработала адекватной
историко-теоретической модели своего предмета; ныне же, когда на наших глазах
формируется новая парадигма познавательной деятельности, основанная на
системном мышлении, когда складываются благодаря этому предпосылки для
реализации комплексных междисциплинарных исследований наиболее сложных —
социокультурных — систем и когда системный подход позволяет философии
выстроить соответствующую модель целостного бытия культуры, становится
возможным установление продуктивных связей между всеми отраслями знания,
изучающими те или иные фрагменты культуры и в синхроническом, и в
диахроническом разрезах. Сделать это необходимо для преодоления разобщенности,
взаимного непонимания, а нередко и антагонизма множества изучающих культуру
наук. Но не подлежит сомнению, что решение этой задачи доступно только
философскому взгляду и что оно становится возможным лишь на рубеже XIX и XX
вв. Особый
интерес для нас представляет исторический процесс формирования философского
осмысления культуры в России. Он начался позже, чем на Западе — в начале XIX
в., с полемики западников и славянофилов о [13] путях развития
отечественной культуры, но еще без ее философско-теоретического осмысления,
которое принесла лишь в середине столетия книга Н. Данилевского «Россия и
Европа». Но это сочинение не было оценено современниками — не пришло еще в
истории страны время культурологического взгляда на жизнь и развитие общества
ведь „понятие культура" отличается необыкновенной сложностью», ибо
обозначает «цельность, органическое соединение многих сторон человеческой
деятельности; проблемы культуры в собственном смысле возникают уже тогда,
когда организованы: быт, искусство, наука, личность и общество»9. У
мыслителей конца XIX — начала XX в., широко и напряженно обсуждавших эту
проблему, ее решение определялось тем, как понималось ими соотношение культуры
и пототики, культуры и революции, культуры и насилия. Прямо противоположные
решения проблемы предлагали террористы-народники и идеалисты-почвенники,
Толстой и Ленин, а между краями этого идеологического спектра — концепиии
Соловьева, Бердяева, Флоренского, Струве, Плеханова, Луначарского, Богданою...Так
философия культуры оборачивалась в России или «геологией культуры», или
«политологией культуры», и собственно культурная деятельность ставилась на
службу или религии — для Флоренского само понятие «культура» представлялось
производным от слова «культ», или революции — в ленинской теории «двух культур»
четко и резко провозглашалась производность культуры от классовой идеологии;
соответственно, одни мыслители уповали на развитие России средствами культуры
— силой знаний, или веры, или нравственного, или эстетического сознания, или
искусства, а другие — силой революционного ее преображения, за которым должно
последовать развитие культуры... Во всяком случае, сложившуюся ситуацию точно
выразил М. Горький в 1918 г.: «Опять культура? Да, снова культура. Я не знаю
ничего иного, что может спасти нашу страну от гибели»10 — писал он. Однако ни
деятельность специально созданной для этого организации Пролеткульт, ни призывы
Ленина к молодежи овладевать культурой как непременным условием строительства
нового общества не оказались эффективными, а сталинский режим привел не только
к практическому подавлению культуры, но и к ее примитивнейшей теоретической
трактовке как соединения «классового содержания» и «национальной формы», к
тому же сведенной к языку, а затем, в 30-е годы, к полному вытеснению из философии
самого понятия «культура» понятием «общество» из предметного поля
исторического материализма. Только
в 60-е годы, в процессе освобождения страны от тяжкого наследия сталинизма,
началась разработка философами проблем теории культуры — в статьях и книгах В.
Библера, Е. Боголюбовой, В. Давыдовича, Н. Злобина, В. Келле, Л. Когана, Э.
Маркаряна, В. Межуева, Э. Соколова, 14 Н. Чавчавадзе, — а в 80—90-е годы
преподавание теории и истории культуры стало все шире внедряться в
университеты, педагогические и другие институты. В самые последние годы вышли в
свет учебные пособия С. Бабушкина, Б. Губмана, П. Гуревича, Б. Ерасова, С.
Иконниковой, М. Кагана, В. Кутырева, В. Пивоева, Э. Соколова, коллективные монографии
под редакцией В. Добрыниной, Г. Драча, А. Марковой, Е. Попова, П. Радугина,
причем создавались они не только в Москве и Петербурге, но и в Ростове-на-Дону,
Воронеже, Петрозаводске, Курске, Нижнем Новгороде, Твери — таков масштаб
распространения философско-культурологического знания в России. Существенно и
то, что в последние десятилетия опубликованы переводы многих
культурологических работ крупнейших зарубежных ученых и философов, и они стали
доступны широкому кругу учащихся и всем интересующимся этой проблемой. Данное учебное пособие рассчитано в первую
очередь на студентов и аспирантов философских, исторических, филологических,
искусствоведческих факультетов и отделений университетов, получающих
необходимую для понимания излагаемых здесь проблем общефилософскую подготовку,
но может быть использовано и преподавателями культурологических курсов в
других вузах и в старших классах средних учебных заведений. Оно состоит из
трех разделов: в первом рассматривается предыстория философии культуры, во
втором — история философского истолкования культуры в XIX в., в третьем —
развитие в XX в. философии культуры как самоопределившейся
теоретико-исторической дисциплины. 1 Русская философская поэзия:
четыре столетия /Сост.А. И. Новиков.
СПб., 1992. 2 Словарь русского языка. В 4 т.
Т. 2. М., 1958. С. 196-197. 3 Foulquie
P. et Saint-Jean R Dictionnare de la langue philosophique. Paris, 1969. P.
148—149; LalandeA. Vocabulaire
technique et critique de la philosophic. Paris, 1972. P. 199-200.) 4 Meyers
kleines Lexikon; Philosphie. Mannheim; Leipzig; Wien; Z:urich, 1987. S.
239.) 5 Jenks Chr. Culture. London; New York, 1993. P. 1. — В своей
книге К.Дженкс учитывает наличие четырех
разных смыслов понятия «культура». 6 KroeberA.
L. and Kluckholn С. Culture. A Cretical Review of Concept and Definitions. Harvard Univ.,
1952. 7 Kaplan
D., Manners R. A. Culture Theory. New York, 1972. 8 См., например, материалы международного междисциплинарного
симпозиума «Природа культуры»,
состоявшегося в 1988 г. в Бохуме (The
Nature of Culture. Bochum, 1989 или сб.; The Cultural Studies.
Reader/Ed, by S. During. London; New York, 1993). Интересен
в этом отношении, как и в других, изданный в США сборник: Marxism and the Interpretation of Culture. Urbana and Chicago,
1988. 9 Белый А. Пути культуры //
Вопросы философии, 1990. № 11. С. 91. 10 Горький М. Несвоевременные
мысли: Заметки о революции и культуре. Пг., 1918. РАЗДЕЛ
ПЕРВЫЙ. ПРЕДЫСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ КУЛЬТУРЫ
Древнее латинское cultura (уход,
возделывание, воспитание) было настолько широким понятием, что включало в себя
и смысл, связанный с современным представлением о культуре. Термин же «культура»
даже в латиноязычной литературе античности, создававшейся несколькими
столетиями позже классических эллинских произведений, употребляется практически
как синоним греческому paideia (воспитание .в соответствии с традициями этоса, нрава-традиции).
Представления об истинном этосе (еще в VI—V вв. до н. э., апеллируя к опыту
древности, рассуждали о нем пифагорейцы, Сократ, Аристофан) менялись
неоднократно, но всегда сохранялась привязанность к типу отвечающего
прекрасному строю Космоса «человека воспитанного», который, являясь
добродетельным и верным гражданином, занимает свое «естественное место».
Признавая множественность природных различий между людьми, античная эпоха
наделяла их всех (уж эллинов-то и римлян точно) восприимчивостью к воспитанию.
Постановке последнего, собственно, и посвящены грандиозные политико-воспитательные
сочинения Ксенофонта и Платона, политико-воспитательная деятельность
пифагорейцев и стоиков. Центральное
положение воспитания в античной культуре было безусловным'. Именно воспитание
отличает человека от животного, эллина от варвара, свободного от раба, философа
от черни, был убежден на рубеже III—IV вв. Ямвлих. Сущностным образом
связанное с политической деятельностью, а точнее — с формированием достойных
«свободорожденных» гражданских нравов, воспитание действительно имело столь
универсальные функции, что предваряло современную идею культуры, в особом,
«пайдевтическом» ее понимании. [18] Даже в современном
греческом языке сохранились отголоски этой древней парадигмы: на новогреческом
«культура» — Из
многих обстоятельств, предопределивших невычленность собственно идеи культуры
в древности, нам бы хотелось отметить следующее. Ни одна историческая эпоха не
ощущает себя молодой, еще только раскрывающей историческую перспективу (если
такое мироощущение не декларируется идеологически). Даже когда представления
об историческом процессе еще смутны, неясны, она считает себя исходом,
результатом, а не начальной точкой. При этом подобное мироощущение не
обязательно означает эсхатологизм. Чаще всего оно находится в рамках идеи
вечного возвращения или прямого воспроизведения прошлого в настоящем. Для
античности архетипичной в этом смысле была идея «железного века» (Гесиод),
разрешающегося в век «золотой» (имперская идеология Рима). Формы, в которых
пребывал этот вечный переход от настоящего к прошлому, оставались неизменными.
Поэтому любая перспектива для античности — почти то же, что и ретроспектива:
будущее и прошлое совпадают, как только речь заходит о значительных временных
промежутках. Ощущая себя итогом, завершением времен, античность не дублирует в
себе прошлое и не предвосхищает будущее, а просто содержит здесь и сейчас оба
модуса времени, свернутые в конечный, в принципе, набор архетипических сюжетов,
определяющих поведение людей и «поведение» исторических событий. Даже судьба —
ничему и никому не подчиняющаяся, проявляющаяся как абсолютная необходимость
случая — сама есть некоторый сюжет, встроенный в космический порядок. Поэтому
культуросозидающая деятельность и центрировалась вокруг идеи воспитания (как в
культово-религиозной инициации, так и в гражданской «пайдейе»). Воспитывалось
же соответствие космическому строю, соответствие, всегда привязанное к местным
условиям, к местной традиции и не отрицающее благородного противостояния слепой
стихии судьбы. Именно в этом плане человеческое установление (номос) является
естественным продолжением установления природного (фюсис). Природа охватывает
все человеческое, в том числе и специфически человеческую деятельность, которую
ныне мы отождествляем с культурой. Воспитание — также природный процесс; констатация
этого факта не принижает его, а показывает, сколь широким семантическим
спектром обладало в античности слово «природа». Как только культура открыто
выявляла себя как «вторая реальность» — будь то «первая софистика» или
литературные излишества типа Ме- [19] ценатовых, —
античность обращалась к критике «искусственного». С критикой излишеств связаны
имена Сократа, Платона, Антисфена, Сенеки и т. д. — самых значительных
мыслителей, являющихся центральными фигурами в истории античной мысли, —
следовательно, она была не случайна, а соответствовала самому существу восприятия
себя в мире человеком той эпохи. Предпосылки
для складывания идеи культуры возникнут, когда появится представление о
специфически человеческом, отличающемся от природного, т. е. во времена
Возрождения. При этом специфически человеческое выступит как предмет
воспроизведения, культивирования, оно будет как бы сосредоточено в прошлом,
идеальном с точки зрения реализации принципа человечности (humanitas). «Рождение»
культуры — т. е. осознание факта ее, культуры, особой реальности — будет
Возрождением, вос-произведением идеала, совмещенного с прошлым. И прошлое
будет восприниматься именно как прошлое, прошедшее, поэтому его возвращение уже
не станет гарантировано неким космическим законом, но будет плодом деятельного
усилия. Мы увидим, что это вовсе не означает традиционализма, ибо Ренессанс
возникал как раз вопреки средневековой традиции и воспроизведение древних
образцов было не простым дублированием их, а подражанием творческому,
обращенному к созданию нового, духу, которым эпоха Возрождения щедро наделяла и
авторов седой древности. Более
всех остальных близкими возрожденческим кажутся представления Цицерона, от
которого ведет происхождение концепция humanitas (предпосылка «гуманизма»). Обычно данный
термин переводят как «человечность», «обходительность» и т. п., однако точнее
переводить его как «человеческое достоинство». Достоинство — отличительная
особенность римского этоса, подразумевающая не просто существование в
объективных условиях и укладе жизни Города, а благие поступки, подвиги лучших
сыновей Рима. Считалось, что только напряженный воспитательный труд делает
римлянина «первым среди мужей». Когда же не без влияния эллинской
(аристотелевской и стоической) философии к гражданской доблести истинного римского
мужа добавляется постоянное стремление к знанию, образованности и творческой
утонченности (то, что мы ныне называем «культурностью»), тогда он приобретает
черты «достойного», по Цицерону, сочетающего в себе политическую зрелость, а
значит, чувство долга и способность занять любой государственный пост, с высоким
художественным вкусом, отточенным языком оратора и творческой [20] плодовитостью
(качества, которыми можно охарактеризовать и самого Цицерона). Идеал
humanitas
оказал влияние не только на идеологические, но и на внешние формы жизни
императоров. Последние, олицетворяя старинные римские нравы, должны были
окружать себя людьми «от искусства». Однако влияние идеала humanitas именно на образ
жизни показывает преимущественно воспитательную его силу. Даже у Цицерона
представления о «собственно» культуре остаются в лоне традиции государственного
(и философского) воспитания «образцовых мужей». Другая
тема, на которой следует остановить внимание, — феномен эллинистической
учености, который действительно несводим к традиционной «воспитательной»
модели. Существует, очевидно, некая критическая масса накопления фактов культуры,
достижение которой вызывает к жизни эпоху «ретроспективной рефлексии», эпоху
«оглядывания назад». Эта эпоха уже не находится безотчетно в рамках традиции,
но более или менее сознательно о ней рассуждает. Для античности это — эллинизм,
века, начавшиеся после смерти Аристотеля и Александра Великого. Века
«учености», свободно апеллирующей к различным «составляющим» античной
традиции. Наиболее показательной в этом смысле была деятельность Птолемеев,
имевшая результатом создание «Библиотеки» и «Мусейона». Стремление эллинизма к
аккумуляции знания, к закреплению традиции учености, «энциклопедического»
образования, идея которых сложилась в перипатетической школе, имело целью если
не «всезнайство», то, по крайней мере, осведомленность даже в частных вопросах.
Гераклитово «многоученость уму не научает» не противоречит данной цели, ибо
отрицает внешнюю форму учености, противополагая ее Логосу (своего рода
«говорящей» природе, этому досократическому Естеству-Абсолюту). Однако
энциклопедическая идея Аристотеля, сформулированная в максиме «мудрый знает
все, сколь это возможно вообще, хотя и не обладает знанием о всяком частном
предмете», оказалась реализована именно во внешнем аспекте. Александрийцы
придерживались, скорее, другой идеи Аристотеля, которая гласила: «Признак
знатока — способность научить». Философия, отвечающая этой идее, в большей
степени дидактична, чем пайдевтична. Учитель при «сильных мира сего», их
«духовник» и «секретарь» — вот частная судьба эллинистических мыслителей. А
дидактика требует разбираться в обилии преподаваемого материала. Именно
дидактика разбивает преподаваемое (вполне в аристотелевском духе) на множество
предметов. И здесь [21] уже никуда не деться
от «многоучености». Теперь для убеждения нужен не только нравственный пример и
сила умозрения, но и умение демонстрировать выдвигаемые принципы на примерах
многоразличных сфер бытия (знания), в том числе — и самых отвлеченных. Но
«дидактичность» — это только одно из проявлений традиции «учености». Другое —
идея раскрытости Универсума в Слове (Логосе). Особенно это касается стоиков, у
которых Логос — максимальная насыщенность бытия, максимальная бытийственность.
Бытие — там, где это Слово, а потому оно «прочитываемо знающими умами, взрастившими
в себе семя предрасположенности к знанию». «Знающий муж» («муж добра») стоиков
апатичен, мудрость его совершенна, т. е. психологически родственна идеалу
«учености». И Аристотель был убежден, что исследующим истину «справедливо быть
признательными не только тем, чьи мнения мы согласны принять, но и тем, кто
говорил поверхностно: ведь и они в чем-то помогли истине, воспитывая нашу
способность»2. А потому необходимо и
полезно обращение к творчеству других мудрых мужей,3 так как оно являет нам бытие случайности,
неадекватности которого и должна стать предметом исследования. Что из себя
представляло творчество Ликея — все эти гигантские компендиумы конституций
греческих городов, метеорологических явлений, природных катаклизмов и видов
животных — как не грандиозную попытку объять Универсум ученым Логосом,
нащупать ту напряженность бытия, что готова сказаться в слове теоретика-ученого.
Уже в Ликее в орбиту этой попытки включается исследование текстов различных
мыслителей (о чем свидетельствуют многие «историко-философские» пассажи
Аристотеля и историко-философский характер комментариев Теофраста). В
Александрии же такое исследование становится едва ли не главной целью. Проявлением
традиции учености была утрата эллинистической культурой того характера великой
целостности, который она имела у досократиков, Платона, Аристотеля. И если III
в. до н. э. — это эпоха, когда каждая из философских школ еще пытается
утвердить свою особость, выработать собственную систему аргументации, то со II
в. до н. э. начинается процесс заимствований фразеологии, терминов, примеров,
речений, в конечном итоге — концепций. Заимствование происходило вполне
естественным образом — как стремление проиллюстрировать свою концепцию иным
языком, через новые образы и терминологию. Это стремление говорить об одном и
том же разными языками будет для нас непонятно, если мы не согласимся с тем,
что сама эпоха требовала многоликого языка от «мудрствующих». После [22] «великих синтезов»
(если выражаться по-гегелевски) Платона и Аристотеля обилие философских
направлений воспринималось как обилие частных точек зрения (что еще более
подчеркивалось их критикой со стороны скептицизма). Избавиться от этой
«частности» эпоха пыталась многоученостью, языком, обращенным ко всем философским
позициям. Отсюда возникает такое явление, как «философский синкретизм» первых
веков н. э. Эллинистические
школы имели и определенную тягу к архаизации своих воззрений. Эпикур обратился
к атомизму, кинические «естественность, «жизнь согласно природе» корнями
уходят в досократическое прислушивание к «бытию-природе». Наконец, стоицизм осмысливал
свое первоначало через символические ряды, происходившие от Анаксимена и
Диогена Аполлонийского, с одной стороны («Воздух-Пневма»), и Гераклита, с
другой («Логос», «Огонь-Пневма»). Между тем «архаизация» философствования
характерна как раз для эпох «рафинированных», «ученых». Античная ученость —
это восприятие всекосмической гармонии через многообразие философских традиций.
Можно сказать, что образованный человек эпохи эллинизма вычитывает
демиургический логос в сочинениях «мудрых мужей». Для любой из исторических
эпох характерно, что отношение к миру строится через уже наличные в культуре
формы, архетипы. Но для веков «учености» эти «культурные очки» прямо выражаются
в широком и, что характерно, постоянно расширяющемся наборе текстов. Такое
мировосприятие можно назвать эклектикой, однако если говорить об эллинизме, то
именно ученость стала фундаментом для возникновения как языческой, так и
христианской экзегетики. Экзегетика же —
такой способ мышления, в котором логическое рассуждение уже открыто принимает
форму отсылки к соответственному, оцениваемому как абсолютный, источнику и
истолковывания его. Ни отсылка, ни истолковывание невозможны без многообразного
знания, учености уже в религиозном смысле. Бытие мира созерцается через эти
источники, более того, именно в них мир видится подлинно сущим. Еще в
античности культура воспринималась прежде всего как способность к
истолковыванию священного текста и как накопленный опыт этого истолковывания.
Очередному «накоплению фактов» обязано своим расцветом позднее средневековье и
прежде всего схоластика, буквально упивавшаяся многообразием экзегетических
подходов и систематизировавшая их в богословско-дидактических целях. [23] Однако если говорить о
поздней античности, то ее истолковывающую рефлексию рамками «книжности» не
ограничить. Экзегетика — это не только учение о понимании священного текста
(развивавшееся еще в раввинистических школах последних веков до н. э.). Необходимо
добавить, что экзегетика неразрывно связана также с учением о Посреднике,
который, собственно, и «вещает» нам, выступая одновременно и создателем
текста, и дарителем ключа к его пониманию. Речь идет об иудейском, гностическом
и христианском Логосе, «единородном сыне Божием» — именно он является тем
абсолютным «педагогом» (Климент Александрийский), кто гарантирует способность
человека понять богодуховный текст. Таким образом, экзегетика не свободное
истолкование, но следование за повелевающим, предводительствующим Логосом. Экзегетика — еще и
переживание своей судьбы, раскрытой через целый ряд смысловых пластов. Такое
переживание вновь сталкивает нас с проблемой воспитания, только уже не
полисного, а, скорее, вне-полисного, в лучшем случае — в кругу избранных,
эзотериков, «по определению» кардинально отличающихся от большинства
сограждан. В таком кругу объектом «пайдевтического воздействия» становится то
«божественное», что содержится в индивидууме. Воспитание же «божественной
искры» оказывается предпосылкой индивидуализма геоцентрического толка,
«осложненного» в эпоху поздней античности нерефлексируемым субъективизмом
культивирования «божественного» в себе. Естественно, что образованность
«возрожденческого типа», средством которой становятся риторика и поэтическое
слово, чужда такому воспитанию. Священный текст, доктринальный Логос — вот его
предмет. Здесь ограниченность человеческого языка вливается во всеобщность
языка божественного, не воспроизводя его, но отождествляясь с ним. В итоге ни о какой
культуре как феномене, самостоятельно создаваемом человеком, средневековье не
знало. Оно трактовало, толковало, созерцало уже наличное и по сути
внеисторичное, хотя и выраженное в исторической форме (Лице) Откровение-Знание,
вызывавшее схоластические штудии. Огромный «культурный Космос», с которым имели
дело поздняя античность и первые христианские авторы, постепенно сужался.
Отвержение разного рода трактовок Богочеловека приводило к тому, что
многообразие оказалось «изгнанным» на периферию, в еретичество. Вырабатываемый
«ортодоксальный язык» призван был сохранять должный строй всего
сотворенно-сущего, всех материальных и духовных сущностей. При этом
схоластическая наука, постоянно [24] нагружаемая
«университетским» стремлением к дефиниции, схолиям идистикциям, скрывала
неисчерпаемый смысл истины Откровения, требующей индивидуального переживания,
личного осмысливания. Во всевозможных добавлениях, ведущих в тупик наращиванием
детализаций, исчезала возможность охвата всеобъемлющего смысла всего сущего, и
тем самым размывалось должное измерение человеческого существования. Стесненная
ритуалами и догматами не только в «духовидении», но и в экстатичности, душевной
страстности, личность была вынуждена держать про себя свои мысли, чувства и
переживания. Реакцией на доктринальную средневековую идею
учености и становится ренессансная идея humanitas. В средневековой доктрине последняя
связана с divinitas догматом о боговоплощении, вочеловечивании Бога во Христе. Поэтому о
парадоксальности божественного и человеческого можно говорить с точки зрения
науки, если та ориентируется на познавательные способности человека,
отвлеченные от его верующего сознания. Разум человеческий конечен, тогда как
вера, сообщаемая христианским учением, безгранична. Вера едина, она исключает
сомнения, в то время как разум парадоксален и сомневается (если не опирается на
истинную веру). Укорененная в истине Откровенная вера ничего, кроме этой
истины, не ищет, тогда как лишенный такой веры разум обречен на постоянный
поиск. В стремлении основать веру не на церковных догматах, а на
самодостаточности опыта самоопределяющейся истины суть ренессансной идеи humanitas. Согласно этой
идее, человек, коль скоро в его личностном обстоянии заключается божественное
достоинство, способен собственными усилиями достигать вечной святости,
преодолевая церковно-теоцентрическую неопределенность своего «окончательного
искупления». Против обязанности внимать истине Откровения
«Отца во Христе» под церковным надзором первым выступил Данте. Бессмысленной
средневековой схоластике с ее упражнениями в дефинициях и изощренно-тонких
дистинкциях он противопоставил свое поэтическое слово, которое сообщало
возвышающее измерение жизненному назначению человека. Затем против
университетской учености, заключающей в себе основной смысл университетской
науки, выступил Петрарка, усматривавший призвание человека в прославлении себя
среди современников такими деяниями и творениями, которые будут помнить во
всех последующих поколениях. Данте и Петрарка считали, что не в знатном
происхождении, не в отвлеченной от всего мирского святости и не в
церковно-иерархической должности, не в уни- [25] верситетской учености,
ориентированной на толкование доктринальных текстов, осуществляется подлинное
величие человека, но в личностно-творческом выражении его божественной
сущности, обретающей свою субстанцию в поэтической стихии слова, не с помощью
церковных канонов, а в качестве присущей ему самому теургической способности. В
лице Данте и Петрарки поэзия преодолевает схоластику: уже не доктрина с
присущей ей логико-грамматической артикуляцией, а поэтическое слово становится
опосредующим и связующим звеном между Божественным Логосом и человеческим
языком. Звеном,в котором находится «рубрика,гласящая: "Incipit vitanova"»4.
После Данте и Петрарки формируется studia
humanitatis в
противовес университетской науке, а сама идея humanitas постепенно приобретает демиургийный
облик. Этому способствовала не только поэзия, осуществляющая переименование
всей реальности, но и, начиная с Джотто, живопись, затем зодчество и ваяние.
Схоластическом^ универсуму рассуждения противополагалась также риторика,
которая становилась основным разделом studia humanitatis и служила инструментом обоснования ее как такой «новой науки»,
которая извлекает изначально заложенные в разумах самих людей семена,
отражающие божественные истины. Вообще для
номиналистов и гуманистов XIV в. язык оказывается независимой от бытия сферой,
где способности человека могут выражаться совершенно свободно. Номиналисты
проблематизировали язык, рассуждая о соотношении слов и вещей, о соответствии
структур языковых выражений структурам бытия природно сущего. Они искали
«экономичные» (в смысле однозначности) и «элегантные» формы выражения истин
теологии, подчеркивая независимость языковых номинаций от чувственно воспринимаемых
«реалий». Гуманисты, опираясь на поэзию Данте и Петрарки, заново открывали
чувственный континуум Поэтическое
воображение продуктивно, а его продуктивность основательна. В
противоположность прежним эпохам, где поэт при всех [26] восхвалениях
божественного поэтического энтузиазма оставался неадекватным зеркалом,
множившим, дробившим лик истинного бытия (ср. Платон «Государство»), и все, что
было в поэзии подлинного, приписывалось не поэту, а снизошедшей на него
благодати, теперь поэт самодостаточен. Для Ренессанса характерен настоящий
культ творческой личности. Творчество как догматическая характеристика
Бога-Отца переносится на деифицированного человека, а точнее — творчество само
становится процессом деификации. Личность утверждала себя и свою самость именно
через подчеркивание творческой природы человеческой самобытности. Но в пробуждении личного сознания обострялось
восприятие опасности самодовления и обожествления человеческого, возможность
самоизмышления, которая после Н. Кузанского тревожила всех гуманистов и
художников. Как раз из этой тревоги проистекала ориентация в идее humanitas на
римскую virtus как образцовую добродетель, требующую отречения от себя во имя общего
блага. Формирование studia humanitatis в противовес
теологии опиралось на сферу «свободных искусств», в которой усматривали
выражение подлинной сути самой по себе человеческой деятельности. При этом
вовсе не отрицалась универсальность божественной провиденции, определяющей порядок
природных вещей и событийный характер человеческих дел, но отвергались
авторитарность церковноцентричного мышления и его промыслительные притязания.
(Обращало на себя внимание то, что сама церковь, вовлеченная в политику и
торговые отношения, гораздо в большей степени ориентировалась на светское, чем
на священное и божественное.) В идее humanitas человеческое достоинство осознавалось в
возможности самодеятельности, в возможности самому что-либо предпринимать и
осмысливать, самому себя формировать и самому все оценивать. У Н. Кузанского
категория возможности оказывалась ключевой для понимания собственного бытия,
которое есть одновременно и бытие, и неисчерпаемая возможность бытия (posse est)6.
Именно в свете категории возможности заново определялся горизонт присущей
человеку свободы воли. Таким образом, сколь бы ни ограничивала идея humanitas субъективность
самовыражения, все-таки приписывание человеческой творческой деятельности
сакральной, по сути, природы превращало деятельного индивида в теурга, в мага
(Ренессанс сближает до взаимоотождествления эти понятия). Антропоцентризм
такого рода создавал основу для магического культа человека. Происходило оживление
«герметики» и «натуральной магии», широкое распростране- [27] ние «нумерологии»,
астрологии и алхимии, идей о пронизывающей все сущее мировой симпатии, красоты,
проникающей во все сущее «силы любовного тока». Эти идеи оказывались основой
недифференцированного эстетического континуума, где осуществлялась перестройка
вертикального, иерархичного средневекового мироздания в горизонтально-перспективный
универсум, одушевленный в каждой своей части и пронизанный универсальным
принципом становления и преображения всех вещей во времени. В миро историческом
мышлении эпохи Возрождения поэзия и риторика неотделимы от теолого-философских
умосозерцаний. Живопись, скульптура и архитектура намеренно притязают на статус
богодухновенной науки, а все технические изобретения и проекты наделяются
магическим ореолом в соответствии с образом самого человека и приемлемого для
него мира. Уже в лице Данте средневековое мистическое и схоластическое
богословие преобразуется в такую «поэтическую теологию», которой грезили
Фичино и Джованни Пико, Джанноцо Маннети, слагающий хвалу «царству человека», и
Кристофоро Ландино, стремящийся отыскать у поэтов скрытую мудрость
божественного откровения. В трактате «О зодчестве» Альберти предупреждает, что
самодовлеющее воображение обязано подчинить себя скрытым в природе причинам,
исходящим из нерушимых и взаимосвязанных законов, благодаря которым только и можно
постигать смысл и происхождение вещей. В противном случае самопроизвольное
человеческое бытие в его способностях и умениях неизбежно спровоцирует взрыв
всесокрушающей иррациональной стихии жизни. Но ведь именно природа, «лучший
устроитель вещей», согласно Альберти, проявляет себя во всех окружающих вещах
настолько и так, что только человек может познать их и использовать, и для
этого они как раз и созданы. В зодчестве воплощается все человеческое величие и
назначение; согласно Леонардо да Винчи, в изобретателе и художнике все тайны
мира извлекаются из самых потаенных глубин и предстают перед нами в
загадочно-целостном образе реальности, в такой единой картине мира, в которой
все и как бы в единый миг раскрывается и в то же время оказывается сокрытым.
Единственно подлинная наука есть наука художника, наука изобретателя и
зодчего, поскольку только в ней одной торжествует человеческое достоинство:
только человек является той центральной и сознательно действующей силой
мироздания, раскрывающей все движущие причины Вселенной, которая своим
непрерывным напряжением способна преобразовать все сущее в гармонию высшего
порядка. [28] Однако не только
собственно творческая деятельность характеризует бытие гуманиста. Гуманисты
сознательно принимают на себя роль воспитателей человеческих душ, чтобы
обратить всех и каждого к достойной человечности, к рангу человеческого
достоинства, получающего свое выражение прежде всего в открыто публичной
жизни, каковая в своей сути, согласно Л. Бруни, есть как бы непрерывный
континуум, не ограничиваемый ничем внешним диалогический простор для
действенных собраний свободных и равных в своих правах граждан. Они берут на
себя роль церковнослужителей, но в качестве государственных мужей и
литературных наставников. Они уже стали служителями того, что ныне мы называем
«культурой». Или, другими словами, служителями греческой «пайдейи», все более
обращающейся в «культуру». Так
дедуцируется идея культуры. Связанная с деятельностью человека, она обращена
не в прошлое, не к традиции, нависающей над настоящим. Ее основание, фундамент
— творческая, созидательная активность человека, ведущая к личному совершенству
(отсюда «культурность» как его признак). Какими бы сакральными причинами ни
объясняли гуманисты (они были людьми верующими) возникновение «специфически
человеческого», т. е. культуры, она остается продуктом человеческой
деятельности. Тот факт, что принципиальной позицией Ренессанса был постоянный
«огляд» на античность и первые века христианства, также не превращает возрожденческую
эпоху в «традиционную». Античные образцы сознательно повторялись и
культивировались сознательно; они именно воссоздавались лишь благодаря
настойчивой, последовательной деятельности гуманистов, обретая бытие. Повторим:
античность (или то, что под ней понимал Ренессанс) создавалась гуманистами — и
как реализация образца, и как контролируемая «перспективным», «предвосхищающим»
мышлением деятельность вполне посюсторонних, «историчных» творцов. Иными
словами, только в эпоху Возрождения и стало возможно понимание культуры как
«опредмеченной», фиксируется в «культурных фактах» творческой деятельности
человечества. Именно отсюда проистекало отсутствовавшее доселе
противопоставление «культурного» (а не просто «искусственного») и
«природного», вообще различение человеческого и природного как разных
субстанций. «Воспитание», «человеческое достоинство», «экзегеза» и прочее
отныне становятся не столь существенными смыслами термина cultura. Более важным
смыслом этого термина становится опредмеченная в явлениях искусства, мысли,
социальной, политической, «материаль- [29] ной» жизни
деятельность человека, деятельность, «представляющая» специфически человеское,
а порой и просто замещающая его. Распространение в социальной философии XVIII
в. именно такого смысла термина «культура» стало окончательным закреплением
аккумулированных Возрождением перемен в воззрениях на человека и «человеческое». ____________ 1 Обоснование
пайдевтического характера античной цивилизации принадлежит В. Йегеру (см. Jaeger
W.: Paedeia. New York, 1934-1947.) 2 Аристотель. Метафизика. 993b. 11—14. 3 Там же. 993b и далее. 4 Начинается новая жизнь» (лат.). — См.:.Данте Алигьерч. Новая жизнь // Малые произведения. М., 1968. С. 7. 3 См.:.Stuever
N. S. The language of histoly in the Renaessance. Princeton, 1970. P. 51-52. 6 Кузанский Н. О возможности-бытии // Кузанский Н. Соч.: В 2 т. Т. 2.
М., 1979. Глава 2. Становление теории культуры в европейской философии Нового времени§ 1.
Программа культивирования разума Новоевропейская философия XVII-XVIII вв. — плодотворная эпоха в истории философской мысли, вобравшая в себя
великие метафизические системы, рационализм и эмпиризм, национально-своеобразные
формы просветительской философии (английской, французской, немецкой) и
завершившаяся становлением немецкой философской классики. Эта философия
развивалась в форме индивидуально-своеобразных философских систем с внутренне
взаимосвязанными основными положениями и выводами, и потому в
историко-философских и проблемно-тематических исследованиях наиболее
предпочтительным считается рассмотрение этих систем в
персонально-монографической форме. Преимущества такого подхода очевидны: не
только ответы и решения, но и сами фундаментальные вопросы были мотивированы и
содержательно определены системами, в рамках которых они формулировались.
Однако исследование становления философии культуры не позволяет в полной мере
реализовать такой подход. Становление — это процесс, в котором объекта еще
нет, он только становится. Для того чтобы этот процесс описать, надо заранее
знать, что именно становится, иметь представление об объекте в его развитой
форме. На этом пути неизбежны реконструкция и модернизация; необходимо
«услышать» ответы мыслителей прошлого на вопросы, продиктованные сегодняшним
состоянием культурологии, над которыми сами они могли и не размышлять. В той ситуации,
когда философия культуры еще не сформировалась в относительно самостоятельное направление
теоретического поиска, а сам предмет ее, культура, не осознавался в своей
целостности [32] и своеобразии,
процесс осмысления культуры философией осуществлялся по преимуществу внутри ее
традиционных областей и проблем: в теории познания, в философии человека, в
социальной философии, в этике и в эстетике. Философское освоение культуры не
могло совершаться равномерно «по всему фронту» тех проблем, какие сложились
сегодня. Оно неизбежно было односторонним и фрагментарным и протекало в
большей мере в соответствии с исторической логикой общефилософской эволюции,
нежели со специфической логикой самого предмета, т. е. культуры. Наименее
перспективным было бы ограничиться здесь анализом тех философских текстов, в
которых использовались термины «культура» и «цивилизация» в их многозначности:
вполне может оказаться, что наиболее существенные моменты, связанные с
современной проблематикой культуры, формулировались прежде в иных понятиях и
терминах. Возможны
сомнения, стоит ли искать в мышлении исторической эпохи то, чего, заранее
известно, там не было? Дело в том, что выделение философии культуры как
относительно самостоятельного направления философских исследований стало
возможным только тогда, когда основные грани и параметры культуры в качестве
специфического предмета уже были «схвачены» философской мыслью, обрели
теоретическое осмысление. Впоследствии культурология во многом развивалась в
русле тех направлений и аспектов, которые сложились в процессе ее становления,
порой продолжая их и конкретизируя, порой вступая в полемику с
предшественниками. Генезис проблематики существен для ее последующей эволюции. [33] §1. Программа культивирования разумаХарактерной
чертой становящейся новоевропейской культуры стало ее своеобразное отношение к
культурно-исторической традиции. В истории разных народов нередки ситуации,
когда та или иная культурная эпоха демонстрировала избирательное отношение к
традиции, отвергая непосредственно предшествующую ей и обращаясь к другим.
Теперь же был провозглашен отказ от всякой традиции и предания вне зависимости
от их содержания, источника и способа существования. Объективной основой столь
пренебрежительного отношения к исторической культурной традиции в самосознании
XVII в. был распад прежних общественных порядков, форм общественной жизни и
оправдывающего их сознания. И все же новая культурная эпоха была по сути
гораздо более прочно и органично связана с античной и средневековой традициями,
чем это представлялось ей самой в очаровании собственной новизны. Критически-негативное
отношение к прежней философии, мотивированное ссылками на ее практическую
бесплодность и неспособность выработать единую достоверную истину, выразилось
в стремлении мыслителей Нового времени отказаться от опоры на авторитеты и
выстроить здание новой философии на фундаменте самозаконодательствующего
«естественного разума», исходя из принципа субъективной достоверности. Уже
античная мысль зафиксировала различие между врожденными и приобретенными,
привитыми воспитанием качествами человека. Типологически предшествовавшая
Новому времени историческая форма культуры резко обострила в сознании общества
противоположность «природного» и «цивилизованного». Блестящий испанский
моралист Бальтасар Грасиан, современник Декарта, [34] полагал, что человек
рождается чуть ли не «дикарем» и что только привитая воспитанием культура
способна сформировать в нем личность, значительность которой определяется
мерой ее культурности, т. е. усвоенными ею знаниями, обычаями, правилами
поведения. Декарту же свойственны уже совершенно иные оценки того, что в современной
терминологии именуется «воспитанием в культурной традиции». Для него
несомненно, что принятые в обществе обычаи, взгляды, формы воспитания оказывают
на людей мощное воздействие и убеждают их обычно эффективнее, чем научные
доказательства. Индивид разумный, как европеец, с детства живущий среди
китайцев или каннибалов, становится совсем другим человеком, хотя, добавлял
Декарт, нет оснований считать людей варварами или дикарями из-за того, что они
имеют другие понятия и обычаи. Противоречащие одна другой традиции разных
народов равноправны, но не потому, что все они хороши («эквивалентны», как
сказали бы позже сторонники культурного релятивизма), а напротив: потому, что
все они плохи, все они в буквальном смысле «пред-рассудки», не содержат в себе
объективного и истинного, а потому и не заслуживают того, чтобы стать предметом
философии и науки. Воздействие культурных предрассудков пагубно, полагал
Декарт, так как замутняет разум и препятствует самостоятельному поиску истины. Негативизм
в отношении культурно-исторической традиции среди философов — современников
Декарта, был общим достоянием. Ведущий теоретик английского эмпиризма и
оппонент Декарта по существенным вопросам философских дискуссий Джон Локк
несколько позже выразил аналогичную позицию в развернутой форме. Сколь бы
мощным ни было влияние исторической традиции и какой бы истинной и
высоконравственной по своему содержанию она ни была, ее первородный грех, по
Локку, заключается в том, что она — традиция. У всякой традиции в момент ее
возникновения был родоначальник, автор, и любое ее признание основано на
доверии к чужому мнению. Но сколь бы авторитетным ни представлялось чужое мнение,
предпочесть его собственному — значит отказаться от собственного разума и от
своей свободы. Декарт
допускал, что выросший в пустыне одинокий здравомыслящий человек собственными
усилиями без обучения и воспитания способен открыть все необходимые истины и
все познания, какими может располагать человечество. Нет нужды ни в
исторической передаче и накоплении знаний, ни в сотрудничестве с
современниками и даже чтении книг, хотя бы в них и содержались все истины. В
такого [35] рода полемически
заостренных высказываниях проявились фундаментальные установки новой
философии, предполагавшей, что разум (рассудок, интеллект) как человеческая
способность в полной мере присущ всем людям и по сути одинаков во все времена.
Все в равной мере разумны, количественные различия между людьми «по разуму»
несущественны, а потому для столь «демократически» понятного разума всякие
авторитеты излишни и вредны: они затемняют его естественный свет и лишают
самостоятельности. Истинным же может считаться лишь то, что удостоверено
собственным разумом человека. Очищение
человеческого разума от всего привнесенного извне и некритически воспринятого
должно было стать необходимым предварительным условием достоверного познания.
Декарт требовал освободить воображение от всех запечатленных в нем
несовершенных идей, подвергнуть сомнению все прежние знания, чтобы, разрушив до
основания здание существующих наук, воздвигнуть новое. Методически
последовательно программа очищения человеческого разума была сформулирована
Бэконом в его знаменитой критике «идолов», или «призраков», целью которой было
устранить из познавательного процесса все, способное исказить его ход и
результаты. Бэкон считал необходимым очистить разум не только от внешних,
заимствованных им предрассудков, верований, но и от внутренне присущих ему и
проистекающих из его собственной природы человеческих антропоморфных
моментов: родовых, социальных, исторических, индивидуальных. Эта задача
«дезантропоморфизации» познания, исключения из него «всего человеческого»
последовательно конкретизировалась в XVII в. Гоббсом и Спинозой. Однако какой бы
важной ни представлялась мыслителям Нового времени задача очищения разума, ее
реализация даже в перспективе не могла гарантировать достоверности знания.
Свободные от предрассудков самостоятельно мыслящие индивиды тем не менее
склонны к заблуждениям, высказывают противоречивые суждения, тогда как объективная
истина одна и общезначима. Ответ, данный новоевропейской философией на это
затруднение, известен: все дело в методе, в том способе применения
познавательных способностей, который человек реализует. Бывали случаи, когда
истину открывали случайно, однако «гораздо лучше никогда не думать об отыскании
истины какой бы то ни было вещи, чем делать это без метода»1. В философских учениях Декарта и Бэкона
разработка правильного и эффективного метода стала важнейшей частью и задала ту
методологическую ориентацию, которая преобладала в европейской философии до
самого [36] последнего времени. В
данном контексте нет нужды входить в содержание учений о методе, чтобы
обнаружить в них «культурологический» смысл методологических изысканий
философов XVII в. В «естественном
разуме» Декарт различал то, что врождено, и то, что приобретено с помощью
«искусства», и полагал, что с помощью искусственно выработанных правил можно
преодолеть медлительность ума, расширить его возможности и гарантировать
истину. Совершенный разум — это разум организованный, действующий по правилам,
а отсюда и задача совершенствования, культивирования разума. «Гносеологическая
робинзонада», предполагавшая суверенность и полноту возможностей изолированного
познающего субъекта в отношении содержания, «материала» знания, считала
необходимой выработку методической «формальной» культуры применения разума.
Декарт не хотел, чтобы излагаемые им правила метода воспринимались как преподанные
кому-то извне, как попытка «научить методу» и побудить ему следовать. Он
трактовал эти правила как рассказ о его личном опыте руководства собственным
разумом с тем, чтобы каждый решал, следовать им или же выработать свои.
Терминологически и по существу ему близок Гоббс, называвший «природным» ум не
только врожденный, но и развитый стихийно в жизненном опыте «без метода,
культуры и обучения». Для него культура не объект, не реальность или ее
аналитический срез, а качество (ума человека), искусственно сформированное
целенаправленной организующей деятельностью. Большинство
мыслителей XVII в. были убеждены в громадных практических возможностях
научного знания и рассматривали его применение как необходимое и достаточное
условие господства человека над природой и оптимального устройства общества. В
своем гносеологическом оптимизме они надеялись, что истинное знание само по
себе в состоянии обеспечить благополучие людей, а потому очищение и
культивирование познающего разума представлялось главным средством как
научного познания, так и общего совершенствования* человека и общества (по
сути эти задачи совпадали). Спиноза еще в
«Трактате об усовершенствовании разума» завершил этот выработанный
новоевропейской философией подход к осмыслению культуры. Целью трактата стало
исследование того, есть ли «истинное» и «высшее» благо и как его достичь. Когда
люди представляют себе некий идеал человека, более совершенный, чем они сами,
познают этот идеал и средства его достижения, то сам идеал оказывается высшим
благом, а средства совершенствования человека [37] в направлении идеала —
истинным благом. В результате же оказалось: не только средства свелись к
знанию, но и высшее благо, совершенство человека — это всего лишь знание
единства человека со всей природой. Все то, что, модернизируя, можно назвать
культурой, исчерпывается знанием, и главная задача человека состоит в поиске
способов врачевания и очищения разума в целях истинного познания. В
программе совершенствования разума был еще один, традиционный по проблематике,
аспект, связанный с проекцией этих идей в область моральной философии и
практического поведения. Вопрос о возможности подчинить волю и «докультурные»
страсти разуму сопровождал философию, по крайней мере, со времен Сократа и в
своеобразной форме унаследован философией Нового времени. От Декарта до
Гегеля за немногими исключениями преобладала рационалистическая трактовка
взаимодействия разума и чувств, выразившаяся в возвеличивании разума и в
принижении роли чувственной, аффективной стороны деятельности человека как
неполноценной, рудиментарной, природной, нуждающейся в постоянном контроле
разума и подлежащей в ходе .индивидуального (а позже думали, что и исторического)
развития если и не устранению, то во всяком случае «минимизации». Познающий
разум, как полагали, может и должен регулировать эмоционально-волевую сферу
жизни. Эта общая тенденция воплощалась в философских учениях, существенно
различавшихся в понимании возможностей и механизмов такого регулирования. В
дуалистической философии Декарта свободная воля как модус мыслящей субстанции
считалась способной обрести абсолютную власть над страстями человека, но не
непосредственно, а только с помощью разума. Воля определяется к действию тем,
что разум познает хорошим или дурным; достаточно истинного суждения разума,
чтобы поступать наилучшим образом. Спиноза, отрицавший существование свободной
воли, полагал, что разум сам по себе не в состоянии воздействовать на аффекты,
но у разума есть собственные аффекты, способные подавлять неразумные аффекты.
По Локку, познающий разум не воздействует на волю, желания и стремления
человека, но во власти человека остается выбор: реализовать возникшие желания
немедленно или воздержаться. Различия в трактовке взаимодействия разума и
воли, разума и чувств, познания и целеполагания с точки зрения внутреннего
содержания и взаимной полемики философских учений того времени были
принципиальными, но в одном отношении эти учения были однотипны: во всех речь
шла о совершенствовании познающего разума как главного средства обретения [38] индивидуальной
свободы, прежде всего в отношении собственных чувств и практического действия.
В этом суть теорий воспитания, разрабатывавшихся в XVII в. и в завершенной
форме представленных в педагогической системе Локка, ориентированной на
создание условий для разумного сознания каждым индивидом его собственных
интересов и на познание им адекватных средств их достижения. В философской
мысли XVIII в. идеи воспитания будут распространены на коллективного субъекта,
на общество и человечество в целом в историческом измерении. Пока же эта
проблематика разрабатывалась преимущественно применительно к индивидам, и
процесс воспитания в главных чертах представал как самовоспитание. Программа
культивирования разума стала первым проблемно-тематическим направлением в
философии XVII в., имевшим непосредственное отношение к философии культуры.
Она включала три главные задачи: очищение разума от предрассудков,
совершенствование разумного познания с помощью методических правил и осуществление
разумного контроля над страстями и волей. Во всех этих задачах программа
совершенствования разума интерпретировалась как теоретико-познавательная,
гносеологическая. Культура здесь не объект, а качество «окультуренного» разума
вместе с процессом его «культивирования». [39] §2. Естественное и искусственное в обществеОдновременно с
выработкой программы совершенствования познающего разума сложилось и иное
направление, непосредственно связанное с проблематикой культуры: анализ
естественного и искусственного в общественной жизни. Известно, что
понятия «природа», «естественное» радикально преобразовывались по содержанию в
рамках исторических типов философии — античной, средневековой, новой, обретали
различные интерпретации внутри философских направлений и отдельных систем. Значения
этих терминов зависят и от того, что в данном контексте предстает в качестве их
антонимов, смысловых оппозиций. «Естественное» представало противоположностью
«сверхъестественному», «чудесному»; знание, полученное с помощью естественного
разума, — божественному откровению. «Естественное» означало обычное, нормальное,
в отличие от исключительного, чрезвычайного, или же присущее от природы,
врожденное — в отличие от приобретенного на протяжении жизни. В философии понятие
«природа» традиционно использовалось для обозначения всей совокупности
существующего (космоса, универсума, мира), а также и специфического объекта
естественнонаучного познания, в этом смысле у Декарта «природа» — синоним
«материи». При обсуждении проблематики
культуры в новоевропейской философии наиболее существенны трактовка
философской категории «природа вещей» и понимание «естественного» в его
противопоставлении «искусственному». Категория природы оказалась в ряду таких
понятий, как «субстанция», «сущность», и обозначала специфическую сущность
данной вещи, присущую ей необходимо, выражающую [40] ее качественную
определенность и неизменную на протяжении существования вещи. Фундаментальным
понятием всей социальной философии и «антропологии» Нового времени стала
«природа человека». Предполагалось, что эта природа в качестве специфической
человеческой сущности присутствует в каждом человеке и делает его человеком;
она неизменна и не зависит от обстоятельств места и времени. Признание такой,
раз и навсегда данной, самотождественной при всех изменениях, универсальной
«природы человека», свойственное далеко не всем эпохам и направлениям философской
мысли, в те времена представлялось самоочевидным. Оно сопровождалось
убеждением, что из «природы человека» можно теоретически вывести все
существенное, присущее как внеобщественному, так и общественному существованию
людей. В таком случае «естественным» в жизни признается все то, что
соответствует «природе человека». Несколько
иначе выглядело «естественное» в противопоставлении «искусственному»,
установленному. Само различение их имеет древнюю историю. Начиная с античности
не составляло труда видеть, что дома и оружие, кубки и картины, часы и корабли,
как и многое другое не появляются сами по себе, не произрастают «естественным
образом», а производятся людьми. С позиций христианской мысли, исходившей из
догмата божественного творения «из ничего», все существующее является
искусственным, сотворенным. Различны «мастера»: бог или человек, и в
результате несоизмеримы по степени совершенства божеские и людские творения.
Френсис Бэкон (1561— 1626) внешним образом как бы примкнул к этой традиции.
Уверенный в духе ренессансной традиции в неограниченных возможностях человека,
он считал его способным усовершенствовать природу, устранить ее недостатки. Но
и для него различие искусственного и естественного — это различие действующих
причин, но никак не сущностей: ведь человек способен улучшить природу, лишь
опираясь на знание ее законов и подчиняясь им, а потому созданное людьми «искусственное»
остается в сфере действия природных законов, и это та же природа,
преобразованная искусством. Показательно, что при таком подходе у Бэкона все
факты, относящиеся к «вещественным технологиям» (в современном смысле), включая
ремесла, технику, изобретения, входят в предмет не истории общества, а
«естественной истории» и естествознания. Поворот,
выразившийся во введении проблематики «естественное — искусственное» в центр
социальной философии, был осуще- [41] ствлен Томасом Гоббсом
(1588—1679). В своей «гражданской философии» он, как и большинство теоретиков
того времени, исходил из уже охарактеризованной трактовки «природы человека» и
методологии «социального атомизма». Эта методология в качестве предпосылки
социальной философии исходила из первичности обособленных, автономных и равных
другим индивидов в отношении общества и реализовалась в двух основных
вариантах: логико-теоретическом и «историческом». В первом речь шла о логике
конструирования теории: исследовать человека вначале «самого по себе» и лишь
затем в общественном существовании, во втором — сверх того предполагалось, что
люди некогда вели обособленный образ жизни и затем добровольно или
насильственно были объединены в общество. Гоббс и все теоретики «общественного
договора» принимали оба варианта. XVII век в
социальной философии был эпохой господства «юридического мировоззрения», суть
которого состояла в интерпретации всех связей и отношений людей в обществе в
первую очередь как отношений правосубъектов; общества — как системы
законодательства и организации власти, а человека — как гражданина, носителя
прав, свобод и обязанностей. Концентрированным выражением и главным
результатом юридического мировоззрения стали концепции «естественного права» и
«общественного договора», согласно которым люди изначально обладают
совокупностью данных им «от природы» прав и свобод, а формирование государства
и общества есть юридический акт, соглашение индивидов, в котором
осуществляется взаимное перенесение и уступка части первоначальных прав. Разграничение
«естественного» и «искусственного» — одно из фундаментальных для Гоббса. Все
существующие в мире вещи либо возникли от природы, либо сконструированы
людьми, и соответственно философия (и науки) делится на два класса: на
философию естественную и гражданскую. Самое существенное то, что, по Гоббсу,
возникшее в результате договора государство — это не «одно из» искусственных
тел и даже не главное среди них, а «все искусственное»; законы,
языки, мораль, механические искусства, обычаи — все, возникшее благодаря
человеческой воле, существует как части государства. Для него государство и
общество совпадают, а значит, нет нужды еще в одном термине для обозначения
«искусственного» — таком, как «культура». Гоббс, подобно большинству
современников, полагал, что сознательно действующий человек в состоянии
полностью контролировать [42] собственную
деятельность в ее процессе и результате, и для него в продуктах ремесла, в
изобретениях и в сооружениях существенны не способности и умения, не мастерство
и исполнение, а только лишь знание, наука. Но если люди всегда делают то, что
знают, то и познавать они в состоянии полностью лишь то, что ими делается, т.
е. исчерпывающее знание возможно лишь в отношении «искусственного» (гражданской
философии, геометрии), но не в отношении природы. В основании государства, согласно Гоббсу, лежат
«естественные законы», названные так лишь затем, чтобы подчеркнуть их отличие
от законов, издаваемых властью, и их соответствие «человеческой природе».
Предполагалось, что люди, измученные бедствиями естественного состояния,
войной всех против всех, должны были задуматься над тем, как можно
гарантировать себе жизнь и безопасность. Собственным разумом они открыли
условия, правила общежития, и эти правила как «естественные законы» составили
содержание общественного договора. Такие «естественные законы» менее всего
похожи на те, что именуются «естественными законами» в естествознании, они
установлены и признаны людьми, могут ими нарушаться и в этом смысле
«искусственны». Но если условны наиболее фундаментальные из законов общества,
то в еще большей мере условны и конвенциональны обычаи, правила морали, языка и
прочее. Гоббс наиболее последовательно развернул и
конкретизировал идею искусственности государства и общества, которая противопоставлялась
в то время не только представлениям об изначальности и вечности государства, но
и всякого рода «органическим» теориям естественно вырастающего и исторически
формирующегося государства. При всей противоположности социально-философской и
политико-правовой доктрины либерализма Локка и абсолютизма Гоббса (от чего
здесь можно отвлечься) их объединяет трактовка государства как сознательно
созданного искусственного правового порядка, преследующего цель гармонизации и
ограничения эгоистических интересов индивидов. Локк уже не отождествлял общество
с государством и наряду с государственными, юридическими законами крайне
важными считал нравственные законы, устанавливаемые и поддерживаемые
общественным мнением. Но и эти законы понимались как искусственные, и мораль
предстает у него как система конвенционально признанных правил, норм,
предписаний и запретов, поддерживаемых с помощью поощрения и наказаний. [43] В XVIII в. теории
«естественного права» подверглись существенным содержательным преобразованиям
и (что здесь более важно) утратили претензии на роль универсальной теории
общества. Обнаружилось, что значительная часть общественных процессов и отношений
необъяснима в рамках юридически-правовых концепций. Тем не менее еще на рубеже xviii-xixвв. в учениях Канта, Фихте и Шеллинга правовой
порядок рассматривался в качестве искусственно созданной «второй природы»
человека и существенной части культуры. Правовые теории, в особенности
локковская доктрина правового государства как общества свободы, основанные на
законе, представляли правовую организацию общества в качестве важнейшего
условия и средства обеспечения совместной цивилизованной жизни людей,
призванного противостоять как хаосу анархии, так и произволу деспотизма. В
явной оппозиции теоретикам «юридического мировоззрения» решали вопрос о
взаимоотношении «естественного» и «искусственного» применительно к
общественной жизни представители «моральной философии» во времена английского
Просвещения XVIII в. Уже первые теоретики этого направления Шефтсбери (Антони
Эшли Купер) (1671—1713) и Фрэнсис Хатчесон (1694—1747) обнаружили ограниченность
правовых концепций: право в состоянии регулировать только внешнее поведение и
действия людей и оставляет в стороне все внутреннее, быть может, самое
существенное в человеке. Кроме того, они были убеждены, что эгоистические
устремления людей, даже обуздываемые правовыми и нравственными нормами, не
могут служить основанием общества, совместной жизни, так как себялюбие и
эгоизм не объединяют, а разделяют людей. Шефтсбери и Хатчесон доказывали, что
внутри универсальной и неизменной «природы человека» изначально существует
противоположное эгоизму врожденное «моральное чувство», направленное на благо
других людей и выражающееся в симпатии, сочувствии, сострадании и бескорыстных
поступках. Моральное чувство «естественно» как инстинкт, именно оно является
изначальным общественным качеством каждого человека и служит фундаментом
общительности, общественных связей. Очевидное противоречие между
постулированном одинакового у всех людей во все времена социального морального
чувства и общеизвестными фактами исторического многообразия нравственных
систем, норм, правил, обычаев у разных народов английские моралисты устраняли
ссылкой на то, что в обществе моральное чувство обычно затемняется и
подавляется искусственными установлениями. [44] Именно разум,
непосредственно связанный с расчетом и выгодой, осуществляет, по их мнению,
рационализацию этого чувства и создает такие противоречия. В
аналогичном ключе мыслители английского Просвещения разрабатывали и
эстетическую проблематику, занимавшую в их творчестве почти столь же важное
место, что и моральная. Именно эстетический вкус в этой интеллектуальной
традиции стал той «моделью», образцом, по аналогии с которым разрабатывалась
теория морального чувства. Английская эстетика того времени — это в первую очередь
«критика вкуса»; и, подобно моралистам, критики вкуса видели свою задачу в том,
чтобы за противоречивым многообразием эстетических суждений и оценок выявить и
сформулировать универсальные, свойственные всем и всегда «естественные» нормы
чувства прекрасного и возвышенного. Одним
из ведущих теоретиков «моральной философии» был Дэвид Юм (1711—1776),
предпринявший попытку синтезировать идеи теоретиков «морального чувства» с
противоположной теоретической традицией Гоббса — Мандевиля. Юм солидарен с
Шефтсбери и Хатчесоном в том, что только бескорыстное моральное чувство может
стать мотивом (хотя бы и в сочетании с иными мотивами) нравственных поступков
и оценок; но в отличие от них он был убежден, что с помощью отсылки к этому
чувству невозможно объяснить существование нравственности как общественного
явления. Он обнаружил, что вопросы о мотивах индивидуальной моральности и о
причинах нравственности в обществе — это разные вопросы, и они требуют разных
ответов. В объяснении общественной нравственности и ее причин апелляции к
моральному чувству недостаточно; ответ будет иным: нравственность
существует потому, что она полезна для общества, но не для каждого индивида,
или, пользуясь современной терминологией, она «социально функциональна». Этот
вывод, существенный в теоретическом и в методологическом отношении, сделал Юма
предшественником современного социологического и культурологического
функционализма. На
такой основе Юм иначе решал вопрос и о «естественности» или «искусственности»
морали, и это решение без труда транспортируется на другие области
общественной жизни и культуры. (Шефтсбери и Хатчесон настаивали на
естественности морального чувства в качестве инстинкта.) Юм аргументировал
генетическую временную первичность общественной пользы, полагая, что лишь
впоследствии на основе общественно признанной и функциони- [45] рующей в обществе
нравственности у людей формируется бескорыстное моральное чувство, которое
закрепляется обычаем, привычкой и впоследствии им самим представляется как бы
изначальным и «естественным». В то время, как
«программа культивирования разума» обосновывалась и конкретизировалась в
проекции на обособленного познающего субъекта и по содержанию оставалась
теоретико-познавательной, разработка проблематики «естественное —
искусственное» в ее социальном измерении обнаружила тенденцию к отождествлению
культуры с искусственной общественной организацией. [46] §3. Культурно-исторический процессГлавным
приобретением французского и немецкого Просвещения XVIII в. в области
философского осмысления культуры стало выдвижение на первый план ее
исторических параметров, что означало существенные сдвиги и в проблематике,
унаследованной от предшественников. Сами термины «просвещение», «просвещать»
(кого-то) предполагали некоторое «разделение труда» между теми, кто знает
истину и сообщает ее другим, и теми, кто ее воспринимает и усваивает. В теориях
совершенствования разума от Декарта до Локка речь шла преимущественно об
автономном, суверенном и равноправном субъекте, совершенствовавшем свой разум
и осознававшем собственные интересы, опираясь на собственные же силы. В XVIII
в. главным представляется распространение уже добытых истин. В учениях
французских просветителей о человеке всемерно подчеркивалась решающая роль
воспитания в широком смысле, включая не только направленное воспитательное воздействие,
но и все совокупное влияние «Среды», охватывающей условия жизни, общественные
порядки, обычаи, мнения и прочее Эта концепция нашла завершенное выражение у
Гельвеция, доказывавшего, что воспитание целиком формирует человека, но в более
умеренных вариантах разделялась большинством просветителей, что и делало их
философию по преимуществу «философией внешнего». В такой трактовке воспитания
намечен выход к ее историзации: в отличие от вечного и неизменного разума
«Среда» исторически и регионально различна. В
философии XVII в. вопрос о культуре как историческом феномене, об истории
культуры и об исторических культурах в качестве теоретического не возникал,
хотя, конечно же, факты исторического многообразия нравов, обычаев, искусства,
верований и т. п. были самоочевидны. [47] Обоснование автономии
и самостоятельности познающего субъекта изначально было обращено против
исторических традиций и авторитетов, опоры на исторически унаследованные
знания. Декарт, Бэкон, Гоббс вообще не причисляли историческое знание к науке:
термин «история» использовался в его первоначальном значении как совокупность
сведений и свидетельств о фактах. Эти сведения подразделялись на историю
«естественную» (о фактах природы) и «гражданскую» (о жизни людей). Еще
более важно, что по самому существу трактовки собственного предмета философия
XVII в. была неисторична. Единый универсальный разум призван познавать столь
же неизменный в своих основаниях мир, подчиненный вечным законам. Центральные
философские понятия «субстанция», «сущность», «природа» (включая «природу человека»),
«объективное» фиксировали устойчивое и неизменное. Сказанное отнюдь не
означает, что философия того времени вовсе отрицала существование изменений,
но предполагалось, что изменения не затрагивают сущностей, не являются
существенными, а потому и не входят в предмет философии. Истина одна,
многообразны (в том числе исторически многообразны) только заблуждения.
Оптимальный общественный порядок может быть установлен людьми в любое время,
ему не требуется история становления. Исторический
материал, принимавшийся философией (прежде всего эмпирически ориентированной)
во внимание, использовался в своеобразных целях. Локк с его помощью
аргументировал вывод об отсутствии общих для всех людей врожденных
теоретических и практических принципов. Английские моралисты стремились «позади»
исторического многообразия норм и вкусов обнаружить всеобщие, одинаковые для
всех чувства. Юм утверждал: исторический материал нужен философии лишь для
иллюстрации того, что во все времена и при всех обстоятельствах люди по своей
сущности остаются одинаковыми, и если мы хотим знать, каковы были древние
греки и римляне, достаточно изучить современных французов и англичан. Из
истории в таком случае извлекается внеисторическое содержание, то, что историей
и не является. В
той мере, в какой французское Просвещение унаследовало идеи классического
рационализма, оно сохранило и его неисторические установки, хотя и в
существенно смягченной форме. Предполагаемое просветительским идеалом состояние
расцвета наук, всеобщего распространения знаний и нравственного
совершенствования людей вместе с искоренением предрассудков означало по сути
прекращение [48] истории. Все же и при
таком подходе сохранялась возможность сопряжения истории и разума, которые в
классическом рационализме противостояли друг другу. Исторический процесс мог
быть понят как постоянное приближение к торжеству разума. Убежденность в
неограниченных возможностях наук и преобразования сознания людей путем
просвещения стала основой просветительских концепций общественного прогресса,
теоретическим завершением которых явился труд Кондорсе «Эскиз исторической
картины прогресса человеческого разума». В нем предшествовавшая история
интерпретировалась по модели кумулятивно развивающейся науки; более того,
прогресс общества и прогресс науки вместе с просвещением по сути
отождествлялись. Французское
Просвещение стало первой исторической формой новоевропейской философии, в
которой история как протекающий во времени процесс необратимых общественных
изменений предстала в качестве предмета философствования. Введенный Вольтером
термин «философской истории» обозначал философские рассуждения о единстве и
общей направленности всемирной истории, философское осмысление истории
цивилизации и методов исторического познания. Руссо аргументировал возможность
философской, теоретической реконструкции исторического процесса в его основных
этапах, движущихся силах и общей направленности, существенно отличной от основанной
на фактах описательной истории. Тем
не менее нет оснований преувеличивать значение свойственных французскому
Просвещению элементов историзма в понимании общества и цивилизации. Восприняв
от социальной философии XVII в. основные категориальные оппозиции:
«естественное — искусственное», «разумное — неразумное», «сущее — должное»,
французские просветители несколько преобразовали их значения и связи. Общая
тенденция выразилась в максимальном сближении «естественного», «разумного» и
«должного». «Естественное» (будь то человек, мораль, право, религия,
общественный порядок и т. п.) — это то, что соответствует природе человека и
совпадает с разумным и правильным, т. е. должным. Ему противостоит все
не-естественное, не-разумное и не-должное как противоразумное, искаженное и
неправильное. В центральном для новоевропейской философии понятии
«естественного разума» произошло слияние, совпадение естественности и разума,
которое и породило специфический для французского Просвещения вариант нормативности
в отношении общества и истории. Смыслом
деятельности просветителей стал суд над историей и общественными порядками с
позиций разума, критика всего неразумного [49] и неестественного,
того, что было и есть, но быть не должно и потому подлежит устранению. Эти
мыслители знали в сущности только один прогресс и одну цивилизацию: их
собственную. Как показал известный историк Люсьен Февр, из первоначально
существовавшего во французском языке прилагательного «цивилизованный» в 60-х
годах XVIII в. сформировалось понятие «цивилизация», которое, однако, в то
время использовалось только в единственном числе как одна-единственная
цивилизация, и лишь в 20-х годах XIX в. сложились представление о множестве
разных цивилизаций. На
таком, в целом неисторичном по методологии фоне особое место принадлежит
теории цивилизации Жан Жака Руссо (1712—1778). В его теоретическом наследии
вопрос о судьбах цивилизации стал одним из центральных. Уже в своем первом
трактате, сделавшем его знаменитым, Руссо в отличие от большинства
просветителей, видевших в развитии наук и искусств основу и критерий
общественного прогресса, сформулировал вывод, что во все времена и у всех
народов с подъемом наук и искусств деградировала нравственность, распространялись
роскошь и извращенность нравов. Все науки и искусства, порожденные, по его
мнению, нашими пороками, вредны по результатам: они
порождают праздность, ведут к утрате гражданских качеств, формируют систему
уродливого воспитания и вовсе не делают людей счастливыми. Науки и искусства
оправдывают, закрепляют и углубляют общественное неравенство, они опутывают
гирляндами цветов цепи, сковывающие людей, подавляют чувство свободы и
побуждают людей любить свое рабство, превращая их в «цивилизационные народы».
На современников наибольшее впечатление произвела не его критика пороков
цивилизации («неестественность» европейских порядков была уже темой «Персидских
писем» Монтескье), а явно выраженное Руссо предпочтение доцивилизованного
«естественного» состояния людей, что многими воспринималось как призыв
отказаться от благ цивилизации и вернуться к природе. В
теоретическом наследии Руссо намечена оригинальная конструкция философии
истории. История, согласно Руссо, началась с выходом людей из естественного
состояния и по сути совпадает с цивилизационным процессом. Вступление в историю
могло быть вызвано разными, во многом случайными, причинами; но сама его возможность
коренится в двух фундаментальных качествах, отличающих человека от животных.
Первое — это свобода, позволяющая человеку поступать даже во вред самому себе
и во зло другим. Второе — это отсутствующая у животных способность к
самосовершенствованию. Она [50] вывела человека из
естественного состояния и стала основой всех его пороков и всех добродетелей:
все, что впоследствии происходило с человеком, хорошее или дурное, породил он
сам собственными усилиями. В блестяще написанных и откровенно полемичных
трактатах Руссо среди множества интереснейших соображений наиболее значимыми
для последующей философии истории оказались две его идеи. Первая
из них — обоснование и конкретизация на историческом материале внутренней
противоречивости исторического процесса. Наши пороки и добродетели рождены из
одного источника, и прогресс одних неразрывен с прогрессом других. К прежней
истории и к современной цивилизации Руссо относился критически, но связывал
большие надежды с возможностями создания будущего общества, основанного на
принципах свободы, равенства, демократии, справедливости, с развитой системой
общественного воспитания. Если ранее Руссо был склонен отвергать цивилизацию и
цивилизованное общество в целом как «скопище искусственных людей» с предельно
испорченными естественными наклонностями, то в третьем из своих теоретических
трактатов «Об общественном договоре» противоречивость общественного прогресса
истолкована им в более оптимистическом духе: он допускает возможность в
будущем заменить инстинкты справедливостью и создать искусство жить, способное
исправить зло, причиненное «искусством первоначальным». Гражданская свобода в
демократическом государстве трактуется им как свобода более высокая, нежели
свобода «естественная». Вторая
идея — вывод о принципиальной необратимости исторического процесса. Отвечая
своим критикам и последующим «руссоистам», воспринявшим его выводы о
предпочтительности первобытной наивности как призыв к бегству от цивилизации,
Руссо заявлял о невозможности и нежелательности возврата к доцивилизованному
состоянию. Основанием этого стал вывод Руссо об историчности человеческой
природы. Оказалось, что той первоначальной «природы человека», с
характеристики которой он сам начинал анализ исторического процесса и которая
была у человека в первобытном состоянии, уже давно нет. Цивилизация не просто
надстраивается над, тем человеком, каким он вышел из природы, но радикально
преобразует всю его сущность, начиная с телесной организации, потребностей,
способностей и заканчивая его чувствами и взглядами. Руссо был первым из
мыслителей Нового времени, кто со всей определенностью сформулировал вывод об
историческом содержании сущности человека и тем самым вышел за рамки безусловно
господствовавших до него, а отчасти [51] и после,
субстанциалистских трактовок универсальной, вечной и неизменной «природы
человека». Своеобразную
интерпретацию проблематика истории культуры обрела в трудах итальянского
мыслителя Джамбаттисты Вико (1668— 1744), создателя оригинальной философии истории
в обеих ее составляющих: как философской теории исторического процесса и как
теории и методологии исторического познания, а также и одной из первых
целостных версий философского историзма. В противоположность рационалистической
линии новоевропейской философии, ориентированной на образцы математического и
естественнонаучного знания, Вико обстоятельно аргументировал преимущества
исторического и гуманитарного знания в отношении их истинности и достоверности
по сравнению с познанием природы. Основанием стала своеобразная трактовка им
восходящего еще к схоластике принципа «верум-фактум», суть которого сводится к
утверждению: исчерпывающее познание вещи доступно тому, кто сам эту вещь
создает, иными словами, «сделанность» вещи тем же субъектом рассматривается
как необходимое и достаточное условие ее познаваемости. История, по Вико, т. е.
«мир наций», «мир гражданственности», создана самими людьми и по этой причине
доступна их познанию. Все существовавшее и существующее в истории есть
порождение деятельности людей, люди творят «материю» истории и ее «форму» и в
результате преобразуют себя и собственную природу. «Новая наука», которую
создает Вико, оказывается наукой об историческом мире культуры, охватывающем
историю идей, обычаев и деяний человеческого рода. Но из того, что люди сами творят историю, по Вико, вовсе
не следует, будто они делают это произвольно, как хотят. Вико обнаружил в
процессах деятельности людей и в их результатах нечто, не входившее в цели и
намерения, неосознаваемое ими и возникающее незаметно для людей, часто вопреки
их планам и предположениям. Это «скрытое от людей» есть сам порядок истории, ее
закономерность и логика. В отличие от описательной исторической науки, занятой
воспроизведением эмпирической истории разных народов, предмет философии истории
— это то, благодаря чему, считал Вико, «окажется разъясненной История, но не
отдельная и временная История Законов и Деяний Греков или Римлян, а История,
идентичная в уразумеваемой сущности и разнообразная в способах развития. Таким
образом мы получили Идеальную Историю вечных законов, согласно которым движутся
деяния всех Наций в их возникновении, Движении вперед, состоянии, упадке и
конце»2. Существование «вечной
идеальной истории» в качестве [52] сущностной логики
исторического процесса, ее закона доказывает, по мысли Вико, наличие
божественного провидения в истории. В результате в его философии истории
признание имманентного содержания исторического процесса (в нем все создано
людьми) соединилось с предположением о ее трансцендентной идеальной сущности. Просветители
осуществляли суд над историей, над историческими порядками и формами жизни с
позиций универсальных критериев разума, исходя из представлений о единственно
правильном, разумном состоянии. Философский историзм в его многообразных
вариантах, напротив, тяготел к «примирению» с исторической реальностью, к
признанию закономерности, а следовательно, оправданности исторических
состояний в соответствии с условиями места и времени. Вико последовательно
реализовал эту тенденцию. Одним из центральных выводов философии истории Вико
явилось утверждение общественно-исторической сущности человека. Природа
человека общественная, и так как общество в своем развитии проходит три
исторические стадии: «век богов», «век героев» и «век людей», на каждой из них
складывается специфический тип человеческой природы, которому соответствуют
своеобразные системы права, гражданского состояния, языков, нравов,
характеров, обычаев и т. п. В поступательном движении наций во времени Вико фиксирует
дискретные состояния, каждое из которых внутри себя образует взаимосвязанное
единство всех форм общественной жизни, историческую целостность. Важной
задачей своей «новой науки» Вико считал исследование истории «гражданских
вещей», под которыми понималось все созданное людьми, начиная с права, языка,
обычаев, искусства и кончая созданными вещами и историческими событиями,
поступками. Все такие объективации человеческой деятельности, весь этот мир
искусственных гражданских вещей является предметом особой науки — филологии.
Объективации исторического мира культуры глубоко укоренены во времени своего
возникновения, условия которого определяют их сущность и значение, и с
изменением условий «гражданские вещи» становятся неуместными, не сохраняются или
утрачивают значение. Наряду
с утверждением «элементарного» постулата всякого историзма «не все возможно во
все времена» (что для рационализма, включая просветительский, вовсе не
самоочевидно) Вико настаивал на необходимости измерять и оценивать каждое
историческое состояние, формы культуры по их собственным историческим
критериям. Он полагал неправомерным использовать современные представления в
качестве оснований для суждений о нравах, мифах, искусстве древних3. [53] Современным людям, чей
ум перегружен абстракциями, «с трудом можно понять и совершенно нельзя себе
представить, как мыслили люди, основавшие языческую культуру»4. Выступая против модернизации культур
древности, Вико четко осознавал значимость проблематики «понимания» в
историко-культурных исследованиях и трудности, связанные с непреодолимостью
«исторической дистанции» (как это назвали бы сегодня). Поскольку историю наций
Вико включал в целостную историю человечества, в некий общий цикл, постольку
есть основания утверждать, что в целом его философия истории совмещала
«циклизм» с «прогрессизмом». Требование измерять и оценивать чуждые нам
культуры по их внутренним имманентным критериям, не навязывая наших
собственных, сопровождалось признанием единства исторического процесса, в
котором каждая из эпох занимает фиксированное место. Труды
Иоганна Готфрида Гердера (1744-1803), в первую очередь его «Идеи к философии
истории человечества», могут рассматриваться в качестве итога философии
истории XVIII в. как целостная философия культуры в ее историческом измерении.
Философия истории и культуры у Гердера завершает его общефилософскую теорию
динамического бытия природы, обосновывавшую единство и целостность всеобщего
развития природы как восхождения от низшего к высшему. Согласно Гердеру, человек
есть высшее и последнее звено природы, он замкнул цепь земных созданий. Именно
культура отличает человека от животных и составляет его специфическую сущность,
а потому философская антропология у Гердера оказывается культурологией. Отмечая,
что нет ничего менее определенного, чем понятие культуры, Гердер конструирует
многомерное представление о ней. Во-первых, культура не является изначально
данным отличием человека от животных, она порождение человека в историческом
процессе и результат этого процесса. Культура надстраивается над организменной
природой человека и в этом смысле сверх-природна. Во-вторых, по своему содержанию
культура есть не столько разум и мышление, сколько совокупность человеческих
умений: «человек с головы до пят воплощенная искусность, орудие, ставшее живым
телом»5. В-третьих, именно культура
формирует в человеке человека. Даже самый одаренный человек не в состоянии сам
из себя произвести свои умения и навыки. Вопреки мнению не только Декарта, но и
многих современников, Гердер подчеркивал, что человек всему научается от
других людей. Если б он мог все обрести «изнутри себя», «то существовала бы
история человека, но не история человеческого рода»6. Передача культуры предполагает [54] историю, история
становится историей культуры, а философия истории — философской теорией
культурно-исторического процесса. В теории культуры и
в философии человека Гердер осуществил окончательный разрыв (его предпосылки
налицо уже у Руссо и Вико) с постулатами новоевропейской философии, пользовавшимися
долгое время почти всеобщим признанием. Речь идет об уже упоминавшихся методологии
«социального атомизма» и субстанциалистской трактовке якобы неизменной
«природы человека». На место человеческой природы как изначально данной,
присущей каждому индивиду во все времена, Гердер ставит культуру, историческую
по происхождению, созданную людьми, изменчивую во времени и многообразную в
пространстве. Человечество для него не просто класс или собирательное
множество (как это представлялось ранее), но и не какое-то самостоятельное
целое, первичное по отношению к индивидам. Оно существует только в форме
реальной взаимосвязи индивидов, и, хотя нет единой души человечества, лишь
частично принадлежащей отдельным людям, все же, писал Гердер, если «говоря о
человеке, я ограничился бы только индивидами... я в свою очередь прошел бы мимо
человека с его естеством и мимо истории человечества» как солидарного единства
индивидов7. Историческое
существование культуры обеспечивается, по Гердеру, в первую очередь с помощью
языка и традиции как механизма ее исторической трансляции. Традиция не есть
нечто неизменное, что лишь наследуется, она своеобразно преобразуется и
применяется новыми поколениями. Человек формируется культурой, он же ее
создает и преобразует. Как замечал Гердер, этот процесс можно назвать культурой,
можно и просвещением, и это есть генезис человека во втором смысле, помимо
антропологического, и в таком понимании «цепь культуры и просвещения
протянется до самых краев земли»8.
Важным моментом культурологии Гердера явилась его убежденность в том, что нет
и не было народов и отдельных людей вовсе не культурных, лишенных культуры, и
что различия между высшими и низшими ступенями культурности являются скорее
количественными, чем качественными. Одним из первых Гердер подверг
обстоятельной критике европеоцентризм как в его теоретическом (попытки
рассматривать все культуры через призму норм и ценностей европейской культуры
как образца, равняясь на который все развиваются), так и в его практическом
аспекте (стремления навязать или привить другим народам европейский образ
жизни). Доминирующей
тенденцией гердеровского историзма стал акцент на многообразии и вариативности
исторического процесса, на его [55] необратимости, а также
на самоценности исторических эпох, форм и состояний культуры. История предстала
у него как арена непрекращающихся изменений, метаморфоз, переворотов. В
противоположность преобладавшим в просветительском понимании прогресса представлениям
об однонаправленности, линейности исторического развития Гердер формировал
концепцию многовариантного процесса. В каждый момент, полагал он, история
исчерпывает весь набор наличных возможностей развития, осуществляет все, что
хотели и могли народы и человечество сделать в ходе культурного творчества. В
свободном творчестве «человечество повсюду было тем, во что способно было оно
обратить себя и что хотело и могло сотворить из себя», и «все, что не успело
совершиться на земле, еще совершится в будущем»9.
История культуры, в представлении Гердера, — это плюралистическая история, в
каждой точке которой человечество как бы веерообразно расходится в разных
направлениях в соответствии с желаниями и объективными возможностями, и именно
это многообразие реализованных вариантов обеспечивает внутреннее богатство
культуры взаимосвязанного человечества. Единство истории вовсе не предполагает
однотипности развития народов, напротив, оно складывается как взаимодействие
и взаимодополнительность разных способов исторического существования разных
культур. «Общечеловеческое» в культуре, по Гердеру, — это ни в коем случае не
одинаковое и тем более не «европейское»; оно образует совокупную целостность,
в которой объединены все формы и варианты, каждый из которых в отдельности
односторонен и несовершенен, но в то же время и самоценен. При всем
своеобразии позиции Гердер разделял общепросветительскую веру в общественный
прогресс от низшего к высшему, но разрабатывал свою теорию таким образом, что
большинство упреков, которые впоследствии адресовывались просветительской
трактовке прогресса, к ней не относятся. Он не был склонен придавать решающее
значение разуму и познанию и вовсе не в успехах наук видел содержание
прогресса. Для него более важной была практическая и эмоциональная жизнь людей.
Содержание и цели исторического прогресса, по Гердеру, состоят в развитии
гуманности. Причем Гердеру важно было показать, что процесс воспитания
гуманности осуществляется всеми людьми и всеми формами культуры как
самовоспитание и что зародыши гуманности в виде чувства человеческой солидарности,
стремления к общению и к взаимопомощи, к совершенствованию отношений между
людьми глубоко укоренены в потребностях и в способностях каждого человека во
все времена. [56] Общим местом
многочисленных критиков теорий прогресса со временем стало указание на то, что
в этих теориях цель истории осуществляется лишь в завершающем поколении, а
потому все предшествующие поколения и формы культуры с легкостью приносятся в
жертву ради достижения цели. Гердер со всей определенностью заявил о теоретической
несостоятельности и нравственной неприемлемости понимания истории, согласно
которому «все поколения людей существуют... только ради последнего поколения,
которое воссядет на престоле посреди разбитого счастья всех предшествующих
родов»10. Неприемлемо для него и
допущение некоей трансцендентной цели истории, к которой люди тщетно
стремились бы, зная о ее недостижимости. У истории и культуры есть цель, но
внутренняя и вполне достижимая, — это полнота существования, счастье и человечность
в той степени и в тех формах, какие возможны в данном месте и в данный момент
истории. Каждое историческое состояние и каждый человек самоценны не только в
моральном, но и в историческом смысле: если б на земле за всю историю родился
один-единственный человек, то и в нем, полагал Гердер, была бы реализована цель
всего человеческого существования. Принцип самоценности и самоцельности (все
существующее заключает свою цель в себе) одинаково приложим к человеку, к
человечеству, к любой культуре и ко всякому ее историческому состоянию. Именно
от Гердера идет необычайно значимая для философии истории и философии культуры
XIX-XX вв. мысль о том, что
каждое историческое культурное образование уникально, индивидуально,
неповторимо. Намеченный у Вико запрет мерить культурные свершения прошлого
всеобщими мерками и прилагать к ним критерии абстрактной морали или совершенной
красоты и уж тем более абсолютизировать собственные относительные представления
Гердер стремился последовательно реализовать в характеристике исторических
культур. Существенно
отличен от «ортодоксально-просветительских версий прогресса и его механизмов,
способов осуществления взгляд Гердера на этот комплекс вопросов. О плюрализме и
вариативности прогресса уже упоминалось. Поскольку же история — это непрерывные
изменения и перевороты, постольку в ней все, даже самое ценное, обречено на
исчезновение, а новое зачастую не лучше прежнего. «Культура движется вперед,
— писал Гердер, — но совершеннее от этого не становится; на новом месте
развиваются новые способности, прежние... безвозвратно уходят»11. На поставленный Руссо вопрос, способствовали
ли науки и искусства нравственности и счастью людей, ответить непросто, полагал [57] Гердер, и ответы будут
разными в разных исторических условиях: все зависит от того, как люди их
использовали, но в принципе всякие науки и искусства в состоянии создавать
новые узы солидарности между людьми и тем самым содействовать прогрессу.
Прогресс культуры противоречив. Поступательное развитие человечества такое же,
как у отдельного человека, который попеременно припадает на левую и правую ноги
и все же идет вперед. История культуры — это дорога с поворотами, обрывами,
уступами; она исчерпывает все возможные глупости и пороки, но одновременно и
все лучшее. В ней не бывает равномерного движения «по всему фронту», она не
удерживается в точках высших достижений в науках, искусстве, нравственности и
прочее; все они уходят в прошлое, ибо «как вчерашний день может оставаться
сегодняшним, ветхий закон — законом вечным?»12
Ничто не может придать прекрасному мгновению противоестественную вечность, и
все же, утверждал Гердер, человечество движется к возрастанию гуманности в
общекультурном прогрессе, и единая цепь культуры соединяет культуры всех
времен и народов. Общий закон природы — «превращение хаоса в миропорядок» — царит
также и в истории, и осуществляется он культурой. Осуществленное
мыслителями XVIII в. (прежде всего Руссо, Вико и Гердером) открытие
исторического измерения культуры и философское осмысление истории культуры придало
новый поворот теориям воспитания, совершенствования человека и одновременно
привело к пересмотру фундаментальных предпосылок, свойственных философии века
«великих метафизических систем». [58] §4. «Природа» и «Свобода»Тема свободы, представленная в многообразных вариантах ее конкретизации
и во всех исследовательских аспектах — онтологическом, гносеологическом,
моральном, социально-философском, — была одной из главных во всей философии
Нового времени. Формировавшиеся философские концепции культуры в значительной
степени опирались на вполне определенные теоретические представления о
возможностях свободы и ее реализации: свободный от внешнего принуждения и от
авторитетов субъект, совершенствующий собственный разум; носитель гражданских
прав и свобод в сознательно созданном искусственном правовом государстве;
свободное человечество в процессе его культурно-исторического творчества. И все
же есть основания утверждать, что лишь начиная с Иммануила Канта (1724—1804),
основоположника немецкой классической философии, проблематика свободы в
проекции на культуру обрела совершенно новое измерение. В критической философии Канта человек, как известно, существо
двойственное; он одновременно принадлежит миру «природы», т. е. явлений,
феноменов, и царству «свободы», т. е. «вещей в себе», ноуменов. Человек в ряду
явлений включен в необходимые цепи причинно-следственных связей, как
физических, так и психических. Он же в качестве субъекта морального императива
долга, который устанавливает его свободная воля, свободен. «Природа» (в
кантовском ее понимании, отличном от привычного) — это все, что существует в
пространстве и во времени, область возможного опыта, «сущее», — все, о чем
можно сказать, что оно «есть». В царстве «свободы», напротив, речь идет не о
том, что «есть», а о том, что должно быть, происходить, хотя бы никогда и не
происходило. [59] Ответить на вопрос,
как в контексте этого противопоставления можно осмыслить историю и культуру
философским образом, не просто. В контексте проблематики «Критики чистого
разума» историческая наука может быть понята как описательное знание
происходивших событий, поступков, фактов. Во всем происходившем во времени не
только нет свободы, но, строго говоря, нет и самой истории как некоторой
ценностной совокупности событий и фактов (точно так же, как нам в опыте не дан
«мир в целом»), и нет оснований искать какой-то смысл истории. В отличие от
Руссо, Вико и Гердера Кант полагал, что теоретическая философия истории в форме
науки в принципе невозможна, ибо философия всегда исходит из рациональных
априорных принципов, тогда как историческое знание основано на фактах,
эмпирично. Впоследствии, однако, обнаружилось, что философия истории, по Канту,
все же возможна и даже необходима, хотя в ином качестве: не как философская
теория исторического процесса, а как наш субъективный способ ее философского
осмысления в соответствии с предполагаемыми нами целями природы. В научном
познании природы и истории сам вопрос о каких-то целях неправомерен, однако
наша телеологическая способность суждения может как бы примыслить природе цели,
рассматривать ее так, «как если бы» некие цели ей присущи. Тогда окажется, что
люди и народы незаметно для себя движутся к совершенно им неведомой цели и
реализуют историю «по плану природы». Важно лишь не забывать: Кант нигде не
утверждает, что «цели» и «план» природы действительно «есть», что они объективно
существуют, напротив, на самом деле их нет (иначе они были бы познаваемы
научно-теоретическим способом), — это всего-навсего наша точка зрения на историю,
возможность судить о ней таким образом. Телеологическая философия истории у
Канта является конструированием истории такой, какой она должна бы быть, если
бы в ней реализовывались цели природы; из соотнесения того, что фактически
происходило, с тем, что должно бы быть «по целям», события и поступки обретают
смысл в целостном историческом процессе, и этот смысл придаем им мы. Но и при телеологическом рассмотрении «природы», по Канту, у нее не
может быть «конечной цели», т. е. самоцели, а не средства для чего-то. У
природы может быть «последняя цель» в отношении человека, и таковой, по
глубокому убеждению Канта, является культура. Последняя цель природы — это то,
что природа может осуществить, чтобы подготовить человека к его свободе, и
культура определена как [60] «приобретение разумным
существом способности ставить любые цели вообще (значит, в его свободе)»13. Сами свободные цели уже вне «природы»,
культура состоит в создании соответствующих объективных и субъективных
условий, возможностей, и в этом смысле она инструментальна. В «Критике
способности суждения» Кант различал внутри культуры «культуру воспитания» и
«культуру умений». В других работах он писал о науках и искусствах как о
культуре, о культуре общения в ее проявлениях, трактовал культуру как средство
реализации всего спектра задатков и склонностей человека, включая технические
(для пользования вещами), прагматические (для воздействия на других людей и на
себя) и моральные. Культура воспитания преследует цель освободить волю
человека от чувственности, от природных влечений и вожделений, от
партикулярного и возвысить до «всеобщего». Культура воспитания негативна, она
не определяет цели и лишь устраняет внешние зависимости человека от его
чувственности. Культура умений охватывает средства достижимости поставленных
человеком целей безотносительно к самим целям. Науки, искусства, культура
общения делают человека более цивилизованным. Но не эти формы культуры, а
только лишь состояние взаимоотношений между людьми, именуемое гражданским обществом,
т. е. правовое состояние и всемирно-гражданское целое как система всех
государств, в состоянии полностью реализовать последнюю цель природы в
отношении человека и человеческого рода. Включать ли все это в понятие
«культура» — это вопрос терминологический, а не существа. Как
и большинство его современников. Кант предпочитал писать о культуре «чего-то» в
большей степени, чем о культуре как некоей реальности, области (культуре самой
по себе). Культура — это искусственное, созданное людьми, результат их
действий и поступков, но она остается внутри «природы» (в кантовской
трактовке). И дело не только в том, что далеко не все поступки человека
мотивированы коренящимся в его свободной воле моральным выбором, — даже свободные
поступки в своем осуществлении, в процессе объективации и в результатах
принадлежат миру явлений, природе. Кант подчеркивал: «Какое
бы понятие мы ни составили себе с метафизической точки зрения о свободе воли,
необходимо, однако, признать, что проявления воли, человеческие поступки, подобно
всякому другому явлению природы, определяются общими законами природы»14. Культура, по Канту, остается последней
целью природы, она существует внутри нее как явление в пространстве и во
времени. Цели, реализуемые культурой, — [61] это цели природы (а не
цели свободы) и вовсе не наши (как писал Кант) цели, хотя при определенных
условиях могут стать и нашими. Нет никаких оснований искать в истории и в
культуре (если следовать Канту) чего-то промежуточного между природой и
свободой или же соединения в них природы и свободы. Кант допускал, что в
способности суждения может осуществляться связь мышления по законам природы и
мышления по законам свободы, но таковая возможна только в субъекте; реально же
существующего специфического объекта, в котором бы объединялись и совмещались
«природа» и «свобода», нет и быть не может. Философия истории и культуры включена
Кантом в телеологию природы. Переходом от
телеологии природы к «этикотелеологии» Кант наметил несколько иной ракурс
рассмотрения истории с иным пониманием целей, содержания исторического
процесса, места и роли в нем человека. В поздних своих работах он
конкретизировал идеи философии истории, понятой как процесс морального
совершенствования человечества. Над прежним представлением об истории, развивающейся
как бы по целям и по плану природы, надстраивается трактовка истории «из
свободы» (тогда как ранее речь шла об истории объективации свободы в явлениях).
«Цель природы» понималась Как утверждение во всемирном масштабе
граждански-правового состояния, цель «истории свободы» состоит в создании
этической общности всех людей, царства безусловной моральной добродетели. Там
природа в соответствии с ее целями ведет человечество помимо его намерений,
здесь человечество формирует в истории само себя в сознательном стремлении к
достижению этического идеала, никогда полностью не осуществимого, к которому
можно лишь бесконечно приближаться. При таком ракурсе понимания истории
культура в качестве средства морального совершенствования человечества сохраняет
свой инструментальный характер и свой онтологический статус феномена природы. Идеал этического
сообщества людей стал отправной точкой разработки философии культуры Фридрихом
Шиллером (1759—1805). Он исходил из кантовского противопоставления «природы» и
«свободы», но не принял предложенного Кантом решения проблемы. Шиллер обратил
внимание на то, что, стремясь к достижению идеального морального состояния
общества (сама возможность которого проблематична), мы рискуем пожертвовать
действительно существующим «физическим человеком», пренебречь им ради его
воображаемой моральной сущности в перспективе. В отличие от Канта (это
различие [62] наиболее существенно),
он полагал, что есть реальный способ утверждения свободы человека в
действительной жизни. Путь этот неразрывно связан с красотой, с формированием
эстетической реальности, так как красота, воплощенная в свободном оформлении
материала как свобода формы в материи, — единственный объект, в котором свобода
проявляется, обнаруживается и существует в явлениях, в чувственном мире. «Одна
из важнейших задач культуры, — писал Шиллер, — состоит в том, чтобы починить
человека форме уже в чисто физической жизни и сделать его эстетическим»15. Понятно, что для этого сама культура должна
стать преимущественно эстетической. Человеческий род и индивиды, в
представлении Шиллера, проходят три ступени: физическое состояние, когда они
подчинены природе собственной и внешней; эстетическое состояние и нравственное
состояние, в котором происходит освобождение от оков времени, прорыв из мира
телесности и чувственности к идеальному. Центральным
понятием эстетической и культурологической теории Шиллера стало понятие
«игра». Игра предполагает освобождение от нужд реальности, от физического и
нравственного принуждения, от гнета собственных потребностей и страстного
принуждения; она есть свободная незаинтересованная деятельность, свободное
применение душевных сил человека. Освобождаясь от давления обстоятельств и
интересов, от «природы», человек вступает в царство игры как эстетической
видимости. Это и есть его вхождение в культуру. Теория культуры выстраивается
Шиллером по модели искусства, понятного как игра. Первоначально
понятие эстетического состояния было введено Шиллером как бы в качестве
промежуточного этапа на пути к идеалу этического состояния, которое
непосредственным путем недостижимо. В результате же эстетическое состояние
оказалось в достаточной степени самоценным и более привлекательным, чем даже
идеальное этическое, где человек все же подчинен нравственному долгу. Только в
«эстетическом государстве», в царстве эстетической видимости полностью, по
Шиллеру, осуществимы общественная свобода и равенство, и только красота в
состоянии придать человеку общественные качества. В процессе
обоснования игровой теории культуры и утопии эстетического государства Шиллер
уделил значительное внимание анализу противоречий культурно-исторического
процесса, в частности противоречивого воздействия на культуру общественного
разделения труда. Один из первых, наряду с Руссо, радикальных критиков [63] современной ему
буржуазной культуры он сформулировал задачи восстановления целостности,
гармоничности человека, его всестороннего развития, возможности реализации
которой связывал с процессом эстетического воспитания. Теория культурно-исторического процесса
Гердера и учение Канта о культуре в контексте природы и свободы могут
рассматриваться как завершение процесса становления философских теорий культуры.
Послекантовская философия культуры так или иначе работала внутри проблемного
поля, образованного оппозициями «природы» и «свободы», «сущего» и «должного»,
«действительности» и «идеалов». Одна из ведущих тенденций разными способами
стремилась преодолеть присущий Канту их изначальный дуализм на путях
погружения культуры в гущу общественно-исторической жизни. Другая продолжила
кантовское противопоставление в многообразных вариантах теорий культуры,
исходивших из противоположности «жизни» и культуры, понятой как вместилище
идеалов и ценностей. Новаторский перенос Кантом культурологической
проблематики в проблемное поле, образованное оппозициями «природа — свобода»,
«сущее — должное», «реальность — идеал», оказался настолько теоретически
перспективным, что именно в этом проблемном поле развивались и ведущие
направления послекантовской философии культуры. Во главе одного из них стоял Г.
В. Ф. Гегель (1770—1831). В его системе абсолютного идеализма термин «культура»
(хотя Гегель им и пользовался) не обрел сущностного категориального статуса,
гораздо более важным и фундаментальным, отчасти покрывающим его по объему и
содержанию, стало понятие «объективный дух». В представлении Гегеля разум,
мышление как субстанция, свободно породив собственное инобытие в форме природы
и пройдя через «субъективный дух», воплощается в «объективном духе», т. е.
объективируется в общественных формах: праве, морали, семье, гражданском
обществе и государстве. Центральными категориями, характеризующими процесс
объективации и его механизмы, Гегель выдвинул понятия «опредмечивание»,
«овнешнение», «отчуждение», объемлющие всю предметную деятельность людей. В
формах «абсолютного духа» — искусстве, религии и, наконец, философии — дух
возвращается к самому себе, снимает собственную предметность и постигает себя в
абсолютной истине. Процесс, противоположный опредмечиванию,
отчуждению по направленности и по содержанию применительно к индивидам, — это
«освоение», «присвоение». Индивиды находят наличный мир [64] общественного
существования в соответствующих исторических формах объективного и абсолютного
духа и делают это субстанциональное для себя бытие своим личным состоянием,
присваивая способы деятельности и образы мыслей. В характеристике этого
процесса главным для Гегеля является понятие «образование», которое большинством
исследователей рассматривается как специфичный вариант трактовки «культуры».
Нелишне помнить, что в немецкоязычной традиции, и особенно в гегелевском
варианте, под термином «образование» подразумевается содержание, близкое
традиционному применению слова «культура»: в смысле культивирование,
окультуривание человека, а также понятий «формирование», «формация», «генезис»
(именно так трактовал его Гердер), охватывая как процесс, так и результат. В
содержательной интерпретации этого понятия Гегелем нашла завершение линия,
непосредственно идущая от Гердера и Канта. Оно может быть прямо сопоставлено с
кантовской «культурой воспитания», предполагавшей выход индивида за рамки
естественных потребностей и страстей, освобождение от природной ограниченности.
И, по Гегелю, преобразование способностей позволяет человеку преодолевать не
только природную, но и индивидуальную ограниченность, партикулярность, частные
интересы, поднимает человека до «всеобщего». Оно, по преимуществу, процесс
внутренний, предполагающий осознанную дисциплину, подчинение чувственности и
страстей разуму, т. е. тому же «всеобщему». В этом пункте фиксируется
смысловое своеобразие «образования» в сопоставлении с .«просвещением»
(воздействующим извне) и «культурой» (более связанной с внешними формами и их
усвоением). Гегель (как впоследствии и К. Маркс) воспринял кантовский идеал
культурного («образованного») человека как человека, способного ставить себе
любые свободные цели, существенно дополнив его тем, что человек этот должен
еще и осуществлять цели в реальности, практически. Образование,
по Гегелю, — это возвышение человека к духу и соответственно к свободе, ибо
свобода и есть «субстанция духа». Как субстанцией материи, отмечал Гегель,
является тяжесть, так субстанцией духа — свобода; дух свободен по определению.
Так в форме противопоставления «природы» и «духа» Гегель сохранил кантовскую
противоположность «природы» и «свободы», хотя и подверг существенным
преобразованиям содержательное наполнение этих понятий, да и трактовку их
взаимоотношения. «Природа» Гегеля — это в первую очередь синоним материального,
телесного, чувственного. Что же касается свободы, то в интерпретации Гегеля
снимает [65] ся свойственная Канту
абстрактная противоположность, разделенность по разным «мирам» необходимости и
свободы — они находятся в сложных диалектических взаимопереходах. Кроме того,
в отличие от Канта, по Гегелю, царство свободы не противостоит объективному
миру в качестве умопостигаемого мира «должного», в рамках которого
осуществляется моральный выбор субъекта: свободный дух осуществляется в
действительности, в том числе в сфере «объективного духа», в истории. В философии истории
Гегеля всемирный исторический процесс предстал как процесс прогрессирующего
воплощения свободы и ее осознания духом. Исторические культуры, по Гегелю,
выстраиваются в последовательной лестнице ступеней прогресса в сознании свободы.
Внутри себя каждая историческая культура образует взаимосвязанную целостность
всех форм общественной жизни и сознания, фундаментальным основанием которой
предстает «дух данного народа», «понятие» данного исторического народа. Каждый
народ (речь лишь о тех народах, которые выполняют определенную им роль в
общеисторическом процессе развития духа в отличие от других, которые остаются
вне истории) в соответствии с принципом собственного духа проходит стадии
становления, расцвета и упадка, после чего, выполнив свое историческое
назначение, т. е. реализовав определенную форму осознания свободы, он сходит с
исторической сцены. Но в духе «вообще», в «мировом духе» ничто не гибнет и не
исчезает, все сохраняется в снятом, преобразованном виде; и результат истории
вбирает в себя весь предшествовавший ему процесс. «Те моменты, которые дух,
по-видимому, оставил позади себя, он содержит в себе и в своей настоящей
глубине»16. История духа во времени
составляет, по Гегелю, фундаментальную основу всемирно-исторического процесса,
его начало и конец, единство и многообразие внутри него. Философия культуры
Гегеля наиболее последовательно стремилась преодолеть присущий Канту
изначальный дуализм природы и свободы, сущего и должного, реальности и идеала
на путях «погружения» культуры в гущу общественно-исторической жизни. По существу
у Гегеля проблема культуры не могла стать достаточно значимой философской
проблемой, ибо с точки зрения тождества законов бытия и мышления теряет смысл
анализ природы как символа свободы (он предполагает качественное различие и
несводимость друг к другу сущего и должного). Для Канта же именно сфера соотношения
противостоящих друг другу «природы» и «свободы» была [66] местом возникновения
«культуры». Гегель анализировал историческое движение духа от природы к
свободе как самореализацию должного в сущем, по сути, лишь в рамках эволюции
культуры от примитивных форм ко все более утонченному ее содержанию. Однако
когда мировой дух достигает своей самотождественности и противоположность
природы и свободы полностью преодолена, тогда история культуры как вхождение
должного в сущее оказывается завершенной. Само понятие культуры становится
исторически преходящим и теоретически периферийным. Дальнейший анализ культуры
предполагает теперь, скорее, только выяснение ее функциональных связей с общественно-исторической
жизнью, «погруженность» в нее. Эту тенденцию и довел до логического завершения
К. Маркс. Противоположное направление культурологической мысли продолжило
конкретизацию кантовского противопоставления «сущего» и «должного», а также
трактовку им общественного морального идеала («этической общности») как
потустороннего по отношению к реальной жизни и в принципе никогда не
достижимого. В его рамках впоследствии формировались многообразные варианты
концепций культуры, относимой к миру противостоящих действительности ценностей
и идеалов. Четыре
выделенных проблемно-тематических направления, или «блока» идей, непосредственно
связанных с проблематикой философии культуры в XVII-XVIII вв., составили в совокупности основные ракурсы ее философского
осмысления. Первое
направление — программа совершенствования разума, спроецированная на
автономного познающего субъекта, в которой культура предстала как процесс и
результат его самосовершенствования. Эта программа, познавательная по своему
содержанию, состояла в выработке методов получения истинного знания, и
проблематика культуры была понята как часть предмета теории познания и методологии
познания. Однако, хотя непосредственным объектом совершенствования был
познающий разум, гарантия достоверности познания призвана была обеспечить
эффективность практической деятельности человека, его достойное общественное
существование, нравственное совершенствование и материальное благополучие. В последующих
теориях культуры гносеологическая и методологическая ориентация идей
самовоспитания перестала главенствовать, но сам принцип применительно к
человеку и к человечеству, в том числе и в историческом измерении, оказался
перспективным. Во
втором из выделенных направлений культура предстала в виде совокупности
созданных людьми «искусственных вещей», преж- [67] де всего как
коллективный общественный продукт. В такой трактовке она совпала по сути с
общественным способом существования человека (как его «вторая природа») и
оказалась терминологически близкой «обществу». Ядро так понятой культуры
составила система искусственно созданных, установленных норм, институтов,
способов организации отношений и действий индивидов. В этом ее срезе
философская проблематика культуры стала частью предмета социальной философии.
По субъективным установкам социально-философские концепции того времени
претендовали на статус строгой науки о «сущем», объективно же они обнаруживали
«программный» характер в той мере, в какой их результатом стала выработка
теории, путей и средств конструирования разумно организованного общества.
Понимание культуры как «искусственного» (имевшее и до того времени длительную
традицию) вошло составной частью во все последующие теории культуры. Третье направление
составили концепции, разрабатывавшиеся в контексте философии истории XVIII в.,
что позволило представить культуру в качестве содержания и цели исторического
процесса, увидеть в ней развивающуюся и существующую в исторических формах
совокупность исторических способов деятельности, форм сознания и продуктов этой
деятельности, средство формирования и развития человечества. Культура была
понята одновременно и как условие целостности всемирной истории, и как
неповторимые и уникальные «исторические культуры». Утверждение историзма в
философии культуры создало предпосылки для выдвижения культуры в ее общественно-исторической
определенности на роль специфически человеческой сущности вместо ранее
считавшейся вечной и неизменной «природы человека». Четвертое
направление культурологической мысли, складывавшееся в XVIII в., реализовалось
в стремлении синтезировать, объединить в единой целостной теоретической
конструкции многообразие односторонних и частных подходов, методов анализа и
интерпретаций культуры предшествующей философией. Отныне не одна из областей
философского знания (будь то гносеология, методология, социальная философия,
философия истории), а философия в целом имеет культуру в качестве составляющей
своего предмета. Философская реконструкция культуры выявила возможность
обнаружить имманентно присущее ей единство разнообразных параметров и
многомерность в соотнесении реального и идеального, естественного и искусственного,
общественного и индивидуального, объективного и субъективного, [68] процессуального и
вещного, исторического и функционального. Культурные объективации,
«искусственные вещи», ранее фиксировавшиеся как данность, превратились в
связку проблем, в них обнаружилось «средостение» бытия и мышления, природы и
свободы, творческого и репродуктивного. Обнаружилось позже, что культурные
объективации в состоянии обретать собственное содержание и собственную жизнь,
отчасти независимые от сознания продуцирующих их людей. В этой исторической
жизни объективаций философия культуры обнаружила специфическую «культурную
реальность». 1 Декарт. Соч.: В 2 т. Т. 1.
М., 1989. С. 86. 2 Вико Дж. Новая наука об общей природе наций. Л., 1940. С. 450. 3 Там же. С. 192. 4 Там же. С. 134. 5 Гердер И. Г. Идеи к философии истории человечества. М., 1977. С.
95. 6 Там же. С. 229. 7 Там же. 8 Там же. С. 230. 9 Там же. С. 431. 10 Там же. С. 224. 11 Там же. С. 426. 12 Там же. С. 369. 13 Кант И. Соч.: В 6 т. Т. 5. М., 1996. С. 464. 14 Там же. Т. 6. М., 1996. С. 7. 15 Шиллер Ф. Собр. соч.: В 7 т. Т. 6. М., 1957. С. 329. 16 Гегель. Философия истории // Соч. Т. VIII. М.- Л., 1935. С. 75. РАЗДЕЛ
ВТОРОЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XIX ВЕКА
Осмысливая материал
по истории изучения культуры и высвечивая главные направления будущих
исследований, нельзя пройти мимо вопроса, почему вектор философской мысли за
два столетия Нового времени (XVII—XVIII вв.) медленно, но неуклонно сдвигался
в сторону от таких традиционных проблем философии, как проблемы онтологии (метафизики),
эпистемологии, логики в сторону морали, права, языка, педагогики, искусства,
т. е. всего того, что охватывается понятиями культуры или цивилизации1. Время первых
философов культуры — Вольтера, Руссо, Кондорсе, Монтескье, Тюрго, Бентама,
Юма, Гердера, Канта, Шиллера — не зря, именовалось эпохой Просвещения, или
веком Разума. Это было время, когда рациональный тип общественного управления
повсеместно вытеснял традиционный: складывались правовое государство,
гражданское общество, социальная структура; горизонтальные
социально-экономические связи заступали то место, которое ранее занимали
вертикальные — отношения власти и подчинения, безраздельно господствовавшие в
старом режиме. Возрастало значение правовых и моральных норм как регуляторов
жизни. Они давали возможность личности в определенных пределах чувствовать свою
защищенность от произвола власть имущих. Рост научного знания обезопасил
человека от посягательств фанатиков веры; фундаментализм уступал место более
современным формам конфессионального сознания. Чтобы назвать процессы,
происходившие в современности, их свидетели выбирали только что вошедшие в
обиход термины «образование», «культура», «цивилизация». Они должны были
определить то, что отличает современное состояние Европы от прежнего —
варварского, жизнь европейских народов от жизни «дикарей». Дан [71] ные термины обозначали
скорее не содержание общественной жизни, а ее форму: не то, какие процессы
проистекают в обществе, а то, как они протекают. Действительно, содержание
общественной жизни оставалось прежним — экономические и политические процессы
шли своим чередом; однако люди решали свои жизненные проблемы, конфликтные
ситуации уже по-другому. Происходило смещение ценностей. Если прежде
доминирующей ценностью в обществе была сила (армия, государство), а в личной
жизни — знатность происхождения и место в иерархии власти, то теперь мерой
международного престижа государя и государства становились соблюдение в нем
законности и правопорядка, развитие ремесел, наук и искусств, а также степень
образованности народа, его нравственный уровень. Последнее давало возможность и
личные достоинства человека оценивать независимо от его политического «веса». Между
тем даже поклонники разума и поборники прогресса не могли не видеть их
противоречия и диссонансы. Первьм предупреждением против упования на
безграничную мощь разума послужил кантовский вывод о том, что познание мира
самого по себе в его конечных, сущностных моментах невозможно. Оставалось,
правда, утешение, что моральный (практический) разум стоит выше теоретического
рассудка, что он способен вывести человека на путь добра и красоты (при опоре
на чувство долга и «благорасположение» душевных сил к «познанию вообще»). Противоречие
между различными духовными способностями человека, открытое Кантом, обернулось
проекцией напряжения, сложившегося в культуре между познавательным и
ценностным отношением человека к миру. Оказалось, что культурное состояние
тоже не идиллично. Культура может наносить человеку раны. Разум не всегда
является спутником прогресса. (Это хорошо понял Ф. Шиллер, тем более, что он
был свидетелем последствий «культа разума».) Так, попытка рационально
организовать общество на основах «свободы, равенства и братства» закончилась в
соседней Франции массовым террором, в котором погибли и противники, и
сторонники просветительских идеалов. Происходившая
одновременно с политическими событиями во Франции промышленная революция на
Британских островах привела к падению материального уровня жизни тех, кому она
должна была бы принести блага, и еще больше сказалась на их духовном состоянии,
превратив цельного человека в «частичного рабочего». (Отчуждение личности при
машинном производстве с детальным разделением труда — открытие Шиллера.) Осознав
эти противоречия прогресса, Шиллер начал настаивать на том, что истинная
культура находится не в экономике, не в политике, [72] не в морали, а в
эстетической реальности: только в сфере красоты, прекрасной видимости,
являемой произведением искусства, происходит примирение разума и чувств,
свободы и необходимости, труда и игры, которое само по себе может быть
образцом (моделью) жизни без диссонансов. Познавательный дискурс здесь
бессилен, человеческие проблемы простой логикой не решаются; нужен ум гораздо
более емкий, многомерный, чем тот, которым оперировали Просветители. Критика
просветительского рассудка, начавшаяся повсеместно в начале XIX в., знаменует
собой переход к следующей культурно-исторической эпохе — Романтизму. Для
того, чтобы яснее понять суть перелома, совершившегося на рубеже XVIII—XIX
вв., осмыслим еще раз доминирующий фактор просветительского сознания —
логический ум, дискурс. Успехи его в естественных науках XVIII в. были
бесспорны: ученые добились достаточно точных вычислений движения небесных и
земных физических тел. Поскольку принцип всеобщего детерминизма подсказывал,
что законы природы и общества единообразны, постольку и движение «человеческих
тел» по их земным общественным орбитам «вычислить» представлялось не такой уж
неосуществимой задачей. В случае ее решения механизм общественной жизни был бы
ясен и открыт, как небесный механизм ньютоновской механики. Предпосылкой
такого отношения к человеческому миру служило убеждение, что человек — разумное
существо, в основе жизни которого лежит рациональный механизм, «возмущаемый»
действием страстей. Но когда страсти подчинятся разуму — таково неизменное
требование рационалистической этики, — тогда все факторы, отклоняющие движение
человеческих существ от строго прочерченных мировым разумом орбит, будут
устранены и мировой порядок воцарится как на небе, так и на земле. В
этой великолепной картине отсутствовал один момент как исчезающе малая величина
— человеческая свобода. Между тем возмущение ею «исчисленного» движения
общественных сил оказалось настолько значительным, что спроектированная разумом
гармония превратилась в хаос. С крушением же сконструированного «от ума»
порядка пошатнулся и престиж его вдохновителя — разума. Больше нельзя было
пренебрежительно относиться к страстям, чувствам, фантазии, интуиции, предрассудкам.
Становилось ясно, что человек — далеко не рациональное существо, что его
поведение определяется бесконечным количеством внешних и внутренних факторов.
Из таких предпосылок складывалось романтическое направление изучения культуры,
или философия культуры в собственном смысле. [73] Первоначально
философия культуры вызревала внутри грандиозных философских систем, которыми
был богат XIX в. (особенно первая его половина), и не была видна
«невооруженным» глазом. В самых значительных из них все относящееся к культуре
дедуцировалось из абсолютного первоначала — им могла быть абсолютная идея,
отчуждающая себя в природу и в общество в форме Духа (Гегель, Шеллинг), Воля
(Шопенгауэр), бессознательное (Эд. фон Гартман и его эпигоны). Каждая часть
реальности, понимаемой как реальность духовная, конструировалась путем
выведения особенного из всеобщего. Формы особенного — право, мораль, религия,
искусство, сама философия — ипостаси всеобщей субстанции. Духовный порядок
восстанавливался за счет лишения личности автономии существования. Критика
подобных всеохватывающих систем, развернувшаяся к середине века, была
сопряжена с поиском смысловых оснований подлинного, т. е. свободного бытия
личности, не желавшей отныне считать себя «выводной», дедуцируемой из всеобщей
субстанции. Нужно было найти тот корень, из которого вырастали все духовные
способности, фокус, в котором собирались все духовные «лучи». Таким фокусом
Шиллер, как мы видели, предложил считать прекрасную видимость эстетической реальности
произведения искусства. Но какой бы прекрасной ни была видимость, она все равно
остается видимостью и не может стать основанием жизни. Последнее должно быть
реальным и вместе с тем идеальным, сопрягающим объективное и субъективное начала.
Ближе всего к удовлетворению этих требований оказывался символ. У Канта символ
выполнял функцию соединения морального и познавательного опыта человека,
проецируемого, как и у Шиллера, в эстетическую сферу. Символ содержал в себе
тайну могущей осуществиться мечты о соединении миров необходимости и свободы —
природы и нравственной деятельности, осуществления культурного назначения
человека. Поэтому именно символ как то, в чем концентрируется суть культуры,
стал продвигаться в XIX в. с периферии философской мысли к ее центру,
отодвигая в тень такие категории, как субстанция, идея, дух, воля. Мыслительную
практику второй половины XIX в. стало отличать от философии начала XIX в.
внимание к смысловому назначению жизни, можно сказать — к экзистенциальной идее
человека, избираемой свободно, т. е. к миру ценностей и смыслов. Этот мир —
сфера автономного, свободного бытия личности — и есть культура в отличие от
сферы, где действует механизм внешнего воздействия (природа) или принуждения
(экономика, политика и др.). Поскольку практически ни одна философская школа
конца XIX — начала XX в. не могла избежать обращения [74] к данной проблематике,
то можно сказать, что крен в сторону культуры стал всеобщим и большинство
философских школ превратились в культурфилософские. Но для этого они должны
были в корне поменять принципы и методологию философствования, так как
классические системы не поддавались такой трансформации. Так, по убеждению
Гегеля, личность свободна только там и тогда, где и когда она приобщена к целому.
Во всеобщем снимается ее дурная единичность, ограниченность, все то, что
характеризует всякое косное, в том числе материальное, бытие. Гегель
педантично проводил мысль о том, что поскольку государство является истинной
целостностью, постольку оно «снимает», «идеализирует» право, мораль,
нравственность. Таким образом, в его системе целостность, тотальность получала
абсолютный приоритет. Наследником «тотального идеализма» Гегеля выступил
«тотальный материализм» К. Маркса и Ф. Энгельса, вылившийся в материалистическое
учение о природе и обществе и тоталитаристскую политическую идеологию. В
последней классу придается приоритет над личностью, а партии, как наиболее
организованной целостности, — над классом: будучи его частью, она «снимает»,
«идеализирует» в себе его лучшие силы. Поскольку в центре тоталитарной
идеологии находится вопрос о власти, вопрос политический, постольку все формы,
культуры — право, мораль, искусство, религия, философия — объявляются формами
выражения политической идеологии (впрочем, надо оговориться, что тоталитаристскую
идеологию в ее самых жестких формах, известных по политическим событиям XX в.,
нельзя полностью отождествлять с находящимся в непрерывном развитии
марксизмом). На основе критики философских спекулятивных систем
выросли три направления, сыгравшие доминирующую роль в интеллектуальной жизни
Европы и Америки во второй половине XIX в., — позитивизм, неокантианство и
«философия жизни». Основатель позитивизма О. Конт, заявивший, что времена
философии (метафизики) миновали, провозгласил создание новой науки, построенной
по образцу естественнонаучного знания (конкретнее — биологии), науки об
обществе — социологии. Его последователи, прежде всего в двух европейских
странах — Франции и Англии, — стали создавать по образцу социологии науку о
культуре, или культурологию. Позитивистский сциентизм ориентировался на поиск
функциональных связей между отдельными компонентами культуры, не ставя никаких
философских вопросов. На этом пути были основаны органическая школа в культурологии,
структурно-функциональная теория и эволюционизм. Для них не существовало
субъективных переживаний, свободного волеизъявления: все, на что направлялся
их взгляд, превращалось в «сугубо научный» [75] объект исследования,
подчиняющийся общим закономерностям. Однако человеческая жизнь (как и смерть)
не может трактоваться лишь как биологическое явление — она имеет и ценностную
окраску. Неокантианство
и философия жизни были ориентированы более аксиологически, чем гносеологически,
т. е. во главу угла своих исследований ставили задачу постижения высших
человеческих ценностей — истины, добра и красоты, — хотя и понимали их
по-разному. Неокантианство сохраняло в себе остатки кантовского рационализма,
допуская, однако, «иррациональный остаток» в познании мира, иначе говоря, мысль
о том, что мир нельзя адекватно описать и исчерпать в сетке понятий. Вот за
этот «иррациональный остаток» и хваталась с жадностью философия жизни, находя в
нем прибежище от спрямляющей и нивелирующей мир сциентистской идеологии. Именно
этот «иррациональный остаток» она и трактовала как мир культуры, допуская, что
здесь человек свободен от воздействия внешних сил, власти общества,
осуществляемой через общественно-нормативные установления и через власть
языка. Сближение
культурологии позитивизма с культурфилософией неокантианства и философией
жизни, произошедшее к началу XX в., привело к выявлению той области, за
которой окончательно было закреплено наименование культуры, ибо это — область
объективированной субъективности, опредмеченных форм — одновременно сознания и
бессознательного. Это мир мифов, или символов, выражающих как ценности
социального общения, так и самые глубокие верования и идеалы народов,
растворившиеся в системах их коммуникации. Отныне язык, понятый в самом широком
смысле, не только как язык дискурса, но и как все символические структуры,
образующие семиосферу общества, стал предметом культурологических исследований.
Можно сказать лишь, что в науке о культуре (культурологии в узком смысле)
больший акцент делался на объективной, независимой от психики стороне существования
символических структур, а в философии культуры (культурфилософии) — на
необходимости поиска субъективных смыслообразующих составляющих
бытия-существования человека. ______________ Глава 3. Философия культуры в Германии XIX века§1.
Гете и романтики • §2.
Проблема культуры в философии Маркса §1. Гете и романтикиПодход
Канта к культурологической проблематике с энтузиазмом был встречен И. В. Гете
(1749—1832). Энтузиазм объяснялся прежде всего тем, что «Критика способности
суждения» утверждала чисто идеальный характер телеологического суждения
(отсутствие у него «особого объекта»), оправдывавший отвращение Гете к
«конечным целям» природы. Но кантовские характеристики эстетического суждения
были особенно близки его пониманию художественного творчества. Поэтому именно
«Критика способности суждения» стала для Гете ключом ко всей философии Канта и
стимулом его собственных размышлений над проблемами культуры. Именно трактовка
культуры через призму проблематики третьей «Критики» Канта объединяет Гете с
романтиками, несмотря на значительные различия в конкретном решении общих
проблем. Обозначенные Гете акценты в кантовской культурологии во многом
предопределяли последующее развитие философии культуры в Германии. С самого начала
Гете привлекла у Канта идея соотнесения феноменального и ноуменального миров в
рефлектирующем суждении, имеющем аналогично рассудку и разуму чувственную и
рациональную форму — эстетическую и телеологическую рефлексию. У Канта
предметом эстетической рефлексии (игры воображения с рассудком или разумом)
является эстетическая идея — чувственное представление (феномен), которое
пробуждает в сознании человека некоторую понятийно-неопределимую нравственную
идею (ноумен). Главное, на что теперь обращает внимание Гете, — это понимание
прекрасного (и возвышенного) как природы, освещенной конечной нравственной
целью, реально отсутствующей в ней. Это — чувственно [78] воспринимаемый и
одновременно нравственно осмысленный, а потому — целостный мир человека. Так
возникает для человека красота, понимаемая как символ нравственности: через нее
«природа как бы говорит... нечто такое, что, кажется, имеет более высокий
смысл»1. Особенно важно для Гете, что эстетическая рефлексия
движется от эмпирического представления к ноуменальной идее, не зная ее
заранее, т. е. она «целесообразна без цели» и значима именно скрывающейся в
ней «разгадкой того шифрованного письма, посредством которого природа образно
говорит с нами своими прекрасными формами»2.
Своей специальной функцией она имеет формирование самого механизма нахождения
возможной нравственной цели предметам природы, избегая произвола воображения и
диктата разума, и тем самым закладывает основы для правомерного
телеологического суждения. Телеологическая рефлексия — рациональная форма
целостного осмысления мира человеком — свободна поэтому у Канта от приписывания
природе целей в духе религиозной традиционной телеологии, и этим более всего
удовлетворен Гете. Она представляет собой способность субъекта познания в
нравственности «рассматривать себя так, как если бы все зависело от него,
когда он полагает осуществление высшего блага в мире в качестве высшей цели
для себя, и которая рассматривает мир так, как если бы он был создан для
выполнения этого намерения, когда он, субъект, мыслит себя как конечную цель
творения, без чего все творение было бы только пустыней»3. Если при всех теоретических разногласиях в определений
понятия «символ» вообще и тем более его многочисленных модификаций
общепризнанной его особенностью можно назвать «способность к указанию на
неизвестные предметы путем какой-нибудь ясной и вполне известной конструкции»4, то рациональное осмысление мира оказывается
у Канта также символической деятельностью сознания, в результате которой
феноменальный мир природы предстает человеку пронизанным системой
внеположенных ему ноуменально-нравственных смыслов. Моральность субъекта
«делает его способным быть конечной целью, которой телеологически подчинена вся
природа»5. Гете близка мысль о том,
что способность к целостно-символическому осмыслению мира Кант и называет
культурой. Как культура воспитания, она есть «способность вообще ставить себе
цели и (независимо от природы в своем определении цели) пользоваться природой
как средством в соответствии с максимами своих свободных целей»6. Культура оказывается у Канта способом
примирения с природой морального человека, использующего ее для своих
нравственных целей. [79] Культура умения и
культура воспитания — это системная целостность духовных способностей познания
и доброй воли субъекта, соединенных эстетическим и телеологическим суждением в
единое нравственно-религиозное осмысление мира. Культурология
Канта соединила феноменальный мир природной необходимости и ноуменальный мир
нравственной свободы через символическую активность сознания субъекта. Впервые
у Канта символ обосновывается как ключевое понятие философской культурологии,
и Гете первым оценил его значение. Однако если у Канта культура, обладая
целостностью, всеобщностью, имеет свой онтологический статус только в
человеке, то для Гете она не может быть сведена только к субъекту, и ее анализ
предполагает рассмотрение человека в контексте всей объективно существующей
материальной и духовной культуры. Именно поэтому одно из основополагающих
понятий Канта — «продуктивность» — становится у Гете универсальным критерием
любой деятельности, включая практическую. Пристальное внимание Гете направлено
на неисчерпаемое многообразие форм объективного мира, в том числе на те,
которые «свободны от интереса» с точки зрения выявления в них общих
закономерностей. Объективное существование всех вещей именно как конкретных
индивидуальностей (а не только носителей всеобщности), не вмещающихся своим
содержанием в общие понятия познания и морали, образует для Гете особый объект,
воспроизведение которого доступно лишь искусству. Этот
вывод, вполне созвучный кантовской традиции понимания эстетической идеи,
понятийно неопределимой, но содержащей «много неизреченного» в «частичных»
представлениях воображения, тем не менее по существу выходит за рамки
философской позиции Канта. По Гете, искусство соединяет в себе восприятие
природы с ее необходимыми законами и выражение свободы в ее всеобщих нравственных
установлениях, раскрывая общее исключительно через индивидуальность. В том
числе и «каждый человек, сообразно своей организации, имеет собственную истину,
которую только он может понять в ее интимных чертах. Кто достигает
всеобще-значимой истины, не понимает себя»7.
Интерес Гете смещается, таким образом, к постижению индивидуальности и
бытийности человека. В этом новаторском понимании субъекта Гете предвосхитил
постановку проблемы, которая получила философский статус только в XX в.;
именно тогда «новым всеобщим становится... цельный, но индивидуальный бытийный
субъект»,8 включающий в себя и грань
эстетического отношения к миру. [80] Для Гете индивидуальность
художника становится ключом к постижению индивидуальных форм бытия и творения
небывалых индивидуальных форм культуры. Художника делает художником именно
способность схватить и выразить «общий смысл» в единичном случае. Искусство
как сфера культуры оказывается у Гете, как и у Канта, символизирующей
деятельностью, причем более адекватно воспроизводящей объективный мир, чем
наука. Поэтому постижение научной истины непосредственно зависит от способности
ученого уподобиться художнику и использовать в процессе познания свойственный
последнему метод символизации, тем самым прорывая феноменальную оболочку мира и
«выходя к объекту». «Настоящая символика, — утверждает Гете, — там, где
частное представляет всеобщее не как сон или тень, но как живое мгновенное
откровение неисследимого»9. Такой
«проблеск бытия» в научном познании Гете обозначил понятием прото-феномен,
определяя его как продукт рационального усмотрения (умозрения) объективного
закона в опытно данном явлении. Искусство и наука понимаются им поэтому как два
своеобразных, но родственных по существу способа символизации объективного
мира: индивидуализация общего и обобщение индивидуального. Поскольку же
искусство для Гете органически включает в себя нравственность, то оно вместе с
наукой образует целостный гуманистически осмысленный мир культурного бытия. Аналогом этой целостности культуры Гете считает религию —
исторически более раннюю форму символизации окружающего мира человеком,
включающую согласованные друг с другом элементы познания, искусства и морали.
Единство всего религиозно осмысленного предметного мира и самого человека, по
Гете, несомненно, объясняет великую культурную миссию религии в истории
человеческого общества. После того, однако, как наука и искусство по объему и
конкретности постижения мира вышли за рамки религиозных канонов и догматов,
они, сохраняя глубинные нравственные основы породившей их религиозной
традиции, в опеке религии не нуждаются. Убеждение Гете в историческом
изменении культурной роли религии отлилось в его знаменитый афоризм: Кто владеет наукой и искусством, У того есть
религия. Кто не обладает этими обоими, У того пусть будет религия. Место анонимно-всеобщей религиозной символизации заступает для Гете
целостный нравственно осмысленный мир культуры, с помо- [81] щью науки и искусства
очерчивающий человечески освоенное бытие, каждая форма которого несет на себе
печать индивидуальности его творцов и которое исторически непрерывно меняет
свой индивидуальный облик в целом. По
мере параллельного изучения философской мысли Гете и кантовского способа
мышления современников все более привлекали в них созвучные и усиливавшие друг
друга моменты. Первыми исследователями философии культуры Канта и Гете были
романтики. Вывод Канта о посреднической роли эстетического суждения в
достижении единства культуры и человека — красоте как символе нравственности —
трансформировался ими в убеждение о «высшей» миссии искусства сообщить
утраченную целостность современной им культуре и возможность универсального
развития — художнику. Выдвинутая Фихте идея бесконечной свободы субъекта,
делающей его творцом всего эмпирического мира, была подхвачена романтиками,
чтобы отождествить понятие субъекта культуры в целом с творческим Я художника.
Не случайно именно романтики начали создавать культ Гете. Фихтеанская
концепция «феноменологической редукции» преломилась в шлегелевскую концепцию
иронии какспособа устранения любых ограничений в бесконечном саморазвертывании
творческих возможностей художника10.
Новаторская постановка Кантом вопроса о специфике искусства, ограничение
претензий науки и морали на безусловный приоритет в культуре, понимаемой как
система равноправных элементов, обернулись в романтизме абсолютизацией
культурной значимости художественного творчества, растворением в искусстве
других форм культуры. «Прекрасное» становится синонимом «духовного», поэзия —
высшей реальностью (согласно Новалису, «чем больше поэзии, тем ближе к
действительности»11). Теоретическое
доказательство этого кредо романтизма влекло за собой пересмотр еще одного
коренного вывода кантовской философии. Кант, а затем и Шиллер считали, что
наука имеет своим объектом мир природной необходимости, нравственная свобода
объективно существует как выражение ноуменального мира, искусство же лишь
соотносит эмпирический и ноуменальные миры в сознании человека и не обладает, в
отличие от других сфер культуры, статусом реальности. Однако для Шиллера
«эстетическая видимость» есть уже «единственно возможное выражение свободы в
явлении»12 и потому — сфера формирования
культуры человека в целом. Провозглашенный романтиками культ искусства
требовал дальнейшей ревизии кантовско-шиллеровской позиции именно в пункте
отрицания статуса реальности за эстетической сферой. Понимая, что только
выявление некоторой [82] объективной основы
красоты может сделать искусство равнозначным науке и морали, Ф. Шеллинг
(1775-1854) предпринимает попытку трактовать эстетическое суждение как
объективное по содержанию. Для этого он переосмысливает кантовскую телеологию.
Если у Канта телеологическое суждение как рациональный способ рассмотрения
эмпирической действительности по аналогии с искусством используется в
интересах достижения целостности человека и культуры, то для Шеллинга сама
природа, хотя и бессознательно, осуществляет разумную цель. Эстетическое
созерцание, по убеждению Шеллинга, основано на объективной телеологии природы.
«Органическое произведение природы, — пишет он, —.представляет в еще
неразделенном виде ту же неразличимость (свободы и необходимости. — Т. А.),
которую произведение искусства изображает после разделения, но опять-таки как
неразличимость»13. Поскольку
универсум построен как «абсолютное произведение искусства и в вечной красоте»,
постольку он адекватно воспроизводится только художником. Своеобразный изоморфизм
между искусством и Вселенной усматривался поэтому в целесообразности—
«органичности» обоих, что предопределило наряду с культом искусства культ
природы. Предназначение художника поэтому — «неуклонно следовать тому проникающему
природу духу, который в качестве формы и образа действен во внутренней сущности
вещей, говоря... языком осязательных символов»14.
Искусство — единственно «органичная» форма культуры — оценивается Т. Гофманом
(1776—1822) как ее идеал, а другие формы культуры впервые воспринимаются как
насилие над природой самого человека. Ф. Шлегель (1772—1829), различая в
человеке культуру тела и культуру духа, также видел прямую опасность для
последней в укорененности в одной «мертвяще абстрактной науке без всякой
позиции»15. Переоценка
«естественного» человека обусловила и новое толкование романтиками мифологии.
С возникновением мифологических представлений Шеллинг связывает процесс
исторического становления самого народа, поскольку ими «определяется его
начальное бытие»16. Соответственно
философию культуры, составленную из философии истории, философии религии,
философии искусства, Шеллинг дополняет философией мифологии. Мифологическая
символика, «прекрасные иероглифы природы», по выражению Ф. Шлегеля,
оказывается прообразом культуры в целом, а художественные достижения
древнегреческой и христианской культур непосредственно обусловленными
жизнеспособностью их мифологии. Шеллинг стимулировал интерес романтиков к
изучению античной и христианской средневековой культур как целого, во взаимосвязи
составляющих их частей. Примененный им принцип [83] историзма в
интерпретации содержания и развития культуры предполагал поиск
мировоззренческого синтеза на путях «новой мифологии». Новый поворот в
выявлении символической сути культуры дает герменевтика Ф. Шлейермахера
(1768—1834). Вполне в кантианской традиции мыслитель начинает поиски основания
целостности познающего разума, органического соответствия апостериорного содержания
науки с основополагающими априорными (трансцендентальными) принципами разума,
без различения наук на естественные и гуманитарные. Выйдя к признанию
пограничного положения теоретического и нравственного разума, Шлейермахер
оказался перед проблемой обоснования науки как формы культуры. Единство познающего
разума, а также включенность науки в культуру обеспечивают, согласно
Шлейермахеру, специальный способ построения системы научного знания —
понимание. «Также и высшее знание полностью понятно, лишь когда особое,
подчиненное ему, полностью понятно»17,
— формулирует философ первый постулат своей герменевтики. Важно при этом, что у
Шлейермахера совершенно в духе Канта понимание заключает в себе элемент
конструктивной активности сознания. «Все понятно, где не бросается в глаза
никакой нонсенс, — пишет он. — Ничего не понятно, если не сконструировано»18. Следующим логически
необходимым шагом к трактовке культуры как целого с помощью метода понимания
было исследование соотношения разума и природы. Оба эти понятия и их связь
были, однако, осмыслены иначе, чем у Канта. Если у Канта теоретический разум
был ориентирован на познание природы, а практический разум выражал
нравственную свободу человека, то у Шлейермахера теоретический и нравственный
разум в своем единстве направлены на освоение природы, в том числе природного
(«органического») в человеке. Выявление разумом общего в природном
многообразии образует, по Шлейермахеру, символ. «Если мы мыслим то, что стало
единым, — пишет он, — то мы мыслим символ; если же мы мыслим себе орган, то мы
думаем о том, что должно стать единым»19.
Процесс символизации есть поэтому способ бытия разума, а понимаемая с его
помощью природа образует систему символов культуры, считает Шлейермахер
(примыкая, таким образом, к кантовской трактовке культуры). В герменевтику у
Шлейермахера входит анализ понимания и всего предметного (феноменального) мира,
и мысли другого человека. Поскольку, однако, именно речь является инструментом
мышления, а «мышление подготавливается посредством внутренней речи», т. е.
поскольку язык опосредует все культуротворчество, постольку символизация [84] в процессе речевой
деятельности оказывается в фокусе герменевтического анализа и представляет
предмет универсальной философской герменевтики. Выявление разумом общего в
совершенно своеобразном явлении составляет поэтому бесконечную задачу
установления и образования все новых значений понятий исследуемого текста и
текста в целом. При этом, как подчеркивал впоследствии В. Дильтей, это
исследование у Шлейермахера никоим образом не сводится к определению лишь
изначального смысла слова, а предполагает группировку на его основе всех
позднее возникших смысловых оттенков. Соотношение изначального значения слова
и окружающего его смыслового поля, отдельного слова и текста в целом подчинено
у Шлейермахера принципу системной связи: часть текста может быть понята только
в контексте целого, целое может быть понято только в результате понимания его
частей. Этот герменевтический круг можно разомкнуть лишь в том случае, если
«постепенное самонахождение думающего духа» начинается в каждом пункте всегда
тем же самым «предчувствующим» способом. Понимание как рационализация
индивидуального предполагает поэтому творческий процесс вживания в интимный
мир другого Я. И здесь незаменимую роль играет искусство. Поскольку же
содержание человеческой личности не укладывается в «общий для всех людей» мир,
описываемый разумом, постольку оно выражается в чувстве. Произведение искусства
и есть способ сделать неповторимое бытие человека доступным другим людям через
переживание, или, по терминологии Канта, в процессе бесконечной игры рассудка и
воображения множеством понятий и представлений. Как разум создает
нравственно-осмысленную картину познаваемого мира из общих понятий, так в
результате «сплавления удерживаемых эмоциональных моментов» возникает
настроение, которое благодаря фантазии — свободной игры представлений — выражается
в искусстве: непосредственно в музыке и мимике или при посредстве изображения в
живописи и скульптуре. Согласно Шлейермахеру, искусство есть «свободное
продуцирование чувства»20 а вместе с
тем — аналог и образец герменевтического вживания. Таким образом,
каждый понимаемый элемент культуры предстает у Шлейермахера «кустом»
соподчиненных значений, культура в целом — органически разрастающейся системой
символов — носителей смыслов, а искусство — фокусом всей культуры, ключом к ее
пониманию и образцом герменевтической методологии. Нельзя не согласиться с А.
И. Ракитовым, что «не движение абсолютного духа к понятию как к высшей точке
своего развития (как определял статус понятия и понимания Гегель), а реальное
человеческое мышление и [85] связанная с ним,
реализующая его языковая и культурная деятельность, этические отношения и
установки образуют сырье и объект герменевтического истолкования, предмет
теории понимания»21. Своего рода
логическое завершение романтическая интерпретация философии культуры Канта
нашла у В. Гумбольдта (1767-1835), примыкавшего к философии романтизма
постольку, поскольку ведущим формообразующим принципом человеческого духа он
также считал не логический и не этический, а эстетический принцип. Правда,
Гумбольдт, в отличие от Канта, рассматривает прекрасное — символ
нравственно-доброго — как частный случай универсальной символики. Поэтому Э.
Шпрангер с полным основанием назвал его философию универсальным символизмом22. Все многообразие символов, по Гумбольдту, —
это изображение «никогда не познанного бесконечного в данном конечном», среди
которых искусство занимает все-таки центральное место. Как и у Гете,
эстетическая идея представляет у Гумбольдта индивидуума, но в нем и вместе с
ним — идеал. Поэтому суть искусства заключается в том, чтобы «сделать
действительность так верно и так чисто, как возможно — символом бесконечного». Новый аспект
символической трактовки культуры Гумбольдт открывает философией языка, который
понимается как посредник между человеком и бесконечной природой, между
отдельными индивидами. «Идея, с одной стороны, — пишет он, — и чувственное
образование индивидов какого-либо вида, с другой, могут привести к открытию
одного через другое — одна в качестве причины образования, другое в качестве
символа. Спор свободы и природной необходимости не может быть
удовлетворительно решен ни с помощью опыта, ни с помощью рассудка»23, а только через символ. Язык представляет
собой, по Гумбольдту, систему символов, который в собственном бытии снимает
противоположности «индивидуального» и «всеобщего», «объективного» и
«субъективного». Согласно Гумбольдту, из-за обоюдной зависимости мысли и слова
ясно, что языки являются средством не изобразить уже познанную истину, а,
скорее, — открыть еще не известную. Причем их различие является различием не
звуков и знаков, а самих взглядов на мир. Язык каждого отдельного человека
выражает индивидуальный взгляд на мир, а целостность этих видений мира образует
единственно достижимое для человечества понятие объективности. Так
субъективность всего человечества становится для Гумбольдта объективной в
культуре. Не случайно автор «Философии символических форм» Э. Кассирер видел в
Гумбольдте своего прямого предшественника. [86] §2. Проблема культуры в философии МарксаКарл
Генрих Маркс (1818-1883) не был культурологом в узком смысле этого слова. Более
того, сам термин «культура» создатель материалистического понимания истории
употреблял сравнительно редко и, как правило, по частным поводам. Тем не менее
концепция Маркса, несомненно, несет в себе вполне определенные
культур-философские представления, в которых проявились и сила, и слабость его
теоретических построений. Вначале
образ культуры у молодого Маркса-гегельянца прорисовывается через Абсолютный
Дух. Но уже вскоре, под влиянием Фейербаха, он утверждает «посюсторонность»
человеческого существования и человеческой деятельности, укорененность человека
в природном и предметном мире, который становится для него «опредмечиванием
самого себя, утверждением и осуществлением его индивидуальности»24. Предметность человеческой деятельности,
«сплавляя» воедино «материальное» и «идеальное», образует особую структуру, по
существу являющуюся носительницей культуры. Даже человеческие чувства у Маркса
носят не абстрактно-антропологический, как у Фейербаха, а предметно-культурный
характер, встроены в социальное бытие и являются результатом всей всемирной
истории. Именно поэтому «человеческий глаз воспринимает и наслаждается иначе,
чем грубый, нечеловеческий глаз, человеческое ухо — иначе, чем грубое неразвитое
ухо»25. Позже, в подготовительных
рукописях к «Капиталу» Маркс скажет еще определеннее: «Голод есть голод, однако
голод, который утоляется вареным мясом, поедаемым с помощью ножа и вилки, это
иной голод, чем тот, при котором проглатывают сырое мясо с помощью рук, ногтей
и зубов»26. [87] Уже в ранних работах
Маркса появляется «деятельная» тема, и культура понимается как «деятельность»27. Параллельно начинается анализ категории
отчуждения. Отчуждение как бы разрушает органическое состояние, в котором
должна реализоваться универсальная природа человека. В условиях отчуждения
культура существует в изуродованной форме, в виде мертвой «чисто-вещественной»
оболочки. Отчуждение ставит с ног на голову иерархию человеческих чувств и
потребностей. Самоотчужденный индивид (рабочий) чувствует себя свободным,
только исполняя «животные» функции (еда, питье, половой акт), а в
специфически-человеческой деятельности (в труде) чувствует себя, наоборот,
«животным». Возникает парадоксальная ситуация, когда «то, что присуще
животному, становится уделом человека, а человеческое превращается в то, что
присуще животному»28. Маркс
выделяет пять основных форм отчуждения: 1) отчуждение человека от средств
труда, в результате чего он оказывается зависимым от собственника этих
средств; 2) отчуждение человека от продуктов труда, принадлежащих
собственнику; 3) отчуждение человека от человека как равноправного субъекта
общественных отношений; 4)
отчуждение человека от культуры и духовных ценностей, принадлежащих избранным;
5) отчуждение человека от своей родовой, социальной сущности. Таким
образом, молодой Маркс стремится воплотить целостное, универсальное видение
человека и культуры, понятой как единство во многообразии, человеческой
деятельности, утверждающей человеческое начало в мире. При этом сущность
человека и культуры видится в их социальности. «Индивид есть общественное
существо. Поэтому всякое проявление его жизни — даже если оно и не выступает в
непосредственной форме коллективного, совершаемого совместно с другими
проявлениями жизни — является проявлением и утверждением общественной жизни»29. Индивидуальная жизнь и родовая оказываются у
Маркса по существу однотипными и различаются лишь по степени всеобщности.
Индивида самого по себе — мыслящего, страдающего, наполненного внутренней
жизнью, индивида как особого рода культурной реальности для Маркса — и такова
специфика его воззрений, — не существует. Эту сторону проблемы выделил в свое
время С. Н. Булгаков, отмечавший недооценку Марксом проблемы индивидуальности
как «абсолютно неразложимого ядра человеческой личности». «Маркс благополучно
миновал... без всяких видимых последствий для себя, могучий этический
индивидуализм Канта и Фихте, дыханием которых был напоен самый воздух Германии
30-х годов... [88] И уж тем более Марксу
не представлялась возможной разъедающая критика «подпольного человека»
Достоевского... В нем не было ни малейшего предчувствия бунтующего индивидуализма
грядущего Ницше, когда он зашнуровывал жизнь и историю в ломающий ребра социологический
корсет»30. Не
является органическим элементом культуры для Маркса и религия. Она ~ «вздох
угнетенной твари», «сердце бессердечного мира», «опиум народа», иллюзорное
сознание, которое необходимо преодолеть. Религия — сознание «потерявшего себя
человека», который, не решив свои проблемы на земле, «отдалил их от себя» и
перенес на небо. В будущем обществе, которое сумеет преодолеть свои противоречия
«земным образом», религии места не будет. В
последующих работах, в частности, в «Тезисах о Фейербахе» и «Немецкой
идеологии» (написана совместно с Ф. Энгельсом) Маркс продолжает исследование
социально-деятельностных параметров культуры. Сущность человека видится ему как
«ансамбль общественных отношений». Способы производства жизни и формы общения,
связанные с разделением труда, складываясь за спиной индивида, не только не
поддаются контролю его воли и сознания, но даже господствуют над ним. Именно
система разделения труда (видов и типов деятельности) создает ситуацию
отчуждения человека от общественного производства. В условиях возникновения
всеобщей системы обмена (в этом Маркс видел качественное отличие исследуемой
им буржуазной цивилизации от добуржуазных обществ) индивид превращается в
раба, в «говорящее орудие» отделенных от него всеобще-человеческих сил и
способностей, а культура приобретает безлично-овеществленный характер. Исходя
из этих предпосылок, Маркс создает материалистическое понимание общества и
истории, суть которого он резюмирует так: «В
общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные,
необходимые, от их воли не зависящие отношения — производственные отношения,
которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных
сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую
структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и
политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы
общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает
социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей
определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание»31. [89] Категории базиса и
надстройки призваны вычленить главное и неглавное, исходное и производное во
всем здании общественного бытия. Ключевой в этом анализе выступает теория
общественно-экономической формации, под которой подразумевается исторически определенный
тип общества, исходная схема его материальных и духовных структур, его
конкретно-исторически заданная модель. В нее органически входят не только
экономические, но и социальные отношения, формы быта семьи, а также различные
виды общественного сознания. Но основой членения выступают производственные
отношения, зависящие от уровня развития производительных сил (современные
исследователи нередко утверждают, что категория «способ производства»
понимается Марксом широко, как «способ производства общественной жизни» в
целом). Маркс стремится критически преодолеть представления своего времени,
согласно которым история культуры «целиком является историей религий и
государств»32 т. е. духовной жизни
общества. Он убежден в том, что понять историю самой этой духовной жизни можно
только как отражение «истории материального производства»33. Такой взгляд на
историю человечества является все же не столько культурологическим, сколько
социологическим и политико-экономическим. Односторонность такого толкования
жизни и развития человечества (при всей плодотворности Марксовой постановки
вопроса) была осознана в свое время Фердинандом Тенниесом, который анализировал
историю под углом зрения материалистически понимаемого движения культуры и
упрекал Маркса в недооценке специфики последней34. Одновременно Маркс
ищет общую схему, объяснительная сила которой охватила бы весь исторический
процесс. Выстраивает он ее в виде гегелевской триады, по которой человечество в
целом проходит три стадии. На первой стадии господствуют «отношения личной зависимости
(вначале совершенно первобытные)... при которых производительность людей
развивается лишь в незначительном объеме и в изолированных пунктах. Личная
независимость, основанная на вещной зависимости, — такова вторая крупная
форма, при которой впервые образуется система всеобщего общественного обмена
веществ, универсальных отношений, всесторонних потребностей и универсальных
потенций. Свободная индивидуальность, основанная на универсальном развитии
индивидов и на превращении их коллективной, общественной производительности в
их общественное достояние, — такова третья ступень»35. [90] В своей
философско-исторической концепции Маркс пытается соединить понимание истории
как естественно-эволюционного процесса с ее направленностью,
«целеположенностью». В ней соединяются деятельность общественного человека и
общие ее составляющие с активностью массы разнонаправленных воль и с
результатами, «которых не хотел никто». История бесконечна — но в то же время в
ней созревают предпосылки некоего «идеального состояния», в котором сущность
человека и культуры проявят себя универсально и свободно. «Люди сами делают
свою историю», — но история также делает свое дело и создает на каждом
историческом этапе своеобразие этих людей. Абсолютный Дух Гегеля как
универсальное творческое начало заменен противоречащими друг другу законами
«экономической необходимости», с одной стороны, и свободной человеческой
активности — с другой. В этом плане в высшей степени интересна работа
«Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», в которой Маркс, анализируя конкретную
историческую ситуацию, стремится найти посредующие звенья между-закономерностью
и случайностью, волей и объективным положением вещей, личностью и историей.
Здесь люди уже не «экономические персонажи», они — авторы и актеры собственной
драмы. Занимается
Маркс и духовными измерениями культуры. Он понимает, что духовное — необычная
сфера для социального материализма, здесь господствуют закономерности, так или
иначе выходящие за рамки объяснительных схем материалистического понимания истории.
В будущем обществе царство необходимости будет заменено «царством свободы», и
это будет пространством универсального развития человека. Он вводит категорию
«свободное духовное производство», не занимаясь специально тем, как оно связано
с «несвободным материальным». В подготовительных рукописях к «Капиталу» Маркс
специально рассматривает категорию «производительного труда», применяя ее к
духовной сфере. Особенно
велики трудности с искусством. Маркс констатирует явное несоответствие между
эволюцией искусства и развитием общества. Он отчетливо сознает, что периоды
расцвета искусства «отнюдь не находятся в соответствии с общим развитием
общества, а, следовательно, также и с «развитием материальной основы
последнего»36. Мифология и некоторые
формы эпоса возникают только на определенной почве. «Разве тот взгляд на
природу и на общественные отношения, который лежит в основе греческой
фантазии, а потому и греческого искусства, возможен при наличии сельфакторов,
железных дорог, ло [91] комотивов и
электрического телеграфа?»37, — пишет
Маркс. Он сравнивает античность с детством человеческого рода, а греков — с
«нормальными детьми», причем, сущность «обаяния» греческого искусства
связывает напрямую с невозможностью повторения тех незрелых условий, на почве
которых оно возникло. Это
уже совсем иная объяснительная схема, явно находящаяся за рамками
социально-экономического подхода. То же самое относится к философии, науке,
религии — более пристальный интерес Маркса к этим областям, возможно, привел бы
его к необходимости другой логики в исследовании культуры в целом, духовного —
в частности. Об этом, в частности, говорит тот факт, что, как бы чувствуя
известную односторонность своей концепции, Маркс, в конце жизни, в последних
своих трудах («Исторические выписки». Конспект книги Моргана «Древнее
общество», письма 70-х годов) обращает взор к живой целостности
культурно-исторического процесса, нащупывает пути к построению универсального
портрета человеческой цивилизации, стремится дополнить ее «экономический
скелет» плотью исторических, этнографических, психологических структур. Маркса
интересуют исторические события, дипломатия, политические деятели прошлого, вызревание
семейно-родовых отношений в тесной связи с мифологическими представлениями. Но
тут уже основная проблематика немецкого мыслителя выходит за свои границы. [92] §3. Проблема культуры в «Философии жизни»Среди всего
многообразия концепций дуализма «сущего» и «должного» можно выделить три
главных течения. Первое из них продолжило традицию романтической философии
(Шиллер — Шлегель — Шеллинг), заново расставляя акценты в интерпретации
кантовской культурологии, и послужило основанием неоромантической трактовки
культуры «философами жизни» А. Шопенгауэром и Ф. Ницше. Второе течение интерпретировало
Шеллинга также с позиций «философии жизни», сверяя, однако, эту интерпретацию
по методу кантовских «критик», и было представлено ярче всего «критикой
исторического разума» В. Дильтея. Третье течение сделало попытку прямого
развития культурологии Канта, образовав две школы — Марбургского и Баденского
— неокантианства. Разделяя вывод
романтиков об особой роли эстетического суждения в достижении целостности
культуры, А. Шопенгауэр (1788—1860) иначе трактует само содержание эстетической
рефлексии, стремясь избежать крайних отрицательных последствий его
романтической трактовки. Дело в том, что в основу своей концепции романтики
взяли не кантовский анализ эстетического суждения в целом, а только одни из его
видов — анализ суждения о прекрасном, поскольку именно он на пути от
эмпирического представления к нравственной идее (от феномена к ноумену)
освобождает эстетическое созерцание от природной необходимости и не навязывает
ему морального закона, т. е. дарует чувство бесконечной творческой свободы
субъекта. Эта «ироническая позиция, — отмечает П. П. Гайденко, — представляет
собой все тот же эффект произвола — ведь девиз ироника: никогда не делать
окончательного выбора, ни на чем не останавливаться, все время оставаться как
бы сохраняющим свободу выбора, все время испытывать ощущение [93] своей полной свободы,
не отождествляя себя ни с одним из созданных персонажей, не принимая всерьез ни
одну из провозглашенных идей»38. И
как отмечалось уже многими исследователями романтической философии, «поиск и
культивирование самого себя через самоотрицание оборачивается утратой себя в
рефлективной бесконечности... Самомистификация оказывается опасной, угрожающей
бессубстанциональностью»39 болезнью,
против которой романтики не нашли и принципиально не могли найти средств.
Спасение от «бессубстанциональности» субъекта культуры Шопенгауэр не без
основания ищет в содержании суждения о возвышенном, поскольку оно, сохраняя все
преимущества свободы (от «интереса», «понятия», «цели»), в то же время
апеллирует к «неясному моральному чувству», указывающему на высшее сверхприродное
назначение человека — его нравственное бытие. Кантовский тезис о разделении
способностей субъекта на познание и желание, мышление и волю сменяется у
Шопенгауэра утверждением о концентрической их субординации: субъективный мир
как представление («покрывало Майи») окружает оболочкой объективное
существование человека как части вещи в себе — мир как волю, слепую стихию
жизни, индифферентную к добру и злу и мучающую неутолимостью извечных желаний.
«Мир как представление, — пишет Шопенгауэр, — есть не единственная, а только
единая, как бы внешняя сторона мира, у которого есть еще совершенно другая,
которая и есть его суть, его ядро, вещь сама в себе... За исключением того, что
он — наше представление, в нем ничего, кроме воли: этим исчерпывается вся его
реальность»40. Смысл эстетического
суждения, согласно Шопенгауэру, и заключается в способности субъекта прозреть
суть мира и отрешиться от желаний, став «незаинтересованным», т. е. «безвольным»,
субъектом — «чистым зеркалом объекта»41.
Эстетическое суждение оказывается у Шопенгауэра «сознательным и свободным
возвышением над волей», достижением блаженного «квиэтива воли», сходного с
религиозным самоотрешением, которое, правда, «искупляет от жизни не всегда, а
лишь на мгновение»42. Вполне в
традиции романтиков поэтому в эстетическом состоянии Шопенгауэр усматривает
путь-к нравственности, в эстетическом суждении (о возвышенном!) — ключ к
формированию культуры в целом. Но сама культура трактуется им как способ
религиозно-этического преодоления жизненной стихии, образец которого
демонстрируют поэт-пророк, стоический мудрец, святой отшельник43. Интерпретируя кантовский постулат о примате
практического разума, Шопенгауэр превращает культуру в сферу регуляции
человеческого существования категорическими императивами морали. [94] Так на стадии
неоромантизма идея гармонического слияния эстетического субъекта с природой
переходит в идею этического отрицания жизни, эстетическое созерцание становится
позицией нравственного героизма, а обретение культуры признается уделом
немногих посвященных, призванных сохранить ее от профанации. Впервые, таким
образом, культура приписывается к сфере должного, предназначение которого —
возвыситься над природно-сущим путем подавления всех естественных проявлений
жизни, т. е. культура наделяется явственно репрессивной функцией. Этот
вывод Шопенгауэра, идущий вразрез со всей культур-философской традицией,
предопределил и амбивалентное отношение Ф. Ницше (1844—1900) к культуре.
Разделяя шопенгауэровское понимание мира как вечно страждущей космической
жизненной стихии, Ницше также считает жизнь человека глубоко трагичным процессом
бесконечного творческого становления — порождения и уничтожения всех ценностей
культуры, — который требует переизбытка сил. Этот творческий «переизбыток
жизни», не страшащийся трагизма человеческого бытия, Ницше называет
дионисийским началом в культуре, в свою очередь, обеспечивающим ее
жизнеспособность. И здесь Ницше вступает в полемику с Шопенгауэром, которого
обвиняет в посягательстве на неотъемлемое право жизни — свободу ее творческого
проявления. Мораль, обращенная «с подземной мстительностью против жизни
(христианство, философия Шопенгауэра, в известном смысле уже философия Платона,
весь идеализм, как его типичные формы)»44'
по Ницше, есть путь вырождения человеческого духа, уничтожения самой воли к
жизни, суть которой вечное становление и утверждение. Поэтому этику
самоотрицания жизни Ницше рассматривает как продукт упадка языческой мифологии,
а нравственное самоуглубление Сократа — как первый симптом декаданса, ставшего
ведущим мотивом христианского сознания. «Решающий признак, устанавливающий,
что священник (включая и затаившихся священников — философов) сделался
господином не только в пределах определенной религиозной общины, но и всюду
вообще, есть мораль decadence, воля к концу, которая ценится как мораль сама по себе и заключается в
безусловной ценности, приписываемой началу неэгоистическому и враждебному
всякому эгоизму»45. Мораль как особую
форму культуры Ницше отождествляет с христианством и делает предметом самой
беспощадной критики. «Переоценка всех ценностей» приводит его к выводу не
только о враждебности морали к жизни как таковой, но и о губительности ее для
культуротворчества. Спасе [95] ние человечества от
вырождения, развитие его творческих потенций Ницше видит поэтому в возвращении
к досократовскому восприятию жизни — в «вечном возвращении» к мифологическому
тождеству человека с миром. Непреходящее
значение для культуры сохраняет, по Ницше, искусство мифа, не знающее
моральных критериев: проникнутое дионисийской символикой, оно снова и снова
обновляет дух человека и дает ему силу и мужество для созидания. Высший же
смысл человеческого бытия и его тяжкое бремя, нести которое под силу далеко не
каждому, — это бремя познания, неудержимое стремление к истине. Познание жизни
в ее трагизме и способность, наперекор ужасу и страданию, «быть самому вечной
радостью становления»46 является
уделом элиты — носителей «высшей культуры», которые, по убеждению Ницше,
представляют позицию «утонченного героизма». Пережив уже в детстве наивную
религиозность (а значит, и моральность), затем вовлеченность в искусство
(сфера, где высвобождается творческая энергия), «гений культуры» может
употребить в качестве своих орудий и ложь, и насилие ради высшей цели
человеческой жизни — трагической мудрости бытия. Для «слабых» же, способных
«погибнуть от истины», сохраняет смысл «низшая культура» — религия и искусство,
которые в аполлоновском видении жизни создают радостную иллюзию примирения с
миром, «утверждения и благословения бытия». По Ницше, «кто хочет пожинать в
жизни счастье и довольство, тот пусть всегда избегает встречи с более высокой
культурой»47, срывающей с жизни
«покрывало Майи». «Из
существа высшей, более многострунной культуры, — пишет Ницше, — вытекает, что
она всегда ложно истолковывается низшей культурой, как это, например, имеет
место, когда искусство считается скрытой формой религиозного чувства. Более
того, люди, которые только религиозны, понимают даже науку как искание
религиозного чувства, подобно тому, как глухонемые не понимают, что такое
музыка, если не видимое движение»48.
В русле шопенгауэровской традиции формы культуры — религия, искусство, наука —
также трактуются Ницше как своеобразные способы символизации мира, иерархия
которых, однако, иная: трагическое познание и непрерывное становление субъекта
венчают здание культуры, а низшие его этажи оправдывают свое существование
прежде всего путем пробуждения и усиления воли к жизни — творческого истока
культуры. «...Высшая культура, — пишет Ницше, — должна дать человеку двойной
мозг, как бы две мозговые камеры: во-первых, чтобы воспринимать науку и, затем,
чтобы воспринимать не-науку; они должны лежать рядом... и исключать [96] всякое смешение; это
есть требование здоровья... Если это требование высшей культуры останется
неудовлетворенным, то можно почти с достоверностью предсказать дальнейший ход
человеческого развития... иллюзия, заблуждение, фантастика шаг за шагом
завоюют свою прежнюю почву, ибо они связаны с удовольствием; ближайшим последствием
этого явится крушение наук, обратное погружение в варварство; опять
человечество должно будет сызнова начать ткать свою ткань, после того, как оно,
подобно Пенелопе, ночью распустило ее. Но кто поручится нам, что оно всегда
будет находить силы для этого?»49 Элитарная
эзотерическая культура является для Ницше единственным гарантом спасения
человечества от вырождения и гибели. Если
Шопенгауэр видит смысл культуры в нравственном отрицании жизни и
пессимистически оценивает человеческое бытие, если Ницше принимает трагизм
человеческой жизни с позиций творческого героизма и находит в «высшей»
культуре элитарное средство творческого жизнеутверждения, то В.Дильтей
(1833-1911) предпринимает попытку выявить взаимную обусловленность культуры и
жизни. Для этого он рассматривает формы культуры в историческом изменении их
жизненного содержания, исходя из Шеллинговой трактовки символичности культуры
с поправкой на кантовский априоризм. Здесь главная задача для Дильтея
заключалась в размежевании с рационалистическим идеализмом Гегеля и его
принципом историзма и в разработке специфически-исторического метода
исследования культуры — создании своего рода «Критики исторического разума».
Следуя кантовскому разделению природы и свободы, Дильтей впервые четко ставит
вопрос о своеобразии методологии исследования обоих объектов. Историческая реальность,
согласно Дильтею, есть иррациональный жизненный поток, пропущенный через разум
и волю людей (он несет на себе печать их мировоззрения). Поэтому если в
естествознании достаточен метод причинно-следственного объяснения, то
исследование культуры общества предполагает специфический метод понимания
жизненных целей и мотивов деятельности людей. Развивая основные идеи
герменевтики Шлейермахера, для которого герменевтический анализ аналогичен
кантовскому телеологическому суждению, т. е. дает нравственное осмысление
природного и человеческого миров в единое целое, Дильтей противопоставляет
натуру и культуру, естественное и гуманитарное знания, способствуя вытеснению
наук о природе из сферы культуры, или обоснованию дегуманизации
естествознания. По
Дильтею, целостность исторической эпохи во всей полноте выражается в
переживании и воплощается в художественной культуре. [97] Проникновение через
художественное сопереживание в мировоззренческое содержание культуры — ключ к
изучению истории общества. Причем основное внимание Дильтей призывает уделить
анализу языка, с помощью которого высказывает себя в культуре жизнь. Поэзия, в
широком смысле слова — художественная литература, с ее эмоциональной
конкретностью и интеллектуальным объемом содержания, обусловленного
возможностями слова, согласно Дильтею, способствует проникновению в историю
культуры более других видов искусств. Этот способ понимания Дильтей
демонстрирует на материале исследования художественной культуры Германии xviii-xix вв., рассматривая литературные формы (жанры)
в зависимости от выражения в них исторической жизни. Так, в творчестве
Лессинга Дильтей не без основания видит созвучие кантовскому «идеализму
свободы». Как и у Канта, выражение идеи гуманности — этой «сокровенной тайны
жизни XVIII в.», — признание свободы воли не исключает у Лессинга «строжайшего
детерминизма» в изображении эмпирической стороны человеческих поступков.
Оптимизм эпохи Просвещения Дильтей связывает с верой в мощь человеческого
разума, который, отвергая религиозные предрассудки и фанатизм, одновременно
способствует и утверждению нравственной суверенности личности. Ведущую роль,
отводимую Лессингом в этом деле науке, обусловливает его собственный интерес к
познанию реального мира человеческих отношений и характеров. Дильтей видит
особенность немецкой литературы, идущей от Лессинга, в том, что «поэт выступает
одновременно как научный исследователь, и ее поэтическое развитие в то же
время обусловлено развитием его исследования»50.
Именно жанр драмы, согласно Дильтею, и должен был стать соответствующей формой
выражения для миросозерцания, усматривающего сущность человека в действии,
хотя на языке драм Лессинга Дильтей, конечно, не мог не усмотреть печать
чрезмерной подчиненности поэзии правилам разума. В творчестве Гете,
отмечает Дильтей, исследовательский интерес поэта распространяется с осмысления
нравственного мира человека на природу, что обусловило его серьезное увлечение
естествознанием. Высшая художественная задача Гете, по Дильтею, — «понять жизнь
из нее самой» во всей полноте нравственно-духовного и эмпирически-природного
бытия человека; содержание поэзии не просто познание его разумом, но «живой
опыт взаимосвязанных черт нашего бытия в чувстве жизни»51. Эта задача сосредоточивала внимание Гете на
индивидуальной жизни. Поэтому, по мнению Дильтея, «материнская почва [98] поэзии Гете — лирика»,
«он величайший лирик всех времен... и его наиболее значительные эпические и
драматические сочинения также наполнены звучанием и ритмом душевной жизни»52. Используя все возможные изобразительные и
мелодические свойства речи, «Гете по-королевски властвовал в этом царстве
слова»53. Если
у Лессинга «горькая реальность жизни» связывалась прежде всего с эмпирическими
(социальными) обстоятельствами, а у Гете — с быстротечностью человеческого
существования, то для Гельдерлина трагичность жизни, по Дильтею, коренится в
метафизическом положении человека в мире: Гельдерлин в поисках «нового
гуманизма» опирается на глубочайшую догадку древнегреческого миросозерцания —
переживание нашей внутренней общности с природой, с которой нас разлучило
христианство (оно поставило человека господином над природой). Как и в
античности, любовь — космическая сила — должна вновь глубже соединить природу,
общество и человека, выявить их мистическую взаимосвязь. «Лирическое искусство
Гельдерлина, — пишет Дильтей, — действует прежде всего тем, что оно, благодаря
экономности слова, дает сильнейшую собственную ценность каждому отдельному
выражению... Бережность выражения заставляет нас пребывать при словах»54. Поэт создает новую форму лирики, прообраз
которой — миф. Поэтому в поэзии Гильдерлина, заключает Дильтей, «миф снова
становится действительностью, пережитой действительностью»55. Историческая
форма культуры является, таким образом,.по Дильтею, выражением и осознанием
жизненной стихии, объективированной структурой переживания, в пространстве
которой живут и действуют люди, которая отражается в изменении содержания и
характера языка, в возникновении новых литературных жанров. Определенное
сходство трактовки культуры Дильтеем и Гегелем, пожалуй, только внешнее,
поскольку у Гегеля исторические формы культуры — неадекватные и преходящие
стадии самопознания Абсолютного Духа, а у Дильтея культура — адекватная эпохе
символизация исторической жизни. У Гегеля мировой дух в своем диалектическом
развитии переходит от природы к свободе, осуществляет должное в сущем, поскольку
законы бытия и законы мышления тождественны, т. е. по сути снимается сама
кантовская проблема культуры. Культурфилософская концепция Дильтея, напротив,
как раз основана на признании принципиального различия жизни и духа, и проблема
культуры как посредника между природой и свободой полностью сохраняет свое
значение. [99] §4. Марбургская и Баденская школы неокантианстваМыслители,
разочарованные в претенциозности рационалистической и иррационалистической метафизики,
обратились к Канту за авторитетной поддержкой в собственном исследовании,
которое они стремились поставить в границы «строгой науки», опирающейся на
эмпирический фундамент. Пионером этого направления бьш И. Гербарт, заложивший
основы экспериментальной психологии, которая объединила плеяду исследователей,
увидевших «ключ к разгадкам всех тайн науки, искусства, морали и воспитания»56 в психологии. В. Вундт, возглавив во второй
половине XIX в. экспериментальное изучение человеческой психики, тем не менее
посчитал методологию Гербарта недостаточной для понимания высших психических
процессов — мышления, речи и т. п. — и сам попытался исследовать психику человека
также в ее историко-культурной обусловленности. В его десятитомной «Психологии
народов» содержится обширнейшее описание языка, мифологии, обычаев многих
народов мира. Для характеристики целостности сознания каждого из них Вундт
использует гегелевское понятие «народный дух» и рассматривает культуру как его
выражение. Сохраняя, однако, принципиальную установку на описание без
«метафизических пережитков» и не претендуя на установление каких-либо общих
законов психической жизни, Вундт бьш далек от попыток собственно философского
осмысления культурологических проблем: его «Психология народов» имеет право
называться, скорее, «социологией обыденного сознания»57. Неудовлетворенность
последовательно «метафизической» и эмпирической методологией вызывала в
философии стремление вернуться к методологии Канта, дав современную трактовку
его системе, что [100] обусловило и новое
прочтение культурологии Канта, использующее и суммирующее возникшие в XIX в.
подходы. Баденская школа
неокантианства, исходя из признания качественного различия природы и свободы,
как и Дильтей, занялась прежде всего обоснованием различия в методах их
исследования. С этой целью глава школа В. Виндельбанд (1848—1915)
классифицирует суждения на два основных типа. С помощью первого типа —
абстрактно-логических суждений — описывается природа, т. е. конструируется
теоретическим разумом естественнонаучная картина феноменального мира. Второй
тип суждений основан на чувстве удовольствия или неудовольствия и выражает
отношение человека к миру (ничего к предметному содержанию суждений не
прибавляя), оценку: поступок, с этой точки зрения, может быть хорош или дурен,
теория истинна или ложна, местность прекрасна или безобразна. Вынесение оценок
оказывается возможным, поскольку субъект является одновременно и носителем
практического разума — единого идеального мира ценностей, обладающего характером
долженствования. Сама возможность оценки есть проявление примата практического
разума над теоретическим. Долженствование, или, что то же самое, «притязание на
общезначимость», выделяет, согласно Виндельбанду, из всего многообразия оценок
три их вида: логические, этические и эстетические. Только в них выражается не
просто наше индивидуальное чувство удовольствия или неудовольствия от
представляемого предмета, а норма оценки, или правильность появления чувства
удовольствия или неудовольствия в суждении о ценности. Именно истина, добро и
красота в единстве составляют ценностное ядро практического разума. Сфера же
влияния этого мира ценностей на эмпирический мир и образует культуру. К культуре, по
Виндельбанду, относится мир природы, преобразованный человеком в соответствии
с правилами оценки, устанавливаемыми философией. Культура в триединстве науки,
морали и искусства воплощает ценности истины, добра и красоты, а «правильность
оценки» их призвана гарантировать философия58. Собственно
философский анализ культуры в баденском неокантианстве впервые связывается с
изучением ее ценностного содержания. Этот подход и сегодня не исчерпал свой
творческий потенциал59. Структура
культуры как продукта человеческой деятельности соответствует здесь, однако,
структуре способностей субъекта, которая представляет собой «два круга
различного диаметра, концентрически соподчиненных»: ядром является
практический разум («Я сам» субъек [101] та), кругом большего
диаметра — теоретический разум, по границе обоих кругов расположена сфера
эстетического чувства. Соответственно приоритет в культуре принадлежит морали,
научное познание направляется, по выражению Виндельбанда, «волей к истине»,
искусство выполняет свое предназначение, только запечатлевая «проблеск трансцендентного»,
связуя эмпирический и ноуменальные миры. Строго говоря, с позиций баденской
концепции ценностей действительной автономией наделяется только нравственный
субъект, а гносеологический и эстетический субъекты утрачивают автономию, которую
стремился обосновать Кант. В такой трактовке культуры изначально содержалась
тенденция и к принижению роли науки, и к сведению функций искусства опять лишь
к средству нравственного воспитания. Вероятно, именно
представление об иерархической структуре культуры пробудило у Виндельбанда
новый интерес к концепции Гегеля, у которого иерархия форм культуры объясняется
историческим развитием мирового духа, наслаивающим снизу вверх все фазы своего
становления от самой примитивной до полностью адекватной сути Абсолютной
идеи. Дальнейшее развитие философской мысли Виндельбанд и связывал с переходом
от неокантианства к неогегельянству. Несколько на ином
основании пытается развить идеи Виндельбанда о спецификации методологии его
последователь Г. Риккерт60. Он определяет
главное различие наук о природе и наук о культуре в том, каким образом те и
другие трансформируют воздействие на человека внешнего мира. Науки о природе,
считает Риккерт, используют преимущественно номотетический, или
«генерализирующий», метод, и в естествознании формулируются законы различной
степени общности, в схему которых укладывается фактически констатируемое многообразие
мира. Поскольку в рамках этого подхода индивидуальные черты исследуемого
объекта не имеют научного смысла, то его применение резко ограничено в сфере
человеческой жизни. Науки о культуре, по Риккерту, преимущественно используют
«идеографический», или индивидуализирующий, метод, который способен дать
представление об исторической культуре в неповторимо своеобразном сочетании
разнородных эмпирических фактов и социально-нравственных отношений.
(Кантовское противопоставление познающего и нравственного субъектов обернулось
здесь и раздвоением познающего субъекта.) Таким образом, именно у Риккерта
берет начало характерный для первой половины XX в. раскол на две «культуры» —
естественнонаучного и гуманитарного знания61. [102] Марбургская школа
неокантианства, напротив, с самого начала стремилась раскрыть внутреннее
единство различных форм культуры, отрицая баденскую концепцию ценностей и
опираясь на кантовскую трактовку системной связи способностей субъекта и его
деятельности. Глава школы Г. Коген (1842—1918) исходит в своей концепции из
кантовского тезиса об активности субъекта и в познании, и в нравственности и
противопоставляет баденскому принципу «телеологической связи» практического
разума с теоретическим принцип «изначального происхождения» всякого содержания
сознания в самой творческой деятельности субъекта. При этом он отводит от Канта
упрек в «психологизации» философии, поскольку предметом философской критики
Канта являются не «общие» способности души человека, а исключительно
трансцендентальные, надстраивающиеся над психическими и делающие человека
субъектом культуры. Коген указывает на непоследовательность Канта в трактовке
понятия «трансцендентальный» применительно к эстетической способности суждения:
обосновав активность субъекта в познании и нравственности, Кант писал эстетику
с точки зрения пассивного восприятия эстетического в природе и в искусстве.
Эстетическая способность суждения, по Канту, есть рефлексия о
познавательно-нравственном содержании (эстетической идее), возникновение
которого и в суждении вкуса, и в творчестве гения необходимо предполагает
собственно активность познающего и нравственного субъекта. В отрицании активности
эстетического субъекта и продуктивности художественного сознания Коген видит
дань Канта эпохе Просвещения. Согласно Когену, если теоретический и
практический разум (познающий разум и нравственная воля) являются трансцендентальными
способностями и с их помощью человек создает научную картину мира и нравственные
законы человеческих взаимоотношений, т. е. качественно своеобразные формы
культуры, то и созидание искусства как особой культурной формы следует
признать результатом специфической активности сознания субъекта. С целью
доказательства этого вывода Коген гибко анализирует связь (и различие)
искусства с познанием и моралью. «С древнейших времен и во всех областях
искусства, — пишет он, — проступает внутренняя связь между искусством и наукой.
Древнейшие мудрецы Греции сделали метрон основной мерой для всего познания и
одновременно также для всего искусства. И если в метроне научная философия
заимствовала для себя понятие у искусства, то канон, который пластика переняла
от математики, представлял собой заимствование у науки... И во всем последующем
развитии культуры [103] без понятий научного
мышления никогда не возникало искусства, и без него оно не может приобрести и
поистине живого своеобразия»62.
Отмечая, что издревле в искусстве на религиозные темы речь идет прежде всего о
«нравственном ядре, которое скрывается в мифологической оболочке», Коген также
подчеркивает: «Остается предпосылкой, что нравственность по своей основной
проблеме образует интеллектуальное содержание искусства, от которого оно
никогда не может освободиться»63.
Специфика же предметного содержания художественного сознания обусловлена тем,
в соответствии с Кантом, продолжает Коген, что оно созидается в процессе
синтеза познающего разума и нравственной воли — чувством, которое является,
следовательно, равно трансцендентальной способностью наряду с разумом и волей.
Таким образом, наука, мораль и искусство представляют собой, по Когену,
систему взаимосвязаннее форм культуры, определяемую системной связью
трансцендентальных способностей субъекта — разума, воли и чувства. В
Марбургекой школе неокантианства соответственно выявляется и
имманентно-логическая связь понятий системы культуры и системы философии. «Мы
понимаем систему философии с точки зрения единства сознания культуры, —
указывает Коген. — Каким образом культурное сознание, направляемое математикой,
предстает в областях естествознания — должна показать логика. Как оно далее
определяет и регулирует в государстве и праве историю людей и народов —
выпадает показать этике»64.
Искусство, которое представляет в культуре сферу, несводимую к науке и морали,
требует своего философско-систематического изучения в эстетике. Фундаментальные
труды, составляющие философскую систематику Когена, — «Логика чистого
познания», «Этика чистой воли», «Эстетика чистого чувства»,— одновременно стали
базисом культурологии Марбургского неокантианства. Совершенно в духе Канта
общий ее пафос — формирование культуры субъекта. «В познающем сознании Я в
качестве Я полностью отступает... Чистое мышление направлено не на что иное,
как на производство, обоснование, обеспечение объекта, — определяет смысл науки
Коген. — Чистая воля есть не только мышление, в нем действует аффект. Она
производит содержание нравственности. Казалось бы, здесь безошибочно целевой
пункт образует Я. И все-таки это только иллюзия... Индивидуум чистой воли имеет
фокусом бесконечную задачу Я. Но коль скоро волеющее Я чувствует себя только
как индивидуум, столь скоро оно еще не созрело для Я чистой воли, —
подчеркивает Коген специфику морального сознания. — Только [104] в эстетическом чувстве
нет никакой другой инстанции в никакой другой реальности, кроме
индивидуальности»65, — присоединяется
Коген к гетеанской интерпретации Канта. Однако он разворачивает эту
характеристику дальше, определяя производство индивидуальной самости человека
в искусстве — самочувствие — как любовь: «...Но не самолюбовь, а любовь самости
человека, которая через искусство обнаруживает не только дух и не только нравственность
человека, но их обоих как природу человека, как душу человека в его теле»66. Специфическая задача художественного
творчества и восприятия, по Когену, состоит в том, чтобы они производили
«любовь к человеку как самочувствие человечества в человеке»67, главная функция искусства заключается в том,
чтобы оно (а не мораль!) придавало культуре в целом гуманистический характер. Далеко идущее различие между Марбургской и Баденской
школами неокантианства заключалось также в том, что Коген не просто структурировал
культуру путем классификации суждений, а произвел скрупулезный анализ
формирования специфических механизмов сознания, опосредующих
культуротворчество, в связи с исследованием становления языка в генетическом и
структурно-функциональном аспектах. Культура с этой точки зрения развертывалась
как освоение мира сознающим и действующим субъектом в опосредованности языковой
деятельностью. Типы речи символизировали различные способы отношения субъекта
к миру, которые и отливались в соответствующие формы и культуры. Анализируя активность сознания, Коген показывает, что
речь в качестве инструмента формирования сознания может трансформироваться в
различные типы в зависимости от задач выражения того или иного
конкретно-своеобразного содержания сознания. Так, природа, рассматриваемая в
качестве предмета естествознания, допускающего математическое описание,
моделируется в объект науки только в том случае, если познание использует
понятия, абстрагированные от элементов удовольствия и волевых импульсов, т. е.
собственно понятийный язык мышления. Мораль как форма культуры, по Когену,
качественно отличается от науки тем, что ее содержание — долженствование — во
всех вариантах нравственных принципов и максим опосредовано в сознании
понятиями, как раз неразрывно слитыми с волевыми побуждениями. Язык морали —
императивы доброй воли, устремленные к должному. Искусство же выполняет
специфическую задачу соотнесения познаваемого и нравственного миров (в
кантовской традиции, заключает Коген) и создает особую форму целостно [105] го отношения человека
к миру, используя своеобразный речевой синтез — сплав языка мысли и языка
доброй воли в метафоре. Метафорическая речь поэтому — собственный язык
чувства, согласно Когену, а поэзия — исток и предпосылка развития всех видов
искусства, «Дезориентирующая ошибка скрывается в словах, что музыка является
арифметикой духа, не сознающего своего счета. Основа музыки не есть математика,
а с самого начала — математика, измененная эстетическим духом музыки, —
полемизирует Коген с модернистскими концепциями, обновляющими обоснование
познавательной сути искусства. — Архитектура не есть применение и разработка
геометрии и перспективы, но их использование для художественного формообразования»68. Предметное содержание искусства создается,
согласно Когену, любовью — изначально эстетическим чувством, опосредованным
поэтической речью. Именно она превращает изобразительную деятельность в
живопись, ритм и интонацию звукового ряда в музыку. Художественная культура во
всем своем реальном многообразии представляет собой сферу формирования
целостной индивидуальности, которая в качестве эстетического субъекта придает
неповторимую индивидуальность и гуманизм всем формам созидаемой культуры. Таким
образом, в марбургском неокантианстве культура понимается как система
качественно различных форм науки, морали и искусства, изменяющих во
взаимодействии друг друга и культуру как целое. В отечественной литературе уже
отмечалось, что именно трактовка Марбургской школой культуры как системы, а не
баденская концепция структуры философии и культуры, стала благодарным наследником
кантовской культурологии69, и именно
она в XX в. нашла себе перспективного преемника в лице Э. Кассирера. В
заключение следует отметить, что развитие многообразных идей в немецкой
философии культуры XIX в. протекало в основном русле кантовской традиции и к
началу XX в. кристаллизовалось вокруг проблемы типологии субъектов культуры,
символизации в формах культуры типов отношений человека к миру,
опосредованности процесса культуротворчества речевой деятельностью. Эти
проблемы остались ключевыми и в философии культуры XX в. 1 Кант И. Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. М., 1966. С. 316. 2 Там же. С. 315. 3 Там же. С. 477. 4 Лосев А. Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1976.
С. 186. 5 Кант И. Собр. соч. Т. 5. С. 469. [106] 6 Там же.
С. 464. 7 Цит. по: Свасьян К. А. Иоганн Вольфганг Гете. М., 1989. С. 76. 8 Библер В. С. Из «заметок впрок» // Вопросы философии. 1991. № 6. С.
24. 9 Гете И. -В. Избр. филос. соч. М., 1964. С. 353. 10 Гаиденко П. П. Трагедия эстетизма. М., 1970. 11 Литературная теория немецкого романтизма. Л., 1935. С. 121. 12 Шиллер Ф. Письма об
эстетическом воспитании человека // Собр соч • В 7 т Т. 6. М„ 1957. С. 331. 13 Шеллинг Ф. Философия
искусства. М., 1966. С. 83. 14 Литературная теория немецкого романтизма. С. 299. 15 Шлегель Ф. Философия истории
// Эстетика. Философия. Критика М 1983 С. 356. 16 Шеллинг Ф. Введение в
философию мифологии // Соч^ Т. 2. М.,
1989. С. 214. 17 Schleiermacher Fr. Philosophische Sittenlehre.
Berlin. 1870. S. 8. 18 Schleiermacher Fr. Hermeneutik.
Heidelberg, 1974. S. 56. 19 Schleiermacher Fr. Philosophische
Sittenlehre. S. 156. 20 Schleiermacher Fr.; Asthetik. Berlin;
Leipzig, 1931. S. 53. 21 Ракитов А. И. Опыт
реконструкции концепции понимания Фридриха Шлейер-махера//Историко-философский
ежегодник-88. М., 1988. С. 164. 22 SprangerE. W. V. Humboldt und Kant//
Kantstudien. Bd. XIII. Berlin. 1908. 23 ГумбольдтВ.
Философияязь1ка//Языкифилософиякультуры.М., 1985.С 291 24 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т.
42. С. 121. 25 Там же. 26 Маркс К. Экономические
рукописи 1857-1861 гг. М., 1980. Ч. 1. С. 29. 27 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т.
42. С. 261. 28 Там же. С. 91. 29 Там же. С. 119. 30 Булгаков С. Н. Маркс как
религиозный тип // Булгаков С. Н.
Философия хозяйства. М., 1990. С. 314-315. 31
Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С.
6-7. 32 Маркс К. Экономические
рукописи 1857-1861 гг. Ч. 1. М., 1980. С. 47. 33 Маркс К..Энгельс Ф. Соч. Т. 26. Ч. 1. С.
279. 34 См. напр.: Tonnies
F. Gemeinschaft und Gesellschaft: Abhandlung des Socialismus und des
Kommunismus als empirishen Kulturformen. Berlin, 1887; см. также: Kagan М. S. Ferdinand Tonnies und Karl Marx: Probleme der
Philosophic derGeschichte //Tonnies — Forum. 1993. № 2.
3-12. 35 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т.
46. Ч. 1. С. 100-101. 36 Маркс К. Экономические
рукописи 1857—61 гг. Ч. 1. С. 48. 37 Там же. 38 Гаиденко П. П. Трагедия
эстетизма. С. 150. 39 ЧанышевА. А. Проблема
ценностного и целевого единства культуры в идеализме А. Шопенгауэра //
Историко-философский ежегодник-88. С. 140. 40 Шопенгауэр А. Мир как воля и
представление. М., 1988. С. 38, 128. 41
Там же. С. 252. 42 Там же. С. 325. 43 Не случайно философию А- Шопенгауэра высоко ценил поздний, периода
«Крейцеровой сонаты» и религиозных исканий, Л. Толстой. 44 Ницше Ф. Esse Homo // Ницше Ф. Соч. в 2-х т. Т. 2. М. 1990 С 730 45 Там же. С. 742. 46 Там же. С. 730. [107] 47 Ницше Ф. Человеческое, слишком
человеческое (Отдел пятый: признаки выс шей
и низшей культуры) // Соч. Т. 1. С. 388. 48 Там же. С. 389. 49 Там же. С. 373-374. 50 Dylthey
W. Das Eriebnis und Dichtung. Leipzig, 1910. S. 173. 51 Ibid. S. 190. 52 Ibid. S. 327. 53 Ibid. S. 189. 54 Ibid. S. 450. 55 Ibid. S. 425. 56 Кюльпе О. Современная психология мышления. Новые идеи в философии.
Сб. 16. СПб., 1914. С. 43. 57 Современная западная социология:
Словарь / Сост. Ю. Н.Давыдов. М.,
1990. С.278. 58 Виндельбанд В. Прелюдии.
СПб., 1905. С. 23. 59 См.напр.:УовчавййеЯ. 3.
Культура и ценности//Культура в свете философии. Тбилиси,1979. 61 Сноу Ч. Две культуры. М., 1973. 62 Cohen
Я.; Asthetik
des reinen Gef:uhls. Berlin, 1912. Bd. 1. S. 27, 32. 63 Ibid. S. 16. 64 Ibid. S. 4. 65 Ibid. S. 195-16, 200. 67 Ibid. S. 236. 68 Ibid. S. 220. 69 Акиндинова Т. А., Бердюгина Л.
А. Новые грани старых иллюзий (Проблемы культуры и мировоззрения в
буржуазной эстетической и художественной мысли XIX—XX веков). Л., 1984. Глава 4. Философия культуры во Франции XIX векаФилософия культуры
начала XIX в. во Франции была определена реакцией как на воззрения
просветителей, так и на то, что считалось практическим их применением, — на
революционные события конца XVIII в. Царство Разума, на
которое уповали просветители, не состоялось. Не выдержал испытаний жизнью и
рационализированный индивид, который стоял в центре их взглядов на культуру. Он
оказался противоречивым и непредсказуемым, подверженным привычкам и суевериям,
не только восприимчивым, но и «надприродно» активным (теория Я в философии Мен
де Бирана). Менявшееся на глазах одного поколения общество ставило под сомнение
спекулятивные положения об абсолютных вневременных законах его жизни, а
развитие естественных наук выдвигало задачу получения основанного на фактах
«положительного» знания о человеке и обществе. В
полемике с Просвещением происходит важное для становления и дальнейшей
разработки философии культуры изменение в подходе к анализу общества: оно
воспринимается как органическое целое со своими внутренними законами и
независимыми от воли отдельного человека институтами. Философы, получившие имя
«традиционалистов» (Ж. де Местр, Мен де Биран), подчеркивали значимость для
жизни целостного общества и его культуры устоев, идущих из прошлого: обрядов,
традиций. Духовное наследие средневекового общества становится в эпоху
романтизма продуктом общества как целого, ибо человек там представал продуктом
общества как целого, а именно целое является носителем моральных и религиозных
ценностей. Эти ценности выше индивидуальных и обязательны для человека: только [110] они способны обуздать
злого по природе человека (у просветителей человек был обычно изначально добр). Философам-традиционалистам,
пережившим катаклизмы революции и ее террор, это время казалось самым страшным
в истории человечества разрушителем: вслед за изменением государственного
управления рухнули мораль и религия, вызывая, в свою очередь, распадение
единого общественного целого1. Против
вырвавшихся при этом на свободу низменных инстинктов виделось единственное
средство их обуздания — религия (Ж. де Местр). Отсюда и представление о
необходимости подчинить даже монарха церковному иерарху — папе римскому. Не
давая здесь историко-политических оценок взглядам традиционалистов, следует
отметить, что их анализ общества был философско-культурологическим: такие
явления и институты культуры, как традиция (привычка), религия, мораль,
приобретали функциональное значение в обеспечении нормальной жизни общества.
Заметим, что вопрос о функциях религии и морали в социокультурной общности
надолго удержался во французской науке об обществе и его культуре. Реакцией
на Просвещение было и стремление французских философов XIX в. противопоставить
его достаточно спекулятивному философскому анализу «положительное» научное
исследование общества, основанное на наблюдении и анализе реальных фактов.
Так, А.де Сен-Симон (1760—1825) писал, что из «гадательной» науку о человеке
следует превратить в позитивную, «основывая ее на наблюдениях и разрабатывая
методы, употребляемые в... отраслях физики»2.
Идеи Сен-Симона рассматривались в отечественной науке обычно под углом зрения
политэкономии и утопизма. Значение же ряда его теоретических положений для
нарождения позитивизма и такого заметного явления, как молодые историки
периода Реставрации (ф. Гизо, О. Тьерри), остается в тени. Как остается в тени
его философское осмысление общества, в котором историко-культурологический
анализ оказывается переплетенным с социологическим. Что
же привнес в философию культуры Сен-Симон? Прежде всего — взгляд на
социально-культурную общность как на развивающийся целостный организм,
единство и слаженность которого позволяли искать в нем те же законы, что и в
явлениях природы (покой и изменчивость, устойчивость и подвижность и др.),
изучать человека с достоверностью естественных наук. Целью этого изучения
называлась выработка философской системы, которая позволила бы не только
раскрыть историю человечества, но и выработать средства и пути создания
справедливого общества. [111] Важным вкладом
Сен-Симона в философию культуры был историзм в оценке и понимании становления
человечества. На большом историческом материале Сен-Симон доказывал, что
движителем культуры был разум человека. Следуя уже сложившемуся в науке
представлению о поэтапном развитии, Сен-Симон выделял в истории поступательного
развития общества и культуры от низших форм к высшим три этапа. Каждый отмечен
степенью не только совершенствования разума человека, но и его творческой
производительной силы. Одним из первых исследователей социально-культурной
общности Сен-Симон подчеркнул значимость труда как важнейшей деятельности человека.
Он считал, что все люди должны работать. Что же касается исторических этапов,
выделенных Сен-Симоном, то первый из них определяется господством религиозной
системы мышления, второй — метафизической, третий же — научной системой
положительного знания3. Уже само
название последнего этапа говорит о том, что Сен-Симон возлагал надежды на
настоящее, веря, что золотой век человечества находится не в прошлом, а в
будущем, строить которое возможно на основе положительного знания. Прогресс
выступал у Сен-Симона как смена созидательных эпох, развивающих все возможности
данной общественной системы, эпохами разрушительными, когда с гибелью старой
системы на базе новых философских и научных идей рождаются более высокие
общества. Большое
внимание в теории Сен-Симона обращено на те институты культуры, которые
помогают сплочению людей, сосредоточивая их внимание и чувства на общих,
неэгоистических интересах. Это прежде всего культы, религия. Великий утопист
мечтал о «новом христианстве». Но это также и изящные искусства. Они, по
Сен-Симону, являются «выражением чувства, то есть одного из трех видов бытия
человечества, которое без них было бы лишено языка; отсутствие их составило бы
пробел в личной жизни, как и в жизни общественной. Именно они побуждают
человека к общественным актам; увлекаемый ими, он начинает смотреть на общий
интерес как на свой собственный; они являются источником самоотверженности,
пылких и нежных привязанностей»4. В
силу этой функции в культуре Сен-Симон включал искусство и его деятелей в
создание нового справедливого, общества. «Когда приступят непосредственно к
работе по установлению системы общественного блага, — писал он, — то в этом
великом деле люди искусства, люди с богатым воображением пойдут впереди»5. Однако в кризисные эпохи, считает Сен-Симон,
когда угасают общественные чувства, голос поэта никого не задевает, поскольку
«поэзия не служит [112] истолковательницей
эгоизма». В среде сен-симонистов, последователей философа-утописта, его
представлении о кризисных эпохах, положения в них искусства получили
дальнейшее развитие. Представление Сен-Симона о функциях искусства оказало
несомненное влияние на таких писателей эпохи романтизма, как В. Гюго, Жорж
Санд. Широта
и научная направленность социально-культурных анализов Сен-Симона определили
его влияние на многие области современной ему культуры, вызвали дискуссии по
их сути среди ученых как его времени, так и более поздних эпох. В
связи с изложенным выше необходимо обратить внимание на те особенности и
моменты, которые, проявившись в первое двадцатилетие XIX в., останутся во
французской философии культуры до конца XIX в., а некоторые и до первых лет XX
в. В
первую очередь— это проблема философского рационализма. Мы говорили о том, что
XIX в. начинается в культуре (философия, история, право, искусство) с критики
установок Просвещения. Но эта критика, в частности у Сен-Симона, не означала
отказа от рационалистических позиций. В плане гносеологического рационализма
это подтверждает сам характер его теории, объясняющей истоки и особенности
культуры, постановка онтологической проблемы общественной реальности. (В
последующий период, период становления позитивизма, гносеологический и
онтологический рационализм будет усиливаться, составляя национальную
особенность французской культурологии, ярко представленную философией культуры
Э. Дюркгейма.) Рационалистические
установки определяли методологию исследования. Показателен в этом отношении
анализ религии как у Сен-Симона, так и у позитивистов. Религии, как языческая,
так и христианская, ставятся в один исторический ряд и рассматриваются как
системообразующие характеристики типа культуры. Их главная функция не столько
открытие истинного бога, сколько выработка духа коллективности, отличающего
только человека и являющегося залогом его движения вперед, в которое, как мы
уже говорили, Сен-Симон не только верил, но и работал ради его ускорения. Эту
веру в возможность гармонизации общества мы найдем почти у всех позитивистов. И
всегда в этой вере религии, в той или иной форме, отводится значительная роль
именно потому, что она — механизм сохранения чувства общности, духа
коллективности. Следует
обратить внимание на значимость категории коллективного во всех французских
исследованиях культуры рассматриваемого периода. Очевидно, что бурная
социально-политическая история Франции XVIII-XIX вв., страны давно объединенной — в отличие от Герма [113] нии и Италии — и
потому приводившей в движение в войнах или революциях огромные массы людей,
определяла именно такой масштаб исследования социального. Не случайно именно в
этой стране оформилась отдельная, специальная наука об общности людей, их
сообщности, получившая имя «социология» и ставшая как бы генетическим кодом
наук об обществе в других странах. Эта тяга к духу коллективности, по мнению
специалистов, поддерживалась и особенностями католической религии, идеалами и
ценностями мелкой буржуазии, бывшей, в отличие от промышленной, «дрожжами»
социальной жизни Франции XIX в.6 В
протестантизме, в обществах, верных его пониманию отношений бога и человека,
успех в делах воспринимался как промысел божий. Католицизм «выскочек» не
одобрял. Во французском же обществе, особенно в его средних слоях, дух
активного предпринимательства, большие деловые проекты всегда были
подозрительны. Одобрялись и почитались гуманитарные профессии,
банковско-накопительская деятельность, пусть малопродуктивный, но упорный
ежедневный труд, скупость, нацеленная на обеспечение будущего семьи. В конце
XVIII в. и на протяжении XIX в. государственная и политическая нестабильность
порождала у французов — как у мелких буржуа, так и у финансово-промышленной
буржуазии — приоритет семьи, а не государства, в котором обмануть и обвинить
в собственных неудачах грехом не считалось7.
Поэтому именно на семью возлагалась столь сложная функция, как социализация
личности, передача представлений о порядочности, трудолюбии, воспитание таких
качеств, как альтруизм, коллективность. В
30-40-е годы XIX в. во Франции нарождается и получает развитие новая
философия, называвшая себя научной и альтернативной философии метафизической:
позитивизм. Тем самым заявлял о себе новый взгляд на человека, выделявший его
деятельностный характер. Трезвость и реалистичность отношений «человек —
природа», основанных на несомненных технических достижениях, стимулировали
желание установить отличность законов жизни созданных человеком сообществ от
тех, что управляют природой, подчеркнуть необходимость их специального
изучения с доказательностью тогдашних естественных наук. Понимание культуры
определяло методологию всех других анализов. Во французском позитивизме XIX в.
в интересах изучения истории философии культуры следует выделить три имени: О. Конт, И. Тэн и Э. Дюрктейм. Значительный вклад
в философию культуры внес Огюст Конт (1798-1857) — французский философ, один из
основателей позитивизма и социологии. Основную свою задачу Конт видел в
создании [114] философской системы,
«представляя ее как назначенную по своей природе преимущественно не разрушать,
но организовывать». Исходя из реальных обстоятельств, эта система, как писал
Конт в самом известном своем труде «Курс позитивной философии» (1830-1842 гг.),
должна была дать возможность точно и достоверно выработать положительное
знание, которое явилось бы новой позитивной философией. Называя предложенную им
теорию новой и позитивной8, Конт
вкладывал в это определение полемический смысл. Он ощущал свое время как начало
исторического этапа, понимание которого не могла дать еще ни одна из теорий о
внутренних законах общества и истории человечества. Конт, вслед за
традиционалистами и Сен-Симоном, продолжал полемику с просветителями. Жизнь
общества, утверждал Конт, определяется не волей отдельных свободных индивидов,
а его собственными внутренними законами и носящими коллективный характер
представлениями (религия, обычаи). Неприемлемыми для Конта являлись
волюнтаристские воздействия на основы общественной жизни. Таковыми Конт считал
революции (1789, 1830, 1848), свидетелем последствий которых был он сам. В
определение «новая и позитивная» Конт вкладывал и иной полемический смысл
своей системы. Так, сосредоточив внимание на обосновании жизни «человечества»
(т. е. общества, культуры) как единого целостного организма, Конт не соглашался
с уподоблением его природным организмам, что было, например, так продуктивно
для понимания общества у Сен-Симона. Конт настаивал на специфичности созданного
человечеством общественного организма и искал особенные законы его развития.
Полемичным был весь комплекс идей Конта и по отношению к господствовавшим во
французской философии первой половины XIX в. спиритуалистическим теориям (П. П.
Руайе-Коллар, В. Кузен). Ориентация Конта на новую буржуазную цивилизацию, открывавшую,
по его предположениям, эпоху гармонической жизни человечества, отвергалась и
поносилась философами-спиритуалистами, связывавшими себя с феодальными
порядками, попытки реставрации которых Франция переживала всю первую половину
XIX в. Сочувствие взглядам Конта или попытка их использования в научных
исследованиях преследовались как материализм. Это обстоятельство определило и
трагическую судьбу Конта, и задержавшееся, по сравнению с Англией,
использование и развитие его идей во Франции. Но
при несомненной полемичности «позитивной философии» она как бы вырастала из уже
прижившихся на национальной почве идей о культуре. Так, О. Конт уделил большое
внимание религии как форме объединяющего коллектив начала, другим формам
коллективного [115] сознания, что уже
делали до него и традиционалисты, и Сен-Симон («новое христианство»). Воспринял
Конт и методологическую установку Сен-Симона на использование в изучении
общества научных достижений естественных наук с их точными и экспериментальными
средствами анализа. Конт и сам был по образованию математиком и серьезно занимался
классификацией наук (раздел «Курса позитивной философии»), доказывая, что
между всеми видами знаний существует внутренняя связь. Особо же следует
подчеркнуть верность Конта историческому подходу в исследовании человечества,
который, начиная с А. Тюрго и М. Кондорсе, получал все большее развитие во
Франции (Сен-Симон, историки периода Реставрации). Переходя
к изложению основных идей О. Конта, следует заметить, что они вышли за рамки
общей философии. Его «позитивная философия» является учением об истории,
движущей силе развития и особенностях того, что создано духовно-психической
общностью людей. Ориентируясь на использование методов естественных наук, Конт
подчеркивал специфичность того целостного организма, которым предстало перед
ним общество и его культура. Высоко ставя научные, философские и технические
успехи своего времени, Конт посчитал вполне убедительным объяснением
исторического развития человечества его разум, проходящий ряд ступеней роста и
определяющий особенности исторических эпох. «Идеи управляют и переворачивают
мир»9' — писал он. Известно, что эта
идея была выдвинута в предсмертном сочинении М. Кондорсе («Эскиз исторической
картины прогресса человеческого разума», 1795). Конт развивает ее в учении о
трех исторических эпохах, показателем развития которых является выработка
общих абстрактных понятий, представленных в философских системах той или иной
эпохи и определяющих всю организацию общества. Именно этот фактор был для
Конта первостепенным, и только на второе по значимости место он поставил
влияние таких постоянных факторов, как климат, раса, демография. (На первый
план эти факторы выйдут в позитивизме несколько позже, и во Франции сделает
это И. Тэн.) Сами
стадии развития общества и его культуры Конт называл теологической, метафизической
и позитивной, отражающими этапы развития разума человека и совпадающими с
аналогичными этапами истории. Древность,
античность и средневековье (до XIV в.) составляли теологическую стадию с
менявшимися формами религии — фетишизм (древность), политеизм (Древняя Греция,
Рим) и монотеизм, христианство (средневековье). [116] Период с XIV по начало
XIX в. был отведен Контом метафизической стадии, в ходе которой критическая
«негативная философия» (гуманисты, просветители) развенчала власть, религию,
поощрила сомнения, испорченность, беспорядок. Приведший к революции «метафизический
дух» должен смениться «позитивным», который будет характеризовать третью
стадию истории. Признаки ее прихода Конт усматривал в развитии науки, оживлении
и гармонизации всей жизни общества. На этой позитивной стадии в обществе
должны возобладать альтруизм и социальные чувства. Возражая
критикам современности, Конт говорил, что «здравая историческая доктрина»
предполагает наряду с процессами разрушения и нарастающий процесс созидания.
Итогом этого будет естественное слияние всех современных концепций в одно
великое понятие — «человечество», и эта духовная общность обеспечит устойчивое
и гармоническое состояние культуры. Считая ведущим прогресс интеллектуальный и
моральный (материальный и физический следует за ними), в будущем обществе
ведущее значение Конт отводил ученым и людям творческих профессий, которые
станут хранителями новой «религии человечества», в которой как высшее существо
будет почитаться общество. Так видел Конт историю, названную им социальной
динамикой. Очень
важной в этой интеллектуальной схеме была идея о меняющихся приемах, с
которыми человек подходил к осмыслению неизменной природы, о развитии разума,
определяющего формы деятельности человека. Именно это сравнение культуры и
природы служило Конту доказательством и специфичности, и более совершенного
характера культуры по отношению к природным образованиям. Пеняя
поэтам-романтикам за их привязанность к «чудесной мудрости природы», Конт напоминал,
что «естественные науки прямо установили крайнее несовершенство во всех
важнейших аспектах этого столь превозносимого порядка». Следующие слова Конта
являют собой как бы кредо поднимавшейся технической цивилизации: «Сейчас, когда
теологическое или метафизическое ослепление не мешают истинному суждению,
каждый видит, что человеческие творения, от простейших механизмов до величавых
политических учреждений, в общем значительно превосходят по своей
целесообразности и простоте все, что может предложить самое совершенное
стихийное созидание...»10. Проблемы
социальной динамики (истории) составляли один раздел философской системы
Конта. Второй ее раздел — социальная статика — рассматривал условия
существования и законы социального [117] целого, его функционирование.
Внутри этого целого внимание Конта привлекли такие его институты, как семья,
государство, религия. Семья
получала в этой системе очень важную функцию — посредника между родом и
индивидом. В семье, которую Конт рассматривал как нравственно-эмоциональный
союз, индивид научается «жить для других», социализируется, естественно
приручается к добрым отношениям между поколениями. Это помогает индивиду
изжить природный эгоизм, готовит его к служению обществу и соблюдению
необходимого в нем равновесия, баланса между традициями и новаторством. По
аналогии с семьей выступал такой важный общественный механизм, как основанная
на разделении труда общественная кооперация. Разделение труда, по Конту, дает
возможность человеку заниматься тем видом труда, к которому он имеет большую
склонность, что создает возможность «согласия» в обществе. Правда, Конт замечал
и теневые стороны бурно происходившего разделения труда — корпоративность,
конкуренцию, стимуляцию низменных инстинктов. (Разделение труда как механизм
общественной жизни займет важнейшее место в теории Э. Дюрктейма.) Государство,
политическая власть несли у Конта прежде всего функцию поддержания
естественной целостности, единства общества. В триаде обязанностей государства
— экономическая, политическая и моральная функции — Контом выделялась
последняя. Она укрепляла коллективность, поддерживала чувство альтруизма,
широко используя гражданские обряды, способные заменить традиционные, в том
числе и церковные. Власть политическая и власть моральная, по Конту, должны
быть разделены, поскольку их объединение может привести к интеллектуальному и
моральному террору, подчинению власти интересам правителей. Эта мысль Конта
еще раз напоминает, насколько глубоко был им пережит опыт как революции 1789
г., так и реставрации начала XIX в. Мы
уже упоминали о внимании Конта к такой форме коллективного сознания, как
религия. Несомненно, его заслугой является историко-эволюционный подход к
религии, являвшийся вызовом господствовавшим во Франции взглядам об абсолютном
характере христианства. Такое внимание к религии было вызвано у Конта (как и у
Ж. де Местра, Сен-Симона) поиском силы, скрепляющей общество отдельных
индивидов в цельный организм без видимого принуждения. Антиклерикальные
настроения были достаточно традиционны в XIX в. Поэтому не случайно и
Сен-Симон, и Конт стремились найти «новую» религию. Религия для Конта есть
средство единения людей [118] и возвышения их
интересов и идеалов. Историко-эволюционный взгляд на религию позволял
предположить вероятность появления ее новых форм. Конт полагал, что в «новой»
религии центральное место должен занять человек, который способен преодолеть
эгоистические инстинкты, встать прежде всего на сторону коллективных интересов,
быть альтруистом. Конт был уверен,
что предложенная им система дает возможность реалистически взглянуть на
общество и использовать для этого, как и в естественных науках, методы
наблюдения, эксперимента и сравнения. Понимание общества как единого целого,
состоящего из достаточно устойчивых элементов, связанных функционально,
открывало дорогу новой науке, которой Конт дал имя социология, и таким методам
в ней, как структурный анализ, выраставшим на основе философского исследования
как динамики, так и статики общества. Вместе с тем система взглядов Конта
является важной страницей философского изучения культуры, которое получит
дальнейшее развитие в позитивизме. К 50-м годам XIX в.
философская мысль Европы обладала рядом универсальных теорий, способных
охватить большие исторические этапы развития человечества и дать им то или иное
толкование. Внимание исследователей при этом было обращено на магистральные
пути развития человечества, общие всем народам, хотя анализ проводился на
материале европейской культуры, взятой в целом. Особенности иных, неевропейских
культур, которые уже давно заявляли о себе (колонизация, открытие Америки,
связи с Китаем и Японией), объяснялись в универсальных теориях или задержкой на
первых ступенях развития, или неистинными формами религии, или протяженностью
занимаемых ими территорий. Вопрос же о том, в силу каких причин на общих для
народов исторических этапах возникают такие яркие национальные варианты
культур, оставался в этих универсальных теориях неясным. Между тем в самой
Европе различия региональных культур все больше привлекали внимание, поскольку
возрастала как консолидация наций, так и обмен информацией между ними.
Характерная для цивилизационных процессов интернационализация в XIX, как и в
XX в., сопровождалась ростом внимания к самобытности, отличительным чертам
регионов, народов, чему немало способствовал романтизм как культурный феномен
первой половины XIX в. Попытка объяснения различия культур с позиций реальности
была сделана во Франции И. Тэном (1828—1893). Тэн был убежденным
позитивистом. Величайшими философами он называл Конта, Милля и Спенсера11. Сосредоточив внимание на [119] судьбах искусства, Тэн
в общефилософских взглядах на культуру опирался на уже сделанное Контом. Вслед
за последним он считал, что методология исследования культуры должна быть
заимствована у естественных наук, обладавших, по его убеждению, большой
доказательностью. Сопоставляя науки общественные и естественные, которые
сближаются в «общем русле движения», Тэн писал: «...передав первым основные
принципы, тщательность в исследовании и общее направление последних, это
движение сообщает им такую же основательность, как у естественных наук, и
обеспечивает им столь же значительный прогресс»12.
Тэн называл даже науки об искусстве ботаникой, занятой не растениями, а
«человеческими творениями». Эта аналогия имела основания, как мы увидим, и в
интерпретации Тэном особенностей культурных феноменов. Он заимствовал также
важное положение о приоритете коллективных форм сознания относительно индивидуальных,
что в области изучения искусства заранее обрекало его теорию на большие
дискуссии. Главным для Тэна явилось изучение надындивидуальных форм культуры,
что только и давало возможность выйти на понимание особенностей региональных,
национальных особенностей проявления исторического «духа» эпохи. Эта
направленность исследования обратила внимание Тэна на те обстоятельства жизни
культуры, которые для Конта были второстепенными: климат, раса, географические
особенности среды обитания. В
качестве предшественников Тэна на пути объяснения особенностей культуры ее
средой можно назвать много имен. При всем различии толкования факторов Среды
сюда можно отнести Монтескье, Руссо, Дюбо, де Сталь, а также Винкельмана и
Гердера13. Оригинальность же позиции
Тэна заключалась не только в отличавшей его от предшественников ориентации на
позитивизм, но и в стремлении соединить историческое развитие с устойчивыми
факторами. Так, понятие Среды у Тэна многофакторно. К нему отнесены как
неизменные условия (климат, география), так и особенности меняющегося
государственного строя и особенно «моральная температура», «состояние умов и
нравов». Рождается понятие «господствующий тип» в культуре, имеющий надындивидуальный
характер. В области искусств одни воплощают этот тип непосредственно (живопись,
скульптура), а другие — опосредованно (архитектура, музыка). Остающиеся
постоянными особенности климата, например, Тэн пытался увязать с тяготением
живописи северных стран к колористическому, а южных — к линейному принципу. Несомненно,
новым в изучении искусства («Философия искусства», 1865) было желание Тэна
уйти от анализа отдельных шедевров [120] как «слетевшего с неба
чуда» и посмотреть на них в культурно-историческом контексте. В первой главе
этой работы «О природе художественного произведения» Тэн включает его в три
системы. Первая — творчество писателя или художника в целом. Вторая —
современные ему «школа или художественное направление», лишь полностью восстановив
которые можно понять творчество писателя или художника. Третья система, в
которую включено художественное произведение, — обширный круг явлений, целый
мир, вкусы этого мира, состояние нравов и умов публики, формирующих внутренний
мир писателя или художника. Детерминизм Тэна в подходе к явлениям культуры и
приоритет в их возникновении коллективного сознания вызвал бурную дискуссию не
столько за имевшийся в нем механизм, сколько в принципе. Мы найдем отголоски
этой дискуссии и в 30-х годах XX в. Так, известный искусствовед А. Фосийон
писал, споря с Тэном: «Духовный момент нашей жизни не обязательно совпадает с
требованием истории и может даже ему противоречить. Состояние жизни форм
полностью не переплетается с состоянием жизни социальной»14. Иначе смотрел на работы Тэна П. Сорокин.
Считая верной мысль Конта о том, что «идеи управляют (социальным) миром, ибо
социальный мир есть мир идеи», он писал: «...становится понятной необходимость
того метода изучения художественных произведений, которым пользовался во
Франции И. Тэн, а у нас Д. Н. Овсянико-Куликовский, метода, объясняющего
творчество какого-нибудь художника из его миропонимания, а миропонимание
последнего — из «духа эпохи»15. Основополагающие
для Тэна положения позитивизима о культуре, обществе как едином целом, имеющем
некое интерпсихическое содержание («дух эпохи») и стремящемся к сохранению
равновесия, определили характер его культурно-социологической работы
«Происхожцение современной Франции». Культурная и общественная-история страны
связана в ней с общим «духом эпохи», что дает возможность сопоставлять и
сближать различные проявления духа эпохи (например, иерархию зверей у Лафонтена
и сословную соподчиненность абсолютистской Франции XVII в.). Как негативное
начало, дестабилизирующее культуру и общество в целом, оцениваются Тэном (как
и Контом) революции, отмечается иррациональность масс (пример революции 1789
г.). Тэн продолжает исследование коллективных форм сознания, их истории, тех
отношений, которые естественно, как ему представлялось, складывались в
обществе. С этих позиций рассматривался им феномен «подчинения» как механизм
связи, проблема пропорциональности прав, привилегий тем заслугам, которые в [121] глазах общества имели
сословия или отдельные лица и т. д. (Исследования разных форм межсубъектных
отношений как проявления психологической жизни общества и культуры были
продолжены во Франции Г. Тардом.) Культурфилософскую
теорию Тэна называют то психологической историографией, то натурализмом, то
социологией искусства, а то и географическим позитивизмом. Относительно
последнего определения следует заметить, что оно больше, чем другие, сужает
метод Тэна, у которого «Среда» есть не чисто географическое понятие, а
результат взаимодействия ряда факторов, среди которых контовский «дух эпохи»
играет значительную роль. Работы
Тэна при его жизни и в последующие времена вызывали много споров. Принцип
историзма и детерминированности культуры вызывал к ним интерес со стороны
марксистов. Г. В. Плеханов упрекал Тэна за игнорирование влияния на культуру и
на человека состояния «его производительных сил и его отношений производства»16. К сожалению, те, «кто признавал Тэна своим
учителем, например Брюнетьер и Симондс, довели его научные положения до
крайности, трактуя эволюцию литературных форм по полной аналогии с эволюцией
видов природного мира». Утвердившийся во французском литературоведении
«тэнизм» препятствовал использованию в XX в. новых способов анализа, и не
случайно представители «новой критики» Уэллек и Уоррен называли его устаревшим17. Во
Франции второй половины XIX в. философия культуры развивалась в составе науки об
обществе, названной Контом социологией. При ориентации на методы естественных
наук все больше социологических систем не уходило от собственно философских
проблем культуры. Именно на их основе проводились специальные эмпирические
исследования. К философии культуры относятся волновавшие исследователей этой
эпохи вопросы понимания специфики и закономерностей надприродных действий
человека, появления и динамики механизмов, объединяющих отдельных индивидов в
обществе, движения истории и ее этапов, функций таких институтов культуры, как
религия, мораль. Разработку
этих проблем мы находим у крупнейшего социолога, философа культуры позитивиста
Эмиля Дюрктейма (1858—1917), чьи работы стали базой французской социологии
вплоть до 20—30-х годов нашего столетия. Школа Дюркгейма, при наличии и других
направлений, оставалась ведущей, оказывая серьезное влияние на смежные науки. [122] В определенной мере
можно сказать, что Дюркгейм воспринял контовскую традицию: понимание общества и
культуры как единого целого со специфическими законами развития; приоритет форм
коллективного сознания; значимость разделения труда и общественного согласия
(«солидаризм»). Дюркгейм как философ культуры дает на эти вопросы новые
оригинальные ответы, сохраняя завет основателя позитивизма — ориентацию на
естественные науки. Обеспечение научной достоверности исследований Дюркгейм
видит в обращении исключительно к фактам, которые обладают коллективной значимостью
и самоочевидностью («социальный факт»). Одним
из основных вопросов философии культуры является соотношение натуры (природа)
и культуры. Огромный материал, которым располагало естествознание к 70-м годам
XIX в., и тяготение общественных наук к точности наблюдений и системе
доказательств дали толчок к аналогиям коллективных форм жизни животных и человека.
Дюркгейм, придавая огромное значение коллективности, сумел избежать этого
соблазна и придерживался понимания социально-культурных явлений как
надприродных, специфических, имеющих собственные законы динамики и статики. Обращаясь
к истории человечества, Дюркгейм утверждал, что в своем развитии общество,
культура проходят не три (Кондорсе, Конт), а два основных этапа. Главной
особенностью их различия является мера «солидарности», ассоциированности
членов общества того или иного этапа исторического развития. Стремясь
преодолеть противоречивость огромного количества воздействий и взаимодействий
внутри исторического процесса, Дюркгейм в качестве основного фактора и
показателя социо-культурной жизни выбирает разделение труда в обществе. От
степени разделения труда зависит и мера «солидарности» того или иного общества.
На первом этапе истории, считал Дюркгейм, разделение труда носит еще
неосознанный характер, индивиды участвуют в нем под давлением коллективных
форм сознания. Это — «механическая солидарность»; так назван и первый этап
истории. Разделение труда со временем становится все более сложным, а вовлеченность
в него людей — все более осознанной и начинающей отвечать их склонностям.
Возрастает функциональная зависимость между родами деятельности и институтами
культуры. Эта ступень истории получила у Дюркгейма название этапа «органической
солидарности». Как и другим ученым-позитивистам, обращавшимся к философии
культуры, Дюркгейму был свойствен некоторый утопизм во взглядах на будущее. Он
основывался на идее, что возрастающее в обществе [123] разделение труда дает
возможность наиболее рационально использовать творческие силы людей, а
отдельному индивиду — выбрать тот вид деятельности, который в наибольшей
степени отвечает его способностям, темпераменту, характеру, воспитанию'8. Упомянутый выбор
труда может, по Дюркгейму, происходить лишь при высокой степени социализации
индивида, т. е. усвоении им коллективных ценностей. Именно коллектив,
общество, а не отдельный человек является гарантом и хранителем духовных
ценностей. Отсюда их нормативный характер, обязательность усвоения и соответствия
им членов общества («солидаризм» было важнейшим понятием и нарицательным именем
этой теории)19. Здесь мы
сталкиваемся с полемически заостренным «невниманием» философа-социолога к
отдельному человеку, его сознанию, его состояниям. И если Сен-Симон и Конт
полемизировали с индивидуализмом Просвещения, то Дюркгейм имеет в виду
набиравшую силу «философию жизни», индивидуалистические установки которой были
неприемлемы для его ассоцианизма. Не допускал он ни интереса к биопсихологии
человека, ни союза социологии с психологией, при том, что его школа известна
творческими связями с этнографами, математиками, экономистами. Это
«невнимание» — естественный результат методологии Дюркгейма, требовавшей от
исследователя изучения «социальных фактов», т.е. того, что имеет
надындивидуальную значимость и с чем, исключая субъективную окраску, можно
«иметь дело как с вещами». Получившим особую известность применением этой
методологии было изучение Дюркгеймом самоубийства, явления, окруженного в ту
эпоху некоторой таинственностью («Самоубийство», 1897)20. Дюркгейм исследовал
столь, казалось бы, индивидуализированный поступок, взглянув на него как на «ясно
очерченную группу фактов». Опираясь на статистические данные по самоубийствам,
он соотнес имевшиеся данные с состоянием общественной среды (религиозных
верований, семьи, политической жизни, профессиональных групп), взаимодействием
социальных и несоциальных фактов, отметив, что намеренный акт самоубийства
определен культурными нормами, представлениями о той или иной мере ценности
человеческой жизни. На связь с психологией индивида Дюркгейм лишь указал,
обозначив свои позиции достаточно жестко. «Оставив в стороне индивида как индивида,
его мотивы и идеи, — писал он, — нужно изучать те различные состояния
социальной среды... под влиянием которых изменяется процент самоубийств»21. [124] При особом внимании к
коллективности Дюркгейм не мог не обратиться к такому институту культуры, как
религия («Элементарные формы религиозной жизни», 1912). Методология Дюркгейма
допускала «атомизацию» культуры, поиск — в духе эволюционизма — простейшей
«клетки», из которой исторически вырастают сложнейшие явления культуры. Такую
«клетку» он увидел в тотемизме, материал о котором к этому времени широко вошел
в научный обиход. В тотеме Дюркгейм обнаруживал не осмысление
сверхъестественного, а прежде всего становление сознания коллективности,
укреплявшейся тотемическими верованиями, обрядами, — по выражению П. Сорокина,
«независимую переменную». Через века религия несла и укрепляла то, что было
сделано, по мнению Дюркгейма, уже в ее элементарных формах: деление всех
предметов на священные, обязательные для коллективного сакрального отношения,
и светские. Она принуждала и контролировала, передавала молодому поколению
накопленные духовные ценности, давала радостное чувство общения в вере.
Религия, по Дюрктейму, не только готовила выработку категориального аппарата
мышления, но и осуществляла символизирующую функцию, вырабатывая знаки
групповой принадлежности (знаки коллективного сознания Дюркгейм видел в
предметах не только духовной, но и материальной культуры). Аналогичную связь
прежде всего с коллективными ценностями и регулированием встречаем мы и в
трактовке Дюркгеймом морали. Поскольку общество сильнее и авторитетнее
индивида, то обязательными компонентами морали являются необходимые ему
требования — бескорыстие, самопожертвование. Проблемы морали так или иначе оставались
в поле внимания Дюркгейма долгое время, рассматривались как исторически, так и
применительно к современному ему обществу. В последнем случае важное значение
приобретали его антропологические взгляды. Человек, по Дюркгейму, существо
биосоциальное, при том, что биологическая его природа находится в
противоборстве с социальной, сдерживающей и направляющей первую путем воспитания.
В моменты истории, когда это регулирование ослабляется, наступает аномия,
дезорганизация отношений общества и индивида, нарушается моральное
регулирование индивидуального поведения, возникает моральный вакуум. Лишь
преодолевая это ненормальное состояние, общество может стать здоровым. Большую
роль в предотвращении подобных состояний, трудных не только для коллектива, но
и для самого индивида, Дюркгейм отводил воспитанию, целью которого прежде
всего является формирование человека, сознательно [125] регулирующего свое
поведение в интересах коллектива, общества, которому присущи дисциплина,
сознание принадлежности к определенной социальной группе и «автономия» (т.е.
добровольность соблюдений норм). Дюркгейм искренне верил в возможность преодоления
аномий; будучи близок Жоресу, разделял идеи социальной справедливости. Теория
Дюркгейма повлияла на развитие социологии как науки, различных ее разделов,
контактов с другими науками. Значительное место принадлежит ей и в философии
культуры. Последняя на большом фактическом материале раскрывается Дюркгеймом
как продукт развития сложно организованного целого, формирующего в ходе истории
необходимые ему ценности и институты, являющиеся условиями становления
индивида. Примером
взаимодействия идей Дюркгейма с другими науками, которые развивали их в
собственных интересах, может быть теория этнолога и философа Люсьена Леви-Брюля
(1857-1939). Приняв идеи Дюркгейма относительно ориентации первобытного
сознания на «коллективные представления» и нерефлексивное следование традиции22, Леви-Брюль заключил, что главным для
первобытного человека был не личный опыт, нередко вступавший в противоречие с
традицией, а мистический смысл, которым традиция наделяла тот или иной предмет.
Значимость в успехе магических ритуалов определялась не рационально (причина —
следствие), а аффективно, через полноту сопричастия коллектива и интересующего
его объекта. Леви-Брюль назвал этот тип мышления «пралогическим». Следуя за
Дюркгеймом в вопросе о ведущей роли «коллективных представлений» как в мышлении,
так и в формировании социальных структур, Леви-Брюль не согласился с ним в
вопросе о генезисе мышления. Он считал «цивилизованное» и «примитивное»
мышление гетерогенными и возражал Дюркгейму, говоря, что первое нельзя
эволюционно выводить из последнего. 1
Утилитаристы (Бентам, Дж. Милль), в отличие от традиционалистов, считали такие
замены «общественных частей» как устаревших, неисправных даже желательными. 2 Сен-Симон А. Избр. соч. М., 1948. Т. 71.
С. 167-168. 3 Это
деление послужило основой исторической концепции О. Конта. 4 Цит.
по: История эстетики: Памятники мировой эстетической мысли. В 5 т. Т. 3. М.,
1967. С. 577. 5 Там
же. С. 576. 6 Бунин И. М. Буржуазия в современном
французском обществе: Структура. Психология. Политические позиции. М., 1978.
С. 8—39. [126] 7 Усматривают в этом, правда, и ассимиляцию
французскими предпринимателями родовой принадлежности дворян. Верно замечено,
что во Франции «буржуазия одворянивалась», а в Англии «дворянство
обуржуазивалось» (см.: Там же.). 8 Термин positif как органичный, точный в противоположность абстрактному и
волюнтаристскому был введен Сен-Симоном. 9 Конт О. Курс позитивной
философии // Родоначальники позитивизма. Вып. 4. СПб., 1914. С. 19. 10 Там же. С. 27. 11 См.
одну из первых работ И. Тэна — «Эпод о французских философах XIX века». 1857. 12 Цит. по: История
эстетики: Памятники мировой эстетической мысли. Т. 3. С. 741. 13 Моравский С. Концепция искусства Тэна в буржуазной эстетике // О
современной буржуазной эстетике. Вып. 2. М., 1965. С. 342. 14 Focillon
И. Vie des formes. Paris,
1964. P. 98. 15 Сорокин П. Человек. Цивилизация. Общество. М., 1992. С. 529. 16 Плеханов
Г. В. Письма без адреса // Плеханов Г. В. Искусство и литература. М., 1948.
С. 58-60, 72-74. 17 Моравский С. Концепция искусства Тэна в буржуазной эстетике. С.
346. — В той же статье приводится интересный материал о дискуссиях вокруг теории
Тэна и о его влиянии на ряд ученых XIX в. 18 Напомним, что утопист
Ш. Фурье (1772—1837) основой грядущего строя «гармонии» считал труд человека
по «страсти». 19 Оппонентом Э. Дюркгейма
в этом вопросе был известный юрист и социолог Г. Тард, считавший, что индивиды
продуцируют развитие социо-культурной общности (а не наоборот) путем усвоения
новаций (по Тарду — «изобретений»), созданных творческим актом воображения
одаренных индивидов (см.: Тард Г. Законы подражания. СПб., 1982). 20 В
русском переводе: Дюркгейм Э.
Самоубийство: Социологический этюд. СПб., 1912. 21 Там
же. С. 178. — Известный последователь Дюркгейма М. Хальбвакс («Причины
самоубийства», 1930), напротив, показал необходимость включения психологии в
исследование социально-культурных проблем. 22
Леви-Брюль сотрудничал в журнале Дюркгейма, в серии которого в 1910 г. вышла и
его первая работа о примитивном мышлении (в русском переводе она вышла в 1930
г. под названием «Примитивное мышление»). Глава 5. Англо-американская философия культуры XIX века§1. Романтическая философия культуры §2. Эволюционная теория культуры §1. Романтическая философия культурыВ
методологическом плане исследования культуры в Англии и Северной Америке
разделились на два потока: один может быть назван культурфилософским, другой —
культурологическим. Философия культуры ставила задачу проникнуть в смысл
культуры, осмыслить ее в целом, определить ее отношение с человеком, Богом,
целью истории. Культурология, или наука о культуре, таких высоких задач перед
собой не ставила. Прежде всего она отказывалась от всякой телеологии, от
выведения культуры из метафизических принципов, ограничиваясь установлением
причинно-следственных связей между отдельными явлениями культуры и
рассмотрением их в развитии, в переходе от одной эволюционной фазы к другой. Если
мы обратимся к романтическим концепциям философии культуры в Англии и Америке
первой половины XIX в., то заметим их родство с европейской философией, берущей
свое начало в трансценденталистских идеях Канта, Шеллинга и Гегеля. В системах
Шеллинга и Гегеля мир рассматривался как процесс и продукт саморазвития духа.
Во взаимодействии духа и природы последняя бралась как положенная духом, иначе
говоря как полагание духом своего инобытия в форме природы, а также общества
(общественных институтов — морально-правовых, государственных, религиозных,
художественных). Познание понималось как открытие тождества в противоположностях
(духа в его предметных формах). Следовательно, метод познания морали,
искусства, права и других явлений культуры мог быть только философским, ибо
никакая другая наука, кроме умозрительной, не в состоянии показать в части —
целое, в особенном — всеобщее, в конечном — бесконечное. [129] Те же, кто ставил
своей задачей создать науку о культуре, отвечающую современным требованиям
научности, ориентировались не на философию (метафизику) или теологию, а на
естествознание. Следуя за О. Контом, предложившим термин «социология» — наука
об обществе, являющаяся продолжением биологии, за Дж. Миллем, провозгласившим индуктивный
путь познания общественных явлений, культурологи занимались сбором фактов,
относящихся к разным сторонам общественной жизни человека, стремились
установить между ними связь и найти объясняющие их общие принципы. Термин
«культура» употреблялся в самом общем смысле, эквивалентном понятию
«цивилизация», для обозначения того многообразия явлений, которое изучается
разными гуманитарными науками. Вместе с тем культурология, сближаясь в этом отношении
с этнографией, и культурантропологией, обращалась к ранним стадиям
человеческой цивилизации, подчеркивая, что знание примитивных форм культуры,
изучаемых другими гуманитарными науками в их зрелой стадии, необходимо для
обнаружения их генезиса и скрытого магического или мифологического смысла. Наиболее крупным
представителем романтической философии культуры в Англии в первой половине XIX
в. был Томас Карлейль (1795—1881)1.
Одновременно с ним развивал идеи трансцендентализма в Америке Ралф Эмерсон
(1803—1882). Различия их исследований основываются лишь на разнице идеологий
людей Старого и Нового света. Оба мыслителя
исповедовали романтическую философию человека, о которой следует сказать особо.
Романтические представления о человеке вытекают из учения немецких классиков о
«моральном» и «эстетическом» человеке. Под этим у Канта и Шиллера понимался
«человек культуры», т. е. воспитанный человек, соединивший в своей деятельности
в гармонических пропорциях природное и духовное начала, необходимость и
свободу, волю (разум) и рассуждение (познание), прозревающий в самой природе
воплощенность божественного начала в форме красоты и возвышенного, единство
эстетического и морального начал. Такое единство
явлено в облике символа. Символ сопрягает в себе конечное и бесконечное
(природу и дух), явное и тайное; природа представляет собой символически
зашифрованный текст, а искусство концентрирует, фокусирует в себе ту же
символику, что разлита во всем универсуме. Особенно одарен этой способностью
проникать за завесу обыденности и прозревать тайный смысл символов поэт и художник
— пророк и провидец. Ведь «символ, — пишет Карлейль, — это и Сокрытие и вместе
с тем Откровение; а потому его двойной [130] смысл есть плод
совокупного действия Молчания и Речи... Символ в собственном смысле слова
содержит в себе некий более или менее явственно выраженный элемент воплощения,
самораскрытия Бесконечного в Конечном; Бесконечное сливается в нем с Конечным,
дабы принять видимый облик — обрести, так сказать свойство доступности»2. Не
меньший пиетет перед Символом испытывал и Эмерсон. В эссе «Природа»,
пронизанном платоновскими интуициями, Эмерсон говорит о том, что «человек,
обладающий "культурой"... освобождается от деспотизма чувств,
постигая реальное существование духа, а в природе видит лишь „следствие",
откровение духа»3. Натурфилософия
Эмерсона — вариант Шеллинговой философии всеединства, где человек и природа
подобно зеркалам, поставленным друг против друга, создают коридор бесконечных
отражений, галерею символических соответствий. Эмерсон широко пользовался
символическим звучанием образов света, мрака, воды, огня, времени суток,
геометрических фигур. Для него все они выражали душевные состояния человека. Романтическому
сознанию, в отличие от средневекового символизма, был интересен не только
сверхчувственный мир, но и чувственный. Хотя романтики и призывали не замыкать
горизонт кругозора земными проблемами, они отнюдь не чуждались их. Им присущ
интерес к естествознанию (особенно это характерно для Эмерсона), близко к
сердцу принимали они и социальные проблемы, вмешивались в окружающую жизнь.
Известно, какую роль сыграл Эмерсон в борьбе против рабства в Америке, а
Карлейль — в борьбе за улучшение положения рабочего класса в Англии. Но во
всем они искали трансцендентальные основания, во всем видели символы сверхчувственного. Карлейль
был певцом труда, а Эмерсон как истинный сын и идеолог Нового Света
приветствовал предпринимательскую энергию, преуспевание. Трактуя труд в
библейском плане4, находя в труде
морально-очистительную силу от всех пороков, Карлейль не мог, конечно,
признать современную ему политэкономию с ее трудовой теорией стоимости,
основанной на модели абстрактного труда. Научная политэкономия Адама Смита, по
Карлейлю, принижала человека, так как исходила из посылки, что каждый член
общества преследует свои экономические (эгоистические) интересы и стремится к
богатству. Для Карлейля движущей силой общественной жизни являются моральные,
религиозные стремления, почитание героев (вождей), роль которых в настоящее
время должны сыграть «капитаны индустрии». Апология государства у Карлейля —
отголосок хорошо знакомой ему [131] философии Гегеля
(Карлейль был германофилом в философии и литературе), а проповедуемый культ
героев, вождей — провозвестие сверхчеловека, получившее обоснование у Ницше. В
целом же это— романтическая политэкономия, продолженная Дж. Раскинем. Джон Раскин
(1819—1900) выступил истинным романтиком в философском обосновании значения
природы для человека как нравственно очищающей силы, единственного прибежища
среди шума, грохота, копоти современной машинной цивилизации и ее уродливых
продуктов. Природа служит для Раскина отправным звеном для построения
социологии (или социальной философии искусства). Отношение к природе
определяет моральное состояние общества. А от него зависит характер труда,
искусства и политических учреждений. Именно глубина проникновения художника в
природу (идея истины) показывает степень его способности приближения к Богу, а
следовательно, его моральные качества5. В капитальном
исследовании «осени средневековья» — культуры Венеции XIII-X1V в.6 — Раскин показал зависимость архитектуры
большого стиля от природы, а также от характера социальной, политической,
религиозной жизни народа, создавшего эту архитектуру. (Живопись и скульптуру
Раскин считает бесспорно подчиненными архитектуре и заимствующими свой стиль
от нее.) По стилистическим особенностям искусства, считает Раскин, можно судить
об образе жизни, органическим продуктом которой оно является. Так, о характере
жизни каменотесов, высекавших свободные и живые сооружения готики, он пишет:
«Это — свобода мысли и индивидуальности всех на поприще труда, которую теперь
уже никакие юридические установления, благотворительность и цивилизация не
могут обеспечить»7. Раскин убежден, что
в отличие от современного состояния общества, где неверная организация труда
приводит к контрастам нищеты и богатства, городские общины средневековья,
воодушевленные религиозно-эстетическими ценностями, воплощали мир и согласие.
В соответствии с этим социальным «мифом средневековья» жизнь может быть
организована на началах сотрудничества, а не погони за прибылью, если в ее
основе лежат религиозные представления о морально-очищающем характере труда. Отрицание
современной ему экономической организации общества продолжилось у Раскина
попыткой создать собственное экономическое учение. В духе Карлейля за основу
берется учение о богатстве общества не как накопленной собственности, а как
моральном достоинстве создателей материальных благ. Сущность труда, по
Раскину, [132] в отличие от А. Смита
и классиков политэкономии Манчестерской школы, — не в создании стоимости, а в
выражении творческих человеческих способностей. Раскин считал, что если бы в
обществе распространилось уважение к труду, а работники и работодатели признали
взаимный авторитет, то с язвами нищеты и социальных контрастов было бы
покончено. В целях переделки сознания работающего и управляющего класса Раскин
выступил с проповедями в форме лекций и книг (в 70—80-е годы), почти оставив
свои занятия искусством8. Но как социальный
теоретик и общественный проповедник он был гораздо менее оригинален и
интересен, чем как художественный идеолог. Его политэкономия на поверку
оказывается сколком с «философии нищеты» Прудона, распространившейся во всех
странах Европы, но не могущей предложить ничего, кроме безденежного обмена,
замены товарного,производства натуральным обменом и урезывания крупной частной
собственности до мелкой. Закат
романтизма и появление научных теорий общества и культуры были связаны с
изменением взгляда на человека. [133] §2. Эволюционная теория культурыСогласно
доминирующей во второй половине XIX в. позитивистской социологии и теории
культуры, знание законов развития и функционирования общества может помочь
совершенствованию его самоорганизации. При этом считалось, что общественная
организация не создается свободной волей и тем более разумной волей индивидов,
а складывается в силу необходимости. Человеку и человечеству, чтобы выжить,
необходимо учитывать законы окружающей среды и своей биологической природы. Но
раз общественная организация складывается по законам необходимости, значит,
став предметом научного исследования, она может приоткрыть свои
причинно-следственные связи, позволив человеку лучше приспособиться к ним. В
позитивизме, как и в марксизме, хозяйственные связи, призванные удовлетворять
самые первичные, насущные потребности выживания, считались базовыми, те же,
которые удовлетворяли более возвышенные запросы человека, — вторичными. Так,
апологет эволюционного промышленного развития, стоящий у истоков
структурно-функционального анализа в социологии, Герберт Спенсер (1820—1903) в
преподавании проводит разграничение между занятиями, без которых человек не
может выжить (труд, ремесло), т. е. первичными, и свободными творческими
занятиями человека, реализующимися на базе первичных. По поводу последних
Спенсер пишет следующее: «Признать эстетическую культуру как содействующую в
сильной степени человеческому счастью — одно, а принимать ее за основную
потребность человеческих благодеяний — другое. Как бы важна она ни была, она
должна уступить место тем родам культуры, которые прямо относятся к обыденным
обязанностям»9. Заглядывая вперед.
Спенсер опти- [134] мистически заявляет:
«Когда силы природы будут вполне порабощены человеком, когда средства
производства будут доведены до совершенства, а экономия труда до высочайшей
степени, когда воспитание будет доведено до такой систематичности, что
подготовка к наиболее важным отраслям деятельности пойдет сравнительно скоро, и
когда, следовательно, свободного времени будет гораздо больше, тогда прекрасное
как в искусстве, так и в природе по праву займет высокое место в умах людей»10. В социологии и
этнографии, бурно развивавшихся во второй половине XIX в., термин «культура»
стал обозначать самые разнородные формы и продукты человеческой деятельности —
язык, искусство, технику, знания, верования, мораль, право, обычаи, социальные
и духовные ценности и их символическое выражение. В этом смысле он был удобен
для археологических, этнографических, социологических исследований,
посвященных не отдельным формам деятельности, а их комплексам. Такие
материально-духовные комплексы и стали именоваться культурами; и все, что
входило в них, причислялось к культуре. Так, Спенсер, использовав огромный
этнографический материал, исследовал эволюцию общественных институтов, называя
их органами саморегулирующейся социальной системы: промышленных,
распределительных, политических, домашних, обрядовых, церковных". Общая
схема развития заключалась, по Спенсеру, в том, что любое явление, природное
или социальное, проходит путь из трех стадий: от первоначально нерасчлененной
синкретической целостности к дифференциации частей внутри целого с последующей
интеграцией их в новую целостность, представляющую собой единство многообразного.
Несмотря на некоторые упрощения, методология социологических и
культурологических работ Спенсера имела влияние на его младших современников —
Э. Тайлора и Б. Малиновского. Пафос Эдуарда
Тайлора (1832—1917) заключался в том, чтобы показать, что в истории
человечества действуют объективные силы, являющиеся причинами различных
явлений культуры. Научная история культуры (понятие культуры Тайлор
употребляет как синоним цивилизации) должна исследовать эти объективные причины
и быть, таким образом, продолжением естественной науки. А рассуждения о
предопределении, действующем в истории, высших силах, свободе воли надо
оставить. «Человеческая история, — считает Тайлор, — есть часть или даже
частичка истории природы». Он утверждает, что «человеческие действия в
большинстве случаев определяются совершенно ясными и естественными причинами.
Отстраняясь целиком от сооб [135] ражений о
сверхъестественном вмешательстве и беспричинной произвольности, мы примем это
предполагаемое существование естественных причин и следствий в качестве
главной основы и, отправляясь отсюда, пойдем так далеко, как это только
окажется возможным». Тем более, продолжает Тайлор, «если область исследования
вместо истории во всем ее целом будет ограничена той частью ее, которую мы
называем культурой, разумея под этим историю не племен или народов, а условий
знания, религии, искусства, обычаев и т. п., — тогда задача исследования
обещает быть более легкой»12.
Культура, или цивилизация, по Тайлору, «представляет собой сложное целое,
которое включает в себя знание, веру, искусство, закон, нравы, обычаи и любые
другие способности и привычки, приобретенные человеком как членом общества»13. Хотя Тайлор и
говорил о культуре как комплексном целом, принцип систематизации входящих в него
элементов он найти не сумел и выстроил их в один незаконченный ряд. Наибольшее
внимание Тайлор уделил мифам, верованиям (анимизму), обрядам, меньшее — материальной
культуре (оружию, инструментам и их техническим усовершенствованиям). Одна из важных тем
исследования Тайлора — пережитки в культуре, генетический анализ позволил ему
объяснить происхождение целого ряда поговорок, пословиц, обычаев, игр,
этикетных правил. Как оказалось, у них древняя история, но если изначально они
имеют мифологическое содержание, наделяются магическим смыслом, то со временем
все более приобретают метафорический характер, переходя в область поэзии.
Последнее служит, с точки зрения Тайлора, доказательством того, что для
понимания современного состояния культуры нельзя не обращаться к древней и
ранней культуре, какой бы примитивной и алогичной она ни казалась. В работах
по истории этнографии и культурологии Тайлор всегда определялся как
эволюционист, пытавшийся, подобно Спенсеру, применить эволюционную теорию
Дарвина к общественным явлениям. И действительно, сильные и слабые стороны
эволюционного метода хорошо прослеживаются на примере работ Тайлора. Тайлор предлагал
выявлять виды и разновидности культурных явлений подобно тому, как биология
выявляет виды растительного и животного мира. Следующие шаги — систематизация и
классификация их по общим признакам, а также прослеживание эволюции каждого
из найденных видов. Тайлор убежден, что если в биологии эволюция видов
остается только гипотезой -- ее никто непосредственно [136] не наблюдал, — то в
культуре развитие очевидно: можно проследить усовершенствование того или иного
орудия труда, усложнение (или упрощение в случае регресса) обряда, обычая,
мифа. Можно
сказать, что Тайлор использовал тот же метод, что и его американский
современник Льис Морган (1818—1881), исследовавший эволюцию кровнородственных
отношений. На основе изучения быта североамериканских индейских племен Морган
пришел к выводу, что именно род был «первичной клеткой» первобытного общества.
Всю историю человечества он разделил, в соответствии с этим открытием, на два
периода: ранний, когда общественный строй основывался на родах, фратриях и
племенах, и позднейший, когда общество стало территориальной, политической и
экономической общностью. Морган считал, что родовая организация была
универсальным и древнейшим учреждением человечества, которое поддерживало в нем
порядок и преемственность. При этом он отказывался выводить род из
«патриархальной семьи», как это было принято до него: поскольку в первобытном
обществе отцовство не могло быть достоверно установлено, постольку единственно
надежным признаком происхождения была, по Моргану, связь с материнской семьей.
Превращение материнского рода в отцовский Морган объяснял накоплением собственности
в руках мужчин и желанием передавать ее по наследству детям. Согласно
Моргану, в условиях господства рода государства не существовало. Общественный
строй был демократическим. Поддерживались выборность власти, экзогамия,
взаимопомощь. Морган
сделал небезуспешную попытку периодизации древней истории культуры по признаку
«изобретений и открытий». Добывание огня, изобретение лука, гончарное ремесло,
земледелие, скотоводство, обработка железа были в его схеме важнейшими вехами,
обозначавшими переход от одного типа культуры к другому. Морган
был близок к тому пониманию историко-культурного процесса, которое позже
разрабатывали Маркс и Энгельс, называя его «материалистическим пониманием
истории». Он опирался на развитие техники, определявшей состояние
производительных сил, которое, в свою очередь, служило основанием многих
социальных установлений и форм сознания. Так, Морган признавал, что
первоначально преобладало коллективное владение землей, а частнаясобственность
стала господствующей в связи с общим ростом производительных сил. Морган не был
«историческим материалистом» в чистом виде. Он считал, что общественные и
гражданские учреждения развива [137] лись из немногих
зародышей мысли и затем распространялись по земле, что государство явилось
«изобретением» развитого ума, а не продуктом классовой борьбы. Встречаются у
Моргана и упоминания о «Божьем Провидении», «Замысле Высшего разума». От
эволюционизма он отступал не только в сторону «диффузионизма» — признавая роли
миграций, переноса культурных изобретений из одного общества в другое, — но
также в сторону «просветительства» и даже коммунизма. Морган сочетал в своем
мировоззрении идею естественной эволюции с идеей прогресса разума. Он был
убежден, что цель прогресса — общее благо человечества, — оно будет достигнуто
в результате установления господства разума над частнособственническим
произволом, утверждения гармонии в частных и общественных отношениях.
«Равенство в правах, всеобщее образование будут характеризовать следующий —
высший социальный строй, к которому стремятся неуклонно опыт, разум и знание.
Он будет возрождением в высшей форме свободы, равенства и братства древних
народов»14 — писал Морган. Эволюционная
теория помогла сделать важные открытия и натолкнула на глубокие обобщения в
теории культуры. Однако как бы ни был обширен культурологический материал,
собранный эволюционистами для индуктивного умозаключения, последнее силой всеобщности
не обладает. Так, их убеждение о единообразном развитии всех народов
впоследствии было отвергнуто. Это говорит о том, что без философских принципов
никакая культурология невозможна. Кроме того, нельзя забывать, что
естественнонаучный метод, которому следовали эволюционисты, вступает в
противоречие с самим предметом гуманитарного исследования. Как заметил Г.
Риккерт, а вслед за ним Г. Гадамер, в гуманитарной сфере единичное,
индивидуальное ценно само по себе, в то время как в естественных науках оно
интересно только в той связи, какая ведет к общему. Все предметы культуры суть
знаки человеческой деятельности, и извлечение из них «человеческого смысла» не
может происходить естественнонаучным путем. Как считает М. М. Бахтин, задача
гуманитарных наук состоит в том, чтобы заставить вещную среду стать чреватой
словом, раскрыть ее субъективность и смысловую сторону, т. е. преодолеть
чуждость, безгласность каждой вещи, заставить ее «заговорить». Для
осуществления такой цели надо встать в диалогическое отношение к культуре, в
позицию вопрошания, вживания с соблюдением «вненаходимости»15, а не подвергать ее аналитическому
рассечению. [138] 1 Карлейель
Т. 1) Сартор Резартус. М., 1902; 2) Исторические и критические опыты. М., 1878;
3) Этика жизни. СПб., 1906; 4) Французская революция. СПб., 1907; 5) Герои, почитание героев и героическое
в истории. СПб., 1908. 2 Карлейль Т. Startor
Resartus // История
эстетики. Памятники мировой эстетической мысли: В 5 т. Т. 3. М., 1967. С. 851. 3 Цит. по: Осипова Э. Р. У. Эмерсон: писатель и время. Л., 1991. С.
12. 4 Карлейль Т. 1) Герои, почитание героев и героическое в истории; 2) Исторические
и критические опыты; 3) Новалис. М., 1901; 4) Теперь и прежде. М., 1906; 5) Этика жизни; 6) Characteristics. New York, 1903. 5 Раскин Д. Современные художники.
Т. 1. М., 1901. С. 52. 6 Ruskin J.
The Stones of Venice. V. I-II. London; New York, 1907. 7 Ibid. 8 Ruskin J.
1) The Politeconomy of Art. London, 1867; 2) Unto this Last. London, 1862. 9 Спенсер Г. Воспитание умственное,
нравственное и физическое. СПб., 1878. С.
18. 10 Там же. С. 49. 11 Спенсер Г. Основания социологии.
СПб., 1896. 12 Тайлор Э. Первобытная культура.
М., 1989. С. 21. 13 Tylor E. Primitive culture. London, 1871. P. 1. 14 Морган Л. Древнее общество. М.,
1934. 15 Бахтин М. М. К методологии
гуманитарных наук//Бахтин М. М. Эстетика сло весного
творчества. М., 1979. Глава 6. Философия культуры в России (середина XVII - вторая половина XIX века) Развитие русской
культуры на протяжении целых столетий определялось духовной конфронтацией
России и Запада. При этом на первом плане стоял вопрос о «правой вере», который
актуализировался после разделения христианства на православие и католицизм
(1054 г.). Древнерусские книжники считали, что истинная религия несовместима
ни с какой формой рационализации — ни с платоновской, ни с аристотелевской.
Они откровенно демонстрировали свою неприязнь к «афинейской премудрости» —
светским наукам и философии, доказывая превосходство «нерассуждающей» веры над
«богомерзким» знанием. «Аз бо не во Афинех ростох, не от философ научихся»,1— оправдывался за чрезмерность своего «разума»
Даниил Заточник. «Аз бо есмь груб умом и словом невежа, — вторил ему Епифаний
Премудрый, — ...ни Платоновых, ни Аристотелевых бесед не стяжах, ни философиа,
ни хитроречиа не навыкох...»2.
Подобные самоуничижительные формулы можно найти и у Филофея Псковского, и у
Зиновия Отенского, и у Артемия Троицкого. Все это создавало
особое умонастроение, противопоставлявшее культуру и духовность. Русская
духовность по сути дела оказывалась как бы обескультуренной, лишенной
познавательно-мирских, секуляристских ориентации. Ее идеалом была святость, а
не знание. Она была погружена в своеобразную стихию афилософии, которая исключала
какое бы то ни было самобытное творчество в сфере духа. Главную роль здесь
играла охранительная тенденция. Особенно ярко это
проявилось в старообрядчестве. Протопоп Аввакум наставлял: «Не ищите риторики
и философии, ни красноречия, но здравым истинным глаголам последующе, поживите.
Понеже ри [141] тор и философ не может
быти християнин...»3. Наиболее
решительно свой вероисповедный консерватизм идеолог старообрядчества выразил в
вопросе «иконного писания». Он категорически отвергал новое направление в
русской религиозной живописи, которое возглавляли Симон Ушаков и Иосиф
Владимиров. По их мнению, икона, как зеркало, должна отражать жизнь во всем ее
своеобразии и неповторимости. Им казалось юродством «одною формою, смугло и
темновидно, святых лица писати»4.
Московские «изуграфы» были противниками иконописной традиции, утвержденной
Стоглавым собором (1551 г.) и признававшейся незыблемой протопопом Аввакумом.
Осмеивая новые живописные приемы, Аввакум с раздражением писал: «Есть же дело
настоящее, пишут Спасов образ Еммануила: леце одутловато, уста червленная,
власы кудрявыя, руки и мышцы толстые, персты надутые, тако же и у ног бедры и
лыста толстыя, и весь яко немчин брюхат и толст учинен, лише сабли-той при
бедре не написано. А то все писано по плотскому умыслу, понеже сами еретицы
возлюбиша толстоту плотскую и опровергоша долу горняя»5. Таким образом, старообрядчество пыталось
противостоять начавшейся секуляризации русской духовности, сдержать развитие
«сферы культуры» (Л. П. Карсавин) как сферы самочувствия и самосознания
мирского человека. Подлинным стимулом для развития русской культуры стала
петровская европеизация. На смену старой «Святой Руси» с ее идеалом
патриархальности и византизма пришло новое цивилизованное государство —
«Российская Европия». Зарождающаяся светская культура обрела свое философское
обоснование в идеологии западничества. Особенно отчетливо размежевание
духовности и культуры выразилось в появлении интеллигенции — особого сословия
людей, которое с самого начала взяло на себя ответственность за образование и
просвещение России. В
духовной сфере западничество означало разрыв с православно-церковной
традицией; в нем отразилось становление российского самосознания. Петр I
создал целую систему гражданской обрядности («табельные праздники»),
способствовавшую закреплению светских культурных стереотипов, светских
интеллектуальных традиций. Западничество формировало новый тип ментальности,
отличный от сложившегося в допетровскую эпоху; оттого борьба с западничеством
в России изначально носила характер религиозно-православной конфронтации. В
идейном отношении западничество было многоструктурно и разнонаправленно: в нем
проявились и прокатолические, и протестантские (сам Петр I явно тяготел к
протестантской [142] религиозности), и
просветительско-секуляризационные тенденции. Западничество было способом
претворения буржуазности в социальный 'быт и самосознание русского общества.
Для западничества характерна установка на соревновательность
(состязательность) культур в противоположность старообрядческо-московскому
отрицанию всякой инокультуры. Особым признаком западничества становится
вероисповедный индифферентизм, благодаря которому укреплялось и усиливалось
гуманистическое начало в русской культуре. Первым
опытом философско-культурологического осмысления петровской европеизации
явилась теория «всемирного умопросвячения» В. Н. Татищева (1686—1750). Основу
этой концепции составляла идея о том, что все «приключения и деяния», которые
совершаются в жизни, «от ума или глупости происходят». В подтверждение своей
правоты Татищев ссылался на авторитет почитаемых им Христиана Томазиа и
Христиана Вольфа — последователей великого Лейбница. Ум для Татищева составлял
«генеральное» понятие, определяющее сущность философии. В отличие от глупости,
которая никогда не выступает «особым сусчеством» человека, ум, напротив, принадлежит
к важнейшим «силам души», обуславливающим возможность счастья. Оттого развитие
ума, превращение его путем просвещения в разум составляет цель и назначение
истинной образованности. Так Татищев приходил к идее «всемирного
умопросвячения», ознаменовавшей зарождение самобытной философии культуры в
отечественной мысли. Татищев выделял три
этапа «всемирного умопросвячения». «Первое — обретение букв, через которое
возымели способ вечно написанное в память сохранить и далеко отличным наше
мнение изъявить. Второе — Христа спасителя на землю пришествие, которым совершенно
открылось познание творца и должность твари к Богу, себе и ближнему. Третье —
чрез обретение тиснения книг и вольное всем употребление, чрез которое весьма
великое просвячение мир получил, ибо чрез то науки вольные возросли и книг
полезных умножилось»6. Характеризуя
первый этап, Татищев обращал прежде всего внимание на то, что в начале своего
существования люди жили по естественному закону, который был «при сотворении
Адама ему и его наследникам вложен». Тогда все держалось одной только памятью.
Но так как не у всех она одинаково «тверда», то со временем мало кто мог
«правильно и порядочно» пересказать доставшиеся от предков правила и законы.
Поэтому «первое просвячение ума» было положено обретением «письма». Значение
письменности Татищев видел не [143] только в том, что она
достоверно закрепляла человеческие познания, но и в том, что она способствовала
развитию правильного законодательства. Первым законом был «закон письменный»,
переданный через Моисея еврейскому народу. Точно так же у других народов, пребывавших
«в глубочайшей темноте неведения и невежества», по обретении письменности
явились люди, которые «зачали законы сочинять и, на лучшее наставляя, лучи
малого сияния и благоразумия им открывать»: в Персии — это Зорастр, в Египте —
Озирис, в Греции — Минос, в Риме — Янус или Нума Помпилий. «Близ потопа», как
писал Татищев, обрели свои письмена и законы китайцы7. Аналогичным образом
участвовала в этом всемирно-историческом ходе «умопросвячения» и Россия.
Татищев настаивал на древности письма у «славянов». Свои обстоятельные
соображения на этот счет он заключал следующим доказательством: «Наипаче же
закон или уложение древнее руское довольно древность письма в Русии удостоверяет».
Речь в данном случае идет о «Русской правде» — выдающемся памятнике
отечественной правовой мысли раннекиевской эпохи. Стало быть, и в России
обнаруживается тесная связь между древностью письма и появлением письменного
закона. Вместе с тем закон для Татищева — не просто выражение чисто
политических реалий, а предпосылка, основное условие развития культуры,
становления цивилизации. Будучи западником по убеждению, русский мыслитель, естественно,
ориентировался на движение России по европейскому пути, и этим определялось
осмысление им последующего процесса «всемирного умопросвячения». Второй
этап в истории человечества, как было сказано, связан с пришествием Христа.
Дохристианский мир погрязал в «мерзости» языческого кумирослужения. Учение
Христа принесло с собой не только «душевное спасение, царство небесное и вечная
блага», благодаря ему «все науки стали возрастать и умножаться, идолопоклонство
же и суеверие исчезать»8.Однако и
здесь не обошлось без «мерзкого зловерия» и злоключений, в чем главным образом
повинна церковь. Так, говоря о западной церкви, Татищев с возмущением писал о
преследованиях «высокого ума и науки людей», а также сожжениях «многих древних
и полезных» книг. Все это создало «в просвячении ума препятствия» и привело к
тому, что «едва не повсюду науки, нужные человеку, погибли». «Оное время, — заключал
русский мыслитель, — ученые время мрачное именуют»9. К
наибольшим бедам, проистекавшим от церкви, он относил политическое
властолюбие, присущее не только «римским архиепископам», [144] но и «некоторым нашим
митрополитам и патриархам», которые «от гордости и властолюбия противобожного»
возомнили, «якобы духовная власть выше государственной»10. Впрочем, все это Татищев находил в
«предсказаниях» самого Христа, и потому «тиснение книг» он рассматривал как
средство полного преодоления негативного воздействия церкви на развитие
«всемирного умопросвячения». Апология
книгопечатания относится к лучшим страницам сочинений Татищева. И в этом
случае он вдохновлялся идеей об одновременном, соравном приобщении России и
Запада к вершинам человеческого разума. Тиснение книг, отмечал он, было
обретено «лишь в 15-м сте лет». У нас оно появилось при «Иоанне Первом и
Великом» — Иване IV Грозном. Следовательно, «мы не вельми пред протчими в том
укоснели». Изобретение книгопечатания открывает широкий простор для совершенствования
разума. Татищев самым решительным образом опровергал мнения противников
«умопросвячения», доказывавших, что «чим народ простяе, тем покорнее и к
правлению способнее, а от бунтов и сметений безопаснее»11. Подобные рассуждения, на его взгляд,
исходят как раз от невежд и глупцов, не познавших пользу наук. Между тем именно
науки, созидая благо, устраняют почву для всяких бунтов. Пример тому — Европа:
там науки процветают, но «бунты неизвестны». И наоборот, «турецкий народ пред
всеми в науках оскудевает, но в бунтах преизобилует». Схожим образом обстоит
дело в России, где «никогда никаких бунтов от благоразумных людей начинания не
имел» и «редко какой шляхтич в такую мерзость вмешался»; если же в России и
случались бунты, то виновниками их были «более подлость, яко Болотников и
Боловня холопи, Заруцкой и Разин казаки, а потом стрельцы и чернь, все из самой
подлости и невежества»12. Другими
словами, несмотря ни на какие внешние, политические «изъяны», просвещение,
культура придают целесообразный характер общественно-историческому процессу,
умножают богатство и славу государства13. Нетрудно
заметить, что культурология Татищева непросто выражала ориентацию на западный
идеал — ее отличительной чертой было именно «выпрямление» культурно-исторического
процесса, выделение в нем той общечеловеческой мечты, которая уравнивает народы
и нации. В схеме Татищева нет противопоставления культур, все культуры для него
едины по своей сущности и различаются лишь уровнем развития. Если Запад достиг
более высокой культуры, это не свидетельствует о каком-то особом превосходстве
его народов, а лишь указывает на более раннее приобщение их к наукам и
философии. [145] России уготована та же
будущность, без этого она не вырвется из тенет невежества и суеверий. Но ей
необходимо политическое обновление, необходим разрыв с традиционной
духовностью, основанной на извращенной вере, на чистой церковности. Татищев
полагал, что главная задача состоит в создании культуры, всецело сосредоточенной
на светской власти. Со времен Татищева идея глубокой нерасторжимой связи
культуротворческого процесса и «государственного устроения» становится
основополагающим постулатом русской просветительской философии XVIII в. В
русле данной традиции складывается самобытническая культурология, разработка
которой связана прежде всего с именем М. В. Ломоносова (1711—1765). В числе
особенных заслуг великого русского ученого было составление им «Древней
Российской истории», ознаменовавшей важный этап в изучении отечественных древностей.
Культурологический аспект ломоносовской историографии отчетливо выразился в его
периодизации. Он выделял пять периодов российской истории: первый — с
древнейших времен до образования Древнерусского государства; второй — от
образования Киевской Руси до Ярослава Мудрого, когда произошло объединение
разных славянских племен под эгидой великокняжеского единовластия; третий — с
середины XI в. до монголо-татарского завоевания: это время отмечено усилением
центробежных тенденций и развитием удельной системы; четвертый — период
Золотоордынского владычества и до царствования Ивана III, когда страна освободилась
от чужеземного ига и вновь объединилась под единой властью; пятый — от Ивана
III до смерти Федора Алексеевича: за этот полуторовековой период в России
завершилось создание национального государства14. Данная
периодизация не только позволяла группировать факты и давать последовательное
изложение исторических событий, но и открывала путь для культурологических
обобщений, осмысления духовно-творческого развития российского народа.
Ломоносов решительно отвергал распространенные в тогдашней историографии представления
о «дикости» и «варварстве» славянских племен. Размышляя о величии и славе наших
предков, он с гордостью констатировал: «Немало имеем свидетельств, что в России толь великой тьмы невежества
не было, какую представляют многие внешние писатели. Инако рассуждать
принуждены будут, снесши своих и наших предков и сличив происхождение,
поступки, обычаи и склонности народов между собою»15. [146] Защита культурной
самобытности славян стояла в центре полемики Ломоносова с историком Г. Ф.
Миллером. Немец по происхождению, Миллер всячески стремился подчеркнуть
превосходство варяжского элемента над славяно-русским. Согласно его концепции
варяго-руссы были скандинавами (шведами), и только благодаря им Россия обрела
собственную государственность. В своих «Замечаниях на диссертацию Миллера»
Ломоносов, доказывая славянское происхождение руссов, приводил, в частности,
лингвистический аргумент: если
бы они действительно были скандинавами, то в русском языке, несомненно,
отразились бы следы их «чужестранного» влияния. Это подтверждает пример
монгольского завоевания. «Татара, — писал Ломоносов, — хотя никогда в
российских городах столицы не имели, а следовательно ни гварнизонов, ни гвардии
при себе не держали, но токмо посылали баскак или сборщиков, однако и поныне
имеем мы в своем языке великое множество слов татарских. Посему быть не может,
чтоб варяги-русь не имели языка славенского и говорили бы по-скандинавски,
однако бы, переселившись к нам, не учинили знатной в славенском языке
перемены»16. Таким образом Ломоносов
вводил в историографию культурологическую константу, придавая тем самым
истории характер духовной биографии народа. Это обстоятельство сыграло важную
роль в позднейшей славянофильской философии культуры. Мысль
о культурно-исторической самобытности народов лежала и в основе воззрений С. Е.
Десницкого (ок. 1739—1789). Для него первостепенное значение имело не столько
развитие «всемирного умопросвячения», т. е. познаний, наук самих по себе,
сколько своеобразие хозяйственной деятельности, определявшей различные
состояния духовной жизни общества. Следуя данной методологии, мыслитель подразделял
историю человеческого рода на четыре «состояния»: первобытное, скотоводческое
или пастушеское, хлебопашественное и коммерческое. Между первым состоянием,
когда люди жили «ловлею зверей» и питались «плодами самозарожцающимися на
земле», и последним, характеризующимся высоким уровнем разделения труда, выделением
мануфактур, учреждением банков и появлением купечества, дистанция огромного
размера. Но пройти этот путь необходимо всем народам, если они хотят достичь
цивилизации. «Такое происхождение и возвышение обществ человеческих, — отмечал
Десницкий, — есть сродно всем первоначальным народам, и по оным четверояким
народов состоянием мы должны выводить их историю, правление, законы и обычаи и
измерять их различные преуспевания в науках и художе [147] ствах»17. Как видно, Десницкий не только уникализирует
феномен культуры, возвышая ее до сущностных свойств человеческой природы но и
вносит в ее оценку четкий философско-исторический критерий, вытекающий из
специфики хозяйственной, материально-практической деятельности людей. Культура
становилась символом всякой образованности и просвещения, всякого
благоустроенного человеческого бытия. Таким образом, в
философско-культурологических теориях русского Просвещения выявились все
основные теоретико-методологические подходы, которые привели к появлению
философии культуры славянофильства. Немалую роль в
укреплении этого процесса сыграло творчество М. М. Щербатова (1733—1790).
Сокрушаясь по поводу того, что со времени Петра так скоро «повредилися повсюду
нравы в России», он замечал: «Науки, художества и ремесла стали в ней
процветать, торговля начала ее обогащать и преобразовались россияне — из
бородатых в гладкие, из долгополых в короткополые, стали сообщительнее и
позорища благонравныя известны им учинились. Но тогда же искренная
привязанность к вере стала исчезать, таинства стали впадать в презрение,
твердость уменьшилась, уступая место нагло стремящейся лести, роскошь и
сластолюбие положили основание своей власти, а сим побуждением и корыстолюбие к
разрушению законов и ко вреду граждан начало проникать в судебные места»18. Из рассуждений Щербатова следовало, что в
результате реформ Петра I Россия вместо прежнего духовного единения впала в
контрасты культурной разорванности и повреждений. Екатерининский вельможа в
принципе не отвергал европейской культуры вообще, но он не видел возможности
для национально-духовного самоопределения русского народа в рамках
унифицированной европейской цивилизации. Герцен был прав,
говоря, что Щербатов фактически дошел до славянофильской точки зрения. От
западничества в сторону славянофильства круто повернул в конечном счете и его
знаменитый внук П. Я. Чаадаев (1794—1856). Если на первых порах, принимая
католицизм как единственный путь прогресса и процветания, он оставался вполне
равнодушным к отечественной старине, не видя в ней «ничего индивидуального, на
что могла бы опереться наша мысль», то позднее, в пору написания своей
«Апологии сумасшедшего», он уже ставил вопрос о «русском пути», исповедовал
идею пророческого мессианизма России в будущем. «Я считаю, — писал Чаадаев, —
наше положение счастливым, если только мы сумеем правильно оценить [148] его; я думаю, что
большое преимущество — иметь возможность созерцать и судить мир со всей высоты
мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей, которые в других
местах мутят взор человека и извращают его суждения. Больше того: у меня есть
глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть идей, возникших в
старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я
часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей
предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся
перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества»19. Эти воззрения Чаадаева, по сути дела,
заставили «организоваться» (А. И. Герцен) славянофилов, которые, в
противоположность западникам, создали собственную философию «русского
самобытничества», или «культурного руссицизма». Сущность
славянофильства определялась идеей «несхожести» России и Запада, самобытности
русского духовно-исторического процесса. Она занимала воображение всех
«старших славянофилов» — К. С. Аксакова, И. В. Киреевского, А. С. Хомякова. Сам
термин «славянофильство» достаточно условен и выражает лишь их общественно-политические
позиции. Чернышевский писал: «Симпатия к славянским племенам не есть
существенное начало в убеждениях целой школы, называемой этим именем... Кто же
из образованных людей не разделяет ныне этой симпатии?»20. Славянофильство было прежде всего
«любомудрием», которое сами представители данного направления характеризовали
по-разному: то как «славяно-христианское», то как «православно-русское», то
просто как «русское воззрение». Во всяком случае, их объединяла ориентация на
учение православной церкви, на верования и идеалы русского народа. В
философии культуры ранних славянофилов преобладающее место заняла тема
противостояния России и Запада. Больше всего ее разрабатывал И. В. Киреевский
(1806—1856), проделавший, подобно Чаадаеву, эволюцию от европеизма к
руссицизму. Для его методологии было характерно различение духовности и
культуры, которое он обусловливал разным характером просвещения в России и на
Западе. Отличительная особенность русского просвещения виделась ему в непосредственном
«общении со вселенскою церковью». Россия восприняла истинное православие из
Византии, и оно, ничем не замутненное, во всей «полноте и чистоте» сохранялось
в монастырях. Под руководством учения отцов православной церкви, писал
Киреевский, «сложился и воспитался коренной ум, лежащий в основе русского
быта»21. [149] Напротив того,
западное просвещение не смогло удержаться в пределах духовности и уклонилось в
рационализированную культуру. Этому содействовало то, что она складывалась на
основе трех основных элементов: католицизма, древнеримской образованности и
идеологии государства. Всеобщим господством пользовалась римская церковь. Ее
учение было пронизано философией аристотелизма, благодаря чему на всем облике
западноевропейского просвещения сказалось всесокрушающее влияние рационализма.
«Система Аристотеля, — писал Киреевский, — разорвала цельность умственного
самосознания и перенесла корень внутренних убеждений человека вне
нравственного и эстетического смысла, в отвлеченное сознание рассуждающего
разума»22. Так развилась односторонность
западноевропейского просвещения, которая пагубно отразилась на всех сферах
общественного и политического быта. В межчеловеческих отношениях возобладало
«насилие», возникли «враждующие племена», угнетенные и завоеватели. Казавшаяся
благом западноевропейская культура на поверку выявила свою конфронтационную
сущность и тем самым поставила себя на грань самоистребления. Свои размышления
Киреевский свел к следующему итогу: «Христианство проникало в умы западных
народов через учение одной римской церкви — в России оно зажигалось на
светильниках всей Церкви Православной; богословие на Западе приняло характер
рассудочной отвлеченности — в православном мире оно сохранило внутреннюю
цельность духа; там раздвоение сил разума — здесь стремление к их живой совокупности;
там движение ума к истине посредством логического сцепления понятий — здесь
стремление к ней посредством внутреннего возвышения самосознания к сердечной
цельности и средоточению разума; там искание наружного, мертвого единства —
здесь стремление к внутреннему, живому; там церковь смешалась с государством,
соединив духовную власть со светскою и сливая церковное и мирское значение в
одно устройство смешанного характера, — в России она оставалась не смешанною с
мирскими целями и устройством; там схоластические и юридические университеты —
в древней России молитвенные монастыри, сосредоточившие в себе высшее знание...
Там враждебная разграниченность сословий — в древней России их единодушная
совокупность при естественной разновидности... Там законность формально-логическая
— здесь выходящая из быта... Там волнение духа партий — здесь незыблемость
основного убеждения; там прихоть моды — здесь твердость быта... Там
изнеженность мечтательности — здесь [150] здоровая цельность
разумных сил; там внутренняя тревожность духа при рассудочной уверенности в
своем нравственном совершенстве — у русского глубокая тишина и спокойствие
внутреннего самосознания при постоянной недоверчивости к себе и при неограниченной
требовательности нравственного усовершения; одним словом, там раздвоение духа,
раздвоение мыслей, раздвоение наук, раздвоение государства, раздвоение
сословий, раздвоение общества, раздвоение семейных прав и обязанностей,
раздвоение нравственного и сердечного состояния: раздвоение всей совокупности
и всех отдельных видов бытия человеческого, общественного и частного»23. Киреевский считал, что без облагораживающего
влияния России, ее православной духовности Запад не может сохранить свое
историческое призвание и силу. Новые аспекты в
интерпретации духовности наметились в учении А. С. Хомякова (1804—1860). В
отличие от Киреевского, сводившего духовность к православию, он отождествил ее
с понятием соборности, которая мыслилась им как итог взаимодействия
«божественного и человеческого элементов». Отсюда следовало, что вера
содержится не одной какой-то христианской общиной, а всей церковью вместе, всем
«телом Христовым» — и иерархией, и мирянами целокупно. Сущность же веры
составляет любовь и единение. Любовь есть проявление «Духа Божия» и «выражается
многообразно: делом, молитвою и песнею духовною»24.
В ней воплощается соборное начало веры как «единство во множестве». Поэтому
истинная вера не ограничивает ум человеческий, не сковывает его обручем
жестких догматических определений, а раскрепощает его, открывает бесконечное
разнообразие путей для самоутверждения и реализации таланта. Точно так же и в
каждом народе действует особая «духовная сила», не позволяющая ему раствориться
среди других народов, сделаться простым подражателем чужих дел и свершений25. Таким образом,
принцип соборности устанавливал многолинейное движение человеческой
духовности, что, естественно, ставило Хомякова в непримиримое отношение к
философии Гегеля, который принимал «движение понятия в личном понимании за
тождественное с самой действительностью». Вследствие этого, полагал Хомяков,
отстраняется «сущее», разум сам, «в своей полнейшей отвлеченности», возрождает
«из собственных недр» все то, что составляет предмет бытия; не остается места
творению, на всем лежит печать одномерности и рациональности. Имея в виду
западников, Хомяков не без основания писал, что гегелевская философия «сбила с
толку мно [151] гих даровитых и
достойных подвижников исторической науки»26.
Именно критика Гегеля послужила для Хомякова средством обращения к русской
национальной истории, к народной духовной традиции. В России, согласно
Хомякову, духовное начало народа издревле воплотилось в сельской общине. Помимо
выгод хозяйственных, административных, общинное устройство заключает в себе
всю «жизненность общества», т. е. «вечные духовные истины» и «вневременные
человеческие мнения». Их единство составляет соборность, которая служит
идеальным прообразом материальной общины. Однако неравноценность составляющих
соборное сознание элементов делает его внутренне противоречивым, способным к
изменению, развитию. Если вечные истины воплощаются в духе народном, то выразителем
временных мнений выступает отдельный человек. Народ сохраняет, лицо творит. В
то же время всякое истинное творчество должно быть народным. Без этого
творчество проникается эгоистической рассудочностью, которая разрушает
духовную силу народа. Из сказанного
видно, что совпадение общинное™ и соборности у Хомякова содержало предпосылку
слияния духовности и культуры как общих универсалий, определяющих бытие
человечества. При этом он вовсе не отрицал различий России и Запада; напротив,
с точки зрения его подхода, они приобретали еще более глобальный характер. И
это понятно: отбросив принцип исторической однолинейности, Хомяков не просто
уникализировал культурно-историческое творчество отдельных народов, но и вывел
культурологию в область самой широкой историософии и метафизики. В своей основе
учение Хомякова содержало предпосылки теории культурно-исторических типов
Данилевского. Н. Я. Данилевский
(1822-1885) завершает собой эволюцию классического славянофильства, намечая
переход к позднейшему «русофильству» (К. Н. Леонтьев, М. Н. Катков, Н. Н.
Страхов, Л. А. Тихомиров и др.). Для него уже не существовало единой
«общечеловеческой задачи», реализуемой в ходе исторического развития народов.
Подобный гегелизм, не преодоленный до конца ранними славянофилами, он отвергал
начисто и бесповоротно. Данилевский выдвинул идею о разнородности цивилизаций,
наличии множества несхожих, «своеземных» культурно-исторических традиций.
Прогресс, с его точки зрения, «состоит не в том, чтобы исходить все поле,
составляющее поприще исторической деятельности человечества, во всех
направлениях»27. Из этого, однако, не
следует, будто каждый народ способен создать [152] собственную самобытную
культуру. В истории выработалось только десять культурно-исторических типов: 1)
египетский, 2) китайский, 3) халдейский, или древнесемитический, 4) индийский,
5) иранский, 6) еврейский, 7) греческий, 8) римский, 9) ново-семитический,
или аравийский, и 10) германо-романский, или европейский. Роль же других
народов не была столь «положительной»; они либо действовали в качестве «бичей
Божьих», разрушителей «дряхлых цивилизаций» .(таковы гунны, монголы, турки),
либо составляли «этнографический материал» для других культурно-исторических
типов (как, например, финны). Формулируя общие
законы развития самобытных цивилизаций, Данилевский исходил из того, что все
они представляли собой осуществление определенной формы культурного творчества
— научного, правового, религиозного или художественного. Поэтому первый закон
гласил: для возникновения цивилизации необходимо, чтобы народ обладал
соответствующими «духовными задатками» и пользовался политической свободой.
Далее выдвигались следующие законы функционирования цивилизаций: 1. «Начала
цивилизации одного культурно-исторического типа не передаются народам другого
типа». 2. Полнота и богатство культурно-исторического типа зависят от
разнообразия входящих в него этнографических элементов, «когда они, не будучи
поглощены одним политическим целым, пользуясь независимостью, составляют
федерацию, или политическую систему государств». 3. Период роста цивилизации
всегда неопределенно продолжительнее периода цветения и плодоношения, после
которого она истощает свои жизненные силы и больше не возобновляется. По схеме
Данилевского, Запад, создавший последнюю историческую цивилизацию, уже пережил
«апогей своего цивилизационного величия», и на очереди теперь — возвышение
славянства. Именно ему предстоит создать новый тип, новую форму цивилизации,
который будет «четырехосновный», т. е. представит собой «синтезис всех сторон
культурной деятельности», разрабатывавшихся до сих пор «его предшественниками
на историческом поприще в отдельности или в весьма неполном соединении»28. Однако во главе культурного движения
славянства должна стать Россия. Данилевский полагал, что она вполне готова к
выполнению этой исторической миссии. Желая обосновать
свой вывод, автор «России и Европы» предпринимает обстоятельный анализ
исторических тенденций отечественной культуры. На его взгляд, она всегда
зижделась на двух основопо [153] лагающих началах —
народности и государственности. В то же время их разобщенность на протяжении
столетий создавала серьезные препятствия для духовного возвышения России.
Сперва причиной этой разобщенности явилось прежде всего «чужеродное»
происхождение русского государства. Данилевский в данном вопросе занимал позиции
норманистов. Он полагал, что именно «призвание варягов» послужило «закваскою,
дрожжами, побудившими государственное движение в массе славян, живших еще
одной этнографическою, племенною жизнью ...»29.
Но варяги оказались слишком слабы, чтобы в полной мере «сообщить
государственный характер русской жизни»30,
поэтому на Руси вскоре упрочилась удельная система. Положение выправилось
только «при татарской власти». Несмотря на опустошительность набегов, она была
все же сравнительно «легка». Татары установили простое данничество, никогда не
растворяясь в славянстве. «Степень культуры, — писал Данилевский, — образ жизни
оседлых русских славян и татарских кочевников были столь различны, что не
только смешение между ними, но даже всякая власть последних над первыми не
могла глубоко проникать, должна была держаться на одной поверхности»31. В такой ситуации, естественно, вся выгода
власти оказывается на стороне московских князей, получивших от Орды ярлыки на
правление. Это позволило им довольно быстро усилиться и сбросить в конечном
счете монгольское иго. Народ
воспринял освобождение по-своему ~ как право уклоняться от насилия любой
власти. Вместо того, чтобы всеми силами поддержать московских князей в деле
устроения государства, простой люд бросился бежать от «зоркого глаза
исправников и становых», ища раздолья и свободы в безмерных пространствах
своего отечества. Москва вынуждена была прибегнуть к крепостной неволе, которую
Данилевский признавал формой феодализма. Благодаря закрепощению крестьян
«государство получило возможность платить своим слугам», т. е. дворянству,
принявшему на себя главную ношу царского служения. Народ оказался в еще большей
изоляции от власти. Но постепенно дворянство утрачивает свое прежнее значение
и крепостное право перестает соответствовать государственным интересам, оно
отменяется реформой 1861 г. Тем самым устраняются препоны, мешавшие сближению
народа и государства, а стало быть, выходу России на уровень цивилизационного
развития. Отныне ничто не мешает ей взять на себя роль предводителя
славянства, творца новой культурно-исторической традиции. «Если Россия не поймет
своего назначения, — утверждал Данилевский, — ее неминуемо [154] постигнет участь всего
устарелого, лишнего, ненужного. Постепенно умаляясь в своей исторической роли,
придется склонить голову перед требованиями Европы...»32. Чтобы избежать последствий бесславного
«европейничанья», необходимо осознать, что Запад пришел к своему тупику, за
которым скрывается растворение, гибель. Любое сближение с Западом опасно для
будущей славянской цивилизации, которая не только снимет односторонность
предшествующих культурных типов, но и станет претворением в жизнь «справедливо
обеспечивающего народные массы общественно-экономического устройства». Таким
образом, в славянской цивилизации совершится слияние народности и
государственности в окончательном и всегармонизирующем единстве. Теория
культурно-исторических типов Данилевского была воспринята многими русскими
мыслителями второй половины XIX в. и в первую очередь К. Н. Леонтьевым
(1831—1891). Однако он подошел к ней с позиций собственной философии,
основанной на идее триадического развития, заключающего стадии первоначальной
простоты, цветущей сложности и вторичного смесительного упрощения. Это означало,
что любой процесс, любое развитие имеет свое начало, свой пик восхождения к вершине
и свое завершение, выражающееся в усреднении, уравнивании, стирании всяких
различий и самобытных черт. Применительно к обществу, а следовательно, и к
культуре последняя стадия выражала эгалитаризацию, или, иначе, демократическое
упрощение, приводящее явление к гибели. В
соответствии с этой схемой Леонтьев вносил определенные «поправки» в теорию
Данилевского. В частности, он считал, что культурные типы не связаны с одной
национальностью (этносом), и поэтому его элементы (такие как религия, государственные
законы, философия, стиль искусства, мода, обычаи) могут целиком или «по кускам»
передаваться другим нациям. Кроме того, Леонтьев вполне допускал, что в
какой-то исторический момент «человечество легко может смешаться в один общий
культурный тип»33. Данное предположение
вытекало из его убеждения в конечной эсхатологичности всякого бытия.
Следовательно, смешение народов в одном культурно-историческом типе будет
означать наступление того самого «всеобщего равенства», за которым последует
«конец света», возвещенный христианством. Наконец, Леонтьев высказывал сильные
сомнения относительно возможности «четырехосновной» славянской цивилизации. В
своем письме к И. И. Фуделю от 19-31 января 1891 г., отправленном из Оптиной
Пустыни, он писал: «И если даже допус [155] тить, что
романо-германский, несомненно, разлагаясь, уже не может в нынешнем состоянии
своем удовлетворить все человечество, то из этого вовсе еще не следует, что мы,
славяне, в течение 100 лет не проявившие ни тени творчества, вдруг теперь под
старость дадим полнейший 4-х основный культурный тип, как мечтает и даже верит
Данилевский»34. . На основании этих
соображений Леонтьев приходил к выводу, что в создании культурного типа
решающее значение имеет не столько народ, сколько государство, объединяющее в
политическом единстве разнородные этносы и нации. Соответственно, Россия
представлялась ему безусловно способной к культурно-историческому творчеству,
более того — к созданию самобытной цивилизации, но эта цивилизация должна была
быть уже не славянской, а русско-азиатской, ибо Россия «давно уже не чисто
славянская держава». Обширное население азиатских провинций, подвластных
русской короне, имеет в ее судьбах не меньшее значение, чем славяне. «... Это
целый мир особой жизни, — писал Леонтьев, — особый государственный мир, не
нашедший еще себе своеобразного стиля культурной государственности»35. Таким образом, культура должна была
воплощать идею государства, а государство — стимулировать развитие культуры.
По существу культура трансформировалась в идеологию, по необходимости
принимавшую консервативные, охранительные формы. Идеи Данилевского и
Леонтьева отразились на позднейшей философии культуры русских евразийцев (С.
Н. Трубецкой, П. Н. Савицкий, Л. П. Карсавин, Л. Н. Гумилев). Несомненное
влияние они оказали также на таких крупнейших западноевропейских
культурологов, как О. Шпенглер и А. Тойнби. 1 Моление Даниила
Заточника // Хрестоматия по древней русской литературе / Сост. Я. К. Гудзий. Изд. 8-е. М., 1973. С. 140. 2 Житие святого Стефана епископа Пермского/ Изд. В. Дружинин. СПб.,
1897. С. 2. 3 Житие Аввакума и другие его сочинения. М., 1991. С. 92. 4 История эстетической мысли: В 6 т. Т. 1. М., 1985. С 427-433. 5 Житие Аввакума и другие его сочинения. С. 253. 6 Татищев В. Н. История
Российская. Т. 1. М. Л., 1962. С. 79. 7 Татцщев В. Н. Разговор о
пользе наук и училищ. М., 1887. С. 41—42. 8 Там же. С. 50. 9 Там же. С. 52. 10 Татищев В. Н. История
Российская. Т. 1. С. 380. 11 Татищев В. Н. Разговор о
пользе наук и училищ. С. 63. 12 Там же. С. 65-66. 13 Примечательна защита Татищевым вольного книгопечатания. Он высказывал
сожаление по поводу того, что в России вследствие сопротивления церкви [156] утвердилось
«единственно казенное» книгопечатание, а «вольное не допусчено». Если, считал
он, это не изменить, тогда «мы никакой надежды к распространению наук иметь не
можем», тогда вотще будут все великие начинания Петровской эпохи. 14 Ломоносов М. В. Поли. собр. соч.: В 10 т. Т. 6. М. — Л. 1952. С.
87. 15 Там же. С. 170. 16 Там же. С. 35. 17 Избранные произведения русских
мыслителей второй половины XVIII века. В 2 т. Т.1.М.,1952.С.271. 18 «О повреждении нравов в России»
князя М. Щербатова и «Путешествие» А. Радищева:
Факсим. изд. М., 1984. С. 1, 30. 19 Россия глазами русского (Чаадаев,
Леонтьев, Соловьев) / Отв. ред. А. Ф.
Замалеев.СПб., 1991. С. 24, 150. 20 Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч.: В 16 т. Т. 3. М., 1968. С. 651. 21 Киреевский И. В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 275. 22 Там же. С. 307 23 Там
же. С. 288-290. 24 Хомяков А. С. Церковь одна //
Литературная учеба. Кн. 3. Май — июнь. 1991. С. 155. 25 Как
известно, официальная церковь не все принимает в богословии Хомякова. Во всяком
случае, она всегда отмечала «неточность употребляемых автором выражений»,
объясняя это тем, что «он не получил специального богословского образования»
(см.: Хомяков А. С. Сущность западного христианства. Б. м. 1974. С. 62). 26 Хомяков А. С. Полн. собр. соч.: В 8т. Т.
1. М., 1911. С. 294, 264-265, 143. 27 Данилевский Н. Я. Россия и Европа. СПб.,
1995, С. 92. 28
Дославянские цивилизации квалифицировались Данилевским следующим образом.
Первые пять цивилизаций — египетская, китайская, халдейская, индийская и иранская
— «не проявили в особенности ни одной из... сторон человеческой деятельности, а
были... культурами подготовленными, имевшими своею задачею выработать те условия,
при которых... становится возможною жизнь в организованном обществе. Все в них
было еще в смешении; религия, политика, культура, общественно-экономическая
организация еще не выделились в особые категории действительности». Еврейская,
греческая и римская были одноосновными. Об аравийской не сказано ничего.
Германо-романский культурно-исторический тип признавался двухосновным. 29 Данилевский Н. Я. Россия и Европа. С.
215. 30 Там
же. С. 216. 31 Там
же. С. 217. 32 Там
же. С. 341. 33 Леонтьев К. Избранное. Письма.
1854-1891. СПб., 1993. С. 552. 34 Там
же. С. 553. 35 Цит.
По кн.: Замалеев А. С. Курс истории
русской философии. Изд. 2-е. М., 1996. С. 227. РАЗДЕЛ
ТРЕТИЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XX ВЕКА
В
начале XX в. вновь поднимается волна рационализма в исследованиях культуры
(вскоре она быстро пошла на спад, но оставила след почти во всех направлениях
культурологии). Один из вариантов рационализма был представлен марксизмом,
превратившимся к этому времени в мощное идеологическое движение, другой —
философией М. Вебера (лидера умонастроений либеральной буржуазии). Марксистский
рационализм был прямым наследником гегелевского—с переложением гегелевских
спиритуалистических категорий в «материалистическую форму». Если для Гегеля
философия была высшей формой деятельности духа, «снимающей» в себе все
остальные — мораль, искусство, религию, — то для марксистов она стала способом
не просто объяснить мир, а переделать его по заранее сконструированному
образцу. Такая программа вдохновляла высший взлет рационализма, когда-либо
известный в истории. Человеческому разуму передавались божественные полномочия
— сотворение мира по своему образу и подобию. Выше и могущественнее
человеческого разума ничего уже не мыслилось — кантовский скептицизм
устранялся, гегелевский «абсолютный идеализм» превращался в «абсолютный материализм».
Считалось, что «царство разума» — коммунизм — начнется с того момента, когда
закончится период стихийного развития человечества (по Марксу, его
«предыстория»). Марксисты утверждали, что с победой пролетариата классовая
борьба, происходившая на протяжении всей истории цивилизации, закончится;
государство как орудие насилия одного класса над другими отомрет, наступит
общественное самоуправление. Точное научное знание законов природы и общества
даст возможность планомерно регулировать и управлять процессами, [159] происходящими вне и
внутри человека. В этом же рационалистическом духе понимали марксисты и
этический принцип «свобода есть познанная необходимость». Иначе говоря, они
полагали, что познание разумом законов естества создает для человека
необходимость отказа от противоестественных желаний и страстей. Для
удовлетворения же остальных — никаких препятствий быть не должно: при
коммунизме внешний и внутренний миры человека будут разумно организованы и
устроены, поэтому отношения природы, созданной человеком, (искусственной среды
его обитания, культуры и природы естественной) станут, якобы, гармоничными. По
выражению Маркса, коммунизм — это завершенный гуманизм, в нем происходит
становление природы человеком, и вся природа становится человеческим телом. На
практике вера в безграничные возможности человеческого разума привела к
созданию тоталитарных государств. Наиболее полное воплощение тоталитарная
модель общественного устройства нашла в России. С теми или иными поправками на
национальные особенности она воплотилась также в ряде государств Восточной
Европы и Азии. «Культурная революция», провозглашенная в первые же годы
Советской власти, подразумевала распространение среди населения начального
политического образования («политграмоты»). Одновременно проводились и
теоретические исследования культуры на базе марксистской методологии: на
вооружение брался марксизм в интерпретации сначала Г. Плеханова, позже В.
Ленина, затем И. Сталина. После развенчания «культа личности» официальная
идеология вырабатывалась «коллективным разумом» партии. Все формы культуры
политизировались: в морали, праве, религии, искусстве, философии необходимо
было найти классовый интерес тех, чьими выразителями являлись эти формы
духовной деятельности. Поэтому термин «культура» был на долгое время заменен
понятиями «надстройка» или «общественное сознание», лучше выражающими
классово-идеологическую направленность. Начиная с 60-х годов одновременно с
марксистской социальной философией (исторический материализм) стала
развиваться и марксистская теория культуры, где культура понималась как
совокупность материальных и духовных ценностей, как «духовное производство»,
как классовое и общечеловеческое явление. Другие
направления марксизма XX в. (а их было множество) внесли существенные
коррективы в изначально присущий ему гиперрационализм. Наиболее сильную школу
«модернизированного» марксизма, повлиявшую на другие его ответвления, дал
Франкфуртский институт социальных исследований, получивший после второй
мировой [160] войны два центра
своего существования — европейский и американский. Эволюция взглядов
основателей Франкфуртской школы — Адорно и Хоркхаймера, а также их сотрудников
и последователей — Фромма, Маркузе, Хабермаса и др. проявилась во все более
критическом отношении к европейскому рационализму как отношению господства, порождающему
фашизм и империализм. Одновременно с этим неомарксизм франкфуртцев насыщался
идеями философии жизни, экзистенциализма, психоанализа. Гораздо
более умеренным, продолжающим сложившуюся в XIX в. линию культурологии, был
рационализм М. Вебера, отложивший отпечаток на всю западную социологию
культуры XX в. По Веберу, особенность европейского менталитета сказалась в
прогрессирующей от средневековья к Новому времени рациональности: в рационализации
религии (протестантизм и соответствующая ему этика жизненного успеха), в
рационализации экономики и права, в рационализации власти. Вебер
способствовал развитию конструктивных идей в западной социологии, в том числе
социологии культуры. На разработанных им понятиях идеального типа, социального
действия, понимания основывалось системно-функциональное направление в социологии
и культурологии, символический интеракционизм, феноменологическая социология.
Требования воздержания от ценностных суждений в социальных науках превратились
в методологическое основание культурологии, занятой теоретическими и
эмпирическими исследованиями современной цивилизации без какой-либо
романтической ностальгии по «утерянному бытию», «подлинности коммуникации» и
других экзистенциальных мотивов современной культурфилософии. А
для культурфилософии XX в., по-прежнему занятой проблемой поиска «подлинного»
человеческого бытия, была характерна сосредоточенность на символе. По мере
того, как язык все больше притягивал к себе внимание исследователей культуры,
методы, сложившиеся в науке о языке, все более входили в обиход общественных
наук. Отношения, складывающиеся в обществе, стали трактоваться по аналогии с
отношениями, складывающимися между значимыми единицами языка и речи. В ход
пошли методы структурного языкознания (Ф. Соссюр), социологии языка (Сепир,
Уорф), гумбольдтианское учение о внутренней форме, превращение сферы
бессознательного в особого рода организованный язык (Ж. Лакан), обнаружение
символов-архетипов коллективного бессознательного (К. Юнг, неофрейдизм),
трактовка языка как голоса бытия (М. Хайдеггер), открытие в языке шифров изначаль [161] ного смысла бытия (К.
Ясперс), выражение в символе «культурного мифа» народа (холизм в
культурологических исследованиях). Можно сказать, что
символы как мифы культуры читались исследователями по вертикали, а символы как
мифы цивилизации — по горизонтали. Символ-миф уводил с поверхности культуры
сегодняшнего дня в ее архаические пласты, хранящие символику бессознательного.
Для экзистенциалистов, персоналистов, неофрейдистов, представителей философской
антропологии символ — это тоннель, «лаз» в подполье культуры, соприкосновенье
с невидимой глазу плазмой, создающей своими импульсами напряжения на
поверхности культуры, конфликты современной жизни. Их корни — там, в глубинах
бытия. И философия культуры «спускается» к ним, к Эросу и Танатосу, жизни и
смерти. Горизонтальное же измерение символических структур дает картину
бесконечного разнообразия сетей коммуникаций, которыми опутано современное
общество. Движущиеся по своим орбитам символы создают сложные конфигурации,
прочитывающиеся то как «социальный театр» (социально-ролевое общение людей в
надетых на них «социальных масках»), то как «социальное кино» (аудио-визуальная
реклама, пропагандирующая с телеэкранов, витрин, стен и крыш домов, обложек
журналов и оберток товаров все тот же, рожденный Голливудом, неправдоподобно
счастливый мир), то как «тотальный дизайн» («грозящий» или «грезящий» всю
среду обитания человека превратить в декорации бесконечного, вечно длящегося
праздника), то, наконец, как многоуровневые ритуальные действа обыденной жизни
(от семейный, камерных до общественных, публичных, перерастающих в грандиозные
политические кампании — шоу и шоу-бизнеса). Все эти прочтения имеют название
«массовая культура», или «индустрия культуры», изучение которой входит в
компетенцию скорее социологии массовых коммуникаций, чем культурфилософии или
культурологии в узком смысле. Вернемся к
вертикальному измерению символа, облюбованному культурфилософией. Путешествие
по нему в глубинные слои культуры давало уверенность в возможности овладения
«душой» культуры, воссоздания ее точной модели. Так родилась «морфология культуры»
— строительство моделей исторических типов из найденной первоклеточки культуры.
В качестве такой исходной клеточки А. Тойнби выбирает «культурный вызов», П.
Сорокин — «ценностную суперсистему», О. Шпенглер — «душу». Причем всех этих
мыслителей сближает негативное отношение к современной культуре (цивилизации). Таким образом, если
в XVIII в. культурфилософская мысль начинала с превознесения завоеваний
цивилизации: широты научного [162] кругозора, строгости
морали, материального благосостояния, власти закона, просвещенной веры,
развитого, воспитанного вкуса, то в XX в. она объявила все это «репрессивным
аппаратом», с помощью которого культура создает отчужденные, превращенные
формы реальности, вступающие в непримиримый конфликт с живой жизнью. Особую
линию в изучении культуры образует современный структурализм и его наследник —
постструктурализм. Структурализм исходит из посылки, что человеком в мире
управляют неосознанные структуры, зашифрованные в языке. Сама культура
структурирована как язык: в ней можно найти значимые оппозиции, параллелизмы,
семантические и реляционные значения. Процессы, происходящие в культуре, можно
истолковывать, следовательно, как обмен сообщениями. Такой подход к первобытной
культуре предложил К. Леви-Строс, а к современной — Р. Барт. Экономику и
политику, города и жилище, одежду и вещи, ритуалы, культуры и мифы — все можно
рассматривать как тест, содержащий сообщение, вернее, бесконечное количество сообщений.
В этих накатывающихся друг на друга волнах, означающих так и не достигающих ни
одного определенного означаемого, сам язык предстает как сообщение.
Действительно, с одной стороны, язык, являющийся формой, средством сообщения,
должен был бы играть служебную роль по отношению к содержанию сообщения, т. е.
означающее должно быть подчинено означаемому, но структурный анализ
переворачивает это соотношение. Он выявляет в каждом тексте напластования
других текстов, в любом сообщении — другие сообщения. По существу тексты и
сообщения представляют собой коллажи, составленные если не из прямых цитат и
заимствований, то во всяком случае — из чужих слов и мыслей. Поэтому при первом
же погружении аналитического скальпеля в конкретный текст последний
распадается на молекулы обрывков из других текстов, и так происходит до
бесконечности. По сравнению с распыленностью и размытостью сообщений язык, на
котором они составлены, являет собой твердость и крепость своей структуры,
способной продуцировать все новые сообщения. Именно механизм порождения
текстов, спрятанный в языке, а не сами тексты, интересует структуралистов. С
афористической точностью выразил это свойственное современной культуре
предпочтение языка как средства сообщения самому сообщению М. Маклюэн, назвав
одну из своих книг «Средство сообщения — это само сообщение» (Medium is the Massage). Продолжая свою
мысль, Маклюэн на примере массовых коммуникаций открыл ту же закономерность,
что была обнаружена структуралистами [163] на примере языкового
дискурса: язык, средства сообщения структурируют общественные процессы по
своему образу и подобию. Менталитет народа характеризуется тем, как, каким
образом передаются сообщения— письменно или устно, иероглифически или азбучным
письмом, рукописно или в печатном виде, по радио или с помощью телеизображения;
какая культура доминирует — шрифтовая или аудиовизуальная. Поэтому мы имеем
здесь дело с таким же преклонением перед средствами сообщения, с каким
марксисты когда-то преклонялись перед средствами производства, пытаясь вывести
особенности духовной жизни того или иного народа из уровня его
производительных сил и характера производственных отношений. Работу с текстами
культуры, начатую структурализмом, продолжил постструктурализм. Чтобы преодолеть
противоречие между жизнью и культурой, постструктурализм предложил брать текст
в момент его становления, чтобы «заглянуть» под маску наличных форм культуры, в
ту «преисподнюю», где нет еще готовых форм, все значения смещены, все
претерпевает метаморфозы. Подобный процесс исследования получил название
деконструкции. Деконструкции подверглись не только философские тексты в борьбе
с метафизикой (Ж. Деррида). Само постмодернистское искусство выступило как
наглядный пример деконструкции классических текстов, стремясь к обновлению
жизни любой ценой, высвобождению ее из-под деспотизма отвердевших ментальных
форм. В настоящее время
мы присутствуем, вероятно, при конце долгого методологического пути
исследования культуры, начавшегося два века тому назад. У истоков этого пути
стояла борьба за право культуры считаться достойной областью философии.
Обращение к исследованию культуры диктовалось стремлением человека отстоять
сферу свободного от сковывающей силы рассудка бытия: право быть вопящим, а не
только мыслящим существом, право иметь несколько (не только рассудочное)
измерений сознания и право быть пастырем бытия, а не его пленником. И вот это
расширение горизонтов культуры как границ самопроявления человеческой личности
натолкнулось на исходе XX в. на вывод об исчезновении самого человека
(структуры бессознательного в личности не нуждаются). Лидеры современной
культурологической мысли заявляют: надо окончательно осознать и примириться с
тем, что не человек говорит языком, а язык — человеком; не человек играет в
игру, а игра играет человеком; не мы празднуем праздник, а он реализует свои
ритуалы через нас и с помощью нас. Все тексты культуры структурированы, мысли
формализованы, [164] мифы
заполнили горизонт бытия. Их можно изучать, разлагая и перекомбинируя, но не
надо стараться подыскивать для них мыслящего субъекта. Настаивая на том, что
культура неустойчива, представляет собой поле игры смыслов, их трансформаций,
сдвигов, смещений, настоящего танца значений, постструктуралисты считают, что
пытаются освободить человека от власти языка, а тем самым от языка власти. Итогом
культурологической мысли XX столетия можно считать проникновение в механизм
порождения текстов культуры и выявление того факта, что культура амбивалентна,
не имеет одного кода; в ней все построено на взаимоотражениях и
переворачиваниях. Тот, кто хочет изучать «рельеф» культуры, а не одну ее
плоскость, должен учитывать многообразные механизмы, открытые в ней, явные и
скрытые (латентные), не только их «присутствие», но и «отсутствие». Глава 7. Философия культуры в Германии XX века§1. Трагедия культуры в философии жизни Г. Зиммеля и
О. Шпенглера
[165] В XX в. философия
культуры в Германии разделила общую судьбу философии, в которой со второй
половины XIX в. нарастало стремление расширить проблемное поле
имманентно-логического анализа сознания, обратиться к изучению связи сознания
с бытием. Даже у последовательного преемника трансцендентального идеализма Э.
Кассирера появляется новый теоретический мотив — исследование различных форм
сознания в историческом аспекте, культуры — в обусловленности всей
жизнедеятельностью народа'. В двух других ведущих направлениях данного периода
— философии жизни и экзистенциализме — отмеченная ориентация исследования становится
лейтмотивом. Все три названных течения по-своему продолжают и интерпретируют
кантовскую трактовку символического истока культуры. §1. Трагедия культуры в философии жизни Г. Зиммеля и О. ШпенглераПройдя в своей
философской эволюции через прагматизм и неокантианство в его баденском
варианте, Г. Зиммель (1858—1918) становится одним из наиболее значительных
представителей философии жизни, в которой культурологическая проблематика,
подчиняясь инерции движения от Шопенгауэра и Ницше к Дильтею, перемещается в
эпицентр философского анализа. У Зиммеля философия жизни становится синонимом
философии культуры. Ключевые подходы к
формулировке и анализу ее проблем Зиммель вновь усматривает у Канта и Гете (их
творческому наследию посвящены его работы «Кант» и «Гете»). Однако если в XIX
в. приоритетное внимание он уделял Канту, то с начала XX в. — Гете, прежде
всего в связи с трактовкой последним «индивидуальности» и «бытийности» субъекта
культуры. Целостность сознания и бытия личности, единство материальной и
духовной культуры общества — главный предмет философского анализа Зиммеля. Он
ставит вопрос о «существовании» Гете как своеобразного пра-феномена,
предопределившего многообразие и связь его отдельных проявлений, а также его
взаимодействие с окружающим миром, оставившее «как бы по ту сторону
противоположения субъекта и объекта». «Это бытие, — пишет Зиммель, — больше
всего соответствовало лейбницевской монаде: совершенное зеркало мира, которое,
однако, свои образы рождает из развития собственных сил»2. Жизнь как сознательное развитие личности из
некоторого внутреннего центра, по мнению Зиммеля, делает Гете более, чем
какую-либо другую историческую личность, примером «культивированностисти». Грани культуры
личности, по Зиммелю, соответствуют структуре культуры общества, и наоборот.
Общественная жизнь отливается в различные [168] формы, каждая из
которых образует при помощи собственного языка особую «действительность» —
«миры» культуры, выражающие, в свою очередь, психологические предпосылки
социального бытия. «Цели и принципиальные установки, — пишет Зиммель, — решают
вопрос о том, какой «мир» создается душою, и действительный мир
(социально-практический. — Т. А.)
есть лишь один из многих возможных. В нас же самих заложены еще другие коренные
требования, кроме насущных практических потребностей, и из них вырастают
другие миры»3. В организации
человеческого существования эти миры, по Зиммелю, «также мало могли бы
скрещиваться между собой, как тоны с красками. А что все-таки они не разойдутся
друг с другом, за это ручается, с одной стороны, единство содержания,
проявляющееся во всех этих дифференцированных формах, а с другой —
единообразное течение душевной жизни»4. Таким образом,
разрабатывая идею «ограничности» жизни и личности, и общества, Зиммель, в
отличие от неокантианцев, отмечает влияние неосознанных психических состояний
(«настроений») на содержание культурных форм, созидаемых в результате
активности сознания субъекта. В отличие от неокантианцев, Зиммель также, отчасти
под влиянием прагматизма, отчасти развивая мысль Дильтея о значении
хозяйственной жизни, вводит в свое понятие культуры общества и материальный ее
пласт. Одной из своих культурологических задач он считает сохранение
«объяснительной ценности хозяйственной жизни путем включения ее в основания
духовной культуры, но чтобы сами хозяйственные формы рассматривались при этом
как результат более глубоких оценок и течений, психологических и даже
метафизических предпосылок»5. Более
того, признавая «так называемую действительность— мир опыта и практики»— лишь
одной из форм жизни, Зиммель утверждает, что непрерывная изменчивость форм
исторического культурного процесса была установлена впервые в истории мирового
хозяйства, имея в виду исторический материализм К. Маркса. По Зиммелю, сама по
себе жизнь бесформенна, но через оформление в данном случае она образует
определенную экономическую структуру, которая в момент творчества
соответствует жизни, затем постепенно становится ей чуждой, и наконец, сносится
новой, более отвечающей жизненным запросам. В этом процессе Зиммель видит общую
формулу исторической смены материальных и духовных форм культуры. Причем ни
одна форма культуры никогда не сможет адекватно выразить жизнь вообще, и
культура в любой исторический период являет собой систему символов
бесконечного жизненного потока. В отличие от Маркса, у Зиммеля не ставится
вопрос [169] о «первичности» и
«вторичности» материальной и духовной культуры. По Зиммелю, оба слоя культуры
исходят из единого «метафизического» центра, подобно тому, как из
«пра-феномена» личности рождаются равно духовные и житейски-практические формы
ее существования. Изначальную
согласованность материальной и духовной культуры Зиммель детально
рассматривает на примере соотношения социальной структуры и религии.
«...Необходимый общественный порядок, — пишет он, — часто выходит из
совершенно недифференцированной формы, в которой нравственная, религиозная,
юридическая санкции покоились рядом еще в нераздельной целости... а затем уже,
глядя по различным историческим обстоятельствам, то одна, то другая
органическая форма в своем дальнейшем развитии делалась носителем таких
порядков»6. И культурное движение, по
Зиммелю, есть непрерывный взаимопереход «практического и теоретического жизненного
содержания в ходе истории», поэтому «обнаруживается одинаковая структура как в
религиозных, так и в социологических формах существования личности»7. Однако по мере исторического развития обе
формы разделяются, и «те самые ценности в отношениях, которые, освободившись от
составляющих их содержание социальных интересов и возведенные в
трансцендентную высоту, означают религию в более узком самостоятельном смысле
слова»8. Взаимосвязь религии как
особой формы духовной культуры с социальной жизнью не более бросает тень на
достоинство религии, чем вывод о происхождении человека от низших животных
посягает на достоинство личности. Духовная культура в научной, нравственной,
художественной, религиозной формах (по кантианской традиции перечисляет их Зиммель)
выражает и удовлетворяет иные жизненные запросы, чем культура материальная. Итак,
согласно Зиммелю, культура в целом есть «утонченная, исполненная разума форма
жизни, результат духовной и практической работы», если жизненные содержания
рассматривать в контексте, к которому они «не принадлежат сами по себе, по
своему собственному предметному значению»9. Центральная
точка всей системы мира, сообщающая единый духовный смысл всему существованию
человека или общества, — это, считает Зиммель, — место смыкания «бытия и
долженствования» для конкретно-исторической эпохи. Величие той или иной
исторической эпохи обусловливается прежде всего значимостью такой центральной
ее идеи. [170] Для классического
греческого мира это была идея бытия, единого, субстанционального,
божественного, воплощенного в пластические формы. Христианское средневековье
поставило на ее место понятие Божества, источника всей действительности,
требовавшего от человека свободного повиновения. С эпохи Возрождения это место
заняло понятие природы, с одной стороны, единственно сущей и истинной, а с
другой стороны, идеала, который должно осуществить. В конце эпохи Просвещения
преобладающее значение получает понятие личного душевного Я, так что, с одной
стороны, все бытие выступает как творческое представление Я, а с другой —
утверждение этого Я представляется абсолютным нравственным постулатом. Лишь
XIX в. не выдвинул такой всеобъемлющей «метафизической» идеи. Он «создал понятие
общества как подлинной реальности жизни, — пишет Зиммель, — а индивидуум стал
рассматриваться как простой продукт скрещения социальных сил или как фикция,
подобная атому. С другой стороны, именно теперь вьвдвигается требование
растворения личности в обществе, так как подчинение ему есть нечто абсолютное,
заключающее в себе нравственное и всякое другое долженствование». Лишь на
пороге XX в. в широких слоях европейской интеллигенции, объединивших «великих
антагонистов Шопенгауэра и Ницше», «понятие жизни выдвинулось на центральное
место, являясь исходной точкой всей действительности и всех оценок —
метафизических, психологических, нравственных и художественных»10. Эта новая идея, по Зиммелю, кардинально изменила пути
современной культуры. Совершенно беспрецедентно в новейшей культуре жизнь
стремится воплотить себя в своей чистой непосредственности и обнаруживает,
вследствие несовершенства объективированных форм жизни, как основной мотив борьбу
против формы вообще. Зиммель показывает эту тенденцию во всех формах культуры.
В искусстве это — футуризм, избегающий всякой законченности формы. В науке
(философии) — прагматизм, согласно которому «не объект сам по себе и не
суверенный разум определяет в нас истинность наших представлений, а сама
жизнь, то в силу грубой утилитарности, то в силу своих глубоких потребностей
вырабатывающая оценку наших представлений»"' их истинности или ложности.
В области этической культуры борьба против устаревших форм морали, в частности
в эротической жизни, привела к ничтожным результатам, так как и эротика, если
она связана с культурой, требует определенного оформления. Традиционные формы
религии заменила мистика — бесформенное состояние религиозной жизни для тех, кто
не отказывается полностью от веры [171] в трансцендентное.
Осмысляя конфликт современной культуры, а следовательно, и перспективы ее
развития, необходимо прежде всего понять, пишет Зиммель, что жизнь, проявляя
свою сущность, «может это сделать только в определенных формах и тем достигнуть
свободы...»12. Поэтому она либо
ставит себе целью создание из самой себя новых структурирующих «метафизических»
предпосылок, либо остается бесформенной массой, уничтожившей культуру. Зиммель
высказал обоснованную (что сегодня совершенно очевидно) тревогу о возможности
разрушения самого моста между предыдущим и последующим культурных форм на
рубеже столетий и с позиций философии жизни с ее постулатом «органичности» исторической
формы культуры констатировал кризисное состояние современной ему культуры, ее
«закат». Эта тема стала ведущей у О. Шпенглера. Немецкий
ученый истории и математики Освальд Шпенглер (1880— 1936) прославился как автор
культурологического бестселлера «Закат Европы» (1914), выдержавшего в короткий
срок более тридцати изданий. Секрет успеха книги, насыщенной огромным
количеством идей и символических образов, относящихся к самым различным
областям знания — от математики до религии, от физики до мифологии, — объясняется
прежде всего живым художественным воображением автора, способным объединить
тысячи разрозненных фактов в цельную пластическую картину. У Шпенглера нет
длинных научных рассуждений, которыми заполнены произведения Канта и Гегеля, —
он философ-художник, историк-портретист, культуролог-эстетик. По-своему,
не считаясь с общепринятыми трактовками понятий, Шпенглер разработал смысловые
оппозиции «природа — культура», «механизм — организм», «пространство — время»,
«судьба — причинность», «ставшее— становящееся». Исходное
понятие Шпенглера, взятое из европейского романтизма, — «жизнь» как полнота,
многообразие переживаний. Нечто первичное, но никак не сводимое к монотонному
биологическому существованию. Жизнь — творческий порыв в будущее. Она не
удовлетворяется никакими рамками, пределами и постоянно хочет превзойти сама
себя. Жизнь лишь отчасти и символически выражает себя в культуре — в
человеческих верованиях, образах, архитектурньгх сооружениях, социальных
учреждениях. Жизнь — глубже и богаче культуры. Подобно Ницше, Шпенглер называл
«жизнью» освобожденную от моральных оболочек «истину», реальность, свободу
духа, стремящегося к безграничному расширению, способность рисковать, играть. [172] Шпенглер нигде не
ссылается на Данилевского, хотя известно, что он читал его книгу и многим ему
обязан. Шпенглер обсуждает те же вопросы, что и Данилевский: о дискретном
характере истории, о судьбах и своеобразии великих культур, о причинах их
расцвета и гибели. Его
интересует первичное мироощущение каждой культуры, из которого он выводит все
богатство ее конструктивных и символических форм. Каждая культура — одно из
возможных решений проблемы человека. Человек — открытое, свободное,
незавершенное существо. Он постоянно стоит перед выбором, вопрошая себя и Бога
о судьбе и смысле жизни. По Шпенглеру, это даже не вопрос, а ощущение
невыразимого и трагического контраста между сознанием ставшего, законченного и
явленного в пространстве мира и ощущением становящегося, ускользающего от
всяких определений и всякой оформленное™ внутреннего мира человеческого «я».
Этот контраст рождает в душе «тоску» по миру, восхищение его завершенностью,
красотой и одновременно страх перед миром. Вожделение, побуждающее организм к
экспансии и проникновению в мир, — это жизнь. Но растворение в мире,
физическое утверждение в нем есть смерть. Из этого двойственного мироощущения
рождается импульс к творчеству культуры, в котором человек одновременно и
завоевывает мир, и защищается от него. Культура
— антитеза жизни — возникает из стремления к самовыражению коллективной души
народа. Родившись на фоне определенного ландшафта, «душа культуры» выбирает
свой «первосимвол», из которого, как из эмбриона, формируются затем все ее
органы и ткани. Она стремится выразить себя в архитектурных, художественных,
языковых, политических, философских формах. Как о человеке нужно судить не по
его словам, а по манере, интонациям и жестам, так и культуру следует изучать по
ее «повадке», выразительным формам. В таком подходе выражается романтическое и
антипросветительское понимание культуры. Культура, по Шпенглеру, не
тождественна разуму. Она возникает из культивирования «такта» и «ритма». Она
напоминает музыку, звучащую в созидающей душе. Вместе с тем, стремясь к
окончательному завершению, культура отчетливо выражает себя не в науке и
философии, а в «жестких» формах архитектуры, техники, идеологии, в том, что
Шпенглер называет «цивилизацией». Шпенглер
решительно порывает с традицией просветительского гуманизма, отождествляющего
культуру с суммой выговоренных идей. Ему свойственно «недоверие» к слову, к
идеям. Ведь Ницше и философы-програматики показали, что интеллект есть лишь
орудие «воли [173] к власти». Уже
популяризированы идеи Маркса о том, что разум есть лишь инструмент «классовой
воли». Так можно ли доверять разуму? Культура — это не разум, а техника,
биржевая игра, промышленные монополии, государственная система. При этом
философия, наука и искусство тоже, конечно, входят в культуру. Искусство дает
особенно много для ее понимания. Но к нему, как и к философии, следует относиться
не как к выражению «вечно прекрасного», «вечно истинного», а как к языку, форме
определенной культуры. Подобно
Гете, который хотел воссоздать целое растение из одного листа, Шпенглер
стремится воссоздать культуру из ее «пра-души», «первосимвола». Античная греческая
душа, родившись на фоне пересеченного замкнутого пространства гор, островов,
полуостровов, выбирает своим первосимволом единичное прекрасное тело.
Телесность, образность, зрительная оформленность характерны для сознания
греков. Действительность распадается для них на отдельные чувственно воспринимаемые
сгустки материи, атомы, которые лишь по причине их малости не видны глазу. Из
атомов состоят деревья, камни, души людей. Сами идеи похожи на атомы и
называются одним с ними словом «сома». Идеи — телесны, как и боги. Для греков,
строго говоря, невозможно идеалистическое мировоззрение. В
отличие от античной аполлоновской души, европейская «фаустовская» душа,
родившись на бескрайних просторах Северной Европы, отождествляет себя с
чистым, безграничным пространством. Ее мотив — устремленность вдаль, в
бесконечность. Эта душа способна «отмыслить», исключить из картины мира все
телесно-осязаемое и видимое: краски, линии, звуки. Но она не может исключить
первичных интуиций пространства и времени. Образ Божества сливается у
европейских философов-пантеистов с образом Природы. Бог европейцев — невидим,
вечен, бесконечен, всесилен. Бог есть идея, а не чувственный образ. Отсюда, по
Шпенглеру, жесткость, догматизм нравственно-религиозных кодексов европейцев,
их религиозная нетерпимость. У греков, в отличие от европейцев, не было
религиозного фанатизма. Их система верований была либеральной, размытой. Важно
было соблюдать религиозные обряды, вести себя благочестиво, вовремя приносить
жертвы. Словесно сформулированное «кредо веры» никого не интересовало. Если
античная этика изображает отдельного человека как тело, атом среди атомов, то
западная — имеет в виду личность как общественное и историческое лицо, как
действующий центр социума. Для [174] европейского
умонастроения характерно движение к социализму. Ведь в основе социализма лежит
забота «о дальнем» и будущем, а не о ближнем и настоящем. Европеец больше живет
не «теперь и здесь», как аполлоновский грек, а в прошлом и будущем. Отсюда —
глубокий и всепронизывающий историзм европейской культуры, которому мы обязаны
археологией, астрономией, историей, собирательством старины, мемуарами и
исповедями. Ностальгия о прошлом и мечта о прекрасном будущем — характерные
черты европейского искусства. Налет старины облагораживает предмет в глазах
европейца. Выход из мгновенности жизни, внимание к ходу времени символизируется
широким распространением часов. Время приносит деньги. Его можно менять,
продавать, покупать, терять, использовать. Подобной психологии времени не
встретишь у греческих героев. Выступая,
как и Данилевский, против «европоцентризма», Шпенглер все-таки признает за
европейским человеком одно преимущество. Европейца — интеллигента и философа —
не может удовлетворить культура с одной-единственной точки зрения. Он
стремится охватить их все в одном представлении, признавая при этом
уникальность каждой. Этот .взгляд, названный позже «модернизмом», в отличие от
классицизма, признающего лишь одну систему истин, Шпенглер называет
коперниканской революцией в исторической науке. История не должна больше
«вращаться вокруг Европы», как Солнце не должно вращаться вокруг Земли. «Я
вижу вместо монотонной картины схематической всемирной истории... — писал
Шпенглер, — феномен множества могучих культур, расцветающих со стихийной силой
на лоне своего родного ландшафта. Каждая из них придает своему материалу —
человечеству — собственную форму, обладает собственной идеей, страстями,
чувствованиями, своей собственной жизнью, волей, собственной смертью. Существуют
расцветающие и стареющие культуры, народы, языки, истины, боги, ландшафты,
подобно тому, как существуют молодые и старые дубы и пинии... но не существует
стареющего человечества. Существует множество в глубочайшем смысле отличных
друг от друга скульптур, живописей, математик, физик, каждая со своей строго
ограниченной продолжительностью жизни, каждая... имеет свое собственное
цветение и плоды, свой собственный тип роста и смерти. Эти культуры, организмы
высшего порядка вырастают с возвышенной бесцельностью, подобно цветам в поле». Отмечая
живость, яркость и познавательную ценность культурологии Шпенглера, надо
отметить, что его философско-мировоззренческая основа еще более пестра и
эклектична, чем у Данилевского. [175] Шпенглер в духе
неокантианцев проводит жесткую границу между историей и природой, при этом
историю он отождествляет с живым, становящимся, временным, процессуальным,
органическим, а Природу—с мертвым, ставшим, вечным, статичным,
пространственным и механическим. Но эта дихотомия груба и бездоказательна.
Культуру Шпенглер считает всецело историческим явлением, которое нельзя
анализировать при помощи естественнонаучных методов и понятий. К ней
неприменимы принципы причинности, обратимости во времени, сохранения энергии,
а также понятия числа, закона. Закон — антиисторичен. Природу можно подводить
под закон, измерять и разлагать. Историю же и ее феномен — культуру — следует
творить и сопереживать. Культура определяется в своем движении не законом, а
судьбой. Постигается она не рассудком, а образной интуицией. Сравнительная
морфология растений, по Шпенглеру, — ближайший аналог для сравнительной
морфологии культур. Будучи
убежденным в уникальности каждой из культур, Шпенглер отстаивал тезис об их
«взаимонепроницаемости». Тезис этот опровергается прежде всего собственной
книгой Шпенглера о давно ушедших в небытие культурах. Как заметил М. М.
Бахтин, многие особенности культуры могут быть правильно поняты и по
достоинству оценены не ее творцами и непосредственными участниками, а отдаленными
потомками. Так, люди XX в. больше знают об античной культуре, чем сами древние.
В результате соприкосновения культур в каждой из них обнаруживаются такие
глубины, о которых сами они могли даже не подозревать. Осмысление судеб чужой
культуры помогает лучше понять и себя, свое будущее. Без диалога культур нет
истории, нет развития. [176] §2. Метод «идеальных типов» в философии культуры М. ВебераКультурология,
как и другие общественно-гуманитарные науки, нередко оказывается под огнем
критики из-за отсутствия строгого метода исследования, четких формулировок.
Интересные, впечатляющие книги о культуре обычно несут на себе печать личности
автора и имеют «привкус» беллетристики. Книги, написанные строго и
систематично, часто скучны. К тому же строгость и систематичность, как
правило, не прибавляют культурологическим исследованиям ни глубины, ни
информативности. Проблема метода заботила многих теоретиков культуры. Немецкий
ученый — один из крупнейших социологов XX в. — Макс Вебер (1864—1920) внес особенно
существенный вклад в разработку метода социальных наук. Вебер
не усматривал принципиальной разницы между методами исследования естественных
и общественных наук. И там, и здесь присутствуют наблюдение и сравнение,
индукция и дедукция, логика и интуиция. И история, и естествознание
устанавливают причинно-следственные, необходимые связи, но ни в мире природы,
ни в обществе высшие формы логически не выводятся из низших. И естествознание,
и история используют обобщенные модели, схемы исследуемого предмета, в которых
случайное и малозначимое отсекаются. Все науки должны быть свободны от оценки,
вкусы и пристрастия ученого не должны влиять на ход рассуждений и выводы.
Однако культуролог отличается от естествоиспытателя характером своего
познавательного интереса. Он не просто любознательный человек. Он
представитель своей эпохи, живущий ее про- [177] блемами, ее заботами.
В культурологии не обойтись без «отнесения к ценности». Эта научная процедура
необходима, если мы хотим как-то упорядочить исследуемую нами область культуры,
понять взаимодействие социальных учреждений, иерархию статусов и положений
людей и многое другое. Но способность соотносить то или иное явление с
ценностью формируется в каждом из нас с первых же шагов нашего практического
вхождения в культуру, так же как способность мыслить, помнить, воображать. Жизнь, по мнению
Вебера, аморфна, хаотична, обусловлена разнопорядковыми — биологическими,
экономическими, психологическими, идейными — факторами, между которыми не
может быть полного соответствия. Идеи и нормы существуют в человеческом уме. Но
и между различными умами не бывает полной согласованности. Реальная ткань
общественной жизни состоит из человеческих действий, которые приобретают
значимость, когда в них есть осознание ценности, смысла поступка. Конечно, и
стихийные явления, скажем землетрясения, и экономические кризисы могут влиять
на развитие культуры, но не иначе, как будучи отраженными в умах людей, придав
новую ориентацию их деятельным установкам. Общественная жизнь
есть, по Веберу, сознательная, ценностно-ориентированная деятельность. Поэтому
попытки трактовать общество как механизм, систему материальных отношений,
складывающихся независимо от сознания человека, отражают детство социальной
науки, ее мифологию. Общественную жизнь нельзя представлять себе и как
«равнодействующую» индивидуальных воль, сознаний, интересов. Действия людей
протекают в нормативно-ценностных рамках. Но ни в одном обществе нормы и
ценности не образуют целостной системы. Отношения между ними могут быть более
или менее конфликтными, чем и обусловлен непреходящий драматизм жизни. Общество,
согласно Веберу, нельзя понять ни через объективное его описание, ни путем
субъективного чувствования. Методологическим инструментом социального познания
служит построенный на основе широких наблюдений, исследовательского воображения
идеальный тип — образ культуры, который «накладывается» на изучаемую
реальность. «Идеальный тип» не извлекается непосредственно из наблюдений.
Он строится как теоретическая смысловая конструкция путем усиления,
заострения, логического связывания элементов, [178] встречающихся в разных
обществах и в разные эпохи. Культуролог поступает так же, как писатель,
который хочет создать характерный образ крестьянина, фабриканта или главаря
банды, по крупицам собирая сведения об этих персонажах и «переплавляя» их в
уме. Однако если для писателя создание образа есть цель работы, то для
культуролога это лишь конструирование орудия, которое затем будет применено
для решения собственно исследовательских задач: объяснения, систематизации,
понимания, прогнозирования, оценки. Идеальные
типы необходимы для построения гипотез. Изучая, например, европейский
капитализм Нового времени, мы сталкиваемся с фактом повышенной экономической
активности, работоспособности массы людей, готовностью ограничить личное
потребление ради расширения производства. Невозможно объяснить этот факт
только устранением феодальной системы. Отнюдь не очевидно, что человек,
освобожденный от феодальной зависимости, начнет трудиться по 10—12 часов в
день ради увеличения капитала, а не предпочтет, заработав немного, заняться
рыбной ловлей или обустройством быта. Мы
замечаем, что массовый тип производителя-накопителя появляется прежде всего в
протестантских странах, которые начинают быстро богатеть, встают на путь
индустриализации. Это происходит в Англии, Германии, Голландии, позже — в
Северной Америке. В странах же, где господствует католическая церковь, —
Италии, Испании, Франции, Южной Америке? — промышленное развитие идет
значительно медленнее. Чтобы
подтвердить гипотезу о протестантском происхождении капитализма, Вебер строит
«идеальный тип личности». Религия для протестанта сводится к личной вере, к
«чувству пребывания в руках божьих» и одновременно охватывает весь
жизненно-практический опыт. Доктрина Кальвина акцентирует значение личных
усилий, предлагает строгую программу самосовершенствования, на основе которой
вырабатывается тип расчетливого хладнокровного человека, твердо идущего к
цели. Цель эта,связана прежде всего с трудом, которому придается религиозный
смысл. Высокая оценка труда, упорства, систематичности, производительности
имеет своей оборотной стороной осуждение праздности, расточительства,
интеллектуальных и эмоциональных «излишеств», игр, развлечений. В среде
протестантов-бизнесменов складывается тип отношений, построенный на
конкуренции, допус [179] кающий обогащение за
счет другого, но требующий соблюдения жестких правил: обязательной уплаты долга
в срок, умения держать слово, честного выполнения обязательств. Тип отношений
предпринимателя-протестанта (кстати сказать, и в наши дни более 90%
американских бизнесменов протестанты) есть исходная основа капитализма.
Разумеется, не у всех протестантов важные для предпринимателя черты выражены
одинаково ярко. Однако, представляя себе данный тип, мы получаем возможность
объяснить важные «пружины» экономического роста, особенности складывающихся
социальных структур, форм культуры, в том числе быта, досуга, семьи. «Идеальные
типы», согласно Веберу, заведомо утопичны, чужды миру. Это лишь мыслительные
конструкции, которые так же мало встречаются в действительности, как химически
чистые вещества или абсолютно твердые материалы. Однако представления об
абсолютной чистоте, твердости, упругости и т. п. являются очень важными
естественнонаучными абстракциями, позволяющими на строгой количественной
основе изучать множество явлений. Вебер
отмечает, что большинство используемых в социальной науке категорий фактически
являются именно идеальными типами, а не моделями той или иной
конкретно-исторической системы. Идеальными типами являются «экономический
обмен», «капитализм», «феодализм», «город», «село», «церковь», «государство».
Экономический обмен регулируется не только законом стоимости, но также политическими,
моральными нормами, поэтому «чистого» экономического обмена не существует. Не
существует абсолютного феодализма, капитализма, социализма. По
поводу роли духовных ценностей в историческом развитии Вебер вступает в
полемику с Марксом, которого он высоко ценил как политического и социального
мыслителя. По мнению Вебера, Маркс акцентировал лишь одну причинную связь,
идущую от экономической инфраструктуры к культурной надстройке. Это привело к
упрощению социальных взаимозависимостей. Вебер отказывается видеть в идеях
только отражение материальных или классовых интересов. Не существует, по его
мнению, предустановленной гармонии между идеей и интересом ее носителя, а
существует лишь «избирательное сродство», созвучие. Созвучны, например, кальвинизм
и психология мелкой буржуазии. Крестьянство больше склонно к языческому
почитанию природы. [180] Заслуга Вебера в
разработке метода культурологии состоит, во-первых, в том, что он в
значительной мере преодолел различие между историческим и социологическим
подходами к культуре, трактуя идеальный тип и как структурное, и как
исторически развивающееся образование. Во-вторых, он преодолел различие между
«генерализирующим», т. е. обобщающим методом естествознания и
«индивидуализирующим» методом истории: непосредственное индивидуальное
переживание, опыт жизни данного человека в определенной ситуации выстраивается
в конструкцию «идеального типа», так что сам этот идеальный тип превращается в
компонент сознания личности. Для Вебера «социальное действие» возможно лишь
как творческий акт, в котором личность утверждает «смысл» вещей и поступков,
синтезирует ценности, делает выбор, соотносит средства и цели. Таким образом,
наше «оперирование» с ценностями и смыслами совпадает с самой социальной действительностью. Культурой
оказывается все то, что возникает в результате смыслополагающей и
смыслопостигающей деятельности человека. Культура не субъективна и не
объективна. Она существует в поле человеческого общения. Социальность,
коммуникабельность, культура сближаются. Каждый случай публичного разъяснения
какой-то общественной проблемы, критики распространенных взглядов,
предложения какой-то альтернативы господствующей идеологии — это уже
«культуросозидающие» активности. От
Ницше, Гоббса, Макиавелли Вебер унаследовал ту мысль, что социальная истина
скорее страшна и жестока, нежели утешительна. Собственная система ценностей
Вебера определяется признанием триединства истины, добра и красоты. Но в
отличие от традиционной трактовки этих ценностей как нераздельных и неслиянных,
Вебер видел их находящимися в постоянном конфликте. Прекрасное
не обязательно есть добро, а истина не обязательно прекрасна. Наука и
философия не в силах примирить враждующие ценности. «Как мыслят себе
возможность «научного выбора» между ценностью французской и немецкой культур,
этого я не знаю», — пишет Вебер. Несовместимы друг с другом этика Нагорной
проповеди, требующая подставить левую щеку обидчику, и этика гражданской чести,
требующая отстаивать личное достоинство ценой жизни. Спор между системами
ценностей решается, согласно Веберу, судьбой, а не наукой. [181] Вебер пессимистически
смотрел на возможность объединения человечества на основе общей системы
ценностей. Он был одним из самых тонких социальных мыслителей, хотя его интерес
к деталям и конкретным историческим культурам был причиной недоработанности
его общей методологии. [182] §3. Проблема культуры в философии экзистенциализмаЯрчайшими представителями
экзистенциализма в Германии были К. Ясперс и М. Хайдеггер, в творчестве которых
своеобразно преломились традиции философии жизни и неокантианства, прежде
всего Баденской школы. Используя ряд ключевых понятий В. Дильтея —
«экзистенция», «дазайн», «бытие к смерти», — Ясперс и Хайдеггер дали им
сходное толкование, но в целом экзистенциальные позиции обоих значительно
различаются в зависимости от понимания ими культурологической проблематики в
неокантианстве. Скрещение названных философских традиций в экзистенциализме, а
также трагические реалии XX в., включая две мировые войны, предопределили
выдвижение в фокусе исследования само существование человека и способ его бытия
— культуру. При этом главной характеристикой обоих взаимосвязанных феноменов и
у Ясперса, и у Хайдеггера признается их историчность. Согласно
Карлу Ясперсу (1883—1969), природа, подчиняясь законам эволюции,
не имеет истории, и человек историчен только как духовное, а не природное
существо. В этом смысле «природа человека — его искусственность». Уже около 20
тыс. лет назад человек, овладев изготовлением орудий труда, огнем, а главное —
речью, вступил, по Ясперсу, в «доисторию», чтобы в течение последующих 15 тыс.
лет завершить свое формирование, наполняя природное существование духовным:
создать мифологическую картину мира и дать себе сообразно ей правила надбиологического
поведения — табу. Последние два достижения Ясперс считает рубежом перехода
абсолютной доистории в относительную — возникновение к 4 тысячелетию до н. э.
великих древних культур в Месопотамии, Египте, Китае, Индии. Историч- [183] ность человека, таким
образом, по Ясперсу, состоит в приращении его духовного содержания,
историчность культуры — в непрерывном переходе от одной новации к другой.
Учитывая культурологические концепции Тойнби и Шпенглера, особенно высоко ценя
периодизацию культуры Вебером, Ясперс считает, что «человек как бы четыре раза
отправлялся от новой основы»13.
Абсолютная и относительная доистории — две фазы развития: на первой
завершается духовное становление человека и только на второй стадии возникают
древние культуры, вполне отвечающие понятию культуры. По Ясперсу, только здесь,
в мифологии, в поле сознательного соотнесения познаваемого окружающего мира с
нормами и целями человеческих взаимоотношений, произошло целостное осмысление
существования человека. Так на историческом материале Ясперс примыкает к
кантовской трактовке существа культуры. Но в отличие от Канта, Ясперс обращает
особое внимание на процесс общения между людьми, опосредующий и отношение их к
предметному миру, на роль коммуникации в историчности человека и культуры. В
бытии человека, по Ясперсу, можно выделить несколько уровней. Первый
из них представляет существование человека как тела; коммуникация на уровне
этого «наличного эмпирического бытия» подчинена принципам полезности. Второй
уровень в бытии человека представляет сознание в том содержании и структуре,
которые делают его тождественным сознанию других людей (по терминологии Канта,
трансцендентальная субъективность). Ясперс называет его вслед за
неокантианцами «предметным сознанием», по истинности своей общим для всего
человечества. Здесь «коммуникация людей на основе права и коммуникация их как
ученых в области научных исследований имеет одну и ту же предпосылку—единство
«сознания вообще», «рассудок», в критике ограниченности которого Ясперс
солидарен с Кантом, Фихте, Гегелем»14. Третьим,
более высоким уровнем бытия человека Ясперс вместе с немецкими классиками
называет «разум», или «дух», определяемый как «целостность... мышления,
деятельности, чувства»15 отличающийся
от «рассудка» как «временное событие» от вневременной структуры. «Коммуникация
в сфере духа, — говорит Ясперс, — есть создание из общественной субстанции идеи
целого... Это коммуникация отдельного члена с организмом. Он отличается от
всех, но составляет с ними одно в объемлющем их порядке»16. Отдельный человек видит тут смысл своего
существования как часть социального целого и определяется им. [184] Три названных типа
коммуникации складываются полностью в «великих культурах древности» и
соответствуют строению исторического Я человека того времени. Однако эти три
уровня не достигли самой глубинной основы личности — экзистенции, которая
ускользает при изучении человека как части предметного мира, поскольку ее
особенностью и является невозможность объективации — свобода. Вслед за Кантом
Ясперс категорически утверждает: «Или человек как предмет исследования, или
человек как свобода»17 (обнаружение
ноуменального или трансцендентного мира). Хотя экзистенция не может быть
опредмечена, это не означает разрыв коммуникации между людьми. Экзистенция
может сообщаться с экзистенцией: они существуют друг для друга как особая
трансцендентная реальность. Именно трансцендентное придает смысл экзистенции,
который открывается человеку только в «пограничной ситуации», когда он
вырывается из круга обыденных забот, естественных привязанностей и осознает
свою жизнь как «бытие к смерти». Только тогда возникает и возможность
экзистенциального общения. Этого типа коммуникации не знал человек древних
культур, он не достиг подлинного самосознания, а культуры оставались как бы
покрытыми духовной пеленой. Разум человека продолжал дремать, не потому, что
он не знал, что умрет (этим знанием он изначально отличается от животного), а
потому, что это не было для него трагедией. «Дотрагическое знание замкнуто,
завершено в себе, — пишет Ясперс. — Ему ведомо страдание человека, его горе и
его смерть. Глубокая печаль выражается в знании о вечном круговороте жизни и
смерти, смерти и возрождения, о вечном возвращении. Умирающий и воскресающий
Бог, празднование времен года как явлений этого умирания и воскресания — это
основная действительность. Почти повсеместно распространены мифологические
представления о богине-матери как подательнице жизни и богине смерти, всеобщей
матери и кормилице, благодаря чьей любви все произрастает и созревает, но
которая все принимает назад в свое лоно, безжалостно убивает, уничтожает в
чудовищных катастрофах. Эти представления ~ еще не трагическое знание, они
дают успокоительное знание бренности всего сущего... Это, по сути, знание
неисторическое. Во все времена существует одна и та же действительность»18. Приблизительно
800—200 лет до н. э. в Китае, Индии, Европе наступил период коренного
изменения в понимании человеком мира и себя самого, который Ясперс назвал
осевым временем. За мифологической картиной открывается ужас реального бытия,
и человек впервые трагически осознает конечность собственной жизни, ставит [185] «последние» вопросы о
высшем смысле бытия. С этого одухотворенного человека возникли, по Ясперсу,
подлинная история, новый тип культуры, порожденньй стремлением к безграничной
коммуникации, свободному осуществлению личности на основе экзистенции. «Началась
борьба рациональности и рационально проверенного опыта против мифа (логоса
против мифа), затем борьба за трансцендентного Бога... Божество неизмеримо
возвысилось посредством усиления этической стороны религии. Миф же стал
материалом для языка, который уже выражал не исконное его содержание, а нечто
совсем другое, превратив его в символ»19.
Миф, потеряв для человека осевого времени прежнюю истинность, уступил место
трагедии: осознанию существования на грани природного мира с трансцендентным.
Стремлением преодолеть трагизм бытия проникнуты три сферы новой культуры,
возникающие в относительной самостоятельности: искусство, философия, религия. В
отличие от мифа, они вырываются за пределы замкнутого самоуспокоенного
сознания, его привычной символики, к миру незнаемому (ноуменальной свободы, по
Канту) — единственное знание о нем заключается для человека в несомненности
его собственного существования — к трансцендентному, которое является поэтому
объектом веры. Совершенно
в кантианской традиции Ясперс трактует роль искусства в культуре. «Мы видим
вещи такими, какими нас учит их видеть искусство, — пишет он. — Мы воспринимаем
пространство через те формы, какие придает ему архитектор, мы переживаем ландшафт
так, как он организован религиозной архитектурой... Мы воспринимаем природу и
человека так, как нам раскрывает их сущность пластика, рисунок, живопись»20. Вместе с Кантом Ясперс разделяет искусство
на два основные вида: первый из них вызывает при восприятии эстетическое
удовольствие от гармоничной игры душевных сил, красота мира в нем представлена
как символ нравственности. Этот тип искусства, относимый Кантом к прекрасному,
согласно Ясперсу, не проникает в глубины личности в силу своей символики.
Второй вид — возвышенное искусство, — апеллирующий, по Канту, при восприятии к
«неясному моральному чувству», напоминающему человеку о его сверхприродном предназначении
как субъекта свободы, Ясперс называет «метафизической шифрописью». Только
последнее достигает экзистенциального слоя личности и прорывается к миру
трансцендентному, который не может быть определен в категориях рассудка или
разума и есть объект веры. Только это возвышенное искусство способно раскрыть
трагедию [186] человеческого бытия.
«„Великим искусством", — пишет Ясперс, в согласии с баденской эстетикой, —
мы называем метафизическое, которое через себя раскрывает само бытие, делает
его видимым... Поэтому лишенная философского начала искусность — этот способ
изображения, не имеющий связи с трансцендентным, украшательство...»21. Великое искусство трагедии и возникает, по
Ясперсу, впервые в осевое время в классике античной Греции. Здесь историческое
движение происходит «не только во внешних событиях, но и в глубине самого
человеческого бытия». Исторический смысл греческой трагедии Ясперс и видит в
ее возможности трансцендировать в основу вещей, в окончательном пробуждении
человеческого духа, в экзистенциальном становлении личности. Непреходящее же
значение великая классика сохраняет, по Ясперсу, потому, что в ней не только
осознается трагическая коллизия, но и осуществляется ее преодоление. «Греческая
трагедия, — пишет он, — есть часть культового акта. В ней совершается борьба
за богов, за смысл вещей, за справедливость. В начале (у Эсхила и еще у
Софокла) она связана с верой в порядок и божественное начало, обоснование и
значение установления, в полис, и хотя в конце концов и выражается сомнение во
всем этом, как исторически сложившемся, но вне сомнения остается сама идея
справедливости, добро и зло»22. У
Ясперса «для того, чтобы имела место трагедия, конфликт должен представать как
неразрешимый, но для того, чтобы она не потеряла своей напряженности и не
соскользнула в «чисто эстетическое», он должен оказаться разрешенным. Только
на этом узком пространстве имеет место трагедия...»23. За пределами этого пространства «трагическое знание —
открытое, незнающее знание» превращается в эстетический феномен, вызывающий у
зрителей «паралич экзистенциальной активности». Из шифра трансцендентного
трагедия переходит в фиксированное знание — символ, закрывающий собой бытие, а
экзистенциальная коммуникация подменяется «неистинной» — отказом от собственной
индивидуальности и погружением в «изначальный хаос бытия», скрывающийся за
символикой искусства. Ясперс поэтому остро критикует пантрагическое
мировоззрение Ницше24. Другой формой
осознания и преодоления трагедии стала философия. И здесь также у Ясперса
можно выделить узкую полосу, за пределами которой трагедия еще или уже не
воспринимается как трагедия. Этизация и рационализация пробужденного духа в традиции
от Парменида к Бруно, Спинозе, Гегелю, основанной на постулате тождества бытия
и мышления, т. е. исключающем транс [187] цендентное, по
существу «снимала» трагичность человеческого бытия и осмысление его
представляла в символах, однопорядковых с научными. И только идущая от Сократа
традиция бесконечной рефлексии, углубления в нравственное Я как пути к
незнаемому (трансцендентному) миру, проходящая через «ученое незнание» Н.
Кузанского и достигающая у Канта свободного ноуменального существования
человека, о котором не может быть знания в феноменальной картине мира, —
рассматривается Ясперсом как наиболее близкая его собственному пониманию
философии как метафизической шифрописи в осмыслении экзистенциального слоя
личности и трагизма бытия. Объект
такой философии одновременно — объект веры, поскольку он не является предметным
знанием, но веры философской, поскольку он непредставим в символах позитивной
религии. Философская вера, зародившаяся в осевое время, явилась истоком
современной науки и религии, впоследствии обретших соответствующую символику,
но сама изначально содержала лишь шифр трансценденции. Попытка полностью
преодолеть трагизм бытия, произведенная позитивными религиями (буддизмом,
иудаизмом, христианством, исламом), и осуществилась как раз благодаря переходу
к религиозной символике. В частности, «в иудейско-христианской религии откровения,
— пишет Ясперс, — все дисгармоничное в бытии и человеке, что проявляется в
форме трагики, берет свое начало в происхождении человека: первородный грех
коренится в грехопадении Адама. Искупление дает крестная смерть Христа. Мир как
таковой лежит во зле, человек непоправимо виновен еще до того, как он в
качестве отдельного индивида берет на себя вину. Он включен в единый лежащий в
основе всего процесс вины и искупления... Он виновен уже через первородный
грех, искуплен милостью... Здесь уже нет трагики, все страшное, ужасное озарено
всепроникающим светом милости»25. Таким
образом, культура, возникновение которой Ясперс датирует осевым временем, — в
форме искусства, философии, религии — стала для человека способом преодоления
открывшегося впервые трагизма бытия. В шифре философской веры трансценденция
дает о себе знать, не навязывая ограниченности определенного знания. Это означает
для Ясперса, что духовное содержание культуры возникает и существует только в
диалоге между личностями как бесконечное движение к трансцендентному, что
культура по своему изначальному смыслу диалогична. И возможной она оказалась
только благодаря [188] появлению в личности
слоя экзистенции и соответственно — экзистенциальной коммуникации. Культура
поэтому сама является, по Ясперсу, условием истинного существования человека. Однако
в ходе постепенного движения сознания от признания необъективируемости
трансценденции и экзистенции к созданию картин мира позитивными религиями,
рационалистической метафизикой, наукой, искусством, претендующими на
адекватное воспроизведение бытия в своей специфической символике, человек
замыкается в феноменальном мире, утрачивает подлинный контакт с бытием, экзистенциальную
открытость другому. В символе одно предстает в качестве другого,
отождествляется с определенной предметностью; в том числе трансцендентное, как
Бог для позитивной религии, представлено в догматическом знании, религиозной
символике. Поэтому Ясперс решительно утверждает: «Мы предпочитаем слову
«символ» понятие «шифр». Символ означает наличие иного в «наглядной полноте», в
которой нераздельно едины значение и обозначаемое. Символизируемое налично
лишь в самом символе. Символ — это представитель другого. Шифр в отличие от
символа — «язык» трансцендентного, которое доступно только через язык, а не
через идентичность вещи и символа в самом символе... Шифр означает язык, «язык»
действительности, которая только таким образом слышится и может быть выражена»26. С утратой экзистенциальной глубины личности
культура застывает в догматической жесткости. Поэтому итальянский Ренессанс,
возрождающий античность, и немецкая Реформация, обращенная к первоначальному
христианству, обновив себя духом осевого времени, черпали в нем силу для
ускоренного исторического развития Западной Европы. Индия и Китай не пережили
аналогичных процессов и лишь упрочили свой традиционализм. Именно западная
культура отличается динамикой, интенсивностью развития и лидирует в переходе
к следующей фазе истории, которая начинается в XX в. как собственно мировая
история и обретает контуры будущей культуры в диалоге всех культур27. Ясперс
обеспокоен за судьбу будущего и ищет истоки духовного кризиса современности.
Определяя основание будущей культуры в научно-техническом прогрессе, философ
указывает на нравственную индифферентность техники и подчеркивает
ответственность человека за цели ее применения. «Весь вопрос в том, — убежден
он, — что за человек подчинит ее себе, каким он проявит себя с ее помощью»28. Между тем отдельный человек перестает быть
полноправным представителем народа, а становится единицей массы без «своего
подлин- [189] ного мира, корней и
почвы». Он становится управляемым и взаимозаменяемым. Забвение
экзистенциальной коммуникации — главная причина современного кризиса культуры,
по Ясперсу. Однако и сейчас отдельный человек в массе остался человеком,
поэтому вопрос о будущем — это вопрос о том, «в какой степени действенными
окажутся коренящиеся в сфере индивидуально-интимного (часто пренебрежительно
именуемого в наши дни «частным») импульсы, способные в конечном счете привести
к возрождению бытия человека из недр массового бытия»29. Культура исторична, а «историческое всегда
единично, неповторимо», и индивидуум — не сосуд общего или его выразитель, а
«действительность, одухотворяющая это общее». «Исторический индивидуум
недоступен взгляду, направляемому интересами познания, а открывает себя только
любящему взору, — вслед за Г. Когеном повторяет Ясперс. — В бесконечности
любимого открывается мир, историчность бытия»30. Осознание
трагизма человеческого бытия и его преодоление с помощью «метафизической
шифрописи» искусства, философии, религии оказываются у Ясперса главными
функциями культуры в целом, а возвращение к осевому времени — началу
философской веры, обновленной признанием высшими ценностями любви к человеку в
его индивидуальности, уникальности Я как достижения истории, диалогичности
экзистенциальной коммуникации, очерчивают общие контуры мировой
гуманистической культуры будущего. Культура
у Ясперса— «доисторическая», «историческая», «будущая» — предстает, таким
образом, как непрерывное историческое движение, в котором происходит
приращение нравственных, эстетических, религиозных, философских ценностей и,
соответственно, используются научно-технические достижения, но которое никогда
не гарантировано от кризисов в результате забвения экзистенциальных глубин
личности. Критерием различения «истинности» человека и культуры от
«неподлинных» форм существования оказывается, по сути, граница между понятиями
«символ» и «шифр» бытия — различение между конечным знанием и бесконечной
задачей познания и веры. Ясперс стремится преодолеть ограниченность трактовки
«символа», к которой пришла философская мысль к XX в. (в философии жизни,
фрейдизме, позитивизме и др.), и в понятии «шифр» пытается возродить
изначальный смысл кантовского понимания символа как бесконечного движения
сознания от предметно-понятийного знания к ноуменальному нравственному бытию
человека — вернуться к глубине кантовской трактовки символической природы
культуры. [190] Используя понятие
«шифр» для обозначения перехода от символа к символу как выражение самого
перехода — сути исторического, Ясперс указывает на необъективируемый,
собственно творческий исток культуры и решающее значение языка в
культуротворчестве. Именно эти идеи были ключевыми и получили филигранную
разработку в философии Хайдеггера. Мартин Хайдеггер
(1889-1976), как и Ясперс, поглощен стремлением найти начала современного
кризиса Европы, но в противоположность Ясперсу он усматривает первые симптомы упадка
как раз в «осевую» эпоху, с ее бесконечной рефлексией, разрушившей единство
человека и мира и открывшей тем самым, по мнению Хайдеггера, пути к нигилизму.
Именно «рационализация» и «этизация» мысли, по Хайдеггеру, означают начало
отстранения человека от бытия. «Этика» впервые появляется рядом с «логикой» и
«физикой» в школе Платона. Эти дисциплины возникают в эпоху, позволившую мысли
превратиться в «философию», философии — в episthmh (науку), а науке—в дело школы и школьного
обучения. Проходя через так понятую философию, восходит наука, уходит мысль.
Мыслители ранее той эпохи не знают ни какой-то отдельной «логики», ни какой-то
отдельной «этики» или «физики». Тем не менее их мысль не алогична, и не
безнравственна. А «фюсис» продумывается ими с такой глубиной и широтой, каких
позднейшая «физика» никогда уже не сумела достичь. Трагедии Софокла, если
вообще подобное сравнение допустимо, с большей близостью к истокам хранят
«этос» в своем поэтическом слове, чем лекции Аристотеля по «этике»»31. Преодоление нигилизма Хайдеггер видит
поэтому в возвращении человеку способности «слышать» бытие — возвращении
целостности человеку и его мысли, которая есть не «этика», не «онтология», ибо
существует до их различения, и которая, принадлежа бытию, призвана осмыслить
бытие. Такая мысль, которая, согласно Хайдеггеру, должна обязывать строже, чем
требования «научности», которая «располагает существо человека к обитанию в
истине бытия», есть поэзия и, шире, искусство в целом. Поэтому вопрос об
осмыслении бытия для Хайдеггера — это прежде всего вопрос о сути искусства. При
этом он критикует традиционное определение функций искусства в культуре.
«Архитектурное сооружение, греческий храм, — пишет он, — ничего не
отображает... Через сам храм, в храме присутствует бог... Храмовое произведение
сплачивает... единство тех путей и отношений вокруг себя, в котором рождение
и смерть, несчастье и благословение, победа и позор, выдержка и гибель придают
человеческому существу образ его судьбы. Господ [191] ствующий простор этих
открытых отношений есть мир этого исторического народа»32. Точно также, по Хайдеггеру, скульптура бога
в храме «является не образом, с помощью которого легче узнать, как выглядит
бог, а произведением, позволяющим богу там присутствовать, и, следовательно,
быть самим богом»33. Не иначе обстоит
дело и с литературным произведением. «В трагедии ничего ни описывается и не
предписывается, а только ведется борьба новых богов против старых». Таким
образом, «Хайдеггер предлагает онтологическое понимание искусства как
теургического акта, — понимание... чуждое европейской эстетике, начиная с эпохи
Возрождения, однако привлекающее к себе художников и мыслителей конца XIX —
начала XX века»34. С
этой позиции Хайдеггер вводит свое основное определение назначения искусства —
«произведение открывает мир». Мир «есть не простое собрание наличных
исчисленных и неисчислимых, известных и неизвестных вещей... Мир никогда не
предмет, который стоит перед нами и может наблюдаться. Мир есть всегда
беспредметное, которому мы подлежим, пока пути рождения и смерти, благословение
и проклятие держат нас погруженными в бытие.... Камень лишен мира, растения и
животные равно не имеют никакого мира. Напротив, крестьянка имеет мир, потому
что она пребывает в открытости существующего»35.
Так под «миром», который содержит искусство и который дан только человеку,
Хайдеггер понимает целокупность жизненно значимых отношений в существовании
человека как духовного существа в со-бытии с другими людьми, то духовное
содержание культуры, которым и живет, и действует тот или иной народ в
определенный период истории и которое является внутренним достоянием отдельной
личности. В этой трактовке «мира» как внутреннего содержания как живого
функционирования исторически существующей культуры Хайдеггер, несомненно,
разрабатывает дильтеевское понятие «жизнь», складывающееся на основе
исторически формирующейся системы духовных ценностей. Однако в свете задачи
«возвращения к бытию» Хайдеггер пытается, в отличие от Дильтея, показать связь
«мира» как духовного мира народа с независимо от человечества существующей
действительностью. «Мир», согласно Хайдеггеру, высвечивает одновременно то,
«на чем и в чем человек основывает свое жилье» и что без этого освещения
остается совершенно скрытым для человека. «Мы называем это землей, — пишет
Хайдеггер. — От того, что значит здесь это слово, надо отделить как
представление об отложившейся материальной массе, так и только астрономическое
представление о планете»36. «Землей»
Хайдеггер называет существование [192] вещей в их
сокрытности, из которой они могут выйти в поле зрения человека только благодаря
«отблескам, бросаемых на них миром». Только через «мир» «все вещи получают
свою долговременность и быстротечность, свою удаленность и близость, свою
широту и узость»37. Если искусство
содержит «мир», то оно является и способом осознания («установления») всего
вещественного, оно держит и двигает саму землю в открытости мира. «Храм —
произведение в том, что он выставляет мир... Скала превращается в опору и покой
и так впервые становится скалой; металлы приходят к блеску и мерцанию, краски—к
свечению, тон — к звучанию, слово — к говорению. «Произведение позволяет земле
быть землей»38. Таким образом,
поскольку, по Хаидеггеру, «выставление мира и установление земли являются двумя
сущностными чертами... произведения», постольку именно искусство своим
существованием впервые дает вещам облик, а человеку взгляд на самого себя39. Рассматривая «мир»
как «открытость широких путей простых и сущностных решений в судьбе исторического
народа», «землю» — как «стремящееся к Ничто установление постоянно замыкающегося
в себе и, соответственно, скрывающего», а неделимость «мира» и «земли» — как
сущностное содержание искусства, Хайдеггер заново интерпретирует кантовское
понимание эстетической сферы в ее посреднической функции между миром
нравственных решений, являющихся ориентирами культуросозидания (практическим
разумом), понятием которого не может быть дано наглядного представления
(«мира», «беспредметного», но «открывающего», по Хаидеггеру), и объектом
природы, предметно-понятийное знание о которой никогда не достигает раскрытия
ее собственной сущности как вещи в себе («земли» как «скрывающегося» по
Хайдеггеру). Согласно кантианской традиции, Хайдеггер отрицает постижение вещи
в себе через представления, принадлежащие миру феноменов, и потому видит в нем,
как Шопенгауэр, способ «сокрытия» бытия. Поэтому наука, имеющая своим
содержанием предметно-понятийное знание, не способна, по Хаидеггеру,
проникнуть в существующее. Напротив, искусство, «мир» которого беспредметен,
содержит в себе истину как несокрытость существующего. Действительная
жизнь искусства — «бытие как возможность» — есть поэтому, по Хаидеггеру,
созидание, открытие новых путей в творчестве культуры, жизнь, которая длится
до тех пор, пока искусство сохраняется в восприятии как знание-воление,
решающим образом определяющее реальные поступки людей, потому что «искусство
есть [193] становление и
свершение истины». Поскольку произведение искусства именно при посредстве
языка выдвигает первоначально проект будущего развития культуры, постольку
поэзия «занимает исключительное место в целостности искусств», — развивает
Хайдеггер эстетические идеи Дильтея и Когена. (По сути, он обращает внимание
на тот исторический факт, что другие виды искусства складываются в своей
специфике на почве мифа — словесного выражения художественно-образного
сознания древних культур.) Язык трактуется Хайдеггером как общая почва, на
которой складываются различные виды искусства, в том числе и поэзия в точном
смысле слова. Только в аспекте опосредованности различных видов искусства
языком, дающим им возможность «проектирования истины» собственными способами,
по Хаидеггеру, «все искусство... в сущности поэзия». «Проектирующее говорение
есть поэзия... Поэзия есть сказание несокрытости существующего. Какой-либо язык
есть свершение того говорения, в котором исторически выходит к народу его мир и
сохраняется его земля... В таком говорении историческому народу предуготовлены
понятия его существа, т. е. его принадлежности к миру-истории»40. Однако
отождествление Хайдеггером искусства и действительности обусловило новое
переосмысление соотношения в культуре искусства и научного познания. Если в
концепции Дильтея познание рассматривалось как условие углубления
художественного творчества, т. е. как позитивный фактор в искусстве, хотя уже
занимало по отношению к нему подчиненное положение, то в доктрине Хайдеггера
наука оказывается даже не периферией культуротворчества, осуществляемого
искусством, а продуктом распада, отделения предметно-понятийного знания
(«опредмечивания») от «знания-воления» как единого творческого истока всего
содержания культуры («беспредметного»), обеспечивающего ее жизнеспособность.
Более того, как продукт распада культуры расценивается Хайдеггером уже и само
искусство, ориентированное либо на выражение переживания (понятие «переживание»
также предполагает объект восприятия), либо на изображение «наличного», из
которого жизнь ушла. Именно поэтому Хайдеггер не разделяет эстетических
взглядов Дильтея и отрицает роль переживания в качестве основы целостного
отношения личности к миру. Именно поэтому он видит в «беспредметном» возможном
бытии путь к восстановлению единства культуры и духовной целостности человека. В
утверждении искусства как формы существования самой жизни философия Хайдеггера
смыкалась с обоснованием художественного [194] творчества как
мифотворчества, поскольку только для мифа характерна нерасчленимость
объективного и субъективного. Не случайно идеалом искусства для Хайдеггера
оставалось искусство Древней Греции, взраставшее в лоне мифологии, а образцом
поэзии — поэзия Гельдерлина. Хотя
Хайдеггер погружен в размышления о месте человека в целом бытия, а Ясперс
стремится понять связь между различными Я, оба философа видят исток культуры,
ее целостность в экзистенциальных глубинах личности, которая настроена не на
активность, самоутверждение в науке или технике, а на созерцание,
прислушивание к бытию другого человека и всего космоса. В этом переосмыслении
сущности человека как субъекта культуры экзистенциализм отступает от ведущей
философской традиции Европы, с одной стороны, сближаясь с традиционной
философией Востока, а с другой стороны, в рамках европейской мысли усиливая
интерес к проблемам герменевтики. [195] §4. Философия культуры Х.-Г. ГадамераВ философии
культуры Ханс-Георг Гадамер (род. 1900 г.) продолжает начатую в культурологии
Дильтеем линию обоснования методологии культурно-исторического познания.
Дильтеем было убедительно показано, что самоопределение гуманитарных наук идет
в русле преодоления «образца естественных наук» и экспансии естественнонаучной
методологии в область гуманитарного знания. Если при исследовании объекта
природы человек противопоставляет себя ему, отвлекаясь от своих особенностей,
что позволяет избежать субъективных искажений и достигнуть объективности
знания, то при обращении к культуре человек никогда не сможет освободиться от
влияния тех представлений, которые накладывает на него эта культура. Поэтому
встает вопрос о том, в какой мере можно говорить об объективности знания в
отношении ко всему комплексу гуманитарных наук, изучающих культуру.
Напрашивается вывод, что подобная специфика предмета исследования требует
принципиально иного метода исследования и иного представления об объективности
и общезначимости. Поэтому Дильтей разделил объяснение и понимание как методы
соответственно естественнонаучного и гуманитарного знания. Продолжая эту
линию, Гадамер подчеркивает, что «науки о духе сближаются с такими способами
постижения, которые лежат за пределами науки: с опытом философии, с опытом
искусства, с опытом самой истории. Все это такие способы постижения, в которых
возвещает о себе истина, не подлежащая верификации методологическими
средствами науки»41. Использование
категории «понимание» применительно к исследованию в сфере культуры позволяет
показать, во-первых, что в этой сфере корректно говорить не о приращении [196] знания (как это имеет
место при объяснении), а о событии для человека, исследующего нечто в
культуре, его вовлеченности в исследование, ибо это «способ познания и способ
бытия одновременно»42, а во-вторых,
что любой объект исследования в сфере культуры (в отличие от природного
объекта) уже является осмысленным. Универсальная осмысленность сферы культуры
позволяет говорить об универсальной понимаемости — «герменевтическом
универсуме»43, по терминологии
Гадамера. Таким образом, для
Гадамера философия культуры и философская герменевтика оказываются по своей
сути неотделимы друг от друга. Гадамер опирается на весь тот опыт, который
накопило герменевтическое направление в исследовании специфики гуманитарного
познания, но особенно на разработки «фундаментальной онтологии» Хайдеггера,
открывающие возможность перевода герменевтики в онтологический пласт,
возможность осмысления деятельно-участного познания культуры. Сущностной
характеристикой любого объекта изучения в сфере культуры является его
уникальность и нетипичность, здесь существует совершенно иное отношение
отдельного явления культуры к целому культуры, чем в механическом отношении
целого и частей. В исследовании этого феномена для Гадамера представляется
наиболее показательным «опыт искусства», в котором как в призме проявляются
черты опыта общения с культурой в целом. Гадамер связывает поэтому с искусством
универсальный аспект герменевтики44.
В произведении искусства, как указывал еще Дильтей, опредмечивается и
выражается дух эпохи, сущность данной культуры как замкнутого образования. Опыт искусства
противопоставляется Гадамером «эстетическому сознанию» как ограниченному и
столь же подверженному традициям «методологического сознания». «...Культурная
форма эстетического сознания точно так же блекла в наших глазах, — пишет Гадамер,
— как и культурная форма исторического сознания, мыслившего
мировоззрениями". Напротив, все высказанное как искусством, так и великими
философами заявляло о своих правах на истину, и это требование своих прав,
пусть хаотичное, нельзя было отвергнуть — никакой историей проблем"
нельзя было нейтрализовать его, нельзя было заставить его склониться перед
законами методичной научности»45.
Опыт искусства шире и глубже того, что можно сказать о нем, он прорывается из
историчности и ситуационности его создания к вечности, неся в себе истину
бытия. Но в то же время про- [197] изведение искусства по
своему онтологическому статусу является «представлением»: ведь «бытие зрителей
определяется «пребыванием», «присутствием» при его бытии. Такое
«присутствие-при-бытии» (Dabeisein) — это нечто большее, нежели со-присутствие с чем-то иным, имеющимся в
наличии, оно означает и участие»46.
Бытие произведения искусства Гадамер описывает через феномен игры. Игра — это
то, что содержит самотождественность и изменчивость одновременно, и то, что не
существует без участия играющего. Она «находит свое бытие только в становлении
и в повторении»47. Она таким образом
связана с играющим, что принципиально одновременна со своим восприятием и
«тотально современна»48. Произведение
искусства становится событием жизни воспринимающего его, преломляется через
призму всей его жизни, его индивидуальных обстоятельств и, таким образом,
всегда неотделимо от определенной его интерпретации. Но произведение искусства
представляет собой «значимое целое», поэтому при всем субъективизме привнесений
интерпретации Гадамер настаивает на сохранении инварианта, «обязательности
произведения искусства». Чтобы понять произведение искусства, нужно, считает
Гадамер, чтобы оно вызвало отклик в душе, стало «своим», но при этом было
удержано как некое целое и потому «иное», не тождественное твоему внутреннему
миру49. Это справедливо не только по
отношению к «опыту искусства», но и по отношению к «традиции», и «преданию»,
которые Гадамер обозначает как «опыт истории». Для
классической герменевтики актуальнейшей проблемой, определившей становление
самой герменевтики как науки, являлась проблема адекватности интерпретации
иной культуры — иноземной или древней (античной). Основным условием подобной
адекватности виделся максимальный отказ от исторической позиции исследователя.
Гадамер, развивая мысль Хайдеггера о принципиальной и непреодолимой
историчности человека, развенчивает иллюзии подобного «исторического
объективизма». «Подобное требование, — пишет он, — это скорее предпосылка
историзма, утверждающая, что мы должны погрузиться в дух изучаемой эпохи,
должны мыслить ее понятиями и представлениями, а вовсе не своими собственными,
чтобы таким образом добиться исторической объективности»50. Позиция полного абстрагирования от
исторических и культурных условий, в которых существует исследователь,
невозможна и не нужна: нельзя понять то, к чему не имеешь отношения. «В
действительности же речь идет о том, чтобы познать отстояние во времени как
позитивную и продуктивную [198] возможность понимания.
Это вовсе не зияющая бездна, но непрерывность обычаев и традиции, в свете
которых является нам всякое предание. Не будет преувеличением говорить здесь о
подлинной продуктивности свершения»51.
Таким образом, для Гадамера важно подчеркнуть, что традиция не противостоит
исследованию как некий набор сведений или фактов, она требует деятельного
участия. Поэтому Гадамер говорит о «действенно-историческом сознании». Кроме
того, он утверждает, что «в сфере наук о духе невозможно говорить о равном себе
объекте исследования, в том смысле, в каком мы с полным правом говорим о нем
применительно к наукам о природе... Относительно наук о духе скорее следует
сказать, что исследовательский интерес, обращаясь к преданию, каждый раз
совершенно особым образом мотивирован здесь современностью и ее интересом»52. Поэтому историчность и конечность
человеческого существования являются для исследования культуры методологическим
принципом. Историчность должна быть не Преодолена, а осмыслена как
принципиальная предпосылочность. Предпосылочность, будучи осмысленной, может,
согласно Гадамеру, играть конструктивную роль в понимании: «герменевтически
воспитанное сознание ... стремится осознать собственные, направляющие
понимание предрассудки, дабы предание в качестве иного мнения тоже могло выделиться
и заявить о себе»53. Основанием для
возможности понимания является, по Гадамеру, «общность дела» — согласие по
поводу того, о чем говорит предание. Но поскольку Гадамер отдает себе отчет,
что нельзя говорить о сохранении «живой традиции», связывающей нас, например,
с античной культурой, что «связь с этим делом не может быть тем самоочевидным и
несомненным единством, которое имеет место в случае непрерывно длящейся
традиции»54, то требуется иная
предпосылка, обеспечивающая это единство. Такой предпосылкой Гадамер считает
язык. Язык Гадамер, вслед за Хайдеггером, определяет как универсальную среду, в
которой существует и человек, и его культура, в которой осуществляется
историческое предание. Универсальность языка предопределяет универсальность понимания
культуры, если культура будет представлена как текст. [199] §5. Философия культуры А. ШвейцераСтановление
взглядов Альберта Швейцера (1875-1965) проходило в русле критики европейской
философии второй половины XIX в. за
утрату ею культурно-творческих ценностей и ориентиров. Позитивизм и сциентизм,
по мысли Швейцера, ложно ориентировали культуру на приоритетное развитие
материально-технологической ее стороны в ущерб духовной. Среди причин упадка
европейской культуры начала XX в. Швейцер указывал на утрату человеком
творческой сущности труда в процессе конвейеризации и механизации
промышленного производства. Ремесленник, целиком создавший изделие, превратился
в промышленного рабочего, монотонно повторяющего одну и ту же операцию.
Утрачивается и содержательность досуга — она заменяется либо абсолютной
праздностью и сопутствующими ей извращениями в поведении человека, либо
желанием забыться, развлечься. Театр уступает место кабаре, серьезная
литература — развлекательной. Существенной причиной кризиса культуры выступает
разобщение общества и как следствие этого — все усиливающееся ощущение
одиночества человека. Когда исчезает сознание того, что каждый человек
обществу не безразличен именно как человек, тогда, по мысли Швейцера, начинают
расшатываться устои нравственности и культуры. Среди причин
разложения культуры Швейцер указывал на рост национализма в конце XIX — начале
XX в. Разобщение общества власть имущие пытались и пытаются компенсировать
спекуляцией на «национальном духе». Швейцер определял национализм как
неблагородный, доведенный до абсурда патриотизм. Целенаправленное культивирование
национализма приводит к разрушительным последствиям, [200] к противостоянию и
вражде народов, ибо оболваненные националистической пропагандой «массы требуют
оградить национальные воззрения от влияния разума и нравственности»55. Швейцер
связывал возникновение и развитие культуры с творческой деятельностью человека
и расширением и упрочением солидарности между людьми. Иными словами, культура,
по Швейцеру, явление социальное, имеющее начало во времени и пространстве,
изменяющееся и развивающееся. «В наиболее общих чертах культура, — пишет
Швейцер, — это прогресс, материальный и духовный прогресс как индивидов, так и
всевозможных сообществ». И еще одно определение Швейцера: «Культура—
совокупность прогресса человека и человечества во всех областях и направлениях
при условии, что этот прогресс служит духовному совершенствованию индивида как
прогрессу прогрессов»56. Вместе с
тем Швейцер признает, что развитие культуры — это развитие сложное,
противоречивое, имманентно порождающее периоды застоя и упадка, регресса
духовности и гуманности. Причины упадка носят конкретно-исторический характер
и неоднозначны для различных эпох в истории человечества. Среди общих причин
упадка культуры в различные периоды истории важнейшей Швейцер считает утрату
этического содержания. Согласно
Швейцеру, нравственное содержание культуры — ее стержень, ее несущая
конструкция. Поэтому «этический прогресс это существенное и несомненное, а
материальный — менее существенное и менее несомненное в развитии культуры»57. Несовпадение в темпах развития духовной и
материальной сфер культуры, по мысли Швейцера, — реальное противоречие,
выступающее одной из движущих сил ее прогресса. Но на характер развития
культуры отрицательно влияет не только абсолютизация обществом материальной ее
стороны. Превалирование духовной сферы в индийской и китайской культурах в
течение длительного времени тормозило прогресс их материальной стороны. Швейцер
ратовал за гармоничное развитие всех сторон, всех сфер культуры при
непременном главенстве нравственной ее стороны. Именно поэтому мыслитель сам
называл свою концепцию культуры моралистической. Вторая
важная причина кризиса культуры, общая для различных эпох, — утрата
мировоззрения. Под мировоззрением Швейцер понимал совокупность волнующих
общество и человека мыслей о сущности окружающего мира, о положении и
назначении человека и человечества в нем. Если человек и общество лишаются
опорных мировоззренческих представлений, наступает своеобразный культурный [201] вакуум, в котором, как
правило, возникают идеи и представления, чуждые культуре. Но «так как идеи
одной эпохи подвержены «износу» и в этом состоянии тормозят развитие мышления
новых поколений, духовный прогресс человечества не отличается постоянством»58. В то же время «для общества, как и для
индивида, жизнь без мировоззрения представляет собой патологическое нарушение
высшего чувства ориентирования»59.
Поэтому смена воззрений различных эпох и господствующих идеологий должна
происходить в рамках культуры не посредством ниспровержения и безоглядной
ломки, но в процессе естественного формирования новых идей и представлений,
опирающихся на плодотворные традиции прошлого. Пути
дальнейшего прогресса культуры Швейцер видел, во-первых, в возрождении и
постоянном совершенствовании ее нравственного характера и, во-вторых, в
неотложном формировании в рамках современной культуры жизнеутверждающего
мировоззрения, которое включало бы в себя нравственно-экологические и
космические императивы, характерные для общечеловеческой культуры рубежа
столетий60. Конкретная реализация
этих магистральных путей прогресса культуры понималась Швейцером как
необходимый процесс возрождения свободного индивида и создания условий для
выявления его творческих потенций. Здесь Швейцер сближался с концепцией
культуры Н. А. Бердяева, основными проблемами которой, как известно, были
свобода и творчество61. Швейцер
утверждал, что «способность человека быть носителем культуры, то есть понимать
ее и действовать во имя ее, зависит от того, в какой мере он является
одновременно мыслящим и свободным существом»62.
Атак как таких людей немного, то Швейцер, подобно X. Ортега-и-Гассету и А.
Тойнби, связывал побудительное действие к творческому развитию культуры с
избранным меньшинством, с «личностями, наделенными индивидуальностью»63. Но швейцеровская личность, наделенная
индивидуальностью, не ницшеанский «сверхчеловек», не представитель элиты.
«Ницше мечтал о «сверхчеловеке» — мы жаждем человека человечного»64 — писал Швейцер. Он был убежден, что культура
возродится только тогда, «когда все большее число индивидов — независимо от
господствующего в данное время склада мышления и в противовес ему — выработает
у себя новую систему взглядов, которая постепенно начнет оказывать влияние на
склад мышления общества и в конечном счете определять его»65. Особое
место в философии культуры Швейцера занимает проблема единства культуры.
Отрицая якобы извечное противостояние [202] западной и восточных
культур, мыслитель, по его собственному признанию, вступил в бескомпромиссный
конфликт с традициями западного мышления66.
По мысли Швейцера, европейская культура многое потеряла, игнорируя или отрицая
ценности культур Востока. В книге «Мировоззрение индийских мыслителей» (1935)
Швейцер показал, что, несмотря на все трудности взаимопроникновения и взаимопонимания,
культуры Запада и Востока совместимы и, взаимодействуя, могут обогащать одна
другую. Во взаимодействии и взаимообогащении национальных и региональных
культур в условиях современного общепланетарного информационного пространства
Швейцер усматривал реальный путь к единству мировой общечеловеческой культуры.
Мыслитель крайне резко относился к начавшемуся в середине XX в. на
политической основе искусственному отграничению национальных культур от
общемирового культурно-творческого процесса, считая, что в таком случае
национальная культура становится всего лишь орудием пропаганды. Концепция
единства культуры в культурологии Швейцера неразрывно связана с идеей
непрерывности культурного развития человечества. И в данном случае Швейцер
вступает в полемику с О. Шпенглером и А. Тойнби. Преодолев европеоцентризм
западной культурологической мысли, Швейцер, подобно Н. К. Рериху, пришел к
выводу о неизбежности синтеза культур, который необходим человечеству,
вступившему на путь освоения Космоса. В швейцеровской этике благоговения перед
жизнью, которая расширяет сферу действия морали и распространяет ее на живую
природу и универсум, утверждается, что культура выступает средством духовной
связи человечества с Космосом. 1 Философия культуры Э. Кассирера, эмигрировавшего в США,
рассматривается в главе 12 данной книги. 2 Зиммель Г. Гете. М., 1928. С. 13. 3 Зиммель Г. Религия. Социально-психологический этюд. М., 1909. С. 6;
см. так же: Зиммель Г. Проблемы философии истории. М., 1898. 4 Там же. С. 5. 5 Simmel
G. Philosophie des Geldes. Leipzig, 1922. S. 522. 6 Зиммель Г. Религия. С. 16. 7 Там же. С. 21. 8 Там же. С. 22. 9 Simmel G. Philosophie des Geldes. S. 502. 10 Зиммель Г. Конфликт
современной культуры. Пт., 1923. С. 17. [203] 11 Там же.
С. 28. 12 Там же. С. 37. 13 Ясперс К. Истоки истории и ее цель // Ясперс К. Смысл и назначение истории. М, 1991. С. 53. 14 Гайденко П, П. Человек и история в экзистенциальной философии Карла
Ясперса//Там же. С. 13. 15 Jaspers K.Vemnft und Existenz. Groningen, 1935. S. 33. 16 Ibid. S.
54. 17 Jaspers К. Der philosophische Glaube. M:unchen, 1962. S. 50. 18 Jaspers К. Von der Wahrheit. M:unchen, 1958. S. 919. 19 Ясперс К. Истоки истории и ее цель. С. 33. 20 Jaspers К. Von der Wahrheit. S. 917. 21 Ibid. 22 Ibid. S.
919. 23 Гайденко П. П. Философия культуры Карла Ясперса // Вопросы
литературы. 1979, № 9. С. 86. 24 Там же. С. 90. 25 Jaspers К. Von der Wahrheit. S. 924. 26
Jaspers K. Der philosophische
Glaube agncsichts der Ofienbarung. Munchen, 1963. S. 157. 27 Ясперс К. Истоки истории и
ее цель. С. 84. 28 Там же. С. 140. 29 Там же. С. 144. 30 Там же. С. 250. 31 Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993, С. 215. 32 Heidegger М. Der Ursprung des Kunstwcrkes. Stuttgart, 1967. S. 41. 33 Ibid. S. 43. 34 Гайденко П. П. Искусство и
бытие: М. Хайдеггер о сущности художественного произведения // Философия.
Религия. Культура. М., 1982. С.
201. 35 Heidegger М. Der Ursprung des Kunstwerkes. S. 45. 36 Ibid. S. 42. 37 Ibid. S. 45. 38 Ibid. S. 47. 39 Ibid. S. 49, 42. 40 Ibid. S. 82. 41 Гадамер X. Г. Истина и метод. М., 1988. С. 39. 42 Там же. С. 58. 43 Там же. С. 41-42. 44 Там же. С. 548-566. 45 Гадамер X. Г. Актуальность
прекрасного. М., 1991. С. 10. 46 Гадамер X. Г. Истина и
метод. С. 170. 47 Там же. 48 Там же. С. 173. 49 Диалектика «своего» и «чужого» Гадамера прекрасно описана В. С.
Малаховым в статье «Понятие традиции в философской герменевтике X. Г. Гадамера»
(см.: Познавательная традиция: философско-методологический анализ. М., 1989. 50 Гадамер X. Г. Истина и
метод. С. 352. 51 Там же. 52 Там же. С. 338. [204] 53 Там же. С. 354. 54 Там же. С. 349. 55 Швейцер А. Благоговение
перед жизнью. М., 1992. С. 60. 56 Там же. С. 55, 95. 57 Там же. С. 56. 58 Там же. С. 67. 59 Там же. С. 82. 60 Watwl L.
Ethik — Kultur — Entwicklung. Gottingen, 1985. 61 Петрчцкий В. А. Русская культура и Альберт Швейцер. СПб., 1993. С.
17—18. 62 Швейцер А. Благоговение
перед жизнью. С. 48. 63 Там же. С. 68. 64 Schweitzer
A. Menschlichkeit und Freide. Berlin, 1991. 65 Швейцер А. Благоговение
перед жизнью. С. 69. 66 Ясперс К. Смысл и назначение
истории. М., 1991. С. 89. Глава 8. Философия культуры во Франции XX векаПоследняя треть XIX в. отмечена во Франции значительным
развитием науки, техники, яркой художественной практикой, стабилизацией
республиканского строя. В это время (его чуть иронично называли «бель эпок» —
«прекрасное время») и в философии происходит определенный сдвиг в понимании
эволюционных импульсов культуры и творческого потенциала человека. Он
представлен двумя фигурами — философа-интуитивиста А. Бергсона и религиозного
философа, ученого-палеонтолога П. Тейяра де Шардена. Каждому из них был присущ
не интроспективный подход к культуре, а взгляд на нее в ином, вселенском
масштабе, попытка увидеть ее меняющееся положение среди других явлений
развивающегося космоса. Анри
Бергсон (1859—1941) не создавал моделей культуры. Он
принимал установившийся к концу века взгляд на культуру как сложно
организованную систему институтов и их связей, характеризуя ее по аналогии с
живым организмом. В отличие от позитивистов, искавших выход из «антиномий»
путем их рационального анализа, Бергсон усматривал мощный механизм саморегуляции
общества (культуры) в таком эмоциональном проявлении, как смех. Неслучайно в
поле его анализа попадает древнейший театральный жанр комедии. Она, по
Бергсону, имеет четкую социальную функцию — обнажить окостенелость,
механичность,потерю гибкости в институтах общества, в поведении человека и
освободиться от них через смех как свободное проявление неприятия людьми
подобных состояний. Отметим отношение Бергсона к почти традиционной для французской
философии культуры категории коллективного. В отличие от Дюркгейма, например,
Бергсон не усматривал в коллективном пол- [207] ной реализации
внутренних потенций человека. Коллективное выступает у него на рациональном
уровне организованности общества. Оно необходимо, но не только не исчерпывает
человека, а как бы его уплощает. Человек проявляется в коллективном своим
«поверхностным Я» (термин Бергсона), развивая науку как прикладное знание
общей картины Природы. Наука не может дать, считал Бергсон, понимания
«жизненного прорыва» бытия, устремляющегося, подобно ракете, ввысь, она
оставляет в руках людей науки лишь застывающие остатки от следа этой ракеты.
Творческое же начало, живой источник бытия открывается лишь тогда, когда
отступает коллективное и проявляется индивидуальное «внутреннее Я» с
интуитивным, а не рациональным контактом с миром. Показательно, что полноту
ощущений слитности с Природой Бергсон отдает еще «неокультуренной» личности
ребенка. В памяти взрослого человека детство сохраняется как окрашенное
непосредственными ощущениями запахов, звуков, токов холодного и теплого
воздуха, ярких цветовых пятен. Задумываясь о
функции такой формы культуры, как искусство, Бергсон, в отличие от большинства
позитивистов, видевших ее в общественной пользе, как раз отлучает от искусства
те его формы, которые могут оказаться с пользой связанными. Понятно, что
комедия первой была выведена за рамки искусства. Но под вопрос была поставлена
и драма, поскольку, согласно Бергсону, и она извлекает на поверхность и
разрешает те конфликты, которые могут быть опасны для общества. На уровень
искусства Бергсон поднимает только трагедию; она пробуждает в человеке
ирреальное, выход которого сдерживает культура. Так, Гамлету, считает Бергсон,
мы сопереживаем не как взыскующему справедливости, а как бунтарю, заражающему
нас взрывами эмоций. Связь
материально-практической и духовной жизни человека Бергсон показывает,
анализируя два типа общества, которые он называет закрытым и открытым. Закрытое
общество составляют относительно ограниченные группы, стремящиеся через
единство сохранить себя и упрочить. Их появление предполагает антагонистические
противоречия с другими сообществами. Закрытое общество, под которым Бергсон
подразумевал и современное ему общество, подвержено противоречиям и
конфликтам. Их источник Бергсон усматривал в парадоксальном следствии-развитии
«созидающего разума». Ведь ему человек обязан появлением не только материальной
культуры, но и частной собственности. В XX в. желание обладать все большим
количеством вещей оформилось, по Бергсону, в «дух комфорта и роскоши», в безмерное
потребительство1. Частная
собственность разделяет людей, [208] делает их
агрессивными. Конфликтность закрытого общества может быть снята при помощи
международных пацифистских организаций (как и многие его современники, Бергсон
верил в деятельность созданной после первой мировой войны Лиги Наций). Но
еще большую ответственность за снятие антагонизмов несет религия, которая от
первоначальной формы «естественной религии», характерной для закрытого
общества, перерастает в «религию динамическую», готовящую почву для открытого
общества. Бергсон считал, что религии возникают на определенном этапе сознания
человеком своей личности. Присущий всему сущему оптимистический «жизненный
порыв» создает в человеке, в его разуме мифологическую функцию, которая и
порождает религии как средство, помогающее укрепить человека, помочь победить
страх смерти верой в бессмертие души, в наличие сверхъестественных сил, готовых
прийти ему на помощь. Мифологическая функция одинаково присуща всем людям, хотя
по форме возникающие религии и различаются. Эти примитивные естественные
религии, обстраиваясь каждая своими институтами, становятся статичными,
подобно тем закрытым обществам, внутри которых они существуют. Благодаря
мистикам различных религий, их откровениям возникает убеждение в отсутствии
национальных границ для веры в высшее начало, в существовании в каждой религии
положений, приемлемых для всех людей. «Бергсон набрасывает, таким образом,
программу религиозного синтеза, созвучного экуменическому движению, получившему
в XX в. значительное развитие»2.
Бергсон, чья работа как философа началась в эпоху культурно-экономического
подъема Франции, сохранил оптимистическую направленность взгляда на культуру и
после катаклизмов первой мировой войны и в годы наступления фашизма. Будучи
пацифистом, он искал для человечества пути разрешения антагонизмов через
объединение в вере в бога. Эта вера — динамическая религия — доступна благодаря
наличию мифотворческой способности у людей всех рас, всех наций, всех культур.
На ее основе возможно возникновение нового — открытого общества. Свободное от
чрезмерного потребительства, а потому и от давления частной собственности, это
общество будет способно стать гармоничным, уверенным в том, что оно угодно,
любимо богом и что оно само этого бога любит и чтит. Путь же к открытому
обществу проложит, по Бергсону, божественно озаренный мистический гений, способный
увлечь физически уже сформировавшееся человечество к духовности, воплощенной в
динамической религии. Эта идея Бергсона, ненавидевшего фашизм, выглядит весьма
сомнительно, ибо невольно [209] перекликается с манией
Гитлера как преобразователя общества, следующего неким мистическим
предначертаниям. Справедливость требует сказать, что по-своему пытались
интерпретировать идеи Бергсона и сторонники профашистского режима Петэна в
годы второй мировой войны, и новые консервативные круги современной Франции. Говоря о судьбе
идей Бергсона, следует указать, что большую их популярность в начале века
нередко связывают с метафорическим, ярким, однако не всегда точным их
изложением. Это позволяло им быть воспринятыми широкими кругами
непрофессионалов, особенно художественной интеллигенцией. В идеях Бергсона,
подвергшихся критике со стороны многих философских школ, непрофессионалов
привлекала трактовка творческих импульсов человека как связующего звена со
всей Вселенной («жизненный порыв»). Отвечали запросам непрофессионалов
утверждение Бергсоном значимости не только познавательно-понятийного, но и
эмоционально-образного художественного мышления, одинаково важных для живой
гибкости культуры, мысль о представительности индивидуальной психологической
жизни, а также тезис о необходимости контактов культур. Между
тем понимание Бергсоном законов всей Вселенной выводило философию культуры к
проблемам космизма, этого нового поля деятельности человека, к работе на
котором он технически и психологически готовился весь XX в. и темы которого
звучали и в науке, и в искусстве с самого его начала. Стремление
увидеть человека и его культуру в связи с другими формами бытия в масштабе
Вселенной характерно для взглядов Тейяра де Шардена (1881—1955). Поставив в
центр своих научных интересов проблемы развития, он стремился понять силы и
законы универсальной эволюции, космогенеза3.
Человек был главным предметом его внимания, ему же была посвящена главная
работа Тейяра-философа. Наделяя сознанием, его зачатками все формы материи,
Тейяр рассматривал жизнь как этап универсальной эволюции, который, возникая на
Земле, становится ведущим в космическом развитии. Сознание становится активно
развивающимся, фиксируясь в человеке как цели и высшем этапе эволюции Природы.
Человек с его деятельностью и духовностью добавляет к материальным оболочкам
Земли оболочку духовности человеческой мысли, названную Тейяром ноосферой.
Таким образом человек и его культура предстают не как нечто искусственное по
отношению к Природе, а как необходимый этап космического развития. Это давало
возможность Тейяру оценивать человеческую культуру и ее различные [210] формы с точки зрения
сохранения импульсов ее как живого организма, а также судеб ноосферы в
дальнейшем. Философ
считал, что развитию ноосферы мешают явления «абсолютного индивидуализма»,
строящего культуру как комфортабельное жилище человека («буржуазный дух»), стандартизации
заводским производством миллионов «моторизованных» людей и расизма. Подобный
«дух движения» формирует группы людей, порождающие антагонизмы культуры. Однако
существует форма «духа движения», присущая тем, кого Тейяр называл
«работниками Земли». Это не какой-то определенный коллектив (Тейяр — противник
различньис форм коллективности), а люди, строящие культуру как живой организм
и верящие в силу любви, любви к богу и любви бога к ним. Любовь — единственное,
что, по мнению Тейяра, может соединить людей, «по той простой причине, что лишь
она берет и соединяет существа их сутью4.
Она совершенствует каждого человека. Тейяру представлялось возможным
объединение всего человечества в «духе Земли» по программе «психической
экспансии» как активном проявлении истекающей из бога энергии — координации
научных исследований в интересах совершенствования человека и его
взаимодействия с природой. Лишь частью реализуясь в этой планетарной программе,
человек, по Тейяру должен стремиться к «эволютивному неогуманизму», основанному
на идее, что имеется некое «Сверх-Человеческое». Будучи религиозным философом,
Тейяр верил, что когда Земля, подобно другим планетам, угаснет, тогда «нашей
ноосфере предназначено обособленно замкнуться в себе»5 и слиться с «центром наших центров», с богом
всех людей (Омегой), источником психической энергии, лежащей в основе всего
сущего. Приведенные положения Тейяр выводил из грандиозной картины творческой
эволюции, результатом которой является, по его мнению, не только материальная
культура, но также духовность и любовь. Последние же, как бы высвобождая
человечество из пут физического тела, дают ему возможность «сверхжизни»,
бессмертия. Тейяр
строил свою философию развития человека и его культуры, используя данные
палеонтологии и науки о космосе и анализируя различные стороны современной
культуры. При всей дискуссионности его концепцию отличает вера в творческие и
познавательные (рациональные) способности человека, взгляд на культуру как на
явление, возлагающее на человека ответственность (любовь) за отношения с
окружающей природой и людьми («дух Земли»), за развитие духовности. Концепция
Тейяра, сложившаяся в трудные десятилетия между двумя войнами, активно
противостояла пессимистическим [211] взглядам на человека и
культуру, которые получили в это время значительное распространение как в
философии, так и в искусстве. После
второй мировой войны во Франции возникает структурализм — направление,
которое, занимаясь конкретными исследованиями, предлагает новый взгляд на
культуру и новую методологию ее исследования. Для становления этого
направления небезразлична отечественная традиция контакта различных наук с
социально-социологическими теориями, с подходом к явлению как сложной системе,
имеющей открытую научному анализу структуру. Это не исключало, а даже
предполагало возможность обнаружения иных, чем у отечественных позитивистов,
факторов генезиса и развития культурных структур. Дальнейшему изучению
подлежала также система связей и отношений самой этой структуры, в чем теперь
помогали теория информации, математические методы. Но главным в формировании
структуралистского подхода явилось использование французскими учеными достижений
различных философских школ в изучении человека (фрейдизм), культуры (теория
символических форм Кассирера) и успехов лингвистики (работы Р. Якобсона и Л.
Ельмслева, фонологическая теория Трубецкого). Национальной
особенностью французского структурализма можно назвать его относительно
позднее по сравнению с другими странами появление и становление
антропологических, а затем литературоведческих и науковедческих работ.
Французский структурализм дал мировой науке блестящих представителей его
«классического» периода. Ими в первую очередь были культур-антрополог К.
Леви-Стросс и литературовед Р. Барт. С именем Клода Леви-Стросса (род. 1908) —
одного из основателей французского структурализма — связаны прежде всего
значительные изменения и достижения в изучении примитивных культур. Его труды,
использовавшие структурный метод анализа, оставляли далеко позади и спорную
для него теорию Л. Леви-Брюля о двух культурах, и описательные труды
американских этнографов. От
природно-инстинктивного к приметивно-культурному человеку должен быть, по
Леви-Строссу, шаг, общий для всех культур. Исследователь обнаруживает его в
запрете инцеста (единокровных половых отношений) и установлении брачного
союза, ограничивающего естественно-инстинктивную сферу человека. Брак мужчины и
женщины из разных семей (экзогамия) вызывает появление такого общекультурного
фактора, как обмен. Эта форма регулирования межчеловеческих отношений кроме
материальных носителей имеет также [212] символический носитель
— язык: символизация как только человеку присущий способ освоения окружающего
есть неотъемлемый механизм культуры. Возникающие из запрета инцеста отношения
между людьми, считающимися через брак родственниками, порождают и систему
(структуру) родства как элементарную социокультурную организацию, регулирующую
практику. Сама структура родства становится при этом выражением сдерживаемого
либидо, образуется либидинальное тело культуры. Исследование
генезиса культуры неотделимо от проблем познания. Становление мышления
Леви-Стросс рассматривает с учетом связей человек — природа; рациональность
природы и Вселенной определяет первоначальное пассивное мышление человека.
Исследуя мифы индейцев Южной Америки, Леви-Стросс писал о них как о почти
неотчлененном от объективного мира, как о функционирующем «автономно и
рационально до того, как оно субъективирует окружающую рациональность и,
приручив ее, подчиняет ее себе»6. Но
рациональность организации Вселенной — это и условие познания ее человеком ;
принцип бинарных оппозиций, столь важный для становления мышления, наличествует
в органической и физической материи. «Структурный анализ может возникнуть в
духе лишь потому, — считает Леви-Стросс, — что его модель уже заложена в теле»7. Новационным
в анализе мифов Леви-Строссом было выделение этапов происходившей
рационализации мышления, вскрывающее логику отношений предметов, схваченных
суждениями, а не выяснение их терминологических отношений, на чем традиционно
фиксировалось внимание этнологов. Сами конкретные термины становятся у него
знаками логических операций, которые по их поводу осуществлялись (предметы
сближались или разъединялись) и служили связью между противоположностями. В
этих логических операциях складывается и закрепляется комбинаторика как
бессознательное мышление и как основа технических способностей человека.
Глубинная логика созидательной деятельности формировалась, по мнению
Леви-Стросса, уже в примитивных культурах и остается основой современной
сложнейшей инженерии. «Если, — полагает он, — деятельность бессознательного
разума заключается в том, чтобы налагать формы на некоторое содержание и если
эти формы в основном тождественны для любого разума — древнего и современного8, первобытного и цивилизованного (как это
показывает изучение символической функции, столь удивительным образом
проявляющейся в языке), тогда необходимо и достаточно достичь подсознательной
структуры, лежащей [213] в основе данного
общественного института»9.
Леви-Стросс основывается на том, что все человечество связано единой
структурой бессознательного, давшего в различных условиях столь отличающиеся,
на первый взгляд, этнические и национальные культуры. Убеждение в наличии
для всех культур единого бессознательного, закрепившего в структурах мышления
логику первоначального освоения мира, открыло для Леви-Стросса возможность
реконструировать утраченные элементы мифов южноамериканских индейцев. В мифе
Леви-Стросс видит не просто отражение исторических событий того или иного
этноса, а своеобразное снятие беспокоящих людей явлений (например, смерти,
стихийных бедствий), которое происходит через умножение бинарных оппозиций,
уже схваченных мышлением из окружающего мира. Миф «амортизирует» тяжелые
жизненные события этноса. Мифологическое мышление как бы очищает отдельные
реальные события от историчности, лишает их конкретности, поднимает на высоту,
для которой время не существует. Сила и убедительность мифа заключаются в
неутилитарности и свободе, с которыми человеческое мышление постигает
глубочайшие отношения Вселенной и человека. Ритуал же, по Леви-Строссу, — это
магическая деятельность, которая как бы возвращает в жизнь то, что в мифе было
от жизненности очищено. В ритуале интеллектуальное бытие мифа переводится в
эмоционально-чувственное переживание сиюминутных событий. Таким образом
генезис и механизм развития культуры Леви-Стросс связывает со становлением
символизирующих сил мышления, определяющих бессознательное и проявляющихся в
языке. Он показывает зависимость творческого начала человека от его логических
способностей, которые совершенствуются в общении, в коллективном (это и спор с
интуитивизмом, экзистенциализмом, это и дюркгемовская традиция). Однако следует
сказать, что рациональность мышления, на которой так сосредоточивает внимание
Леви-Стросс в своих первых работах, постепенно дополняется интересом к тем
практикам, в которых доминирует эмоциональное начало (известны работы зрелого
ученого по музыке, поэзии). Переходя к
изложению взглядов на культуру Ролана Барта (1915-1980), следует сделать две
оговорки. Первая касается справедливости отнесения всех его произведений к
структурализму. «Структурализм рекомендовался от его имени, — пишет М. Дюфрен,
— но сам Барт лишь интересовался производством структурирования и
деструктурирования»10. Исследователи
отмечают, что он предпочитает [214] ссылаться на
авторитеты других и в его работах постоянно появляются «леви-строссовские структуры
обмена, соссюровские оппозиции означаемого и означающего, якобсоновская
двойная ось метафоры и метонимии, фрейдовские топики, лакановский схематизм»11. Вторая оговорка касается преимущественно
направленности научных интересов Барта. «Считаемый по очереди семиотиком,
эссеистом, философом, писателем Барт оставил нам богатое наследство,
разнообразие которого свидетельствует, однако, о его устойчивом интересе к
литературным анализам»12. Недаром
известность Барта — и не только научная — определилась его положением главного
теоретика и практика «новой критики». Не занимаясь генезисом или будущим
культуры (он принимал здесь взгляды Леви-Стросса), Барт исходил из посылки,
что культура, строящая свою структуру силой символизирующей функции сознания,
реализующейся в языке и разворачивающейся в бесконечном ряду означений
(семиотическая деятельность), может быть сама исследована как язык. Он писал,
что под любым, даже внелингвистическим явлением может быть обнаружена его
языковая основа, поскольку когда-то оно было названо. Без языка нельзя понять
и смыслы социальных структур. «...Как только мы переходим к системам, обладающим
глубоким социальным смыслом, — пишет Барт, — мы ...сталкиваемся с языком
...любая симеологическая система связана с языком. Так значение зрительных
образов (кино, реклама, комиксы, журнальные и газетные фотографии) обычно
подкрепляется языковым сообщением ...Что касается совокупностей различных
предметов (одежда, пища), то они приобретают статус системы лишь при
посредстве языка, который выделяет в них означающие (в виде номенклатуры) и
указывает на означаемые (в виде обычаев, правил)... Смысл есть только там, где
предметы или действия названы; мир означаемых есть мир языка»13. Понимая культуру
как структуру, образованную ее элементами, Барт считал, что различным формам
культуры свойственны собственные языки. Есть язык политики, моды, даже
кулинарии. В исследовании
явлений культуры Барт предлагал, считая культуру языком, ввести методы и
понятийный аппарат лингвистики. Прежде всего это идущее от Соссюра и широко
используемое структурализмом различие языка и речи14.
Барт утверждает, что язык как социальное установление и система значимостей не
может быть ни создан, ни изменен отдельным индивидом; «он по самому своему
существу является коллективным договором, которому индивид должен полностью и
безоговорочно подчиниться, если он хочет быть участником коммуникации... [215] В противоположность
языку, речь по самому своему существу есть индивидуальный акт выбора и
актуализации»15. Барт предлагает,
следуя за Р. Якобсоном, дальнейшее раскрытие индивидуализации речи исследовать
с помощью идеолекта; стиль определенного писателя может быть назван идиолектом,
хотя он и несет печать известных языковых моделей, доставшихся ему «по традиции,
т. е. от определенного коллектива». Заключая рассмотрение этой дихотомии, Барт
говорит о том, что «существует всеобщая категория язык/ речь, присущая любым
знаковым системам ... мы сохраним выражение язык и речь даже в тех случаях,
когда будем говорить о системах, материал которых не является словесным»16. Однако Барт оговаривается, что применять эти
выражения к наиболее интересным для исследования системам массовой коммуникации
(телевидение, кино, реклама) «преждевременно ...пока мы не узнаем, является
"язык" каждой из указанных сложных систем „оригинальным" или же
он просто составлен из входящих в него вспомогательных "языков"17. Использовать эти выражения для анализа
прессы также опасно из-за коннотации, т. е. возникновения «системы вторичных,
так сказать, паразитических по отношению к языку смыслов»18. Заметим, что коннотация как явление,
связанное с жизнью знака, так просто, как денотация, не вычленяемое, привлечет
особое внимание Барта, а со временем станет аргументом против всевластия
знака, т. е. господства означающего над означаемым. Из
понимания Бартом культуры как языка вытекает и проблема возможности
коммуникации; как человек своими индивидуальными высказываниями, поступками
(речь) взаимодействует с коллективным, этой «непрозрачной», не им самим
созданной структурой? Отвечая на этот вопрос, Барт приходит к понятию письмо
(взаимодействие языка и речи), благодаря которому рождается произведение (писателя)
не просто как диалектика формы и содержания, а как диалектическое отношение
коллективного с его обязательными кодами (язык) и индивидуального с импульсами
бессознательного (речь). Культура становится текстом, в котором взаимодействуют
различные семантические системы, значимость элементов которых определена не
только имманентно, но и как результат сближения или противостояния. Значимые
проблемы культуры ставились Бартом и тогда, когда он обращался к
литературоведению. Задачей современного литературоведения он считал разрыв с
биографическим «позитивизмом» Лансона, в котором произведение исследовалось,
так сказать, от автора, а история литературы превращалась в собрание
биографических фрагментов, [216] без постановки
вопросов о том, что есть литература. Литературоведение, по Барту, «может
существовать лишь на функциональном уровне (продукция, коммуникация,
потребление), а не на уровне индивида, осуществляющего эту функцию. Иными
словами, предметом литературоведения являются коллективные возможности
индивидов и социальных институтов, но не сами индивиды»19. Бартом была сделана попытка изучения
культурного явления путем синтезирования его с историей. Обращаясь к истории,
Барт задается вопросом о функции культурного явления (в частности театра XVII
в.), особенностях эмоций, обеспечивающих его потребление. Потребление как бы
синтезирует все, подчас противоречивые эмоции, в основе которых выделяется
общечеловеческий язык — язык бессознательного. Имманентный анализ культурного
явления (семиотической системы) в конечном счете также выходит на проблемы
общечеловеческого. Барт указывает на невозможность выделения лишь одного
смысла произведения — его знаки окружены плотным слоем коннотативных значений,
которые по-разному считываются как современниками, так и последующими поколениями.
Произведение подобно мифу, оно не имеет точного кода, обеспечивающего
однозначное прочтение. Философия
культуры Барта, понимавшего ее как сложный текст и искавшего инструмент
исследования больших семиотических систем, стала значительным явлением. К
идеям Барта обращаются представители многих гуманитарных наук, что
свидетельствует об их эвристичности. Понимание Бартом текста, возможности его
сдвигов, оказало влияние на таких известных ученых, как Ю. Кристева, Ж.
Деррида20. Показательна для движения
современной философской мысли и эволюция Барта от лингво-семиотических
анализов к антропологической проблематике в культуре. Мишель
Фуко (1926—1984)21 показал необходимость отказа от традиционного эволюционизма при
изучении истории культуры. История, по Фуко, не есть непрерывное развитие coqito или неких иных телеологических
начал. Обращаясь, например, к такому культурному явлению, как знание, Фуко
говорил: «...вся эта квазинепрерывность на уровне идей и тем оказывается
исключительно поверхностным явлением». На стыке XVIII-XIX вв. произошла, по его мнению, мутация; «изменился способ бытия вещей
и порядка, который, распределяя их, представляет их знанию»22. Создавшийся «разрыв» в культуре позволяет
увидеть «новую позитивность» археологии знания. «Проблемы, которые я ставлю, —
говорил Фуко в одном из интервью, — всегда касаются локальных или особенных
предметов. А как иначе? [217] Если действительно
нужно выявить что-то новое и особенное, то следует посмотреть на конкретные
факты и проблемы, в которых скрыто новое»23.
Руководствуясь идеями некумулятивного познания, Фуко выявляет исторические
условия возможности медицины («Рождение клиники; Археология взгляда
медика», 1963; «История безумия в классический век», переиздание,
1972), гуманитарного знания («Слова и вещи; Археология гуманитарных
наук», 1966), знания вообще («Археология знания», 1969),
дисциплинарного общества («Надзирать и наказывать», 1975), обретения человеком
себя как субъекта удовольствия и моральных запретов («История сексуальности»;
«Желание знать», 1976; «Пользование удовольствиями», 1976; «Забота о себе»,
1984). К культуре Фуко
подходит как к языку, дискурсу. Культура как дискурс обладает известной
принудительностью. Однако Фуко был убежден, что не власть является решающим в
культуре24. Реальный порядок, с
которым имеет дело каждый человек (т. е. его язык, схемы восприятия, формы
выражения и воспроизведения, ценности)25,
определяется основополагающими кодами культуры. Этот эмпирический порядок
дополнен в культуре соответствующими теориями научного и философского
объяснения. Между тем порядок, который является решающим для специфичности
данной культуры, не обнаруживается ни на эмпирическом, ни на теоретическом
уровнях. Лишь область,
располагающаяся между этими уровнями, раскрывает порядок в самой его сути;
«именно здесь обнаруживается, в зависимости от культур и эпох, как непрерывный
и постепенный или как раздробленный и дискретный». Эта область, по Фуко,
наиболее «основополагающая», т. е. именно она предшествует «словам, восприятиям
и жестам»26. Проявления этого порядка
признаются, связываются с пространством и временем, становятся тем, что
культура считает истинным. Однако это не поиск истины, а, скорее, игра в
истину. Одни или другие вещи «проблематизируются», становясь предметом особого
внимания и обсуждения. Переход на уровень предмета происходит в связи с
действием бессознательного культуры, со скрытыми структурами сознания,
называемыми Фуко эпистемами — коммуляциями, формирующими познавательные поля
той или иной культуры. В работе «Слова и вещи» (русский перевод, 1977г.)27 Фуко выделяет три значительно различающихся
эпистемических образования в европейской культуре; Возрождение (XV-XVI вв.), классический
рационализм (XVII-XVIII вв.) и современность. Жизнь сознания — постоянно в поле зрения Фуко.
Он говорил, что начиная с XVIII в. [218] главными в философской
и критической мысли были, есть и (Фуко надеялся) будут вопросы: «Что есть
Разум? В чем его исторический эффект? Каковы его пределы? В чем его опасность?»28. Складывалось
впечатление, что Фуко идет не просто к истории «без имен» — что для
структурализма естественно, а к потере проблемы творческого потенциала
субъекта и его значения для культуры. Это впечатление усугублялось и жестким
тезисом Фуко, что проблема человека — лишь одно из образований в
эпистемическом поле современной культуры, которое исчезнет, как следы на песке.
Отвергая подход к творчеству как проявлению особенностей психики или
биографии, Фуко утверждал, что «авторское имя обозначает появление некоего
единства в дискурсе и указывает на статус этого дискурса внутри общества и
культуры»29. От литературных авторов
Фуко отличал группу «основателей дискурсивности», которые создали нечто
большее, чем собственные произведения — «возможности и правила формирования
других текстов». Как пример, Фуко называет Фрейда и Маркса: «оба они основали
бесконечную возможность дискурса»30.
Тему субъекта, по Фуко, следует поднимать не для того, чтобы исследовать
субъект как источник значений, а для того, чтобы понять, «какое место он может
занять в каждом типе дискурса, какие функции он может принять и каким правилам
подчиняется»31. Перед этими
проблемами становится, по Фуко, не так уж и важно, кто говорил, — важно, что
это стало частью определенного дискурса. Проблеме субъекта и
его отношений с культурой Фуко посвящает трехтомную «Историю сексуальности», в
которой пытается разобраться, почему секс был под запретом, почему так долго
соединяли секс и грех и как это соединение возникло. Фуко прослеживает, как уже
в первые века нашей эры возникает беспокойство о здоровье в связи с половыми
контактами. Человек открывает себя как субъекта удовольствия, но одновременно
и опасности. Складывается «искусство существования с преобладанием заботы о
себе ... Это искусство все больше и больше подчеркивает хрупкость индивида
перед лицом различных бед, которые может повлечь сексуальная активность»32. Хрупкость эта диктует, по Фуко, призывы к
установлению неких общих для всех норм, форм овладения собой, контроля над
собой и так далее. «Отсюда возникает мораль удовольствия»33 — ограничения и запреты. Фуко ввел в научный
обиход огромный исторический, ранее не исследованный материал. Анализируя его с
новых для культурологии позиций, он утверждал, что если не удается решить
проблему, то нужно хотя бы изменить ее постановку. [219] Это изменение происходило
в самом структурализме. Но уже параллельно с его развитием шел набиравший силу
поиск философами иных подходов к осмыслению культуры и прежде всего тех,
которые могли бы отвечать ее многоголосью, столь характерному для конца XX
века. Первоначально этих философов называли постструктуралистами (Ж. Делез)
или постфрейдистами (Ж-Ф. Лиотар). Однако развитие этих подходов, связанных
прежде всего с гносеологическим и ценностным (Ж. Бодрийяр) осмыслением
культуры, появление новых ярких фигур (Ж. Деррида) потребовало иной
маркировки. Тогда и возникает обозначение этой тенденции в философии как постмодернизма,
скрыто несущего оппозицию модернизму (Ж.-Ф. Лиотар), как исторически
пройденному типу культуры. Известно, что даже самим относимым к постмодернизму
философам это обозначение казалось не очень удачным, с чем можно согласиться.
Однако это совокупное и «плывущее» название дает возможность обозначить новую
парадигму, в которой стали работать философы и культурологи в разных
«пространствах», стремясь уловить и отрефлексировать новые явления в культуре,
отсылающие, по их убеждению,к ее первоначалам. Признанными зачинателями этого
направления исследовательской мысли стали французские философы Лиотар, Делез,
Деррида и Бодрийяр. Задачей данного раздела является показ новизны их подходов
к культуре и предлагаемого при этом понятийного аппарата. Это далеко не
исчерпывает поднятых каждым из них общефилософских проблем, входящих в корпус
философии постмодернизма. Развитие указанных подходов к культуре в иных «пространствах»,
придающее этой новой парадигме подлинно интернациональный характер, рассматривается
в гл. 12. Поиск
и становление новых методологических позиций в философии и в интересующем нас
исследовании культуры определялись как явными трудностями рационализма, так и
теми открытыми проявлениями кризисных явлений в европейской и
североамериканской культурах, которые выявили молодежные и студенческие
волнения конца 60-х годов. Обрели значимость новые формы жизни искусства в
культуре, новые ценностные ориентиры. К этому оказались чутки многие
французские философы, в том числе и те, о которых у нас идет речь. Жан-Франсуа
Лиотар (род. 1924) достаточно резко заявил о необходимости
изменить позицию философов относительно культуры. Так он присоединился к редакционному
заявлению журнала «Ревю д'Эстетик», в котором говорилось: «Май (студенческие
волнения [220] 1968 г. — -9. Ю.) — это поворотный круг, который одним
резким движением опередил теорию. Эту теорию еще предстоит создать». Для
Лиотара это событие как бы зависало «на острие бритвы», одной стороной
относясь к эпохе модерна, но вместе с тем «оно ускользало от "больших
нарраций", черпая жизнь в других условиях, которые можно было назвать
постмодерном»34). Ту критику
логоцентризма, которая является отличительной чертой постмодернизма, Лиотар
начал на материале искусства, используя фрейдистское понятие либидо, что даже
давало основания говорить о его «либидинальной эстетике». Логоцентризм Лиотар
связывал с властью в культуре речи, слова. Ей он противопоставляет глаз,
фигуративность, чувственность. Со времени Платона, писал он в книге «Речь,
фигура» (1971 г.), слово набросило на чувственность тень, «почти никто
по-настоящему не брал ее сторону, поскольку предполагалось, что она — на
стороне фальши, скептицизма, напыщенного оратора, живописца, кондотьера34, распутника». Речи и ее функции
противополагается искусство: «Позиция искусства есть опровержение позиции
речи... Искусство — в изменчивости, являясь пластичностью и желанием ... перед
лицом неизменности и рассудка». В определенной полемике с Фрейдом Лиотар
заявлял, что превратить бессознательное в речь значит «упустить энергетическое,
сделаться сторонником всего западного рацио, которое убивает как искусство, так
и сновидение. Подставлять язык всюду значит не бороться с метафизикой, а
довершать ее; этим самым подавляют чувственное и радостное»35. Стремясь определить
властные механизмы европейской культуры и развивая критику ее логоцентризма,
Лиотар вводит понятие легитимации определенной речевой практики, претендующей
на особый статус. Установление «дискурса легитимации» связано с современностью,
эпохой модерна. Он узаконивает не только «большую наррацию», но и некоторые
социальные институты, оправдывает определенное устройство общества. Признается
только одна форма рациональности и она получает предписывающий,
«прескрептивный» характер. Все, что связано с иными способами отношений с
миром, с чувственностью, не считается подлинным. Эта мысль Лиотара нам уже
знакома. Считается, что постмодернизм достаточно нейтрален к социальным
вопросам. Однако о французских постмодернистах, несущих определенную
национальную традицию, этого сказать нельзя. Лиотар полагает, что
предписывающий характер «легетимированного дискурса» определен не сферой
логики, а социальной практикой, не проблемами семантики, а прагматикой. [221] Культура в целом
понимается Лиотаром как «пульсация либидо, имеющая некие механизмы»,
покрывающие все поле деятельности человека. Он считает, что в культурах всегда
были маркированы те механизмы, которые давали выход бурным радостным
проявлениям либидо (танец, ритуальные праздники и искусство). Современное же
капиталистическое общество придало пульсационным механизмам слишком
технизированный характер, руководствуясь лишь одним законом — законом меновой
стоимости, исказившим систему ценностей: «Конец идеологии „культуры":
более не претендуют на создание товара ценного сам по себе или своей
„годностью"; ценность определяется ее обмениваемостью»36. Лиотар, много лет преподававший философию,
предлагает задаться вопросом, сможет ли ученик, которому вы дадите диплом, «в
жизни обменять его (= на деньги)? Это единственный вопрос. Этот везде
одинаковый вопрос не есть вопрос кастрации или Эдипa»37. Bмecтe с тем именно с энергией либидо,
которое теряет исключительно сексуальный характер, связывает Лиотар преодоление
властных структур. Убедительные знаки этого он усматривает в жизни современного
искусства, ушедшего от характерного для модернизма представления реальности,
пусть и в искаженном или «разрубленном» виде, и давшего место тому, что невозможно
изобразить или представить, что дает радостный и освобождающий выброс энергии
либидо. Многие работы Лиотара посвящены именно таким произведениям. Заветы
Ницше поддерживают немало его наблюдений. Это в целом характерно для
постмодернизма, как и то, что эстетика и анализ явлений современного искусства
занимают значительное место в его философии. Жиль
Делез (1926—1995) первоначально подошел к критике
лого-центризма как наиболее характерной черты современной европейской культуры
со стороны «расшатывания» тех понятий, которыми философия пользовалась
достаточно давно. В его работах проявилась особая установка постмодернизма, как
бы не разрушавшая наследия, а искавшая такие, ранее не выявленные стороны в
философских системах, которые подчеркивали необходимость для мысли поисков
новых стратегий. Примером такого подхода могут быть «Ницше и философия»
(1962), «Различие и повторение» (1962,1964) и известная читателю книга Делеза «Логика
смысла» (1969). Именно эти работы назвал лучшими Деррида, откликнувшись на
смерть Делеза. На огромном материале истории философии (выделяя стоиков,
Спинозу и в особенности Ницше), науки и современного искусства Делез показывал
несостоятельность ориентаций на здравый смысл, трансцендентность [222] понятий и их
оппозиций. Для французского философа понятие является совокупностью
неотделимых пересекающихся своими линиями вариаций на плоскости имманентности.
Она перекраивает хаотическую изменчивость, придает ей прочность. Поэтому Делез
называет понятие хаоидным состоянием, дающим отпор хаосу, с которым, однако,
мысль постоянно должна соизмеряться. Хаос, разрезаемый плоскостью
имманентности, рождает такие формы мысли и творения, как искусство, наука и
философия. Главным для Делеза является постоянное движение мысли, ее
творческое начало, недопустимость ее территоризации (что делал Декарт). В этих
работах уже появляются Делезовские понятия, которые будут им использованы при
анализе культуры; вечное возвращение (Ницше), поток (flux), симулякр как
нечто, лишь симулирующее произведение; тело без органов — как его абстрагированное
присутствие, покинутое желанием (термин А. Арто, считавшего, что именно органы
репрезентируют тело); кочевье как не связанность мысли только с одним
пространством; маски и театральность как характерные черты жизни современной
культуры. Работа,
которая представляет модель культуры и анализирует ее современное состояние,
была написана Делезом совместно с психоаналитиком и философом Ф. Гаттари. Он
познакомился с ним в 1968 г., интересуясь психоанализом и бессознательным. Их
содружество длилось до смерти Гаттари (1991). Работа, которую мы имеем в виду,
появилась в 1972 г. Это был произведший сенсацию «Анти-Эдип» — первая книга
двухтомника «Капитализм и шизофрения», вторая — под названием «Тысяча плато»
вышла в 1980. Уже само название «Анти-Эдип» говорит о том, что книга выступает
с критикой традиционного психоанализа. Содержит она и полемику с пониманием
желания через «нехватку». Свой метод исследования Делез и Гаттари назвали
«шизоанализом». Это эпатирующее название идет от понятия «шизо», которым
определяется характерный для современности тип вялого, безвольного интеллигента
и особенности культуры. Исследование, которое имеет целью поиски выхода из
тяжелого состояния культуры, не может, по их мнению, вестись традиционным
стагнирующим психоанализом. Май38
показал, что он бьш продуктом капитализма, пишут авторы, последний же они
определяют как паранойю. В основу культуры в «Анти-Эдипе» положено либидозное
начало — желание. Оно не есть фантазм, оно подобно производящей машине.
Машина-желание имеет со своим объектом отношения как с еще одной
«присоединенной машиной». «Объективное бытие желания есть Реальное в самом
себе». Продукт взаимодействия оказывается изъя- [223] тым из производства,
его остаток тут же отдается «блуждающему кочевому субъекту». Работа
машины-желания покрывает все поле культуры, она не связана только с индивидом,
а выходит на социальное и экономическое. Указывая на несостоятельность
применения традиционного и лакановского психоанализа, Делез и Гаттари писали,
что «нехватка» (manque) образуется не желанием, а определенными явлениями в культуре,
«треугольник» же эдипова комплекса, сам постоянно разрываемый извне
историке-политической ситуацией, не «позволяет ансамблю ситуации свестись к
семейному комплексу и в нем интерьеризироваться». Неверно называть желание и
означающим: знак не производит фантазмов, «он является пространством реального
и положением желания в реальности». Все это названо идеализмом, порождающим
«постельную концепцию бессознательного» и тянущим за собой «теологический
кортеж, недостаточность бытия, виновность, означение»38. Деятельность
машины-желания в реальности рассматривается как сложная и осуществляющаяся
путем ряда пассивных синтезов, как самопроизводство бессознательного.
Существуют «машины-органы» и «машины-источники энергии», охватывающие все — и
природное, и техническое, и социальное, и собственно человеческое. Они
действуют двояко: одни образуют поток (flux), а другие его прерывают, разрезают, порождая
новый поток, что обеспечивает, по мнению авторов концепции, процесс
производства производства. В современной культуре этот процесс особенно ярко
выражен. В ней переплетения и пересечения столь сложны, что Делез и Гаттари
предлагают рассматривать ее как мутовку корней растения — ризому. Образ
подчеркивает и интертекстуальность современной культуры: при пересечении один
корешок становится продолжением другого, линейное выделение одного из них
становится невозможным. Ризоме противопоставляется образ культуры прошлого как
дерева, прямой ствол которого несет четко выделенные ветви. Однако такое
развитие культуры в дальнейшем, по мнению обоих философов, невозможно. На смену
приходит ризома. Производительная
мощь желания как бы сжимает жизнь. Крайности этого процесса порождают властный
характер ряда установлений, ограничивающих свободу творчества. Указывается, что
желание имеет как бы два полюса: расистский, расовый,
параноидально-сегрегационный и шизо-номадический. Между этими полюсами такое
множество неуловимых тончайших переходов, что бессознательное как бы
колеблется между своей «реакционной нагрузкой и революционной
потенциальностью». [224] Этическая установка
Делеза и Гаттари состоит в том, чтобы наметить, какие пути могут снять
возникающие в обществе ограничения творческого начала в науке, искусстве,
социальной и личной жизни. Философы, художники, писатели считают своим долгом
сказать «нет» структурам, блокирующим творчество. Это действие названо
активно-реактивным; загнанные в угол могут только реагировать. Не следует и
просто противостоять системе. Следует находить линии обхода жесткой
стратификации, линии ускользания, бегства (lignes de fuite), как находит их
вода в прохудившейся трубе. Это возможно даже малыми действиями, которые
способны разрушить «жесткую сегментарность». Лучше всего это делает современное
искусство, обращенное к иррационально-бессознательной сфере, с его
ироничностью, снятием одной за другой масок, извлечением из хаоса таких
образований, какие даже в страшном сне не могли увидеть Аристотель или Гораций.
Искусство не просто продукт желающей машины, оно само есть машина-желание,
которая способна взрывать сложившиеся структуры. Эту мысль Делеза мы встречаем
во многих его произведениях, она аргументируется анализом творчества М.
Пруста, С. Дали, А. Арто, Ван Гога, Ф. Кафки, ряда деятелей современного
театра (А. Арто, Б. Вильсона, Е. Гротовского, К. Бене, с которым Делез написал
книгу о театре «Переплетения»(1979). Делез был очень
внимательным и заинтересованным наблюдателем жизни не только «традиционных»
видов искусства, но и такого относительно молодого, как кинематограф. Его
называли кинофилом, не пропускавшим ни одной новинки. В начале восьмидесятых
годов вышли две его книги — «Образ-движение» и «Образ-время», в которых кино
предстает как движение мысли, особенностью которого является совсем иное, чем
в реальности, представление о времени и движении. Работы Делеза высоко оценены
специалистами, что подтверждает его почти двадцатилетнее сотрудничество с
таким авторитетным киноведческим журналом, как «Кайе дю синема». Творчество Делеза
привлекало внимание, обсуждалось на его семинарах с большой студенческой
аудиторией, заинтересованно исследовалось философами и деятелями культуры. Лиотар
писал, что «в нашем нигилистическом конце века он был утверждением»39. Яркой фигурой
французского постмодернизма, признанным и в других странах основателем
постмодернизма как широкого движения в современной культуре является Жак Деррида
(род. 1930). Отечественный исследователь пишет:
«Деконструктивный метод Ж. Деррида оказал и оказывает значительное влияние как
на развитие философии, так [225] и на лингвистику,
литературу, поэзию, изобразительное искусство, музыку»40. К сказанному добавим — и на понимание
культуры в целом. Понятие «деконструкция» было выдвинуто философом при его
работе с метафизикой, чтобы определить исследовательскую установку, которая,
не разрушая тексты, помогала бы смыслостроительству. В европейской метафизике
Деррида открывает и исследует принцип «центрации», согласно которому одна
сторона отношения ставится в центральное положение, а другая (хотя она таит в
себе невостребованные смыслы) как «пустая» (frivole) отодвигается на периферию (см. Derrida J. L'architologie du frivole. 1973), что и ведет клогоцентризму метафизики, критически оцениваемому
Деррида. Его интересуют подавляемые мотивы, пограничные (маргинальные) и
противо-направленные центру, придающие тексту напряженность. Таким образом
текст утверждается как многослойный. Понятие «центрации» применимо и к
культуре, в которой одни ее явления закрепляются как центр, основная ее характеристика,
а другие подавляются, вызывая противо-направленные силы. Европейская культура
«центрирует» то, что связано с рацио человека, она — логоцентрична. Деррида
обращает внимание и на то, что в этой культуре преобладает мужское начало
(вспомним, что Платон связывал его с солнцем). Она — фаллоцентрична. Женское
начало вытеснено на периферию, оно не включено в то многоголосье, которое эту
культуру отличает. Понятия,
выработанные в ходе работы с текстами, оказываются работающими и при
исследовании культуры, так как она уподобляется тексту. Исследование метафизики
привело Деррида к мысли о необходимости «расшатывания» ее традиционных понятий,
таких, например, как тождество, утверждающее полноту смысла (по Деррида — присутствие).
Он же обнаруживал в этой полноте разрывы, отсутствия, разрушающие мнимые
тождества и обнажающие внутренние различия. Положения о дифферентной структуре
знака (Сосюр), онтологическом различии (Хайдеггер) были усилены Деррида,
введшем понятие, которое представляет подвижную структуру, которая не только
различает, но и задерживает, оставляя метку, след. Для соединения этих движений
философ предлагает измененное написание слова различие, различение, придающее
ему одновременно смысл откладывания (вместо Difference—Differance). Попытки создать подобное русское слово
(например — различие, разность-оттяжка) не кажутся нам удачными, точнее
пользоваться термином Деррида. Приведем его слова: «...diffterance отсылает к
движению (активному и пассивному), которое заключается в оттяжке, через
отсрочку, переадресование, пролонгацию, отправку, [226] обход, промедление,
откладывание в запас»41. Делез
обращает внимание на то, что язык иногда как бы заикается, как бы спотыкается
о то, что остается не проясненным. Философ опирается при этом на творчество
современных писателей — Арто, Батайя, Бланшо, Клоссовского. Предложенные
Деррида методы оказали большое влияние на современное, отмеченное влиянием
постструктурализма, литературоведение, особенно американское — «Йельская школа»
(П. де Ман, Г. Блум, Ж. Деррида, Д. Хартмэн, X. Миллер). «Деконструкция»;
поставила проблемы, которые имеют большое значение для анализа культуры. Встала
проблема восприятия абсолютно другого, другости. В культуре, как известно, у
восприятия другости есть исторический, политический, экономический и этнический
аспекты как в диахронном, так и в синхронном измерении. «Сама деконструкция, —
пишет исследователь и переводчик Деррида, — есть такое отношение к инаковости,
в рамках которого последняя не поглощается, не снимается (в гегелевском
смысле), но остается сама собой, абсолютно иной по отношению к субъекту
деконструкции...»42 Деконструкция в
действии как критика логоцентризма привела Делеза к проблеме роли голоса,
фонетического письма в метафизике и культуре, что так возвысило лингвистику.
Происходит следующее: «Фоно есть, по сути дела, означающая субстанция... Голос
с этой точки зрения оказывается самим сознанием». Последствия такой центрирующей
роли голоса для культуры «немаловажны и систематичны»; «Эта привилегия
...дает о себе знать, например, в многозначительном преобладании массы
„фонетических" метафор, в размышлениях об искусстве ...всегда ведущих к искусству
как „введению истины в действие". Отсюда, например, хорошо известный
нашей художественной культуре литературоцентризм. Деррида же свое наблюдение
подтверждает примером Хайдеггера, у которого «все искусства развертываются в
пространстве поэмы, которая представляет собой „существо искусства", в
пространстве „языка" и „слова". «Архитектура и скульптура — говорит
он — возникают только в просвете, открытом речью...»43. Между тем современная культура дает
богатейший материал, говорящий о высокой выразительности пластического начала,
успешно замещающего речь, о возрастающей в искусстве роли жеста как средства
передачи эмоции. Деррида также говорит о «современных сдвигах в формах
коммуникации, о новых структурах, которые во всех формализованных процедурах,
в области хранения и переработки информации крупно и систематически редуцируют
долю речи, фонетического письма и книги»44.
Деррида широко привлекает в свои работы [227] не только литературный
материал, его интересуют все горизонты художественной деятельности человека.
При этом он убежден, что прошло время, когда искусство понималось и его
деятелями и воспринимающими как «истина» в действии. Он обращается к этой
проблеме в работе «Истина в живописи» (1978), используя тексты Канта, Хайдеггера,
мнение Сезанна (давшего название книге), материалы выставки современного
художника. Не может искусство, о чем свидетельствует его современное состояние,
продолжать вдохновляться принципом мимесиса, относимому Деррида к присутствию,
представлению, к которым философ высказывает недоверие. Деконструкция должна
затронуть и эстетику, которая освобождается от традиционных понятий, сдвигая
их. Она обращается к тем категориям, которые были на периферии, отказываясь от
абстрактно-метафизических построений и направляя рефлексию на современную
художественную жизнь, столь быстро меняющуюся, плюралистическую. Она должна
заглянуть в глубину постмодернистского искусства и стать «эстетикой
непредставимого, непредставленного»45. Работа с понятием
фоноцентризма и его властного характера приводит Делеза к рассмотрению роли
языка при встрече с Другим — языком, культурой. С проблемой Другого работал не
один философ. У Деррида речь идет о том, что национальный язык связан с тем,
что обозначается как этноцентризм. Помня, что вызывает центризм как властная
сила, мы видим, что речь идет о вытеснении национальных меньшинств на обочины
культуры, уничтожении их языков, апартеиде (в выступлениях против которого
Деррида принимал активное участие). Проблема для современной мировой культуры
действительно серьезная. Возможно, что Деррида, выросший в Северной Африке, оказался
особенно восприимчивым к этой проблеме, богатую пищу для размышлений,
несомненно, давало и его знакомство с США. Напомним, что деконструкция при
встрече с инаковостью полагала необходимым, чтобы та оставалась «сама собой»,
абсолютно иной по отношению к субъекту деконструкции. Идеи Деррида
получили широкое распространение за рубежами Франции, университетская среда
которой долго оставалась «глухой» к темам и методам его работы. Размышляя о
том, почему и как деконструкция воспринимается в других «пространствах»,
Деррида в «Письме к японскому другу» уточнял, что «деконструкция не есть ни
анализ, ни критика.. Слово деконструкция ...черпает свою значимость лишь в своей
записи в цепочку его возможных субститутов...»46.
Среди последних, замещающих слово деконструкция, он приводит: «письмо», [228] «след»,«differance»,«гимен»,«грань»,»почин»
и ряд других, использование которых определяется конкретными ситуациями анализа.
Своей строгостью и открытостью к исследованию эта концепция привлекла многих
ученых, литературоведов, архитекторов, деятелей искусства в самых разных
странах Европы (в том числе в нашей стране), Америки и Востока. Жан Бодрийяр (род.
1929), известный социолог и философ приносит в исследование культуры поиск как
общих закономерностей ее существования, так и обостренное внимание к системе
ценностей современного общества, соединяя и гносеологический и аксиологический
аспекты культурологического анализа. Первые работы Бодрийяра связаны с
критикой общества потребления, его кризисного состояния, например, «Система
вещей» (1968, рус. пер. 1995). Тема эта имела широкое хождение (во Франции
давало себя знать влияние Франкфуртской школы). Отметим, что она занимала ряд
французских социологов. Определенное влияние марксизма, интересом к которому
(благодаря работам Л. Альтюссера) отмечены все французские постмодернисты,
объясняет направленность исследований Бодрийяра на выяснение таких
исторических закономерностей общества, которые обостряются и наглядно
проявляются в современности. Ощущая недостаточность только политэкономических
подходов, философ обращается к лингвистике и семиологии. Так в «Системе вещей »
работают понятия производство, потребление и вещь/знак. Материалом, на котором
ведется исследование является современная городская среда, в которой с
увеличивающейся скоростью сменяют друг друга поколения разных продуктов,
множатся бытовые вещи, приборы, «гаджеты», искажая производство и потребление,
которое в истории было связано с удовлетворением потребностей через вещи.
Современное капиталистическое общество демонстрирует «проанализированную
Марксом формальную логику товара», которая доведена до «конечных выводов» —
«...все желания, замыслы, императивы, все человеческие страсти и отношения сегодня
абстрагируются (или материализуются) в знаках и вещах, чтобы сделаться
предметом покупки и потребления»47.
При современном потребительстве само потребление становится тотальной идеалистический
практикой, теряющей связь с удовлетворением потребности, с принципом
реальности. Субъект культуры, названный Бодрийяром «проектом», получив
«непосредственное существование в знаке... переносит свою динамику на
бесконечное и систематическое обладание все новыми и новыми потребительскими [229] вещами/знаками. А
...сам жизненный проект, будучи раздроблен, разочарован и включен в знаковую
систему, вновь и вновь возникает и отменяется в череде вещей»48. Обращаясь
к истории и современному «безумному» состоянию культуры, Бодрийар выдвигает
идею о том, что все это может быть прояснено, если принять тезис о
замалчивании, маскировке культурой амбивалентности жизни и смерти. Он считает,
что этот процесс начался с распадом архаического общества в различных дискурсах
культуры. Смерть «вытесняется», олицетворяясь не только с усопшими, но и с
примитивными обществами, душевно больными, сексуальными меньшинствами,
женщинами и другими членами общества, разрушавшими социальное пространство. В
маскировку амбивалентности жизни-смерти включены, по мнению философа, все виды
существующих в культуре дискурсов — экономический, психоаналитический,
лингвистический, каждый по своему «симулирующий» ее снятие и создающий
соответствующие симуляции, названные Бодрийяром «симулякрами», вытесняющими
реальность. Философ намечает в социальной истории три этапа вытеснения смерти
(от Возрождения до промышленной революции; промышленная эпоха, современность),
которые имеют также три «порядка симулякров». В современности этот отрыв
«симулякров» от реальности столь значителен, что он грозит уже подрывом
системы, так как образовался мир самореференциальных знаков. Приятие человеком
этого неистинного мира Бодрийяр объясняет наличием^ него некой соблазнительности,
которой он и «совращает» человека. «Совращение», как и «симулякры», имеет
различные исторические формы, хотя изначально мир уже был «соблазнен». В
качестве эпиграфа к книге «Прозрачность Зла» Бодрийяр приводит фразу;
«Поскольку мир бредит, мы должны смотреть на него с бредящей точки зрения»49 то есть не с точки зрения метафизического
принципа Добра, а принципа Зла, который находится по ту сторону ценностей. Эта
фраза подводит нас к той тональности, в которой философ пишет о современности;
«Если потребовалось бы характеризовать современное состояние вещей, то я
назвал бы его состоянием после оргии. Оргия есть взрывной момент эпохи модерна,
момент освобождения во всех областях»50,
философ перечисляет, что же освобождено. Это освобождение политики,
производительных и разрушительных сил, женщины и ребенка, бессознательных
пульсаций, искусства. Таким образом «конечные цели освобождения остались
позади», не осталось целей разрушения, осталось только рассеяние
раздробленного. [230] Современность
находится «в состоянии симуляции, в котором мы можем только проигрывать все
сценарии, поскольку они уже имели место — реально или виртуально». Здесь
проводится часто встречающееся в постмодернизме понятие «уже виденного» — «deja vu». Но главное для Бодриияра это то, что развитие
культуры привело «к рассеиванию и спутанности ценностей, результатом чего для
нас является полная путаница, невозможность вновь схватить принцип
эстетической, сексуальной или политической детерминации». В столь тяжелом состоянии культуры Бодрийяр
считает ответственным искусство эпохи модерна, которое не смогло, согласно
эстетической утопии нового времени, трансцендировать себя как идеальная форма
жизни: «Оно уничтожило себя не в трансценденции, идеальности, но во всеобщей
эстетизации повседневной жизни, оно исчезло в пользу обращаемости картинок, в
трансэстетизации банальности». Поворотным моментом при этом были Дада и Дюшан.
Именно в этих выступлениях «искусство, отрицая свои собственные правила
эстетической игры, вышло к эре трансэстетизации банальности изображений... Искусство
исчезло как символический акт»51.
Критический взгляд Бодриияра (раздел «Трансэстетика») выделяет в художественной
жизни «сверхскоростную циркуляцию» произведений и невозможность обмена,
сообщаемости друг с другом, с референтными ценностями, что привело к утрате их
«тайного соучастия, составляющего силу культуры». То многоголосье и плюрализм
в искусстве, которые обычно в постструктурализме приветствуются, вызывают у
Бодриияра большое опасение именно потому, что «ничто ничему не противоречит....
все это прекрасно сосуществует в тотальном безразличии...... Сосуществовать они
могут потому, что лишены «собственного гения», а мы можем их одновременно
воспринимать только потому, что «они пробуждают в нас глубокое безразличие».
За «произведением» ничего не стоит, оно — симулякр. Бодрийяр считает, что
путем либерализация формы, линии, цвета «наше общество произвело всеобщую
эстетизацию, возвышение всех форм культуры, не забыв и формы антикультуры,
возвышение всех моделей представления и анти-представления»52. Бодрийяр определяет закономерности культуры,
отталкиваясь от ее современного состояния. Оно оценивается негативно и
предстает как завершение некоего этапа, на котором все уже не только означено,
но и утратило референтные ценности, впереди же «все ускоряющееся движение в
пустоте». Действительно, завершается полутысячелетняя история капитализма, но
разве многое не говорит о том, что [231] культура Запада,
утратив образ стройного дерева, продолжает жить возможно и как ризома? Философия
французского постмодернизма поставила целый ряд проблем, характерных для
культурного самосознания развитых стран Запада, что определяет его влияние и
место в современной художественной и теоретической мысли. 1 Бергсон /1.Два источника морали и религии. М.,1994. Критика
«общества потребления», хоть и на других основаниях, снова вспыхнет в
философии и социологии США и Европы в 60—70-е годы. 2 Кузнецов В. Н. Французская буржуазная философия XX века. М. 1979. С. 73. 3 В выборе и разработке
этой проблематики на молодого Тейяра повлияли идеи Бергсона и сотрудничество с
бергсонианцем Ле Руа, из лекции которого еще до публикации частично стали
известны положения эволюционной теории самого Тейяра. 4 Тейяр де Шарден. Феномен человека. М., 1987. С. 260. 5 Там же. С. 123. 6 Цит. по: Автономова Н. С. Философские проблемы
структурного анализа в гуманитарных науках. М.,1977. С. 122. 7 Там же. С. 123. 8 Здесь Леви-Стросс
возражает Леви-Брюлю, у которого эффективный дикарь противостоит европейцу. 9 Цит. по: Автономова Н. С. Философские проблемы
структурного анализа в гуманитарных науках.С. 116. 10 Dufrenne
М. Presentation //Sartre/ Barthes; Revue
dyestetique. 1981. N 2. P. 8. 11 Roder Ph. Roland Barthes, Roman. 1986. 12 Ibid. 13 Барт Р. Основы семиологии//Структурализм; «за» и «против». М.,
1975. С. 114—115. 14 Барт пишет о том, что
Соссюр испытал влияние Дюркгейма (коллективное сознание как система), а
дискуссия последнего с Тардом (основа культуры, системы ценностей — индивид)
определила необходимость индивидуализации речевой практики (Там же. С. 121) 15 Там же. С. 116, 117. 16 Там же. С. 122. 17 Там же. С. 124. 18 Там же. 19 Цит. по: Вейман Р. Литературоведение и
структурализм // Структурализм: «за» и «против». С. 408. См. также: Юровская Э.
П. Проблемы художественной критики в современной буржуазной эстетике //
Философские науки, 1967. N4. С. 82—89. 20 Грякалов А. А. Структурализм в эстетике. Л., 1989. 21 Dictionnaire des philosophes. Paris, 1984. P. 941-942. 22 Фуко М. Слова и вещи. М.,1977.
С. 40. 23 Foucault
М. Remarks on Marx; Conversations with D.
Trombadori. New Jork, 1991. P. 151. 24 Ibid. P. 148. 25 Фуко М. Слова и вещи. С. 37. 26 Там же. С. 38. [232] 27 Анализ
этой работы см.: Автономова Н. С. Философские проблемы структурно го анализа в гуманитарных науках. 28 The Cultural
Studies Reader / Ed. by S. During.
London; New York, 1978. P. 165. 29 Фуко M. Что такое автор? //Лабиринт. 1991, N 3. С. 32-33. 30 Там же. С. 38. 31 Там же. С. 42. 32 Foiicault M. Histoire de la sexualite,
3. Paris, 1984. P. 273. 33 Ibid. 34 Lyotard J. -F.
Desdispositifspulsionnels,1973. P. 1. 35 Lyotard J. -F. Discoure, figure. Paris,
1971. P. 13. 36 Lyotard J.-F. Des dispositifs.-.P. 39. 37 Последнее замечание обращено к Бодрийяру, Делезу и Гаттари, работы
которых о современном капиталистическом обществе он анализирует в цитируемой
статье своего сборника «Пульсационные механизмы». 38 Deleuze С.,СиаНак F. AntI Oedipe. Paris, 1972. Р. 129-32. 39 LyotardJ.
F. II etait la bibliotheque de Babel. In; Liberation, 7 novembre 1995. 40 Соколов Б. Г. Маргинальный дискурс Деррида. Спб.,1996. С. 3. 41 Деррида Ж. Позиции.
Киев, 1996. С. 17. 42 Гараджа А. В. Панорама
мировой философской мысли // Философские науки, 1991. N 2. С. 116. 43 Деррида Ж. Позиции. С.
21-22. 44 Там же. С. 25. 45 Впервые эстетика Ж. Деррида проанализирована у нас Н. Б. Маньковской,
опирающейся на корпус его работ и материал постмодернистского искусства. См.
ее книгу «Париж со змеями» (Введение в эстетику постмодернизма)». М..1995.С.
11—34. 46 Деррида Ж. Письмо японскому
другу // Вопросы философии. 1992. N 4. 47 Бодрийяр Ж. Система вещей.
M., 1995. С. 165. 48 Там же. С. 168. 49 Baudrillard
J. La Transparence du Mal. Essal sur les phenomiines extrtimes. Galilile,
1990. 50 Ibid. P. 11. 51 Ibid. P. 19-22. 52 Ibid. P. 24. Глава 9. Философия культуры в Испании и Италии XX века В начале XX в.
Бенедетто Кроче (1866-1952), желая вывести Италию из культурного
провинциализма, строил, наверное, последнюю универсалистскую — типа гегелевской
— модель культуры. Событие культуры, ее «атом» именуется в этой модели
«интуицией», а основной постулат теории гласит: «невыраженных интуиций не
бывает»1. Называя свою концепцию
«эстетикой» и «общей лингвистикой», Кроче вряд ли имел в виду столь далекую
аллюзию, как намек на «Слово плоть бысть», и тем не менее антиномия, живущая в
христианском догмате, помогает понять суть его учения об интуиции-выражении.
На все позитивистские дифирамбы «реальным фактам» Кроче возражал, что реальна
только, как он выражался, «жизнь духа» в ее целостности, и всякий вырванный из
этого событийного целого «факт» — теоретический (логический), физический,
экономический или этический — не более, чем абстракция «готовой вещи». Интуиция-выражение
представляет собой некое протособытие, в котором в свернутом виде уже
присутствуют все остальные «формы» духа, и жизнь (или культура) есть
разворачивание этих форм. С этим связан «характер универсальности», или
«тотальности», поэтического выражения (интуиции). Интуиция-выражение
универсальна, потому что индивидуальна. В этом постулате часто усматривали
непоследовательность Кроче, тогда как это всего лишь корректная формула основной
антиномии культуры: культура (как и личность) — лишь тогда культура
(личность), когда она больше себя, когда она глядится в зеркало другой культуры
(личности). Это «больше» позволяет Кроче говорить не просто о «пульсации духа»,
но о расширении его сферы и в этом смысле о прогрессе. Выделенные им формы духа
суть, по [235] определению философа,
лишь «ритм роста»2, в котором ничего
не повторяется кроме самой формы роста. Кроче привлек внимание ученого мира к
полузабытому наследию Вико, считая неаполитанского философа подлинным
зачинателем философии, а себя — его продолжателем. «Существовать»
— значит «находиться вне самого себя», — таков исходный пункт и вывод крочеанства,
но это уже цитата из другого автора, испанца Мигеля де Унамуно (1864—1936),
пришедшего к такому заключению раньше Кроче и на основании собственного — испанского
— опыта. «Этимологически, — писал Унамуно, — «существовать» (existir) раскрывается как «находиться
вне самого себя», «быть вне нашего ума» — ex-sistere. Но есть ли что-нибудь вне нашего ума, вне нашего сознания,
заключающего в себе все, что нам известно? — Разумеется, есть Материя
познаваемого, она приходит к нам извне. Какова она, эта материя? — Это
невозможно узнать, потому что узнать — это придать материи форму, и
невозможно, следовательно, познать бесформенное как бесформенное. С таким же
успехом можно искать порядок в хаосе»3. «Быть
вне себя» — неслучайный намек на сумасшествие. Очевидно, в ключе «равенства
себе в неравенстве себе» и должна быть рассмотрена традиционная тема
«испанского безумия». Историко-географическая ситуация сделала Испанию наиболее
«сумасшедшей» из всех наций: «родина, распятая на море», — сказал о ней Эухенно
Д'0рс. Диалектика границы (бытия собой вне себя) и сушностный полиглотизм
культуры не имеют примера более наглядного, чем восьмивековая Реконкиста и
последующее открытие, завоевание и колонизация Америки. Пограничное
существование требует внутренней дисциплины, стоической «этики отказа»,
поэтому испанское «сумасшествие» очень сдержанно, иронично и трезво, как,
например, у Сервантеса, Веласкеса, Унамуно, Пикассо или Сальвадора Дали4. Маргинальность,
или чувство нетождественности собственным жизненным обстоятельствам,
влечениям, желаниям и «движущим силам», рождает отстраненность, а
следовательно, ту «ясность» и «отчетливость» взгляда на мир, которые так ценил
Декарт — великий маргинал, заключавший в скобки весь универсум. Это равенство
себе в отстранении от себя снимает в истинно гегелевском смысле проблему
«самобытности», делает бессмысленным спор «почвенников» и «космопрлитов».
Всякая универсальность есть взгляд на весь мир, но обязательно из своего
медвежьего, бананового или какого-либо другого угла, и от этого собственно
человеческого удела не избавлен никто. [236] Сознание — это
осознание собственных «обстоятельств», как скажет Ортега, а значит, химерична
всякая априорная конструкция, навязывающая мне определенное видение. Мое
видение определено моей «почвой», но я вижу ее, только если оторвался от почвы. Ситуация
принципиальной необосновываемости сознания сознанием лишает философию ее
органона, набора терминов, т. е. слов с «окончательным» значением. Внимание к
«обстоятельствам» превращает в философскую категорию пейзаж, камень, дерево,
литературный персонаж... любой факт культуры. Философия и философия культуры
совпадают, «сходятся», как говорили в средние века. Сама культура при этом не
может быть положительно определена в отличие, например, от природы, ведь тогда
пришлось бы занять позицию вне культуры, позицию, культурно
недетерминированную. Для философии как философии культуры культура — это
«образование». Творчество Унамуно
— один из самых ярких примеров такой культурологии. Философия, слившаяся с
философией культуры, превратившаяся в «философию образования», ставит себя в
парадоксальное положение: она должна быть созерцанием и действием, теорией и
практикой одновременно, но это «словесные» действие и практика, в которых слово
раскрывается как «поэтическое, т. е. «производящее». Такое слово, со времен
романтиков воплощающее в себе сущность искусства, противостоит «пошлому»
расхожему словоупотреблению, в котором оно сведено до простого инструмента,
средства общения. Слово — не просто средство, не нечто, «несущее» смысл, а
сама ситуация рождения смысла, таинственный феномен опосредования, в котором
«непосредственное» только и дано в опосредованном виде. Такое слово «ритуально»
в изначальном смысле как ритуал «делания святости»5.
Смысл — всегда замена, напряжение, возникающее между двумя полюсами (что-то
вместе чего-то), и разрядка этого напряжения. Вопрос и ответ. «Готовый» же
смысл, «информация» — лишь «пошлый» заменитель смысла. Эстетический, пусть
даже эстетский бунт конца XIX — начала XX в. против «обуржуазивания» был
серьезной культурной работой, «копающей» глубже, чем теории социальной
революции. Результатом этой работы стала формула ответственности каждого-прежде
всего перед самим собой («Под страхом оказаться дурным в собственных глазах».
— Ортега.) за свое собственно
человеческое качество: меня нет, если я сам, лично не прошел опыт становления в
слове, а следовательно, в традиции. И снова, как у Кроче, Я у Унамуно
универсально, только потому что индивидуально: ибо он, Мигель де Унамуно, «как
и любой другой человек, стремящийся к ясному само- [237] сознанию, есть
неповторимый вид» (especie 'unica), т. е. не «вид», требующий сохранения в Красной книге, а
«индивидуальная универсалия»6. Опыт
такой универсализации — чтобы стать собой, должно пожертвовать собой — Унамуно
называет «трагическим ощущением жизни у людей и народов». Вся философия
культуры Унамуно строится вокруг этого главного «культурного события», для
обозначения которого философ пользуется старым термином conatus, переводя его как
«усилие» (esfuerzo). Сущностный антиномизм бытия, понимаемого как «усилие быть», задан
христианской традицией, на нее и опирается Унамуно, развивая тему «умного
безумия» в своем экзегетическом комментарии к «Дон Кихоту»7. «Агония христианства» раскрывает
диалогическую структуру «усилия»: сомнение, раздвоение, монодиалог — все эти
понятия из психологической сферы переносятся в онтологию бытия-события, причем
«событие личности» (микрокосм) в этом плане идентично макрособытию
христианской культуры; народы, как и личности, не обладают бытием, а
сбываются. В самом слове «агония» Унамуно вскрывает его этимологический смысл:
«...agwnia
значит "борьба". Агонизирует тот, кто живет борьбой, борется с самой
жизнью... Великими "агонистами" были Иов, ап. Павел, Св. Августин,
испанские мистики, Паскаль. Тотальный отказ от себя и собственных
„желаний" в личном „усилии быть" делает человека хозяином традиции, а
не ее „принадлежностью": ибо мы, люди, живем вместе, но каждый из нас
умирает наедине с собой»8. Вместо
«но» можно сказать «потому что», ведь человеческая общность и общение
устанавливаются в общечеловеческом «забыть себя для себя, но не для...». Культурная
традиция в этом смысле оборачивается навыком побеждать себя, это те самые
«наезженные пути сознания», на отсутствие которых в России жаловался П. Я.
Чаадаев. Такой навык культуры и противопоставляет ее «варварству», поскольку
сомнение, раздвоение и проч. вовсе не означают межеумочного состояния, в
котором человек либо шарахается из крайности в крайность, либо ищет решение
«посередине». Сомнение предполагает не только раздвоение, «похоть двоицы», по
слову Августина, но и решение, которое приходит, когда человек «встал над
собой», занял «вертикальное положение» (св. Василий Великий прямохождение так и
объяснял устремленностью к небу). Только в таком случае и возникает традиция в
отличие от почвенничества. Зачисление
взглядов Унамуно по ведомству экзистенциализма затушевывает суть дела:
философия бытия как события традиционна [238] для европейской, т. е.
христианской, в своих истоках культуры. Возвращение к этой традиции в XX в.
обусловлено более глубокими причинами, чем «чувство потерянности»,
пессимистические настроения и проч. Философия
культуры стала главной темой творчества Эухенио Д'0рса (1882—1954),
каталонского поэта, мыслителя, общественного деятеля, искусствоведа. Она
складывалась и существовала в форме поэзии (в вышеуказанном смысле) и
неотделима от его поэтического слова, сплошь метафорична. В основе орсианских
метафор лежит, как и у Унамуно, христианская символика. Но Д'0рс разрабытывает
целую теорию культурфилософского размышления — метод глосс9. Деля эпохи и культуры на «барочные» (когда
доминировало сомнение) и «классические» (когда оно преодолевалось), философ
отдает явное предпочтение последним. Л. Анчеки зачислял его в представители «нового
европейского классицизма»10. Для
Д'0рса идеал — чудо «попадания в точку»; событие — не событие культуры, если
оно не удалось, не стало явлением физической и духовной красоты. «Удача, —
писал он, — это также долг. Любое поражение я полагаю непристойным. Пусть нашим
героем будет не варвар, какой-нибудь Тристан или Дон Кихот, из тех, что
спасаются, падая, но Улисс, побеждающий после долгих испытаний... Одно лишь
зачтется тебе, Подмастерье, Ученик, сын мой, — это твое Хорошо Сделанное Дело»11. В
размышлениях Д'0рса прозрачна связь философии культуры с идеей «образования»
как победы над хаосом, превращающей материю в «тело» и негарантируемой никаким
«методом», никакой теорией. В отличие от Кроче, для которого работа в
конкретном материале была лишь «техникой объективации», переводящей «интуицию-выражение»
в камень, звук и т. д., Д'Орс заявляет, что «техника — это философия
искусства», распространяя это утверждение из сферы эстетической на культуру в
целом. В слове «культура» философ прислушивался к «аграрным» ассоциациям;
культивирование, выращивание, в свою очередь, связывались с символом
мирового-древа — олицетворением развернувшегося из хаоса во всей полноте
космоса. Культура, взращенная должным образом, приносит достойные плоды (вроде
рыбачки из Кадакеса, которая и стала ее собирательным образом12). Вместе с тем культура не только результат,
но и делание, отсюда разворачивание образа дерева как распятия: Испания
«сделалась» собой только потому, что распяла себя на море, открылась миру.
Всякая культура по определению средиземноморская. Понятно, что при таком
раскладе самому Средиземноморью выпадает исключительно важная культурная
миссия. Д'0рс был доволь- [239] но популярной фигурой
со своими классицистическими симпатиями. Помимо Анчеки и Дали о нем писали
Асорин, Диас-Плаха, Ортега-и-Гассет, М. Ф. Щакка, Камон Аснар. Вершиной
испанской мысли XX в. стала, конечно, философия культуры Ортеги-и-Гассета
(1883-1955). «Темой нашего времени» было для Ортеги перерастание философии в
философию культуры. Эта тема была задана немецкой философией жизни, которая
отвергала априорную схему исторического процесса, пытаясь найти априори истории
внутри самой истории. Однако дильтеевское «переживание» как исходная ячейка
исторического процесса и условие познаваемости истории, до того как оно было
пропущено через феноменологический анализ13,
представляло собой явный реликт идеи субъекта, проще говоря, оно никогда не в
состоянии знать самое себя (как это предполагалось в картезианстве), и,
следовательно, насущная задача философии — реформа картезианского cogito, очищение его от
«вещного» (оптического, по Хайдеггеру) понимания сознания. Если единственная
субстанциальность сознания в его «направленности на», то сознание — это
различение и ничего больше. Точка зрения формируется в событии
трансцендирования. Лишь поднявшись «над собой», можно обнаружить окружающие
вещи, «обстоятельства». «Я — то место, где мне является обнаженным мир, не-я,
чуждое мне... Я не мыслю, если не мыслю вещей»14
— такова формула ортегианского cogito. Точка зрения универсальна, потому что индивидуальна; универсальность
«без антиномии» — «утопия», «никакое место», как пояснял философ, ссылаясь на
этимологию слова. Именно «никаким местом» является «человек-масса». «Я» —
всегда осознание собственных жизненных, исторических и каких угодно
обстоятельств. «Каждая жизнь — это точка зрения на универсум. Строго говоря,
то, что видно из этой точки, не видно из другой. Каждый индивид — личность,
народ, эпоха — есть незаменимое орудие в завоевании истины. ... Ложна только
та перспектива, которая считает себя единственно возможной»15. Ошибка, согласно Ортеге, это
нелокализованная истина, истина, увиденная из «никакого места». В этом контексте и надо понимать знаменитую, но
приводимую чаще неполностью из-за трудности перевода ортегианскую формул «Я
семь «я» и мои обстоятельства, и не удержав их (букв. «если я их не спасу» — salvar), я не удержусь (не
спасусь. — А. П.) и сам»16. «Удержать обстоятельства» — это и значит
«взять их на себя», войти в традицию, обрести память культуры. Целое культуры
существует не само по себе как нечто от века данное, оно действительно только
потому, [240] что некоторое число
людей верит примерно в одно и то же и сомневается примерно в одном и том же. О
вещах, в которых люди уверены, они не думают, попросту не замечают их. Эта
система «верований» составляет подлинную почву культуры, невидимую изнутри.
Думать же люди начинают тогда, когда почва верований (в которых «пребывают»)
уходит из-под ног, и человек оказывается гам, где «пребывать» невозможно, — в
пучине сомнений. Вот тут человек либо становится больше себя, либо перестает
быть человеком. В любом случае «перспектива», видение вещей рождается тогда,
когда привычная реальность «дереализуется», ставится под вопрос, и на вопрос
дается ответ — «идея» (которую «имеют»). Великий парадокс события сознания,
как и события культуры, заключается в том, что осознать какую-то реальность
можно, лишь выйдя за ее пределы, лишь «дереализовав» ее. Ортегианская
«дегуманизация» искусства (речь именно о такой «дереализации») хорошо
иллюстрирует эту мысль. Сознание
— всегда взгляд со стороны, не видящий собственной «точки зрения», пока она
актуальна, но оставляющий ее именно для того, чтобы «посмотреть на себя со
стороны». Изобразить такую ситуацию в виде «теории» невозможно, ее можно
описать только как парадокс. Однако культура выработала механизм ее изображения
— это искусство, всегда являющее мир в состоянии зарождения (in statu
nascendi). Таково
всякое искусство — и древнее, и новое. Но осознать себя носителем какой-то
культуры — значит выйти за ее рамки, посмотреть на нее из другой культуры.
Событие это необратимо и потому есть история («история как система»). Каким
бы конкретным темам ни были посвящены работы Ортеги — литературоведческим,
искусствоведческим, социологическим, общекультурным, — главную свою задачу он
видит в том, чтобы вывести наружу, «обнаружить» строение того самого слоя
верований, на котором вырастает культура. Верования видны только в свете идей,
но идеи эти не платоновские. Вместе с тем, если сознание необосновываемо
сознанием же, если разум безнадежно «фактичен», то это не значит, что
иррациональное допускается рядом с разумом. Только разум видит свои границы.
Культ иррационального, равно как и культ идей (как правило, возвышенных), для
Ортеги пошлость, подмена трудного осознания собственных обстоятельств усвоением
расхожих, а стало быть, «никаких» идей. Никакие идеи — это идеи-призраки, девальвированные
монеты, которыми обмениваются люди-призраки (человек-масса), склонные
отдаваться «пошлому» аналогу трансцендирования -- исступлению. «Подобное зре- [241] лище, — писал Ортега,
— всегда являют эпохи, обожествляющие чистую деятельность. Сам воздух начинает
дышать преступлением. Человеческая жизнь теряет смысл и ценность; повсюду
творятся насилия и грабеж. Прежде всего грабеж. Поэтому, когда на горизонте
возникает могучий силуэт деятеля, первым делом не забудьте проверить карманы»17. Во второй половине XX в. и в первую очередь в Италии
философия культуры продолжалась в виде размышления о языке культуры. Это не
было возвращением крочеанства. Напротив, антиметафизические настроения,
недоверие к стройным всеобъясняющим системам, а главное, более или менее
установившееся общее согласие относительно того, что же такое культура,
отодвигали на второй план задачи концептуальной разработки самого понятия
«культура». О культуре можно было сказать то же, что ученик А. Банфи Дино
Формаджо сказал об искусстве: «Искусство —все, что люди называют искусством»18. Такое «легкомыслие» в рамках
феноменолого-герменевтического подхода было даже очень оправданным и подразумевало
жесткую дисциплину исследования: требовалось выяснить, а что же люди в разные
времена называли искусством и культурой. Сама процедура «называния» так или
иначе затрагивала вопрос о языке, и если в философии ситуация
«герменевтического круга» давно стала стимулом для разработки онтологии игры,
то в лингвистике, ориентированной на «точные методы», проблема круга долго оставалась
скрытой. Она обнаружилась в 60-х годах в связи со структуралистским бумом.
Большую роль сыграло также знакомство со взглядами Л. Витгенштейна. Русскими формалистами увлекался еще итальянский марксист
Гальвано делла Вольпе, итальянские семиотики (У. Эко, Э. Гаррони, Ч. Сегре, М.
Корти и др.) поддерживали контакты с Московско-тартуской школой.
Воспользовавшись терминологией Ю. М. Лотмана, можно сказать, что семиотика
двигалась от «статической» к «динамической» модели коммуникации. Статическая
модель, базировавшаяся на принципе «общение возможно, если есть язык» — т. е.
система знаков, без знания организации (или кода) которой невозможна корректная
дешифровка сообщения на выходе из канала связи, — была предельно
абстрагированной моделью, так как отвлекалась от диахронического аспекта языка
(это и позволяло использовать ее при конструировании различных кибернетических
устройств). «Семиотический парадокс» — вариант системного парадокса и точный
отпечаток «герменевтического круга» — обнаружился, когда стало ясно, что [242] «шум» в канале связи —
неизбежный компонент ситуации общения. Таким образом, первый постулат семиотики
— «общение возможно, если есть язык» — пришлось дополнить (во вполне боровском
духе) вторым: общение бессмысленно, т. е. общения фактически нет, если этот
язык один. Всякая система выявила собственную асистемность, а язык, в том числе
и язык культуры, — свою полиглотичность. Что-то сходное утверждал Умберто Эко,
когда разграничивал «мир сигнала» и «мир смысла» и вводил понятие
«отсутствующая структура»19. Но
такой поворот событий означал нечто большее, чем эволюцию внутри семиотики.
Выяснилось, что если «гуманитарии» отказываются от субстанционалистской идеи
«духа», а «сциентисты.» — от неопозитивистских иллюзий искусство- и
культурометрии, то несовместимость так называемого гуманитарного и
сциентистского изучения культуры — фикция. Теория систем, перерастающая в теорию
саморазвивающихся систем — синэргетику, по сути воспроизводит тот же сценарий
«события культуры», со всем присущим этому событию антиномизмом, описанием
которого издавна занята философия культуры. 1 II carattere di totalit'a della espressione artistica. In Croce B. 1)
Breviario di estetica. Ban, 1928. P. 133-150; 2) Aestetica in nuce. Ban, 1969.
P. 28-29; 3) La poesia. Ban, 1971. P. 9-10. 2 Grace В. Breviario de estitica. P. 80. 3 Unamono M. de Del sentimiento
tr'agico de la vida en los hombres у en los pueblos. Madrid,
1976. 4 По-видимому, Дали был
искренен, объявляя себя католиком и приверженцем Традиции. Он, отказывавшийся
объяснять свой «метод параноидального анализа», поскольку «сам имел смутное
представление о методе, который имел счастье открыть», тосковал по
Возрождению, ничуть не разделяя «слюнявых панегириков Юности, Скоростям и
Инстинктам (то бишь пещерной непосредственности и дремучей лени)» (см. Тайная
жизнь С. Дали, написанная им самим // Иностранная литература. 1991, № 12; 1992,
№ 5-6. 5 Топоров В. Н. Оритуале:введениевпроблсматику//Архаический ритуал в
фольклорных и раннелитературных памятниках. M., 1988. С. 24. 6 Unamuno M. de Del sentimiento
tr'agico de la vida en los hombres у en los pueblos. P. 61. 7 Unamuno M. de. La vida de don
Quijote у
Sancho. Madrid, 1974. 8 Unamuno M. de. La agonfa del crisitanismo. Madrid,
1975. P. 37. 9 О методе глоссаторства
Д'0рса см.; Журавлев О. В. Пути и
перепутья: Очерки испанской философии Х1Х-ХХ веков. СПб., 1992. С. 155-156. 10 Anceschi
L. Eugenio D'Ors e il nouvo classicismo europeo. Milano, 1945. 11 Цит. по: Zanoletti J. Estetica spagnuola
contemporanea. V. I. Roma, 1978. P. 98. 12 D'Ors
e. La Ben Plantada seguida de Galeria de Noucentistes. Barcelona, 1976. P. 111-112. [243] 13 О феноменологической интерпретации Дильтея
см. Гадамер X.
Г. Истина и ме тод. М., 1988. С. 300-301. 14 Ortega у Gasset J. Qu'e es filosofia? Madrid, 1973. P.
173-174. 15 Ortega у Gasset J. Obras completas. T. III. Madrid,
1955. P. 200. 14 Ibid. T. I. 1953. P. 322. 17 Ортега-и-Гассет X. Дегуманизация искусства. M.,
1991. С. 250. 18 Formaggio D. L'arte. Milano, 1973. 19 Eco U. La structura assente: Introduzione alia
riecerca semiologica. Milano, 1968. Глава 10.Философия и теория культуры в Польше XIX-XX веков§1. Предпосылки: проблемы
культуры в польской общественно-философской мысли ХVII века §1. Предпосылки: проблемы культуры в польской общественно-философской мысли XVII векаРазработка проблем культуры в польской социальной и философской мысли
имеет давнюю традицию и своими корнями уходит в философию и духовные искания
польского общества XVIII века. Они были порождены и стимулированы целым рядом
причин, как внутреннего, так и внешнего — общеевропейского порядка. Как
известно, европейское общество в XVIII веке переживало культурный подъем,
известный под именем Просвещения. Свою классическую форму эпоха Просвещения
приобрела во Франции, где действовали наиболее видные его представители:
Вольтер, Дидро, Руссо, Гольбах, Гельвеций, Тюрго и др. Хотя в их воззрениях
имелись существенные расхождения и разногласия, особенно что касалось
политических пристрастий, однако в их взглядах имелось и единство понимания
важнейших проблем общества и человека. К ним относилось убеждение в ценности
человеческой личности и ее возможности создать отвечающий основным требованиям
достойного человеческого существования социальный порядок. В мире человеческих
отношений главным регулятором должны стать разум и наука, совершенствование
которых обеспечит непрерывный общественный прогресс. Права и достоинство
человека являются его главной целью, а они неразрывно связаны с защитой
равенства и свободы, имеющих естественные основания. Правление, основанное на
принципах разума и рациональной этики, вне зависимости от того, монархическое
оно или республиканское, способно создать условия всеобщего благоденствия: «Все
возможно для властителя, наделенного непоколебимой и сильной волей,
неотвратимо нацеленного на утверждение порядка и счастья для своих подданых,
особенно если [246] в его окружении находятся
просвещенные, достойные и незаурядные министры», — утверждал Гольбах в своем
трактате «Этократия, или правление, основанное на нравственности». Культура и
цивилизация в представлении философов Просвещения, это прежде всего
установления людей, основанные на разуме, гармоничном согласовании частных и
общественных интересов, обеспечивающем реализацию естественных прав человека.
Цивилизация это и есть разумное общество, неустанно совершенствующееся под
силой прогресса и справедливых законов, предполагающее единство мира природы и
человека. Идеи французских просветителей нашли благодатную почву в Польше, где
во второй половине XVIII в. начала формироваться самостоятельная общественная
идеология. Внутренние условия,
вызванные общим кризисом и деградацией политической системы Речи Посполитой,
постепенной утратой ею суверенитета и территориальной целостности, также
способствовали тому, что проблемы человека, культуры и цивилизации оказались в
центре внимания польских мыслителей. Центральное место среди них занимали
Станислав Сташиц (1755—1826), Гуго Коллонтай (1750—1812), братья Ян (1756-1830)
и Енджей Снядецкие (1768-1838). Они были не только крупнейшими мыслителями, но
и социальными реформаторами, преобразовавшими, в частности, на принципах
Просвещения всю систему воспитания и образования в Польше. В их трудах проблемы
культуры (цивилизации) и человека оказались вплетенными в общую систему
социально-политических и исторических взглядов. Культурологические
представления С. Сташица изложены в его дидактической поэме «Человеческий род».
Они отмечены своеобразным историзмом и диалектикой. Возникновение
человеческого рода ставится Сташицем в закономерную связь с эволюцией природы и
затем рассматривается в стадиальном развитии. Поэма наполнена острыми
социально-культурными наблюдениями и обобщениями, в которых заметно влияние, в
частности, Руссо. «Люди сами себя делают несчастными», — говорит Сташиц, —
поскольку «человеческий род отступил от законов природы».' В развитии
человеческого рода им выделены шесть основных периодов: первобытное состояние,
при котором, чтобы выжить, человек встает на путь развития в себе первичных
способностей, например к охоте; скотоводческая эпоха, в которой у человека
проявляются первые проблески разума, идеи о будущем и собственности. Однако
возникший разум подавляется предрассудками и заблуждениями, коренящимися в
свойствах человеческой природы, вывести из которых «может только опыт». Разви тие идеи собственности
постепенно распространяет ее на землю и «из мысли о земельной собственности
возникает первая мысль о земледелии». Так человеческий род входит в третий
этап своей культурной истории. В области духа все предшествующие заблуждения,
предрассудки и суеверия, сливаясь воедино, порождают политеизм. Борьба двух
видов собственности, скотоводческой и земельной, естественным образом приводит
к возникновению следующей — четвертой стадии, к феодализму, т. е. системе
зависимостей, угнетения и войн. В этот период окончательно попираются
естественные права, расцветает угнетение и унижение достоинства человека.
«Порча человеческой природы в людях, упадок нравственности и ослабление власти
разума», лишение человека прирожденных прав — таков культурный итог феодализма.
«Усовершенствование человеческих обществ, — замечает Сташиц, — связано с
прогрессом во владении землей». Дальнейший ход истории направлен на утверждение
законов естества и разума и охватывает последующие два этапа. Они отмечены
преодолением политеизма в пользу единобожия, борьбой с феодальными
привилегиями, монархиями и постепенным утверждением идей всеобщего блага через
просвещение. Размышляя над общим ходом культурно-исторического процесса,
Сташиц отмечает: «Человеческая история — это великая, непрерывная борьба
цивилизации против всех сил, препятствующих ее развитию и ее прогрессу». Само
же стремление к развитию цивилизации заложено в человеческой природе2. Значительны
культурологические идеи Гуго Коллонтая. Они также не выделяются в
самостоятельную теорию, а составляют неотделимую часть его общего социального
учения. Центральным же его пунктом является учение о человеке. Основная задача
философии должна состоять в раскрытии законов поведения человека, заключенных
прежде всего в морали. Но поскольку он — существо природное, его первые
свойства проистекают из естественных законов. Эти вопросы рассмотрены
Коллонтаем в трактате «Физико-моральный порядок, или наука о правах и
обязанностях человека, вытекающих из вечных, неизменных и необходимых законов
природы» (1810). Коллонтай также считает несомненным естественное равенство людей,
ибо «все они подчинены одним и тем же законам природы», и на нем «покоятся
первые принципы общественного управления»3.
Общество само по себе, согласно мнению Коллонтая, не является причиной или
источником неравенства. Оно — в неразумном, несогласном с человеческими
правами и обязанностями поведении человека, то есть в сфере морали.
Просвещенный и свободный человек [248] способен строить жизнь
в согласии со своими естественными правами и обязанностями. В основе
цивилизации и общежития людей лежит моральный порядок. Культурно-исторический
процесс объяснен Коллонтаем в связи с библейским преданием. Историческое
начало человечества он связал с потопом. До него человечество составляло
просвещенное и упорядоченное общество, а после одичало, будучи погруженным в
глупость и жестокие нравы: «От этой-то эпохи и начинается наша История»4. Она отмечена рассеянием человеческого рода,
ослаблением социальных связей и моральных законов. Только постепенное
просвещение, развитие наук и религии способствует расцвету человеческого
сообщества. Однако поскольку природные основания человека неизменны, то и
законы человеческой культуры неизменны и не создаются в историческом процессе5. Хотя
культурологическая проблематика в произведениях польских мыслителей, как
показывают приведенные примеры, еще не была вычленена в самостоятельную
дисциплину, однако она занимала видное место в их социальной философии. Общие
установки в ее решении отмечены духом оптимизма, покоившегося на убеждении в
способности человека, руководствующегося разумом, создать совершенную форму
цивилизации и культуры, гармонично сочетающую природные и духовные свойства
человека, обеспечивающую ему реализацию его гуманистического потенциала,
торжество свободы и равенства. [249] §2. Основные направления культорологической мысли XIX - середины XX векаВ
XIX в. общая ситуация в области проблем культуры существенно осложняется и
обогащается. В ней вычленяются отдельные направления, основанные на различных,
нередко резко противоположных мировоззренческих устоях. Внутри них возникают
школы или отдельные системы. Ослабляется постепенно влияние просвещенческих
идей прошлого века, в том числе и французских, хотя преемственность не
разрывается. Вместо них усиливается влияние идей немецкой философии. Крепнущее
обществоведение приносит новые идеи и факты, способствующие развитию прикладных
культурологических дисциплин, таких, как этнография, этнология,
фольклористика, культурная антропология, история религий и т. п. Наблюдается
постепенное усиление внимания к проблемам культуры и со стороны католической
церкви и теологии. Культурология все больше строится на принципах эмпиризма и
методологии эволюционизма. С середины XIX в. представление о прогрессе как
основной форме историзма становится господствующим мировоззрением в области
культурологии. Этому способствовали становление исторической культурологии,
развитие научных представлений о начальных стадиях человеческого общества,
формах человеческого общежития, эволюционная теория Дарвина, возникновение
исторической школы права, развитие методологии сравнительно-исторических
исследований (в области литературоведения, примитивных культур и т. п.).
Внимание к историко-культурной проблематике стимулировалось и политико-идеологическими
мотивами, в частности, связанными с распространением идей марксизма и его
концепции общественно-экономических формаций. Пристальный интерес к тем формам
общества, [250] в которых
социокультурные отношения строились на господстве принципов и институтов общинности,
коммунализма и им подобных, весьма актуализировал историко-культурную тематику
и сравнительные подходы. В Польше они были разработаны весьма подробно. Не
меньшее значение имели и факторы внутреннего свойства. Пережив катастрофу
конца XVIII столетия, в результате которой исчезли польская государственность
и территориальная целостность, а затем ряд неудачных попыток обрести
независимость, польское общество переживало в XIX в. перманентное состояние
кризиса, духовного застоя, идеологического противостояния и раскола. Только к
концу столетия стала заметной культурная консолидация и оздоровление духовной
ситуации. На этом фоне необычайную остроту приобрели проблемы
культурфилософского и историософского характера. Нередко их рассмотрение
отличалось мистической неопределенностью, пророческим визионерством, а решение
— религиозно окрашенным мессианством и утопизмом. Эти черты были весьма
характерны для культурфилософского романтизма, упрочившегося в польской мысли к
середине века и затем долго и медленно преодолевавшиеся прогрессивной общественной
мыслью и научной культурологией. Именно в нем проблема Польши и ее будущего
приобрела эсхатологическое напряжение, став чрезвычайно емкой и весьма
неопределенной метафорой, насыщенной религиозным сотериологическим смыслом. Итак,
факторы, определявшие развитие философии культуры в Польше оказались более
многообразными и сложными, чем в предыдущее столетие, а ее направлений
значительно больше. Укажем основные из них: 1) философия культуры польского
романтизма и мессианизма; 2) позитивистская линия в философии культуры и
культурологии; 3) марксистское направление в теории культуры6; 4) спекулятивные философии культуры в
идеологии модернизма; 5) религиозные (католические) концепции. а)
Философия культуры польского романтизма и мессианизма представляет весьма
неоднородное явление и отразила в себе также их сложную эволюцию. В первую
очередь, она представляла собой составную часть общего идейно-теоретического и
философского противостояния просвещенческим воззрениям. В частности, в ее
основе лежало не размыто-неопределенное и абстрактное представление о «человеческом
роде», а понятие «народа» как субстанции, обеспечивающей жизненную целостность
культуры и духовной жизни общества, их единство. Романтическая философия
культуры испытала на себе влияние философии и эстетических идей немецкого
философского романтиз [251] ма, прежде всего
Шеллинга, Фр. Шлегеля и А. Мюллера. Отсюда шло восприятие идей органической
целостности культуры, общества и государства, «духа народа», выявляющегося в
специфике языка, быта, фольклора и т. д. данной нации. Примером может служить
концепция Юзефа Шанявского (1764—1843), мыслителя консервативной ориентации.
Его воззрения на культуру вписывались в общую теорию философии государства, понимаемого
в виде сверхиндивидуального организма устроенного по иерархическому принципу.
Субстратом такого государства является «народ» не как его население или нация,
а как совокупная индивидуальность, определяемая свойственной ей культурой и
языком. Только там, где единство народа определено его культурно-языковым
тождеством, можно говорить о «культурном народе». Дальнейшее развитие эти
взгляды получили в работах Мауриция Мохнацкого (1804-1834). Его философия
культуры также испытала на себе сильное влияние эстетики немецкого романтизма.
Истинным творцом культуры у него выступает художник в широком смысле слова. Он
представляет в себе «природу творящую» (natura naturans), подчиняясь которой творит согласно божественным принципам
творчества. Народ выступает как некая сверхъиндивидуальность, данная не в
объективном (природном) выражении, а как субъективность, объективирующая себя
в культуре. Культура же в своих конкретных формах (например, литературе)
является способом самопознания народа «в его собственном естестве».
Объективированная в виде культуры индивидуальность народа является
нередуцируемой (окончательной) ценностью, включающейся как необходимая сторона
в универсальную культуру человечества. Уничтожение отдельного народа всегда
представляет непоправимую потерю, обеднение всего человечества, ибо означает
уничтожение одной из уникальных культур. К
самым выдающимся представителям польской философии культуры романтизма
принадлежал Ю. Хоене-Вроньски (1776-1853), мыслитель универсального характера.
Его жизненной целью было создание системы «абсолютной философии», подобно
новому откровению служащей средством возрождения человечества, в силу чего за
ней закрепилось наименование «мессианизм». Большую часть своей творческой жизни
он провел во Франции и писал на французском языке. Его культурология помещается
в рамках созданной им философии истории. Хоене-Вроньски строит весьма сложную
схему истории человеческих деяний, выделяя три главные фазы: эру непосредственных
(относительных) целей; эру целей опосредованных; эру целей абсолютных.
Культурную ситуацию он воспринимает не только [252] в ее исторической
стадиальности, но и как подвергнутую глубокому кризису, в основе которого лежит
антиномичность общества, в свою очередь, определяемая антиномиями разума в
смысле Канта. Этот антиномизм вызывает борьбу лагеря сторонников Добра со
сторонниками Истины. Разрешение этого антиномизма культуры достигается с
помощью «абсолютной философии», содействующей переходу человечества в
состояние особой религиозности, являющейся синтезом всех великих конфессий, но
рационально-художественной, а не мистической по своему характеру. Религиозный
культ в ней должен состоять в занятиях художествами как высшими проявлениями
культуры, а деятельность церкви — сводиться к формам отправления абсолютной
любви к ближнему. В этом культурно-историческом процессе каждому народу
отводится своя участь, особая — славянству. Россия представляет в нем идею
Бога, а Польша — идею человеческого права. Именно их союз должен быть высшим
культурно-историческим синтезом, открывающим путь человечеству к совершенному
бытию. Особое
место в философии позднего романтизма занимает творчество А. Цешковского
(1814—1894). Его основные философские воззрения изложены в монументальном, но
незавершенном труде «Отче Наш». Цешковский отказался от спекулятивной
созерцательной по характеру философии, противопоставив ей «философию дела». Он
находился под влиянием Гегеля и не разделял крайностей мистицизма польских
романтиков, был скорее рационалистически ориентированным и деятельным
мыслителем. В основе его историософии лежала идея проникновения в сущность
будущего. «Историософия» (термин, введенный Цешковским) должна стать
абсолютным знанием об истории. В истории он выделил процесс перехода трех эпох:
прошедшую эпоху Искусства (античность) сменила эпоха Мысли (христианство), которую
сменит эпоха Дела, одновременно синтезируя («снимая») в себе обе предыдущие. В
ней гармонично сочетаются чувство и мысль, природа и дух, непосредственность и
рефлективность. Человек будет представлен в ней творцом, то есть не только
чувствующим или только мыслящим, но субъектом разумного деяния. Таким образом,
и в воззрениях Цешковского будущее мыслится как идеальное единство всех форм и
типов культурной жизни и деятельности, как совершенное в социальном отношении
человеческое бытие. Царство Божие на земле. Цешковскому мыслится порядок,
устроенный на основах любви, в нем этика заменит политику, стремление к благу —
корысть и т. д. Мысли, о потустроннем блаженном мире преобразятся в идею о
реальном будущем, священниками станут все люди доброй воли, литургия станет [253] высоким искусством,
наука — догматикой, труд на благо общества — благим обязательством.
Справедливость будет реальным фактом, ибо ее обеспечат равенство, материальное
благосостояние, упразднение эксплуатации. В социокультурной утопии Цешковского
можно выявить и черты концепций «общества благоденствия», и признаки социализма
и теории христианского общежительства людей7. Сильное влияние и
воздействие на духовную жизнь польского общества имели также идеи,
развивавшиеся в духе романтического мессианизма великими польскими
поэгами-«пророками» А. Мицкевичем, Ю. Словацким, 3. Красиньским. Философия культуры
польского романтизма была не только исторически преходящей идеологической
формой, хотя ее и породили конкретные условия польской действительности. Ее
идеи были ассимилированы в дальнейшем другими философскими течениями, например,
модернизмом; они не раз переживали реставрацию и поныне не теряют свою значимость. б) Культурология в
традициях позитивизма. Позитивизм утверждается в Европе как философское
течение в 30—40-е годы прошлого века. Его главными представителями были, как
известно, О. Конт (1798-1857), Д. С. Милль (1806-1873), Г. Спенсер (1820-1903).
Заявив себя как «философия науки», «философия ученых» и приняв на себя все
признаки науки — «научной философии», он вскоре из методологических границ
вышел на широкий горизонт философского движения, возглавив антиметафизическую
линию. Постепенно он проник во все сферы знания, прочно завоевав
мировоззренческие позиции. Сторонники
позитивизма в Польше появились уже в начале 40-х годов. Восприятие его
облегчилось тем, что в Польше были те же интеллектуальные традиции
(рационализм, эмпирический антиспекулятивизм), на которых базировался
позитивизм во Франции и Англии. Но окончательно он утвердился в 60-е годы
после поражения польского восстания 1863 года, когда стала ясна беспочвенность
мечтаний о скорой независимости, о союзе славянских народов во главе с
Россией и Польшей. Место романтических утопий стали занимать идеи и теории,
утверждавшие Трезвые, прагматические идеи, например, теория, «малых дел»,
«органичного труда», «работы от оснований», призывавшие к последовательному,
постепенному совершенствованию общества, развитию экономики, культуры и
воспитанию на началах разумного активизма. Его сторонники составляли широкие
круги интеллигенции, промышленно-торгового капитала, среднего и бедного
дворянства. [254] Позитивисты в области
проблем культуры отказались строить культурные мифы и подвергли критике
теории, воспевавшие индивидуализм, чувствительность, проводящие культ пророка
и визионерства вместо ясного и конкретного исследования непосредственной действительности,
позволяющего строить разумные и достижимые программы социального и культурного
совершенствования. Выдающимся
представителем польского позитивизма был А. Свентоховский (1849—1936), лидер
так называемого «варшавского позитивизма». Он не оставил капитальных работ
культурологического характера, работая, главным образом, как философствующий
публицист. Его позиция определялась установками антирелигиозности и свободомыслия,
терпимости, приоритета практического действия над теоретическим. Из работ,
имеющих культурологический смысл, выделяется «О возникновении законов морали»
(1882). Ее характеризует социологизм в объяснении основных культурных форм и
принцип эволюции. Основаниями культуры являются социальные условия жизни, но
корни и протоформы их содержатся уже в животном мире, подобно этическим
отношениям. Мораль не имеет абсолютного нормативного характера, а релятивна в
широком смысле слова. Равным образом это можно сказать и о культуре вообще. Она
должна быть предметом науки исторической по своему характеру, описывающей
конкретную культуру, а не обнаруживающей ее универсальные законы. Таким
образом, позитивизм вносил в теорию культуры феноменологическую
методологическую позицию. Свентоховский, понимая культуры как системы
ценностей, отрицал, что эти системы имеют объективный, вытекающий из природы
ценностей характер. Культуры как системы ценностей формируются в процессе
социальной эволюции. Абсолютной же иерархии ценностей не существует. Возможно
в релятивистических обобщениях лежал источник культурного пессимизма
Свентоховского, отрицавшего смысл прогресса и уверявшего, что развитие
цивилизации увеличивает одиночество человека. К
позитивистскому направлению примыкает своими работами Э. Маевский (1858—1922),
историк, социолог, этнограф. Ему принадлежит обширный труд «Наука о цивилизации»
(4 т.), оказавшийся незаконченным. Им он положил начало целому направлению в
польской культурологии и историографии, называемому «теорией цивилизации».
Перед ней он ставил задачу объяснить природу цивилизации (культуры) и общества.
Ее выполнению должен служить исторический подход в сочетании с пониманием
культурной истории как естественного процесса. Цивилизация, по его мнению,
имеет природ [255] ные корни, но не в
мире животных сообществ. Между ними, наоборот, имеется пропасть. Она определена
тем, что животные сообщества сведены в совокупности, как кристаллы, из
абсолютно одинаковых, неразличимых элементов. Но даже самые примитивные
человеческие сообщества отмечены функциональной дифференциацией и взаимозависимостью
своих членов. Маевский различает два рода эволюции: естественную,
в которой усовершенствуются органы организма, и цивилизационную, в которой
происходит совершенствование не естественного тела, а искусственных орудий.
Эти два типа эволюции не столько надстраиваются один над другим, т. е.
цивилизационный над естественным, сколько характеризуют объекты двух разных
реальностей единого мира природы. Но они, тем не менее, не рядоположены. Ниже
«реальности цивилизации» размещаются последовательно по шкале бытия «реальность
организма», «реальность клетки» и «реальность биогенной зоны». Цивилизация
характеризуется изготовлением искусственных орудий, чего не знают иные
природные реальности. Особая роль отведена языку. Он является единственным
средством связи людей в надорганическую целостность, которая и существует Пока
возможна через язык интерпсихическая связь. Он содействует аккумулированию
знаний, специализации и общественному разделению труда. Только развивая
языковую коммуникативную систему, человек оказался способным превратить
обычное общинное существование в сложное, функционально многообразное
цивилизационное состояние. Совершенствование
языка является важнейшим двигателем цивилизационного процесса. Более того,
только посредством языка при переходе от простых описаний ко все более сложным
и отвлеченным родилось мышление. Изобретение письма и знание, отделившееся от
мозга и индивидуальной памяти, сделали науку и ум сверхиндивидуальной
принадлежностью всей цивилизации; они обрели как бы самостоятельное
существование. Знание стало «собирательной душой» цивилизации, и они вместе
существуют реально, обнаруживая свойственное их природе развитие. Предметом
деятельности цивилизации как особой сущности становится общее благо.
Человеческий индивид в этой объяснительной схеме неизбежно теряет свою
антропологическую и онтологическую значимость; люди — это фрагменты, части
этой высшей целостности, отдающие свою энергию совокупному организму
цивилизации. Тем не менее, субстрат цивилизации, ее носитель — это народ.
Причем каждой цивилизации соответствует народ одноязычный, ибо унилингвизм
является непременным условием [256] консолидации
человеческих фрагментов в единое цивилизационное целое. Между отдельными
цивилизациями не утихает борьба за существование, что отражает влияние на теорию
Маевского дарвиновского учения. Таковы основные черты одной из самых развитых
теорий цивилизации в польском позитивизме. Близко к позитивизму
из мыслителей уже XX века стоял С. Чарновский (1879-1937), испытавший влияние
социологизма Э. Дюркгейма. Его воззрения обобщенно представлены в книге
«Культура» (1938), в которой Чарновский ставит основные культурологические
проблемы: «Как возникает культура? Что определяет ее расцвет, изменения и
увядание? При каких условиях соприкосновение двух культур дает в итоге синтез
обеих, а при каких одна из них подвержена будет разложению? Что может
сохраниться в ней? Наконец, от чего зависит проникновение определенных
элементов культуры в Среды, которые их не вырабатывали: путешествие их в
пространстве и сохранение во времени, иногда целые тысячелетия?»8. Чарновский определял культуру как
«совокупность объективированных элементов общественной наработки, общие ряду
групп ив силу своей объективности имеющие пространственную локализацию и способность
пространственно расширяться». Это определение характеризует социологический
формализм дюркгеймовской школы, распространяющийся на весь концептуальный
схематизм культурологических идей Чарновского. Итак, натурализм,
феноменологизм и эволюционизм были определяющими чертами позитивистской линии
в польской культурологии, к которым позже добавился социологизм. в) Проблемы человека
и культуры занимали видное место в работах философов клерикального направления
— теологов, а также в религиозно-философских построениях, в которых делались
попытки построить социальную философию на канонах религии. В польской клерикальной
философии можно выделить две тенденции: первая традиционалистская, или
консервативная, и вторая — модернистическая, представляющая те настроения в
католицизме, которые возникли в результате попыток приспособить его к реалиям
изменяющихся социальных условий человеческой жизни. В первой из них
философия культуры не вычленяется в.развитую и самостоятельную область. Учение
о культуре и цивилизации ограничивается отдельными заметками нередко в духе
томистской философии, уступая место проблемам бытия, познания и
нравственности. Так, видный католический философ Стефан Павлицкий (1839-1916), [257] один из первых
обратившийся к исследованию философии А. Шопенгауэра, касался проблем общества
и человека главным образом в аспекте борьбы с дарвинизмом, равно как с
материализмом и позитивизмом, представлявших, по его мнению, главную угрозу
человеку и общественной нравственности. Сущности человека и культуры выражены
в духовных сферах их бытия. Согласно его воззрениям, каждому человеку дано
безусловное знание собственного индивидуального существования. Всякое
остальное знание, в том числе и культурно-историческое, дано человеку
опосредованно, через его собственную достоверность. Большее место проблемы
культуры, главным образом в историческом аспекте, занимают в работах М.
Страшевского (1848— 1921). Анализ культуры, преимущественно духовной, в ее
высших формах философии и религии, он осуществляет с позиций эволюционизма и
сравнительного подхода, стремясь найти ее главные типы и присущее им единство
законов изменения. Таких типов духовной культуры он выделяет три: индийский,
китайский и европейский. Эволюция культур подчиняется развитию духа от
примитивных — мифологических форм к высшим религиозно-философским синтезам.
Каждой ступени соответствует особый тип «мыслительного метафизма». Начальные
формы культуры создаются под воздействием практической направленности ума, в
которой нет места для саморефлексии. Это особенно представлено в культурах
Древнего Востока. На этапе развития мышления до способности самоанализа, когда
объектами его становятся сам человек и его деятельность, возникают сложные культуры
(Древняя Греция и Рим) с центральными проблемами логики, этики и философии.
Наконец, на стадии критического исследования осуществляется синтез предыдущих
фаз и создается высшая современная культура с объективным образом мира, в
котором создается высший тип религии — христианство и рождаемые из него науки и
философия. Радикально-клерикалистское
понимание культуры и цивилизации мы находим в книге Хенрика Романовского
«Философия цивилизации» (1938), в которой он выразил претензию дать
«синтетическое представление культуры в освещении христианского учения, как
единственно верного подхода. Его понимание цивилизации дано в следующем
определении: «Цивилизация — это состояние морального, умственного и
физического совершенства политического общества, которое отвечает разумной
человеческой природе и, являясь свидетельством интенсивной внутренней и
гармоничной деятельности духовных и телесных сил его натуры, облегчает членам
общества достичь своей [258] окончательной цели,
которой является личное счастье — преходящее и вечное, причем первое подчинено
второму как высшему в соответствии с предписаниями божественного закона».
Таким образом, цивилизация и культура понимаются Романовским как орудия и
условия достижения целей, находящихся за пределами человеческой возможности и
жизни. Философия цивилизации исследует конечные основания цивилизации, которые
делятся на две группы: реальные, или природные, и сверхестественные. Поэтому
она привлекает для своих нужд как науки и философию вообще, так и указание
теологии. В свою очередь, причины и законы естественного ряда делятся на онтологические,
поскольку цивилизация есть бытие в особом его проявлении; антропологические,
коренящиеся в природе человека; космологические, выступающие как «форма
воздействия окружающего нас чувственно данного мира на цивилизацию»;
теологические, вытекающие из отношения цивилизации к богу. Романовский исходит
из того, что существуют типы цивилизаций в зависимости от того, до реализации
какого идеала поднимаются ее члены в своем духовном развитии. Причем, общим
правилом в развитии является принцип упразднения материально-материалистических
побуждений и оснований и возвышение «благородного христианского идеализма.
Итак: «В зависимости от того, какой идеал преобладает в данной цивилизации, ее
можно отнести к тому или иному типу или категории. Существуют цивилизации
религиозно-морального типа, интеллектуального, экономического, политического,
из которых последние два имеют более или менее выраженный империалистический
(агрессивный — Авт.) характер». Высшим
типом цивилизации автору видится христианско-католическая. Хотя в существовании
цивилизаций, по утверждению Романовского, нет безусловной предопределенности к
совершенству их — при угасании веры в бога они могут гибнуть, но в конце
концов люди достигнут того состояния цивилизационного бытия, в котором они
войдут в блаженное вечное счастливое бытие. Примером
подхода к проблемам культуры с позиций католического модернизма служит учение
М. Здзиховского (1861—1938). Для его воззрений характерны элементы
культурфилософского романтизма и пессимизма, подводящие его к
культурологическим выводам в духе катастрофизма. Таково идейное направление его
книги «Перед лицом конца» (1937). Он остро ощутил кризис европейской культуры,
объяснив его как разрыв веры и знания. Но истоки его глубже, они уходят в
толщу общей рассогласованности идеала и действительности, с которой постоянно
имеет дело человек. Под воздействием этого ощуще [259] ния трагичности
создатели европейской культуры неизбежно занимали односторонние позиции в
решении основного вопроса отношения человека к бытию (жизни). Из этого
проистекали фундаментальные для философии и культуры Европы оппозиции
материального и идеального начал, сенсуалистического (чувственного) и
духовного (спиритуалистического) отношения к жизни и т. д. Здзиховский не
видит способа выхода из борьбы этих односторонностей, ведущих культуру к
гибели. Нравственный максимализм, который был ему свойствен, не удовлетворялся
перспективой постепенного совершенствования общества и культуры, ибо он не
верил в прогресс, а, с другой стороны, не видел возможности утверждения
абсолютных ценностей во всем их совершенстве в условиях реальной земной жизни
человека. Особенно
характерна в рамках католического модернизма философия культуры Винценты
Лютославского (1863—1954). За более чем полувековую активную писательскую
деятельность он написал огромное количество книг и статей, в которых с
пророческой настойчивостью внушал идеи своей религиозно-националистической «народной
философии». Его идеи оказались столь одиозными и реакционными, что даже со
стороны «более умеренных» клерикалов против него выдвигалось обвинение в
«низведении философии до уровня суеверия и предрассудка» и несогласие с
христианским вероучением и догматами. Однако многочисленные лекционные турне по
странам Европы и в США принесли ему известность, его считали наиболее верным
выразителем духа польской национальной философии. Таково содержание его работы
«Миссия польского народа» (1939). Лютославский
претендовал не только на создание особой религиозно-философской системы,
которая должна стать миросозерцанием народа, но и на роль национального
пророка, учителя и неоднократно предпринимал попытки поставить дело «народного
перевоспитания» на практическую основу. Особое место в ней заняли вопросы
культуры. Свой профетизм Лютославский обосновывал взятым от Платона аргументом
об особом положении философов в культуре и судьбах человечества, указующих ему
путь к идеальному обществу. Лютославский выступил с претензией создать
метафизику, содержащую в себе абсолютное знание о наиболее общих основах бытия,
одним из источников которого явилось для него божественное откровение. Истинная
культура должна строиться на этом спиритуалистическом фундаменте.
Лютовславский интерпретирует материализм и идеализм как частные формы
философии, соответствующие более низким ступеням культуры. Материализм
трактуется им как низшая, исторически [260] первая, примитивная
форма знания и человеческих способностей, к нему склоняются люди менее духовно
развитые под воздействием своих чувств, в то время как «более глубокие умы были
более склонны к вере в реальность идей, открываемых непосредственно в душе, а
не в реальность материи, создающей мнимое бытие». Но и идеализм, хотя он более
высокий тип знания, не является достаточным для построения настоящего философского
учения, поскольку он односторонне абсолютизирует духовный аспект бытия. В
социокультурном аспекте также можно, утверждал Лютославский, найти принципиальные
различия между идеализмом и материализмом. Последний утверждает первичность
личного интереса, ведет к животным формам борьбы за существование, идеализм же
закономерно ведет к социалистической идее, к альтруизму и к подчинению личного
интереса коллективному, к господству государства над видом. К настоящему времени,
по расчетам Лютославского, человеческое знание созрело к новому
метафизическому синтезу, который повлечет за собой изменение трактовки человека
и его призвания в мире. Основу синтеза составит понятие души, данной человеку в
непосредственном опыте как его «я». Оно образует внутреннюю духовную сущность
человека, его личность и в качестве таковой имеет право называться
субстанцией. В «я» заключено все основное знание о нем самом, данное ему
непосредственно. Интуиция свидетельствует нам наше свободное, целостное существование,
но не как тела, а как души. Материальный мир не имеет своего существования, а
является плодом представлений души, рождающихся из «взаимодействия духовных
существ, подобных нам личностей». В своей метафизике Лютославский решает
теологические проблемы: о пресуществовании, о переселении душ, о вечности и т.
д. Индивидуальные
души находятся между собой в определенной связи. Причем эта связь охватывает
только сходные души, образуя определенное метафизическое единство душ, или
народ. Эта народность, или принадлежность к некоему метафизическому, точнее
мистическому единству, каждой душе дается непосредственно. Поэтому чувство
национальности глубоко внутренне является неотъемлемым свойством души. Как души
в монадологической иерархии обладают неодинаковым совершенством, так и народы
отличаются в этом же отношении, каждый реализуя в мире свою собственную
ценность. По утверждению Лютовского, польский народ является носителем наивысших
ценностей, которые выражены в свойственной ему метафизике и духовных формах
национальной жизни. Свои труды Лютославский рассматривал как наиболее
органичную систематизацию [261] основных элементов
«народной философии». До этого они были в различных формах выражены в
произведениях классиков польского мессианизма, которые до сих пор в наибольшей
степени соответствуют «духу» польского народа, являются источником «живой
истины», «национальным Евангелием». Следует отметить, что Лютославский не
столько комбинировал свою «народную метафизику» из «откровений», содержащихся
в литературе романтизма, сколько ее препарировал, исходя из своих установок,
вычленяя самые реакционные, мистические, консервативно-утопические ее стороны. «Польскому „народному духу" Лютовский приписывает
четыре главных элемента, якобы обнаруженных романтизмом, долженствующие
образовать ядро "народного учения"». Это, прежде всего, католицизм
как фундамент «народного духа; вера в наступление великой Перемены, или
адвентизм, канун которой уже ощутим и осуществляется провидением, прежде всего
через судьбу польского народа; вытекающий из предыдущего догмата мессианизм
как убеждение в особом призвании поляков, осуществляющих миссию исторического
посланничества; и, наконец, идея реинкарнации как вечного перевоплощения
польского духа. Культурно-историческая утопия будущего Лютослаского оказывается
не чем иным, при ближайшем рассмотрении, как царством Божиим, описанным в более
«эмпирических» категориях, чем это сделано в Евангелии. г) Философия культуры в традициях польского модернизма.
Совершенно особый поворот разработка этой тематики получила в польском
модернизме конца XIX - начала XX в., в частности в среде неоромантиков
«Молодой Польши». Влияние модернизма ощутимо и в последующие годы, выразившись
в различных формах в работах представителей религиозной философии, неопозитивизма,
художественно-эстетической мысли, историков. Назовем такие имена, как Ф. Конечны
(1862-1949), Ф. Знанецкий (1885-1939). Воззрения некоторых из них мы и
рассмотрим. Однако вначале необходимо представить некоторые общие черты
модернистического истолкования сущности феномена культуры, оказавшиеся
типологически едиными для всей философско-культурологической мысли XX в.,
испытавшей на себе его влияние. Модернистский
взгляд на культуру и человека сформировался в атмосфере сложных духовных
эволюций второй половины XIX в., в частности, в противостоянии с позитивизмом,
социологизмом и естественно-материалистической установкой. Поэтому, учитывая
различные отклонения, в целом ему был свойствен антиэволюционизм, [262] отрицающий
законосообразный прогресс и исключающий из сферы культуры ее
материально-технологические основания как факторы развития. В противовес им он
с энтузиазмом декларировал силу духовного начала, с наибольшей полнотой
воплощавшегося в творческой индивидуальности, нередко утверждавшей свою
культурную значимость через героическую жертвенность. Аристократизм духа и
культурологическая роль личности, или элиты, противопоставлялись косному,
инертному антикультурному началу — толпе, массе, вообще социальному. Эти идеи
антиэгалитаризма мы встречаем в изобилии в концепциях Габриэля Тарда, Густава
Ле Бона, Вильфредо Парето и Фр. Ницше. Разумеется, выражены они были не только
различной терминологией, но и с различной степенью интенсивности и
нюансировкой. Так, Тард представлял более умеренную, мягкую позицию, нежели Ле
Бон, ибо проводил различие между толпой и современной «публичностью» (общественностью),
своей организованностью и разумным принципом делающей возможным
демократическое общество. В
то же время модернистическая философия культуры давала образцы специфической
натуралистической интерпретации культуры, основанной на психологизме,
витализме и энергетизме. Ее антиредукционизм имел ограниченный смысл, именно
утверждал непереходимость между миром природы и миром человека, что нередко вело
к утверждению извечной враждебности Среды духовному порыву человека. В
той или иной редакции все эти черты мы встречаем и в польской философии
культуры модернизма. В этом процессе важно влияние Гумпловича, знаменитого
польско-австрийского социолога, на утверждение модернизма в социальных науках
и культурологии. Его работа «Социальная философия» (1909) свидетельствовала об
отходе от позитивизма в сторону модернистической трактовки социокультурных
процессов. Вместо прежде разделявшегося им эволюционизма он переходит к
пессимистически окрашенным представлениям о культурных процессах, разрабатывая
идеи цикличности с элементами культурно-социального катастрофизма. Критика
прогрессистского оптимизма дополняется пессимистическими рассуждениями о
неизменяемости человеческой природы и ее враждебности духу, об извечном
неразрешимом антагонизме творческой элиты и массы. Хотя
в модернизме (в том числе и польском) мы встречаем теории с
героико-оптимистической (Ст. Бжозовский) и возвышенно-спиритуалистической (В.
Лютославский) устремленностью, но в целом его отличала иная тональность.
Эволюционизму противопоставляют- [263] ся принципы
неукоснительной повторяемости культурных состояний, циклизма, замкнутости
культурных изменений. Поступательность и непрерывность прогресса отвергаются,
ибо деградационные и деструктивные воздействия представляются более значимыми,
что ведет к акцентации проблем обрывов развития и культурных катастроф в
теориях модернизма. Некоторые черты модернистской философии культуры будут конкретизированы
на примере ряда концепций польских мыслителей. Философия
культуры Флорьяна Знанецкого представляет систему взглядов на
культурно-цивилизационные процессы, в которых отразились типичные для начала
века философские и социальные идеи. Особенно сильное воздействие оказала
философия гуманизма представителя английского прагматизма Ф. К. С. Шиллера,
обусловившая в значительной мере общую субъективно-идеалистическую направленность
воззрений Ф. Знанецкого. Он также стремился развить систему «философии
гуманизма», частью которой и является его философия культуры. Гуманизм — это
«стремление подчинить человеку все абсолюты истины, блага, красоты, добра, в
какой бы форме они ни обнаруживались. Человек же, который в большей или меньшей
степени вновь становится «мерой всех вещей», — это исторический индивидуум,
со своими определенными, разнообразными, меняющимися стремлениями и
верованиями, это историческое общество с не менее определенными,
разнообразными, изменяющимися потребностями и институтами». Таким образом,
философия гуманизма рассматривает человека в качестве центральной проблемы. Но
это отнюдь не антропоцентрическая философия и не философская антропология в
точном смысле, а учение о мире как производном от творческой активности
человека. В своей работе «Гуманизм и познание» (1912) Знанецкий утверждал, что
человек — «это фокус и творец мира». Он «не ниже абсолюта, но над ним
(абсолютом. — Авт.) следует основать
мощь и всевластие человека». Творческая потенция человека сосредоточена в мощи
его мышления, ибо только оно творит мир. «Мысль о действительности является
творческой. В каждом своем моменте мысль создает и преобразует реальный мир:
она творит отношения, синтезируя предметы, и предметы, синтезируя отношения».
Речь, тем не менее, как утверждает Знанецкий, идет не о сознании субъективного
образа мира, но «о сотворении реальности самой по себе». Так, природа, согласно
этой точке зрения, является конструктом знания. «Реальным является только то,
что наша мысль уже создала; разнообразие, связи, прошлое и будущее мира
существуют лишь постольку, [264] поскольку они были
мыслью». Если познание есть проявление культурного творчества или культурной
активности человека, то философия культуры включает в себя в определенном
смысле философию природы, ибо природа есть часть культуры. Знанецкий пытался
преодолеть присущие позитивизму натурализм и редуктивизм, но занял, как
представляется, чрезмерно радикально противоположную оппозицию, сводя
природное к культурному как продукту человеческой деятельности. Онтологическим основанием культуры, согласно Знанецкому,
являются ценности, поэтому ценность представляет собой ключевой структурный
элемент культуры, а учение о ценностях — аксиология — основание философии
культуры. В этом пункте своего миросозерцания он обнаруживает известную
зависимость от неокантианства Баденской школы. Знанецкий не только утверждает,
что действительность состоит из элементов двух основных типов: вещей и
ценностей, он идет дальше и по сути рассматривает вещи как производное от
ценностей. «Необходимо допустить, — пишет он, — что непосредственная
реальность представляется неограниченным многообразием отдельных конкретных
ценностей, что только ценности даны нам непосредственно и ничего сверх них».
Сама же ценность не возникает ни из каких предпосылок, ей не предшествует
никакое абсолютное бытие, а наоборот, «чисто рациональные соображения вынуждают
нас принять понятие ценности, указывающее на все существующие ценности, в
качестве конечной логической категории». Итак, культура представляется универсумом ценностей,
реальностью мира ценностей («Культурная реальность», 1919), но отнюдь не
застывшим в некоем абсолютном сверхчеловеческом пространстве и отчужденном от
человеческого бытия. Гуманизм — это не только учение о ценностях, но и о
философии деятельности, о деятельной активности человека, в процессе которой
он обнаруживает свою творческую природу. Деятельность — суть, особого рода
движение в мире ценностей, и одной из ее основных форм является мышление. В мышлении
ценности выступают в качестве предмета мысли, но не в статичном, а в
динамичном понимании, поскольку творческое мышление всегда преобразует свои
предметы. Но если в мышлении происходит создание ценностей и их
преобразование, то отношения между ними составляет сущность практической
деятельности. «Ценности могут быть исходным пунктом действия, отношения между
ценностями выражаются в действительности, а не в теоретическом мышлении», —
утверждал Знанецкий. Вследствие этого практическую жизнь, жизнь [265] эстетическую,
религиозную, нравственность, т. е. по сути весь культурный процесс, можно
толковать «как обработку реальности посредством выделения из нее все новых
отношений между ее элементами». Особое
место в философии культуры Знанецкого занимает вопрос о происхождении культуры
как мира человеческой реальности. Он дал свою формулировку проблемы соотношения
природы и общества, противопоставив ее позитивистскому натуралистическому эволюционизму.
Как уже отмечалось, в основе решения лежал принцип приоритета ценностного
(культурного) над природным. Знанецкий формулирует проблему в форме дилеммы
натурализма и культурализма. В одном случае она включает в себя две версии
философии культуры, причем такие, которые сменяют друг друга взаимно в ходе
развития самой культуры: философия вещи уступает место философии ценности. Но
они могут и сосуществовать как две разные точки зрения на сущность культуры и
ее генезис в силу принципа интеллектуальной терпимости. В ином же смысле
Знанецкий понимает культурализм как особое состояние, или тип бытия,
противостоящее хаосу. Согласно суждениям мыслителя хаос не есть природа, ибо
природа конструируется в процессе познания и, следовательно, «культурна» в
своем существе. Он есть некое алогичное бытие, не данное как реальность, но из
которого разумная реальность, т. е. культура, вырастает. Он — иррациональное
основание культуры, а не исторически предшествующая ей фаза. В
противоположность хаосу культура — это целостность, рациональная
упорядоченность, проявление творчества в его высшей форме — разумности. В такой
постановке вопроса о сущности культурного феномена Знанецкий принципиально
противостоял иррационалистическим и виталистическим трактовкам культуры в
философии жизни, философии смысла (Шпенглер, Бергсон, Клягес, Кейзерлинг и
др.). Тем не менее концепция польского философа не порывала с установками
культурологического модернизма. Будучи в целом гуманистически ориентированной,
она, особенно в ранних редакциях, несет на себе отпечаток антиэгалитаризма и
духовного аристократизма. С модернизмом ее роднит также выраженный финализм в
форме пророчества культурного катастрофизма. Это особенно проявляется в работе
«Падение западной цивилизации» (1921), по своему основному содержанию
вливавшейся в широкий поток теорий, предрекавших неминуемую гибель западного
варианта европейской культуры в условиях угасания творческой силы элит и утверждения
массовых социальных процессов. Таким образом, философии культуры Знанецкого
присущ и определенный социологизм в том [266] смысле, что при анализе
культурных феноменов и процессов, а равно и характеристик участвующих в них
агентов, он использовал социологические критерии и представления. Всякая
цивилизация, по Знанецкому, образует органическое единство на базе
определенного комплекса идей. Выработка их составляет основное содержание
цивилизационного процесса как творчества. Примером «поэтизирующего» объяснения
можно считать определение идеала как «воображение какой-то новой формы жизни»,
которое относится скорее к художественной деятельности, чем социальной.
Выработка идеалов не может быть уделом основной массы общества, которая
инертна, безынициативна, стремится к рутинным актам, подражательству. Она —
удел только «интеллектуальной аристократии», т. е. «совокупности классов,
лидирующих в данную эпоху». Знанецкий имеет в вицу лидерство в творчестве,
интеллектуальном подвиге, а не в имущественной или иной сфере. Правда,
интеллектуальное господство неизбежно должно дополняться каким-то механизмом
социально-политической власти, чтобы элита имела возможность принуждать
безразличную к творчеству толпу усвоить добытые для нее ценности. Цивилизация
может существовать лишь постольку, поскольку в ней исправно действует механизм
производства ценностей с их последующим усвоением толпой. «Аристократия духа»
может потерять творческую способность, что всегда присутствует как тенденция,
например, привилегированного социального статуса или же перестанет получать
импульсы за счет прилива творческих индивидов из толпы. Катастрофа наступает не
только вследствие вырождения духовных лидеров, но и вследствие социальных катаклизмов.
Этот тип деструктивных действий, по Знанецкому, особенно опасен для
цивилизации, ибо он порождается, главным образом, самодеятельностью низов,
толпы, к которой он относит «бунт» и «революцию». «Каждая война, — пишет он, —
каждая революция высвобождает даже в наилучшим образом организованных
общественных группах психологию толпы, которая ведет дело разрушения
значительно дальше, чем первоначально мыслилось». Таким образом, истинной причиной
кризисности европейской цивилизации, которая толкает к катастрофическому
концу, является, по Знанецкому, социально-политическая ситуация в положении
низов: их активность, конфликт с лидером общества, притязания на господство,
т. е. массовые демократические движения. Охранительными усилиями «лидирующего
меньшинства» создан ценностный базис западной цивилизации, гарантирующий ее
безболезненную эволюцию и даже прогресс. Знанецкий называет семь основных
ценностей или идеалов духовной элиты: «идеал владычества над [267] природой», давший
толчок развитию технического прогресса; «идеал богатства — общественного и
частного», на котором строится благосостояние общества и предприимчивость;
«народный и демократический идеал», в силу которого государство служит
общественным целям; идеал сострадания и сочувствия к людям, побуждающий к
улучшению жизненных условий человека; наконец, религиозный, эстетический
идеалы и ценность науки. По своей сути это ценностный кодекс буржуазного
общества, представленный в весьма абстрактном виде и рекомендуемый как
средство усмирения и господства над массой. Идеологический смысл культурологии
Знанецкого сводится фактически к утверждению, что отступление от этих ценностей
равнозначно разрушению буржуазного общества, что представляется им как
катастрофа вообще всей цивилизации. Философия
культуры Ф. Конечны вписана в его философско-историческую концепцию. Конечны
провозглашает себя сторонником строго научного подхода к философии истории, т.
е. заявляет о необходимости строить ее на базе точных научных фактов и как
научную теорию, используя для этого научный метод. Таковым он считает
индуктивный метод, успешно использованный в естествознании. Таким образом, уже
с самого начала методологическую установку Конечны можно понимать как
методологический редуктивизм, т. е. как стремление перенести методы
естествознания на почву историко-культурных наук (без соответствующей новому
предмету модификации и без попыток разобраться в гносеологическом своеобразии
гуманитарного знания). В таком подходе можно усмотреть оппозицию
индивидуализирующему историзму Баденской школы неокантианства, исходящему из
тезиса о принципиальном различии наук о природе и наук о культуре и
дильтеевской концепции «понимающего объяснения». Но метафизическая альтернатива
Конечны отнюдь не содействует решению проблемы специфики познания
общественно-исторического материала, поскольку делает ее как бы несуществующей.
Кроме того, его индуктивизм благополучно уживается с самым заурядным
априоризмом. Исходя
из индуктивистского понимания методологии истории, Конечны выделяет две линии
в исторической науке и социальной философии: первая — научная — начинается с
Бэкона, которого он считает и первым разработчиком научного метода истории и
первым историком; вторая — спекулятивная и ненаучная — начинается с
Мальбранша, ее представляют Боссюэ и Лейбниц. Эта линия в методологическом
отношении представлена дедуктивизмом и в силу этого абстрагирована от
эмпирических оснований исторического процесса. [268] Бэкон — родоначальник
научной истории — не разработал ее в полной мере, и поэтому спекулятивный
подход долгое время был господствующим. Возврат к научной методологии, т. е. к
индукции, совершил Дж. Вико — истинный «отец схематизма в историческом
синтезе». Но Вико не нашел последователей. Равным образом и попытки других
мыслителей утвердить научный метод в исторической науке (Монтескье, Тюрго)
успеха не имели ввиду их методологической слабости разрушить крепости
спекулятивной философии истории. Это сказалось в некритическом, неоправданно
широком использовании идеи прогресса и совершенствования человеческого рода,
сделавшейся, якобы, смыслом и целью универсальной истории. Особенно
отрицательно Конечны судит о философии истории Гердера: «...Вообще, — пишет
он, — немецкая философия сделала из истории спекулятивное развлечение». Особой
вехой в становлении философии истории Конечны считал тот момент (конец XVIII
в.), когда в научный оборот было введено понятие «цивилизация». Гизо заменил
«философию истории» на «философию цивилизации». Этот подход дал возможность
ввести важное различие и создать единую науку — «теорию цивилизации», рассматривающую
общие основания цивилизационных отношений и лежащую в основе «истории
цивилизаций». И Конечны видит свою задачу в систематической разработке «теории
цивилизации». Этим он присоединился к традиционной линии в польской науке о
цивилизации (см. Э. Маевский). Конечны
сразу утверждает себя сторонником исторического плюрализма или партикуляризма:
нельзя путать историю цивилизации и теорию цивилизации. Нет единой истории.
Каждая цивилизация имеет свою особую историю, а теория цивилизации касается
всех цивилизаций и является теоретической основой первой. Главная проблема
теории цивилизации — выяснить, откуда происходят многообразие и различие
цивилизаций? Оригинальность
теоретической позиции Конечны состоит в том, что он пытается утвердить примат
цивилизационного подхода к философии истории в противоположность
господствовавшему культурническому. Исторические корни проблемы соотношения
культуры и цивилизации, как главное содержание и смысл культурно-исторического
процесса, он усматривает в возобладании немецкого спекулятивизма, который
неэмпирические явления культуры противопоставил фактам цивилизации. Деление,
а затем противопоставление культуры и цивилизации идет, утверждает Конечны, от
Вильгельма Гумбольдта. Последнему он при- [269] писывает такое
понимание цивилизации, при котором она обозначает особый процесс превращения
отдельных народов в человечество путем универсализации их учреждений и обычаев
и связанного с ними национального своеобразия духа. Культура же проявляется в
сфере науки искусств. Конечно, трудно устанавливать адекватность воспроизведения
взглядов Гумбольдта у Конечны. Отметим, что едва ли В. Гумбольдт может считаться
тем, кто ответствен за методологическую дихотомию понятий «цивилизация» и
«культура», сыгравшую роковую роль в судьбах философии истории. Более того,
Гумбольдт еще представлял здоровое направление исторической мысли и выступал
против противопоставлений природного и духовного в человеке и обществе. Он, в
действительности, считал как раз ошибкой всей предшествовавшей философии
истории, «что почти все внимание уделяется только культуре и цивилизации, их
прогрессирующему совершенству, в связи с этим произвольно возникают степени
этого совершенства и остаются незамеченными важнейшие зародыши, из которых
должно возникнуть великое». Гумбольдт не считал цивилизационный процесс
движением бесконечного совершенства и в этом отношении отличался от сторонников
теории прогресса, но главное он рассматривал историю как самореализацию
человеческого рода, в которой дух и Природа не противостоят друг другу, а,
«напротив, дух использует природу и ее созидающую силу». «Человечество, — писал
он в „Размышлении о всемирной истории", — проявляя себя, может жить и
творить только в вещественной природе и само содержит в себе часть этой природы.
Дух, господствующий в ней, переживает отдельного человека, поэтому самое
важное в понимании всемирной истории — наблюдать за продвижением,
преобразованием, а подчас и гибелью этого духа... Следовательно... не надо
ждать постоянно прогрессирующего совершенства или прославляемого,
обетованного, зависящего как будто только от нашего усердия прогресса
цивилизации, едва ли она достойна такого наименования, ибо, извращенная, сама
роет себе могилу». Как видим, у Гумбольдта выражено достаточно верное
усмотрение проблемы диалектики духовного и природного в истории. Его историзм
при всей абстрактности оказался достаточно чутким, чтобы не увенчать лаврами
современную ему цивилизацию, но он и не проклинает ее, видя в ней только
определенную форму реализации человечества, идущего дальше нее. «В результате
революций возникают новые формы... в любой гибели есть утешение, в любой
потере — возмещение». Очертив это различение цивилизации и культуры по принципу
противопоставления внешнего и внутреннего как основное направление [270] немецкой спекулятивной
философии истории, Конечны склоняется к тому, что это различие весьма условно и
тяготеет к выделению собственно цивилизации как основной категории анализа и
единицы измерения исторического ритма. Каковы
методологические основания, оправдывающие этот подход? По сути это порок
натурализма, уверяет Конечны, ибо он постоянно проводит убеждение о
существовании «какой-то базовой цивилизации, общей всем цивилизованным
странам». В противовес этому научный индуктивный метод устанавливает, что
«история знает разделенные цивилизации, часто не имеющие между собой
каких-либо связей вообще. И тогда нет истории цивилизации (singularia), но может быть
только история цивилизаций (pluralis). Нет тогда и истории человечества, поскольку для историка
человечества не существует, и никогда ни на один миг не было общего исторически
целостного человечества всего земного шара». Уже в этом пункте видно
принципиальное отличие позиций Гумбольдта и Конечны. Причем, если первый, видя
ограниченность в возможностях, достоинствах и существовании современной ему цивилизации
как конкретной фазы мировой истории человечества, саму ее считает соизмеримой с
существованием рода Человеческого, то второй — Конечны — разрывает
человечество, предоставляя отдельные его части как самостоятельные цельности,
их собственной судьбе. На
этом основании Конечны утверждает, что синтез цивилизаций — это недоразумение.
Они скрещиваться не могут. Случаются только механические смешения цивилизаций,
кончающиеся разложением всякой цивилизации. Стремление достичь
цивилизационного синтеза должно вести к неизбежной гибели, причем жертвой
становится всегда высшая цивилизация. Примеры Конечны в подтверждение этих
тезисов столь же произвольны, сколь и неверны, почерпнуты из древней истории.
Библии и отмечены выразительным национализмом в форме русофобства и
антисемитизма. Однако,
что лежит в основании пессимизма Конечны? Каково содержание его «теории
цивилизаций»? Конечны,
определяя границы этой науки, пытается ускользнуть от элементарного натурализма
и биологизаторства. Так, он различает историю человеческого рода, особенно его
генезис, как задачу антропологии и собственно историю цивилизации: «Наука о
цивилизации начинается с вопроса, был ли человек изначально существом общественным,
живущим в массовых обществах». Ответ на него у Конечны отрицательный и
составляет содержание этой науки. Генезис цивилизации он связывает с периодом,
когда человек овладевает огнем. До [271] этого этапа историку
нечего делать, там решаются естественно-антропологические задачи. Огонь у Конечны
выступает в специфической функции: он не столько меняет человеческие отношения
с природой, сколько меняет сам социальный статус человека. Огонь — источник
собственности; «...
из процесса охраны огня родился ... институт собственности. За ним родилась
собственность на недвижимое, собственность пространства, окружающего огонь». Второй
вид собственности — собственность на движимое — рождается из института семьи.
Конечны отстаивает изначальность и всеобщность моногамной семьи, что позволяет
ему утверждать о господстве отца и мужа, владеющего своими домочадцами,
главным образом детьми. Таким образом, цивилизации получают толчок к развитию
института собственности, который у Конечны предстает в обобщенном виде как
принцип «троезакония», т. е. как соединение семейного, наследственного и
имущественного прав. Функционирование этого троезакония определяет и социальную
структуру цивилизации, самое ее существование и становится центральной задачей
«философии цивилизаций»: оно само, по большей части, достаточно для
определения цивилизации. «Троезаконие — это канон цивилизации, любые потрясения
в его пределах грозят разрушением данной цивилизации». Но оказывается,
«Троезаконие» не является окончательным определением цивилизации. Оно
строится, согласно Конечны, иным способом. Все, что составляет
внутреннюю и внешнюю жизнь человека, утверждает он, может быть сведено к пяти
категориям: благо и истина — категории духовной жизни человека; здоровье и
благосостояние — категории внешней (телесной) жизни; и общая им категория —
красота. Все
эти пять категорий находятся в определенной связи, которая весьма неустойчива,
характеризуясь в структурном отношении преобладанием каких-то отдельных
категорий. Именно способ, или «метод», каким они организуются, определяя
специфику коллективной жизни, образует и специфику цивилизации. Цивилизация
— это наиболее мощная, сверхличностная сила связи, выступающая через сочетание
этих категорий: «общества, придерживающиеся того же самого метода коллективной
жизни, образуют одинаковую цивилизацию». Это — «метод устройства коллективной
жизни», а количество методов не ограничено. Следовательно, не ограничено
количество своеобразных цивилизаций, которые могут образоваться в истории. [272] Гармоническое
сочетание указанных категории выражается в иерархии с главенством духовных
категорий; на них строятся устойчивые, полнокровные сообщества. Но имеются
дефектные, неполные, частичные цивилизации, основанные на неполном наборе
категорий. А если учесть, что Конечны еще вводит момент многогранности проявления
каждой категории, то вариабельность цивилизации еще возрастает: «Цивилизации
могут быть полные и неполные, односторонние и многосторонние, цельные и более
или менее мешаные, оригинальные и подражательные, причем в целом или
частично». Нетрудно
заметить, что Конечны весьма специфически истолковывает свои пять категорий
цивилизации; они приобретают в контексте рассуждений существенно
мистифицирующий статус, во всяком случае не являются эмпирически
верифицируемыми терминами. С учетом этого обстоятельства становится понятным
истолкование цивилизации не как исторической реальности, а как абстракта,
более того, как сверхчеловеческой силы связь, которую можно искать в религии
или национальном чувстве. Возникает вопрос: что же существует в реальности? По
Конечны, реальностями являются части цивилизации, проявляющиеся как некие
устойчивые различия в ней, которые он называет культурами. Так, по его
классификации, христианско-классическая (латинская) цивилизация суть абстракт,
но реально существуют ее отличия: английская, французская, польская культуры.
Итак, цивилизация делится на культуры и возникает теоретическая странность: культуры
как части существуют реально, а цивилизации как их целое — абстрактно. Тем не
менее полезно отметить другое: Конечны не противопоставляет культуру
цивилизации субстанциально по принципу классической культурфилософской
оппозиции: духовное (культура) — материальное (цивилизация). И у той, и у
другой должны быть обе стороны: духовная и материальная. Но, учтя это, мы вновь
возвращаемся к неувязке с онтологическим положением цивилизации. Как
было отмечено, Конечны — один из самых последовательных сторонников культурного
изоляционизма. Цивилизации скрещиваться и давать творческий синтез не могут.
«Нельзя быть цивилизованным двояким способом», — утверждал он. Тем не менее
это скорее риторическая формула, нежели суждение ученого, ибо «скрещивание» как
феномен истории культуры проявлялось не раз и обеспечивало довольно
продолжительную и устойчивую цивилизационную эпоху, например эллинизм. Если
синтез цивилизаций — недоразумение, то синтез культур в пределах одной
цивилизации вполне возможен. В то же время возможны пространственные, т. е.
механические наложения [273] цивилизаций. В этом
случае возникает борьба между ними, как между враждебными живыми организмами.
При этом «историческая индукция подтверждает всегда и всюду победу низшей
цивилизации». Высшая цивилизация может сохранить себя только при жесткой изоляции
от носителей низшей цивилизации. Разумеется, здесь
представлен по неизбежности только поверхностный эскиз теории Ф. Конечны. Однако
даже при беглом взгляде на нее успеваешь заметить не только теоретическую
несогласованность некоторых положений, но и оригинальную трактовку фундаментальных
категорий философии культуры и истории, важные нюансы в понимании
цивилизационных процессов. Определенное
значение и оригинальность имели культурологические идеи Леона Хвистека
(1884-1944), философа, логика, теоретика искусства и художника. Он был одним из
вождей авангардистского движения «формизма», соединившего в своей эстетической
программе принципы экспрессионизма с футуризмом и наиболее популярного в
Польше в 10-20-е годы преимущественно в сфере живописи и скульптуры. Культурологический
смысл имели, главным образом, сборник эссе «Проблемы духовной жизни в Польше»
(1933) и «Множественность реальности» (1921) Хвистека. В последнем сочинении
изложена его плюралистическая онтология. В ней различаются четыре рода реальностей:
1) действительность вещей, охватывающая явления социальной и индивидуальной
жизни, в которой дана повседневность человека (обьщенный взгляд воспринимает
ее как единственно возможную реальность); 2) физическая реальность, которую
описывают и конструируют точные науки (естествознание); 3) действительность
впечатлений и чувств («психологическая реальность»), порождающая различные
теоретические следствия в виде субъективного идеализма и 4) реальность
воображения как мир всего человека (главным образом в области искусства). В
каждом из типов бытия реальность представлена в специфическом ей модусе
существования. Онтологический плюрализм Хвистека находился в согласии с
распространенными на рубеже столетий утверждениями философов «реалистического»
направления (Мур, Рассел в Англии; брентанисты, Мейнонг в Австрии) об
экзистенциальной гетероморфности (структурной неоднородности) бытия. Но он едва
ли не первый попытался применить эти выводы к пониманию культуры и явлений
искусства. Так, он полагал, что каждому типу реальности должно соответствовать
свое понимание эстетического и способа его художественного воплощения.
Натурализм [274] утверждается в первом
типе реальности, в мире вещей, в котором бытует наивное понимание искусства
как подражания и следования природе. Такое искусство сводится в итоге к
технике форм и красок, воспроизводящих максимально точно воспринимаемый мир. В
визионерной реальности воображения формируется иной и более высокий тип
искусства. Оно реалистично, но в отношении к свойственному ему типу реальности. Онтологический
плюрализм, далее, требует преодоления догматизма в духовной жизни. Каждый
индивид имеет возможность и по сути обязан создать свою индивидуальную систему
философии как основу миропонимания и жизненной ориентации. Индивидуальные системы
равноценны и у каждого согласуются с его чувством реальности, истины и
справедливости, но должны быть лишены претензий на исключительность. Создание
индивидуальной духовной системы сообщает жизни человека смысл и содействует
прогрессу. Полнокровная культура отмечена интенсивностью и многообразием
индивидуальных духовных систем. Хотя Хвистек тем
самым утверждал идеи терпимости и относительности в мире культурных ценностей,
однако склонен был полагать, что в основе истинного искусства лежит
воображение. Культура в ее наиболее творческих формах наименее связана с
повседневным миром наивного бытия, хотя в целом ее массиве представлены все
слои реальности. Он только подчеркивал недопустимость смешивания видов
культурной деятельности, свойственных различным типам реальностей.
Художественный процесс, согласующийся с принципами соответствующей реальности,
порождает гармонически упорядоченные, целостные произведения, а не хаотическое
нагромождение цветов, форм и объектов (принцип сферизма). Сборник эссе,
посвященный современной культуре, содержит суждения автора о метаморфозах,
совершающихся в культурной жизни XX в. То, что относится к культурной
перспективе современного общества, представлено в выразительно
пессимистическом духе. «Мы переживаем несоразмерное повышение культуры в
широких слоях и одновременно сужение и снижение духовной элиты», — писал Хвистек
и утверждал, что вырождение культурной элиты как творческого ядра общества
неизбежно повлечет за собой общее снижение духовного потенциала общества.
Таким образом, им ясно ощущалась опасность наступления эпохи массовой
культуры, основанной на натуралистической эстетике и свойственных ей типах
культурно-художественного поведения. В критике массовой культуры Хвистек
доходил [275] до выяснения ее
социально-политических оснований, связывая в целом ее сущность с
обуржуазиванием общества, в котором разум, интеллектуальность, высокая
духовность оказываются подвластны распаду и деградации до уровня элементарных
инстинктов или замене иррационализмом. Следует отметить, что пессимизм Хвистека
не получил развития до катастрофических выводов его оппонента С. И. Виткевича.
Он обратился к идее социализма, заняв антикапиталистическую позицию.
Социализм, создавая «благородных рабочих, сильных и мудрых людей»,
предотвращает, по Хвистеку, упадок культуры, делая опасения на сей счет
беспочвенными. Правда, социалистические идеи Хвистека неопределенны, размыты,
имеют характер некой интеллектуализированной культурной утопии, скорее выражая
его представление о культурной исчерпанности буржуазного общества. Недаром они
приобрели форму социально-утопического романа «Дворцы Бога», оставшегося
неопубликованным. 1 Сташиц С. Человеческий род. Дидактическая поэма / Избранные
произведения прогрессивных польских мыслителей. Т. 1. М., 1956. С. 214—215. 2 Там же. С. 284-285. 3 Коллонтай Г.
Физико-моральный порядок... // Там же. С. 409. 4 Коллонтай Г. Критический
разбор основ истории начала человеческого рода // Там же. С. 433. 5 Хинц X. Гуго Коллонтай. М.,
1978. С. 193. 6 Марксистское направление в данном очерке не будет рассмотрено; мы
отсылаем читателя к соответствующему
разделу данного учебника. 7 Hellwig J. Cieszkowski.W-wa, 1979. 8 Czarnowski St. Kultura. Т. 1. W-wa, 1958. S. 17. Глава 11. Философия культуры в Англии и США XX века§1. функциональный анализ культуры §1. Функциональный анализ культурыМы
уже видели, что в англо-американской культурологии определения культуры,
подобные тайлоровскому, заключали противоречие между заявлением о культуре как
целом и способом установления этого целого — бессистемной подборкой различных
ее проявлений, выстроенных в незаконченный ряд. Надо отдать должное Тайлору —
намеченные им области культуры примитивных народов были исследованы с большой
тщательностью, но методология Тайлора не шла дальше дескриптивизма. В этом
отношении этнографические труды Бронислава Малиновского (1884—1942)
демонстрировали большой шаг вперед в отношении строгости методологии1. Понятие культуры,
по Малиновскому, охватывает наиболее широкий контекст человеческого поведения,
поэтому множество наук, занятых изучением человека, могут быть объединены как
одна наука о культуре: «действительной основой единения всех отраслей антропологии
является научное исследование культуры»2.
Научное исследование культуры начинается у Малиновского с постулата о том, что
для поддержания своего существования человек должен приспосабливаться к среде и
приспосабливать ее к себе, значит, создавать «вторичную среду» — культуру.
Культура обеспечивает создание необходимых условий для удовлетворения
органических и возникающих на их базе производных потребностей. Воспроизводство
и конструирование среды на основе потребностей создает подвижный «культурный
стандарт», поддерживаемый механизмом хозяйствования и механизмами социального
контроля — образовательного, морально-правового, религиозного характера.
Способность того или иного культурного образования соответствовать
специфической потребности Малиновский [278] называет функцией, а
«единицы» человеческой организации — институтами культуры. Понятие культурного
института «имеет в виду соглашение по поводу некоего множества традиционных
ценностей, ради которых люди собираются вместе». В таком случае культура
выглядит как интеграл, составленный «из частично интегрированных, частично
скоординированных институтов. Она интегрирована рядом принципов, таких как:
общность крови, через размножение, совместное существование, связанное с
кооперацией, специализация в деятельности ... использование власти в
политической организации»3. Из
сказанного следует, что, по Малиновскому, культуроантропология только тогда станет
научной, когда она будет пользоваться двумя типами анализа — институциональным
и функциональным. Ибо вся культура состоит из институтов, «типичных единиц
организации», и их функций. Институционально-функциональный
анализ позволяет, по мнению Малиновского, преодолеть раскол и изоляцию друг от
друга таких наук, как лингвистика, психология, история, политэкономия, юриспруденция
и др., изучающих культуру. Каждая из них рассматривает человека обособленно и
создает модель «одномерного» субъекта. Им может быть или homo faber, или homo economicus, или zoon politikon, или «человек
говорящий» и т. п. Но человек не бывает движим односторонними побуждениями.
Вся соль науки о человеке — в возможности увидеть его единство в многообразии,
а для этого он должен изучаться в контексте своих многочисленных импульсов,
интересов, побуждений, привычек, сформированных культурой. Так, лингвистика
только тогда станет научной, по Малиновскому, когда она займется исследованием
языка, шире — всей человеческой символики (предметной, жестовой, а также
артикулированных звуков) в контексте культуры. «В юриспруденции, — замечает
Малиновский, — ... все более наблюдается тенденция рассматривать право не как
самодостаточный для рассмотрения мир, но как одну из систем социального контроля,
в котором кроме чисто формального аппарата кодекса, суда и полиции должны быть
рассмотрены цели, ценности, моральные требования и сила обычая»4. По убеждению Малиновского, к такой интеграции
наук о человеке приближает разработанная им методология
институционально-функционального анализа культуры. Критики Малиновского обратили внимание на то, что в его
концепции анализа культуры не учитываются процессы развития, отмирания
функций одних институтов, нарождения новых, наличие антагонизмов. Культуры
рассматриваются как замкнутые в себе, лишенные возможности адсорбировать
воздействия извне, распространяться [279] вовне,
трансплантировать свои институты в другие культуры. (Как объяснить, например,
с точки зрения Малиновского, «пересадку» института православной церкви
Византии на языческие институты Руси с их необходимыми функциями?) Дальнейшее
развитие структурно-функционального анализа показало, что проблема соотношения
функций и институтов так просто не решается: существуют отмирающие и
нарождающиеся институты, институты с фиктивными функциями, обслуживающие только
самих себя (бюрократические институты в тоталитарных системах),
полифункциональные и монофункциональные институты, одна и та же функция может
выполняться разными институтами, одни функции могут быть явными, другие
латентными, недоступными визуальному наблюдению в полевом исследовании, одни
институты работают на интересы социальных групп, другие — индивидов и т. п. Все
эти трудности функционализма требовали коренного улучшения и усложнения
методики структурно-функционального анализа культуры и общества. За совершенствование
этой методологии взялся Толкотт Парсонс (1902-1979), который на протяжении
сорока лет (с конца 30-х до середины 70-х годов) с коллективом сотрудников
создавал и перестраивал теорию социального действия5. Парсонс
ставил задачу создания синтеза структурного, институционально-функционального
и интеракционистского подходов к обществу с тем, чтобы не «потерять» личность,
не дать ей раствориться в социальных институтах. Осуществить такую задачу
полностью Парсонс не смог. Тем не менее в послевоенные годы теория социального
действия приобрела огромное влияние по обе стороны океана. Но уже с середины
60-х годов голоса отдельных ее критиков слились в мощный хор. Это было связано
и с политическими обстоятельствами, и с уязвимостью отдельных мест
глобалистского социологического учения. Внешние обстоятельства были таковы. С
середины 60-х годов со стороны левой радикальной социологии, представители
которой (Ч. Р. Миллс, Г. Маркузе и др.) пытались создать свое учение об обществе,
культуре и человеке, на теорию социального действия Парсонса посыпались
обвинения в конформистской направленности, страхе перед социальными конфликтами
и революциями, неспособности увидеть внутреннюю напряженность личности и всей
культуры в тисках отчуждения (любимого слова всех радикалов). Когда волна
леворадикальных наскоков на теорию социального действия пошла на спад, в
европейской социологии начался «веберовский ренессанс», к которому вынужден
был приспосабливаться и Парсонс. А в последние годы [280] его концепцию
социального действия потеснили феноменологические методы «понимающей
социологии», отталкивающиеся и от М. Вебера, и от Э. Гуссерля и требующие
большего внимания внутреннему миру субъекта, его «жизненному миру». При
общем взгляде на теорию Парсонса можно заметить в ней элементы веберовского
подхода к обществу. Так, Парсонс, подобно Веберу, различает поведение и
действие. Последнее подразумевает присутствие смысла в совершаемых актах. Но и
этого недостаточно для того, чтобы считать его социальным: общество образуется
лишь из такого вида взаимодействия, где имеется своя территория с экономической
и политической организацией на ней, культурная легитимизация всех институтов и
демографический фактор. Все стороны социальной организации в стабильном
обществе находятся в равновесии. Наука
об обществе, по Парсонсу, граничит с двумя другими наиболее близкими ей
дисциплинами: психологией и культурантропологией. В чем же их различие?
Психология, как известно, занимается индивидуальной личностью, в том числе
личностью, находящейся в социальном взаимодействии, общении с другими. Поэтому
она и оказывается за пределами парсоновской теории. Парсонс не интересуется
личностью самой по себе. Предметом его социологического анализа является
социальная маска личности, функциональная единица социального действия.
Социологический анализ, по Парсонсу, должен быть направлен на
«институциональный аспект социального действия. Это такая область, в которой
выявляются действующие в социальных системах нормативные экспектации,
коренящиеся в культуре и определяющие, что именно надлежит делать людям в различных
статусах и ролях одного или нескольких различных значений»6. Поскольку личность, действующая в социальной
роли, является актером, становится ясно, что Парсонс рассматривает себя как
режиссера «социальной драмы», и его интересует не внутренний мир людей,
вовлеченных в нее, а только их внешнее поведение. Впрочем, он спешит защититься
от такого упрека и настаивает, что социальная роль в его понимании
представляет собой «сочленение» между социологией и психологией. С другой стороны,
социальные ценности, являющиеся внутренними ориентирами личности, создают
мост, связывающий социологию с культурологией. Культура выполняет
легитимизирующую роль, выступая «системой поддержания образцов». Она состоит
из «структурных символически значимых систем, в которых и посредством которых
ориентируются и направляются социальные системы и личности»7. [281] В примитивном обществе
— предмете культурантропологии — все ценности, по Парсонсу, носят сакральный
характер. В развитом обществе выстраивается сложная иерархия ценностей,
относящихся к праву, морали и искусству. Но и в современном правовом
государстве «легитимизация восходит к религиозным обоснованиям», убежден Парсонс.
За высшими обоснованиями следуют «другие нижележащие уровни узаконения»8. Поскольку здесь имеются в виду не только
правовые установления, но и то, что относится к «закону души», Парсонс отводит
большую роль гуманистическому началу (humanitarian) и искусству, дающему образцы
внутреннему и внешнему поведению. Одновременно
с подходом к культуре как «социальной технологии», детерминирующей поведение
человека в обществе в виде то ли «технологического фактора»9, то ли символических «образцов поведения»,
развивались концепции, которые принципиально старались охватить культуру как
целое, подобное организму, понять законы его рождения, роста и старения,
выстроить историческую типологию культур (цивилизаций), попытаться объяснить
причины падения и возвышения отдельных цивилизаций. Этой задаче посвятили свою
жизнь в России— Н. Данилевский, в Германии — О. Щпенглер, в Англии — А. Тойнби,
в США — П. Сорокин. [282] §2. Теория локальных цивилизаций А. ТойнбиЦивилизация — главное понятие, служащее Арнольду Тойнби (1889—1975) для
организации всего конкретно-исторического материала10. Цивилизации разделяются им на три поколения. Первое
поколение — примитивные, маленькие, бесписьменные культуры. Их много, и
возраст их невелик. Они отличаются односторонней специализацией, приспособлены
к жизни в конкретной географической среде; надстроечные элементы —
государственность, образование, церковь, а тем более наука и искусство — в них
отсутствуют. Эти культуры размножаются, подобно кроликам, и гибнут стихийно,
если не вливаются благодаря творческому акту в более мощную цивилизацию
второго поколения. Творческий акт затруднен статичностью примитивных обществ:
в них социальная связь (подражание), регулирующая единообразие поступков и
устойчивость отношений, направлена на умерших предков, на старшее поколение. В
таких обществах правит обычай, и инновации затруднены. При резком изменении
условий жизни, которые Тойнби называет «вызовом», общество не может дать
адекватного ответа, перестроиться и изменить образ жизни. Продолжая жизнь и
действовать так, как будто «вызова» нет, как будто ничего не произошло,
культура движется к пропасти и гибнет. Некоторые общества, однако, выделяют из
своей Среды «творческое меньшинство», которое осознает «вызов» Среды и способно
дать на него удовлетворительный ответ. Эта горстка энтузиастов — пророков,
жрецов, философов, ученых, политиков — примером собственного бескорыстного
служения увлекает за собой косную массу, и общество переходит на новые рельсы.
Начинается формирование дочерней цивилизации, унаследовавшей опыт своей [283] предшественницы, но
гораздо более гибкой и многосторонней. Согласно Тойнби, культуры, живущие в
комфортных условиях, не получающие «вызова» со стороны Среды, пребывают в
состоянии стагнации. Только там, где возникают трудности, где ум людей
возбуждается в поисках выхода и новых форм выживания, создаются условия для
рождения цивилизации более высокого уровня. Согласно закону
«золотой середины» Тойнби, вызов не должен быть ни слишком слабым, ни слишком
суровым. В первом случае не последует активного ответа, а во втором —
непреодолимые трудности могут в корне пресечь зарождение цивилизации.
Конкретные примеры «вызовов», известные из истории, связаны с иссушением или
заболочиванием почв, наступлением враждебных племен, вынужденным изменением
места жительства. Наиболее распространенные ответы: переход к новому типу
хозяйствования, создание ирригационных систем, формирование мощных властных
структур, способных мобилизовать энергию общества, создание новой религии,
науки, техники. В цивилизациях
второго поколения социальная связь направлена на творческие личности, которые
ведут за собой пионеров нового социального порядка. Цивилизации второго
поколения динамичны, они создают большие города, вроде Рима и Вавилона, в них
развивается разделение труда, товарный обмен, рынок. Возникают слои ремесленников,
ученых, торговцев, людей умственного труда. Утверждается сложная система
рангов и статусов. Здесь Могут развиться атрибуты демократии: выборные органы,
правовая система, самоуправление, разделение властей. Возникновение
полноценной вторичной цивилизации не предрешено. Для того чтобы она появилась,
необходимо стечение ряда условий. Поскольку это не всегда имеет место,
постольку некоторые цивилизации оказываются застывшими, или «недоразвитыми». К
последним Тойнби относит общество полинезийцев и эскимосов. Он подробно
исследовал вопрос о возникновении очагов цивилизации второго поколения, которых
он насчитывает четыре: египетско-шумерская, минойская, китайская и
южноамериканская. Проблема рождения цивилизаций является для Тойнби одной из центральных.
Он считает, что ни расовый тип, ни среда, ни экономический строй не играют
решающей роли в генезисе цивилизаций: они возникают в результате мутаций
примитивных культур, которые происходят в зависимости от комбинаций множества
причин. Предсказать мутацию трудно, как результат карточной игры. [284] Цивилизаций третьего
поколения формируются на основе церквей: из первичной минойской рождается
вторичная эллинская, а из нее — на основе возникшего в ее недрах христианства —
формируется третичная, западноевропейская. Всего, согласно Тойнби, к середине
XX в. из трех десятков существовавших цивилизаций сохранилось семь или восемь:
христианская, исламская, индуистская и др. Подобно
своим предшественникам, Тойнби признает циклическую схему развития цивилизаций:
рождение, рост, расцвет, надлом и разложение. Но эта схема не является
фатальной, гибель цивилизаций вероятна, но не неизбежна. Цивилизации, как и
люди, недальновидны: они
не сознают до конца пружины своих собственных действий и важнейших условий,
обеспечивающих их процветание. Ограниченность и эгоизм правящих элит в
сочетании с леностью и консерватизмом большинства приводят к вырождению
цивилизации. Однако в ходе истории степень осознания людьми последствий своих
действий возрастает. Степень влияния мысли на исторический процесс увеличивается.
Авторитет ученых и их воздействие на политическую жизнь становятся все
значительнее. Религии распространяют свое влияние на политику, экономику и
повседневную жизнь. Осмысляя
историю с христианских позиций, Тойнби использует для понимания исторических
процессов вполне реалистические представления. Главное из них — механизм
«вызов — ответ», о котором уже шла речь. Другая идея — различие между
творческим меньшинством и пассивным большинством, которое Тойнби называет
пролетариатом. Развивается культура до тех пор, пока не прервется цепочка
«вызов — ответ». Когда элита не способна дать эффективного ответа пролетариату,
тогда начинается надлом цивилизации. В этот период творческая позиция элиты и
доверие к ней пролетариата сменяются «душевным самотеком», «расколом души».
Выходом из этого положения Тойнби считает «трансфигурацию», т. е. духовную
перестройку, которая должна привести к формированию новой, высшей религии и
дать ответ на вопросы страждущей души, импульс для новой серии творческих
актов. Но осуществится духовная перестройка или нет — зависит от многих
факторов, в том числе от искусства и самоотверженности правящих элит, степени
одухотворенности пролетариата. Последний может искать и требовать новой истинной
религии либо удовлетвориться неким суррогатом, каковым стал, например,
марксизм, в течение жизни одного поколения превратившийся в пролетарскую
религию. В
противовес фаталистическим и релятивистским теориям Шпенглера и его
последователей Тойнби ищет прочного основания для объ [285] единения человечества,
пытается нащупать пути мирного перехода к «вселенской церкви» и «вселенскому
государству». Вершиной земного прогресса явилось бы, согласно Тойнби, создание
«общины святых». Ее члены были бы свободны от греха и способны, сотрудничая с
Богом, хотя бы и ценой тяжких усилий трансформировать человеческую природу.
Только новая религия, выстроенная в духе пантеизма, смогла бы, по Тойнби,
примирить враждующие группы людей, сформировать экологически здоровое
отношение к природе и тем самым спасти человечество от гибели. [286] §3. Интеграционная теория культуры П. СорокинаВ
научной биографии Питирима Сорокина (1889-1968) можно насчитать четыре периода.
Самый ранний, русский, период его деятельности падает на первую половину 10-х
годов XX в. В это время он находится
под влиянием позитивистских концепций в социологии и распространенного тогда
психологизма. Его учителями и кумирами становятся из зарубежных социологов — Э.
Дюркгейм и Г. Тард, а из русских — М. М. Ковалевский и Л. И. Петражицкий. Следующий
период деятельности Сорокина связан с отказом от психологизма и переходом на
позиции социального бихевиоризма. Именно с этих позиций была написана принесшая
Сорокину широкую известность в России двухтомная «Система социологии», ставшая
его докторской диссертацией (1920—1921). Методология
третьего периода (уже зарубежного, американского, когда Сорокин возглавил
Гарвардский центр социологических исследований) хорошо просматривается в
работе «Общество, культура и личность», изданной в 1947 г., но отражающей его
позицию 20—30-х годов. Если раньше культура отождествлялась с символами (проводниками
действия), то в этой работе само взаимодействие людей стало основываться, по
Сорокину, на триаде «значение — ценность-норма». Таким образом, процесс
значимого взаимодействия складывается теперь из трех компонентов: субъектов,
содержания — значений, ценностей, норм, — а также носителей содержания. Эти же
компоненты, взятые под другим углом зрения, образуют три аспекта социального
явления: личность, общество и культуру. Культура понимается как «совокупность
значений, ценностей и норм, которыми владеют взаимодействующие лица, и
совокупность носителей, [287] которые объективируют,
социализируют и раскрывают эти значения»11.
Если термин «социальное» прикладывается к совокупности взаимодействующих людей,
их отношениям, то термин «культура» — к значениям, ценностям, нормам и их
носителям, т. е. внутренней сущности общения. Развитие
вышеуказанных тенденций и эволюции социологической и культурологической
концепции приводит Сорокина к созданию интегральной модели общества и
культуры. Сорокин достраивает здание социологической науки до уровня того, что
он назвал «переменными культурными суперсистемами»; Этот четвертый методологический
период связан с работой Сорокина над беспрецедентным в истории социологии
четырехтомным трудом «Социальная и культурная динамика»12 где история культуры с древнейших времен до
середины XX в. дана в системном изложении, а все обобщения и выводы
подкреплены огромным статистическим материалом. В этой, а также последующих
работах, так или иначе популяризующих ее идеи13,
Сорокин начинает изложение с основных методологических положений, суть которых
в следующем. В отличие от неорганических явлений, имеющих только
физико-химические компоненты, в отличие от органических феноменов, имеющих два
компонента — физический и жизненный, социокультурные, или сверхорганические,
явления имеют нематериальный, символический компонент— значения, значимые
ценности и нормы, надстраивающиеся над физическим и жизненным. Нематериальные
значимые ценности и нормы, т. е. находящиеся в умах индивидов, образуют связь,
позволяющую назвать ее социальной. Целый новый, социокультурный мир
надстраивается над физической и органической реальностями. Вещи, ставшие
воплощением значений, ценностей, норм, претерпевают трансформацию: одни из них
становятся духовными (магическими) символами (чуринги у австралийцев), другие
— материальными символами (здания, машины, предметы обихода и т. п.). Итак,
тотальность значений-ценностей-норм, которые образуют идеологическую культуру
индивидов, и тотальность значимых действий индивидов, благодаря которым
проявляются их знания-нормы-ценности, образуют поведенческую культуру, а тотальность
носителей значений-ценностей-норм, а именно — вещи и энергия, с помощью
которой идеологическая культура экстернализируется, укрепляется и социализируется,
образует материальную культуру14. В
целом культура представляет собой систему систем. Между ее составляющими
образуются связи по пространственно-временной смежности, косвенным [288] причинным связям,
прямым причинным связям, причиннозначимым связям. Основными системами культуры
в обществе являются язык, наука, философия, религия, изящные искусства, мораль,
право, прикладная технология, экономика, политика. Кроме них «существуют еще
более широкие культурные единства, которые могут быть названы суперсистемами».
В каждой суперсистеме «существуют базовые посылки и верховные принципы,
касающиеся того, что считается в ней реальностью в последней инстанции и
ценностью в последней инстанции»15.
На вопрос, какова природа последней реальности и последней ценности, может быть
дано три ответа. Первый: последней истинной реальностью является чувственная
реальность, и, кроме нее, ничего нет; другой ответ: истинная последняя
реальность — сверхчувственный Бог; третий ответ: истинная реальность — это
бесконечное многообразие, объединяющее чувственное и сверхчувственное начала.
Первая суперсистема получает название сенситивной, или чувственной, вторая —
идеационной, третья — идеалистической, или интеграционной. Образцом
идеационной культуры может служить европейское средневековье IX—XI вв. Религия
там занимает господствующее место в сознании. Церковь определяет весь
распорядок жизни. Наука существует лишь в форме теологии. Естествоиспытатели
преследуются и наказываются как еретики. Искусство подчинено богослужению.
Живопись трактует сюжеты, взятые из Библии. Она не знает ни пейзажа, ни
жанровых сцен, ни портрета. Икона не дает реалистического изображения
человека. Лица святых, их позы, жесты изображены с нарушением естественных
пропорций и нормальной перспективы: не физическая красота в них важна, а
духовность. Музыка также пишется для церкви и помогает возвыситься над
обыденным. Мораль в идеационной культуре основывается на божественных
заповедях и принимается как нечто самоочевидное, не нуждающееся в обосновании.
Идеальной фигурой является аскет-отшельник, умерщвляющий плоть и в мистическом
экстазе приближающийся к Богу. Право средневековья выражает веру в авторитет
церкви и государства. Сенситивная,
или чувственная, культура признает реальным, значимым данный в опыте мир — то,
что воспринимается глазами, ушами, языком, осязается пальцами, представляется
верным рассудку. Человек ценит уют, комфорт, ориентирован на удовлетворение
чувственных потребностей. Аскеза кажется ему противоестественной и чуждой: его
идеал — личное счастье. Социальные институты — государство, семья, экономика и
даже церковь ищут для себя земных, есте [289] ственных обоснований,
апеллируют к «природе человека», его естественным потребностям. Для
сенситивной культуры, которая начинает развиваться в Европе с эпохи
Возрождения, характерны теории «естественного права», «общественного
договора», «разумного эгоизма», утилитаризма. Цель общества, как она
сформулирована Бентамом, — достижение «максимальной суммы счастья», «суммы
добра». Искусство в сенситивной культуре отделяется от церкви и служит
удовлетворению чувственных потребностей. Человек наслаждается цветом, формой,
линией. Сюжеты искусства разнообразны. Даже библейские сцены трактуются
реалистично. В живописи распространяются пейзаж, портрет, натюрморт, жанровые
сцены. Наука изучает мир опытными методами. Возникает индуктивная философия,
развиваются медицина, биология, технические знания. Идеалистический
тип культуры является переходным между двумя вышеописанными. Его специфика в
том, что значимая, истинная, действительность представляется в виде особо
отмеченных фрагментов действительности. Мысли человека не устремлены к
потустороннему миру, но и не сосредоточены на сиюминутных благах. Они обращены
к идеальному разумному миропорядку, который, однако, возможен и существует в
виде «светлых включений» здесь, на земле. Искусство изображает главным образом
положительных личностей, реальных исторических деятелей, людей, преданных
идеалу. «Низменные» темы — болезнь, нищета, преступность, подлые и
безнравственные поступки — как бы исключаются из поля зрения. Наука хочет быть
полезной обществу, формирует мировоззрение, воспитывает, разрабатывает планы
экономических и социальных реформ. Мораль акцентирует долг перед обществом, а
не счастье. Церковь входит в земные дела, в политику. Типу идеалистической
культуры соответствует, согласно Сорокину, «золотой век Перикла» в Афинах,
позднее европейское средневековье XII—XIV вв. Рассмотренная
схема служит для объяснения всего мирового развития. В истории чередуются три
культурных стиля с такой же неотвратимостью, с какой сменяют друг друга
периоды оледенения и таяния льдов. Сорокин оговаривается, что ни один тип
культуры не бывает представлен в чистом виде. В любую эпоху фактически
существуют все три стиля, но один из них резко доминирует. Затем его «удельный
вес» постепенно убывает, и доминирующим становится другой стиль. Свою концепцию
Сорокин подкрепляет многочисленными графиками и кривыми, которые показывают
изменение соотношения между отдельными стилями по столетиям. При этом
используется целый [290] ряд индикаторов стиля.
Так, сенситивный стиль фиксируется по числу философов-материалистов и
сенсуалистов, художников-реалистов, выдающихся ученых-естествоиспытателей.
Идеационный тип — по количеству выдающихся представителей идеалистической
философии, абстрактного, или символического, искусства, по количеству святых. В
сенситивные эпохи число естественнонаучных открытий и технических изобретений
резко возрастает, а в идеационные эпохи уменьшается. Сорокиным
рассмотрен и приведен в систему огромный историко-культурный материал. Но
применяемая им методика уязвима. Выделение тех или иных мыслителей,
художников, общественных деятелей как представителей именно данного типа
культуры в ряде случаев легко оспорить. Многие крупные мыслители, например Ницше,
Фейербах или даже Маркс, оценивались разными критиками и как идеалисты, и как
материалисты. Разной оказывается и оценка одних и тех же художественных
произведений в разные эпохи. Еще более спорны оценки отдельных деятелей
культуры как «влиятельных» или «маловлиятельных». Сорокин использовал
12-балльную шкалу оценки «влиятельности», согласно которой Платон, св. Августин,
Вл. Соловьев получили по 12 баллов, Гегель, Маркс, Гете, Шеллинг — по 8,
Лукреций, Гельвеций, Гольбах — по 2. Но вряд ли все согласятся с этими оценками.
Сорокин понимал ограниченность количественных методов в обществознании и не
раз едко высмеивал тестоманию и обоготворение статистики. Тем не менее
схематизм присутствует и в его работах. Многие историки вообще отказывались
принимать всерьез историке-культурную концепцию Сорокина как недопустимо
упрощающую исторический процесс. Прекрасно владея историческим материалом, он
использует его не столько для вывода общих законов и тенденций, сколько для
иллюстрации своей теории «флуктуации культур». Вызывает сомнение возможность
прямого умозаключения от творческого стиля отдельных авторов к целостному
стилю эпохи. Натянутым представляется «поведение» под один и тот же тип или
стиль разнокачественных форм культуры. Скажем, симфония Бетховена, философия
Бэкона и капитализм, по Сорокину, типологически идентичны. Но что же все-таки
общего между этими феноменами? Исторический
процесс объясняется Сорокиным флуктуацией культурных стилей. Не говоря уже о
том, что этот вывод довольно скуден для объяснения многообразия и
противоречивости истории, сама флуктуация культур тоже нуждается в каком-то
объяснении. Согласно Со [291] рокину, культурные
системы сменяют друг друга потому, что каждая из них неполна, ограничена. В
начальной фазе развития, когда культура охватывает лишь небольшую часть
общества, она адекватна реальности, экспансивна, энергична, глубока. По мере
своего распространения она теряет запас сил, становится вялой, поверхностной и
в конце концов отторгается, как старая кожа. В этом рассуждении есть какая-то
аналогия с жизнью организма. Что-то подобное можно наблюдать, изучая судьбу
отдельных религий и политических идеологий. Например, христианство в начале
нашей эры было энергично и экспансивно, затем оно ассимилировалось обществом,
стало чем-то будничным, привычным. Но можно ли сказать то же самое о науке,
искусстве, философии? Уместно ли такое рассуждение применительно к культуре
как целому? Главная идея Сорокина состоит в том, что пока система
ценностей молода, она вызывает энтузиазм, ей верят и ей следуют. Вера и
энтузиазм приводят ее к победе. Но день победы оказывается началом гибели.
Наступает эпоха разложения и кризиса. Сенситивная культура XV—XVIII вв. была
богатой и динамичной. Она достигла расцвета в XIX в., что подтверждается бурным
ростом эмпирической науки, техники, светского искусства. Но с конца XIX в.
намечается кризис этой культуры. Люди перестают верить в то, во что раньше
верили. Сами же верования ослабевают потому, что обнаруживает свои пределы
чувственный способ познания. «Одноканальность» видения мира приводит к
деформации мировоззрения, к его расхождению с реальностью. Поэтому усиливается
интерес к трансцендентному, мистическому. Философы предпринимают попытки «богостроительства».
Социальные институты теряют устойчивость. В обществе усиливаются напряжения,
которые грозят смутой и революцией. Обычно скупой на эмоционально окрашенные
фразы, Сорокин рисует такую картину кризиса культуры: «Мы живем в конце
блестящей шестисотлетней чувственной эпохи... Косые лучи солнца все еще
освещают пространство, но, угасая, они обнажают тени, и человеку становится все
труднее ориентироваться в смятении сумерек... Ночь переходного периода,
возможно, с ее кошмарами и ужасами, начинает маячить впереди...» Описывая кризис, Сорокин пытается схватить нечто общее в
самых различных сферах жизни. Это гипертрофия чувственного познания в быту,
рост эмпиризма в науке, материализма— в философии, техницизма — в общественной
практике. Утрата духовности — главный результат. Этот диагноз совпадает с
мнением многих критиков [292] европейской
цивилизации. Лишая человека божественного, священного, абсолютного,
научно-техническая цивилизация сводит человеческую личность к «рефлекторному
механизму», к «винтику социальной системы». Сенсуализм, прагматизм повинны в
триумфе грубой силы, войнах, революциях нашего времени, духовной и социальной
анархии. Становясь все более релятивными, чувственные ценности лишаются силы,
что приводит к распаду всей системы социальных взаимодействий. Чувственная
культура превращается в бесформенную «культурную свалку». [293] §4. Ф. Боас и А. Кребер: взгляды полевых этнографов на общие проблемы культурыПочти все
американские культурные антропологи считают себя учениками Франца Боаса
(1858-1942), который был физиком и математиком по образованию, но занял
почетное место в культурологии. Он защитил диссертацию на тему о цвете воды и
прославился трудами по лингвистике. Боас занимал должность профессора во
многих университетах, изучал культуру индейцев северо-западного побережья США.
Он выступал против расовой дискриминации, нацизма, встречался с советскими
учеными. В своих теоретических книгах и статьях он предостерегал от скороспелых
выводов относительно общих законов развития культуры. Тщательные
исследования культур дописьменных народов убедили Боаса в том, что все общие
схемы этнографии — эволюционизм, диффузионизм и функционализм — опираются на
умозрительные, недостаточные основания. В каждой есть какая-то доля истины, но
ни одна не может претендовать на универсальность. Боас считал этнографию
органической составной частью науки о человеке и видел цель этой науки в том,
чтобы реконструировать всю историю человечества, открыть законы, управляющие
деятельностью человеческого ума. Однако его собственные исследования не приводили
к открытию таких законов. Напротив, они убеждали в том, что каждый народ,
каждая этническая группа имеют свою уникальную историю и культуру. Последняя
зависит как от своеобразия внутреннего развития, так и от посторонних влияний.
В истории культур могут наблюдаться переходы от матрилинейной системы к
патрилинейной или наоборот. Единой линии тут нет. Родство языков можно иногда
объяснить [294] их общим
происхождением, а иногда — взаимным влиянием. В любом случае нужны тщательные
исторические исследования. При всем том Боас был твердо убежден в единстве
человечества, человеческой психики и интеллекта и отвергал мысль о
превосходстве «белой расы» над другими. Боас
специально интересовался психологией, методами обучения и работой
человеческого ума. В этой области он обнаруживал у исследователей культуры
много предрассудков и непроверенных, но широко распространенных мнений. Так,
считалось, что «примитивный человек», в отличие от цивилизованного, не
способен контролировать свои импульсы, долго сосредоточивать внимание на
чем-либо, что он в этих отношениях подобен ребенку. Боас указывал на множество
ситуаций, когда племенными обычаями индейцев предписывается строгая
сдержанность, выносливость, стойкое терпение — например, при совершении
болезненных «инициаций», когда юношам делают надрезы на коже, подпиливают зубы
или заставляют становиться коленями на раскаленные угли. «Все дело в том, — писал
Боас, — что самообладание и настойчивость требуются от примитивного человека
не в тех случаях, в которых они от нас требуются». Если индейцу предмет
кажется важным, он способен к длительному сосредоточению. Боас признавался,
что нередко первым уставал от бесед с индейцами. Среди
историков и философов распространен взгляд, что примитивные народы инертны,
консервативны, неспособны воспринимать инновации. Но этому противоречат хорошо
известные этнографам факты о появлении новых религиозных движений и новых
пророков у отсталых народов. Различие между народами заключается не в природе
ума, а в развитости той или иной мотивации, которую и нужно изучать в первую
очередь. Именно различия мотивов, т. е. заинтересованности, направленности
ума, чувства, поведения объясняют различия в системах ценностей. Даже самая
важная ценность — добро, или благо, — теряет, по мнению Боаса, свое содержание,
коль скоро мы не можем прийти к единому мнению о том, что такое благо.
Социальные идеалы негров Центральной Африки, австралийцев, эскимосов, китайцев
настолько отличаются, что оценки, даваемые этими народами одинаковым поступкам,
несравнимы. Объективное исследование возможно, по Боасу, лишь на ценностной
базе того народа, который мы изучаем. Боас понимал, что отказаться от признания
естественности собственных норм поведения очень трудно. Тем не менее он
требовал, чтобы исследователь освободился от оценок, связанных с его собст- [295] венной культурой.
Благодаря пристальному изучению чужих цивилизаций наши собственные моральные
идеалы выигрывают в ясности, считал Боас. Боас был одним из
первых ученых-этнографов, который подверг всестороннему анализу общепринятую
систему этических понятий. Отказавшись решительно от идеи духовно-нравственного
превосходства европейских народов, он пришел к «релятивизму», т. е. признанию
относительности всех культурных ценностей. В этом пункте взгляды
Боаса подверглись острой критике. Ведь он фактически отверг существование каких
бы то ни было общечеловеческих ценностей. Но если не существует единой
нравственной основы для взаимодействия разных человеческих групп, то оправдан
любой произвол не только в международных, но и во внутринациональных делах.
Если все моральные кодексы относительны, то почему я должен придерживаться
кодекса своей культуры, в которой я, в силу случайных обстоятельств, родился и
получил воспитание? Против
релятивистской трактовки морали восстает не только нравственная интуиция,
которая требует признать нравственный закон безусловным, но и сравнительные
исследования морали разных народов. Если отвлечься от частностей, то в разных
типах морали можно обнаружить вполне определенные общие принципы. Эти принципы
были выявлены еще французским этнографом-эволюционистом Шарлем Летурно
(1831-1902), которого считали обычно популяризатором науки. Летурно формулирует
семь основных принципов общечеловеческой морали: 1) делай добро; 2) не делай
зла; 3) благодари за добро; 4) компенсируй нанесенный тобой кому-то ущерб; 5)
будь справедливым; 6) будь верным; 7) самосовершенствуйся. Эти принципы
отличаются от известных норм Нагорной проповеди («не убий», «не укради», «не
пожелай жены» и т. п.) своей формальностью. Принципы Нагорной проповеди
безупречны, но в нашем несовершенном мире они не могут не нарушаться.
Приходится убивать, если враг на тебя напал, приходится красть, если ты
умираешь с голоду. А сколько проблем возникает вокруг супружеской неверности!
Между тем принципы Летурно, извлеченные из анализа множества моральных кодексов,
хотя и формальны, но не бессодержательны, как формален, но не бессодержателен
категорический императив Канта «относись к человечеству — в своем лице и в
лице всякого другого — всегда как к Цели и никогда как к средству». В сознание
любого вменяемого человека включен нравственный императив. Императив не догма,
но он требует отдать себе отчет в том, что я делаю, что я выбираю — добро [296] или зло? Причем сами
идеи добра и зла не содержат в себе привязки к конкретным интересам и
ситуациям. Человек свободен, и сам должен определить содержание своего
поступка. Воспользоваться своей свободой ответственно — вот к чему призывает
моральный императив. Труды
Боаса важны прежде всего своей информативностью. На основе исследований его и
его учеников составлены подробные карты и справочники культур индейских
племен. Ценно требование Боаса проверять на конкретном материале общие гипотезы
о культуре. Это
требование легло в основу исследований ученика Боаса — Альфреда Кребера
(1876—1960), изложившего свои взгляды на культуру в капитальном труде
«Антропология» (1923). По мнению Кребера, все культуры мира составляют один
сплошной и неразрывный континуум. Границы между культурами — в пространстве,
во времени и по содержанию — неопределенны. Когда приходится устанавливать эти
границы, следует помнить об их относительности. Наиболее четко разграничиваются
две категории культур: письменных и бесписьменных (цивилизованных и
нецивилизованных). История занимается первыми, а этнография — вторыми. История
имеет перед собой огромное временное пространство. Но свидетельства, которыми
она пользуется, разрозненны и могут быть по-разному истолкованы. Ограниченная
во временном пространстве этнография имеет то преимущество, что предмет ее
исследований — конкретная культура — непосредственно обозрим. Исследователь
имеет с ним дело «лицом к лицу», данные об изучаемой культуре
засвидетельствованы памятью живых людей, показания которых могут быть
углублены и расширены привлечением материала по другим народам, сходным
типологически. Интерес
Кребера к теории культуры побудил его выйти за пределы обычной этнографической
тематики. Серьезный труд «Конфигурации культурного роста» он посвятил истории
мировой культуры. В нем Кребер поставил целью, имея за плечами опыт и интуицию
полевого исследователя, проверить идеи о целостности культуры, путях ее развития,
типах культур, высказанные в умозрительной форме философами и историками. Нужно
сказать, что в 30—50-е годы этнография, как и другие общественные науки,
опирающиеся на факты и наблюдения, подверглась влиянию философско-исторических
теорий. Образные типологические названия культур, пущенные в оборот Ницше и
Шпенглером, такие как «аполлоновская», «дионисическая», «фаустовская», нередко
использовались для классификации дописьменных культур. Кребер против этого
возражал. Он и другие приверженцы школы Боаса отказались от идей эволюции,
органицизма, прогресса, стадиальности [297] развития и даже от,
казалось бы, приближенного к практике функционализма. Они предпочитали изучать
культуру без всяких априорных схем. Начав как бы заново строить теорию
культуры, они выдвинули понятие «культурный ареал», т. е. четко определенная
географическими границами территория, на которой предполагалось существование
значительного массива сходных элементов или черт культуры. Было введено также
понятие «культурный центр» — область наибольшей «густоты» признаков; понятие
«маргинальная область», где встречаются и смешиваются черты соседних ареалов. Элементы культуры
рассматривались Кребером в качестве самодовлеющих, а содержание культурной
истории сводилось к более или менее случайному их перемещению из одного ареала
в другой. Этот взгляд противостоял позиции эволюционистов, которые полагали,
что каждое общество, достигнув определенной стадии развития, самостоятельно
изобретает важнейшие инструменты и обычаи. Дальнейшие
исследования привели Кребера к выводу, что представление о свободном «дрейфе»
культурных элементов из одного ареала в другой несостоятельно. Оказалось, что
некоторые элементы, скажем, глиняная посуда или луки определенного образца,
легко и равномерно распространяются по близлежащим территориям, тогда как
другие, например формы построек или типы одежды, «привязаны» к одному месту и
не заимствуются другими народами. В некоторых случаях локализация элементов
культуры в данной местности объяснялась естественными факторами. Например,
выделка лодок практиковалась там, где были поблизости водные пути, а выделка посуды
— там, где были запасы глины. Но в других случаях народы, жившие в одних и тех
же условиях, упорно строили одни — деревянные хижины, а другие — землянки, хотя
дерева вокруг было более чем достаточно. Одни племена предпочитали плоские
крыши, другие — покатые. Близкие по языку народности, жившие в одних и тех же
условиях, занимались: одни — земледелием, другие — охотой. Отсюда был сделан
вывод о существовании «скрытой культуры», т. е. психологических качеств и
ценностных установок, которые ускоряют или тормозят «диффузию» культурных
элементов. Последняя сталкивается с сопротивлением там, где в воспринимающей
культуре имеются элементы, функционально сходные с теми, которые в нее
привносятся. Христианство не принимается в тех культурах ислама, которые уже
имеют свою Священную книгу, проникнутую идеей мессианизма. Но оно
распространяется относительно легко среди народов с политеистическими
религиями, например, среди японцев. [298] Был выявлен ряд
механизмов передачи конкретных навыков изготовления предметов и общих
принципов, стимулирующих творчество. Кребер столкнулся со случаем, когда
индеец племени чероки, познакомившись с алфавитным принципом письменности, сам
изобрел слоговую азбуку, в которой буквами обозначались не изолированные звуки,
а фонемы. Это разграничение «общей» и «конкретной» диффузии было важным шагом в
понимании целостности культуры. Была выдвинута идея
о том, что в каждой культуре имеется некоторая внутренняя модель (паттерн),
служащая как бы скелетом, архетипической основой «кристаллизации» культурных
черт вдоль определенных «осей». Тип модели объясняет легкость или трудность
заимствований. Одна и та же модель может наполняться разным содержанием. Это
представление о модели культуры существенно разнится от представления о
культуре как об организме. Модель культуры не развивается во времени, а
заполняется материалом, который непрерывным потоком проходит сквозь него.
Целостность, системность модели выглядит по-разному, в зависимости от того, к
какому типу она относится. Например, пирамиды, шестигранники, шары — целостные
фигуры, но совершенно непохожие друг на друга. Разграничением модели культуры
и ее содержания исследователи старались подчеркнуть несостоятельность идеи
абсолютной целостности. У Шпенглера и других культурфилософов этого
разграничения не было. По их мнению, принцип культуры непосредственно выражался
в ее живых формах. Поэтому трудно было объяснить диффузию, процессы культурного
обмена. Но Кребер идет дальше. Взаимодействие культур означает для него обмен
не только элементарным содержанием, но и некоторыми фрагментами самой модели.
«Элементы» — например, использование соли, кофе — передаются быстрее и легче,
нежели структурные фрагменты — скажем, алфавит, монотеизм (но все же и
структурные фрагменты при определенных условиях могут передаваться). Развитие культур во
времени, безусловно, происходит. Но его вряд ли можно уподоблять органическому
развитию, направление которого определено внутренней наследственной
программой. Развитие культуры напоминает, скорее, рост кристалла, при котором
одна какая-то ось может заполняться быстрее других, что приводит к структурной
неуравновешенности, а иногда и к «слому» структуры. Жизнь исторических
культур обусловлена внутренними инновациями и внешними заимствованиями, но ни
те, ни другие не предусмотрены заранее и не заложены в программу развития.
Одни инно [299] вации ускоряют рост,
другие могут его замедлять. В связи с этим Кребер вводит понятие
«кульминация», т. е. такая точка, в которой комбинация элементов оказывается
наиболее удачной, благоприятствующей расцвету тех или иных сфер культуры—
экономики, религии, драмы, философии. Культуры, живя бок
о бок друг с другом, конкурируют. Выживают наиболее приспособленные. В
некоторых случаях гибридизация культур помогает выживанию, в других возникают
нежизнеспособные гибриды. Решающими факторами превосходства и победы данной
культуры могут оказаться качество вооружения, организованность войска,
политической системы, физическая закалка людей, их численность, фанатизм,
степень гуманности и образованности. Согласно Креберу, большая и сильная
культура может пережить несколько серьезных кризисов, но по воле случая,
находясь в «слабой фазе», может быть вытеснена культурой, находящейся в
сильной, экспансивной фазе. Кребер
ставил перед собой вопрос: как изменяется продуктивность культур — плавно или
скачкообразно, какова длительность кульминаций — творческих взлетов и пауз,
имеется у культуры одно или несколько направлений развития? Везде, где только
можно, он использовал для ответа конкретные исторические и этнографические
данные. Он пришел к выводу, что многие культуры имели не один «пик развития».
Так, в Китае их было 2, в Японии — 4, в Индии — 2, в греко-римской культуре —
несколько, в арабской — 1, но растянутый во времени, в Англии — 3, в Германии —
4. Кребер показал, что периоды духовного расцвета обычно не совпадают с
периодами экономического могущества. Говоря
о «развитости» культуры в том или ином отношении, Кребер призывал к
осторожности в оценках. В Китае, например, ученые прекрасно ориентировались в
передвижениях звезд, но не было ничего похожего на астрономию как науку. Кребер
констатирует, что некоторые высшие типы духовных ценностей возникают почти
одновременно в разных культурах. Так, «великие философии» древности возникали
в Китае, Индии и Греции между V и VI вв. до н. э. Второй расцвет философии,
ознаменовавшийся появлением неоконфуцианства, христианской схоластики и арабской
философии, приходится на XI-XII
вв. Деятельность
творческого цикла у разных культур может варьироваться от нескольких
десятилетий до нескольких сотен лет. Научное развитие связано с политическим и
экономическим ростом, тогда как [300] художественное и
философское — от экономики не зависят. Философия и искусство достигают
зрелости, освободившись от религии. Но полная утрата религиозного чувства
вызывает, по мнению Кребера, упадок творческой активности, которая
восстанавливается лишь после нового религиозного возрождения. Все культуры в
чем-то недостаточны. Ни одна не развивает всех видов творчества. Египет, Рим,
Япония не имели философии. У арабов не было скульптуры. В Риме, средневековой
Европе, Японии и Китае отсутствовала наука. Греция, Германия, Италия не
переживали в прошлом периодов экономического подъема. Направлений
творческого роста обычно бывает несколько. Каждая культура в соответствии со
своим типом «высших ценностей» достигает кульминации, вслед за которой
происходит трансформация культурной модели. Кребер считает, что культуры не
умирают. Происходит лишь перестройка модели, ее ценностных систем. Касаясь проблемы
целостности культуры, Кребер отмечал, что каждая культура включает в себя
несколько различных по возрасту и происхождению «пластов». Он, как и Шпенглер,
пользовался понятием «локальная цивилизация», или «культурно-исторический
тип», не указывая строго критерия их разграничения. В число самостоятельных
культур попадают у него Индия, Германия, Италия, но Греция, Древний Рим и
Византия соединены почему-то в одну культуру. Тщательные
исследования Кребера помогают понять, сколь осторожно следует ставить вопрос о
системности и целостности культуры. В работе «Культура:
критический обзор концепций и дефиниций» (1952), написанной совместно с Клайдом
Клакхоном, Кребер систематизировал множество определений культуры, проследил
развитие этого понятия в языке и научной литературе. Эта книга до сих пор может
служить отличным путеводителем по культурологии. Авторами обзора обнаружено
более двухсот определений культуры. Среди них выделяются группы определений, по-разному
построенных. Авторы выделяют определения описательные, а также делающие акцент
на традиции и культурном наследовании, правилах и путях жизни, идеалах и
ценностях, формах поведения, выделяются психологические определения,
связывающие культуру с обучением, привычкой, мыслительными механизмами решения
проблем. Распространены структурные определения, подчеркивающие системность
культуры, а также генетические, акцентирующие роль идей, символов,
потребностей, инстинктов в ее возникновении и развитии. Интересна работа
Кребера по истории женской моды — чуть ли не первая, в которой с научных
позиций рассматриваются законы [301] этого культурного
явления, выявлены периодические изменения длины платьев и других деталей
одежды. Кребера, как и
многих других американских культурологов, отличает некоторое пренебрежение к
философским и теоретическим вопросам при умеренном и здравом смысле в выводах.
Общие взгляды Кребера на культуру не оставались неизменными. В 20-е годы он
трактовал культуру как «суперпограническое» явление, совокупность идеальных прообразов,
в соответствии с которыми воссоздаются материальные формы. Затем он принял
более распространенное представление о культуре как системе социальных
установлений. В начале своей карьеры Кребер развивал идеи циклизма, вел
полемику со школой Моргана, но позже согласился с некоторыми идеями
эволюционистов. 1 Malinowski В. A scientific Theory of Culture and other Essays. New York, 1969. 2 Малиновский Б. Научная
теория культуры // Вопросы философии. 1983, № 2. С.116. 3 Там же. С. 121. 4 ParsonsT. I) The Structure of Social
Action. New York, 1937; 2) The Social System. New York, 1951; 3) Social System
and the Evolution of Action Theory. New York; London,1977. 6 Американская социология. Перспективы, проблемы, методы /11од ред. Т. Пapсонса. М., 1972. С. 365. 7 Там же. С. 368. 9 White L. The Science of Culture. New
York, 1949. 10 Toyntee .4. A
study of History. V. 1-12. London, 1934-1961. 11 Сорокин П. Человек,
цивилизация, общество. М., 1992. С. 218. 12 Sorokin P. Social and Cultural Dynamics.
V. I-IV. New York, 1937-1941. 13 Sorokin P. 1) Society, Culture and
Personality. New York, 1947; 2) Sociological Theories of
Today. New York, 1966. 14 Sorokin P. Sociological Theories... P.
14. 15 Ibid. P. 23. Глава 12. Межнациональные ориентации философского осмысления культуры XX века§1. Философская культурология
психоанализа §1. Философская культурология психоанализаПсихоаналитическая
культурология была поначалу лишь подсобным инструментом психоанализа, позволяя
Зигмунду Фрейду (1856— 1939) из явления комического и механизма действия остроты
вывести всеобщность энергетики прорывающихся в сознании вытесненных аффектов и
желаний («Остроумие и его отношение к бессознательному», 1905) или же из
детского воспоминания великого художника понять глубинные мотивы и источники
сублимационной творческой активности личности («Леонардо да Винчи.
Воспоминания детства», 1910). Явный перелом в пользу «культурологизации»
психоанализа произошел накануне первой мировой войны, когда Фрейд в своей
этапной книге «Тотем и табу» (1913), написанной в плодотворном творческом
контакте с К. Г. Юнгом, сформулировал и обосновал знаменитую программу
аналитической культурной редукции по линии «невротик — ребенок — дикарь».
Теперь уже культура в ее развитии и функционировании выступила в качестве
первичного основания и для клинических интерпретаций, и для теоретических
обобщений. Перед анализом внезапно как бы распахнулся необозримый горизонт
исследования, переосмысления всего культурного багажа рода человеческого. В основание
культурогенеза Фрейд поставил фигуру терзаемого несознаваемым чувством вины
дикаря, параноика древнего мира, проецирующего вовне мучительный ужас
амбивалентности нарождающегося индивидуального психического мира и
обозначающего мифологическими образами путь индивидуации, выламывания из темного
леса массовидного безличностного существования. Оперевшись на краеугольный
камень классического психоанализа — постулат о тождестве фило- и онтогенеза
душевной жизни человека и человечества, [304] Фрейд построил свою
исходную объяснительную модель культуры как отчужденной от человека системы
принудительной индивидуации, объединяющей в едином акте как нормативные запреты
(табу), так и спасительные проекции, ритуально снимающие страх и чувство вины,
провоцируемые этими запретами. Позднее, в работах «Психология масс и анализ
человеческого Я» (1921), «Будущее одной иллюзии» (1927), «Недовольство
культурой» (1929) и «Человек Моисей и монотеистическая религия» (1938), Фрейд
окончательно сформулировал культурологию классического психоанализа, введя в
контекст обсуждения социальный аспект и рассматривая психологию массы в
качестве аналога внеличностного архаического пред-сознания, репрессивного по
отношению к индивидуальности, порождающего коллективные защитные проекции —
идеалы, иллюзии и различные маниакальные «измы». Особый интерес представляет философская ипостась психоаналитической
культурологии Фрейда. Фрейд не только использовал свое глубокое знание
историко-философской традиции (особенно близки ему платоновское обоснование
мифа, аристотелизированное Ф. Бретано картезианство и кантовский метод
критической дедукции, нагруженный метафорами А. Шопенгауэра и Ф. Ницше), но и
предложил собственную оригинальную, хотя и несколько эклектичную, систему
философской культурологии. В сфере культурологии философствованию сложнее
возводить стену иллюзий и рационализаций: ведь культурология эти иллюзии и
изучает. Вместе с тем конец иллюзиям кладет та же философия, вводя смерть в
структуру мировоззрения и снимая чувство вины за предельное одиночество и
страх состояния «современности». Фрейд подменил проблему смерти тождественной ей по сути,
но не уводящей в трансцензус проблемой рождения. Вынужденный в 1924 г. по
соображениям сохранения единства психоаналитического движения разорвать
отношения со своим ближайшим учеником Отто Ранком, он полностью и органично
ввел в свою теоретическую систему основные положения его книги «Травма
рождения», как обычно предельно радикализировав их. Фрейд утверждал, что
каждое этапное событие, каждая катастрофическая ломка нашего жизненного мира
есть однопорядковое «убийство» нашей самости и образование определенного
пласта бессознательного. Понятия «смерть» и «рождение» при этом действительно
сливаются воедино, а задача философской культурологии в рамках классического
психоанализа может быть обозначена как исследо [305] вание трех важнейших
этапов рождения — смерти субстанциональной системы «человек — культура» 1.
Культура рождается вместе с первым прачеловеком как система его фобийных
проекций, функционально распадающаяся на свод провоцирующих запретов и набор
навязчивых ритуалов символического их нарушения. По мере хода
историческогопроцесса индивидуации, по мере «выламывания» (калечащего, но
сладостного, ибо связанного с индивидуальной сексуальностью) человека из родового
монолита, становления индивидуальной воли и сознания скелет базовых заповедей
культуры обрастал мясом мифологических проекций, образов, идеалов, иллюзий, с
кровью вытесняя коллективное, родовое предсознание, превращая его в первичное
филогенетическое бессознательное, примитивный человек проецирует на противостоящий
ему мир культуры свой страх наказания за первородный грех бегства из рая
изначальной обезличенности. 2.
Культура поворачивается своей продуктивной стороной, выступая в качестве
отработанной веками программы вочеловечивания, символического ряда «древних
соблазнов», приманок индивидуации. Она пробуждает в поле памяти ребенка
прадревние, архетипические переживания при помощи их символического реального
или же фантазийного повторения в период раннего детства — в сказках, играх,
сновидениях. 3.
Культура проявляет себя исключительно репрессивно; целью ее является защита
общества от свободного индивида, отринувшего и биологические, и массовидные
регуляторы, а средством — тотальная фрустрация, перегонка свободы в чувство
вины и ожидание кары, толкающее индивида либо к обезличенности массовидных
идентификаций, либо — к аутоагрессивной невротичности, либо — к агрессии,
направленной вовне, что усиливает культурное давление и усугубляет ситуацию.
Культура консолидируется в качестве врага любых проявлений человеческой
индивидуальности. Характеристикой данного этапа психического развития человека
и человечества является всеобщая невротичность, а культурным символом — появление
в поле сознания личности понятия смерти (своеобразной квинтэссенции тотальной
враждебности культурного окружения) и философии как формы рационализации
танатофобии. Осознание
описанного трагического противостояния личности и культуры неоднократно в
истории человеческой цивилизации порождало контркультурные программы «великого
отказа» и «возврата в естественное состояние». Психоаналитическая культурология
также [306] настроена довольно
критично, но критика ее не столь радикальна. Она выделяет следующие принципы
подхода к единому, хотя и противоречивому, феномену культуры. Принцип
историчности, используя методологию «сообщающихся сосудов» по аналоговой линии
«дикарь — ребенок — невротик», фактически и породил аналитическую
культурологию как теоретическую систему. Заполнить лакуны, белые пятна,
касающиеся самых ранних этапов вхождения человеческого существа в режим
принудительного окультуривания, удалось исключительно благодаря параллелям из
области антропогенеза, поскольку единое поле памяти младенца, не делающее
различий между реальными событиями, фантазиями и сновидениями, даже при снятии
инфантильной амнезии не дает основания для однозначных интерпретаций. Принцип
критицизма позволяет поставить вопрос об адекватности компенсаций и
обоснованности культурных запретов. Человек есть действительно единственное
живое существо, которое обречено на изначальную и ничем не сдерживаемую в нем
самом агрессивность. Но он спровоцирован на агрессию совершенно особой задачей
— индивидуацией, выламыванием из первичной массы, которое и делает его
человеком, в отличие от ребенка и дикаря. Культурное же развитие заключалось в
том, чтобы равно и провоцировать, и ограничивать процесс психологического
освобождения путем формирования запретов на порывы индивидуации (Танатоса),
начиная с отказа в удовлетворении изначальных форм освобождения из оков рода:
инцеста и кровожадности. Для подкрепления своих запретов культура была вынуждена
опираться на противоположный Танатосу первичный позыв — объединяющий людей в
тоске по утерянному материнскому лону Эрос. «Для этого, — пишет Фрейд, — на
службу призывают методы идентификации и затормаживания по цели любовных
влечений», т. е. массообразование. Но черпая широкой горстью энергию Эроса на
цели взаимоидентификации членов массы, культура незаметно проскакивает точку
оптимума и не только отдельного индивида ставит в невыносимое состояние, но
может погубить весь род человеческий. Принцип
амбивалентности учит нас примиряться с культурой, не позволяя отклоняться от
формулы В. Спинозы: «Не плакать, не смеяться, а понимать». Да, культура сугубо
репрессивна, ее «гнетущий груз» давит на нас постоянно, требуя приносить в
жертву самые естественные желания и даже мысли. Но ведь именно это
провоцирующее давление, стимулирующее актуализацию архетипических прафантазий
из родового пласта «Оно» и их аффективное вытеснение в сферу лично [307] го бессознательного,
заряжает нас жизненной энергетикой, нарцисстически перехватывая которую мы
движемся по пути индивидуации, личностного саморазвития. Главное здесь —
правильно учитывать свои силы и брать ношу по плечу: этому учит нас принцип
элитарности. Ведь за что, к примеру, Фрейд отрицательно оценивал культурную
роль христианства? За выдвижение абсолютно невыполнимых моральных императивов,
типа «Возлюби ближнего как самого себя», которые порождают тотальное чувство
вины и навязчивые массовидные формы его ритуального снятия, абсолютно
перекрывающие режим индивидуации. Порочность современной ему культуры Фрейд
видел прежде всего в универсальности, провокационности ее запретов, толкающих
на мучительный путь личностного саморазвития всех людей, независимо от их
индивидуальной предрасположенности. Принцип элитарности гласит, что каждый
сам себе выбирает моральные императивы и меру агрессивности против них; а
невротичен лишь тот, для кого непосильна ноша противодействия культуре. Но индивидуальное
саморазвитие, тем более удавшееся, отнюдь не является самоцелью. Задача
«современного человека» — помочь массе неудачников, ищущих утешения в
инфантильных регрессиях и массовых иллюзиях. Большинству из них культура даже
не дала шанса на завершенную индивидуацию, и такую культуру следует изменить.
Таково содержание принципа терапии культуры. Фрейд разработал универсальную
методологию контроля за мерой репрессивности культуры, названную им
«метапсихологией». Метапсихология, ставшая концептуальным основанием
фрейдовской идеи «терапии культурных сообществ», стремилась провести ревизию
всех проективных форм современной культуры, методом ретроспективной
контрпроекции найти их психологические корни (в индивидуальной, а затем в
массовой психологии), а затем — вынести вердикт относительно того, какие
культурные образования реально детерминируют личностные формы отреагирования,
а какие уже отмерли и в качестве искусственных напластований на живом древе
культуры лишь произвольно калечат жизненный мир человека, насыщая его
непродуктивными, тупиковыми фобиями. Особые же надежды
Фрейд связывал с принципом бисексуальности. Лишь гармоничное единство мужской
и женской ипостасей нашего мира психики, души каждого человека, совместное
отреагирование Эроса и Танатоса, агрессивности и пассивной устойчивости, личностного
риска и стабильности постоянной связи с родом, считал он, может спасти людей от
взаимоистребления. [308] Культура, которая мучает
нас подобно отравленному хитону кентавра Несса, была дарована, по Фрейду,
женщиной — именно она «толкала» первых культурных героев на подвиг «мужского
разбега» индивидуации. Женщина же как ипостась души каждого из нас, проникнутая
не Танатосом, а животворящим Эросом, позволит снять и чрезмерную репрессивность
культуры, восстановить тотальность человеческой индивидуальности, самости. Карл
Густав Юнг (1875—1961) с еще большим основанием, чем Фрейд, может считаться
культурологом. Этот швейцарский психолог, философ и психиатр развил свою версию
учения о бессознательном, назвав ее «аналитической психологией» и желая этим
подчеркнуть и свою зависимость и самостоятельность по отношению к Фрейду. Юнг
отверг «пансексуализм» Фрейда, полагая, что «психическая энергия» (либидо), с
помощью которой строятся личностные и коллективные формы культуры, универсальна
и нейтральна в отношении инстинктов человека и может «заряжать» собой любые
идеи, образы и побуждения. Юнг расходился с Фрейдом также и в понимании
коллективного бессознательного, которое он трактовал не как «свалку» вытесненных
и неприемлемых для общества влечений, но как главный резервуар культуры,
хранилище ее «праобразов» и «праформ», названных им архетипами. Религиозность
и вера в науку органически слились в душе Юнга. «Психическое» он считал
первосубстанцией, а индивидуальная душа представлялась ему в виде светящейся
«точки» в пространстве коллективного бессознательного. Интерес к прошлому, к
«пралогике» души, к тайнам истории и дальних культур предопределил выбор Юнгом
психиатрии в качестве профессии. Вместе с тем, концепция Юнга — остро
современна. Он был в курсе важнейших научных течений XX века и проявлял большой
интерес к политике и проблемам личности, живущей в эпоху глобального кризиса
цивилизации. О своем современнике-европейце он говорил как о человеке
«больном», разорванном рациональностью техногенной цивилизации. Подавление глубинного
мифо-поэтического слоя психики поверхностным научно-техническим сознанием
является, по мнению Юнга, главной причиной индивидуальных и коллективных
неврозов, массовых мифологем, которые служат питательной основой для
формирования фанатических вождей, вроде Гитлера или Сталина. Они, подобно
горьковскому Данко, увлекают за собой обезумевших людей, соблазняя их образом
земного тоталитарного Рая. Юнг разработал оригинальную типологию характеров,
основанную на соотношении двух психических ори [309] ентаций:
интравертности и экстравертности и четырех «функций души»: мышления, интуиции,
сенситивности и чувствования. С помощью этой типологии он объяснял многие
человеческие конфликты, особенно культур, сновидения и другие психокультурные
явления. Увлекаясь спиритическими и парапсихологическими феноменами, он
постулировал существование «акаузальных связей», которые могут быть направлены
из будущего в прошлое и из «настоящего в настоящее» и которые должны изучаться
наукой наряду с каузальными, причинно-следственными связями. Больше всего Юнг
интересовался процессом «индивидуации», то есть взросления, интеграции и
«самособирания» личности. Тесное переплетение строго научных констатаций с
мистическими и метафизическими ассоциациями придает учению Юнга особенную
глубину и значительность. Если Фрейд видел суть личностного и общекулътурного
эволюционного процесса в рационализации (по принципу: «там, где было „оно"
будет я»), то Юнг связывал формирование здоровой личности с гармоническим и равноправным
«сотрудничеством» сознания и бессознательного, с взаимопроникновением и
уравновешиванием в человеке «мужского» и «женского» рационального и
эмоционального начала, «восточных» и «западных» элементов культуры,
интравертных и экстравертных ориентаций, архетипического и феноменального
материала психической жизни. Ценность своей аналитической психологии он видел в
том, чтобы помочь процессу «индивидуации», в частности, тем, что вся пестрая и
противоречивая цепь личностных переживаний истолковывается с помощью
архетипических символов и становится таким образом целостной индивидуальной
духовной жизнью. «Борьба за целостность» психики, за воссоединение разного
рода «комплексов», угрожающих душевному здоровью, была и личной проблемой
самого Юнга. Значительную часть материала для своих теорий он почерпнул из
собственных сновидений. Душа каждого человека, по Юнгу, — часть единой
общечеловеческой души, устремленной к некоему центру, смысл которого может быть
выражен только символически, в виде «золотого цветка» или образа Бога. Бог —
самый богатый, всеобъединяющий символ, к которому человек восходит постепенно,
проходя через состояния детской наивности, персонифицированной социальности,
научной рациональности, романтической религиозности, с тем, чтобы в конце
концов обрести целостность души, духа и практического жизнетворчества. Теория
«архетипов» Юнга (в ней среди множества других особенно важны и продуктивны
архетипы мужчины, женщины, маски, «другого», «самости», «тени», «ребенка»,
матери, отца, [310] шута, мудрого старца)
оказала большое влияние на научную фольклористику, этнографию,
литературоведение, теорию мифа, политологию. Воздействие взглядов Юнга испытали
Т. Манн и Г. Гессе, физики В. Паули и Э. Шредингер, культурологи К. Кереньи и
М. Элиаде. Взгляды Юнга — безусловно дискуссионные и во многом далеко не
систематизированные — способствовали развитию психологии творчества,
персонологии, трансперсональной психологии и сравнительной исторической
культурологии. Карен
Хорни (1885—1952) — социальный психолог и культуролог представляет в
психоанализе т. н. «культурный фрейдизм». Опираясь на ортодоксальный
психоанализ, она вела с ним постоянную полемику. В поле зрения Хорни — тесная
связь культуры, с одной стороны, душевного здоровья и невротизма— с другой.
Если Фрейд считал принципом здоровой психики стремление к удовольствию, акцентировал
роль инстинктивных — либидинозных и агрессивных — влечений, трактовал культуру
как продукт сублимации вытесненных инстинктивных сил, то Хорни переносит центр
своего внимания в сферу сознания, ответственности и социальных ориентаций
индивида. Фрейдовская психология в глазах Хорни и ее поколения выглядела
чересчур механистичной, обездушенной и инстинктивистской. Хорни полагала, что
природа человека — пластична, а структура влечений, равно как и механизмы
защиты обусловлены той культурой, в которой человек воспитывается и живет.
Разные культуры акцентируют или угнетают разные стороны человеческой природы.
Поэтому социокультурные типы личности зависят от условий места и времени.
Вопреки Фрейду, Эдипов комплекс, сексуальная этиология неврозов, конфликты
между «я», «оно» и «сверх-я» — не универсальны и выражают определенные
конфигурации ценностных систем и зависят от воспитания. Эдипов комплекс есть
скорее аномалия, чем норма. Структура характера, согласно Хорни, зависит не
столько от раннего детского опыта, сколько от сознательной, целеустремленной
активности личности, от ее самоидентификации. Хорни упрекает Фрейда в том, что
он не разграничил биопсихологический и социокультурный источники невротизма.
Невроз — это не только столкновение разнонаправленных влечений, но чаще всего
столкновение ценностных ориентаций, сформированных культурой. Культура — в
виде ролевых ожиданий и идеальных побуждений — формирует тип личности, который
считается нормальной. Но в другой культуре этот же тип личности будет выглядеть
«отклоненным» или невротичным. В Америке человек, будучи богачом, тратит время
и здоровье на приумножение своих [311] миллионов и его
считают здоровым. Но в Греции или в Африке его сочтут невротиком. Признаком
невроза считают обычно чрезмерную акцентуацию личности. Но, согласно Хорни,
акцентуация — неизбежный признак хорошо адаптированной и высококультурной
личности. Более характерным признаком невроза она считает ригидность, жесткость
мышления и поведенческих реакций. В какой-то мере невроз корреллирует с
неразвитым интеллектом и неспособностью принимать решения. В Америке, куда
Хорни вынуждена была эмигрировать после прихода Гитлера к власти, неустранимым
противоречием был, по ее мнению, конфликт между капиталистической ориентацией
на успех, соперничество, борьбу, власть и богатство, и христианской ориентацией
на любовь, смирение и доброту к ближнему. Другое противоречие состоит в том,
что происходит постоянное подхлестывание эгоистических и индивидуалистических
желаний рекламой, искусственно формируется в массовом сознании образ
«нормально» преуспевающей личности, в то время как огромное большинство людей
не «преуспевает», страдает от каких-то ограничений и лишений, избавиться от
которых — не в их власти. Эти и другие противоречия культуры рождают невроз,
симптомы которого — агрессивность и капитулянтство, мания величия и чувство
ничтожества. Кроме того, любая активная творческая деятельность в искусстве,
науке, политике может приводить к неврозу, поскольку в творчестве всегда есть
риск и всегда существует шанс проиграть, не «состояться». Отсюда у интеллигенции,
прежде всего, да и у большинства современных людей, возникает постоянное
состояние тревожности, которое Хорни называет «базовой тревогой», считая ее не
только неизбежной, но и полезной для быстрейшей мобилизации психических
ресурсов в современной динамичной культуре. Невротические
симптомы возникают, согласно Хорни, в результате гипертрофии каких-то
нормальных социальных потребностей, их Непропорционального развития. Все
многообразие этих потребностей Хорни делит на три типа: направленные «к людям»,
«от людей» и «против людей». Структура и степень развитости каждой из этих потребностей,
соответствие их социальной роли определяют характер человека и формулу невроза.
При гипертрофийной ориентации «к людям» формируется «уступчивый»
безынициативный тип. Невроз состоит в неспособности активно любить людей. При
выдвижении на первый план ориентации «против людей» мы имеем дело с агрессивным
типом. Направленность «от людей» формирует «разобщенный» тип личности. Другой
механизм невроза связан с развитием ложной [312] личности,
«идеализированного я», которое испытывает фрустрацию при каждом столкновении с
реальностью. Для Фрейда невроз есть возврат к низшему, досоциальному,
инфантильному. Согласно Хорни, невротик не «падает вниз», а скорее «прыгает
слишком высоко», где невозможно закрепиться. «Базовый
конфликт» есть причина постоянного беспокойства, жизненных поисков
современного человека. Универсальным средством контроля по отношению к нему
Хорни считает религию, которая открывает «неприкаянному» современному человеку
«твердую» реальность истины, добра и красоты. Но массовая секуляризация
затрудняет путь к Богу. Другой «якорь спасения» — это самореализация в профессиональной
деятельности. Наконец, третий путь — это постоянный самоанализ, самокорреция,
сближение «реального я» и «идеализированного образа я». Значительное
внимание Хорни уделила женской роли в современном обществе. Фрейд выдвинул
идею «женской неполноценности». Считая этот взгляд «патриархальным предрассудком»
отца психоанализа, Хорни развивает свою концепцию женской личности. По Фрейду,
женщина испытывает зависть к мужскому пенису. Согласно Хорни, мужчина, не
способный родить человека, испытывает зависть к женщине. Свою мужскую зависть
он стремится компенсировать социальным и культурным творчеством, создавая
государство, искусство, религию. В результате вся культура носит отпечаток
«маскулинности» и женский потенциал в ней не реализуется. Ощущение женщиной
своей «неполноценности» имеет культурное происхождение и преодоление его требует
перестройки воспитания и всей системы гендерных отношений. Хорни в гораздо
большей степени, чем Фрейд, вдохновляется не научными, а
морально-терапевтическими задачами, в силу чего разработанный ею психоанализ
называют также «гуманистическим». Следующим
шагом на пути усложнения модели структуры и поведения личности в культуре была
теория Э. Фромма. Эрих
Фромм (1900-1980) получил философское образование, он глубоко изучил К. Маркса,
а затем, увлекшись идеями Фрейда, стал психоаналитиком. В своих работах Фромм
ведет постоянный спор-диалог с Марксом и Фрейдом, которых считает великими мыслителями,
определившими в значительной мере «интеллектуальный климат» XX в. Оба они были
«детьми просвещения», глубоко верили в разум и хотели использовать науку для
понимания человека и общества. Оба были острыми критиками культуры и
непримиримыми противниками всяческих догм, иллюзий и идеологий. [313] Полемизируя и с
Марксом, и с Фрейдом по поводу «человеческой природы», целей и средств
освобождения человека от иллюзий и эксплуатации, Фромм развивает оригинальную
версию антропологии культуры, пытается построить новую гуманистическую
религию. Он делает акцент не на революции и не на медицинских мерах, а на
задачах культурной политики. Он полагает, что путем организации социальных
институтов и групп, основанных на дружеской заботе, любви, можно воспитывать
разумную творческую личность, проникнутую чувством ответственности, можно
строить «здоровое общество». Психоанализ, согласно Фромму, в сочетании с Марксовой
теорией отчуждения, классовой борьбы позволяет вскрыть истинные мотивы
человеческих поступков. Психоанализ позволяет показать, что даже такие далекие
по содержанию идеологии, как кальвинизм, фашизм, коммунизм, могут вырастать на
сходных душевных основаниях определенного типа личности. Фромм называет этот
тип «авторитарным», или «садомазохистским». Для такого типа характерно
стремление к власти и обладанию, прикрываемое морально-идеологическими аргументами.
Авторитарный характер, формирующийся часто в патриархальной семье в результате
деспотического воспитания, служит, по Фромму, главной опорой тоталитарных
режимов. Он способен властвовать и подчиняться, находя в таком поведении
удовлетворение своей глубинной экзистенциальной потребности. Но он не способен
к равноправному демократическому сотрудничеству и потому, будучи распространен
в массах, выступает как тормоз всех демократических преобразований. Ведя свои рассуждения в русле
философско-антропологической традиции Аристотеля, Спинозы, Фейербаха, Фромм
утверждает, что «природа человека» не сводится ни к инстинктам, ни к экономике,
что она социальна и вместе с тем духовна. С общеисторической точки зрения
детерминация человека свободным разумом важнее, чем Детерминация экономикой и
инстинктами. Культура, по Фромму, не «надстройка» и не «инструмент выживания»,
а истинная «стихия жизни» человека. Служение культуре, т. е. жизнь ради
делания добра, ради заботы о ближнем, ради творчества, есть для человека
наиболее естественная, свободная и здоровая жизнь. Этика свободы совпадает для
Фромма с этикой любви и долга. Согласно Фромму, фрейдовская ориентация психики на
архаические и инфантильные состояния является не свободной, а невротической.
Она возможна лишь в моменты кризисов и потрясений, когда человек теряет почву
под ногами. Феномен коллективной регрессии, [314] выступающий в форме
иррациональных движений, поддерживаемых «авторитарными религиями», Фромм
называет «бегством от свободы», Суть этого феномена в том, что массы людей,
потеряв уверенность в завтрашнем дне и чувствуя бесплодность тех способов
выживания, к которым они привыкли, впадают в невротическое состояние и готовы
добровольно отказаться от своих прав и свобод, вверить свою судьбу любому
демагогу, обещающему взять на себя их заботы. В этих случаях человек толпы
обретает силы и уверенность, проецируя бессознательный инфантильный образ отца
на фигуру авторитарного лидера. Отказот свободы в цивилизованном обществе
равносилен, по Фромму, прорыву архаических стадных и агрессивных влечений их
коллективного бессознательного в общественное сознание. Он маскируется обычно
символами псевдорелигиозного характера, среди которых главную роль играют
«чистота крови», «верность Родине», «преданность вождю», «классовая солидарность»,
готовность выполнить «историческую миссию». С позиций
современной экзистенциально-персоналистической этики Фромм восстает против
всякого авторитаризма, настаивая на том, что в каждой исторической и
индивидуальной ситуации человек должен делать свой выбор сам, ни на кого не
перекладывая ответственности и не хвастаясь своими прошлыми достижениями. Счастье и свобода
никому и никогда не гарантированы и не даны в готовом виде, утверждает Фромм.
Они суть результаты правильного выбора, который позволяет человеку сохранить
свою «аутентичность», подлинность своего бытия. Нет готовых рецептов принятия
решений. Нужно каждый раз заново прислушиваться к «голосу бытия» и к собственной
совести, поняв, что без душевных усилий, без любви, надежды и веры никакое продвижение
вперед невозможно. Учение об
«экзистенциальных потребностях» — фокус антропологической и культурологической
концепции Фромма. Потребностей пять: в общении, в трансценденции, в
«укорененности», в самоидентичности и в системе ориентации. Это именно
«экзистенциальные», т. е. имманентные человеческому бытию, потребности. Они не
удовлетворяемы до конца. Их осознание и переживание делают человека человеком
и дают ему импульс к творчеству. Каждая из потребностей может удовлетворяться
здоровым, творческим или же нездоровым невротическим путем. Различению
«здорового» и «больного» существования соответствует у Фромма различение
гуманистического и авторитарного, любовного и «садомазохистского»,
«подлинного» и «неподлинного», а также модусов «бытия» и «обладания». [315] Здоровое
удовлетворение потребности в общении требует альтруистической любви,
основанной на заботе и ответственности. «Нездоровое» удовлетворение
достигается путем подчинения или насилия, подмены любви всякого рода
суррогатами, такими, как секс, наркотики, обладания вещами и деньгами. Фромм
отмечает, что материнская, отцовская, сыновняя, братская, гетеросексуальная
любовь, а также любовь к Богу и самому себе основаны на различных личностных
позициях и предполагают душевные усилия разного рода. Подмена одного вида
любви другим чревата опасностью утраты «аутентичности», опасностью невроза. Потребность в
«трансценденции», т. е. в «выходе за границы» заданного бытия, удовлетворяется
здоровым путем — с помощью творчества, нездоровым путем — с помощью агрессии и
разрушительных действий, вандализма, насилия. Потребность в
«укорененности» у здорового, цивилизационного человека удовлетворяется путем
свободного, разумного выбора той общности, конфессии или культуры, к которой он
хочет принадлежать. У невротика, идеологизированного человека она
удовлетворяется в результате освобождения архаических стадных влечений, путем
«саморастворения» в родовой группе, в нации, путем «опрощения» и ухода «в
народ». Потребность в
самоидентичности удовлетворяется путем творческого «поиска» внутреннего центра
душевной жизни, самостоятельной выработки мировоззрения и системы ценностей.
Невротики, люди с неразвитым самосознанием, удовлетворяют эту потребность путем
бессознательной идентификации с героем, отцом, тотемом, божеством. Однако в
межличностных отношениях элементы взаимной идентификации присутствуют
постоянно и не свидетельствуют о каких-либо психических отклонениях. Фромм не
утверждает, что удовлетворение экзистенциальных потребностей осуществляется
исключительно рациональным путем. Бессознательный компонент должен
присутствовать в каждом здоровом Душевном движении. Влюбленный смотрит на мир
глазами любимого человека. Это нормально и естественно. Проблема в том, чтобы
Удерживать бессознательное под контролем разума. Хотя разум не сводится к
рассудку, он включает в себя также эмоционально-интуитивные компоненты. Потребность в
системе ориентаций и поклонения, по Фромму, равносильна потребности в
религиозной вере. Вопреки Фрейду, который был атеистом, Фромм считает, что
религия вечна. Однако у него речь [316] идет не о какой-то
конкретной конфессии. Любая система взглядов, которая дает человеку объект
поклонения и способ ориентации в мире, может рассматриваться как религия.
«Авторитарные религии», такие как кальвинизм или фашизм, внушают человеку
страх, покорность, униженность. «Гуманистические религии», такие как буддизм,
даосизм, христианство, являются «открытыми», поощряют стремление к
саморазвитию, к подлинному бытию, дают чувство «сопричастности» всему
существующему. Бог для Фромма есть прежде всего символ высшей человечности,
постоянно творимый идеал, приобщение к которому дает чувство «полноты бытия». Смысл
культурно-исторического процесса Фромм видит в прогрессирующей «индивидуации»,
т. е. в освобождении личности от власти стада, инстинкта, традиции. Но история
не плавно восходящий, а возвратно-поступательный процесс, в котором периоды
освобождения и просвещения чередуются с периодами порабощения и помрачения ума,
т. е. «бегства от свободы». Специфичность
культуры Фромм выводит не только из природы человека, задаваемой
экзистенциальными потребностями, но и из особенностей «человеческой ситуации».
Разум — гордость человека и его проклятье. Чем шире и яснее человек мыслит, тем
острее сознает свое одиночество, конечность, смертность и индивидуальную
ограниченность. Историческое творчество человека и динамика истории обусловлены,
согласно Фромму, не столько социально-классовыми противоречиями или «вызовами»
внешней среды, как думал, например, Тойнби, сколько «человеческой ситуацией» с
ее экзистенциальными «дихотомиями». Человек колеблется между верой в конечность
жизни и верой в бессмертие, между сознанием бесконечности родовых возможностей
и сознанием конечности индивидуальных способов самореализации, между желанием
полного, неограниченного взаимопонимания и пониманием невозможности проникнуть
в мир другого человека. Испытывая тревогу, заботу и надежду в связи с этими неразрешимыми
экзистенциальными противоречиями, человек и становится творцом культуры.
Экзистенциальные противоречия важно отличать от социально-исторических, не
смешивать с ними. Социальные проблемы бедности и богатства, справедливости,
гражданского мира, экологической защищенности сложны, серьезны, но вполне разрешимы
в рамках цивилизационного общества. Если Фрейд
исследовал главным образом бессознательное личности, то Фромм (как и Юнг)
больше интересуется процессами, происходящими в коллективном — родовом и
общественном — бессоз [317] нательном. При этом он
акцентирует культурную ценность коллективного бессознательного, которое
состоит не только из вытесненных инфантильных и архаических влечений,
инстинктов, но и из всего родового богатства культуры, в том числе языка,
логики, фантазии, памяти. Важнейшие социальные институты (семья, собственность,
государство, право, мораль) глубоко укоренены в бессознательном. Сознание
общества Фромм трактует не как коллективный разум, а, скорее, как систему
противостоящих разуму репрессий и ограничений, благодаря которым складывается
идеология, представляющая собой смесь сознательных и бессознательных
компонентов. Дело в том, что «защитные механизмы», препятствующие осознанию
опасных и отталкивающих истин, еще сильнее действуют в общественном сознании,
чем в психике индивидуального человека. Общество с помощью идеологий защищает
своих членов от столкновения с жестокой правдой бытия. Ни одно общество не
могло бы существовать, если бы его рядовые члены знали, как оно устроено и
функционирует. Сокрытие правды об обществе в гораздо большей степени является
задачей его институтов, нежели обнаружение истин. Поэтому информация,
поступающая в индивидуальные сознания, «фильтруется», обрабатывается таким
образом, чтобы все люди стандартно и согласованно могли иметь успокаивающую их картину
действительности. Именно единство необходимо для стабильности и надежности
общественных структур. Поддерживаются эти
стандарты с помощью механизмов цензуры и контроля, среди которых Фромм отмечает
язык, логику и социальные табу. Говоря о языке, он
имеет в виду сложившуюся общепризнанную сетку понятий и категорий, служащих для
обозначения, систематизации и оценки жизненных реалий, а также насаждаемых
рекламой и пропагандой иллюзий. Языковые структуры глубоко укоренены в бессознательном,
отражают опыт многих поколений. Поскольку языковая социализация происходит в
семье, школе, через посредство радио и телевидения, то создается возможность
насытить повседневный язык словами, из которых состоит официальная модель
общества, и изгнать слова, не укладывающиеся в нее. Второй механизм
цензуры — логика. Хотя правила логики универсальны, существует много способов
незаметно нарушать их с помощью софизмов. Третий элемент
цензуры, по Фромму, — социальные табу, запреты, накладываемые на проявление
некоторых чувств, на обсуждение идей [318] и проблем, на
высказывания, отражающие очевидные вещи. Табуирование характерно для
примитивных дописьменных культур, где оно служит грубым, хотя и универсальным
механизмом культурной регуляции поведения: даже нечаянно нарушивший табу
нередко умирает здесь от внутреннего стресса. В идеологических табу
тоталитарных обществ возрождается этот общественный страх перед именами политических
лидеров, боязнь свободно обсуждать деятельность партии и государства.
Засекречиваются целые области знания — начиная от статистики рождаемости и
преступлений и кончая численностью партийного аппарата. История трактуется как
«политика, опрокинутая в прошлое», из нее вычеркиваются события, даты, имена.
Общество становится слепым, беспамятным калекой. Взгляды
Фромма не всегда оригинальны. Стремление к духовному синтезу — сильная сторона
его творчества, но она же оборачивается подчас эклектикой. Концепция
гуманистической религии как системы разумно обоснованных ориентации вряд ли
убедительна. Но дух оптимизма, гуманизма и мужество при постановке самых
больных и запутанных вопросов цивилизации, вера в возможность их разумного
решения делают культурологию Фромма увлекательной и вдохновляющей. [319] §2. Философия культуры Франкфуртской школыСвоеобразным
манифестом, определившим суть философии культуры Франкфуртской школы,
развиваемой ее представителями на протяжении почти полувека и вобравшей в себя
такие фундаментальные концепции, как марксизм, фрейдизм, элементы экзистенциальной
феноменологии и веберовской социологии, стала небольшая статья Герберта Маркузе
(1898—1979), в которой предпринята попытка внедрения хайдеггеровского
dasein-анализа в рассмотрение общественного развития и человеческой истории в
целом. Соединение неоспоримой для франкфуртцев критики К. Марксом буржуазной
цивилизации с экзистенциально-иррационалистическим пониманием бытия приводит к
тому, что человеческая история предстает у них разделенной на «истинную» и
«неистинную», связанную с «основным определением бытия, заключенным в
экзистенций/структуре, динамике происходящего»1.
Показывая ограниченность фаталистическо-механистического подхода исторического
материализма, Маркузе обосновывает необходимость обнаружения и исследования
внутреннего, подлинного, связанного с психикой человека пласта культуры,
скрытого за внешним, видимым, неподдинным слоем. Таким обнаружением и
исследованием должна заняться, считают франкфуртцы, «критическая теория
общества». Разработка ее началась с осмысления философии как феномена
культуры, выявления специфики философии как области знания2. Культура для
франкфуртцев на этом этапе формирования концепции — синоним духовной культуры,
среди составляющих которой главными являются философия и искусство (прежде
всего литература и музыка как «наиболее немецкие из искусств»). Исследование [320] философии как
феномена, в котором заключены истоки и тайны всей культуры (квинтэссенция
культуры), являлось важнейшим принципиальным моментом: философия как
самопознание культуры рассматривается и как один из методов познания мира и
человека в нем, и как мировоззрение, и как творчество, и как способ построения
нового теоретического знания (хотя последнее конструируется позднее в виде
утопических проектов). Именно философия способна осознать и отразить противоречия
социальной реальности (бытие культуры), идеи, фетиш и идеалы (сознание
культуры) и описать их как целое, функциональные элементы которого находятся в
состоянии сложнейшей взаимообусловленности. В этом плане эталонной для
франкфуртцев была гегелевская система, сохраняющая свое значение в качестве
школы мышления и богатой кладовой идей эвристического заряда. В частности,
ссылаясь на «Феноменологию духа» Гегеля, Хоркхаймер выдвигает следующий
методологический принцип: любое исследование должно выявлять истинное,
действительное, жизнеспособное начало в культуре, сопутствующее или помогающее
ее дальнейшему росту и развитию, и «недействительное». В этой связи свою
основную задачу теоретики-франкфуртцы видят в развитии критической традиции
европейской философии, доведении ее благодаря «Капиталу» Маркса до качественно
нового уровня, уровня «тотальной» критики всей прежней методологии «наук о
духе» и социального познания вообще. Специфика «критической теории» — в
критике традиционных теорий, ограничивающихся «данным» и абсолютно равнодушных
к различению должного и сущего, а следовательно, к вопросам собственно
человеческого бытия. Анализ феномена
философии в культуре давал возможность объяснить динамику
социально-экономических механизмов жизни общества и отношений между
экономической жизнью и общественной с ее институтами, науками, религией,
государством, правом и т. д. В конечном итоге такой «тотальностью» оказывалась
«индустрия», или вся совокупность исторической практики, взятой на определенном
этапе. Укорененная в ней субъект-объектная модель знания является результатом
реального положения общественного целого, которое вопреки «внутренней»
тотальности (единство «праксиса») на поверхности социальной жизни предстает в
виде антагонистического противоречия между «единичным» (субъектом) и
«всеобщим» (объектом). В свою очередь, указанный антагонизм отражает
противоречивую природу человеческой активности, выступающей на уровне общества
в качестве конкретной, но неосознанной, а на уровне каждого дейст [321] вующего индивида —
осознанной, но абстрактной. Другими словами, индивид не подозревает о конечной
цели «праксиса», а за субъект-объектным» расщеплением обнаруживается
изначально противоречивое единство (человека и общества), осуществляемое в процессе
производства. Стержнем этого единства является иррациональность (неподвластность,
неподчиненность целого плану), облеченная в рациональную оболочку
(калькулирование каждого отдельного момента). Осознание основного противоречия
культуры существующего общества, с точки зрения франкфуртцев, выводит
«критическую теорию» за пределы наличной системы разделения труда и механизма
воспроизводства и делает ее тождественной «гуманистической позиции, рассматривающей
общество как свой объект», позиции, ориентированной «не просто на устранение
недостатков, поскольку это кажется неизбежно связанным с перестройкой всей
социальной структуры», но прежде всего — и это самое главное — на то, чтобы
«превзойти», вырваться из тисков действительной социальной практики, стать и
быть вне ее. Таким
образом, анализ культуры не только как сферы духовной активности людей, но и
как единства духовной и материальной деятельности дает возможность, считают
франкфуртцы, осознать основное ее противоречие и тем самым занять позицию социального
аутсайдерства. Последнее предполагает осмысление положения в культуре самого
теоретика, мыслителя, критика («в целом противоположность критической теории
традиционной происходит скорее из различия в субъектах, чем в объектах»).
«Академический» мыслитель (представитель и носитель «классики»),
рефлектирующий в жестких рамках фактичности, воспринимает события социальной
жизни как нечто внешнее, достойное лишь классификации и систематизации. Его
позиция — это позиция рациональной незаинтересованности: он не способен к
сопереживанию событий социальной жизни, не в состоянии «пропустить» их через
существо своего внутреннего Я. В отличие от академических мыслителей
«критический теоретик — это человек, единственная забота которого состоит в
том, чтобы ускорять развитие, ведущее к обществу без несправедливостей»3. В
конечном счете анализ феномена философии в культуре приводит к проблеме
выявления специфики философской теории и неразрывно связанной с нею проблеме
соотношения жизненной деятельности философа с его профессией, проблеме
целостности личности, гармонии Я (когда профессия «философ» не только
обязанность и долг; но саморазвертывание сущностного, наиболее [322] адекватного бытия).
Эта проблема была предметом специального рассмотрения К. Маннгейма и М. Вебера
в социологии знания, выделившей антиномию ученого-специалиста и
ученого-гражданина. Для первого социальная деятельность представляла собой
нечто «внешнее», «данное», для второго — окрашенное субъективным переживанием
стремление изменить ее. Для «критической теории» «бисубстанциальность» бытия
ученого рассматривалась как «противоречие самому себе», возникшее не только из
субъективных желаний комфортного, следовательно, приспосабливающегося к
наличным общественным условиям существования, а как результат противоречил
между «разумностью» индивида и бессистемностью «тотальности» трудового
процесса. Так иррациональность становится синонимом антигуманности подавления.
Разрешение антиномии в поднятии, превращении второй, внешней стороны человеческого
существования до уровня первой, т. е. деятельной сущности человека.
Одновременно это и будет «возвратом», по терминологии франкфуртцев, общества к
самому себе: его развитие предстанет не как естественно-исторический процесс,
или воплощение господства бессознательной деятельности над сознательной, а как
процесс саморазвертывания сознательной коллективной воли человечества. Но каков должен быть «субъект» истинного знания, способный на
критическую рефлексию, доходящую до тотального отрицания? Какие общественные
силы, рассматриваемые в качестве носителей этого знания, могут воплотить это
отрицание в деятельности? Сложность этих вопросов определялась тем, что
франкфуртцы (Адорно, Маркузе, Хоркхаймер) сходились во мнении, что в условиях
буржуазного общества субъект исчезает4.
Если активность, воля и свободное решение в теоретической форме возрастают, то
субъект всех этих сущностных сил аннигилируется. Он, если иметь в виду массовый,
типический случай, выхолощен, лишен второго измерения — сферы самостийности и
спонтанности. В подобном положении находится и вся культура, непосредственно
детерминируемая потребностями капиталистической экономики (аффирмативный
характер культуры). Как и субъект (личность как конкретный носитель противоречивого
единства всеобщего и индивидуального), культура борется в фазе своей смерти.
«Рак культуры» в виде вездесущей одномерности поражает также и рабочий класс,
ибо процесс его интеграции неизбежен. («Как может одномерный человек, попавший
в плен тотальной заданности чувств, мышления, действий, стать носителем
истинного сознания?»)5 [323] Круг носителей
«истинного сознания» предельно мал. Причем представителей его не связывает
ничего, кроме собственного сознания. Они не должны рассчитывать ни на какую
опору: ни на культуру (она аффирмативна), ни на сознание передовых общественных
сил (оно идеологизировано). Иначе говоря, историческая необходимость с роковой
неизбежностью приводит постигающее ее мышление к изоляции, ибо ему ничего не
остается, кроме утверждения самого себя. Таким образом, логика обсуждения
проблемы нового субъекта — субъекта истинного знания — приводит теоретиков
Франкфуртской школы к формуле экзистирующего человека, обретающего свое подлинное
бытие в освобождении от коррупции наслоений неподлинного буржуазного общества.
И если в экзистенциализме философия («поводырь, доводящий слепого до
перекрестка», по Киркегору) помогала индивиду найти систему противостояния
социальному в себе самом, что в результате приводило к ориентации на отрешенность,
к превращению философии в форму социального эскапизма, то примерно то же самое
происходит и в «критической теории». Чрезвычайно показательна неопределенность и
расплывчатость формулировки содержания «критической теории», даваемой
Хоркхаймером. Он пишет: «Несмотря на видимую близость критической теории в
каких-то моментах самым передовым традиционным теориям, она не имеет... примера
для себя», ее единственное требование — «высший суд над классовым подавлением»6. Маркузе добавляет: «Единственная цель
критической теории — забота о счастье людей»7.
Подобный радикализм был обусловлен логической структурой «критической
теории». Хоркхаймер традиционную теорию с ее дедуктивным принципом построения,
пытающуюся «развитие всего живого втиснуть в жесткую иерархию общего и
частного», объявляет «неспособной постичь тот факт, что человек изменяется и,
кроме того, остается тождественным самому себе»8.
«Критическая» же теория как раз исходит из человека как субъекта и творца
истории и постоянно сопоставляет его наличную активность с возможностями,
которые еще не Реализованы. Это положение, близкое по смыслу к экзистенциалистской
установке (общество — лишь фон, «задник», уродливо диссонирующий с
Уникально-неповторимой сущностью индивида), проясняет суть декларации
политической теории о своей сугубо социальной направленности и приверженности
делу «Капитала»: марксизм необходим в Функции обнаружения неподлинности и
«диагноза болезни» социального целого буржуазного типа. [324] Пользуясь, однако,
методом Маркса не только для «диагноза» общества и культуры, но и для
объяснения механики социальных процессов, теоретики Франкфуртской школы вводят
между членами характерного для домарксовского анализа отношения «объект» («данное»,
«совокупность наблюдаемых факторов» и т. п.) и «субъект» особое звено: систему
общественных связей, связей обмена деятельностью между людьми («индустрия»,
«праксис»). Введение этого звена «переворачивает» указанное отношение и через
ряд необходимых превращений (если следовать за Марксом) приводит к заключению
о необходимости революционных преобразований действительности с помощью
реальных общественных сил. На последнем этапе анализа Франкфуртская школа вновь
«переворачивает» отношение сознания, оказываясь на позиции его
рационализированной формы с характерными для нее самодеятельностью,
самостоятельностью и «беспредпосылочностью» в отношении к действительности.
Поэтому провозглашаемые «критической теорией» «революционные преобразования»
сводятся по сути к «тотально отрицающей» деятельности носителей
рафинированно-элитарного сознания. Выдвижение
принципа «рациональной организации» свободной человеческой активности выявляет
близость «критической теории» аксиомам немецкого классического идеализма с его
объективистским пониманием истории. Так, согласно «критической теории»,
поскольку сущность человека — свобода, а не подавление, постольку необходимо
рациональное общество, или общество, устроенное на разумных началах. «Сегодня
очертания подобного общества существуют лишь в воображении, но имея в виду
возможность возврата к недавнему мрачному прошлому, стремление к такому
обществу действительно «вкладывается» в каждого человека»9. Таким путем «критическая теория» по замыслу
ее создателей становится неотъемлемой частью исторического процесса борьбы за
свободное общество. Подобный политический лозунг по существу ничем не
отличается от этических максим всей традиционной рационалистической философии10. Таким
образом, различие между «критической теорией» общества и традиционной — в
выдвижении на передний план проблемы человека. По существу «критическую
теорию» можно рассматривать как одну из попыток соединения «экзистенциальных»
проблем с теорией марксизма. К
проблеме уникальности и специфики «критической теории» франкфуртцы возвращаются
практически на протяжении всей своей истории. Во-первых, таким уникальным,
подлинным предметом [325] «критической теории»
объявляется Будущее как радикальное, категорическое, абсолютное отрицание
существующей реальности. Между Будущим и наличной действительностью,
утверждают франкфуртцы, пролегает пропасть, преодолеть которую понятийное мышление
не в силах. Следовательно, во-вторых, уникальность приписывается фантазии,
обладающей силой представления о целях в настоящем. Франкфуртцы считают, что
фантазия сможет создать систему, предохраняющую «критическую теорию» от
«рокового фетишизма», сопутствующего требованию научной объективности как
достаточной гарантии истины. (Именно последнее положение, по мнению Маркузе,
привело материалистическую теорию к необычному согласию с идеалистическим
рационализмом, который, занимаясь человеком лишь в абстрактной форме «данных
фактов» и сосредоточив внимание только на методологии, подставил науку под
бремя существующих отношений социального подавления.) Согласно «критической
теории», фантазия призвана продемонстрировать, насколько истина противоречит
фактам и насколько хорошо она с их помощью скрыта, насколько «научная»
предсказуемость не совпадает с предсказуемостью футуристического типа, где
обитает подлинная истина. Франкфуртцы считают, что фантазия способна давать
ответы более близкие к истине, чем те, что получены с помощью строго
понятийного анализа. Ведь «когда истина не может быть реализована внутри
установленной социальной системы, она всегда появляется как утопия». Фантазия
же не «испытывает страха перед утопией». Именно благодаря ей история культуры
приобрела теории о лучшем государстве, о наивысшем удовлетворении, о
совершенном счастье, о вечном мире. Задача «критической теории» — сохранить
упорство отстаивания утопизма своих положений в качестве истинной природы
философского мышления. Все эти положения
становятся фундаментальными для такой составляющей философии культуры
Франкфуртской школы, как идея исчерпанности, несостоятельности буржуазной
культуры и ее кризиса. Хрестоматийная для различных вариантов западной
философии и философствования, она рассматривается франкфуртцами в контексте
социальных процессов как идея элитарности «свободно парящей интеллигенции»,
идея элитарности культуры в целом, создаваемой гениями, отчужденными от
общества и способными «всегда говорить "нет", элитарности искусства,
в частности — творения свободного художника, наделенного «провидением» и
исключительностью в созерцании мира. [326] Вдохновителем многих
тем о роли искусства в культуре XX в., получивших развитие в трудах
франкфуртцев (Адорно, Хоркхаймера, Маркузе), был Вальтер Беньямин (1892-1940).
Его работа «Происхождение немецкой трагедии» (1928) — «на редкость остроумная
и глубокая», по словам Т. Манна, — считалась одной из самых значимых во
франкфуртской культур-критике. Посвященная истории и философии аллегории, она
давала ключ к расшифровке современной культуры и искусства. По мысли
Беньямина, аллегория — это антиэстетический принцип, рождающийся в самом
искусстве. Исторический контекст этого рождения, по терминологии Беньямина, —
«вторая природа» гражданского общества, воплощаемая искусством барокко и
представляющая естественную историю разложения, упадка и дезинтеграции.
Аллегории барокко, наследуемые от романтизма до искусства XX в., оказываются
доминирующими способами выражения, при которых вещи теряют свою
непосредственную связь с их интерсубъективным, очевидным значением. Аллегории
многих культур сплетены с упрощенными схемами, безошибочно указывающими на
трансцендентное, открывающееся там, где известен код (например, в Библии,
Коране). Аллегории гражданского общества, напротив, — это лишь руины,
указывающие на «метафизическую бездонность» одинокого существа в тоске по
трансценденции, несмотря на профанированную религиозность. Аллегоризация
означает, что искусство стало проблематичным для самого себя, в той степени, в
какой эстетические принципы «красивой видимости» стали достоянием эпигонов
классики. Эта
тенденция усиливается в XX в., ибо практика технического воспроизводства
произведений искусства стирает грань между копией и оригиналом, нивелируя его
художественную ценность. Беньямин называет «аурой» то, что теряет произведение
искусства в эпоху технического воспроизводства. Упадок ауры, по Беньямину,
связан с развитием не только технических средств, но и соответствующих социальных
потребностей: сделать культуру более доступной для «масс», приобщив их к
культурным ценностям. Последнее неизбежно связано с трансформацией статуса
культурной ценности и забвением традиций. Фотография, кино, радио и газеты
разрушают ауру вещей и являются предвестниками кризиса традиционных форм:
живописи, театра и литературы. Новые технологии способствуют формированию
«массовости» искусства, а значит, унифицированности «масс», их некритичности, в
какой его абсолютное отождествление с большинством является безусловным.
Уникальность Я также оказывается монопольно определяемой обществом: она
представляется как нечто [327] естественное,
природное, наделенное лишь поверхностными деталями типа усов, специфического
выговора или акцента, тембра голоса или отпечатков пальцев. Похожие детали
становятся определяющими стиля «культуры индустрии», навязывающего потребителю
манеру двигаться, жаргон, прическу и одежду кино- и телезвезд. Определяя
«просвещение» как «массовый обман», а тип современной культуры как «индустрию
культуры», поставляющую, как правило, лишь массовое искусство, Адорно и
Хоркхаймер тем не менее рассматривают модернизм (Шенберг, Пикассо, дадаизм и
экспрессионизм, сюрреализм) как оппозицию массовой культуре. Подобно
«критической теории», появляющейся как бунт против традиционной философии,
модернизм предстанет как одна из попыток преодоления кризиса буржуазной
культуры. В модернистской свободе воображения, фантазии, пророчества и
утопизма франкфуртцы видят своего рода возможность соединения революционной
критики существующих общественных отношений и действительного преобразования
мира. Таким образом, философия культуры Франкфуртской школы закономерно приходит
к проблеме соединения философии и искусства. Подобно всей культуре XX в.,
массовое искусство превращает сущностные проблемы бытия в псевдопроблемы,
загоняя их в подполье. Художественная функция искусства теряет свое первостепенное
значение, уступая место потребительской. Усилия отдельных художников сохранить
независимость и приверженность «подлинному» в искусстве не меняют положения
дел, ибо в целом творческое сознание также ориентировано на модель
потребления. Искусство, как и культура в целом, становится частью политики. Развивая идеи
Беньямина, Адорно и Хоркхаймер разрабатывают концепцию «индустрии культуры»,
согласно которой культура к середине XX в. превращается в одну из областей
индустрии, подчиняясь, подобно Другим ее областям, законам монополии. Однако в
отличие от собственно «индустриальных» (нефтяной, химической, электрической и
т. п.) сфер производства культура оказывается в ситуации самоликвидации.
Рыночный принцип потребления, диктующий свои законы, заставляет создавать
произведения, лишенные ауры. Вместе с художественными Ценностями из культуры
исчезают «этика и вкус». «Культура индустрии», по мнению Адорно, напоминает
цирк, где мастерство наездников, акробатов и клоунов утверждает превосходство
физического над интеллектуальным. Опутанное идеологическими клише, приобщение
личности к культуре (ее просвещение, по терминологии Адорно и Хоркхаймера)
превращается в обман, а сама личность — в иллюзию. [328] Если в 30-е годы
сотрудники Франкфуртского института социальных исследований не понимали
природы тоталитарной силы и тоталитарного разума (поэтому исследование
замыкалось лишь сферой духовной культуры, в частности, философии), то в 60-е
годы они поняли, что тоталитаризм есть следствие преодолевшей свое либеральное
прошлое «специфической системы производства и распределения»". При этом
техника расценивается ими не как один из элементов производительных сил
общества, а как некая самодовлеющая сила, определяющая и подчиняющая своим
собственным целям весь ход общественного развития. Техника, по утверждению
Маркузе, «ограничивает всю культуру, она проектирует историческую тотальность
— «мир»12. Маркузе не разделяет
технократического оптимизма, основанного на вере во всемогущую силу техники как
орудия освобождения человека. По его мнению, напротив, «машина навязывает свои
экономические и политические требования», порабощая человека. За внешней
определенностью техники как инструмента для эффективного господства и
подчинения усматривается специфический способ отношения человеческого разума к
реальности, при котором последняя является не сама по себе в своей
онтологической сущности, а исключительно в виде объекта для использования
(метафизическое «бытие как таковое» обнаруживается в «бытии-средстве»), лишь
как средство для извлечения наибольшей полезности13.
Таким образом, по Маркузе, сущность техники не в делании и не в манипулировании
(так считал и Хайдеггер), а в способе обнаружения бытия, полноту которого
«современный человек принимает как сырье для производства. Поэтому использование
машин и производство машин — это не техника сама по себе, но просто адекватный
инструмент для реализации сущности техники»14.
В этом плане отношение человека к природе как к гигантской кладовой запасов
сырья и энергии является закономерным. Утилитарное
отношение к действительности с необходимостью предполагает соблюдение принципа
рациональности, т. е. точного расчета, контроля и регуляции во всех сферах
материальной и интеллектуальной культуры (экономики, технологии, «управления
жизнью», науки и искусства). Поэтому рациональность— символ «расколдовывания»
мира, безвозвратной потери им очарования непознанности и неподвластности —
становится одним из проявлений «духа капитализма», его неизбежной судьбой,
синонимом подавления, массовой стандартизации и регламентации. Рационально
организованный мир превращается в «административную вселенную», где все,
начиная с природы и [329] кончая человеком,
выполняет роль инструмента, средства для обеспечения бесперебойного
функционирования социального целого. Но рациональность —
это не только знание о возможности овладеть окружающим миром посредством
расчета, но и вера в возможность овладения. Не каждый индивид, живущий в эпоху
научно-технической цивилизации, обладает точным знанием о технически сложных
вещах, но он верит в то, что все условия его повседневной жизни имеют
рациональное происхождение, являются воплощением самого разума. Для такого
человека, считает Маркузе, скрыта присущая обществу иррациональность —
бесполезная трата человеческих и материальных ресурсов, сосуществование
богатства с нищетой, использование науки в антигуманных целях и т. п.15. От взора жителя «управляемой вселенной»
скрыт тот факт, что не производство обслуживает человека, а человек
приспосабливается к производству, ставя его потребности и его логику над своей
субъективностью. Использование в
своей концепции идей М. Вебера позволило Маркузе пересмотреть, а вернее
«уточнить» известный марксистский тезис о труде: труд, утверждает Маркузе, не
только создал человека, но и поработил его. В современных условиях это
порабощение достигло наивысшего предела, поскольку коренным образом изменился
характер труда. «Теперь, — пишет Маркузе, — на переднем плане искусство ума,
а не мускулов, нервов, а не рук»16. И
если раньше рабочий сознавал свое рабство и тем самым был живым отрицанием
существующего общественного порядка, то теперь он не сознает его, ибо оно ему
приятно. Данная ситуация
стала возможной в результате особой системы контроля над индивидом и управления
им; откровенное насилие заменено сложным и тонким механизмом манипулирования
потребностями. Современная цивилизация не столько удовлетворяет нормальные
человеческие потребности, сколько создает потребности искусственные. Иллюзия
свободного выбора «ценностей» поддерживается мифом об уравнивании потребностей
«слуг» и «хозяев». И сама эта иллюзия свободы превращается, по Маркузе, в
надежный инструмент подавления, ибо решающим фактором определения степени
человеческой свободы является не диапазон выбора, предоставляемого личности,
а то, что может быть выбрано и что выбирается в действительности. Но последнее
как раз и регламентируется системой социального контроля. Стандартизация
потребностей превращает человека в бездикое существо, высшим стремлением
которого становится вещь. По словам [330] Маркузе, само понятие
отчуждения становится сомнительна, ибо вещь (автомобиль, фешенебельный дом,
кухонное оборудование и т. п.) полностью поглощает и исчерпывает желания
человека и его стремления. При этом даже общение между людьми приобретает характер
субъект-объектного отношения. Рассматривая окружающих людей сквозь призму
собственных потребностей, индивид утрачивает способность видеть и воспринимать
внутренний мир другого человека и тем самым теряет главное, что определяет его
как нравственного субъекта. Понятие отчуждения
действительно теряет привычный смысл, поскольку отчужденный субъект полностью
сливается со своим отчужденным существованием, прекращая бытие в качестве
самостоятельно мыслящего существа, собственно человека. И не может идти речь о
деформации общественных отношений, в результате которой процесс труда, его
условия и продукты, социальные нормы и институты, идеология превращаются в
силы, враждебные человеку и господствующие над ним. Человек современной
цивилизации добровольно отождествляет себя с социальной реальностью, сливается
с навязываемыми ему нормами и стандартами. Описываемой стадии
отчуждения человека присущ и специфический тип сознания, которое Маркузе
называет «счастливым». В отличие от гегелевского «несчастного сознания» —
понятия, в котором фиксируются поведение и чувствования индивида, пытающегося
спастись от отчужденности бегством в сверхчувственную сферу, в воображаемый
мир, где он может найти утешение, — «счастливое сознание» служит индикатором
массового, конформистского сознания. «Счастливое сознание, — пишет Маркузе, —
это вера в то, что реальное является рациональным, что система воплощает добро»17. Оно характеризует реального, эмпирически
наблюдаемого человека, которого Маркузе именует «одномерным», существующим в
узких рамках функциональной заданности и социальной детерминированности. «Одномерный
человек» — это совершенная личность, которой неведомы сомнения критического
духа, муки рефлексии, поскольку у нее нет «индивидуальное космоса» —
реальности внутренней свободы. «Сегодня, —
пишет Маркузе, — этот космос завоеван и искромсан технологической
реальностью»18, поэтому произошло
мгновенное, автоматическое отождествление личности с обществом. Конкретизация
понятия «одномерности» закономерно приводит к выводу о том, что современное
общество — это общество рабов. Используя знаменитую модель господского и
рабского сознания, при [331] меняемую Гегелем для
описания одного из моментов становления самосознания и содержащую, в частности,
мысль о неразрывности труда с познанием, Маркузе констатирует порочный круг
вместо диалектической связи между господином и рабом. Разделение на господ и
рабов мнимое, ибо «рабство определяется не тяжестью труда, не покорностью, а
статусом бытия простого орудия»19. И
если последовать далее за Гегелем, пользуясь его терминологией, то
одномерность можно обозначить как утрату человеком своего для-себя-бытия,
вытесненнего в сферу бытия-для-другого (что и является сущностью рабского
сознания, по Гегелю), бытия для корпорации, для акционерной компании, для
государства, в широком смысле — бытия-для-вещи (машины, квартиры, мебели). Подробно
описываемая и резко критикуемая Маркузе конформистская ориентация массового
сознания — действительный феномен современной буржуазной культуры. Болезнью
одномерности, подобно чуме XX в., заражены практически все слои общества.
Индивидуальное сознание, запрограммированное и унифицированное, становится
объектом направленного воздействия, конечная цель которого состоит в примирении
человека с существующими социальными условиями, ценностями и нормами
поведения. Особое производство «счастливого сознания», фабрикуемое средствами
«предписываемых позиций и обычаев, определенных интеллектуальных и
эмоциональных реакций... определенного образа жизни»20. Анализ механики
производства «счастливого сознания» объясняет современное положение людей, по
природе своего бытия должных «мыслить свободно»: философов, интеллектуалов,
идеологов, политологов, артистов и т. п. Чтобы добиться коммерческого успеха
на рынке идей, подчиненного потребностям производства «счастливого сознания»,
«творец» (им может быть художник, писатель, эстрадный певец и т. п.) должен
стать и быть одномерным, т. е. мыслить и творить только в ритме раз и навсегда
установленной функциональной заданности, а действовать лишь в рамках
определенных указаний и утверждений. Чтобы добиться успеха, он должен также
обладать специфической «глухотой», невосприимчивостью к нравственно-психологическим
проблемам, у него не должно быть памяти, исторической и эмоциональной — сферы,
где возможны ненужные ассоциации, наталкивающие на критическое восприятие
своей работы и действительности; поэтому память в рациональной организации
современного общества классифицируется как «иррациональный пережиток прошлого»21. [332] Производство
«счастливого сознания», осуществляемое целой армией «работников умственного
труда», само подчинено жесткой практике, тщательно планируемой и в широком
плане осуществляемой. А это значит, что производство уподобляется организму,
«переваривающему» продукты собственной деятельности, т. е. функционер данного
производства попадает под влияние им же самим производимой идеологии.
Вынужденные постоянно обращаться к потребителям «счастливого сознания» в
формах и терминах, ими же самими выработанных, идеологи попадают в орбиту
монотонного повторения одних и тех же истин, общезначимых и универсальных,
обретая те самые черты сознания, которые были закодированы всей системой
идеологического манипулирования. Аналогичная картина наблюдается практически
во всех областях социальной жизни. Пользуясь
веберовской априорной конструкцией «идеального типа» бюрократической
организации для описания стабильности, сбалансированности «управляемой
вселенной», Маркузе отмечает феномен «репрессивной терпимости» как один из
характерных признаков буржуазной культуры. Последней для бесперебойности работы
общественного механизма не нужен террор. Достаточно просто не замечать, быть
терпимой к различным формам протеста, чтобы обречь оппозицию, дискуссию на
медленное угасание. Так терпимость превращается в средство подавления. В
качестве альтернативы «репрессивной терпимости» Маркузе выдвигает лозунг
«освободительной терпимости» (liberating
tolerance), или
«нетерпимости к движению Правых и терпимости к движению Левых»22. Пафос
описаний культуры «передового индустриального общества» (по терминологии
Маркузе) в немалой степени обусловлен пристрастием Маркузе к
экзистенциалистской идее абсурдности бытия, которая оспаривает традиционную
онтологию «бытия в терминах Логоса»23
придающего «иррациональности форму рациональности»24.
Экзистенциальна и маркузевская схема подхода к человеку, распадающаяся на две
модели: феноменологическую — реально существующего (одномерного) человека и
онтологическую — «переустройства» современной цивилизации. Поскольку
социальная репрессивность принимает морально-идеологический характер (в
дополнение к юридическому) и направлена против нравственно-психологических
установок индивида, против его совести, постольку «факты» тайной душевной жизни
вытесняются в человеческое подсознание («подпольная жизнь человека»). На этом
остановились экзистенциалисты — из этого исходит Маркузе. «Со [333] стояние-бытие» (по
терминологии экзистенциалистов) как особый род внутреннего бытия, не имеющего
ни в чем ином, кроме себя, основания, превращается Маркузе в сферу
уникальности индивида, его свободы. При этом свобода интерпретируется также в
экзистенциалистском ключе как трансцендирующая сила, отрицающая все наличное,
«фактичное». Вместе с тем Маркузе видит ограниченность экзистенциалистского
признания «самостийности» подлинного бытия, не идущей дальше призывов к
социальному аутсайдерству, экстатического протеста и порывов социального
активизма. Свою концепцию он пытается обосновать с учетом психологических и
социологических данных, в частности учения Фрейда. Заимствуя у Фрейда
положения о динамике инстинктов и изначальной репрессивности культуры, Маркузе
истолковывает человека в атомарном, биологизаторском духе. Индивид, по Маркузе,
является прежде всего резервуаром инстинктов (Эроса — инстинкта жизни и
Танатоса — инстинкта смерти). «Бытие индивида по своей сущности — это
стремление к наслаждению. Наслаждение — цель человеческого существования.
Сексуальные инстинкты суть жизненные инстинкты»25,
подавленные, поглощенные, заторможенные репрессивной цивилизацией. В отличие от
Фрейда, который считал, что цивилизация только и может существовать благодаря
подавлению изначальных инстинктов, Маркузе требует отмены, снятия этой репрессивности,
причем путем освобождения Эроса от Логоса (Логос — принцип рациональной
организации и научного управления обществом), превращения труда в игру,
удовольствие и наслаждение. По мнению Маркузе,
работа как свободная игра и управление — вещи несовместимые. Лишь отчужденный
труд может быть организован «рациональной рутиной». И только вне сферы
администрирования возможна «нерепрессивная сублимация»: «нерепрессивная сублимация»,
неоднократно подчеркивает Маркузе, «несовместима с институтом принципа
реальности и содержит негацию этого принципа»26.
В действительности труд-наслаждение— редкое исключение, встречающееся либо в
процессе игры, как хобби, либо в непосредственной эротической ситуации,
утверждает Маркузе. Удовольствие может иметь место и при отчужденном труде, но
«это удовольствие или от ожидания вознаграждения, или — от удовлетворения (что
само по себе является знаком подавления) хорошо прилаженного бытия, на верном
месте, вносящего свою лепту в функционирование техники. Само высказывание
«работа должна быть выполнена, так как это работа» является вершиной
отчуждения, тотальной потери инстинктуальной [334] и интеллектуальной
свободы — подавления, которое стало не второй, но первой природой человека»27. Разрабатывая
проект «новой культуры», где труд заменен игрой, а освобожденная чувственность
становится основой функционирования всей системы социальных институтов,
Маркузе широко использует мифолого-поэтические образы. «Прометей —
архетип-герой принципа реальности... герой культуры тяжкого бремени,
производительности труда и прогресса посредством репрессии»28 — пишет он. Символы другой реальности — Орфей
и Нарцисс. Это «образы радости свершения, голоса, который не призывает, но
поет, жест, который дает, а не получает, действие, означающее мир и конец
подавленного труда; освобождение от времени, примиряющее человека с природой»29. Обратим здесь внимание на два момента: 1)
будущее общество — это, по Маркузе, царство Нирваны, в котором Орфей и Нарцисс
примиряют Эрос и Танатос; 2) история, утверждает философ, свершилась, «времени
больше нет», поскольку определяющим принципом бытия становится принцип
удовольствия («вечность наслаждения»). Отвлекаясь от фрейдистского контекста,
можно сказать, что образ Орфея — это символизация силы самовозрождения
человека, примирения человека с самим собой, силы, находящейся не вовне, а
внутри него. В такой интерпретации более очевидны смысловые параллели
деформированного социалистического идеала Г. Маркузе с экзистенциалистским
мироощущением. Можно вспомнить о «Черном Орфее» Сартра и о концепции Камю, где
тема Орфея — это поэтический образ гармонии, достигаемой через «творчество в
нас», направленное на то, чтобы понять, а не осудить, ибо «понять — значит
открыть путь к подлинному деянию: творец освобождает, судья подавляет»30. [335] §3. Проблема языка и картины мира в философии культуры XX векаПроблемное поле
семиозиса культуры, ее семиосферы занимает сегодня одно из главных мест в
программе культурологических исследований. Большая часть этих исследований
сосредоточилась вокруг проблем вербального языка, который в силу своей
содержательной универсальности является основным средством передачи информации
и общения людей и потому выполняет в культуре особые функции. Исследования
вербального языка, являющегося естественной знаковой системой, способствовали
становлению в начале XX в. семиотики как научной самостоятельной дисциплины и
во многом повлияли на методологию анализа вторичных моделирующих систем. В
семиотике язык описывается в трех измерениях — семантическом, синтаксическом и
прагматическом31; и семиотический
подход, таким образом, позволяет осмыслить язык как феномен культуры, исследовать
строение семиозиса культуры в целом32. Первые попытки
осмысления феномена языка можно увидеть уже в античной философии — диалоги
Платона и «логос» Гераклита, работы Аристотеля и «лектон» стоиков. За
знаменитым спором средневековых номиналистов и реалистов также стоит
стремление разрешить вопрос об онтологической природе языка. Однако только в
Новое время становится возможным исследование языка как феномена человеческой
культуры. Впервые это удалось Вильгельму фон Гумбольдту, создателю
деятельностно-энергетической концепции языка. Последняя органично вошла в
современную философию культуры, философию языка и антропологию. По Гумбольдту,
каждый язык имеет свою «внутреннюю форму», специфическую структуру, (грамматический
строй и присущие ему способы словотворчества — например, [336] «способ обозначения,
именования»), обусловленную «самобытностью народного духа». Понимая язык как
орган, образующий мысль, Гумбольдт подчеркивает зависимость языка от мышления
и обусловленность его каждым конкретным языком, заключающим в себе свою
национальную самобытную классификационную систему, которая определяет
мировоззрение носителей данного языка и формирует их картину мира. Говоря о
том, что, овладевая другими языками, человек расширяет «диапазон человеческого
существования», Гумбольдт имел в виду именно постижение при помощи языка —
через «языковое мировидение» — картины мира другого народа. Продолжая в целом
заложенные Гумбольдтом традиции — интерес к семантической стороне языка,
изучение языка в неразрывной связи с культурой конкретного народа,
подчеркивание активной роли языка в мышлении и познании, — неогумбольдтианская
школа (в основном в лице ее европейских представителей) опирается на философское
учение Э. Кассирера. Эрнст Кассирер
(1874—1945) явился самым последовательным приверженцем кантовской трактовки
символической природы культуры. На первый план он (как и его учитель Г. Коген)
выдвигал изучение роли языка в культуротворчестве — «критике языковых форм мышления».
Философская концепция Кассирера впервые прямо совпала с предметом философии
культуры, которая понимается как продукт символической деятельности человека, в
свою очередь опосредованный символикой речи. Исходя из
взаимообусловленности существа человека и культуры, Кассирер во «Введении в
философию культуры» анализирует основные из существовавших в истории концепций
человека и приходит к выводу, что «символ — ключ к природе человека». «У
человека между системой рецепторов и эффекторов, которые есть у всех видов
животных, есть и третье звено, которое можно назвать символической системой.
Это новое приобретение целиком преобразовало всю человеческую жизнь. По
сравнению с другими животными человек живет не просто в более широкой
реальности — он живет как бы в новом измерении реальности»33, — интерпретирует Кассирер кантовское
видение культуры в природе, «как если бы» она имела нравственную цель. Кассирер
подчеркивает — между органическими реакциями и человеческими ответами. В
первом случае на внешний стимул дается прямой и непосредственный ответ; во втором
— ответ задерживается. Он прерывается и запаздывает из-за медленного и
сложного процесса мышления. На первый взгляд, отмеча [337] ет Кассирер, такую
задержку вряд ли можно считать приобретением для человека. Однако средств
против такого поворота нет в естественном ходе вещей. Человек не может
избавиться от своего приобретения. Он может лишь принять условия своей
собственной жизни. «Человек, — пишет Кассирер, — живет отныне не только в
физическом, но и в символическом универсуме. Язык, миф, искусство, религия —
части этого универсума, те разные нити, из которых сплетается символическая
сеть, сложная ткань человеческого опыта. Весь человеческий прогресс в мышлении
и опыте утончает и одновременно укрепляет эту сеть. Человек уже не противостоит
реальности непосредственно, он не сталкивается с ней лицом к лицу. Физическая
реальность как бы отдаляется по мере того, как растет символическая активность
человека»34. По Кассиреру человек,
вместо того чтобы обратиться к самим вещам, постоянно обращен на самого себя.
Он настолько погружен в лингвистические формы, художественные образы,
мифические символы или религиозные ритуалы, что не может ничего видеть и знать
без вмешательства этого искусственного посредника. Так дело обстоит не только в
теоретической, но и практической сфере. Даже здесь человек не может жить в
мире строгих фактов или сообразно со своими непосредственными желаниями и
потребностями. Он живет, скорее, среди воображаемых эмоций, в надеждах и
страхах, среди иллюзий и их утрат. С этой точки зрения
Кассирер предлагает уточнить и расширить классическое определение человека. По
его мнению, вопреки всем усилиям современного иррационализма, определение
человека как разумного животного ничуть не утратило силы. «Рациональность, —
пишет Кассирер, — черта, действительно внутренне присущая всем видам
человеческой деятельности. Даже мифология не просто необработанная масса
суеверий или нагромождение заблуждений; ее нельзя назвать хаотичной, ибо она
обладает систематизированной или концептуальной формой. С другой стороны,
однако, нельзя характеризовать структуру мифа как рациональную»35. Традиционная ошибка, по Кассиреру, состоит в
том, что язык обычно отождествляют с разумом, хотя в таком определении часть
предстает вместо целого. Ведь наряду с концептуальным языком существует
эмоциональный язык, наряду с логическим или научным языком существует язык
поэтического воображения, присоединяется Кассирер к выводам Когена. Первоначально
же язык выражал не мысли и идеи, но чувства и аффекты. И даже религия «в
пределах чистого разума», как ее понимал и разрабатывал Кант, — это тоже всего
лишь абстракция. Она дает только [338] идеальную форму того,
что представляет собой действительная конкретная религиозная жизнь,
полемизирует Кассирер уже и с Кантом, и с Когеном. Поэтому, по его мнению,
«разум» — очень неадекватный термин для всеохватывающего обозначения
человеческой культурной жизни во всем ее богатстве и многообразии, причем все
это символические формы. «Вместо того, чтобы определять человека как animal rationale, — заключает Кассирер, — мы должны,
следовательно, определить его специфическое отличие, а тем самым и понять
новый путь, открытый человеку — путь цивилизации»36. Поскольку
«наивная теория отражения» в познании лишилась почвы, постольку основные
понятия всякой науки, по Кассиреру, рассматриваются уже не как пассивные копии
данного бытия, а как самосозидающие интеллектуальные символы. Значит, каждый
предмет «природы» — химический, биологический и т. п. — только особая точка
зрения на действительность, а «понять различные методические направления
знания при их признанном своеобразии и самостоятельности в единой системе —
новая задача философской критики no-знания»37.
Наряду с формами интеллектуального синтеза в процессе формирования сознанием
«объекта», который подчинен логическим законам, аналогично равнозначимые
содержания возникают в искусстве, мифе, религии — своеобразных символических
образованиях. Поэтому Кассирер считает, что уже для Канта в целостности трех
«Критик» система «разума» оказалась слишком узкой. Тем не менее
«коперниканский переворот», с которого начал Кант, приобретает новый, более
широкий смысл, когда относится не только к логической функции суждения, а ко
всякому принципу духовного формирования. В свете основного принципа
критического мышления — примата функции над предметом — необходимо понять, по
Кассиреру: наряду с функцией чистого познания, равным образом функции
языкового мышления, функции мифически-религиозного мышления и функции художественного
созерцания. «Критика разума становится с этим критикой культуры, — заключает
Кассирер. — Она пытается понять и показать, как всякое содержание культуры,
поскольку оно является большим, чем чистое отдельное содержание, и основано на
всеобщем принципе формы, имеет своей предпосылкой изначальный акт духа»38. «Бытие» понимается здесь поэтому не иначе,
чем «деяние». Такова «реальность» эстетическая, мифологическая, религиозная,
как и естественнонаучная. При «критическом» рассмотрении бытие никогда не
дано, а есть только задача. Различные продукты духовной культуры, язык, научное
познание, миф, религия, искусство при всем своем внут [339] реннем различии
включены в единую великую проблематическую взаимосвязь и отнесены к общей цели
— «пассивный мир простых впечатлений, которыми сначала пленен дух,
переформировать в мир чистых духовных выражений»39. Не случайно, отмечает
Кассирер, понятие «дух» со времен Декарта заменяется более емким понятием
«сознание», но как только Гегель сводит его к логике, систематика форм культуры
становится невозможной. Поэтому Кассирер предлагает ввести в философию новый
«логос» — принцип языкового мышления: «Критика языка и языковых форм мышления
становится интегрирующей составляющей проницательного научного и философского
мышления»40. В этом подходе к
систематике форм культуры Кассирер развивает идеи Когена. Последний, правда,
характеризовал специфику предметности науки, нравственности, искусства в их
обусловленности типом речи — доминированием той или иной функции языка, т. е.
использовал принцип «изначального происхождения» различных форм сознания
индивида для структурирования существующей современной культуры. Кассирер же
стремится дополнить структурно-логический анализ Когена рассмотрением культуры
в историческом аспекте, что придает новое измерение и объемность неокантианской
культурологии. Главный вопрос, который возник на этом пути исследования,
получил у Кассирера классическую неокантианскую формулировку: «Является ли мир
мифа такого рода фактом, с каким можно сравнить мир теоретического познания,
мир искусства, мир нравственного сознания»41?
Ведь с точки зрения традиционного идеализма мир мифа принадлежит не-бытию.
Ценя заслугу Шеллинга в оживлении философского интереса к мифологии и
стремлении ввести ее исследование в состав философии, Кассирер отмечает, что
изучение мифа по мере «психологизации» философской мысли с середины XIX в. все
чаще ведется методами психологии. И «систематическая проблема единства
культуры» — центральная проблема философской системы Когена — вообще не
ставится. Однако Кассирер справедливо указывает, что если у Когена логика,
этика, эстетика и утвердили себя каждая сообразно собственной форме в систематически
обоснованной целостности философского знания, то лишь потому, что «все они
смогли опереться на самостоятельный принцип "объективного" значения,
который противостоит любому психологическому разрешению»42 — «психологизму» в философии. Мифу же до сих
пор приписывается односторонняя субъективность, «иллюзорность» содержания
сознания, которая часто усматривалась [340] и в искусстве. Однако
для системы философии такого рода «отрицание отдельного члена угрожает целому,
поскольку оно мыслится не как простои агрегат, а как духовно-органическое
единство. И то, что миф и для самого себя обладает решающим значением,
становится ясным, если вспомнить о происхождении основных форм духовной
культуры из мифологического сознания. Никакая из этих форм не обладает с самого
начала самостоятельным бытием и собственным четко очерченным обликом, а каждая
предстает в образе какого-нибудь мифа»43;
формы познания, нравственности, техники, языка. Для Кассирера поэтому вопрос о
«происхождении языка» неразделимо связан с вопросом о «происхождении мифа»;
понятия пространства, времени, числа он также рассматривает в их постепенном
становлении из нерасчленимого единства мифологического сознания. Миф
понимается, таким образом, как своеобразный способ духовного формирования,
поэтому его генетические проблемы рассматриваются в связи с проблемами
структуры культуры. (Критический вопрос «происхождения», который Кант поставил
для теоретического, этического и эстетического суждений, впервые перенес на
область мифа и мифологического сознания Шеллинг.) Как и у Канта, у Кассирера
это — вопрос не о психологическом происхождении, а о чистом существовании и
содержании. Миф у него является равно познанием, нравственностью, искусством
как самостоятельный замкнутый в себе «мир», который нельзя измерить взятыми
извне масштабами ценности и действительности, а должно понять только в его
внутренней структурной закономерности44.
По Кассиреру, миф подчинен своему способу строжайшей необходимости и имеет
собственную реальность. Сама история народа является вторичной и производной
от мифа. «Не историей народа, — пишет Кассирер, — определяется его мифология, а
наоборот, мифологией определяется его история, — или, скорее, она не
определяется, а она есть сама его судьба, его с самого начала выпавший
жребий... Народ есть его мифология, которая обладает над ним внутренней
властью и реальность которой проявляет себя... Через мифологию возникает язык
народа... Миф оказывается своеобразной изначальной формой жизни»45. Главное, миф впервые трактуется Кассирером
как первичная, но и ныне не изжитая полностью форма культуры, с помощью которой
структурируется жизнь народа. В мифе Кассирер видит ядро сознания человека,
при посредстве которого исторически формируются и обособляются религия, наука,
нравственность, искусство, право. Однако и на стадии дифференциации культурных
форм это ядро сознания [341] продолжает
существовать через образы мифа и унаследованную от него структуру языка. Миф
как специфическая форма культуры живет в недрах сознания, пронизывает все
другие формы культуры и оказывает на них влияние так же, как они влияют друг на
друга, составляя все вместе сложно дифференцированную систему символических
форм активного взаимодействия человека с миром. В
этом качестве философия Кассирера стала фундаментом современной
культурологической мысли во всем диапазоне интерпретации символики культуры —
от экзистенциализма до фрейдизма. Именно у Кассирера неогумбольдтианская
лингвистическая школа заимствовала основополагающий принцип, согласно которому
понятия суть не результат отражения объективной действительности, а продукты
символического познания — познания, которое совершается при помощи
символических форм (в данном случае языка) и полностью ими обусловлено. Следуя
этому принципу, неогумбольдтианцы совершают поворот к гносеологической
проблематике: их интересует, каким именно образом в сознании человека
творческая активность языка как символической формы конституирует мир как
«картинную» целостность мира. В результате гумбольдтовское «языковое
мировидение» превращается у них в способ видения, и при этом совершенно
теряется значение антропологического фактора в языке, фактора, которому сам
Гумбольдт придавал первостепенное значение. Его последователей интересует,
собственно, не столько язык по отношению к отдельному человеку (язык как
средство развития его внутренних сил) и даже человечеству в целом, сколько
культура, явленная через язык. Сама культура, следовательно, оказывается для
них вторичным, производным образованием, конституируемым сознанием в виде
картины мира посредством вербальной символической формы. Поскольку в результате
человеческого познания получаются некоторые символические продукты, то
совершенно неправомерно ставить вопрос о «значении» слов: единственно верным
представляется исследовать «содержание» слова, которое и будет показателем того
«способа видения», который присущ данному конкретному языку и его носителям.
Здесь особо следует подчеркнуть нетождественность гумбольдтовского «способа
обозначения», свойственного чувственному созерцанию народа и являющегося
показателем субъективности восприятия предмета или представления о нем в
момент называния, и неогумбольдтианского «способа видения», предопределяющего
как различие в содержании мышления, так и различие в логике мышления, в самом
его [342] характере и типе. А
поскольку каждый язык есть оригинальный «способ видения», постольку говорящие
на разных языках люди никогда не смогут достичь полного взаимопонимания, ибо
принадлежат к различным культурам. Неогумбольдтианцы подчеркивают, что «языковые
общности» (Sprachgemeinschaft) являются естественными образованиями, объединенными общим этническим
«видением мира», в то время как различные политические и общественные институты
являются искусственными образованиями, объединенными разного рода идеями и
задачами. Понятие «языковой
общности» стало одним из основополагающих в концепции Лео Вайсгербера — одного
из крупнейших лингвистов XX в., главы неогумбольдтианского направления в Германии.
Считая языковую общность основной формой общности людей, он подчеркивает, что
именно ее надо рассматривать как «подступ» (Zugang) к области духа и культуры. Сам же язык
понимается ученым не как изолированная область человеческой жизни, а как духовный
центр, сердцевина огромного горизонта связей; поэтому действие языка как
движущей духовной силы культурного развития относится ко всем духовным
достижениям и всей духовной деятельности той или иной языковой общности. Будучи
основой человеческого бытия, язык, согласно Вайсгерберу, связан со всеми
жизненными проявлениями отдельного человека и языковой общности в целом, и,
соответственно, можно выделить три главных направления отношений между языком и
общей культурой: действие
языка на языковую общность и результаты этого действия; влияние
общности и культуры на язык; развитие параллелей между языком и другими
культурными явлениями. Эти взаимодействия, по Вайсгерберу, проявляются в трех
главных областях: язык как форма знания и форма познания; языковая общность и
другие основные формы общности; язык и материальная культура46. Следуя
кассиреровскому пониманию языка как символической формы и предложенной М.
Шеллером градации видов научного знания47,
Вайсгербер обращается к анализу связей языка и мифа, языка и мистики, языка и
искусства, языка и философии, исследует взаимоотношения языкового и
религиозного значения. Предмет особого интереса ученого — соотношение языкового
и научного познания. Вайсгербер рассматривает язык как предпосылку, предмет и
средство научного мышления и специально подчеркивает необходимость рассмотрения
других возможных способов отношения между языком и наукой: значение самой науки
для языка и развитие параллелей ме- [343] жду языком и научным
мышлением. «Развитие параллелей между языковым и научным мышлением, — пишет
Вайсгербер, — должно исследоваться... не в плане однонаправленного образования
понятий, но в целостном способе видения, с которым наука подходит к своему
предмету»48. Далее он демонстрирует
это на примерах конкретных наук, подразделяя их на науки о человеке, науки о
культуре и науки о природе. Взаимоотношения языка и материальной культуры
исследуются Вайсгербером в сферах техники и хозяйства49. Таким образом, в
гипотезах неогумбольдтианцев язык предстает как «промежуточный мир» между
реальной действительностью и сознанием человека, обозначая тем самым
семиотическую проблему интенсионального мира50,
образующегося совокупностью семантических признаков — интенсионалов, занимающих
срединное положение между выражениями языка и предметами внешнего мира. Идея
«языкового мировидения», основанная на представлении о лексическом способе
категоризации окружающего мира (у Сепира и Уорфа) и дополненная синтаксическим
компонентом у Вайсгербера, стала «высшим достижением» досемиотического этапа
развития семантики и послужила основой для исследования проблем, связанных с
картиной мира, во второй половине XX в. Семиотический
подход, в котором культура предстает как сверхсложная система и
ненаследственная память человечества51,
позволил рассматривать картину мира как с точки зрения первичных моделирующих
систем (язык), так и с точки зрения вторичных моделирующих систем (искусство,
религия и др.), а также выделить в общей картине мира ее разновидности —
научную, философскую, языковую и т. д. С этой точки зрения можно видеть, что
неогумбольдтианцы смешивают два основополагающих типа картин мира, образующих
целостный образ мира, — концептуальную и языковую. Первая из них значительно
шире языковой, потому что в ее создании принимают участие различные типы
мышления, в том числе и невербальные52.
По сути неогумбольдтианцы, исходя из основной своей задачи — исследования
национальной культуры через язык, отождествляют национальную картину мира с
языковой и концептуальной, а сам язык — с Интенсиональным миром. В начале XX в. была
предпринята попытка рассмотрения проблемы взаимоотношения языка и культуры и в
рамках неогегельянства, наиболее яркими представителями которого были
итальянский философ Б. Кроче и известный немецкий лингвист К. Фосслер. В многочисленных
работах К. Фосслера («Культура Франции в зеркале ее [344] языкового развития»
(1925), «Дух и культура в языке» (1925), «Язык как творчество и развитие»
(1905) и др.), создателя школы «эстетического идеализма» (кроме него в ее
состав входили Л. Шпитцер, Э. Лерх, X. Хацфельд и др.), представлена
своеобразная «культурология языка». В противоположность неогумбольдтианцам,
рассматривавшим сквозь призму языка специфику той или иной национальной культуры,
неогегельянцы пытались в самом языке увидеть проявление культуры и прежде
всего духа. Главным предметом
исследования К. Фосслера стала история языка в ее взаимосвязи с культурой
соответствующих исторических эпох. По Фосслеру, история языка напрямую
обусловлена импульсами, мотивами, влияниями, воздействиями среды, которые
притекают в язык извне, а «современность есть место, где язык и жизнь
встречаются друг с другом, и каждое полное жизни словоупотребление есть, соответственно,
современное словоупотребление. В философском понимании слова исследователь
языка всегда имеет дело только с языком современности как единственным, который
существует»53. [345] §4. Философия культуры И. ХейзингиЙохан Хейзинга (1872-1945) — выдающийся
голландский культуролог, сторонник герменевтического подхода к истории. Он
отрицает целесообразность абстрактно-теоретического осмысления культуры,
считает несуществующими объективные законы истории и, следовательно,
невозможным построение объективной и систематизированной исторической и
культурологической теории. Цель и способ познания он видит в выявлении основных
настроений и мировоззрения эпохи, которое достигается через «вживание»
исследователя в духовную суть событий. Произведения Хейзинги соединяют в себе
глубину и многосторонность исторического анализа с яркой художественной формой
изложения. Они способствовали расширению общественного интереса к истории,
оказали воздействие на становление историографического жанра «портретирования»
эпохи, описания ее ментальности. С 30-х годов Хейзинга обращается к критике современной
ему культуры («В тени завтра: Анализ культурного недуга нашего времени»,
1935г.; «Человек и культура», 1938г.; «Замученный мир», 1943 г.). Кроме того,
взгляды ученого формировались в полемике с Утвердившейся в 30-е годы фашистской
идеологией. Все это во многом предопределило специфику
теоретико-культурологических построений ученого. Хейзинга выделяет три основные характеристики культуры,
наличие которых говорит, по его мнению, о существовании ее как феномена.
Первая из них — равновесие между материальными и духовными Ценностями, а также
между различными группами духовных ценностей: интеллектуальными, религиозными,
эстетическими. Равновесие, [346] как считает ученый,
характеризует расцвет какого-либо исторического культурного типа, что, в свою
очередь, обеспечивает гармоничное развитие культуры и личности. В требовании
равновесия проявляется протест историка против хаотичности и эклектичности
культуры второй четверти XX в., против культа собственности, вещного фетишизма,
обесценивания духовных ценностей. Вторая
особенность культуры состоит, согласно Хейзинге, в том, что в основе культурной
деятельности лежат вечные метафизические идеалы. Идеалы культуры должны
ощущаться как надличностные, императивные ценности, осознаваемые разумом,
нравственно-эстетическим чувством, а не выражать субъективные потребности и
практические цели индивида, отдельной группы или нации. В вопросе о культурных
идеалах. Хейзинга сближается с неокантианством. В основе его теории лежит
доведенная до предельной логической абстракции практическая ориентация,
осознание противоречий социального бытия, поиск эстетического регулятора
общественного и индивидуального существования, протест против узкого
практицизма и утилитаризма, лишающих культуру творческих импульсов и
перспектив развития. Третья
особенность культуры, с точки зрения Хейзинги, — «господство над природой»,
понимаемое им не как подчинение человеку стихийных сил природы и не как
познание ее закономерностей, но как покорение и обуздание животных инстинктов
самого человека, как вытеснение грубых эгоистических стремлений идеей обязанности
и служения. Материальная культура, которая воплощает степень практического
овладения человеком силами природы, расценивается Хейзингой как способ
приспособления, как результат борьбы за существование, свойственной также
животному миру, и исключается из сферы культурных явлений. Культура понимается
Хейзингой как образ жизни, проникнутый нравственно-эстетическими идеалами, что
соответствует кантовско-шиллеровской и просветительской традициям и, с другой
стороны, придает специфику и чрезвычайную привлекательность его
историко-культурологическим сочинениям, посвященным идеалам какой-либо
культурной эпохи. Идеалистическое
понимание культуры определяет представление Хейзинги об историко-культурном
процессе. Прогрессирует, по его мнению, техника, политическая организация,
условия бытового комфорта и другие факторы общественной жизни, которые не
включаются Хейзингой в понятие культуры; прогрессируют потому, что образуют в
своей совокупности некоторую объективную систему явле [347] ний, способную
развиваться по имманентно присущим ей законам. Что же касается культуры, то
Хейзинга полагает, что ее следует рассматривать исключительно как способ и
результат духовной деятельности. В силу этого, по заключению ученого, можно
говорить об изменении культуры, но нецелесообразно использовать понятие
«прогресс». Там, где достигается равновесие ценностей, где человек чувствует себя
господином своих страстей и желаний, — там существует культура. Если эти
условия нарушены — культура приходит в упадок, независимо от того, сколь
впечатляющими кажутся ее внешние формы. Поэтому общества прошедших эпох могли
быть и, как правило, были более культурными, чем современное, в котором искажены
идеалы и несоразмерны ценности. Задача критики современной культуры вынуждает
Хейзингу к значительному искажению действительности и идеализации ранних стадий
культуры. Хейзинга—
представитель аксиологического направления культурологии (И. Аделюнг, М.
Арнольд, И. Герер, С. Пуфендорф, Э. Сэпир). Сближаясь с экзистенциалистскими
умонастроениями, он склонен трактовать культуру не отвлеченно, а как момент
непосредственного бытия человека. Общий вопрос о наличии и отсутствии культуры
превращается, таким образом, в частный вопрос об истинном и неистинном
существовании личности, о ее отношении с культурой, что, со своей стороны,
отражается на вопросе о критериях качества и развитости культуры и общества. Обращаясь к критике
культуры второй четверти XX в., Хейзинга исследует науку, философию, мораль,
искусство, личность; стремится обнаружить корни кризиса в явлениях духовного
порядка. Будучи близким в этом отношении ко многим современным западным философам,
он все же не ограничивается анализом общественного сознания, а пытается выявить
те социально-политические силы, которые так или иначе ответственны за кризис
культуры и пытаются спекулировать на нем. Так, причину
кризиса науки Хейзинга усматривает в узурпации ее политическими силами, в том,
что наука не только вооружает политику все более совершенной техникой, в том
числе военной, средствами связи, управления и т. п., но уступает политике самое
главное и неотъемлемое свое право — право на истину. Проповедуя агностицизм и
релятивизм, наука приходит к мировоззренческому бессилию. Она разоружает человека
идейно, воспитывает в нем утилитарно-практическое отношение к знанию, к
духовным ценностям вообще. Человек оказывается во власти всевозможных
псевдонаучных учений, выдаваемых за особые [348] истины. Эти «науки»
служат идеологическим инструментом при подготовке политических переворотов,
открывают путь к фашистской диктатуре, как это имело место в Германии в начале
30-х годов. Справедливо осуждая
мировоззренческий оппортунизм, указывая на опасность нравственного
индифферентизма ученого, Хейзинга руководствуется утопическим идеалом
бескорыстной и социально-нейтральной науки, «чистого» незаинтересованного
разума. Философией общества
периода упадка Хейзинга представляет философию жизни — «систематизированный
философский и практический антиинтеллектуализм», доктрина, «подтанцовывающая
жизни». Внимание Хейзинги привлекает не непосредственное теоретическое
содержание этого направления философской мысли, а тот факт, что философия
жизни, в отличие от позитивистской науки, определила стратегию жизни и
поведения как господство инстинктов, как игру разума, наслаждающегося
собственной мощью и лишенного этического содержания. В центре внимания
Хейзинги взгляды фашистских эпигонов философии жизни, тот факт, что идеи, плодотворные
для науки и философии, могут быть опасными в общественной практике. Для Хейзинги как
историка культуры особое значение имеет область искусства, которое он считает
универсальным языком культуры, образно-конкретньм выражением мировоззрения
своего времени. Усилившиеся в современном искусстве иррационализм и
субъективизм приводят, с точки зрения ученого, к утрате его общедоступности и
общественного интереса к нему. Образовавшийся вакуум заполняет
коммерциализированное массовое искусство, используемое политическими силами
как средство психоманипулирования. Хейзинга
закономерно обращается к одной из центральных проблем философии и социологии
XX в., квалифицируя господствующий тип личности как «полуобразованный».
Полуобразованность является, по его мнению, результатом поверхностного и
несистемного усвоения культуры, распространяемой средствами массовой информации,
ориентированности на групповые ценности. Неразвитое и неиндивидуализированное
сознание, в котором эмоции перевешивают разум, Хейзинга обозначает термином
«пуэрилизм» (от лат. puer — юноша, мальчик). Большое впечатление производят на такое сознание
внешние эффектные формы демонстрации силы: парады, марши, политическая
символика. Будучи ослепленным, находясь в состоянии массового гипноза,
пуэрилистическое сознание оказывается легкой жертвой государственной
пропаганды. [349] Особенно острой
критике Хейзинга подвергает государство как общественно-политический институт.
Ученый подчеркивает сущностную враждебность государства культуре,
противоположность их интересов и способов жизнедеятельности. Хейзинга не
анализирует социальных и экономических оснований преодоления кризиса культуры
и личности, всю проблему он сводит к восстановлению в человеке личностного,
индивидуального начала. Сторонник интуитивистских и эстетических методов в историографии,
он твердо и последовательно отстаивает позиции просветительского рационализма,
когда речь идет о существовании (о спасении — в контексте его размышлений)
культуры. Ученый призывает
общество к самоограничению, доходящему до аскетизма. Не возлагая надежд на
разум и науку, он, подобно И. Канту, Н. Бердяеву, П. Флоренскому и многим
другим мыслителям, советует ограничивать права разума, чтобы дать место вере.
Хейзинга призывает к строгим формам жизни и мышления, к «очищенной человечности»,
милосердию, вводит экзистенциальное требование ориентации на смерть,
определяющей меру жизненных сил. Мыслитель обращается к экуменизму, считает
необходимой опору на христианскую этику с привлечением организующих и
эзотерических возможностей других религий — построение «цивилизации гуманной»,
основанной на интернациональном правопорядке, самоценности человечества и его
культуре. Особую известность
принесла Хейзинге концепция игрового элемента культуры. Опубликованная в 1938
г. в книге «Homo Ludens», она соединила в себе культуркритические и историографические воззрения
ученого. Хейзинга
рассматривает игру в нескольких аспектах: как вид деятельности, как форму
происхождения культуры, как обязательный элемент всякой культурной активности,
как движущую силу развития культуры. Игра, согласно
Хейзинге, — экзистенциальная и витальная категория. Потребность в игре не
связана с какой-либо ступенью развития культуры, с какой-то формой
миросозерцания. Хейзинга определяет игру как «свободное действование»,
обладающее собственным временем и пространством, стоящее вне обычной жизни, но
полностью овладевающее участниками. Настоящая игра не связана с материальной
пользой, но дает радостное возбуждение, раскрывает человеческие способности,
сплачивает группу. Игра воспитывает «человека общественного», способного
добровольно и сознательно участвовать [350] в жизни коллектива,
подавлять свои эгоистические интересы, руководствоваться понятиями
солидарности, чести, самоотречения и т. п. Хейзинга подчеркивает эстетичность
игры, присущую ей гармонию и красоту, которые создаются свободным полетом
фантазии и творчеством при одновременном соблюдении строгих правил действия и
игровой морали. Хейзинга соединяет-шиллеровско-романтическое понимание игры как
свободно-творческой активности с трактовкой ее как способа организации
деятельности и общения, подчеркивая при этом нравственную сторону «честной
игры». Особую ценность и
уникальность концепции Хейзинги придает стремление проследить роль игры во всех
культурных сферах: в поэзии, философии, науке, юриспруденции, войне, быту — во
всей истории. Однако ученый не ставит своей целью проанализировать сам
культурный материал, так как его задача — заявить тему с открытой культуркритической
функцией. Произведение Хейзинги, посвященное игре, можно рассматривать как
культурологическую утопию, как создание образа «настоящей» культуры с тем,
чтобы противопоставить его европейской культуре второй четверти XX в. Хейзинга
создает концепцию игры с отчетливо выраженным политическим, прежде всего,
антифашистским, смыслом, сознательно оставляя за скобками тот факт, что только
игрой культура не возводится и не развивается. Игра, в понимании голландского
историка, — один из культурных идеалов и одна из трансцендентальных
метафизических ценностей. Первые были предметом исторических сочинений ученого;
вторые — его теории культуры. Поэтому «Человека играющего» Хейзинги можно
рассматривать не только как великолепный образец европейской эссеистики, как
«классическое» сочинение по теории игры и краткую антологию игр разных эпох и
народов, но прежде всего как образец политической публицистики, как сочинение,
наряду с другими произведениями голландского ученого отражающее
гуманистическую традицию в науке XX в. [351] §5. Постмодернистская ситуация в культуре XX векаУже
несколько десятилетий на страницах многочисленных изданий ведутся бурные
дискуссии о постмодернизме — о сути этого феномена, о времени и месте его
появления, о причинах, его породивших, о его соотношении с модернизмом. По
многим из этих вопросов среди участников дискуссий отсутствует единство мнений.
И тем не менее, сложились в некоторой степени устойчивые характеристики этого
явления, выделился некий ряд влиятельных теоретиков постмодернизма, накопился
соответствующий багаж текстов, в которых анализируется постмодернистская
ситуация. Понятия
«постмодернизм», «постмодерн», «постмодернистский» многозначны, они
используются и для обозначения своеобразного направления в современном искусстве,
и для Характеристики определенных тенденций в политике, религии, этике, образе
жизни, мировосприятии, но так же и для периодизации культуры и обозначения
соответствующей концепции, которая вызвана необходимостью корреляции
появляющихся новаций в культуре, порождаемых изменениями в общественной жизни
и экономических структурах — всем тем, что часто называется модернизацией,
постиндустриальным или потребительским обществом. Большинство феноменов
постмодернизма возникло как специфическая реакция на устоявшиеся формы предшествующей
культуры ведущих стран Европы, Америки. По мнению американского теоретика
Фредрика Джеймисона появление постмодернизма можно датировать со времен
послевоенного бума в Соединенных Штатах (с конца 40-х — начала 50-х гг.), а во
Франции — с установления Пятой республики (1958 г.)54. И тем не менее, «у постмодернизма нет родины» — так
утверждает американский культуролог [352] Хаг Д. Сильверман.
Сегодня постмодернистскую ситуацию в культуре фиксируют в разных регионах, а самой
постмодернистской страной, по мнению Жака Деррида, является Япония. Пожалуй, впервые понятие «постмодернизм» в
смысле, приближенном к сегодняшнему, употребил в 1946 г. Арнольд Тойнби, где
им обозначен определенный этап в развитии западноевропейской культуры,
начавшийся в 1875 году и ознаменованный переходом от политики, опирающейся на
мышление в категориях национальных государств, к политике, учитывающей
глобальный характер международных отношений. Немецкий философ Вольфганг Вельш,
исследуя гинеалогию этого понятия, отмечает ряд случаев его «преждевременного»
употребления: в 1917 году в книге Рудольфа Паннвица «Кризис европейской
культуры», где речь идет о «постмодерном человеке»; в 1934 году у испанского
литературоведа Федерико де Ониса, где постмодернизм рассматривается как
промежуточная фаза в развитии литературы (1905—1914) между модернизмом и так
называемым «ультрамодернизмом»55.
Все приведенные случаи свидетельствуют о неоднозначности трактовки этого
понятия, ибо речь идет о разных периодах и характеристике разнородных явлений,
и только со временем оно начинает приобретать более ясные очертания, обрастая
фиксированным смыслом. Большинство исследователей постмодернизма
склоняются к тому, что постмодернизм возникает сначала в русле художественной
культуры (литературы, архитектуры), однако очень скоро распространяется и на
другие сферы: философию, политику, религию, науку. К хрестоматийным
постмодернистским текстам можно отнести работу американского литературоведа
Лесли Фидлера «Пересекайте рвы, засыпайте границы» (1969)56, в которой автор ставит проблему снятия
границ между элитарной и массовой культурами, между реальным и ирреальным.
Писатель в его концепции назван «двойным агентом», поскольку обязан
осуществлять в своем творчестве связь реальности технологизированного мира и
мифа (чуда, вымысла), отвечать в равной мере и элитарному, и популярному
вкусам. Произведение искусства должно стать как бы многоязычным, приобрести
двойную структуру как на социологическом, так и семантическом уровнях. Такого рода направленность художественного
творчества вызвана реакцией на элитарность, присущую большинству форм
модернизма. Эту же черту модернистского искусства намерен преодолеть американский
архитектор и архитектурный критик Чарльз Дженкс, перебравшийся в Лондон и
продолжающий работать в русле идей Фидле [353] ра. Им введено понятие
«двойного кодирования»57 которое
подразумевает возможность автора одновременно двойной апелляции: к массе и к
профессионалам. Близкие идеи о многоадресности художественного произведения
находим у итальянского теоретика и писателя Умберто Эко. Роман Эко «Имя розы»
стал классическим примером постмодернистского романа, сравнимым многими
критиками со слоеным пирогом, адресованным различным социальным слоям читателей. Постмодернистская
идея демократизации культуры, снижение верховных ценностей, отказ от
трансцендентных идеалов, влекущих в свое время творцов модернистского искусства
— все это способствовало поиску новых ходов в художественном творчестве и
унификации социальных адресатов. Снижение верховных ценностей произошло, по
мысли Мартина Хайдеггера, считающегося одним из отцов постмодернизма, не от
какой-то страсти к слепому разрушению, не от суетного обновленчества; оно
пришло от нужды и от необходимости придать миру такой смысл, который не
унижает его до роли проходного двора в некую потусторонность. Степень отказа от
культуры модернизма различными теоретиками понимается по-разному: от категорического
отрицания модернистских ценностей до многообразных способов их переосмысления.
К крайним, пожалуй, относится Д. Гриффин, который считает, что продолжение
модернизма несет в себе значительную угрозу жизни человечества на планете, что
человечество может и должно выйти за пределы модернизма. Резкое
противопоставление модернизма постмодернизму характерно для У. Эко, который,
анализируя развитие модернистского искусства, отмечает, что наступает момент,
когда модернизму дальше идти некуда, поскольку он «разрушает образ, отменяет
образ, доходит до абстракции, до чистого холста, до дырки в холсте». Это
отвержение модернизма предлагается разрешить особым образом: «постмодернизм —
это ответ модернизму: раз уж прошлое невозможно уничтожить, ибо его
уничтожение ведет к немоте, его нужно переосмыслить: иронично, без наивности»58. Идея
ироничного отношения к предшествующим культурным ценностям, и не только к
модернистским, подробно разработана Джеймисоном в изложенной им концепции
пастиша59. Как пастиш, так и пародия,
по мнению автора, включают имитацию — или, еще лучше, мимикрию каких-то других
стилей. Модернистская литература, по мнению автора, предоставляет обширное
поле для пародии, поскольку всем великим писателям - модернистам свойственно
изобретать или конструировать нечто весьма уникальное. Поэтому пародия пышно [354] произрастает на
уникальности подобных стилей: цепляясь к их идиосинкразиям и эксцентричностям,
она создает имитации, высмеивающие оригинал. Однако, в отличие от пародии,
которая содержит всегда сатирический импульс, пастиш — это нейтральная практика
подобной мимикрии, без сатирического импульса и смеха, без того все еще
присутствующего в пародии ощущения, что есть нечто нормальное, в сравнении с
чем имитируемое выглядит комичным. Пастиш — это пустая пародия, пародия,
утратившая чувство юмора. Можно
заметить, что постмодернизм отторгает прежде всего модернистские ценности, что
же касается классической культуры прошлого, то здесь имеет место
переосмысление, заимствование, эксплуатация ранее выработанных форм. Именно в
этом ключе следует понимать появление таких новых приемов в художественном
творчестве как «интертекстуальность», «цитации», «нонселекция» и пр., которые
сложились в постмодернистский период и нашли свое теоретическое обоснование в
концепции Юлии Кристевой, возникшей не без влияния идей М. М. Бахтина, и
развитые далее Роланом Бартом. Идея использования прежних форм в
художественном творчестве (ибо все уже было найдено, все применено) ставит
художника, по мысли Жан-Франсуа Лиотара, в положение философа, изобретающего новые
правила игры60. Именно эта
способность современного художественного творчества использовать различные
стили, жанры, сосуществование разных форм дала основание Вельшу назвать
искусство школой плюрализма, поскольку главная черта постмодернизма, согласно
многим исследователям, — плюрализм. Итак,
постмодернистское мировоззрение и мироощущение нашли свое наглядное воплощение
в художественном творчестве. С одной стороны, искусство стало генератором
многих постмодернистских идей, с другой — оно стало формой кодирования,
трансляции и манифестации этих идей. Многие черты, присущие постмодернистскому
искусству, характеризуют не столько его, сколько выражают общую культурную
парадигму современности. Именно в этом ключе следует рассматривать обобщающую
классификацию основных характеристик постмодернистского искусства, предложенную
американским литературоведом Ихабом Хассаном и выражающую, по его мнению, культурную
парадигму современности: 1. неопределенность, открытость, незавершенность; 2.
фрагментарность, тяготение к деконструкции, к коллажам, к цитациям; 3. отказ от
канонов, от авторитетов, ироничность как форма разрушения; 4. утрата «Я» и
глубины, ризома, поверхность, многовариантное толкование; 5. стремление
представить не- [355] представимое, интерес
к изотерическому, к пограничным ситуациям; 6.
обращение к игре, аллегории, диалогу, полилогу; 7. репродуцирование под
пародию, травести, пастиш, поскольку все это обогащает область репрезентации;
8. карнавализация, маргинальность, проникновение искусства в жизнь; 9.
перформенс, обращение к телесности, материальности; 10. конструктивизм, в
котором используются иносказание, фигуральный язык; 11. имманентность (в
отличие от модернизма, который стремился к прорыву в трансцендентное,
постмодернистские искания направлены на человека, на обнаружение трансцендентного
в имманентном)61. Далеко не все
современные теоретики проявляют благодушное отношение к заимствованиям и
конструктивистским новациям в культуре. Резкую критику современной культуры
дает Жан Бодрийар. В книге «Откровенность зла: эссе об экстремальных
феноменах» (1990)62 он оценивает
современное состояние культуры, как состояние симуляции, в котором «мы
обречены переигрывать все сценарии именно потому, что они уже были однажды
разыграны — все равно реально или потенциально». «Мы живем среди бесчисленных
репродукций идеалов, фантазий, образов и мечтаний, оригиналы которых остались
позади нас». Например, пишет Бодрийар, исчезла идея прогресса, — но прогресс
продолжается. Пропала идея богатства, когда-то оправдывавшая производство — а
само производство продолжается, и с еще большей активностью, нежели прежде. В
политической сфере — идея политики исчезла, но продолжается политическая игра.
Со всех сторон мы видим убывание сексуальности и расцвет некоей (исходной?)
стадии, где бессмертные асексуальные существа размножаются простым делением
Единого — пополам. Бодрийар отмечает,
что современная культура перенасыщена, что человечество не в состоянии
расчистить скопившиеся завалы, что многие культурные явления находятся в
состоянии транса (застывшем, нежизненном), отсюда соответствующие разделы его
книги: «Трансэстетика», «Транссексуальность», «Трансэкономика». Он пишет, что
современная культура немощна, что человечество не способно найти хоть
какой-нибудь позитивный импульс в своем развитии. Остро характеризуя
сложившуюся в мире ситуацию, он отмечает, что триумфальное шествие модернизма
не привело к трансформации человеческих ценностей, зато произошло рассеивание,
инволюция ценностей и следствием этого оказалась «тотальная конфузия»,
«невозможность выдумать какой-либо определяющий принцип: ни эстетический, ни
сексуальный, ни политический». [356] Современное искусство,
утверждает он, уже вступило в стадию симуляции, поскольку больше не
репрезентирует реальность, а искажает ее, трансформирует; художественные формы
не создаются заново, а лишь варьируются, повторяются. Бессилие в создании новых
форм — симптом гибели искусства. Бодрийар приходит к выводу, что современное
искусство находится в состоянии стазиса (стояния, неподвижности); варьирование
давно известных форм, бесконечные их комбинации приводят к болезненным
порождениям, которые у него ассоциируются с метастазами, т.е. с болезненными,
злокачественными образованиями. Он однозначно указывает на гибель искусства:
«Как и все исчезающие формы, искусство стремится дублировать себя посредством
симуляции; но оно все равно вскоре уйдет, оставив после себя колоссальный музей
фальшивого искусства и полностью уступив место рекламе». Бодрийар, конечно же,
близок воззрениям американского философа Френсиса Фукуямы, который писал о
грядущем печальном постисторическом периоде, в котором нет ни искусства, ни
философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Ж.-Ф. Лиотар,
осуществивший основополагающую разработку постмодернистской философии,
считает, что для ситуации постмодерна характерна утрата веры в «великие
метаповествования», в «метарассказы», под которыми он понимает главные идеи
человечества: идею прогресса, эмансипацию личности, представление Просвещения о
знании как средстве установления всеобщего. Основной характеристикой
современности называет он утрату веры в такие метанарративы
(метаповествования), как диалектика Духа, герменевтика смысла, освобождение
человечества и др. (христианский метанарратив также относится Лиотаром к
современности). «Спекулятивной современностью», вобравшей в себя все
просвещенческие метанарративы (поступательное расширение и увеличение свободы,
развитие разума, освобождение труда, прогресс капиталистической технонауки и т.
п.), Лиотар называет философию Гегеля. Все эти нарративы, как в свое время
мифы, имели цель обеспечить легитимацией определенные общественные институты,
социально-политические практики, законодательства, нормы морали, способы
мышления и т. д., но в отличие от мифов они искали эту легитимность не в
прошлом, а в будущем. Лиотар трактует
постмодерн как способ утверждения возможности так называемого «хэппенинга»
мысли в философии, искусстве, литературе, политике. В отличие от многих вышеупомянутых
авторов Лиотар не разделяет мнение о резком обособлении постмодернизма [357] от модернизма. Он
считает, что весьма неудачна периодизация в формах «пост», ибо приносит
путаницу и затемняет понимание природы того или иного феномена, а предлагает рассматривать
приставку пост как анамнесис, как пересмотр и редактирование предшествующего
периода. Понятие «редактируемый модерн» он считает более приемлемым, чем
«постмодерн» или «постмодернизм», так как оно устраняет возможность
рассматривать постмодерн как историческую антитезу модерну. Постмодернизм,
убежден он, уже имплицитно присутствует в модерне. Поэтому постмодернизм это
не конец модернизма, не новая эпоха, а модернизм в стадии очередного
обновления. Антитезой модерна является не постмодерн, а классика. В то же время
модерн содержит обещания преодоления себя самого, после чего можно будет
констатировать конец эпохи и датировать начало следующей63. Если
целый ряд современных мыслителей считают постмодернизм описанием кризисной
ситуации в культуре, то немецкий философ Петер Козловски склонен уже сейчас
видеть некие позитивные ориентиры будущего. Трактовка культуры Козловски
весьма отличается от вышеизложенных. Если обычно под культурой понимали все то,
что создано, сконструировано, преобразовано человеком, противопоставляя это
понятие природе, то Козловски трактует культуру как способ отношения к
природе, как уход за тем, что само по себе имеет некоторый облик. Культура
завершает уже созданное природой, в отличие от техники, которая производит «артефакты»
(искусственно сделанные предметы). Согласно Козловски, культура есть способ
такого раскрытия действительности, которое учитывает потребности не только
субъекта, но также и цели объекта; такого раскрытия, при котором противостоящие
друг другу природные и социальные миры «поощряются в их собственном бытии». В
этой связи он видит позитивные константы постмодерна, поскольку тот
преодолевает нетерпимость модерна, оказывается освобождающим, так как избавляет
от стальных оков истории и необходимости. Противопоставляя
модерн постмодерну Козловски отмечает, что культура модерна в своих
основополагающих принципах техноморфна; постмодерная культура — антропоморфна.
Симуляция и обратимость — отличительные признаки технического развития.
Представляет интерес скрытая полемика Козловски с концепцией Бодрийара.
Действительно, фильмы, компьютерная симуляция моделируют всевозможные миры.
Однако Козловски увидел в развитии постмодернистского искусства другую
тенденцию — в противоположность симуляции искусство способно подчеркнуть
материальность вымышленного, оно [358] может использовать
сегодня против симуляции необратимое, нечто единственное в своем роде, которое
— будучи чувственно воспринимаемым и состоявшимся произведением — имеет ауру
неповторимости, тактильной осязаемости и не-имитированности. Нетиражируемость
становится в эпоху массового производства важным качественным и ценностным
критерием искусства. Именно в этом контексте, пожалуй, можно объяснить
возникновение таких искусств как перфоманс, бодибилдинг и другие нарциссические
формы творчества. Козловски
затрагивает проблему плюрализма, поднятую в работах Лиотара, Вельша. Отдавая
должное постмодерну в том, что он увел нас от диктата модернистских ценностей,
от тоталитаризма, он все же отмечает, что плюрализм не является положительным
ответом на вопрос о смысле культуры. Козловски — философ христианской ориентации
— и потому подчеркивает огромное значение религии, проявляющей в культуре, по
его мнению, качества стабильности и универсальности. В чем же видит
окончательный критерий общественного развития Козловски, в чем состоит проект
культуры? «Проект нашей культуры — дать ответ на вопрос о том, что есть истина
и что есть человек», -— пишет он. Однако дальнейшие рассуждения Козловского
уводят нас в сферу религии. Понимая постмодерн как критику и преодоление
философии истории эпохи модерна, он провозглашает эру постмодерна — эру,
призванную восстановить историчность человека в своих правах, эру «возвращения
к христианско-иудейскому зону историчности»64. Тема религии и
постмодернизма заботит профессора социальной философии Гюнтера Рормозера (ФРГ),
который, отмечая начавшийся процесс секуляризации и капитуляции теологии в
ситуации модерна, сожалеет о том, что «христианство после крушения этой веры не
стремится бросить все обновляющие силы на заполнение возникшего вакуума»65. Это было бы, полагает он, не только
желательно, но и просто разумно. Относительно этих двух вышеприведенных
авторских позиций хочется заметить, что невозможно, устремляясь вперед, двигаться
назад. Нужны новые смыслы, а не реанимация старых. Постмодернистская
ситуация захватила и сферу науки. Сторонники постмодернизма утверждают, что
постмодернистская ситуация сложилась как следствие распада того
предшествующего типа сознания, где наука выступала в роли ядра и была своего
рода доминирующей силой— аналогично роли, которую в свое время играли миф и
религия. Постмодернизм возник как реакция на потерю наукой ее роли гегемона
(или доминанты) общественного сознания, как реакция на [359] распад данной
социокультурной матрицы. Вместе с тем, постмодернизм выступил и как важный
фактор, усиливающий этот распад и в первую очередь дезинтегрирующий эту
матрицу. Мировоззренческой
категорией, отражающей «крах» научного детерминизма, как основного принципа,
на фундаменте которого была создана научная картина мира, стало понятие
эпистемологической неуверенности. Для постмодернистской эпистемы характерно
представление о мире как хаосе, бессмысленном и непознаваемом, отказ от историзма
и детерминизма66. Специфическая форма
постмодернистского мироощущения и соответствующий ей способ теоретической
рефлексии получили название постмодернистской чувствительности. Постмодернистская
чувствительность характеризуется глубоко внутренними, эмоциональными реакциями
человека на современный мир, отказом в доверии рациональной и логически
оформленной философской рефлексии. Постмодернизм пытается по-новому осмыслить
реальность, излечить мышление от тотальности, включить в рефлексию опыт эстетический,
моральный, политический, религиозный, научный, эзотерический, пограничных
ситуаций, повседневности. Поэтому сторонники этой позиции полагают, что
наиболее адекватное постижение действительности доступно не естественным и
точным наукам или традиционной философии, а интуитивному «поэтическому
мышлению», решающую роль в обосновании которого отводят М. Хайдеггеру. Близок
хайдеггеровской позиции Жак Маритен, который величайшим достижением
современности называл такой вид «знания, на которое философы часто не обращают
внимания, но которое играет существенную роль в культурно-поэтическом знании,
знании, которым обладают, например, художники». Это «поэтическое знание», полагал
он, возникает благодаря особым образом ориентированному рефлектирующему
сознанию и началось как движение еще с немецких романтиков и Бодлера67. «Поэтическое знание» — ассоциативно, непонятийно,
метафорично и, по мнению некоторых теоретиков, является доминантой
постмодернистского мышления. Итак,
западные мыслители единодушны в признании кризиса культуры, но их понимание
путей преодоления сложившейся ситуации являет собой мозаику разнообразных идей
и мнений. По мере развития постмодернистской ситуации становится ясно, что
постмодернизм — это не искомый тип сознания для человечества, это преднахождение
новых форм отношения человека с миром, новых ценностей и критериев во всех
сферах культуры. Постмодернизм несет в себе не только проблему исчерпанности
культуры, которая просуществовала десятки [360] столетий, но и
проблему поиска того, что будет дальше, проблему поиска новых смыслов и
принципов грядущей культуры. Поэтому нельзя не видеть позитивных черт, присущих
постмодернистскому мировоззрению. Полагаем, сила постмодернистского мышления
именно в признании культурного полифонизма, открывающего простор для подлинного
диалога, в открытости исторического познания, в освобождении его от догматизма.
Постмодернистская ситуация вносит новый опыт видения и владения своими и чужими
культурными ценностями, стимулирует интеграцию различных культур, способствует
выработке целостного воззрения на мир и формированию единой взаимопроникающей
и взаимодополняющей культуры человечества. 1 Marcuse H. Beitrageur
Ph:anomenologiedesHistorischenMaterialismus?/Philosophische Hefte. 1928, №1.8. 45. 2 Horkheimer
M. Traditionelle und Kritische Theorie; Marchuse H. Philosophic und
Kritishe Theorie. 3 Horkheimer
M. Kritische Theorie. Bd. II. Frankfort am Main, 1968. S. 170. 4 Adomo Th.
Negative Dialectics. New York, 1973. P. 367; Marcuse H. The Affirmative character of culture. Negations. London, 1970.
P. 128. 5 Marcuse
H. One dimensional Man. New York, 1970. P. XI. 6 Horkheimer
M. Kritische Theorie. Bd. II. S. 190. 7 Marcuse
H. Reason and Revolution... Boston, 1960. P. 58. 8 Horkheimer
M. Kritische Theorie. S. 172. 9 Ibid. P. 199. 10 Horkheimer
M. The Eclipse of Reason. New York, 1947. P. 121. 11 Marcuse
H. Negations. P. XIII. 12 Marcuse
H. One-dimensional Man. P. 19. 13 Marcuse
H. Negations. P. 152. 14 Marcuse
H. One-dimensional Man. P. 154. 15 Ibid. P. X, 9, 17, 252; Marcuse H. Eros and
Civilisation. London, 1970. P. 89. 16 Marcuse
H. One-dimensional Man. P. 22. 17 Ibid. P. 25. 18 Ibid. 19 Ibid. P. 32-33. 20 Ibid. 21 Ibid. P. 99. 22 Woltt
R., Moore В.,
Marcuse H. A Critique of Pure
Tolerance. Boston, 1965. P. 109. 23 Marcuse
H. Eros and Civilisation. P. X, 9, 17. 24 Marcuse
H. One-dimensional Man. P. 106. 25 Marcuse
H. Eros and Civilisation. P. 106. 26 Ibid. P. 176. 27 Ibid. 28 Ibid. 29 Ibid. 30 Ibid. 31 Степанов Ю. С. В трехмерном
пространстве языка: Семиотические проблемы лингвистики, философии, искусства. M., 1985. [361] 32 Каган M. С. Языки культуры // Известия
СКНЦ ВШ: Общественные науки. 1990,
№ 1. С. 47-59; Kagan M. S. Mensch-Kultur-Kunst. Hamburg,
1993; Лотман Ю. M.
О семиосфере // Уч.
зап. Тартуского ун-та. Вып. 641. Труды по знаковым системам. Тарту, 1984. С. 55—23; Лотман Ю. M., Успенский
Б. А. О семиотическом механизме культуры
//Там же. Вып. 284. Тарту, 1971. С. 145-166. 33 Кассирер Э. Опыт о человеке: Введение в философию человеческой
культуры // Проблема человека в западной
философии. M., 1988. С. 28. 34 Там же. С. 29. 35 Там же. 36 Там же. С. 30. 37 CassirerE. Philosophic der symbolischen
Formen. Berlin, 1923-1929. Bd. I. S. 7. 38 Ibid.S.
11. 39 Ibid. S.
12. 40 Ibid. S.
13. 41 Cassirer E. Philosophic der symbolischen
Formen. Berlin, 1925. Bd. 2. S. VII. 42 Ibid.S.
VIII. 43 Ibid. S.
IX. 44 Ibid.S.
7. 45 Ibid.S.
8-9. 46 WeisgerberL. Die Stellung der Sprache im
Aufbau der Jesamtkultur. Bd. 1. Heidelberg, 1933.
S. 18-22. 47 Вайсгербер ссылается на работу Шеллера «Problemen einer
Soziologie des Wissens» (Munchen, 1924.) 48 Weisgerber
L. Die Stellung der Sprache im
Aufbau der Gcsamtkultur. S. 59. 49 Там же. Bd. 2. 50 Не путать «интенсиональный мир» семиотики с «интенциональностью» и
«жизненным миром» феноменологов: несмотря на их определенную взаимосвязь, необходимо
подчеркнуть принципиальное различие между этими понятиями: интенсиональный мир
характеризует возможный, хотя и не обязательно актуальный мир, в то время как
понятие жизненного мира характеризует, прежде всего, мир человеческого опыта
(см.; Степанов Ю. С. В мире семиотики
// Семиотика / Под ред. Ю. С. Степанова.
M., 1983. С. 19-22. 51 См. работы В. И. Иванова, M. С. Кагана, Ю. M. Лотмана, Б. А.
Успенского и других представителей отечественной семиотической школы. 52 Обобщающее описание картины мира см.: Роль человеческого фактора в
языке: Язык и картина мира/Под
ред.5. А. Серебренникова, E. С.
Кубряковой, В. И. Пус-товаловой и др. M., 1988. 53 Vossler К. Jeist und Kultur in der Sprache. Heideeberg,
1925. S. 116. 54 Jameson
F. Postmodernism and consumer society // The antiaeshetic: Essays on
postmodern culture / Ed. By Forster H. — Port Townsend, 1984. — P. 111-126. 55 Вельш В. «Постмодерн».
Генеалогия и значение одного спорного понятия // Путь. 1992, № 1.С. 109-136. 56 Фидлер Л. Пересекайте рвы,
засыпайте границы // Современная западная культурология: самоубийство
дискурса. M., 1993. s7 Дженкс Ч. Язык архитектуры постмодернизма. M., 1985. 58 Эко У. Заметки на полях «Имени
розы» // Иностранная литература, 1988, № 10. С. 88 - 104. 59 Jameson F. Ibidem. 60 См.: ЛиотарЖ.-Ф. Ответ на
вопрос: что такое постмодерн? //Ad
Marginem'93. — M., Ad Marginem, 1994. [362] 61 Hassan f. Postmodeme heute // Wege aus
der Modeme: Schlusseltexte der Postmoderne -Diskussion / hrsg.von Wollfgang
Welsch. - Berlin, 1994. S. 47-56. 62 Baudrillard
J. La Transparence du Mal: Essal sur les phenomenes extremes / Paris,
Galilee 1990. 63 Jean- Francois Lyotard. Die Modeme redigiren /
Wege aus der Moderne: Schlusseltexte der Postmoderne-Diskussion /hrsg. von
Wollfgang Welsch. - Berlin, 1994. S. 214; его же: Заметки
о смыслах «пост»// «Иностранная литература», 1994, № 1. 64 Козловский
П. Современность постмодерна.//Вопросы философии, 1995.№ 10. С. 93. 65 Рормозер
Г. Ситуация христианства в эпоху «постмодерна» глазами христианского
публициста // Вопросы философии. 1991, № 5. С. 83. 66 См.: Пригожий И.,
Стенгерс И. Порядок из Хаоса. М., 1986. 67
Маритен Ж. О человеческом знании //
Вопросы философии. 1997, № 5. С. 106—117. Глава 13. Философия культуры в России и СССР XX века§1. Исследование культуры в России первой четверти XX века §1. Исследование культуры в России первой четверти XX векаФилософия культуры
первой четверти XX в. формировалась в чрезвычайно специфических условиях
«российского бытия», в ситуации исторической сверхуплотненности событий, ведь
это период трех революций, первой мировой и гражданской войн и последовавшей
за ними радикальной переорганизации социальной и духовной жизни. В это время
пришли в действие созревавшие всю вторую половину XIX в. духовные силы, а
философские, художественные, социальные идеи обрели свою определенность,
достигли высочайшей выразительности. Произошло взаимное оплодотворение
духовных потоков — социально-критического, прагматического,
нравственно-религиозного и философско-отвлеченного мышления: в результате
сложился интерес к новой проблематике, постепенно выдвинувшейся на передний
рубеж отечественных гуманитарных исследований — сплетению духа и реальности, жизни
человека и истории в культуре. Если еще в начале века отмечалось, что для российского
национального мировоззрения доселе было типично отрицательное отношение к
теоретической конце'птуальности категории «культура», при одновременном
психологическом влечении и почтении к ней, то в последующее двадцатипятилетие
она становится чуть ли не центральной в различных философских публикациях. В
этот период в России сложился целый спектр философских направлений, так или
иначе занимавшихся исследованием культуры; наиболее
значительными из них были неокантианство, позитивизм, религиозная метафизика,
марксизм и феноменология. При всей близости к европейскому опыту (особенно
характерной для неокантианства и позитивизма) в отечественном философском
сознании на- [365] капливалась
неудовлетворенность его результатами, прежде всего из-за отвлеченности
европейской науки от насущных жизненных и духовных проблем, а также
неудовлетворенность состоянием самой культуры, все более утрачивающей
способность духовно объединять людей, служить опорой жизни личности. Кризис
классической культуры, наступающий под напором грядущей эпохи технократизма,
пессимистически охарактеризованный О. Шпенглером как «закат Европы»,
переживался в России особенно сильно еще и под влиянием вспыхнувших здесь с
новой силой славянофильских идей об исключительной миссии России в общем
историко-культурном процессе. Желание найти окончательные ответы на
«проклятые» вопросы времени, придать духовно-практическое воплощение надеждам
и извечным брожениям русской души вносили мировоззренческую, аксиологическую,
практическую ориентацию в отечественную философию культуры, придавая ей
национальное своеобразие. Благодаря установке
на актуальность, реальное влияние на социо-культурную ситуацию в стране и мире,
российская философия культуры выполняла иногда скорее проповедническую, нежели
научно-теоретическую функцию. С середины 20-х годов в ней все больше усиливается
нравственный момент, а само философствование приобретает статус духовного кредо
философа, чувствующего ответственность за судьбы гуманистических ценностей, но
не властного реально влиять на их утверждение. Видимыми
представителями неокантианства в России были А. И. Введенский, Г. И. Челпанов,
И. И. Лапшин, Б. П. Вышеславцев, Б. В. Яковенко, Ф. А. Степун. Проблемы
философии культуры в русле этого идейно-теоретического направления
сформировались под влиянием работ Г. Риккерта, главная заслуга в развитии
культурологических концепций которого на русской почве принадлежит участникам
редакции журнала «Логос»1.
Неокантианское понимание культуры предполагает ее восприятие в качестве
деятельности субъекта. Культура здесь есть предметная область, порождаемая
человеком, даже если это происходит на основе ценностей, имеющих характер априорных
форм, конституирующих бытие. Строится новая, рационалистическая, онтология —
онтология субъекта; границы смыслового пространства определены философскими
системами от Декарта до Канта и обратно, а развертывание философской рефлексии
осуществляется преимущественно в гносеологическом ключе. Рационализм
понимается в первую очередь как механизм, осуществляющий соответствие
познаваемого познающему: «рацио» — это «мера» содержания [366] субъекта в объекте.
Кризис культуры в таком случае оказывался кризисом отношений субъекта и
объекта, распадом «форм», «видов» и «способов» этого отношения. Задачей его
преодоления становилось упорядочение связей субъекта и объекта на основании
укрепления статуса «знания», что, с точки зрения неокантианцев, осуществлялось,
с одной стороны, посредством развития гносеологической проблематики, а с
другой — стремлением наиболее дальновидных неокантианцев осуществить
релятивизацию научной формы знания. В этом отношении для них была характерна
тенденция метафизических поисков, выразившаяся в различных вариантах2. Отечественные кантианцы пристально
рассматривали строение «опытного» знания и довольно рано (еще в лице А. И.
Введенского) осознали, что связь причины и действия не может быть в полной мере
понята рациональным способом. В результате важным становилось намерение
укоренить гносеологию в идеальном бытии, которое понималось если не как метафизическая
реальность, то как логическое условие познания, существующее вне и до субъекта3. В связи с этим некоторые неокантианцы
тяготели к «юмовскому» и «фихтеанскому» прочтению Канта, что вело к
констатации невозможности отождествления «чистого Я» со сферой опыта. Культура
как раз и рассматривалась в качестве особой области «доопытного» бытия, где
посредством ценностей человек обретает трансцендентное основание своей жизни и
понимает ее и себя вне субъектно-объектной дихотомии. Топосом понимания собственно
культурологических проблем в неокантианстве, таким образом, становятся именно
«ценности» и способ со-отношения с ними (способ отнесения себя к ним) в каждом
явлении. Наиболее
последовательными представителями позитивизма в России являлись В. В. Лесевич и
Н. Я. Грот. Во многом установок позитивистской философии придерживался и
неокантианец И. И. Лапшин. Собственно позитивистское отношение к культуре
проявилось даже не в формировании регламентированного, концептуального учения
— его в «русском» варианте позитивизма не было, — а скорее, в распространении
отдельных установок этого идейно-теоретического направления и в их влиянии на
отечественную интеллигенцию4. В
стремлении осуществить господство «науки» над «философией» позитивизм уничтожал
проблематику «сущности» и «сущего» путем растворения ее в «явлении». Истина
здесь связывалась с обстоятельствами и наличествовала в них как «правильность».
Духовное и идеальное измерения бытия оказывались скрыты «материальным» и
«фактическим». Культура считалась в гаком случае [367] неким пустым и
призрачным образованием, связывающим явления, где форма соотношения каждый раз
могла определяться заново и зависела от точки зрения исследователя.
Невосприятие субстанции культуры упрочивалось и аксиоматическим допущением
необходимости понять и объяснить культуру как то, что себя принципиально не
понимает. Отсюда вытекает потребность позитивиста отождествлять культуру
практически с чем угодно. Неокантианство
и позитивизм стали не только альтернативой религиозно-метафизическому пониманию
культуры, но и важными составляющими в создании «эффекта дополнительности». Без
строго научного, т. е. «выпрямляющего», действия первых двух направлений,
связанного с обращением к рассмотрению структуры самого акта мышления вне его
предметной детерминации, помыслить культуру можно было только средствами ее
самой. Благодаря деятельности неокантианцев и позитивистов утвердилась установка
обязательной нацеленности философского сознания не только на культуру, но и
на философию культуры, ведь определялось пространство, где личность философа
могла не испытывать пресс готовых «культурных» штампов, стереотипов, клише.
Таким образом, проблематика «научной» философии стала рычагом смещения из недр
культуры к ее философскому восприятию. Направление
религиозной метафизики определяется окончательно именно в первой четверти XX
в., хотя формирование его проходило в несколько этапов на протяжении
одного-полутора предыдущих столетий. Представлено оно именами С. Н. Булгакова,
Н. А. Бердяева, П. А. Флоренского, Д. С. Мережковского, С. Л. Франка, Л. П.
Карсавина, В. Ф. Эрна и др., чье творчество опиралось в основе своей на ряд
подходов, разработанных В. С. Соловьевым. Теоретическое оформление позиции
нарождающейся концепции культуры в религиозной метафизике произошло в
«Проблемах идеализма» и было связано с попыткой коллективного противостояния
энтропийным процессам в сфере духовного 10—20-х годов. (Впоследствии именно эта
умонастроенность определила осмысление судьбы русской культуры в период
революций и войн.) Общей основой этих коллективных творческих проектов,
воплощенных в сборниках «Вехи» и «Из глубины», стала убежденность в том, что
кризис культуры возникает в результате затмения ее смыслового измерения
состоявшимися формами — «продуктами», «изобретениями», «результатами».
Следствием этого процесса, с точки зрения религиозных метафизиков, становится
ситуация умертвления Бога и похорон самого человека —- ведь воцарение [368] человека на месте Бога
есть подмена абсолютно тем, что конечно и определено. Безусловное начало в
жизни личности может отсутствовать, но существует и собственно «место
отсутствия», и оно с неизбежностью заполняется обусловленными, временными
центрами. В раскрытии данной темы особенно показательны работы С. Н. Булгакова5. Религиозные метафизики рассматривали событие
«смерти Бога» в качестве начальной координаты распространения нигилизма, в
качестве принципа утраты «духовным» своего абсолютного статуса, когда оно
становится порождением произволении субъекта. Собственно попадание понимания
культуры в рамки отдельного «Я», по мнению религиозных метафизиков, ведет к
утрате представлений об особой субстанции культуры. Концепция
кризиса культуры в религиозной метафизике выявила те принципиальные позиции,
которые потом стали основами формирования ее собственной философии культуры.
Очевидно, что слабые и сильные стороны последней связаны с метафизическим
способом понимания. В этом контексте «религиозность» русской философии — это не
столько следствие принятия православия, сколько намерение найти среду
ментальности, образуемую самим вопрошанием о бытии. Именно в интуитивном зрении
бытия, а не в его моделировании оказывался заключен нерв философствования
отечественного «любомудра». В российском типе метафизики существовала
устойчивая тенденция к поиску «изначальности» («безусловности»,
«абсолютности») бытия, в которую по своей сути инкорпорирован любой акт мышления
как психической деятельности. Философия как раз и становится тем способом,
который эту ситуацию выделяет и отстраняет. Важно, что к 10-м годам были уже
разработаны идеи концепции «всеединства» В. С. Соловьева6. Согласно этой концепции, получившей дальнейшее
развитие в трудах многих религиозных метафизиков нового поколения, культура
могла пониматься как специфический организм, который имеет в первую очередь
внутренние, а затем уже и внешние границы, как группа явлений, выступающих
единым, принципиально целостным телом. Поэтому, с одной стороны, религиозная
философия занята изучением принципа существования и строения «этой целостности»
как единства, а с другой — разрабатывает средства выражения «этой группы» в
знаках и символах реальности. Пределы культуры оказываются необходимым
условием для конкретного сосредоточения абсолютного. Необходимо
подчеркнуть, что рождение метафизики культуры напрямую связано с принятием в
русском обществе идеи эсхатологи- [369] ческого его развития.
Осознание законченности культурной формы как таковой неизбежно ставит вопрос об
обращении к ее началу. С метафизической точки зрения культура есть неразложимая
структура, существующая до и помимо распада ее субстанции на «объекты» и
движущие силы этих объектов — «субъекты». Такой способ понимания нельзя назвать
«анализом»; он заключается в другом — в отыскании специфических «форм
первовместимости», которые осуществляют совместное держание (со-держание)
различных вещественных субстратов и идей в едином смысловом поле восприятия. И
в этом отношении метафизика культуры религиозно ориентированных философов не
научна, а инонаучна: она исследует разные режимы функционирования
мета-структур, специфическую среду их организации в условиях отстранения от
«физики» культуры. Поскольку это изучение строится как внутреннее постижение,
постольку «отвлеченные» варианты понимания культуры встречают крайнее неприятие,
вплоть до раздражения и необъективности. «Объективность» как категориальная
единица появляется у исследователя, вероятно, в тот момент, когда существует
зазор между культурой и ее рефлексией (обычно это «научная точка зрения»). В
русской метафизике из-за влияния ее глубинных интенций такого зазора по
преимуществу не существует. Как
уже отмечалось, концептуальные построения в отечественной философий культуры
вдохновлялись не столько поисками истины как таковой, сколько исканием смысла
жизни, смысла истории, цели существования и назначения человека. Представители
религиозной метафизики, опираясь на богословскую и литературную традицию и
чутко реагируя на кризисное положение современного духовного мира, стремились
утвердить в нем в качестве высочайших гуманистических ценностей веру в
неуничтожимость и великую духовно возрождающую силу культуры, воплощающей
духовное всеединство мира, и веру в свободную творческую личность,
оживотворяющую всечеловеческую идею культуры. Учение о культуре стало вершиной
мировоззренческой системы, ибо через культуру в жизнь человека входит высший
смысл и цель существования, устанавливается гармоническая связь между личностью
и человечеством в их приобщении к духовной сущности мира. «Принцип личности и
принцип культуры, — писали П. Струве и С. Франк, — вступая в многообразные и
мучительные конфликты, тем не менее по существу вытекают из одного источника —
уважения к духу и его творчеству»7.
Культура представляет собой совокупность абсолютных ценностей, единство вечных
идеалов [370] (истина, доброта,
красота, святыня), создаваемых в свободном творчестве личности. Следовательно,
«задача личности — творить культуру, озарять землю светом идеала, а задача
культуры — беречь личность... ради того лишь, что в ней живет дух, горящий
правдой и творящий ее на земле»8.
Именно на эту диалектику личностного и всечеловеческого в духе, воплощенном в
культуре, указывал Н. А. Бердяев, оспаривая абстрактное возвеличивание человека
на пепелище мировой культуры. «Человек, во имя которого вытравлено все ценное,
все вечно сущее, отвергнута мировая культура за аристократизм ее происхождения,
— писал он, — есть пустота и небытие. Человек — полнота бытия — есть сосуд
божественных ценностей»9. Личностное
начало раскрывается лишь в культуре, тогда как цивилизация, будто бы освобождая
личность, обезличивает ее, лишает оригинальности10.
Этим обнажается еще одна грань существа культуры: она понимается в качестве
среды и условия совершения не генетического, а метафизического (вторичного во
временном отношении, но первичного по значимости) рождения человека — рождения
его личности. Все авторы сборника «Вехи» солидарны в мысли, что выход из
социального и культурного кризиса— в творческом самосовершенствовании личности,
в воспитании ее ответственности, а не в уповании на улучшение социальных
условий. Поскольку ценности
духовности, культуры, свободной творческой личности есть высшие ценности-цели,
постольку всякий утилитаризм в отношении к ним антикультурен и антигуманен, но
именно это, по мнению русских философов, всегда было типично для отечественной
истории и общества: в России отношение к культуре утилитарно, как к средству
для осуществления жизненных задач". «Мы воображаем, что культура должна
дать ответы на еще не поставленные в общественном сознании вопросы, что она —
рассадник духовных овощей, уравненные грядки прозаических огородов», — писал
Вяч. Иванов, в то время как «судьба культуры — судьба веселия народного»12, его божественной раскрепощенности.
«Утилитаризм отрицает божественный дух человека во имя его земных стремлений и
нужд, аскетизм отрицает земное строительство человека во имя божественного существа:
обоим — по крайней мере в принципе — чужда идея богочеловечества, идея
воплощения абсолютных ценностей духа в земной жизни и ее средствами — идея,
лежащая в основе философского понятия культуры»13. Таким образом, с
позиций религиозной метафизики очевидно, что истинное понимание культуры
возможно только в отстранении от [371] социальной прагматики,
ибо духовная и общественно-практическая сферы несопоставимы: одна принадлежит к
миру сущности Абсолюта, Вечности, Смысла, а другая — к миру явлений,
преходящей истории, цивилизации. Метафизическое видение культуры строится, как
правило, вне исторических реалий14. В
связи с этим рассуждение, совершаемое на основе историцизма, выступает как
заблуждение, а теория прогресса подвергается жесткой критике'5. Однако и в аспекте конкретной реализованности
размышления религиозных метафизиков о судьбах культуры имели под собой веское
основание. Дело в том, что идеалом и образцом такого рода построений для них
являлась культура церковная, имеющая в дореволюционной России богатую историю
и значительное влияние. В результате именно она стала рассматриваться в
качестве «идеи» и «эйдоса» (в православном понимании — «типа») культуры
светской. Секуляризированная культура мыслилась от нее исходящей и
анализировалась в целом в данном отношении. Интересно, что подходы к культуре,
сложившиеся в неокантианстве, марксизме и позитивизме, представали для
религиозных метафизиков путями развития сугубо секуляризированной философии,
появление которой связывалось ими с уничтожением онтологического пространства
бытия. Из
такой позиции, а также из воспринятого от европейской философии культуры
противопоставления культуры цивилизации как бездуховной, прагматизированной
реальности в религиозной метафизике выстраивается типология (те или иные
аспекты данной темы продуманы Н. А. Бердяевым, П. А. Флоренским, В. Ф. Эрном,
Л. П. Карсавиным и С. Н. Булгаковым)16,
согласно которой выделяются две культуры — «объективная», признаками которой
являются органичность, телеологичность, конкретность, и «субъективная», признаками
которой являются раздробленность, отвлеченность, поверхностность. Так как
каждый из этих признаков служит конкретным сосредоточением существа вполне
определенной культуры, то имеется возможность понимания последней через любой
из них. Коды этих культурных типов выделяются путем противопоставления коллективизма
— индивидуализму, диалектики — логике, воли (волюнтаризма) — интеллекту
(интеллектуализму), активности — пассивности, деяния — чувственности, реализма
— иллюзионизму, целостности — раздробленности. Первый тип культуры
складывается на основе безусловного начала, веры и культа. Классический его
образец — средневековье; в будущее и этот тип культуры проецируется как «новое
средневековье». Второй тип возникает на основе кризиса [372] культуры первого типа,
как следствие замены Абсолюта временными центрами «Я», веры — суевериями, а
культа — служением определенным силам, в частности — технике. Он ассоциируется
прежде всего с "Новым временем, эпохой гуманизма17. Античность рассматривается здесь как время
соприкосновения двух типов культуры: первого — ранняя античность, т. е. период
архаики, и второго — поздняя античность, т. е. время эллинизма. Горизонт
метафизического в рационализме Нового времени, по мнению религиозно ориентированных
философов, затмевается антропологическим срезом видения, где основанием бытия
становится человек, а развитие культуры совершается преимущественно в рамках
субъектно-объектных отношений. Успехи секуляризированной культуры Нового
времени констатируются религиозно ориентированными мыслителями как следствие
распада норм бытия, затмения принципов функционирования культуры отдельными
историческими видами ее осуществления18.
Развитие секуляризационных процессов в культуре связывалось религиозными
метафизиками со становлением протестантского способа строения мысли,
подчиняющего принцип онтологический принципу психологическому, и вытекающим
отсюда стремлением определить абсолютное мерой пространственного и временного.
С этой точки зрения протестантизм вместо незыблемой картины мира и иерархического
типа организации культуры «подставляет» динамическое взаимодействие культурных
феноменов друг с другом. Предпочтение религиозных философов отдается
средневековью, ставившему непременным условием адекватность любой формы
культуры «первоакту сущего», реализуемого в культе. И если лозунгом
новоевропейского человека, захваченного позывом трансцендентного, служит
стремление «избавиться от реальности, чтобы «хочу» законодательствовало вновь
строящейся действительностью, фантасмагоричной, хотя и заключенной в
разграфленные клетки», то лозунгом средневекового человека служит, напротив,
«приятие, благодарное признание и утверждение всяческой реальности как блага»,
«утверждение реальности в себе и вне себя»19. Таким
образом, исторический ракурс присутствовал в религиозно-метафизической
концепции культуры исключительно для подтверждения истинности ее главного
положения о надысторичности и надсоциальности духовных первосущностей,
гарантирующих возможность всечеловеческого единства в мире культуры. В панораме
идей начала XX в. это учение о культуре находилось в отношении абсолютной
полярности с направлением, базирующимся в основном на принци [373] пах марксизма и
выражающим функциональную точку зрения на культуру. (Взаимная полярность этих
концепций должна служить сегодня контекстом их понимания.) Отечественный
марксизм подходит к проблеме культуры, отталкиваясь от необходимости
преобразования реального бытия человека и общества и пытаясь преодолеть
присущую российскому менталитету недоговоренность, невыявленность в бытии,
религиозно-философскую созерцательность, пассивность критицизма
революционно-демократического движения. Отношение марксизма к культуре
формировалось по мере осознания ее в качестве значимого момента функционирования
общества. Важно заметить, что в 10—20-е годы единства философских позиций
внутри этого течения мысли не существовало. «Русский марксизм» был синкретичным
образованием и ассимилировал в себе разные идейные контексты, включая ницшеанство,
кантианство, позитивизм. Сильно ощущалось влияние гегельянства, выразившееся
в обращении к потенциалу созвучных историческому времени категорий «развитие»,
«снятие», «борьба противоположностей» и др. Практическая направленность этой
идеологии питалась из двух основных источников — романтического порыва,
вдохновленного ницшеанским стремлением к великой сверхцели, оправдывающей любые
действия, и марксистского учения, противопоставлявшего коммунизм как цель
общественного развития всей предшествующей истории (как предыстория) и
предлагающего рационалистический метод «научного социализма» в качестве
практической программы осуществления глобального социального преобразования. В
ситуации первой четверти XX в. марксизм стал одним из наиболее распространенных
идейных течений. Среди множества марксистских культурологических построений
выделяются работы Г. В. Плеханова, А. А. Богданова, М. Н. Покровского, А. В.
Луначарского, И. И. Иоффе, Ф. И. Шмита и Н. Н. Пунина. В
целом марксизм исходил из аксиоматического принятия объективного характера
протекания событий культуры. «Идея», «духовность» полагались вторичными по
отношению к «общественной деятельности», «производству». Вся
социально-преобразовательная деятельность носила, согласно макроисторическим
масштабам марксистского учения, надличностный характер. «Индивидуализм, — писал
один из теоретиков этого направления Н. Н. Пунин, — ...распыление энергии,
которая достигнет культуросозидающего успеха при условии направленности
энергии, организованных социальных форм, нацеленных на Целое... Культура есть
последовательная [374] и прогрессивная
организация на творчество в интересах Целого и его коллективной мощи всех
наличных энергий данного общества, мобилизуемых, координируемых и
механизируемых по принципам современного научного Знания центральным аппаратом,
установляемым всеми индивидами общества»20.
Таким образом, структура «Я» представала в глазах марксистки ориентированных
исследователей разрушенной и нуждалась в «посторонней» помощи. Тотальная детерминированность
понимания культуры горизонтом «практики» имела своим результатом отрицание ее
субстанции. Потребность в абсолютном восполнялась в марксизме постулированием
«должного» и включением его в систему реалий культуры на правах действительно
существующего. Теоретической основой марксистской концепции культуры послужили идеи
Г. В. Плеханова, основанные на стремлении сводить все объекты познания к
критерию социологии. Таким образом, согласно Плеханову, эстетической точке
зрения — в основе своей несамостоятельной и производной — предшествует
утилитарная21. Определяющим моментом
рассмотрения культуры становится принцип генетической связи явлений, когда
«происхождение» воспринимается как «сущность», а последняя неизбежно
редуцируется к «данности». Вопрос «что» попадает в тотальную зависимость от решения
вопроса «как» и, побывав в этой среде, выходит оттуда переиначенным и
непроясненным по сути. Знаками такого понимания оказывается определение религии
как «невежества», а искусства как «непосредственного образа процесса
производства»22. Естественным
становится заполнение философского пространства видения культуры
историческими, политическими, общественно-социальными и повседневными реалиями.
Социологизирующее искусствознание Г. В. Плеханова усматривает за культурой
«способ производства». По сути это — талантливое и емкое по форме воплощение
объективистских тенденций в культурологическом анализе. Важно, что для Г. В.
Плеханова характерно полное отсутствие представлений о метафизике как о
совокупности принципов познания культуры, в сущностном смысле несводимых к
сфере индивидуального опыта23. С этим
же связано неприятие философом учения Ницше и критика им ницшеанства с позиций,
коренным образом отличающихся от имманентного анализа. Г. В. Плеханов категорически
отрицает значение любых мыслительных структур, основывающихся на самостоятельности
«Я», приписывая их субъективному идеализму24.
В результате элементы культуры рассматриваются с позиций «обществен- [375] но-социальных», а
объект «эстетического» оказывается практически не вычленен. Итак, марксизм устанавливает новую систему координат для
исследования культуры — социологическую. Поскольку, согласно марксизму, бытие
культуры — «только в социальном потреблении, применении, деятельности»25, постольку «история общества, наука об обществе
и истории культуры суть одно и то же...»26.
С этих позиций подвергается критике «умозрительный историзм» наук о культуре,
допускающий рассмотрение истории духовной культуры независимо от истории
материальной и социальной жизни людей, и дается новое определение культуры как
«системы физических вещей и человеческих действий, составляющих живые силы
социального бытия»27. Эта система
охватывает все, являющееся результатом человеческой деятельности, не только
религию, искусство, мораль, философию, науку, но также хозяйство, политику,
быт28. Монистическое социокультурное
единство проявляется через действие общих законов развития, единых
организационных принципов, приемов действия и назначений, имеющих материальную
природу. Так, Н. Н. Пунин утверждал, что материальным субстратом духовной
культуры является форма — «форма равна бытию», ибо она реальна, объективна, не
поддается индивидуалистическому насилию, а сознание есть содержание29. Стремление русских марксистов обнаружить универсальные
для всех сфер культуры принципы и механизмы, имеющие фиксированную формальную
природу, приводит к выдвижению в число ведущих в культурологических
исследованиях 20-х годов категории «стиль»30.
Последний трактуется как закон, в котором заложено «то социологическое
обобщение, где технология слита с идеологией — это обобществленные средства
выражения определенного мировоззрения»31.
Марксисты считают, что культура предстает как живая интегрированная система в
том случае, когда выявлено взаимодействие силовых линий культуры, за которым
стоит взаимоотношение классов с их культурной доминантой32. Тип, лицо культуры, определяется, таким
образом, социально-классовой структурой общества, сложившейся в исторически
конкретных условиях. Исходя из принципа социологического детерминизма,
марксистские историки культуры искали соответствия культурных образований
социологическим эквивалентам и выстраивали историческую картину развития
культуры, выведенную из системы формационного развития общества33. Хотя объективно такой редукционизм лишал
историю [376] культуры собственного
творческого лица, сторонники социологического подхода стремились не к этому, а
к обнаружению единого внутреннего принципа образования культуры как целостности
и решающей причины, приводящей к развитию культуры в истории. Этот
принцип был, наконец, определен как функциональный. Согласно ему, смысл и
содержание всех форм культуры проявляются только в процессе удовлетворения
определенных социальных и материальных потребностей, присущих социальной
группе. Такая практическая целесообразность превращает культуру из стихийного
потока в организованную систему, придает динамику ее развитию. Последовательно
проводя эти принципы, И. И. Иоффе высказывает мысль, что «искусство — процесс
производства и применения вещей», а «произведение искусства есть не выражение
духа, а... вещь культуры, имеющая определенное употребление»34. Другая разновидность функционального
подхода к культуре представлена теорией А. А. Богданова и его последователей —
А. В. Луначарского, Н. Н. Пунина, Е. Полетаева и др. А. А. Богданов не
принимает ни идеалистическую, ни марксистскую концепцию культуры: в первой —
он не согласен с изоляцией культуры от социальной реальности, чисто духовной
трактовкой ее творчества; во второй — не приемлет выхолощенности своеобразия
культурных функций и сущности культурного творчества. Оставаясь материалистом
и приверженцем пролетарской идеологии, А. А. Богданов строит свой вариант
функционалистской концепции культуры. Высшая цель, которой служит культура,
утверждает он, — универсальное преобразование всей жизни, исходя из ее идеала
оптимальной целесообразности организации Целого. «Культура охватывает всю
сумму приобретений материальных и нематериальных, — пишет А. А. Богданов, —
которые созданы человечеством в процессе труда и которые возвышают,
облагораживают его жизнь, давая ему власть над стихийной природой и над самим
собой». Культура есть «высший способ организации»35.
Следовательно, к понятию «культура» приложимы ценностные критерии, основанием
для которых служит уровень организованности, — «все обычные человеческие оценки
с точки зрения добра, красоты, истины... имеют одну общую основу: все они
представляют организационные оценки. За их организованной формой... скрывается
вопрос об уровне социально-жизненной организованности»36. Так появляется возможность отделить
«культуру» как метод от ее духовного содержания. Метод понимался как высокая
абстракция, как «чистый принцип рациональной деятельности», подчиняющий жизнь
закону [377] целесообразности.
Между тем сторонники религиозно-метафизического подхода яростно возражали
против такого технологизма, рационалистической организованности в отношении к
культуре. Так, Н. А. Бердяев писал, что «организованность убивает органичность.
Жизнь делается все более и более технической... само мышление становится
техническим, всякое творчество и всякое искусство приобретают все более
технический характер... Футуризм, господство гносеологизма, методологизма,
прагматизма... сама идея «научной философии» порождена цивилизаторской волей к
могуществу, желанием приобрести метод, дающий силу»37. По его мнению, ценности культуры
самодостаточны и самоцельны, их нельзя использовать в практической жизни,
однако жизнь без них бессмысленна. Сторонники
функциональной концепции искали этимологическое раскрытие понятия «культура»
посредством интерпретации его как «сою» («обрабатываю», «возделываю»,
«облагораживаю»38), т. е. как критерий
мастерства, профессионализма. Таким образом, культура, тождественная
искусности, достигает полнейшего выражения своей сущности в сфере наименьшей
ограниченности творческой деятельности, т. е. в искусстве. Н. Н. Пунин,
ставший одним из теоретиков русского авангарда, трактует искусство как культуру
художественного изобретения, формотворчества39.
С этих позиций переосмысливается традиционное отношение к искусству как
деятельности отражающего сознания. Главной функцией искусства видится
жизнестроительная активность, на основе которой должно возродиться утраченное с
древности органическое единство искусства с другими формами деятельности
человека. Теоретики и практики нового искусства и культуры в 20-е годы
надеялись через осуществление идеалов «производственного» искусства,
конструктивизма прийти к реализации утопической мечты о слиянии искусства и
жизни. А. А. Богданов и
его сторонники полагали, что мир стоит на пороге создания новой, подлинной
культуры, которая преодолеет историческую ограниченность предшествующих
авторитарного и индивидуалистического типов культуры40. Они считали, что новая культура есть
культура пролетарская, ибо в ее основе коллективная трудовая активность, в
процессе которой открываются общие цели и пути перестройства мира41. На базе этой концепции в период февральской
революции сначала была создана организация «Пролетарская культура», а затем
журнал под таким же названием (в нем продолжал выступать А. А. Богданов) для
разработки стратегии формирования новой культуры, которая должна была охватить
все [378] области жизни и
творчества, дополняя политическую и экономическую деятельность рабочего класса42. Созидательный, а не разрушительный смысл
понятия «культурная революция» состоит, считали пролеткультовцы, не только в
просвещении, но и в перестройке всей жизни на новых началах — сюда входят и
«культура быта, и культура труда, культура отдыха, физическая культура и даже
культура эмоций»43. В 1918 году
Богданов сформулировал программу культуры, суть которой в овладении
пролетариатом ее организационными формами и методами, т. е. в процессе
воспитания, организующего коллектив из человеческих единиц, служащих ему
материалом. Воспитанию, т. е. овладению культурой своего класса, А. А.
Богданов придавал решающее значение в деле создания нового общества.
«Социализм, — писал он, — осуществится тогда, когда старому культурному миру,
с его опытом тысячелетий и вполне сложившимися методами, будут
противопоставлены не только „политическая сила" и "хозяйственный
план", а новый мир культуры, с новыми, высшими методами. Чтобы победить
общественную стихийность, рабочий класс должен преодолеть стихийность
собственного развития. Он не может дать миру то, чего сам не имеет»44. Таким образом, А. А. Богданов, в отличие от
многих своих эпигонов, считал, что пролетарская культура — не врожденная
классовая привилегия, а такое качество деятельности, к которому необходимо
взойти путем напряженной работы по овладению всеми достижениями прошлой
культуры, чтобы стать ее достойными конкурентами и вытеснить ее как отжившую.
Следовательно, построение социалистической культуры — задача не сегодняшнего
дня, а будущего45. Н. Н. Пунин и
многие пролеткультовцы и лефовцы (Н. Плетнев, О. Брик, В. Шкловский и др.),
напротив, полагали, что социалистический строй сам по себе является условием
для «полного и рационального воплощения идеи культуры», ибо только он один
обеспечивает «планомерную организацию Целого и подлинную национальную
коллективность»46. Таким образом,
богдановская школа видела в культуре не только средство, но и цель —
совершенную форму организации, хотя это относилось только к пролетарской
культуре. В данной трактовке, в отличие от религиозно-метафизической и
социологической концепций, культура наделялась онтологическим статусом через
соединение понятий «творчество» и «форма». В этом отчасти проявилось влияние
кантовско-шиллеровского понимания культуры. Вместе с тем вполне в гегелевском
духе субъект культуры был представлен как функция всеобщей необходимости,
только классово конкретизированной. Вся [379] последующая практика
показала утопичность представлений об особых культурогенных сверхвозможностях
рабочего класса. Оказалось, что классовая специфика может касаться лишь
отдельных, наиболее идеологизированных сфер культуры, тогда как в нравственной,
эстетической, религиозной, художественной, научной жизни культура располагается
по оси «общечеловеческое — личное». Впоследствии
и концепция «Пролетарской культуры», и ее приверженцы стали жертвой
придуманного ими же создания. Именем пролетарской революции и целесообразности
культура была загнана в жесткие и узкие рамки тоталитарного общества
«пролетарской диктатуры», где не нашлось места ни теоретическим новациям, ни
формотворческим экспериментам. Марксисты,
вовлеченные в дела практического переустройства российской жизни, прервали
реальный диалог неокантианцев, позитивистов, религиозно ориентированных
метафизиков и сторонников функционального подхода. Заочные прения отчасти
продолжались на страницах эмигрантских периодических изданий, однако очень
жесткая позиция «государственного социализма» вызвала обратную, столь же
сильную по накалу реакцию со стороны противостоящих марксизму философских и
культурологических направлений. Ортодоксия стала нормальным типом
взаимоотношений общественной мысли, а робкие поиски точек соприкосновения
прервались, едва возникнув, обратившись во взаимные обвинения и брань. Тем не
менее, подходя к этой исторической ситуации первой четверти XX в. условно, мы
должны констатировать наличие элементов некоего метадиалога различных
концепций культуры между собой, проявившегося в том числе как концептуальное
сопоставление мощи идей Канта — Риккерта, Ницше — Шпенглера, Гегеля — Маркса,
Конта — Спенсера — Милля, Платона — Шеллинга в их «русских одеяниях». По
существу это был и диалог строго рационалистической философии в ее классическом,
новоевропейском варианте с традициями интуитивистского постижения истины в горизонте
метафизики, с одной стороны, равно как и с прагматическими устремлениями,
реализованными в горизонте социологии, с другой стороны. При
всем различии религиозно-метафизической и функциональной концепций культуры им
было присуще одно общее стремление, мотивировавшее направление творческих
поисков, — постигнуть сущность культуры, чтобы открыть путь из кризисного
состояния к обновлению и культурному возрождению. В начале века этот выход [380] виделся русской
интеллигенции в очищающем осуществлении революционной идеи. Казалось, что с
болезнью, поразившей европейскую культуру, выражавшуюся в выхолащивании
священных высоких ценностей, в воцарении прагматизма и индивидуализма, может
справиться только радикальная революционная сила. «Великая революция, — писал
в 1905 г. Н. А. Бердяев, — должна свершиться, чтобы побороть реакционный
дух... стряхнуть с себя цепи всякого насилия... освободить творчество
культуры...»47. В этой вере в живительную
для культурного возрождения силу революции сказались романтические настроения
российской духовной жизни первой четверти XX в., подъем которых имеет свое
объяснение. Во-первых, сама российская действительность, всего за 15 лет
породившая три революции, стала почвой, взращивающей романтические устремления
к «замене реальности идеальной и дерзкой иллюзией»48.
Во-вторых, в это время русское философское сознание восприняло от европейской
романтической традиции историзм, пробудивший интерес к проблеме культуры как
духовной истории человечества. Как заметил Ф. А. Степун, поскольку романтизм
есть прежде всего культурное самосознание человечества, то всякое
пробуждающееся к культурной жизни сознание, как и Россия в начале XX в.
(подобно началу XIX в.), становится под романтический знак49. В
10-20-е годы под влиянием Европы в России распространился интерес к философии
истории, особенно к проблеме судьбы истории и ставшей популярной идее
неизбежности надвигающейся катастрофы европейского культурного мира. Контуры
постановки этой проблемы были намечены Ф. Ницше и О. Шпенглером, исходившими
из мистифицированного образа грядущей цивилизации, опрокидывающей старые
ценности европейской культуры, утверждающей иные цели и способы их достижения50. Ф. А. Степун выявляет главные пункты
общности и расхождения в позициях Ницше и Шпенглера. «Оба чувствуют, — пишет
он, — что корабль гибнет, но Ницше жаждет спасения, а Шпенглер ждет гибели»51. Эти два варианта обозначили пути российских
философов в решении проблем судеб культуры: пессимистический путь крушения
культуры (Н. А. Бердяев, С. Л. Франк) и оптимистический путь построения новой
культуры (А. А. Богданов, В. И. Ленин, А. В. Луначарский, Н.Н.Пунин). С
наибольшим энтузиазмом идея гибели старой культуры в огне революции развивалась
наиболее романтически настроенными авторами, близкими к художественным кругам.
Неизбежность катастрофы [381] представлялась
фатальным моментом мирового развития, когда все находит свое завершение к
смерти52. Отношение к революции не
как к социально-политическому, а как к духовному феномену космической природы,
средству раскрепощения энергии духа, закованной в традиционные формы культуры,
определяло творческую платформу не только философов, но и художников. В 10-е
годы началось движение, объединяющее супрематистов, футуристов, кубистов,
имажинистов, отвергающих старые и конструирующих новые художественные формы.
Один из идеологов этого направления — А. Белый писал: «Революцию мы... с
полным правом можем назвать инволюцией — воплощением духа в условиях
органической жизни... Революция форм еще не есть революция; нет, она —
разложение косной материи творчества; новое содержание под обломками формы
являет себя в разрушительных вихрях, опустошающих формы»53. Наряду с
романтическими приверженцами революционная идея имела в русской мысли (еще с
1905 г.) немало оппонентов. Они более трезво и диалектически оценивали
кризисное состояние современной культуры, соотнося его с реальным историческим
процессом. Релятивизм, присущий шпенглеровской концепции, не был чертой
российского мышления, склонного, скорее, к абсолютизму. С. Л. Франк упрекает О.
Шпенглера в недостаточной чуткости к живой исторической конкретности и
игнорировании общечеловеческого единства, пронизывающего все многообразие
преходящих и разноликих форм жизни. «Гибель западной культуры, — пишет он, —
есть гибель лишь одного ее течения... Это есть конец того, что зовется „новой
историей". Но... эта смерть есть одновременно рождение»54. По мысли Г. Г. Шпета, модель жизни культуры
не движение от рождения к смерти, а скорее чередование «приливов» и «отливов»;
«но новый прилив разве не есть Возрождение, т. е. продолжение той же единой
культуры?»55. Кроме того, он полагал,
что о кризисе европейской культуры нельзя судить исходя из развития только
германского («фаустовского», по Шпенглеру) типа, ибо в романской, а особенно в
славянской ветви европейской культуры идут совсем иные процессы. В идее культуры
сторонники этой ориентации находили защиту и опору против разрушительного
революционного нигилизма во имя гуманизма как веры в абсолютные ценности,
соединенной с верой в человечество и его творческие задачи на земле. «Системы,
направления, верования гибнут и проходят, культура, как взаимодействие и
совокупность всего, что творится духом идеала и правды на земле, [382] неразрушима и вечна и
в своей вечности, и своем всеобъемлющем богатстве находит себе непререкаемое
абсолютное оправдание»56. Поэтому,
считают оппоненты революционного нигилизма, следует не спекулировать на идее
угасания творческого духа и противопоставления ему национального духа
мессианского возрождения, а стремиться к сохранению единого культурного мира,
вбирающего и отдельные исторические состояния, и национальное своеобразие
культуры — «не хотим разрывать традиции, которые соединяют наши нынешние запросы,
духовные томления и упования текущего дня со всем тем, что есть ценного и
непреходящего в европейской культуре... Понимая и ценя национальность — тоже
как культурный фактор, мы хотим быть гражданами европейского мира...»57. Бесплодному
и антигуманному разрушительному нигилизму авторы сборников «Вехи» и «Из
глубины» противопоставляли идею совершенствования личности, восстановления в
ней начал культуры в процессе воспитания. Социализм, являющийся знаменем
революции, писал А. С. Изгоев, оказывается чуждым культуре, складывающейся из
культуры личностей. Он боролся с религией, национализмом, патриотизмом как
явлениями, препятствующими всеобщему счастью: из-за
них у людей порвались все социальные связи с ближними, исчезла основа
нравственности. Лозунги о всеобщем равенстве и братстве обернулись на деле
солипсизмом и эгоизмом58. Управлять
революционной стихией, подчиняя ее своим идеям, соотнося с абсолютными
ценностями свободы и прав человека, как на то надеялся в 1905 году Н. А.
Бердяев59, оказалось невозможно.
Революция сжигала все на своем пути, не разделяя ценности на истинные и мнимые,
заражая страстью разрушения массы людей, которые становились не субъектами, а
орудиями всесокрушающей стихии. Вместе с тем роковая диалектика такова, что культура
обречена порождать из себя революцию, ибо в недрах культуры рождается «просвещенный
разум»; восстающий против культа святынь и обращенный к самой жизни (иначе
тенденции к цивилизации) он подрывает культуру изнутри, подчиняя ее практике,
силой которой становится революция60.
Итак, круг замкнулся: иллюзия, что революция служит очищению и возрождению
культуры, развеяна — «кумир революции» низвергнут. Но вместе с ним пошатнулся и
«кумир культуры». Жизнь доказала, что культура и реальность — достаточно
самостоятельные сферы. Поклонение культуре как цитадели духа всего человечества
привело к горькой истине, что в реальном пожаре, разыгравшемся в рос- [383] сийском обществе,
идеальные ценности культуры оказались бессильны перед грубым насилием и
простыми житейскими нуждами («...нельзя говорить о какой-то единой культуре и
преклоняться перед нею... когда в ней одинаковы и творчество Данте и Шекспира,
и количество потребляемого мыла...»61). Трагически переживая разочарование в «туманном,
расползающемся на части противоречивом и призрачном понятии культура», но не
желая идти на компромисс с реальной жизнью, русские идеалисты жертвуют все же
не своими духовными принципами, а идеей культуры как всеобщности
духовно-ценностного мира. Они считали, что если единого духовного пути
всечеловечества не существует, то личность должна самостоятельно найти цель и
смысл жизни. «Чтобы знать, для чего жить и куда идти, — писал С. Л. Франк, —
каждому нужно в какой-то совсем иной инстанции, в глубине своего собственного
духа найти себе абсолютную опору; нужно искать вех своего пути не на земле...
нужно искать, на свой страх и ответственность, путеводной звезды в каких-то
духовных небесах и идти к ней независимо от всяких течений и, может быть,
вопреки им»62. Религиозное преображение как личностный духовный поиск является
уже не «культурой» в собственном смысле слова, а новой фазой в судьбе
человечества, на которой будет, наконец, достигнут идеал подлинного бытия. Так,
Н. А. Бердяев считал, что в развитии человечества есть четыре исторические
эпохи: варварство, культура, цивилизация, религиозное преображение63, фактически соглашаясь с О. Шпенглером в том,
что культура безвозвратно погибла. Но этот «культурный пессимизм» искупался
верой в религиозное восхождение к высшим трансцендентным духовным ценностям,
которыми русский идеализм считает уже не всеединство и соборность, а духовный
абсолют и личность. (Кстати, о платформе «теоретического и практического
первенства духовной жизни над внешними формами общежития, в том смысле, что
внутренняя жизнь личности есть единственная творческая сила человеческого
бытия»64, М. О. Гершензон говорил
еще в 1907 г.) Таким образом, идея и дело революции не только породили
теоретический раскол в понимании культуры, но и привели одно из направлений к
отказу от главного предмета размышлений. К середине 20-х годов функциональный
подход к культуре сохранял еще свою силу, приобретая все менее романтические,
все более практические очертания. Так, В. И. Ленин считал «культурную
революцию» одной из основных задач построения социализма уже после событий [384] октября 1917 года,
трактуя ее как созидательную силу («революция культурой»65). В развитии русской философии культуры, двигавшейся с
начала века по двум направлениям — метафизическому и функционалистскому, — к
середине 20-х годов возникает критическая точка, когда становится ясно, что ни
та ни другая позиция в силу их ортодоксальности и непримиримой полярности не
отвечает духовно-интеллектуальной идее всецелостности, вечно живого единства
духа и жизни, личности и человечества66.
В этом зоне истории изменилась и социокультурная ситуация — три революции уже
прокатились по стране, и главными жертвами на их разрушительном пути стали личность
и культура. Игнорирование социальной реальности сделалось не только невозможным
практически, но и недопустимым теоретически. Философия культуры вновь
оказывается вовлеченной в водоворот российской действительности для того,
чтобы защитить человеческие идеалы. Возникла насущная потребность доказать,
что исторический духовный опыт человечества, содержащийся в истории мировой
культуры, не ошибка и не фикция, а важнейшая опора в жизни, что дух культурного
прошлого в принципе неуничтожим, даже несмотря на физическое разрушение тела
культуры, что человек культуры есть уникальный свободный духовный мир,
неподвластный универсальному воздействию воспитания. Для многих ученых,
развивавших эти идеи, подобный образ мыслей стал способом духовного выживания,
сопротивления насилию социальной и идеологической среды, которая заставила
расплатиться за такую непокорность личной судьбой. Преодоление теоретически изживших себя объективистских
тенденций в отношении к культуре стало осуществляться исключительно благодаря
самостоятельному, индивидуальному мышлению, выразившемуся в «русских» вариантах
феноменологии, символизма, экзистенциализма, персонализма, а также в учении о
диалогичности бытия и интерсубъективности личности. Складывается новый стиль
научного мышления, в котором перечисленные позиции становятся проницаемыми,
исчезает былой дух теоретической и методологической корпоративности, хотя
многие философы этого времени вряд ли осознали себя принадлежащими к одному
направлению, но открытость их мышления самой действительности и друг другу, а
также общая приверженность гуманистическим конкретным идеалам стала основой их
идейного сближения. Все это позволяет рассматривать их взгляды совместно,
основываясь не на формальных при [385] знаках, а на существенных
принципах их концептуально-теоретической общности. Главной задачей философии культуры 20-х годов стала разработка
новых форм конкретного единения человека с высшими духовными смыслами
культуры, способных заполнить «брешь» между имманентным и трансцендентным
способами его восприятия. Настало время, когда было уже недостаточно только
постулировать существование метафизических структур культуры, напротив, значимым
становится раскрытие бытия определенных культурных явлений и феноменов.
Заслуга в разработке феноменологии культуры принадлежит П. А. Флоренскому и А.
Ф. Лосеву, которые считали себя продолжателями учения религиозной метафизики в
новых условиях, что само по себе вело к отказу от некоторых метафизических
положений. Отдельные моменты данной теории развивались и другими философами.
Так, Г. Г. Шпет выработал основы собственного подхода, исходя из русла
рационалистического философствования европейского толка, соотнося свои взгляды
с феноменологией Э. Гуссерля. Феноменологические устремления М. М. Бахтина проистекали
из творческого синтеза идейных традиций русской и неокантианской философии. Общим
принципом российской феноменологии стало выделение роли и значения
диалектического метода, ведь описание спонтанности «культурных» действий требовало
отказа от предварительных абстракций. А. Ф. Лосев считал, что диалектика как
метод постижения мира— это «подлинная стихия разума... чудная и завораживающая
картина самоутверждения смысла и разумений», это одновременно смысл и явление,
идея и вещь, сущности, открытые реальному опыту живого человека67. В классификации форм науки и жизни,
предназначенных для исследования всех возможных смыслов, сходящихся в одной
точке сущности, А. Ф. Лосев различает науку, постигающую смысл в Логосе, и
феноменологию, постигающую сущность в эйдосе, сохраняющую умственно-душевное
единство постижения, адекватное гармоничности, присущей самой сущности68. П. А. Флоренский подчеркивал, что
«диалектика есть касание действительности... имя описания, свободно
определившего себя к углубляющемуся воззрению»69. По
Г. Г. Шпету, из двух методологий творческого проникновения в сущность —
логической, раскрывающей суть отношений идеального и номинативно-реального, и
поэтической (символической), выявляющей отношения логических и реальных языков
форм, — высшей [386] является
символическая, ибо символ сам есть sui
generis смысла, тождество
бытия и мышления70. М. М. Бахтин
считает, что только особый тип мышления— «гуманитарный»— способен целостно
воссоздать смысл человеческого разума, при помощи диалогического разума снимающего
противоположность логического и поэтического. Онтологический
вариант феноменологии культуры выражал новое к ней отношение, когда «вся
современная мысль, как общая, так и специальная — в психологии, биологии,
физике и математике, не говоря уж о науках словесных и исторических, явно
устанавливается в направлении к форме как творческому началу реальности».
Отличительной особенностью такого анализа стало то, что «эта категория
рассматривается здесь не в ее готовом и завершенно-отчетливом отложении, а как
испарение, подымающееся из областей весьма различных, но, однако,
рассматриваемых вниманием, ищущим себе пищи определенного состава71. М. М. Бахтин, в свою очередь, полагал, что
форма интуитивно объединяет познавательные, этические, эстетические отношения,
вводит конкретную предметность в единый контекст общих ценностных смыслов,
оформляя самого человека и его мир как мир человека72. Итак,
в 20-е годы категория формы приобретает значимость крае-. угольного камня в
понимании культуры. «От этих водоразделов идеи целого, формы, творчества,
жизни, — потечет мысль в новый зон истории»73,
— писал П. А. Флоренский. Целое предстает у него как вид творчески
воплощенного, форма — как творческое начало реальности, культура — целостность
жизни, вводящая в сознание человека реальность и тем самым осуществляющая
всеединство бытия человеческого. Структурами, позволяющими увидеть
сопричастность «человеческого» измерения культуры (т. е. ее осуществления)
«сущему» и выделить этим среду пограничья миров, место их встречи в качестве
особого события культуры, явились субстанции символа, культа, мифа, имени.
Любая из них оказывается и имплицитно содержащимся в реальности компонентом, в
буквальном смысле осуществляющим явление сущего в существующем, и
всеобъемлющим понятием, пригодным для феноменологического описания. Наиболее
детально разработанной категорией феноменологического анализа культуры в
теоретическом отношении следует признать «символ». Именно он становится центральным
элементом разнообразных культурологических построений в творчестве П. А. Флоренского
и А. Ф. Лосева74. Символ оказывается
на редкость удачной структурой, дающей возможность увидеть сопричастность
человече [387] ского бытия
Абсолютному и выделить саму пограничность трансцендентной и имманентной
областей реальности, т. е. место их встречи, в качестве особой сферы. «Бытие,
которое больше самого себя, — таково основное определение символа, — отмечает
П. А. Флоренский. — Символ — это нечто, являющее собою то, что не есть он сам,
больше его, и однако существенно чрез него объявляющееся»75. Взятое в формальном виде понятие символа
раскрывается как двуединство «символизирующего» (вещества, феномена) и
«символизируемого» (идеи, ноумена), когда между идеей и вещью возникает не
просто смысловое, но реальное тождество76.
Являясь содержащимся в реальности компонентом, который в буквальном смысле
обладает возможностью открывать Абсолютное в определенном, символ есть, по
определению П. А. Флоренского, «часть, равная целому», где «целое не равно
части»77. В этом коренится исток его
неисчерпаемости; он
неадекватен всему, чем является. В качестве онтологической основы культуры
символ может проектировать и организовывать жизнь индивида, позволяет человеку
творить мироздание. Отражая ту сторону бытия человека, которая предшествует
его «состоявшести» и выступая в качестве «инобытийной» структуры, символ
постоянно смещает и раздвигает границы «культурных определенностей». Это дало
возможность П. А. Флоренскому характеризовать символ как реально присутствующее
в действительности предельно «антиномическое» образование, как субстанциальное
тождество метафизического и физического. Но антиномичность П. А. Флоренский
квалифицирует и не как возражение против символа, а, напротив, как «залог их
истинности»78. Такое скрещение
феноменологического и онтологического понимания символов вело к утверждению,
что символы лежат «вне пределов рационалистического понимания»79. Здесь мы сталкиваемся с отличительной чертой
отечественного способа строения феноменологии культуры в целом: для нее
характерно изначальное смещение из среды процесса описания культуры к вычленению
основ «устройства» самого акта описания, который, в свою очередь, есть в
сущности «культурное» действие. Акцент ставится на одномоментной внутренней
связанности того, кто описывает, с тем, что описывается. От «события» культуры
мысль философа уходила в глубины «бытия», приближаясь к основам того, что
рождало принцип «со-...», т. е. любую сопричастность культуре. Такой оригинальный
способ укорененности диалектического процесса в онтологических устоях мира
определялся не в последнюю очередь тем, что религиозно ориентированная
философия определяюще тяготела [388] к рассмотрению
«культурного» становления с позиции его развертывания «позиций»80. «Символическое»
видение реальности по-новому представляло ее собственную структуру. Каждый
символ выделяет и обособляет собой вполне конкретный участок онтологичности
мира. В принципе символы — это «метафизические константы», содержащиеся в
строении реальности, свидетельство того, что «являемое» привносит собою
«являющееся» И если ранее исторически «реальным» объявлялось нечто одно — или
«сущее» культуры, или ее «существующее», то с возникновением основ философского
символизма удалось совместить эти два подхода. С одной стороны, реальность
вообще и реальность культуры в частности определялись в качестве конкретного
ряда символических образований, имеющих разную смысловую насыщенность.
Единство культуры с человеком, как и всеединство бытия личности в целом,
поддерживается символическими субстанциями. С другой стороны, описанием
символов через символы же утверждается знание метафизики культуры наряду со
знанием ее «физики». Культура мыслится процессом, охватывающим в первую очередь
деятельность индивида как существа символического: явления культуры
посредством символов воплощаются сразу и в веществе, и в идее. Вместе с тем
сущность культуры раскрывалась и в практике по нахождению символов, их описанию
и типологизации, а также в деятельности по воссозданию оптимальных условий функционирования
символов как символов. Так
как все интуиции культуры оказываются вызваны к бытию символами, то сама
культура могла осознаваться в качестве «вторичной» реальности, существо
которой обязательно раскрывается за ее границами. «...В пределах самой культуры
нет критериев выбора, критериев различения одного от другого... — пишет П.А.
Флоренский. — Для расценки ценностей нужно выйти за пределы культуры и найти
критерии, трансцендентные ей»81. В
качестве такого критерия П. А. Флоренский предлагает способ организации
пространства художественных произведений. «...Вопрос о пространстве есть один
из первоосновных в искусстве и, скажу более, — в миропонимании вообще»82, — пишет он. Если техника — деятельность,
организующая пространство жизненных отношений, а философия и наука являются
мыслительными моделями организации действительности, то искусство есть особая
форма переорганизации с целью придания телесной реальности статуса духовного
бытия83. Посредством анализа
различных типов изобразительной перспективы — «прямой» [389] и «обратной» — П. А.
Флоренский выделяет два противостоящих друг другу построения искусства и
культуры. Картина мира, основанная на «прямой» перспективе, «не есть факт восприятия,
а лишь — требование, во имя каких-то, может быть, и очень сильных, но решительно
отвлеченных соображений»84. «Прямая»
перспектива проистекает от субъекта и лишена организации, через нее
«передается содержание пространства, но не его организация...»85. С различными вариациями распространения
прямой перспективы П. А. Флоренский связывает успехи светского,
секуляризированного искусства, а в более глобальном и историческом отношении —
и достижения возрожденческо-новоевропейской культуры86. Напротив, религиозная культура, задача
построения которой относится П. А. Флоренским в будущее, объективна и содержит
в себе свойства не эмпирического, а духовного пространства87. Происходит это как раз благодаря «обратной
перспективе». Конкретные формы религиозной культуры, такие как храмовое
действо, иконопись и др., раскрывают выраженный в них особый
пространственно-символический образ мира, связывающий конкретные исторические
реальности с соответствующим духовным опытом. Отстаивая концепцию органичности
смысла и формы, укорененности этого синтеза в глубинах общечеловеческого опыта
постижения духа, П. А. Флоренский по существу доказывал бесперспективность
усилий по искусственному изобретению форм культуры, бесплодность попыток
насилия над «культурным» пространством88. Таким
образом, для русских философов смыслы культуры более не были отвлеченными
сущностями, но представляли собой «сгустки бытия», подлежащие своим законам и
раскрывающиеся постижению как особым образом внутренне организованная
культурная реальность. П. А. Флоренский считал этот принцип единства смысла и
формы качественным критерием культуры и основанием ее типологизации89. Одной
из важнейших культурологических категорий, рожденных в недрах онтологической
концепции культуры, стало понятие «культ». Интуиция культа предопределяла
многие философские построения ( Н. А Бердяева, С. Н. Булгакова, Л. П.
Карсавина, С. Л. Франка, А. Ф. Лосева, однако основной вклад в разработку этой
проблемы внес П. А. Флоренский90.
Культ понимается П. А. Флоренским как некий первоакт жизни, который
предопределяет и направляет всю совокупность как практических, так и
теоретических действий человека. Это единство заключено в литургической
деятельности, где происходит [390] становление сакральных
ценностей и изготовление сакральных орудий, функцией которых является
непосредственное единение идей (ноуменов) и вещей (феноменов). Поэтому смысл
культового действия постигается в направлении «сверху — вниз», т. е. от
трансцендентного к имманентному91. В
призме культа любое действие культуры и искусства осознавалось и конкретным
способом организации вещества в закономерностях «земного» пространства и
времени, и конкретной идеей, сращенной с идеальным пространством и временем
Абсолютного. Такая встреча разнородных субстанций предстает в сознании человека
антиномией92, которая, в свою
очередь, становится уже опорной точкой разума как в теоретической, так и в
практической областях жизнедеятельности. Культовое действие являет сознанию
безусловное, но не синтетическое единство личности с бытием, которое, вызывая
«изумление», побуждает к развитию философии, а порождая «страх», «трепет» и
«благоговение», формирует основы религиозного чувства93. Процесс
генезиса культуры, по П. А. Флоренскому, определяется следующим образом: сначала
оформляется культ, затем — миф, словесно объясняющий действие и необходимость
культа и выражающийся в совокупности понятий, формул и терминов, а
впоследствии возникают связанные, но все больше стремящиеся к самостоятельности
светская философия, наука и литература. Таким образом, культура есть
причастное культу по генезису образование, а культурные ценности — это
«производные от культа». Как отмечает П. А. Флоренский, «воистину великая
культура начинается с „ей, ей" или „ни, ни" культу и на культе,
следовательно, ориентируется или положительно, или отрицательно»94. Культ есть не только начало, но и ядро
культуры, предопределяющее все ее содержание. Посредством культа
осуществляется онтологическое единство культуры и сосредоточение
метафизических принципов ее бытия в каждый конкретный момент ее протекания. В
этом смысле культ преодолевает культуру, является своеобразной сферой
акультурности, концентрирующей критерии ее понимания и существования.
«Культурные» явления есть не что иное, как «застывшесть» культурного действия,
отслоение от последнего95.
Естественным способом организации различных классов культурного бытия
становится иерархия, а мерой «состоявшести» культуры является близость или
отдаленность по отношению к культу. Итак,
именно осознание роли культового характера культуры и в плане ее генезиса, и в
аспекте ее смысловой целостности и неделймо- [391] ста оказывается
неизбежным моментом выделения субстанции культуры, также как и классификации
отдельных культурных типов. Вне культового основания культура утрачивает
объективную реальность. Согласно П. А. Флоренскому, опыт исторического развития
ряда культур показывает, что в силу нарушения человеком и обществом тонких
закономерностей связи культа и культуры происходит разрушение последней, а сам
культ вырождается либо в обрядово-ритуальные действия, либо в
теоретико-схематизаторское производство96. Для философии культуры 20-х годов важной
задачей, решить которую не могли философы предшествующего десятилетия, стал поиск
онтологической основы, раскрывающей диалектику единичного, конкретного и
всеобщего. В атмосфере исторического нигилизма и тотального разрушения, с одной
стороны, и утопического оптимизма нового формотворчества — с другой,
потребность в концепции культуры, выявляющей ее суть через диалектику
устойчивого и изменчивого, реальной конкретности ее явлений и духовной
всеобщности сущности, становилась все острей как теоретически, так и
мировоззренчески. «Когда нет ощущения мировой реальности, тогда распадается и
единство вселенского сознания, а затем и единство самосознающей личности», —
писал П. А. Флоренский97, для
которого существовала прямая связь между понятием «Целого» культуры и ее
предельной единичной конкретности, запечатленной в «Имени» культуры. Целое
культуры, как наша собственная жизнь, когда каждый чувствует себя духовно и
творчески живущим, существующим и действующим в ней как орган этого Целого,
воссоздается через органы нашего общения с реальностью, посредством которых мы
соприкасаемся с тем, что было «обрезано до тех пор от нашего сознания», т. е.
через символы, имена98. «Имена»,
которым присуща высочайшая цельность, являются «фокусами» мысли и социальной
энергии, а потому высочайшей ценностью. Человечество верит им, доказывая свою
веру самим сохранением имен. Их невозможно придумать, как нельзя изобрести
новые религии — «существующие имена суть некоторый наиболее устойчивый факт
культуры и важнейший из ее устоев»99.
Благодаря имени возможен процесс познания: связь познающего с познаваемым, с
познаваемою субстанцией «совершается посредством имени»100. Каждое переименование «переворачивает»
недра культуры и начинает новую линию исторической типологии, но в то же время
прежнее имя остается в строении, духовном складе личности. Таким образом, в
имени выступает опыт всечеловеческий; и «нами», в нас, посредством нас говорит
сама история101. [392] Развивая эту трактовку
имени как квинтэссенции культуры, произведения из произведений культуры, А. Ф.
Лосев создает концепцию мифа как развернутого магического имени102. Миф — не идеальное бытие, а жизнеощущаемая
и творимая телесная реальность, представляющая историческую жизнь культуры как
диалектику вечного и временного (что закреплено в исторической классификации и
дифференциации мифов). В конечном счете миф является смысловым носителем идеи
абсолютного исторического долженствования. В абсолютной мифологии, выросшей на
остатках относительных мифологий, диалектически сольются все разрывающие
человеческую культуру антиномии, и тем самым замкнется духовное развитие мира.
Таким образом, «абсолютная мифология — это теория перспективности бытия и
рельефности, выразительности жизни», в ней, благодаря фигурности, «абсолютное и
вечное... становится зримым ликом, умной иконой, ведомой истиной»103. Интересна
мысль о том, что символ, культ, имя, миф связуют время и пространство
посредством представленности их конкретного отрезка (части) за все целое. Идея
времени, т. е. вечность, оказывается здесь приданной человеку и миру, а,
напротив, само отождествление вечности с чем-либо конечным рождает время. Своим
существом любая онтолого-феноменологическая структура может представлять человеку
особое — духовное — пространство, ведь она сосредоточивает в себе его идею —
беспредельность104. М.
М. Бахтин, стоящий вне религиозно-символической концепции культуры, выдвигает
свое понимание начала, через которое осуществляется встреча мира культуры и
мира жизни, — это форма, в широком понимании ее как единства конститутивности,
организованности, осуществленности, устойчивости, с одной стороны, и творческого
становления, осуществляемости, с другой. В этой трактовке формы как порождающей
деятельности — ключ к пониманию «бытия в культуре», к диалектике существования
и развития. «Форма культуры» — способ единства синхронии и диахронии, обеспечивающий
неумирающую жизнь культуры в бесконечном историческом времени и ее
осуществление в личности, находящейся в любой точке этого времени. Связь
человеческого рода и индивидуальности, исторически непреходящего и мгновенного,
всеобщности и конкретного произведения культуры заложена в символической
сущности формы, постоянно возрождающейся к жизни через смыслы. Смысл —
вспыхнувшая определенность в потоке призрачной неопределенности
историко-культурного процесса, точка конкретности и направленности [393] понимания в океане
всеобщности и объективной безадресности, это — момент открытия, постижения и
замыкания цепи бытия культуры в «событии бытия». При неизменности
действительного состава бытия происходит его смысловое преображение как новое
возрождение к жизни через самореализацию индивида в творчестве произведения
культуры. Таким образом, через культурные смыслы, бесконечно возникающие вслед
за обновлением ценностного мира человека, устанавливается всеобщность связи
человечества и личности, истории и исторического момента, т. е. культура и
человек оказываются неизбывными, неуничтожимыми'05. Сходную
трактовку смысла встречаем и у Г. Г. Шпета. «Всякий смысл, — пишет он, — таит в
себе длинную "историю" изменения значений». Каждое из значений есть
осуществление лишь одной из множества возможностей. Постижение смысла реальной
действительности не в поисках абсолютного «чистого смысла», а в диалектическом
охвате всех — оптических, логических, чувственных и не-чувственных — форм. Это
«эмпирически-историческое бытие смысла — завершающий момент познания и
понимания»106. Таким
образом, на основе онтологического понимания в русской философии культуры
возникает новый тип историко-культурного самосознания. В противовес
господствовавшему в общественной и культурной атмосфере 20-х годов
нигилистически-футурологическому пафосу авангардизма он нес идею органического
происхождения и неискусственности культуры, акцентируя внимание на ее
неуничтожимости как родословной основы и формы самого Человеческого. Это был
также ответ энтузиастам строительства Новой культуры на руинах старого мира,
доказывавший, что новизна каждого конкретного произведения культуры (имени,
слова, символа) потенциально безгранична и бесконечна, если совершается
событие культурного творчества в изменяющемся духовно-историческом контексте. В
отличие от старшего — дореволюционного — поколения русских философов,
ощутивших свою беспомощность перед напором надвигающейся новой социокультурной
формации и не нашедших убедительных аргументов в защиту культуры, П. А.
Флоренский, А. Ф. Лосев, М. М. Бахтин, Г. Г. Шлет, как люди более молодые, не
воспринимали себя вне потока реальной жизни и попытались занять ответственную
нравственную позицию по защите культуры в эпоху социальной катастрофы.
Продолжая отечественную традицию поиска единства бытия и жизни, они доказывали
нелепость отказа от исторического прошлого, утверждали нетленную ценность
каждого [394] произведения культуры.
Понятие «культура», сама философия культуры представлялись им именно той
платформой, на которой гуманистические ценности и принципы историзма будут
органически вписаны в новую мировоззренческую парадигму, включающую диалектику
изменения и преемственности, сохранения и творческого обновления,
общечеловеческого и личного. Одной из наиболее
значимых тем в концепции культуры стала проблема творчества, в разработке
которой сохранились импульсы, с одной стороны, исходящие от сотрясаемой
историческим переворотом эпохи, дающей ощущение становления, глобального
преобразования мира, оказавшегося в центре свершающейся истории, с другой
стороны, идущие от традиционного для христианской метафизики принципа творения107. Религиозно
ориентированными философами творчество исследуется непосредственно в контексте
идеи творения мира, которое само по себе есть постоянно длящийся и
всеохватывающий процесс108. Действие
Бога и полагание им вне себя реальности является первичным актом творения мира
в онтологическом порядке. Реальность, как отмечал С. Л. Франк, «творит сама
себя, есть не что иное, как творчество»109.
Собственно реальность и понималась С. Л. Франком как промежуточная сфера между
творцом и творением, как средоточие среды творчества. В субстанциональном отношении
творение понимается безусловным принципом энергии, на основании которого могут
развертываться отдельные созидающие силы, актуализирующиеся в результате
творчества, где действительность одухотворяется и происходит рождение
«нового». Таким образом, в творчестве человек соучаствует в метафизическом
процессе творения и выпадает в нем из детерминации земной (вещественной)
жизни. Здесь личность испытывает действие сущего как собственное начало, что
позволяет ей, с точки зрения религиозной метафизики, ощутить свою связанность
с Богом вне религиозного опыта. Поэтому истоки творчества обусловливаются
слиянием индивида с областью духовно-трансцендентного, а результаты его есть
«перерыв» этого слияния путем ограничения. Творчество оказывается соотнесено
с самим существом человека и культуры, так как взрывает их определенность. По выражению
Н. А. Бердяева, оно находится «вне гносеологического суда». В связи с этим
культура может восприниматься как «неудача творчества», ибо она «вписывает акт
творчества в себя» и задает ему строгую форму110.
Однако в то же время творческое действие прорывает культуру в иное,
«сущностное» бы- [395] тие, а отсюда —
творчество, как и культ, является сферой, содержащей метафизические принципы
реального бытия культуры, областью сосредоточения акультурности. П. А. Флоренский, опираясь на религиозное понимание
всеединства мира, стремится подчеркнуть живое единство Космоса и тварность
мира как живого организма. В его концепции творчество — активная деятельность,
напряжение воли, целеустремленность, трудовое действие, направленные на
осуществление «жизни в мире», т. е. на формирование «реалистического» отношения
к нему. Критерием подлинного творчества является привнесение себя в мир, а
мира в себя, когда сам этот процесс становится реальностью. Язык — а культура
есть не что иное, как язык духа, — существует постольку и тогда, когда
творится... Нет вселенского языка, который бы не был в своем явлении
индивидуальным творческим воплощением. В этом равновесии всеобщности и
индивидуального начал — залог жизненности языкового творчества"'. П. А. Флоренский противопоставляет культуру
как «обретение» вечного в бытии «изобретению» как иллюзионистическому
пассивному миропониманию, деятельности, не считающейся с реальностью, замыкающейся
в субъективизме. «Обретение» требует усилия, направленного на бытие, тогда как
«изобретение» — лишь виртуозная рассудочная разработка предзаданного
сочиненного принципа, в результате которого возникает не реальность, а лишь
«представления» — полуреальность112.
Трактуя культуру как творческое восхождение от конкретного к всеобщему,
всечеловеческому, П. А. Флоренский считает себя продолжателем концепции
культуротворчества Платона, Гете, Шеллинга, с которой он связывал надежды на
выход философской мысли из концептуального рационалистически-индивидуалистического
кризиса, свойственного мировоззрению Нового времени и обозначенного со всей
остротой О. Шпенглером"3. А. Ф. Лосев понимал творчество как активный
переход сознания в бытие, осуществляющийся в выражении. Выражение — самопревращение
внутреннего, осмысляющего плана во внешний, очевидный, при этом и внутреннее, и
внешнее находятся в отношении самотождественного различия. Наиболее органично
и целостно формула выражения осуществлена в символе, а высшей формой
символизации, где идеал и вещественность тождественны и различны не только в
смысле, но и реально, по мысли А. Ф. Лосева, является «миф как символически
данное самосознание жизни». Собственно и сама «абсолютная мифология» понимается
философом как «креационизм», т. е. теория [396] творчества114. Таким образом, «творчество» — универсальная
категория концепции культуры, преодолевающая антиномию сознания и бытия. Идея творческой
активности субъекта культуры — краеугольный камень всех символических концепций
— варьировалась в зависимости от мировоззренческих позиций авторов. Так, в
религиозной онтологии смысл творчества состоял в активном восхождении человека
в сферу всеединства через оживотворение в процессе культуросозидания. Наиболее
близкий западно-европейскому гносеологизированному символизму Г. Г. Шпет
полагал, что творчество — это реальное осуществление Духа в его восхождении к
истине, универсальному пониманию. Высшей формой творчества как интуитивного
узрения сущности он считал высшую деятельность разума по созданию некоей
искусственной реальности, представляющей собой единство идеальных (внутренних)
логических форм и единство реальных форм конкретного языка. Поэтому философия
языка, по Г. Г. Шпету, — основа философии культуры. Подлинная культура —
супертворчество — элитарная духовная деятельность, сверхмастерство избранных,
и только в результате ее достижим sillentium — последнее «над-интеллигибельное видение, верхний предел познания и
бытия, их слияние»115. Для М. М. Бахтина
главной темой в понимании творчества стала роль личностного и исторического
начала в культуре. Он усиливает, по сравнению с П. А. Флоренским и А. Ф.
Лосевым, идею субъективной активности творца культуры, сконцентрированной в
творчестве формы — создания произведения культуры. Субъект культуры — автор —
«единственно активная формирующая энергия, данная не в психологически
концентрированном сознании, а в устойчиво значимом культурном продукте, и
активная реакция его дана в обусловленной ею структуре образа, ритме его
обнаружения, в интонативной структуре и в выборе смысловых моментов116. В творчестве
субъект выступает как целое через форму отношения к событию (а всякое
принципиальное отношение носит творческий, продуктивный характер), через форму
его переживания в целом жизни и мира117.
Поэтому «культурный продукт» не есть вещь, а есть форма содержания мира
человека, который является конститутивным моментом формы118. Таким образом, поскольку сущность
творчества в осуществлении смысла — в форме, а бытие формы — как онтология
смысла — является главным предметом философии культуры, то в проблеме
творчества заключено ее концептуальное ядро. [397] Существенной
особенностью всей отечественной философии культуры и прежде всего ее
онтологического направления является органическая и тесная связь с эстетикой,
что выражается в трактовке основополагающих понятий (форма, целостность,
символ, творчество) как близких по своей природе эстетическому, в отношении к
искусству как к высшему типу культуротворческой деятельности, наконец, в
образном, поэтически окрашенном языке самого философствования. Корни этой
эстетической направленности обнаруживаются в самой русской ментальности,
определявшей пути и цели духовных исканий; по мнению Н. А. Бердяева,
неосуществленное вовне бытие всегда было той томившей русскую душу энергией,
которая стремилась воплотиться в волю, действие, реальность, вырваться за
пределы отдельного человеческого существа, воссоединившись с космической
гармонией. Стремление к выходу в пространство, где может произойти, наконец,
желанное самоосуществление, где воссоединятся дух, душа и тело, чувство и
разум, мечта и реальность, где возникает целостность индивидуальности и
всеобщности, привело к выдвижению в философском сознании на первую линию
мировоззренческих интересов понятия «культура», а в самой философии культуры —
проблемы всеединства, ставшей путеводной звездой в исследовании первой
четверти XX в.119. Всеединство было
идеалом целостности всего вселенского мира, в котором в единой всечеловеческой
гармонии души людей сольются друг с другом и с Космосом. Неудовлетворенность
тоски по олицетворению, воплощению этого идеала привела к имманентному эстетической
сфере символизму, призванному решить эту задачу. «Всякое переживание
эстетического порядка исторгает дух из граней личного, — писал Вяч. Иванов. —
Красота... знаменует вечное обручение духа с душою мира, являясь перед нами
непрестанно обновляющимся прообразом и обетованием вселенского преображения»120. Культура, по сути,
является способом встречи двух миров, имеющим чувственно выраженный
образно-смысловой характер. По мысли А. Ф. Лосева, эстетика — наука о выражении
внутреннего во внешнем, а для М. М. Бахтина ее предмет — выразительное и
говорящее бытие. Воплощение всеединства в культуре осуществляется через форму,
символ, поступок. Пограничные образования выстраивают особый мир — мир
культуры, олицетворяющий собой идеал целостности. Г. Г. Шпет замечает, что
«дух... всегда возникает к реальному бытию в формах культуры... без стиля и
формы — он чистое и отвлеченное не-бытие»121.
В онтологической концепции культуры особое [398] внимание уделяется
выстроенности мира в ориентации на идеал всеединства. Согласно П. А.
Флоренскому, вся культура может трактоваться как особая организация и
организационное творчество, создающее структуры, суть которых — выражение
целостности. Одной из таких высших структур, обеспечивающих единство содержания
и способов его выражения, он считал стиль — наиболее действенную синтетическую
форму, в которой типическое представлено непосредственному усмотрению в
определенном лике122, а этот момент
мгновенного восприятия целостности — момент эстетический. Большинство
сторонников онтологической позиции сходится в том, что высшей формой
деятельности, создающей модель целостности и всеединства, является искусство.
Так, П. А. Флоренский отмечает, что «чем онтологичнее видение, тем
общечеловечнее форма, которою оно выразится... что разные фазисы искусства
наиболее всечеловеческого и наиболее святого повторяют основные стадии
метафизического онтогенезиса вещей и существ»123.
Философ также подчеркивает, что чем более явна целостность предметов, тем более
выдвигается в соответствующей дисциплине познания именно художественный момент;
произведение культуры лишается своей подлинной художественности, если теряет
стиль как высший образец организованности. Таким образом, задача искусства по
созданию очищающего форму синтеза, который стал бы телом целого124, явился бы образом высшей организации,
совпадает по существу с задачей культуры. На
основании отношения к искусству как квинтэссенции культуры художественное творчество
также помещалось на высшую ступень иерархии творчества в культуре. В
эстетической трактовке творчества существовало два варианта: религиозная
теургия и эстетическая онтология общения. По мысли религиозных философов в
творчестве происходит реальное воплощение разума в веществе, т. е.
овеществление разумности. Так, творческая художественная практика
воспринимается как теургия, т. е. процесс богоосуществления, богоделания. Пафос
идеи, заключающейся в том, что теургическое творчество освобождает человека
из-под власти судьбы и делает его одухотворенным, разделялся многими
религиозными метафизиками; «Теургия
— искусство, творящее иной мир, иное бытие, иную жизнь, красоту как сущее, —
пишет, например, Н. А. Бердяев. — Начало тeургии есть уже конец литературы, конец всякого
дифференцированного искусства, конец культуры, но конец, принимающий мировой
смысл культуры и искусства, конец сверхкультурный»125.
П. А. Флоренский, связывая теургию в ее существе с культом, считает, что она [399] «как средоточная
задача человеческой жизни, как задача полного претворения действительности
смыслом и полной реализации в действительности смысла — была во времена
древнейшие точкою опоры всех деятельностей жизни; она была материнским лоном
всех наук и всех искусств»126. В
теургии религиозно ориентированные философы усматривали среду
субстанциализации красоты, упрочения добра и обретения истины. По
представлениям П. А. Флоренского, теургия, бывшая ранее прототипом и основой
всех деятельностей, в современности является задачей «полного претворения
действительности смыслом и полной реализации в действительности смыслом»127. Собственно и сам генезис искусства
обнаруживается в теургических, эзотерических мистериях, в которых происходило
рождение и формирование области смысла128.
Здесь человек раскрывал свою принадлежность трасцендентному и ощущал себя
теургом. Ввиду того, что церковь понималась религиозными метафизиками
мистическим организмом мира и практикой связывания горнего и дольнего миров,
теургическое искусство рассматривалось как «новый религиозный опыт». Эстетическая
онтология общения была разработана М. М. Бахтиным в его концепции культуры как
диалога. Согласно его взглядам, общение, направленное на полноценное и глубокое
взаимное понимание субъектов культуры, а также их собственное активное самораскрытие
происходят благодаря эстетической деятельности. «Проблема души, — по М. М.
Бахтину, — есть проблема эстетическая... Душа... это дух, как он выглядит
извне, в другом»129. Эстетическая
деятельность — это деятельность по завершению другого «Я» в его целостности и
другости (как иной мир), сближающая деятельность общения — понимание с
художественным творчеством. Человек нуждается в любви как творческом —
эстетическом — действии, ибо она приносит радость творящего выражения
(понимания) другого и самого себя. Наличное постижение идеи, ее смысла
возможно только в контексте эстетического деяния, когда возникает «живой
контакт с чужой мыслью, воплощенной в чужом голосе»130. В концепции творчества М. М. Бахтина сближаются
эстетическая деятельность в жизни и художественное творчество, они сходятся в
личности, являющейся автором по отношению к своей жизни и другой личности, к
продукту своей культурной деятельности, эстетически выраженной в форме
поступка. М. М. Бахтин считает эстетическую активность квинтэссенцией —
прообразом и эталоном — культуротворчества: здесь завершенность, полнота
выражения, осуществленности смысла в форме [400] максимальны. Всю свою
концепцию философии культуры он строит на материале художественного, словесного
творчества. Важной причиной, по
которой эстетическое и художественное в онтологической концепции представляли
всю культуру в целом, было следование большинства сторонников этой позиции
символической трактовке культуры и феноменологическому принципу ее исследования.
Актуальным в 20—30-е годы стало стремление разработать новые подходы к
культуре, где феномен культурного бытия был бы уравнен в правах с ноуменом
культурологического знания. Эта задача разрешалась в среде эмпирического
становления культурного смысла в символе. Важным постулатом концепции символа
стала мысль, что он принципиально необъясняем, а лишь описывается. Идея о
неразложимости символа на составные части ввиду неизбежного остатка «сути» при
анализе явленного и невозможности его научного объяснения имеет ряд
серьезнейших методологических следствий. Формируется, например, вывод о том,
что научное объяснение всегда связано не с действительностью, а с символами
действительности и может быть с ней связано только путем приобщения к символам,
что достигается через их описание («символическое» описание). Как пишет П. А.
Флоренский, «символ перестал бы быть символом и сделался бы в нашем сознании
простою и самостоятельною реальностью, никак не связанною с символизируемым,
если бы описание действительности предметом своим имело бы одну только эту
действительность: описанию необходимо, вместе с тем, иметь в виду и
символический характер самых символов, т. е. особым усилием все время держаться
сразу и при символе и при символизируемом»131. Выявление
антиномичной структуры символа и осознание соприсутствия в нем «сущего» и
«существующего» привело к вполне прагматичному («рабочему») к нему отношению.
Символ мог пониматься уже и почвой содержания «алогического», «инобытийного»,
«апофатического», т. е. сферой утраты и приобретения знанием своего определения.
Этим было заложено новое видение реалий культуры, так как акцентирование
внимания на инонаучной природе символа позволило апеллировать к нему как к
фундаментально неразложимому нечто. Последнее давало возможность решения
«конкретных» научных и богословских вопросов исследования культуры. В 20-е годы
приобретает новое значение одна из важнейших для русской философии культуры
начала века тема «личность и культура». В то время как главным субъектом
истории провозглашались революционные массы и страна повторяла за своим поэтом:
«Еди- [401] ница — ноль! Единица —
пыль!», когда выстоять духовно было человеку не менее трудно, чем просто
выжить, российские философы встают на защиту ценности личности, ее свободы, ее
духовного самостояния. П. А. Флоренский, закладывая основы нового философского
учения антроподицеи, т. е. оправдания человека, которое он начал разрабатывать
с середины 20-х годов, обозначает следующую систему категориальных координат:
форма, целое, личность, творчество, жизнь132.
Личность здесь предстает как активное животворящее начало в культурном синтезе,
как человек практический — Homo
faber. Утверждение
человеком своей гармонии с Космосом, Духом и Культурой происходит через
восхождение от индивидуального к соборному сознанию в процессе активной
созидательной деятельности: технической, познавательной, художественной. При
этом имя — лик — оказывается онтологическим инвариантом субъективности и
внутренней сути личности и культуры, а следовательно, важнейшей и непреходящей
ценностью мира. А. Ф. Лосев
доказывает, что с личностью невозможно не считаться хотя бы уже потому, что она
есть факт. «Она существует в истории. Она живет, борется, порождается,
расцветает и умирает. Она всегда обязательно жизнь, а не чистое понятие»133. Но в то же время личность отличается от
вещи, и прежде всего тем, что предполагает самосознание, т. е. «интеллигенцию»134. Следовательно, она преодолевает противопоставленную
ей извне и внутри себя антитезу субъекта и объекта сначала на уровне идей в
трех способах осмысления — теоретическом, практическом и эстетическом разуме
(познании, воле, чувстве), затем находит им соответствующее выражение в формах
культуры — науке, морали, искусстве. Тем самым личность становится инобытийной
осуществленностью трех типов творческой интеллигенции, обретая образное
воплощение, свой лик в соответствующем мифе, который А. Ф. Лосев трактовал как
целостность осмысленного и оформленного бытия, картинного излучения личности135. Исходя из такого
понимания связи личности, культуры и мифа, А. Ф.Лосев подразделяет культурные
эпохи по характеру заложенного в них личностного основания, выраженного в
соответствующих типах мифологии — византийском, готическом, восточном, футуристическом,
экспрессионистском, коммунистическом. Таким образом, личность оказывается
своего рода первосущностью, из которой берет начало культура и история. Сама
являясь телесно осуществленным символом, т. е. тождеством духовного и
телесного, личность творит культуру, которую потом снова осваивает, постигает
и выражает [402] в результатах этой
деятельности — в символах второго порядка (например, слове).-А. Ф. Лосев
представлял личность центром мифа, ибо на нее замкнуты культура, история и их
постижение, а значит, с ее ценностью в качестве начала жизни и смысла мира
несопоставимы никакие социально-политические реалии. Подлинным
гимном человеку явилась философская концепция М. М. Бахтина, в равной степени
бывшая и философией культуры, и философией личности. Важнейшее понятие
сочинений М. М. Бахтина является онтологическим условием существования «Я»,
условием жизни духовной переживающей личности, ибо путь спасения «Я» возможен
через спасение души, а «душа — это дар моего духа другому»136. Только в состоянии нетождественности самой
себе, вступая в со-бытие (диалог) с уникальностью «другого», личность достигает
подлинной жизни и обретает собственную уникальность, творя новый мир
понимающего и самоутверждающегося духа, т. е. культуру. Таким образом,
культура — это смысл диалога по поводу существования разных людей. Если
в ранних работах М. М. Бахтин обращался прежде всего к индивидуальным аспектам
культуротворчества, то со второй половины 20-х годов он разрабатывает идею
диалога в культуре на макроуровне, т. е. социально-историческом. (В дальнейшем
вплоть до конца 70-х годов он развивал концепцию, сложившуюся до середины 30-х
годов, поэтому мы рассматриваем ее здесь в целом, привлекая некоторые более
позднего уточнения автора.) Прежде всего М. М. Бахтин обращается к исследованию
культуры как особого субъекта творчества (не индивидуального, а социального
измерения), выражающего себя как синхронное многоголосие в соответствующем типе
строения — архитектонике. Типам таких архитектоник соответствуют различные
типы культуры, характеризующиеся определенными стилевыми чертами, а каждое
произведение культуры детерминировано принадлежностью к этой полифонии.
«Условия речевого общения, его формы... определяются социально-экономическими
предпосылками... в этих формах проявляются меняющиеся в истории типы социально-идеологического
общения», — писал М. М. Бахтин, подчеркивая вместе с тем, что только через
конкретное индивидуальное «высказывание» язык соприкасается с общением,
«проникается его живыми силами, становится реальностью»137. Таким
образом, процесс творчества культуры М. М. Бахтин понимает не как эманацию в
личность трансцендентных сущностей, а как самоопределение в диалектическом
взаимоотношении, взаимообме- [403] не между «Я»,
«другими» и социальной общностью. Но сколь бы императивным ни был
социокультурный контекст, в котором находится личность, социальное не
проецируется в ее деятельность как пассивное отражение (в этом — радикальное
отличие концепции М. М. Бахтина от современных ему марксистских трактовок
культуры), ибо, во-первых, любая культурно-историческая эпоха — не монолит, а
полифония; во-вторых, творчество — волевой акт ответственного поступка
личности, осмысленно преломляющей мир в себе. Социально-исторический контекст
есть диалогизируюший «интонационно-ценностный» фон, меняющийся по эпохам
восприятия, поэтому произведения культуры живут в потенциально бесконечном
смысловом диалоге. М. М. Бахтин полагал, что научность, т. е. точность и объективность
в исследованиях культуры, возникает благодаря подвижной диалектике «Я» и всей
многоликости «другого». Он вводит понятие «большого времени» как своеобразной
«хроно-полифонии», позволяющей взглянуть на каждое явление культуры в проекции
прошлого и будущего, а не только в современном ему социокультурном контексте138. Онтологическое
направление философии культуры теоретически и методологически подытожило
исследования культуры за 20 предшествующих лет. Продолжив общую линию
мировоззренческих исканий русских философов начала века, оно смогло открыть
путь к ранее неразрешимым проблемам. Символизм и феноменология помогли найти
конкретные способы изучения культуры, а диалектическое понимание отношений
личности — реальной социальной действительности и творчества культуры — дало
возможность преодолеть методологическую односторонность метафизического,
субъективистского и позитивистского подходов к культуре. Однако потенциал этого
учения фактически не был реализован в отечественной истории из-за
искусственной прерванности ее развития в 30-е годы и в последующий период. Наряду с
философско-теоретическими исследованиями культуры в 20-е годы формируется
осознанная потребность прежде разрозненных и предметно обособленных
гуманитарных наук, таких как литературоведение, языкознание, в универсальной
синтезирующей теории культуры. Из-за
неудовлетворенности методологической ограниченностью конкретно-научных подходов
возникает интерес к культурологии, видящей в культуре универсальный язык
человечества, интегрирующий разные сферы его деятельности, со своими законами,
инвариантными [404] структурами,
социально-исторической динамикой. Такое движение начинается даже в стане
формалистического литературоведения, обратившегося к построению динамической
системы литературы, в которой конкретное произведение определялось бы в
единстве социальной и культурной среды и исторического процесса литературного
развития139. В это же время вокруг
академика Н. Я. Марра образовалась группа исследователей (языковедов,
литературоведов, этнографов), приступившая к изучению архаического сознания в
системе культурно-исторической семантики. Так, И. Франк-Каменецкий вводит
универсализирующий термин «картина мира», подразделяя ее на мифологическое,
научное, обьшенное и поэтическое сознание, и рассматривает культуру как
универсальный язык, оформляющий и организующий весь мир140. О. М. Фрейденберг, В. Я. Пропп, Б. М. Эйхенбаум
предпринимают исследование структур и форм культуры (ритуала, сказки, пародии)
в контексте общей теории культуры. О. М. Фрейденберг трактует, например,
эволюцию пародии как выражение исторического движения культурно-ценностных
смыслов, лежащих за пределами литературы в социокультурном контексте времени141. Таким образом, к началу 30-х годов в российской науке
«культура» становится предметом широкой сферы гуманитарного значения. Ее
исследование постепенно выходит за рамки религиозно-метафизического учения и
завоевывает статус общефилософского учения о мире и человеке, его деятельности
и творчестве, осуществляющихся в социально-историческом пространстве. При этом
наблюдается движение к проблеме культуры с двух сторон: со стороны философской
антропологии, стремящейся к предметной и социально-исторической конкретизации,
и со стороны частных наук, испытывающих потребность в целостной теории, дающей
систему представлений о мире человеческой личности. [405] §2. Исследование культуры в СССРКоммунистическая
идеология 30-50-х годов, выразившая утилитарно-упрощенный, приспособленный к
нуждам тоталитарного государства вульгаризированный марксизм, в соединении с
чувствами «самосохранения» и «самоцензуры» превратила отечественное поле
философского исследования в бесплодную пустыню. Вполне естественно, что
философия культуры оказалась в числе «буржуазных лжеучений», о которых
полагалось говорить два-три уничижительных слова или просто умалчивать.
Достаточно сказать, что в сталинской интерпретации марксисткой философии
отсутствует даже понятие «культура». После
официального, хотя и половинчатого, осуждения «культа Сталина» на XX съезде
КПСС советское общество вступило на долгий и трудный путь внутреннего
раскрепощения личности. Проблема человека — сперва как бы исподволь, все еще в
социально-классовом «обрамлении», но чем далее, тем «полнокровнее» — зазвучала
вновь. Личность,
не являющаяся лишь оттиском коллектива, способная к отстаиванию самостоятельной
позиции, заявила себя в романе «Не хлебом единым» В. Дудинцева, в повести
«Кто-то должен» Д. Гранина, в повести «Один день Ивана Денисовича» и ранних
рассказах А. Солженицына, у В. Шукшина, В. Тендрякова, в военных повестях Г.
Бакланова, В. Быкова, В. Кондратьева. В 1967 г. прошла первая в СССР
конференция по проблеме человека как важной философской проблеме, несколько
потеснившей проблемы базиса и надстройки, «основного вопроса» философии и
других стандартно-догматичных проблем марксистко-ленинской философии. [406] Однако проблема
культуры в массовой философской литературе (учебниках, учебных пособиях,
научно-популярных изданиях) по-прежнему оставалась на третьем плане и, как
правило, лишь в одном словосочетании — «социалистическая культура». Так, в популярном
учебнике В. Г. Афанасьева «Основы философских знаний» — по тем временам одном
из лучших — «культуру» «поглощают», с одной стороны, «надстройка», с другой —
«общественное сознание». Содержательно культура характеризуется в этом учебнике
исключительно как духовная культура, включающая некоторые формы общественного
сознания: искусство, литературу, науку (что, впрочем, нигде не оговаривается и
не объясняется); вскользь говорится о «культурной жизни общества»,
«культурно-просветительской работе»142. В
трудах, посвященных проблемам культуры в 50-е годы, утверждались как исходные
постулаты, на которых, собственно говоря, и строилось тогда все здание науки о
культуре, несколько положений из работ В. И, Ленина. Под культурой понималась
совокупность достижений науки, искусства и литературы в соединении с
культурно-просветительной работой, основанной на принципе связи культуры и
политики как важнейшем принципе социалистической культуры, которому .следуют
все деятели советской культуры и «разоблачают лицемерные буржуазные вымыслы об
„аполитичности культуры"»143. Для исследований
культуры существенную роль сыграли накапливавшиеся с 60-х годов идеи в области
этики, эстетики, аксиологии (названной в первой книге В. П. Тугаринова «О
ценностях жизни и культуры», разумеется, «марксисткой теорией ценностей»),
кибернетики и исследования систем, а также углубление исторического видения
мирового процесса в целом. Накопление и развитие именно этих идей позволило
академику Д. Ф. Маркову спустя много лет написать: «...в СССР и других странах
социализма накоплен немалый опыт по изучению истории и теории социалистической
культуры... Уже долгое время идут оживленные дискуссии о понятии культуры,
существует множество ее определений... Исходное здесь — понимание культуры в
качестве определенной системы: отдельные сферы культуры представляют собой
компоненты интегрированного целого... наряду с системным анализом и в
сочетании с ним исключительно важны в процессе изучения культуры принципы ее
исторической (диахронной) и структурной (синхронной) типологии... Культура
социалистического общества, как и любой другой тип культуры, [407] дифференцируется на
ряд сфер: наука, образование, художественная культура и т. д.»144. Источником
культуры была признана человеческая деятельность. Основываясь на многолетних
исследованиях С. Н.Артановского, Э. А. Баллера, П. П. Гайденко, В. Е,
Давидовича и Ю. А. Жданова, Б. С. Ерасова, Э. С. Маркаряна (1963—1970), а также
А. И.Арнольдова, Е. В. Богомоловой, Н. С. Злобина, М. С. Кагана, Л. Н. Когана,
В. М. Межуева, Ю. М. Лотмана, Э. В. Соколова, Н. 3. Чавчавадзе (1972—1980), В.
Ж. Келле и М. Я. Ковальзон сформулировали основную проблему философии
культуры, отделив ее от «конкретно-научного анализа» как задачу «выработки
общего подхода к культуре, философско-социологической ее концепции», который
способен «служить теоретико-методологической основой частнонаучных исследований»145. «...Культура, — писали В. Ж. Келле и М. Я.
Коваль-зон, — выступает как характеристика человека и только человека, как мера
и синтетическая характеристика его духовного, нравственного, профессионального
развития». Это понятие «необходимо в историческом материализме в той и только
в той мере, в какой анализ закономерного развития общества связывается с
исследованием деятельности людей, реализующих эти законы, и с развитием самого
человека... культура существует в каждое данное время и для каждого
исторически определенного общества как нечто статистическое, как культурная
среда... и в то же время — как нечто динамическое постоянно развивающееся и
совершенствующееся в результате творческой деятельности человека... и как
культурное наследство, и как культурное творчество»146. Для авторов
«Культуры и развития человека» было очевидно, что «подход к культуре как
универсальной реальности человеческого бытия задает и аналогичный
общеметодологический масштаб ее философского рассмотрения... Действительная
взаимосвязь культуры и человека далеко не ограничивается тем эмпирическим
процессом, который называется культурной жизнью членов общества. В ткани
общественной жизни, в строении жизни, в строении общества культура укоренена
значительно глубже, чем это обычно представляется, а потому и ее влияние на
человека простирается дальше удовлетворения культурных запросов и
потребностей. Эта связь не столь очевидна и не лежит на поверхности культурной
жизни общества, где дают о себе знать потребности и интересы, далекие от
идеальных. Она может быть обнаружена и реконструирована в масштабах исторического
развития, когда становится предметом теоретического ана- [408] лиза»147. Очерчивая круг концепций культуры, эти
отечественные ученые отдают явное предпочтение тем, которые находятся в русле
деятельностного подхода к поиску истока и сущности культуры. «В его рамках
представлены различные взгляды на взаимозависимость культуры и деятельности.
Культура представляется либо в виде совокупности (системы) определенных видов
деятельности и ее результатов (М- С. Каган), либо как творческое содержание
деятельности (Н. С. Злобин), либо как способ деятельности, ее технологии (Э. С.
Маркарян, отчасти В. Е. Давидович и Ю. А. Жданов), либо как деятельность в
форме всеобщего труда (В. М. Межуев), либо как общественная практика»148. «Культура,
— писал П. С. Гуревич, — не может быть понята, если ее рассматривать
абстрактно, вне истории. Чтобы научно объяснить природу культуры, надо
исходить из анамнеза сущности исторического процесса, из исследования развития
человека в процессе истории. Короче говоря, чтобы понять культуру, надо
осмыслить историю и в ее различных измерениях, и в ее целостности. Поэтому
философия культуры опирается на материалистическое понимание истории и исходит
из него. Вместе с тем анализ культуры в таком ее понимании обогащает само
материалистическое понимание истории»149. Едва
ли не единственная книга 80-х годов, которая целиком посвящена философии
культуры, — книга Н. 3. Чавчавадзе «Культура и ценности». «...Под культурой, —
писал Н. 3. Чавчавадзе, — мы понимаем мир воплощенных ценностей,
преобразованную сообразно им природу человека и его среду — мир орудий и его
материальной и духовной деятельности, социальных институтов и духовных
достижений. Культура есть продукт труда в самом высоком и широком смысле этого
слова — продукт творческий, преобразующей и самопреобразующей деятельности.
Преобразование это идет... в направлении реализации идеальных ценностей,
одухотворения природной материи (человека и его предметного мира), внедрения
целесообразности в стихию слепой необходимости, когда субъект овладевает
объектом. Процесс этого преобразования в принципе бесконечен, поскольку
полное, исчерпывающее одухотворение природной материи, овладение объектом в
реально-эмпирической действительности просто невозможно (ибо это означало бы
растворение материи в духе, объекта в субъекте и т. д.). Но именно в силу этого
культура навсегда сохранит в себе достоинство цели человеческой деятельности и
ее внутреннего смысла, так как она и [409] есть раскрытие и
развитие человеческих сущностных сил, в чем Маркс видел единственную самоцель»150. Резюмируя споры
70—80-х годов, В. М. Межуев писал: «Философское понимание культуры
соответствует не частной позиции исследователя, стремящегося анализировать
культуру под углом зрения той или иной специализированной области знания, а
всеобщей — общественно-исторической и социально-практической — позиции
человека в мире, стремящегося превратить его в „человеческий мир", в мир
человека. Вот почему философия культуры есть в конечном счете философия самого
человека, осознавшего себя в качестве единственного источника, цели и
результата всего общественно-исторического развития, в качестве подлинного
демиурга действительного мира, изменяющего и преобразующего его по законам
истины, свободы, добра и красоты»151. Итак, 70—80-е годы
характеризуются углублением в проблемы философии культуры, большей
самостоятельностью исследователей, разнообразием подходов к проблемам культуры
— подходов, которые еще в 60-е годы выглядели «еретическими» (системно-структурный,
антропологический, аксиологический, семиотический, герменевтический и т. д.);
отказом от представлений о «национальной по форме и социалистической по
содержанию культуре» и от абсолютизации классового подхода к культуре;
прекращением огульной критики как самой буржуазной культуры, так и западных
концепций философии культуры и т. п. Правда, еще в 1989 г. статья Н. В.
Мотрошиловой «Культура» в «Философском энциклопедическом словаре» оставалась
своего рода компромиссом — в ней подчеркнуты новые тенденции в понимании
культуры и явно заметны «следы прошлого», в частности в отношении к
немарксистским концепциям философии культуры. Однако в это же время Н. В.
Мотрошилова в статье «Новая волна интереса к философской аргументации» говорила
о необходимости включения исследований отечественных мыслителей в контекст
современной мировой философии культуры. Н. В. Мотрошилова считает позитивной
«саму попытку (для философии в целом, конечно, не новую) наметить и
подвергнуть исследованию широкое, целостное поле философии культуры», которое
стремится увязывать «ценностно-аксиологические и бытийственные (онтологические)
аспекты человеческой социально-исторической деятельности». Опираясь на доклады
и выступления на XVII Всемирном философском конгрессе, Н. В. Мотрошилова
предлагает «более конкретную расшифровку того, как мыслятся проблематика [410] и методы такой
современной философии культуры», ибо, «несмотря на существование ряда
интересных и плодотворных подходов, нельзя сказать, что такая целостная
современная концепция культуры создана на Западе или уже сформирована
марксистскими авторами». Н. В. Мотрошилова показала позитивное содержание
взглядов Э. Левина, К. де Бир и других участников Всемирного философского
конгресса в Монреале и заключила, что плодотворна «постановка вопроса о
возможности и необходимости анализа внутренних структур культуры с точки
зрения их взаимодействия, их диалога, а точнее, их „полифонического"
цивилизованного взаимопонимания и взаимообогащения»152. В
начале 90-х годов, преодолев традиционное неприятие «буржуазной философии
культуры» и испробовав немало наименований, доказала свое право на
существование и свою необходимость отечественная философская теория культуры.
Началось чтение курса «философия культуры» на философских факультетах в
университетах (Санкт-Петербургском, Киевском, Уральском, Московском). При
всех различиях подходов и концепций российские философы пришли к общему
выводу, что по своей глубинной сущности культура есть развернутое во времени
самоосуществление человека, его бытия. Многие авторы признали плодотворность
введенного В. В. Межуевым понятия «целостное поле культуры», позволяющего не
противопоставлять, а «увязывать» в одно целое «ценностно-аксиологические и
бытийственные (онтологические) аспекты человеческой социально-исторической
деятельности»153. Системное рассмотрение
внутреннего устройства и функционирования культуры как подсистемы бытия
указывает на ее многомерность и выявляет три измерения: человеческое,
процессуальное и предметное. Это подразумевает последовательное и
взаимосвязанное исследование пяти звеньев функционального цикла реальной жизни
культуры с выявлением необходимых и достаточных компонентов каждого звена: деятельностного
потенциала человека как творца культуры, определяемого его сущностными силами;
способов его предметной деятельности, способов общения и способов синкретичной
художественной деятельности; предметности культуры на трех уровнях — материальном,
духовном, художественном; способов распредмечивания (всех механизмов превращения
внешнепредметного во внутренне-духовное достояние личности; воспитания и
самовоспитания); и, наконец, человека как творения культуры. Важной проблемой
философии культуры оказывается исследование закономерностей пре- [411] вращения единой сущности
культуры во множество конкретных культур, совершающееся в двух плоскостях —
социальном пространстве и социальном времени, что с необходимостью подводит к
определению культуры XX в. в соотнесении с цивилизационными концепциями как
переходного типа культуры. [412] §3. Развитие культурологической мысли в России накануне XXI векаПоследние годы XX
столетия ознаменовались бурным всплеском интереса к культурологии. Волна
публикаций на темы культуры начала подниматься с середины 80-х гг. и
продолжает нарастать до конца 90-х гг. Наряду с работами, посвященными
исследованию отдельных культурных феноменов и систем, вопросов истории
культуры, особенно отечественной, различных аспектов современной культурной
ситуации в стране и мире, с начала 1990-х годов хлынул поток книг и статей, в
которых так или иначе ставились общие проблемы культурологии, связанные с
изучением культуры в ее целостности. Объектом пристального внимания стала не
только сама культура, но и знание о культуре — ее специфика, статус, структура,
соотношение с другими областями гуманитарного и социального знания и т. д. На смену
монополизму марксистской парадигмы (в пределах которой, однако, и раньше
существовали различия в трактовке культуры) пришло необозримое разнообразие
подходов к исследованию культуры. Общетеоретическая проблематика культурологии
стала занимать важное место в целом ряде журналов и сборников статей. Один за
другим начали издаваться бывшие прежде под запретом произведения мыслителей
русского зарубежья и переводы культурологических трудов видных иностранных
авторов. Состоялся ряд конференций и симпозиумов, посвященных обсуждению
философско-теоретических проблем культуры154.
Появилось множество учебников и учебных пособий по культурологии. Характерной
особенностью сложившейся ситуации является и то, что чрезвычайно расширилась
география публикаций по проблемам культуры: если прежце львиная доля их
издавалась в Москве, то теперь они в большом количестве [413] стали выходить
повсюду. Культурология, которая до того даже не числилась в составе наук по
ВАКовской классификации, быстро превратилась в одну из основных областей
гуманитарной науки, а объем научной и учебной литературы по ней, изданной за
несколько лет, едва ли не превысил все, что было опубликовано в этой области ранее
в Советском Союзе. Столь
бурный взлет культурологической мысли в России объясняется, главным образом,
двумя причинами. Первая
носит общий характер и связана с социальными переменами в стране. Эти перемены
не только глубоко затронули содержание культуры, но и привели к тому, что
разговоры о культуре приобрели необыкновенную популярность. Они велись
повсеместно — в средствах массовой информации и в транспортной давке, на заседаниях
Государственной думы и на различного толка митингах... Все говорили об «упадке»
культуры и необходимости ее «возрождения». И хотя дальше разговоров дело
практически почти не продвигалось — финансовая поддержка развития культуры
оставалась крайне недостаточной, тем не менее сложившаяся ситуация создала
благоприятные условия для теоретической разработки проблем культуры и ввела
ее в своего рода «научную моду». Вторая,
более частная причина, являющаяся по существу следствием первой, но оказавшая
более непосредственное и потому особо значимое воздействие на развитие культурологической
мысли, заключалась в том, что культурология была введена (с 1992/93 уч. г.) в
учебные программы всех вузов страны в качестве обязательной гуманитарной
дисциплины. Собственно говоря, именно это обстоятельство и определило
оформление в нашей стране культурологии как особой науки. Даже само слово
«культурология» приобрело хождение в этой связи. В советские времена оно
вызывало у власть имущих подозрение, так как считалось, что им обозначается
«буржуазная наука». Проблемы культурологии рассматривались в рамках области
научных исследований, именовавшейся «история и теория культуры». Под этим
названием сначала в гуманитарных, а затем и в технических вузах стали
появляться и учебные курсы155. Они
имели, главным образом, историческую направленность и по содержанию в
значительной мере были похожи на курсы истории искусства. Правда, теоретические
проблемы культуры в какой-то мере затрагивались в учебном курсе марксистской
философии (в разделе «Исторический материализм»). Но перемены в преподавании
философии привели к тому, что и такое рассмотрение этих проблем перестало быть
обязательным, [414] и во многих случаях
они в курсах философии вообще не раскрывались. В создавшихся условиях стало
целесообразным вместо учебного предмета под названием «История и теория
культуры» ввести дисциплину «Культурология». На
этом фоне (и в значительной мере в связи с потребностями преподавания) на
передний план выдвинулись философские вопросы культурологии, решение которых
определяет построение и содержание ее как научной и учебной дисциплины.
Разработка их продолжала традиции 70-х и 80-х годов. Новым, однако, явилось
то, что российские культурологи окончательно преодолели изоляционистскую
позицию, противопоставлявшую марксистскую концепцию культуры всем остальным, и
стали интенсивно использовать идеи зарубежных школ и направлений
культурологической мысли. В
философско-культурологических исследованиях 90-х годов по-прежнему
преобладающей остается так называемая деятельностная трактовка культуры,
сложившаяся в Советском Союзе еще в 60-е годы. Сторонники ее определяют
культуру как совокупность форм, способов, средств и результатов человеческой
деятельности. В реализации этого подхода к пониманию культуры наблюдается
множество вариантов, различающихся, главным образом, по акцентам на ту или иную
сторону деятельности. Одни
исследователи выдвигают на первый план в содержании культуры, прежде всего,
способы человеческой деятельности, ее «технологический контекст» (В.Давидович,
3. Файнбург); другие — совокупность надбиологических программ человеческой
жизнедеятельности (В. Степин); третьи — духовные ценности (Н. Злобин, Г.
Выжлецов); четвертые— творческую деятельность, направленную на «поиск
сакрального смысла бытия» (И. Гуревич) и т. д. Некоторые придерживаются, в
основном, социоцентристского взгляда на культуру (который по сути своей более
всего соответствует марксистскому историческому материализму); другие же,
опираясь на идеи философской антропологии, экзистенциализма, герменевтики, развивают
антропоцентристские (или персоналистские) представления, в которых
подчеркивается роль человека, личности как субъекта культуры, ее носителя,
творения и творца. Но обилие различных нюансов в трактовке культуры (подчас
трудно уловимых) перестает служить почвой для ожесточенных споров, как это было
в предшествующее время. Во-первых, потому, что эти споры порядком надоели и
стали скучны; мало кто ныне верит в возможность сформулировать единое
определение культуры, которое получило бы всеоб- [415] шее признание: в среде
культурологов утвердилась мысль о необозримом многообразии феноменов культуры,
которое мешает свести ее содержание к какой-либо краткой дефиниции. А
во-вторых, деятельностный подход оказался достаточно широким и гибким, чтобы
вобрать в себя едва ли не все возможные характеристики культуры (и, в
частности, поглотить противопоставлявшееся ему раньше аксиологическое понимание
культуры). Можно констатировать, что на основе этого подхода российские
культурологи в 90-х годах почти единодушно отстаивают ряд фундаментальных для
философии культуры положений, в том числе: —
о надбиологическом, социальном характере культуры как формы человеческого
бытия, воплощающей в себе специфику образа жизни человека; —
о «человекотворческой» функции культуры, в силу которой она выступает как
способ реализации творческих возможностей человека (по традиции тут нередко
говорят на фейербаховско-марксовском языке о развитии «сущностных сил
человека»); —
о единстве духовной и материальной сторон культуры и неправомерности их противопоставления
и обособления (правда, если раньше признавалась «первичность» материальной, т.
е. практической, производственной деятельности перед духовной, то теперь
высказываются и обратные мнения); —
о необходимости системного подхода к изучению культуры (хотя суть этого
подхода понимается по-разному); —
о разнообразии культур и неоправданности европоцентристского взгляда на
историческое развитие мировой культуры; —
о социокультурном прогрессе как общем направлении исторического развития
человечества (идея прогресса— вопреки иногда встречающемуся мнению, что она
вышла из моды, — в той или иной форме проводится Р. Абдеевым, М. Каганом, В.
Яковцом и многими другими исследователями). Значительно
углубляется морфологический анализ культуры. Развитие получают
сформулированные в общих чертах В. Степиным, А. Гуревичем и др. еще в
предшествующие годы представления о категориях культуры и роли философии в их
экспликации и рационализации. Философия предстает как рефлексия над
основаниями культуры, имеющая одной из своих важнейших задач создание прогностических
моделей возможной модификации категориальных структур сознания и,
соответственно, общих принципов и ориентиров деятельности людей. В работах М.
С. Кагана раскрываются сущность [416] и
функции художественной культуры в жизненном мире человечества. Анализируя
место художественного освоения мира в структуре человеческой деятельности и
сущность художественного образа, он обосновывает тезис о том, что искусство
выступает как центральная подсистема культуры и форма ее самосознания (в
отличие от науки и философии, которые являются ее сознанием). Этому же автору
принадлежит проведенный впервые анализ семиозиса культуры (т. е. состава
используемых ею языковых средств), обнаруживший ее «полиглотность» и, в
частности, существование в ней двух типов языка — монологического и
диалогического. Трудами многих исследователей преодолевается унаследованный от
школьной систематики курса «истмата» разрыв между культурой и техникой (которая
рассматривалась там обычно безотносительно к культуре в разделе о материальном
производстве). В учебных пособиях по культурологии появляются главы,
посвященные экономической культуре156.
Подробному изучению подвергается миф как явление культуры, относящееся не
только к древним временам, но сохраняющееся в любом обществе (здесь следует
отметить, в частности, публикацию написанных ранее работ Ф.Лосева). Более
объективно и многопланово освещается роль религии в культуре. С различных сторон
раскрывается сущность и место творчества в культуре, соотношение консерватизма
и новаторства в ее развитии157. В
работах С. Артановского, С. Арутюнова, Ю. Бромлея, Л. Гумилева, Г. Померанца,
А. Мельникова и др. формы и типы культуры рассматриваются в связи с
эколого-историческими условиями жизни народов и межкультурными контактами. Расширяется
поле культурологических исследований. В него вливаются свежие струи
философской эссеистики, находящейся на грани с художественной литературой,
литературоведением, лингвистикой, психологией, социальной публицистикой.
Множество любопытных наблюдений и обобщений, вскрывающих символику культуры и
дающих нетривиальную интерпретацию разнообразных культурных феноменов прошлого
и современности, содержится в увидевших свет в рассматриваемый период книгах и
статьях С. Аверинцева, В. Амахвердова, В. Библера, М. Мамардашвили, М. Розова,
В. Подороги, В. Рабиновича, С. Гусева, Б. Маркова, А. Огурцова, В. Савчука, Г.
Тульчинского, в трудах представителей Тартуско-Мрсковской семиотической школы
Ю. Лотмана, Вс. Иванова, Б. Успенского, и др. Многие
авторы стремятся выявить и охарактеризовать различные функции культуры. Так,
Э. Соколов в книге «Культурология» [417] (М., 1994) выделяет 6
функций — защитно-адаптивную, преобразовательную, коммуникативную,
сигнификативную, нормативную и «психической разрядки», а кроме того еще три,
связанные с личностью — функции «гоминизации», социализации, «инкультурации»; Ю.
Ананьев в кн. «Культура как интегратор социума» (Нижний Новгород, 1996) тоже
перечисляет 9 функций культуры, но несколько иных (адаптивную, эдукативную,
когнитивную, валюативную, информативную, коммуникативную, нормативную,
регулятивную, интегративную). Хотя дифференциация функций у различных авторов
неодинакова, в суждениях о них есть немало общего. Особое значение для
развития российской культурологической мысли последнего десятилетия XX века
приобретают поиски новых путей к созданию общей картины социокультурной истории
человечества. Дух времени, предчувствие великих перемен в жизни человечества,
которые принесет с собою третье тысячелетие, привлекают к «логике истории»
внимание во всем мире. Но в нашей стране потребность понять эту логику
переживается с особой остротой. Поэтому нет ничего удивительного в том, что
среди авторов книг, посвященных описанию и объяснению хода человеческой
истории, можно встретить не только гуманитариев, но и экономистов (Ю. Яковец),
инженеров (Р. Абдеев), математиков (Н. Фоменко). Крутой поворот страны от
социализма к капитализму («назад», с точки зрения коммунистической идеологии!)
и неопределенность ожидающих ее в третьем тысячелетии перспектив, эрозия
марксистской парадигмы общественного развития и заманчивая возможность
публиковать в открытой печати идеи и концепции самого разного идеологического
и философского толка, освоение идей западной общественной мысли, бывших долгое
время лишь объектом для критики, — все это породило большое разнообразие
подходов к построению общих моделей исторического процесса. Некоторые из
предложенных подходов носят весьма экстравагантный характер158. Эпохальные «открытия», сделанные их
авторами, вызвали интерес у широкой публики — в значительной мере благодаря
тому, что были разрекламированы в охочих до сенсаций средствах массовой
информации, — однако среди специалистов признания не получили. Менее экзотичным,
но более основательным по сравнению с названными публикациями является
исследование кибернетика Р, Абдеева159,
который, оставаясь в целом на общефилософских позициях диалектического
материализма, делает попытку сочетать [418] марксистскую диалектику
с идеями, навеянными представлениями о происходящем в XX веке вступлении
человечества в новую эру — «постиндустриальную» (Дж. Белл, Дж. Гэлбрейт),
«сверхиндустриальную» (О. Тоффлер), «технотронную» (3. Бжезинский),
«информационную» (М.Маклюэн, Е. Масуда). В качестве «локомотивов истории» — ее
движущих сил — Абдеев рассматривает информацию, управление и организацию.
Критерием прогресса для него является рост объема полезной информации,
проходящей за единицу времени в контурах управления. Механизмы прогрессивного
развития общества заключаются в возрастании скорости коммуникаций, убыстрении
обработки информации, росте наглядности ее отображения, увеличении объема и
темпов внедрения инноваций, расширении использования обратных связей и
усилении технической оснащенности управленческого труда. Абдеев подробно
описывает особенности современной «информационной цивилизации», обусловленные
указанными механизмами. Однако собственно культурологическая проблематика в
концепции Абдеева затрагивается лишь вскользь. Он подчеркивает особое значение
культуры труда в каждой цивилизации и сетует на недостатки гуманитарного
образования, которое строится на «курсах историй» (философии, культуры,
религии) и потому ориентирует студентов в прошлое. Ставя в фокус своего анализа
категорию информации, он не развивает информационный подход к культуре и вообще
обходит стороной вопрос об отношении информации и культуры. С серией работ,
направленных на выяснение общих закономерностей эволюции цивилизаций,
выступает Ю. Яковец. Его «теория циклической динамики и социогенетики»
опирается на труды Н. Д. Кондратьева, а также И. Шумпетера, А. Тойнби, Ф.
Броделя, П. Сорокина и представляет всю историю человечества как процесс,
основными чертами которого являются: а) волнообразно-спиралевидный характер,
б) полицикличность, в) существование переходных периодов, г) неравномерное
течение исторического времени, д) образование географических «эпицентров», е)
законы исторической генетики, ж) взаимодействие циклов (в том числе природных)160. Яковец выделяет циклы краткосрочные (до 10
лет), среднесрочные (10—20 лет), долгосрочные «кондратьевские» (до полувека) и
еще более длительные «цивилизационные» (измеряемые столетиями) — по Шпенглеру,
Тойнби, Гумилеву, Тоффлеру. Стремясь синтезировать идеи названных (и других)
авторов, он строит схему, в которой история человечества разделяется на три
«суперцикла»: первый охватывает древние цивилизации (неолитическую,
раннерабовладельческую, античную), второй — фео- [419] дально-капиталистические
цивилизации (раннефеодальную, позднефеодальную, или прединдустриальную,
индустриальную), третий же — «постиндустриальный» — начинается в нашу эпоху.
Если первый суперцикл — это детство и юность человечества, то второй — его зрелость,
а третий — «хотелось бы верить», как пишет Яковец, — должен стать периодом
расцвета общества, развития «коллективной мудрости» человека. Каждая мировая
цивилизация представляет «пучок локальных цивилизаций». В настоящее время, по
Яковцу, существует б групп локальных цивилизаций (азиатская,
западноевропейская, американская, африканская, восточноевропейская и
североазиатская). Яковец решительно
отказывается от материалистического понимания истории и утверждает «первенство
духа, примат осознанных потребностей в развитии человечества». Культура
(духовная) выступает у него как одна из главных движущих сил общественного
развития. Правда, его понимание культуры весьма своеобразно. Он относит к ней
«те виды духовной деятельности и их продукты, которые связаны с эмоциональной
сферой, эстетически-эмоциональным восприятием окружающего мира»; в состав
культуры он включает: 1) искусство (изобразительное, музыка, театр,
хореография, кино, прикладное), 2) литературу, книжное дело, библиотечное
дело, 3) средства массовой информации и другие средства информатизации «в
части, относящейся к культуре». Наука, образование, идеология, нравственные
ценности и идеалы оказываются у него за пределами культуры161. Встречающееся иногда словосочетание
«культура и искусство» (напр., в названии одного из параграфов «Истории
цивилизаций») заставляет подозревать, что и искусство Яковец не совсем включает
в культуру... Наиболее
содержательные попытки обрисовать общую картину социокультурной истории
человечества делают исследователи, связывающие эту задачу с разработкой общей
теории культуры. Такой подход
демонстрирует А. С. Ахиезер162.
Исходной базой для него служит исторический опыт России, и непосредственной его
целью является концептуальное объяснение особенностей развития русского
государства. Однако исследование проблем, вставших перед автором на пути к
этой цели, приводит его к созданию культурологической теории, имеющей весьма
общий характер. Ахиезер рассматривает культуру как совокупность программ
духовной деятельности людей, несущую в себе накопленный народом
ценностно-организационный опыт, идеалы жизни, нравственности, социальных
отношений, общения. Элементарной «клеточкой» («логической микроструктурой»)
культуры является дуальная оппозиция, заключающаяся в столкновении [420] двух противоположных
смыслов (напр., архаическое — современное, коллективное — индивидуальное,
оптимизм — пессимизм, и т. д.). Пространство культуры заполнено огромным
множеством таких дуальных оппозиций. Культура всегда живет в «игре» между
смыслами и, порождая их разнообразные сочетания, имеет намного большее число
степеней свободы, нежели социальные отношения. Каждая из дуальных оппозиций
создает конструктивную напряженность, чреватую духовным дискомфортом.
Существуют два основных способа преодоления этой напряженности: инверсия —
принятие одного из полюсов оппозиции и отказ от другого и медиация — движение
между альтернативными полюсами оппозиции в поисках их синтеза. Инверсивное
мышление оперирует лишь готовыми решениями и находится под влиянием эмоций. Оно
правомерно там, где сложился автоматизм, стабильность жизни. Но культуры, в
которых доминирует инверсивная логика, внутренне конфликтны, им грозит раскол —
разрыв коммуникаций, распад единого смыслового поля, дезорганизация.
Медиативное же мышление сопряжено с творческим развитием культуры. Оно рождает
«срединную культуру» — смысловое поле, в котором преодолевается односторонность
полюсов оппозиции. Рассматривая историческое развитие цивилизаций, Ахиезер
различает два типа цивилизаций — традиционные и либеральные. Цивилизация первого
типа зиждется на «ценности воспроизводства», характеризуется высокой
нормативностью и негативным отношением к новациям, личность осмысливает в ней
себя как ценность лишь постольку, поскольку растворена в «Мы». В цивилизации же
второго типа господствует установка на «ценность прогресса», в ней
приветствуются новации, повышающие эффективность деятельности, и признается
самоценность личности. Современная Россия, считает Ахиезер, сохраняет многие
черты традиционной цивилизации: тяга к коллективизму, соборным и авторитарным
ценностям, консерватизму, ориентация не на результат, а на то, чтобы «все были
довольны»; вместе с тем Россия уже сделала, по-видимому, необратимые шаги к
либеральной цивилизации и обладает многими ее признаками. Будущее России
зависит от того, сумеет ли она преодолеть историческую инерцию, которая до сих
пор периодически приводила ее в состояние раскола. Идеи Ахиезера пока еще
недостаточно освоены культурологической наукой, но можно предположить, что они
займут важное место не только в российской, но и в мировой культурологической
мысли. Если
А. С. Ахиезер развивает свою теорию на материале столь уникального
социокультурного объекта, каким является Россия, и именно [421] специфика этого
материала ведет его к нетривиальному взгляду на некоторые общие проблемы
исследования культуры, то М. С. Каган в книге «Философия культуры» (СПб. 1996)
подходит к построению культурологической концепции с другой стороны. Он строит
ее с самого начала как культурологическую теорию самого общего уровня. Каган
рассматривает культуру как систему и применяет к ней как объекту исследования
системный подход. Этот подход заставляет его начать исследование культуры с
рассмотрения ее как системы в составе другой, более широкой системы. В
качестве такой более широкой системы у Кагана выступает бытие — бытие вообще,
в философском смысле слова. Различая три основные формы бытия — бытие природы,
бытие общества и бытие человека, он полагает, что культура в самом общем,
философском плане представляет собою четвертую форму бытия, которая порождена
деятельностью человека. Культура есть такая форма бытия, которая включает в
себя: 1) «сверхприродные» качества человека, т. е. такие, которые не даны ему
от природы, а формируются у него (на основе данных природой возможностей) в
ходе общественной жизни; 2) многообразие предметов — материальных, духовных,
художественных, — которые составляют «вторую природу», возникающую благодаря
деятельности человека; 3) «сверхприродные» (в том же смысле, что и качества
человека) способы деятельности, с помощью которых люди «опредмечивают»
(воплощают) и «распредмечивают» (извлекают) содержание, заложенное в продуктах
их деятельности; 4) общение как способ реализации потребности людей друг в
друге. Человек у Кагана выступает, с одной стороны, как творец культуры,
создающий в своей опредмечивающей деятельности ее предметное бытие, а с другой
— как творение культуры, развивающееся благодаря распредмечивающей
деятельности, которая позволяет ему овладевать культурой и участвовать в ее
дальнейшем развитии. Своеобразие концепции Кагана выступает особенно ярко в
его аналитическом очерке строения культуры. Он различает три сферы культуры —
материальную, духовную и художественную (последняя отличается от первых тем,
что представляет собой «духовно-материальную слитность»). В каждой сфере
образуются специфические для нее «формы предметности», в которых воплощаются
результаты человеческой деятельности. В первой — это «окультуренное»
человеческое тело, техническая вещь, социальная организация. Во второй сфере —
знание, ценность, проект. В третьей — художественный образ. Раскрывая
содержание художественной деятельности, Каган дает оригинальную классификацию
форм искусства и рисует общую морфологическую картину типов [422] реализуемых в нем
образных структур. Логика концепции петербургского философа с необходимостью
приводит к выводу, что культура есть саморазвивающаяся система. Для описания
закономерностей прогрессивного развития этой системы он использует принципы
одного из новейших научных направлений — синергетики. Получающаяся при этом
картина культурно-исторического процесса отличается как от той, которая
представлялась приверженцам идеи однолинейного социокультурного прогресса
общества, так и от той, которую рисовали сторонники полилинейной эволюции
культуры, описывая множество разрозненных, рождающихся и умирающих
цивилизаций. В предлагаемой Каганом модели исторического процесса на каждом
этапе истории возникают различные возможности дальнейшей эволюции человеческого
общества. Но только одна из этих возможностей — отвечающая «зову будущего»
(«аттрактору») — ведет к более высокой ступени общественного развития.
Остальные заводят общество в эволюционные тупики. Таким образом, движение
общества «вверх» по ступеням общественного прогресса достигается через шаги,
делаемые им на каждом этапе в разных направлениях. Последовательность наиболее
удачных, ведущих к «аттрактору», шагов образует главную магистраль
общественного прогресса. Но эта магистраль не является однозначно заданной с
самого начала истории объективными законами общественного развития, как
полагал Маркс. Человечество создает эту магистраль — и создает только благодаря
тому, что оно постоянно ведет поиск лучших путей развития. А здесь для него ценен
как позитивный опыт (нахождение их), так и негативный (испытание тупиковых
путей). Фундаментальный
труд Кагана как бы подводит итоги пройденного отечественной философией
культуры к концу XX века пути. И вместе с тем он наталкивает на размышления о
дальнейшем движении культурологической мысли. Обсуждение встающих здесь вопросов
все больше привлекает внимание культурологов и выдвигается на первый план в их
дискуссиях. Один из таких
вопросов — это оценка достоинств и недостатков деятельностного понимания
культуры. В явной или неявной форме она то и дело становится предметом
обсуждения. Позитивная роль деятельностного подхода в развитии отечественной
философии культуры несомненна. Но эффективность его использования имеет свои
границы. Возникает впечатление, что концепция культуры, развитая в рамках
деятельностного подхода, уже «выжала» из него все, что он может дать. Дело в
том, что при этом подходе, включающем в сферу [423] культуры всю
человеческую деятельность и все ее продукты, остается в тени специфика
культуры, отличающая ее от иных сторон социальной жизни. «Культурное»
совпадает с «социальным», к числу культурных феноменов относится все, что есть
в обществе. Различие между понятиями «культура» и «общество» размывается. Не
случайно поэтому в литературе — особенно учебной — многие авторы, дав вначале
деятельностное определение культуры, в последующем изложении фактически
отходят от него. Деятельностный подход хорош тогда, когда ставятся задачи
феноменологического описания культурных явлений и процессов, сбора
эмпирического материала, характеристике функций культуры и т. п. — тут
расширительное понимание культуры не создает трудностей, поскольку на первом
плане находится ее взаимосвязь с жизнью общества в целом. Однако этот подход
оказывается малоэффективным там, где требуется сделать упор на специфику
культуры, изучать ее как особую область социального бытия, отличную от других
его областей, исследовать ее внутреннюю жизнь. Особого обсуждения требует и
такой общепризнанный «кит» деятельностной концепции культуры, как системный
подход. Последний, очевидно, применим лишь к системным объектам — объектам,
которые по своей природе суть системы. А является ли реальная культура,
существующая в определенном месте и в определенную эпоху, системным объектом,
представляет ли она собою систему? Известны весьма веские соображения П.
Сорокина, которыми он обосновывал свои сомнения в этом. Есть
основания предполагать, что деятельностная концепция близка к исчерпанию своих
возможностей, и в дальнейшем развитии отечественной культурологии произойдет
постепенный отход от деятельностного понимания культуры и сведения к нему
всего дела ее изучения. Это становится тем более вероятным, что наблюдается
явное оживление интереса к иному — информационно-семиотическому подходу к
культуре, у истоков которого стоят на Западе — Кассирер, Моль, Гадамер, а у нас
— представители Тартуско-Московской семиотической школы (Лотман и др.). Весьма
возможно, что XXI век начнется под знаком растущего влияния
иформационно-семиотических идей на развитие культурологической мысли. Первые
ласточки этого сдвига уже летают: увеличивается внимание культурологов к
изучению знаковых средств культуры, к семиотическому анализу культурных
феноменов как «текстов», к построению информационных моделей культурных
процессов, растет популярность работ Ю. Лотмана и его школы. «Направлением, где
достигнуты наиболее значительные [424] результаты, —
подчеркивала в своем выступлении С. Матвеева еще в 1992 году, — следует
признать семиотические исследования культуры, первоначально связанные с
литературоведением, но в дальнейшем охватившие через свое центральное понятие
текст" (язык) значительно больший объем культурных явлений. Пожалуй, на
сегодняшний день это единственное культурологическое направление, где
отечественная культурология вышла на мировой уровень»163. Даже самые ревностные сторонники
деятельностного подхода делают известные шаги в сторону этого направления,
когда говорят о неразрывном единстве материального и духовного в культуре (ибо это,
в сущности, означает понимание культурных феноменов как знаков, несущих в себе
значение, информацию). Другой
круг проблем, в котором к концу 90-х годов все чаще и интенсивней вращаются
дискуссии между культурологами, касается статуса культурологии как области
знаний, ее предмета и ее структуры. «Философия культуры» Кагана ставит и
решает примерно те же вопросы, которые другими авторами рассматриваются под
шапкой «Культурология», «Социальная культурология», «Социология культуры»,
«Теория и история культуры». Значит ли это, что выбор названия туг является
лишь делом вкуса? Должны ли быть проведены и как могут быть проведены границы
между тематиками, которые кладутся под эти названия? Каково место философии
культуры в культурологии и как философия культуры соотносится с другими
ветвями культурологического знания? С
этими вопросами тесно связан и вопрос о методах исследования культуры.
Философия культуры, очевидно, пользуется методами теоретического мышления (в
том числе и системным), беря их на самом высоком уровне общности. Но можно ли
ограничить этим методологический арсенал культурологии? Культура — не просто
абстракция, она есть реальность, познание которой должно включать в себя
эмпирические исследования как базис для исследований теоретических. Может
быть, культурология не имеет собственного эмпирического базиса и пользуется
эмпирическими данными, полученными в других областях познания? Если это так, то
она представляет собою чисто теоретическую дисциплину, в обобщенном виде
систематизирующую результаты других наук. Однако на самом деле неясно, почему
социальные, социально-психологические, этнографические исследования культуры
нельзя считать вместе с тем и исследованиями культурологическими164. Имеется и опыт проведения эмпирических
культурологических исследований в процессе учебных занятий по [425] культурологии
(культурологические практикумы)165.
Но существование эмпирических культурологических исследований означает, что
можно различать эмпирическую и теоретическую культурологию — подобно тому, как
различают экспериментальную и теоретическую физику. Следует ли отсюда, что
философия культуры есть не что иное, как теоретическая культурология или же
последняя представляет собою нечто выходящее за рамки первой? Пытаясь навести какой-то порядок в сфере своей
деятельности, культурологи вступают в спор относительно того, как структурируется
культурология, каковы составляющие ее части и чем они различаются. В ходе
этого спора под вопросом оказывается и многое другое. Является ли культурология
единой, целостной системой знаний о культуре или же она представляет собою
комплексную область исследований, которая охватывает проблематику, изучаемую
множеством различных наук? Можно ли считать культурологию наукой и возможно ли
в принципе строить ее как науку? Обсуждается даже вопрос о том, существует ли
культурология как некая особая область знания и может ли она вообще
существовать. Одни авторы рассматривают культурологию как совокупность
нескольких относительно самостоятельных культурологических дисциплин166. Другие считают, что создание культурологии
как единой науки «есть дело будущего, притом не самого близкого», а «сегодня
время для такой науки еще не пришло», и современная культурология существует
«лишь в виде некоторой „мозаики" теорий», слабо соприкасающихся друг с
другом167. Третьи полагают, что пока
еще никаких научных культурологических теорий не существует, а есть проблемы
различных гуманитарных и социальных дисциплин, при решении которых идет взаимообмен
существующими в этих дисциплинах идеями и методами; благодаря такому
взаимообмену «в конечном счете создается единое теоретическое пространство
научных знаний о культуре, которое в будущем, возможно, и станет основой общей
культурологии»168. На одном из
семинаров в петербургском Доме ученых в 1996 году слова Э. Соколова о том, что
культурология есть лишь область «дискурса», которая не имеет и, возможно, не
будет иметь статуса науки, вызвало что-то вроде ужаса среди присутствовавших на
этом семинаре учителей: «Не дай боже, чтобы это дошло до министерства — ведь
тогда и преподавание культурологии отменят...» Неопределенность
проблематики культурологии особенно сильно сказывается на содержании учебников
по этой дисциплине. Несмотря на невиданное прежде их изобилие и разнообразие,
они похожи [426] друг на друга в том,
что, как правило, вопросы теоретического характера затрагивают лишь весьма
бегло и неглубоко, а основное место отводят изложению — по необходимости тоже
крайне беглому и неглубокому — истории культуры. А так как теоретическая
сторона дела остается непроработанной, то в выборе материала для характеристики
культуры различнных эпох и народов царит полный «беспредел». О какой логике
курса культурологии можно говорить, если, например, декларируется
деятельностное понимание культуры, а историческое повествование сводится почти
полностью к рассказу об искусстве, религиях и этнических обычаях... Сложность
и противоречивость ситуации, в которой находится развитие культурологии, не
является, однако, чем-то экстраординарным: во-первых, в гуманитарных науках
подобная ситуация — далеко не редкость, а во-вторых, сам предмет культурологии
— культура — есть феномен слишком многосторонний, сложный и внутренне противоречивый,
чтобы можно было надеяться за исторически краткий срок достичь единого,
цельного и общепризнанного его понимания (философия не достигла этого идеала и
за три тысячелетия!). По-видимому,
культурология переживает более или менее «нормальный» процесс своей
институализации как науки. Зачатая, как многие другие науки, в лоне философии,
она после более или менее долгого срока утробного развития отделяется от своей
матери-философии и обретает самостоятельную жизнь (как это, например, произошло
не столь давно с ее чуть более старшей родственницей — психологией). С появлением
культурологии на свет в качестве самостоятельной науки возникает и усиливается
тенденция к интеграции научного знания о культуре. Если в XX веке этот процесс
благополучно завершится, то, скорее всего, культурология будет представлять
собою комплексную гуманитарную науку, существующую на стыке философии,
истории, социологии, психологии, антропологии, этнологии, этнографии,
искусствоведения, семиотики, лингвистики, информатики, синтезирующую и
систематизирующую под единым углом зрения данные этих наук и строящую теории
разного уровня на базе собираемого в этих науках материала и своих собственных
эмпирических исследований. Что же касается философии культуры, то она перестает
брать на себя задачи, решаемые культурологическими теориями различного уровня
общности, и превращается примерно в то же, чем является, скажем, философия
физики, — в сферу философско-методологических вопросов культурологии. Отношение
между философией культуры и культурологией становится сходным, например, с
отношением между социальной философией и социологией. [427] Таким образом, в
российской культурологической мысли конца XX века происходит
институционализация культурологии как науки — выделение ее из философии,
интеграция в ней разнообразных знаний о культуре. Философия культуры перестает
отождествляться с культурологией. Приходит конец философии культуры в прежнем
ее понимании — как единственной владычицы знания о культуре в ее реальной
целостности, в ее строении, функционировании и развитии. В сумбурном потоке
культурологической литературы 1990-х годов закладываются основы культурологии
XXI века — фундаментальной науки (являющейся вместе с тем системой наук),
одной из главных отраслей социально-гуманитарного знания. Таков общий смысл
развития культурологической мысли в этот период. Примечания1 Степун Ф. А. Трагедия творчества //
Логос. 1910, № 1; Яковенко Б. В. Учение Риккерта о сущности философии //
Вопросы философии и психологии. 1913. Кн. 4 (119). С. 427-470. 2 Это касаетсяА. И.
Введенского, Г. И. Челпанова, Б. П. Вышеславцева, Ф. А. Степуна и Б. В.
Яковенко (см.: Зеньковский В. В. История русской философии. Л., 1991. Т. 1. Ч.
1. С. 230-234, 245, 250; Т. 2. Ч. 2. С. 117-118, 120-121; Лосский Н. О. История
русской философии. М., 1991. С. 405-407. 3 В этом исток кантианской
интерпретации понятия «Логос», породившей активную полемику по поводу названия
журнала «Логос» — рупора этого направления мысли (см.: Эрн В. Ф. Борьба за
Логос. Соч. М., 1991). 4 Характеристика основ
«позитивистского» мировоззрения в расширительном смысле, хотя часто и в
неадекватной трактовке ввиду полемической заостренности суждений, дана Д. С.
Мережковским в «Грядущем хаме». 5 Булгаков С. Н. 1) Человекобог и человекозверь (по поводу посмертных
произведений Л. Толстого «Дьявол» и «Отец Сергий») // Вопросы философии и
психологии. 1912. Кн. 2 (112). С. 55—105; 2) Религия человекобожия в русской
революции // Новый мир. 1989, № 10. С. 246. 6 Соловьев В. С. 1) Критика отвлеченных начал. Соч.: В 2 т. Т. 1. М.,
1988. С. 691-709, 717, 724, 733; 2) Теоретическая философия //Там же. С.
800-801, 803-805. 7 Струве П. Б., Франк С. Л. Очерки философии культуры // Полярная
звезда. 1905, № 1, 2.С. 184. 8 Там же. С. 171-172. 9 Бердяев Н. А. Революция и культура // Полярная звезда. 1905. № 2.
С. 153. 10 Бердяев Н. А. Воля к культуре и воля к жизни // Шиповник. М., 1922.
11 Франк С. Л. Философия и жизнь: Этюды и наброски философии культуры.
СПб., 1910. С. 232. 12 Иванов Вяч. По звездам. СПб., 1909. С.
231-232. 13 Струве П. Б., Франк С. Л. Очерки
философии культуры. С. 113—114. 14
«Историческая» точка зрения в этом мыслительном контексте всегда вторична 15 См.:
Булгаков С. Н. Философия хозяйства.
М., 1990. С. 261-309; Эрн В, Ф. Борьба за Логос. С. 198-219. [428] 16 БердяевН. А. Смысл истории. М., 1990. С.
90,94-95,98,100-Ю2и»р.;Флоренский П. А.
1) Автореферат // Вопросы философии. 1988, № 12. С. 114-116; 2) У водо разделов мысли. Соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1990. С.
32, 57-59, 60-61; Эрн В. Ф. Борьба за Логос. С. 71-108. 17 Многим религиозным метафизикам свойственно активное неприятие гума низма новоевропейской культуры (см.; Флоренский П. А. У водоразделов мыс ли. С. 58, 88—93; Бердяев Н. А. Философия
свободы. Смысл творчества. М., 1989. С.
318-325. 18 Флоренский
П. А, Первые шаги философии. Сергиев Посад, 1917. С. 35. 19 Флоренский
П. А. У водоразделов мысли. С. 59. 20 Полетаев
Е., Лунин Н. Против цивилизации. Пг., 1918. С. 56, 27—37. 21 Плеханов?. В. Эстетика и
социология искусства. Соч. :В2 т. Т. 1.М., 1978.С. 220, 248,250-251,288-289. 22 Там же. С. 137-139, 140. 23 Там же. С. 352-354, 477-516. 24 Избранные философские произведения. Т. 2. М.,
1956. С. 423—441. 25 Иоффе И.
И. Культура и стиль. Л., 1927. С. 11. 26 Покровский
М. Н. Очерки истории русской культуры. Ч. 1. М., 1918. С. 6, 13. 27 Иоффе И.
И. Культура и стиль. С. 3. 28 Покровский
М. Н. Очерки истории русской культуры. С. 1. 29 Пунин Н.
Н. О форме и содержании//Искусство коммуны. Апрель. 1991,№. 18. 30 См.
работы И. И. Иоффе, А. В. Луначарского, Г.
В. Чичерина, В. И. Фриче, Ф. И. Шмита. др. 31 Иоффе И. И. Культура и стиль, стр. 75. 32 Иоффе И. И. Синтетическая история
искусств. М.-Л., ОГИЗ. 1933. С.
XVII-XVIII. 33 Шмит Ф. И. 1) Искусство: основные
проблемы теории и истории. Л., 1925; 2) Предмети границы социологического
искусствоведения. Л., 1928;ФричеВ. И. 1) Очерки социальной истории искусства.
М., 1923; 2) Социология искусства. М.-Л., 1930. 34 Иоффе И. И. Синтетическая история
искусства. С. 47—48. 35 Богданов А. А. Культурные задачи нашего
времени. М., 1911. С. 3, 92. 36 Богданов А. А. Тектология. Кн. 2. М.,
1989. С. 272. 37 Бердяев Н. А. Воля к культуре и воля к
жизни. С. 73. 38 Полетаев Е., Пунин Н. Против
цивилизации. С. 58—59. 39 Этот
подход стал близок многим художникам того времени (К. Малевичу, В. Кандинскому,
П. Филонову, В. Татлину и др.). Возникает защищаемый Н. Луниным, К.
Малевичем,В. Кандинским проект создания музея художественной культуры,
представляющий историю искусства по принципу изобретения новых художественных
приемов и методов (см.: Кандинский В. Музей живописной культуры //
Художественная жизнь: Бюллетени худ. секции Наркомата по просвещению. 1920, №
1 (янв. — февр.). С. 18-19.). 40 Богданов А. А. Культурные задачи нашего
времени. М., 1911. С. 21. 41 Луначарский А. В. Культура в
социалистических городах // Революция и культура. 1930, №1. 42
Пролетарская культура. 1918, № 1. С. 1—2. 43 Луначарский А. В. Революция и культура
// Революция и культура. 1928, № 5. С. 39. 44 Богданов А. В. Программа
культуры//Вопросы социализма (работы разных лет). М., 1990. С. 325-334. 45
Пролетарская культура. 1918, № 1. С. 1—2. [429] 46 Полетаев
Е., ПунчнН. Против цивилизации. С. 15—16. — Эти высказывания вызвали
критику со стороны более умеренных в данном вопросе марксистов (см., напр., написанную
по поручению В. И. Ленина статью В. Яковлева против Пролеткульта в газете
«Правда» в 1922 г.). 47 Бердяев Н. А. Революция и культура //
Полярная звезда. 1905, № 2. С. 154. 48 Иванов Вяч. По звездам. СПб., 1909. 49 Степун Ф. А. Трагедия творчества. С.
172—173. 50
Альтернатива «культура — цивилизация» многим исследователям культуры как на
Западе (Зиммель, Кон, Эдвалвд), так и в России (Бердяев, Куклярский, Пу-нин)
представлялась решающей во взгляде на судьбы истории. 51 Степун Ф. Освальд Шпенглер и Закат
Европы // Освальд Шпенглер и Закат Европы. М., 1922. С. 29. 52 Куклярский Ф. Философия культуры. Пг.,
1917. С. 13—16. 53 Белый А. Революция и культура. М., 1917.
С. 13—16. 54 Франк С. Л. Кризис западной культуры //
Оствальд Шпенглер и Закат Европы. С. 37-39, 53. 55 Шпет Г. Г. Соч. М., 1989. С. 374. 56 Струве П. Б., Франк С. Л. Очерки
философии культуры. С. 111—115. 57 Там
же. С. 116. 58 Изгоев А. С. Социализм, культура и
большевизм // Вехи. Из глубины. М., 1991. С. 381,369. 59 Бердяев Н. А. Революция и культура //
Полярная звезда. 1905, № 2. С. 153—154. 60 Бердяев Н. А. Воля к культуре и воля к жизни. С. 71. 61 Франк С. Л. Крушение кумиров. Соч. М., 1990. С. 142. 62 Там же. 63 Бердяев Н. А. Воля к культуре и воля к жизни, С. 79. 64 Гершензон
М. О. Предисловие к первому изданию «Вех» // Вехи. Из глубины. С.9-10. 65 Ленин В. И. 1) О пролетарской культуре.
Поли. собр. соч. Т. 41; 2) О кооперации. Там же. Т. 45; 3) О нашей революции //
Там же. Т. 45. 66 Дух
корпоративности, присущий марксистски ориентированным философам, был свойствен
и религиозно ориентированным мыслителям. При всем теоретическом и
методологическом различии этих позиций в их основе лежал один — романтический —
стиль мышления, порожденный непримиримостью реальности и мечты, стремлением
заменить реальность утопией. Он был ориентирован на результат и выражал
стремление немедленно разрешить современную кризисную ситуацию в культуре; он
был мировоззренчески ортодоксален и монологичен. 67 Лосев А. Ф. Философия имени. Из ранних
произведений. М., 1990. С. 21, 17. 68 Там
же. С. 159-160, 186. 69 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 130—131. 70 Шпет Г. Г. Соч. С. 401, 413. 71 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 33. 72 Бахтин М. М. Вопросы литературы и
эстетики. М., 1975. С. 6—71. 73 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 33. 74
Теоретические основы философского символизма, складывающиеся в 20-е годы,
испытали некоторое влияние литературно-художественного направления символизма
10-х годов, в частности его теоретического крыла, представленного А. Бельм и
Вяч. Ивановым. 75Флоренский П. А. У водоразделов мысли. С. 287. [430] 76 Лосев
А. Ф. Диалектика мифа. Из ранних произведений. С. 426, 428. 77 Флоренский Л. А. У
водоразделов мысли. С. 148. 78 Там же. С. 344. — Эта мысль становится яснее, если учесть, что
«антиномия» для П. А. Флоренского была критерием и способом выражения «истины»
(см.: Флоренский П. А. Столп и утверждение Истины. М., 1914.). 79 Флоренский П. А. У
водоразделов мысли. С. 325. 80 Например, «космологического» развертывания, о чем свидетельствует опыт
софиологии — одной из основных тем религиозной метафизики. 81 Флоренский П. А. Из
богословского наследия // Богословские труды. Сб. 17. М., 1977. С, 127. 82 Флоренский П. А. У
водоразделов мысли. С. 102. 83 Флоренский П. А. Имена //
Опыты: Литературно-философский ежегодник. М., 1990. С. 317-342. 84 Флоренский П. А. У
водоразделов Мысли. С. 77. 85 Там же. С. 93, 85. 86 Здесь правомерно вспомнить основы анализа типологии культур
религиозных метафизиков. 87 Флоренский П. А. У водоразделов
мысли. С. 274—275, 72. 88 Эти идеи были положены П. А. Флоренским в основу ряда спецкурсов,
прочитанных им в 1921 —1924 годах студентам ВХУТЕМАСа, увлеченным, как и многие
художники того времени, формотворческими экспериментами. 89 Флоренский П. А. У
водоразделов мысли. С. 137—138. 90 Итог размышлений П. А. Флоренского о сущности культа и его роли в
судьбе православной культуры содержался в курсе лекций по «философии культа»,
прочитанном в Московской духовной академии в период с 1908 по 1919 г. (материалы
этого курса лекций впервые были опубликованы в 1977 г. под общим заглавием «Из
богословского наследия»). 91 Флоренский П. А. Из
богословского наследия. С. 108—109. 92 Об антиномиях П. А. Флоренского см. выше. 93 Флоренский П. А. Из
богословского наследия. С. 126, 134—135. 94 Там же. С. 117, 131. 95 Тамже. С. 128, 117-118, 119-122. 96 Тамже. С. 117-119, 122-125. 97 Флоренский П. А. У
водоразделов мысли. С. 342. 98 Там же. С. 343-345. 99 Флоренский П. А. Имена. С.
375, 391-396. 100 Флоренский П. А. У
водоразделов мысли. С. 294. 101 Флоренский П. А.
Имена.С.409,412;см.также:ЛосевА. Ф. Философия имени. С. 25. 102 Лосев А. Ф. Диалектика мифа. С. 485—491.—О теоретических аспектах
магичности слова рассуждали П. А Флоренский (см.: Флоренский П. А. У водоразделов мысли.С. 252—280.). 103 Лосев А. Ф. Диалектика
мифа. С. 593. 104 О
связи «времени» и «вечности», «пространства» и «бесконечности» впервые
размышлял В. С. Соловьев. Впоследствии эти идеи развивались на основе учений
Платона и Августина П. А. Флоренским и А. Ф. Лосевым (см.: Флоренский П.А.Иконостас
// Богословскиетрудь1.Сб.9.М.,1973.С.83—90; Лосев
А. Ф. Диалектика мифа. С. 472—476; П. А Флоренский по воспоминаниям
Алексея Лосева // Контекст-1990. Литературно-теоретические исследования. М.,
1990. С. 6—24.). 105 См.
такие работы М. М. Бахтина, как «Философия поступка», «Проблема автора и героя
в эстетической действительности», «Проблема содержания материала и формы в
словесном художественном творчестве». [431] 106 Шпет
Г.Г.Соч.418-421. 107 Этот лейтмотив
пронизывал практически все работы Н. А. Бердяева, присутствовал в интуициях Е.
Н. Трубецкого, С. Н. Булгакова, в исканиях П. А. Флоренского и А. Ф. Лосева. 108
Особенно показательны в данном идейном контексте работы «позднего» С. Л.
Франка. 109 франк С. Л. Реальность и человек:
Метафизика человеческого бытия. Pans, 1956. С. 154,296,383. 110 Бердяев
Н. А. Смысл творчества // Философия свободы. Смысл творчества. С. 352,521. 111 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 163—164. — В вопросе «языкового творчества» П. А. Флоренский опирается на
традицию философствующего языкознания В. фон Гумбольдта и А. А. Потебни. 112 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 344. 113 Там
же. С. 33. 114 ЛосевА. Ф. Диалектика мифа. С. 457-458. 115 Шпет Г. Г. Соч. С. 413. —
СэтойточкизренияГ. Г. Шлет подверг критике сторонников отождествления жизни и
искусства. Он считал такую деятельность убогим и ложным дилетантизмом,
свидетельствующим о вырождении культуры и ее кризисе. 116 Бахтин М. М. Эстетика словесного
творчества. М., 1979. С. 10. 117 Там
же. С. 8, 11. 118 Бахтин М. М. Вопросы литературы и
эстетики. М., 1975. 119
Такие мотивы вдохновляли и русских романтиков революционного переустройства
жизни, воплотившись в утопический образ царства универсальной и целесообразной
организованности Будущего. 120 Иванов Вяч. По звездам. СПб., 1909. С,
30, 27. 121 Шпет Г. Г. Соч. С. 359. 122 Флоренский П. А. Имена. С. 390. 123 Флоренский П. А. Иконостас. С. 109, 138. 124 Флоренский П. А. Имена. С. 392; см.
также: Шпет Г. Г. Соч. С. 359, 368. 125 Бердяев Н. А. Смысл творчества. С. 457. 126 Флоренский П. А. Из богословского
наследия. С. 105. 127
Тамже; см.также: Булгаков С. Н. Искусство и теургия:
Фрагмент//Русская мысль. 1916, №12. С. 1-24., 128 06
этом П. А. Флоренский рассуждает, анализируя творчество Платона, которое есть и
философия, и искусство, но в глубине — опыт эзотерических мистерий (см.: Флоренашй П.А. 1) Из богословского
наследия. С. 124; 2) Иконостас. С. 134—135). Важно, что и А. Ф. Лосев выделял
«теургическую эстетику» в культуре неоплатоников, где особо подчеркивал
теургический характер их мистериальных практик (см.:Лосев А. Ф. История
античной эстетики: Последние века. Кн. 1. М., 1988. С. 245—275.). 129 Бахтин М. М. Энергетика словесного
творчества. С. 83 130 Бахтин М. М. Проблемы поэтики
Достоевского. М., 1979. С. 147. 131 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 120. 132 Там
же. С. 33. 133 Лосев А. Ф. Диалектика мифа. С. 460. 134
Собственно понимание понятий «интеллигент» и «интеллигентность» среди метафизически
ориентированных отечественных мыслителей прямым образом связано с идеей
возможности и необходимости осуществления актов «самосознания». 135 Лосев А. Ф. Диалектика мифа. С. 484—485. 136 Бахтин М. М. Эстетика словесного
творчества. С. 89. — В русле этого поиска онтологических условий существования
личности правомерно рассматривать [432] теоретические
положения религиозно ориентированных философов, хотя их концепции личности, в
сравнении с аналогичным учением М. М. Бахтина, более фрагментарны как раз в
силу действия на них «метафизического» фактора (см.; Флоренский П. А. 1) Столп и утверждение истины. С. 413, 418-419; 2)
Имена. С. 401-402; Франк С. Л. Непостижимое // Соч. М., 1990. Гл. VI, IX). 137 БахтинМ. М. Марксизм и философия языка//Вопросы философии. 1993,№
1.С,82. 138 К середине 20-х годов
стала очевидной трагическая несовместимость с реальной жизнью позиции философов
культуры (прежде всего религиозных метафизиков) дореволюционной поры, для
которых понятия «социальность», «история» имели достаточно абстрактное, чисто
теоретическое значение, а культура в свете этого рассматривалась
преимущественно с позиций статики. К концу первой четверти XX в. продолжатели
данной духовной традиции — П. А. Флоренский, А. Ф. Лосев и прежде всего М. М.
Бахтин — осознали необходимость иных подходов, включающих в себя так или иначе
серьезное социологическое и историческое рассмотрение культуры. 139 См., напр., работы Ю.
Н. Тынянова, Г. А. Гуковского. 140 Франк- Кеменецкий И. Первобытное
мышление в свете яфетической теории и философии: Язык и литература. Л., 1929. 141 Фрейденберг О. М. Происхождение пародии
// Ученые записки Тартуского университета: Труды по знаковым системам. 1973,
№. 308. 142 Афанасьев В. Г. Основы философских
знаний. М., 1963. С. 228, 292. 143
БСЭ. Изд. 2-е. М., 1953. Т. 24. С. 34. 144
Вопросы истории и историографии социалистической культуры. М., 1987. С. 4-6. 145 Келле В. Ж., Ковальзон М. Я. Теория и
история. М., 1981. С. 225. 146 Там
же. С. 240, 241,246-247. 147
Культура и развитие человека: Очерк философско-методологических проблем / Под
ред. В. П. Павлова. Киев, 1989. С.
5-6. 148 Там
же. С. 7. 149 Гуревич П. С. Культура как объект
социально-философского анализа // философия и культура. М., 1987. С. 42. 150 Чавчавадзе Н. 3. Культура и ценности.
Тбилиси, 1984. С. 10. 151 Межуев В. М. Культура как проблема
философии // Культура, человек и картина мира. М., 1987. С. 330. 152 Мотрошилова Н. В. Новая волна интереса к
философской аргументации // Там же. С. 255, 256, 258. 153 Там
же. С. 255. 154
Среди них следует отметить московский Круглый стол в декабре 1992 г.; конференции
1990-х гг. в Самаре и Саратове; ряд симпозиумов и конференций, организованных
Академией гуманитарных наук; «комаровские семинары» под руководством М. С.
Кагана; конференцию «Социальная философия и философия истории: открытое
общество и культура» (1994, Санкт-Петербург); международную конференцию
«История мировой культуры и методы ее преподавания» (1995, Новосибирск);
международный научный конгресс «Народы СНГ накануне 3-го тысячелетия: реалии и
перспективы (1996, Санкт-Петербург); секцию «Философия культуры» на I
Российском философском конгрессе (1997) и др. 155 В
некоторых университетах на философских факультетах был введен курс «Философия
культуры». 156 См.
Культурология. Основы теории и истории культуры. Под ред. Я. Ф Кефели СПб., 1996. 157
См., напр.; Ерасов Б. С. Социальная
культурология. М., 1997; Кармин А. С., [433] Бернацкий Г. Г. Лекции
по философии. Екатеринбург, 1992; Культура и традиции. Екатеринбург,
Нижневартовск, 1995; Человек, творчество, ценности. Саратов, 1995. 158 См.,напр.ФоменкоА. Г. Новая
хронология и концепция древней истории Руси, Англии и Рима. Т. 1 и II. М., 1995; Баков
А., Дубичев В. Цивилизации Средиземья. Новейший учебник истории.
Екатеринбург, 1995;Аивазян С. История
России. Армянский след. М., 1997. 159 Абдеев Р. Ф. Философия информационной
цивилизации. М., 1994. 160 Яковец Ю. В. История цивилизаций. М.,
1995. С. 42 и далее. 161 Яковец Ю. В., Пирогов С. В.
Закономерности цикличной динамики и генетики науки, образования и культуры. М.,
1993. См. Также: Яковец Ю. В. История
цивилизаций, с. 68, где культура объявляется плодом деятельности правого полушария
— в отличие от науки, рождающейся в левом. 162 Ахиезер А. С. Россия: критика исторического опыта. В 3-х т. М.,
1991. Его же: Думы о России. От прошлого к будущему. М., 1994 163 Культурология сегодня. М., 1993. С. 78 144 См., напр., книги: В. Е.
Семенов. Искусство как межличностная коммуникация. СПб., 1995; Сикевич 3. В. Русские: образ народа.
СПб., 1996; в них рассказывается об эмпирических исследованиях, которые, по
сути дела, имеют явно культурологический характер. 165 См., напр., Методические материалы к практическим занятиям по
культурологии. СПб., изд. ПГУПСа, 1995. 166 С.
Н. Иконникова в статье, опубликованной в ежегоднике «Гуманитарий», № 1. СПб., 1995, выделяет 6 таких дисциплин: историю культуры, историю
культурологических теорий, философию культуры, теорию культуры, социологию
культуры, культурную антропологию. 167
Соколов Э. В. Культурология. М.,
1994. С. 267-268. 168 Культурология
сегодня (выступление В. Межуева). М., 1993. С. 22. БиблиографияAbbagnano N. Fra il futto e il nulla. Milano, 1973. Anceschi Z. Fenomenogia della critica. Bologna, 1966. Anceschi Z. Le poetiche del Novecento in Italia. Torino, 1976. AnceschiZ. Progetto dl une sis tematica dell'arte. Milano, 1962. Anceschi Z. Saggi di estitica e dl poctica. Milano, 1985. Banfi A. Arte e societ'a. Bologna, 1971. Barilli R. Tra presenza e assenza. Due modelli culturali in conflitto. Milano,
1974. Baudrillad. L"echange symbolique et la morte. P., 1976. Baudrillard J. La transparence du Mal. Essai sur les phenom
'enes extremes. P., 1972. Boas F. General anthropology. N.-Y. Boston, 1944. Cassirer E. Philosophie der symbolischen Formen. Berlin. 1923—1929. Bd. 1. Cohen H.; Asthetik des reinen
Geftuhls. Berlin. 1912. Bd 1. Croce B. Breviario di estetica. Ban, 1928. Deleuze G. DefFerence et R'ep'etition. P., 1964. Deleuze G.,Guattari F. Capitalisme et
schizophrenie.T.l.L'Anti-Oedipe.P.,1972. Derrida J. De la grammatologie. P., 1967. Derrida J. La v'rit'e en peinture. P., 1978. Derrida J. Psyh'e. Invention de 1'autre. P., 1987. Dittey W. Das Eriebnis und Dichtung. Leipzig. 1910. Dorfles G. L'intervallo perduto. Torino, 1980. Dorfles G. Simbolo comunicazione consumo. Torino, 1980. Formaggio D. L'arte. Milano, 1973. Foulquie
P. et Saint-Jean R.
Dictionnaire de la langue philosophique. Paris, 1969. P. 148—149; Lalande A.
Vocabulaire technique et critique de la philosophic. Paris, 1972. P. 199-200. Heidegger. Der Ursprung des Kunstwerkes. Stuttgart, 1967. J problemi dell'arte (G.
C. Argan, C. Brandi, M. Calvesietal.).
Roma, 1980. Jaspers K. Der
philosophische Glaube angesichts der Ofienbarung. Munchen, 1963. Jaspers K. Vernuft und Existenz.
Aronigen, 1935. Jaspers K. Von der
Wahrheit. M:unchen, 1958. Jenks Chr.
Culture. London; New York, 1933. P. 1. Kaplan
D., Manners R. A. Culture Theory. New York, 1972. Kroeber A. and Klukhohn C. Culture. Critical Review of Concepts and
Definitions., NY, 1964. [435] Kroeber A. Configuration of Culture Growth. N.-Y. 1944. Kroeber A. Klukhon. Culture. Critical Reviews of Concept and Definitons.
№ 4. 1964. Kroeber A. L. and Lkuckhohn C. Culture. A Critical Review of Concept and
Definitions. Harvard Univ., 1952. Lanoletti G. Estetica spagnnola contemporanlea. V. 1. Roma, 1978. Lyotard J. -F. Des dispositifs pulsionnels. P., 1973. Lyotard J. -F. Discours, figure. P., 1971. Lyotard J. -F. La Condition postmodeme. P., 1979. Malinovsky B. A scientific Theory of Culture and other Essays. N.-Y. 1969. Marxism
and the interpretation of Culture. Urbana and Chicago, 1988. Meyers Kleines Lexikon: Philosophic. Mannheim; Leipzig; Wien; Z:urich,
1987. S. 239. Ortegay Gasset J. Vel'azquez. Madrid, 1970. Parson T. The Social System and Evolution of Action Theory. N.-Y. 1977. ^. Parsons T. The Social System. N.-Y. 1951. Parsons T. The Structure of Social Action. N.-Y. 1937. Schleiermacher Fr.; Asthetik.Berlin,Leipzig.l931. Schleiermacher Fr. Hermeneutik. Heidelberg. 1974. Schleiermacher Fr. Philosophische Sittenlehre. Berlin, 1970. Simmel G. Philosophic des Geldes. Leipzig. 1922. Sorokin P. Social and Cultural Dynamics. V. 1-4. N.-Y. 1937—1941. Sorokin P. Society, Culture and Personality. N.-Y. 1947. Sorokin P. Sociological Theories of Today. N.-Y, 1966. The
Nature of Culture. Bochum, 1989 (or in:) The Cultural Studies. Reader / Ed. by S. During. London; New York, 1993. Toynbee A. A study of History. V. 1-12. London. 1934-1961. W. Jaeger. Das fruhe Cristentum und griechische Bilding. Berlin, 1963. W. Jaeger. Paideia. N-Y, 1934-1947. White L. The Science of Culture. N.-Y. 1949. Аббаньано Н. Мудрость жизни. СПб., 1996. Авдеев Р, Ф. Философия информационной
цивилизации. M., 1994. Аввакум Петров. Послания и челобитные. СПб.,
1995. Августин Аврелий. О граде Божьем. M., 1993. Автономова Н. С. Философские проблемы
структурного анализа в гуманитарных науках. M., 1977. Автономова Н. С. Язык и эпистемология в
концепции Жака Деррида // Критический анализ методов исследования в
современной буржуазной философии. M., 1986. Айвазян С. История России. Армянский след. M., 1997. Акиндиюва Т. А., Бердюгчна Л. А. Новые грани старых
иллюзий / Проблемы культуры и мировоззрения в буржуазной эстетической и
художественной мысли XIX-XX
веков. Л., 1984. Актуальные проблемы
культуры XX
в. (под ред. В. И.Добрынина). M., 1993. Амелина E. Понятие цивилизации вчера и сегодня // Общественные науки и современность.
1992. № 2. Американская социология.
Перспективы, проблемы, методы, (под ред. Т.
Парсонса). M., 1972. Ананьев Ю. В. Культура как интегратор социума.
Нижний Новгород, 1996. Арнольдов А. Н. Введение в культурологию. M., 1993. Артановский С. Н. Историческое единство
человечества и взаимное влияние культур. Лг., 1967. [436] Артановскчй С. Н. На перекрестке идей и
цивилизаций. СПб., 1994. АхиезерА. С. Россия: критика исторического
опыта. В 3-х т. М., 1991. АхиезерА. С. Думы о России. От прошлого к
будущему. М.,1994-. Ахутин А. В. Понятие «природа» в Античности и
в Новое время. М., 1989. Бабушкин С. А. Теория цивилизации. Курск,
1997. Баков А., Дубичев В. Цивилизации Средиземья.
Новейший учебник истории. Екатеринбург, 1995. С. 5. БанфчА. Избранное. М., 1965. Банфи А. Философия искусства. М., 1989. Барт Р. S/Z. М.,1994. Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика.
М., 1989. Барт Р. Мифология. М., 1996. Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики.
М., 1975. Бахтин М. М. Марксизм и философия языка //
Вопросы философии. 1993, № 1. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества.
М., 1979. Бергсон А. Два источника морали и религии. М.,
1994. Бердяев Н. А. Воля к культуре и воля к жизни
// Шиповник. М., 1922. Бердяев Н. А. Революция и культура // Полярная
звезда. 1905. № 2. Бердяев Н. А. Смысл истории. М., 1990. Бердяев Н. А. Философия свободы. Смысл
творчества. М., 1989. Бердяев Н. А. Философия творчества, культуры и
искусства. В 2-х т. М., 1994. Библер В. С. На гранях логики культуры. М.,
1997, Библер В. Г. От наукоучения к логике культуры.
М., 1991. , Боас Ф. Ум первобытного человека. М.-Л., 1926. Богданов А. А. Культурные задачи нашего
времени. М., 1911. Богданов А. А. Программа культуры // Вопросы
социализма (работы разных лет). М„ 1990. Богданов А. А. Тскгология. Кн. 1, 2. М., 1989. Боголюбова Е. В. Культура и общество (вопросы
истории и теории). М., 1978. Бодрииар Ж. О совращении // Ad marginem'93. M., 1994. Бодрийар Ж. Система вещей. М., 1995. Болинброк. Письма об изучении и пользе
истории. М., 1978. Бородач Ю. М. Эротика, смерть, табу. М., 1996. Бохеньский Ю. Сто суеверий. М., 1993. Булгаков С. Н. Героизм и подвижничество. М.,
1992. Булгаков С. Н. Свет невечерний. М., 1917. Булгаков С. Н. Философия хозяйства. М., 1990. Быстрова А. Н., Киселев В. А. Мир культуры и
культура мира. Новосибирск, 1996. Бэкон Ф. Новый органон. О достоинстве и
приумножении наук // Соч. в 2-х т. М., 1977,1978. (М., 1971,1972.) Введение в культурологию
(под ред. В. Сапрыкина). М., 1995; Введение в культурологию
(под ред. Е. В. Попова). М., 1996. Белый В. «Постмодерн». Генеалогия и значение
одного спорного понятия // Путь. 1992. №1. Вехи. Из глубины. М.,
1991. Вико Дж. Основания Новой науки об общей
природе наций. Л., 1940. (М., 1994). Виндельбанд В. Философия культуры и трансцендентальный
идеализм // Избранное. Дух и история. М., 1995. Виндельбанд В. Гельдерлин и его судьба // Там
же. Виндельбанд В. О философии Гете // Там же. [437] Виндельбанд В. Прелюдии // Там же. Вальтер. Философские сочинения. М., 1988. Вопросы теории и истории культуры. Иванове,
1995. Выжлецев
Г. П. Аксиология культуры. СПб., 1996. Гайденко
П. П. Трагедия эстетизма. М., 1970. Гайденко
П. П. Философия культуры К. Ясперса // Вопросы
литературы. 1979. № 9. Гайденко
П. П. Эволюция понятия науки (XVII—XVIII вв.) М.,
1987. ГараджаА.
В. Панорама мировой философской мысли//Философские
науки, 1991,№2. Гачев
Г. Образы Индии: опыт экзистенциальной культурологии.
М., 1993. Гельвеций
К. А. О человеке. Соч. в 2-х т. Т. 2. М., 1974. Тент Р. Кризис современного мира. М., 1991. Гердер
И. Г. Идеи к философии истории человечества. М., 1977. Гете
И.-В. Избранные философские сочинения. М., 1964. Гоббс
Т. Левиафан... О гражданине. Соч. в 2-х т. М., 1989,
1991. Грасчан
Б. Карманный оракул. Критикой. М., 1981. Гройс
Б. Полуторный стиль: социалистический реализм между
модерном и постмодерном // Новое литературное обозрение. № 15. ГрякаловА.
А. Структурализм в эстетике. Л., 1989. Губман
Б. Л. Западная философия культуры XX в. Тверь. 1997. Гулыга
А. В. Немецкая классическая философия. М., 1982. Гуревич
А. Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего
большинства. М.,1990. Гуревич
П. С. Философия культуры. М., 1995. Гуревич
П. С. Культурология. М., 1996. Гуркин
А. Б. и др. Культурология. СПб., 1993. Давидович
В. Е., Жданов Ю. А. Сущность культуры. Ростов-на-Дону.
1979. Данилевский Н. Я. Россия и Европа: Взгляд на культурные и политические отношения
славянского мира к германо-романскому. Изд. 6. СПб., 1995. Декарт Р. Рассуждение о методе... Первоначала философии. Соч. в 2-х т. Т. 1. М.,
1989. Делез Ж. Логика смысла. М., 1995. Деррида Ж. Письмо японскому другу // Вопросы
философии, 1992, № 4. Деррида
Ж. Шпоры: стили Ницше // Вопросы философии. 1991, №
2—3. Ерасов Б. С. Социальная культурология. М.,
1997. [438] Злобин Н. С. Культура и общественный прогресс.
М., 1980. Иванов
Б. И. Философские проблемы технознания. СПб., 1997. Иванов
Вяч. По звездам. СПб., 1909. Иванов
М. В. Судьбы русского сентиментализма. СПб., 1996. Иконникова
С. Н. Диалог о культуре. Л., 1986. Иконникова
С. Н. История культурологии: идеи и судьбы. СПб.,
1996. Иконникова
С. Н. Культурология в системе гуманитарных наук:
междисциплинарные взаимосвязи // Гуманитарии. Ежегодник, № 1. СПб., 1995. Ильин
И. П. Постструктурализм. Деконструктивизм.
Постмодернизм. М., 1996. Иончн
Л. Г. Социология культуры. М., 1996. Иорданский
В. Б. Хаос и гармония. М., 1982. Иоффе
И. И. Культура и стиль. Л., 1927. Иоффе
И. И. Синтетическая история искусств. М.-Л., Огиз.
1933. История в Энциклопедии Дидро и д'Аламбера. М., 1978. История теоретической социологии. Т. 1. От
Платона до Канта. М., 1995. Каган
М. С. Философия культуры. СПб., 1996. Каган
М. С. Град Петров в истории русской культуры. СПб.,
1996. Каган
М. С. Системный подход и гуманитарное знание. Л.,
1991. Каган
М. С. Философия культуры. СПб., 1996. Кант И. Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане. Критика способности
суждения. 1995. Карлейль
Т. Sartor Resartus. История эстетики. Памятники
мировой эстетической мысли. В 5 т. Т. 3. М., 1967. Карлейль
Т. Теперь и прежде. М., 1994. Кармин
А. С., Бернацкий Г. Г. Лекции по философии.
Екатеринбург, 1992. Kaccupep Э. Лекции по философии и культуре // Культурология XX века. М., 1995. Kaccupep Э. Опыт о человеке: Введение в философию человеческой культуры //
Проблема человека в западной философии. М., 1988. Келле В. Ж., Ковальзон М. Я. Теория и история.
М., 1981. Киреевский И. В. Девятнадцатый век; О
характере просвещения Европы и его отношение к просвещению России; О
необходимости новых начал для философии // Киреевский И. В. Критика и
эстетика. М., 1979. Клименкова Т.А. От феномена к структуре. М.,
1991. Климент Александрийский.
Строматы. Ярославль, 1889. Коган Л. Н. Социология культуры. Екатеринбург.
1992. Коган Л. Н. Теория культуры. Екатеринбург.
1994. Козельский Я. П. Философические предложения //
Избр. произв. русских мыслителей второй половины XVIII века. Т. 1. М., 1952. Козловский П. Культура постмодерна. М., 1997. Козловский П. Современность постмодерна //
Вопросы философии, 1995. № 10. Коллингвуд Дж. Идея истории. Автобиография.
М., 1980. Кондорсе Ж. А. Эскиз исторической картины
прогресса человеческого разума. М., 1936. Конев В. А. Человек в мире культуры. Самара.
1996. Корф Г. Критика теорий культуры Макса Вебера и
Герберта Маркузе. М., 1975. Круглова Л. К. Основы культурологии. СПб.,
1995. Кузнецов В. Н. Французская буржуазная
философия XX века. М., 1979. Кузнецов В. Н., Мейеровский Б. В., Грязное А. В. Западноевропейская философия XVIII века. М., 1986. Куклярский Ф. Философия культуры. Пг., 1917. Культура в современном
мире: опыт, проблемы, решения. М., 6 выпусков до 1995 г. [439] Культура и традиции.
Екатеринбург, Нижневартовск, 1995. Культура. Традиции.
Образование. М., 4 выпуска до 1995. Культура: философия и
история. Томск, 1994. Культурология (под ред. А. А. Радугчна). М., 1996. Культурология (под ред. В. Ф. Мамонова). Челябинск., 1994. Культурология (под ред.
Г. В. Драча). Ростов-на-Дону, 1995. Культурология сегодня.
М., 1993. Культурология XX век. Антология. — М., 1995. Культурология. Основы
теории и истории культуры (под ред. И. Ф.
Кефели). СПб., 19%. Культурология. Под ред. А. Н. Марковой. М., 1995. Культурология. Под ред. В. И. Добрынина. М., 1993. Культуры. Диалог народов
мира // Культура в век электроники. № 4. 1985. Курицын В. К ситуации постмодернизма // Новое
литературное обозрение. 1995. №11. Курицын В. Книга о постмодернизме.
Екатеринбург. 1992. Курицын В. О некоторых попытках противостояния
«авангардной парадигме» // Новое литературное обозрение. 1996, № 20. Кутырев В. А. Естественное и искусственное:
борьба миров. Нижний Новгород. 1994. Леви-Стросс Клод. Первобытное мышление. М.,
1994. Ленин В. И. О кооперации. Полн. собр. соч. Т.
45. Ленин В: И.О нашей революции. Полн. собр. соч.
Т. 45. Ленин В. И. О пролетарской культуре. Полн.
собр. соч. Т. 41. Леонтьев К. Н. Византизм и славянство; Средний
европеец как идеал и орудие всемирного разрушения; Чем и как либерализм наш
вреден?; письма к В. С. Соловьеву // Избр. М., 1993. Лиотар Ж. Ф. Заметка о смыслах «пост» //
Иностранная литература, 1994. № 1. Лиотар Ж. Ф. Ответ на вопрос: что такое
постмодерн? // Ad Marginem. 1993. V., Ad Marginem, 1994. Локк Дж. Опыты о человеческом разумении. Два
трактата о правлении. Мысли о воспитании. Соч. в 3-х т. М., 1985-1988. Ломоносов М. В. Древняя Российская история.
Полн. собр. соч. в 10 т. Т. 6. М.-Л., 1952. Лосев А. Ф. Из ранних произведений. М., 1990. Лосев А. Ф. История античной эстетики. М.,
1963—1993. Лосский Н. О. История русской философии. М.,
1991. Лотман Ю. М. Культура и взрыв. М., 1992. Лотман Ю. М. Статьи по типологии культуры.
Тарту. 1970. Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. СПб.
1994. Малахов В. А. Культура и человеческая
целостность. Киев. 1984. Малиновский Б. Научная теория культуры //
Вопросы философии. 1983, № 2. Мамонтов С. П. Основы культурологии. М., 1996. Мандевиль Б. Басня о пчелах. М., 1974. Маннгейм К. Идеология и утопия. М., 1990. Маньковская Н. Б. «Париж со змеями» (Введение
в эстетику постмодернизма). М., 1995. Маркарян Э. С. Очерки теории культуры. Ереван.
1969. Маркарян Э. С. Теория культуры и современная
наука. М., 1983. Марков А. П. Отечественная культура как
предмет культурологии. СПб., 1996. Маркузе Г. Одномерный человек. М., 1994. Маркузе Г. Эрос и цивилизация. Киев, 1995. Межуев В. М. Культура и история. М., 1977. Межуев В. М. Культура как проблема философии.
В кн.; Культура, человек и картина мира. М., 1987. [440] Методические материалы
к практическим занятиям по культурологии. СПб, изд.. ПГУПСа, 1995. Мечковская Н. Б. Социальная лингвистика. М.,
1996. Милюков П. Н. Очерки по истории русской
культуры. М., 1992. Монтескье Ш. -Л. О духе законов. Избр. произв.
М., 1955. Морган Л. Древнее общество. М., 1934. Мотрошилова Н. В. Драма жизни, идей и
грехопадений М. Хайдеггера. // Квинтэссенция. Философиский ежегодник-91. М.,
1992. Мотрошилова Н. В. Познание и общество. Из
истории философии XVII—XVIII веков. М., 1969. Назаретян А. П. Агрессия, мораль и кризисы в
развитии мировой культуры (Синергетика исторического процесса). М., 1996. Налимов В. В. Критика исторической эпохи:
неизбежность смены культуры в XXI веке // Вопросы философии. 1996. №11. Ницше Ф. Ессе Homo // Там же. Т. 2. Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое.
Соч. в 2-х т. Т. 1. М., 1990. Носовский Г. В., Фоменко А. Т. Новая
хронология и концепция древней истории Руси, Англии и Рима. Т. I, II. М., 1995. Ортега-и-Гассет X. Дегуманизация искусства и
другие работы. М., 1991. Ортега-и-Гассет X. Философия. Эстетика.
Культура. М., 1993. Ортега-и-Гассет X. Что такое философия? М.,
1991. Освальд Шпенглер и Закат
Европы. М., 1922. Осипова Э. Эмерсон. Писатель и время. М.,
1991. ПигалевА. И. Культурология. Волгоград, 1995. Платон. Государство. Соч. Т. 3. М. 1991. Платон. Протагор. Соч. Т. 1. М. 1990. Плеханов Г. В. К вопросу о развитии
монистического взгляда на историю // Избр. филос. труды в 5-ти т. Т. 1. М.,
1955. Плеханов Г. В. Эстетика и социология
искусства. В 2 т. М., 1978. Полетаев Е., Пучин Н. Против цивилизации. Пг.,
1918. Поликарпов В. С. Лекции по культурологии. М.,
1977. Постмодернизм и культура
(Материалы «круглого стола») // Вопросы философии. 1993. № 3. Постмодернизм и культура.
М., 1991. Пригожин И., Стенгерс И. Порядок из Хаоса. М.,
1986. Пропп В. Я. Морфология сказки. Л., 1928. Просветительское движение
в Англии. М., 1991. Раскин Д. (Рескин). Современные художники. Т.
1, 2. М., 1901. Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре
// Культурология XX века. М., 1995. Ровнер А. Третья культура. СПб, 1996. Рождественский Ю. В. Введение в
культуроведение. М., 1996. Разин В. М. Введение в культурологию. М.,
1994. Рорти Р. Хабермас и Лиотар о постсовременности
// Ступени. 1994. № 2. Российская ментальность
// Вопросы философии. №11. 1994. Россия глазами русского.
Чаадаев, Леонтьев, Соловьев. Отв. ред-А Ф. Замалеев.
СПб., 1991. Русская идея (сост. М. А. Маслин). М.,1991. Русская идея: В кругу
писателей и мыслителей русского зарубежья. В 2-х тт. М., 1994. Русская культура вне
границ. М., 3 выпуска до 1996 г. Руссо Ж. -Ж. Трактаты. М., 1969. Самосознание европейской
культуры XX века. М., 1991. [441] Свасьян К. А. Иоганн Вильгельм Гете. М., 1989. Селиванов В. В. Искусство XX века: эстетические
теории и художественные принципы. Л., 1991. Семенов В. Е. Массовая культура в современном
мире. СПб., 1991.1* Семенов В. Е. Искусство как межличностная
коммуникация. СПб., 1995. Сенека. Нравственные письма к Луцилию. М.
1987. СикевичЗ. В. Русские: образ народа. СПб.,
1996. Силичев Д. А. Деррида: деконструкция или
философия в стиле постмодерн // Философские науки.1992, № 3. Смит А. Теория нравственных чувств. М., 1997. Смит А., Юм Д., Хатчесон Ф. Эстетика. М.,
1973- Современное
зарубежное литературоведение (страны Западной Европы и США): концепции, школы,
термины. Энциклопедический справочник. М., 1996. Соколов Б. Г. Маргинальный дискурс Деррида.
СПб., 1996. Соколов Е. Г. Лекции по культурологии. Ч. 1.
СПб., 1997. Соколов Э. В. Культура и личность. М., 1972. Соколов Э. В. Культурология. М., 1994. Соколов Э. В. Понятие, сущность и функции
культуры. Л., 1990. Соловьев В. С. Соч.: В 2 т. М., 1988. Сорокин П. А. Долгий путь. Сыктывкар, 1991. Сорокин П. А. Таинственная энергия любви.
Социологические исследования. 1991. № 8—9. Сорокин П. Человек, цивилизация, общество. М.,
1992. Спенсер Г. Воспитание умственное, нравственное
и физическое. СПб., 1876. Спенсер Г. Основания социологии. СПб., 1896. Спиноза Б. Трактат об усовершенствовании
разума. Этика // Избр. произв. в 2-х т. М., 1957. Степун Ф. А. Трагедия творчества // Логос.
1910, № 1. Струве П. Б., Франк С. Л. Очерки философии
культуры // Полярная звезда. 1905, № 1, 2. Султанов К. В. Проблемы культуры в свете
социологии. Л., 1989. Тайлор -Э. Первобытная культура. М., 1989. ТатищевВ. Н. История Российская. М.-Л., 1962. Татищев В. Н. Разговор о пользе наук и училищ.
М., 1987. Теияр де Шарден. Феномен человека. М., 1987. Типсина А. Н. Немецкий экзистенциализм и
религия. Л., 1990. Тойнби А. Постижение истории. М., 1992. Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы.
Кино. М., 1977. Унамуно М. де. О трагическом чувстве жизни...
Агония христианства. М., 1997. Фарман И. П. Теория познания и философия
культуры. М., 1986. Февр Л. Бои за историю. М., 1991. Фидлер Д. Пересекайте рвы, засыпайте границы
// Современная западная культурология: самоубийство дискурса. М., 1993. Философия в Энциклопедии
Дидро и д'Аламбера. М., 1994. Философия и культура. М.,
1994. Философия культуры.
Самара, 1995,1996,1997. Философия ранних буржуазных
революций. М., 1983. Философия. Религия.
Культура. М., 1982. Философская культура
личности. Бийск, 1996. Флоренский П. А. Из богословского наследия.
М., 1977. Флоренский П. А. Имена // Опыты:
Литературно-философский ежегодник. М., 1990. Флоренский П. А. Соч.: В 2 т. М., 1990. Фоменко А. Т. Империя. М., 1996. [442] Франк С. Л. Реальность и человек. СПб., 1997. Франк С. Л. Философия и жизнь. Этюды и
наброски философии культуры. СПб., 1910. Франк- Каменецкий И. Первобытное мышление в
свете яфетической теории и философии: Язык и литература. Л., 1929. Французское просвещение и
революции. М., 1989. Фрейд 3. Психоанализ. Религия. Культура. М.,
1992. Фрейденберг О. М. Происхождение пародии //
Ученые записки Тартусското университета: Труды по знаковым системам. 1973, №
308. Фриче В. И. Очерки социальной истории
искусства. М., 1923. Фриче В. И. Социология искусства. М.-Л., 1930. Фуко М. Археология знания. Киев, 1996. Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных
наук. СПб., 1994. Фуко М. Что такое автор? // Лабиринт.
Экс-Центр, № 3. 1991. Фукуяма Ф. Конец истории? // Вопросы
философии, 1990, № 3. Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Хайдеггер
М. Время и бытие. М., 1993. Ханова О. В. Культура и деятельность. Саратов.
1978. Хейзинга И. Homo ludens. Опыт определения игрового элемента
культуры. М.,1992. Хейзинга И. Осень средневековья. М., 1988. Хомяков А. С. О старом и новом; Мнение
иностранцев о России; Мнение русских об иностранцах; О возможности русской
художественной школы // Хомяков А. С. О старом и новом. Статьи и очерки. М.,
1988. Хомяков А. С. Сущность западного христианства.
Б. м., 1974. Хомяков А. С. Церковь одна // Соч. В 2 т. Т.
2. М., 1994. Цицерон. Об обязанностях. Трактаты. М. 1993. Чаадаев П. Я. Философические письма; Апология
сумасшедшего // Чаадаев П. Я. Соч., М., 1989. Чавчавадзе Н. 3. Культура и ценности. Тбилиси,
1984. Чанышев А. А. Проблема ценностного и целевого
единства культуры в идеализме А. Шопенгауэра // Историко-философский
ежегодник-88. М., 1989. Человек, творчество,
ценности. Саратов, 1995. Чешков М. А. «Новая наука», постмодернизм и
целостность современного мира // Вопросы философии. 1995, № 10. Швейцер А. Упадок и возрождение культуры. М.,
1993. Шеллинг Ф. Введение в философию мифологии //
Соч. Т. 2. М., 1989. Шеллинг Ф. Философия искусства. М., 1966. Шефтсбери Э. Эстетические опыты. М., 1975. Шиллер Ф. Письма об эстетическом воспитании
человека // Собр. соч. в 7-ми т., т. 6. М., 1957. Ширшов И. Е. Динамика культуры. Минск. 1980. Шлегель Ф. О «Мейстере» Гете // Там же. Шлегель Ф. Теория западно-европейского
романтизма // Литературные манифеста западно-европейских романтиков. М., 1980. Шлегель Ф. Философия истории // Эстетика.
Философия. Критика. М., 1983. Шлейермахер Ф. О религии. М., 1995. Шмит Ф. И. Искусство: основные проблемы теории
и истории. Л., 1925. Шопенгауэр А. Мир как воля и представление.
М., 1988. Шор Ю. М. Очерки теории культуры. Л., 1989. Шпенглер О. Закат Европы. М., 1993 Шпет Г. Г. Соч. М., 1989. Штаерман Е. М. Проблемы культуры в западной
социологии. Вопросы философии. 1967, №1. [443] Щербатов М. М. История российская от
древнейших времен. Т. 1—7. СПб., 1770—1791. Щербатов М. М. О повреждении нравов в России
// «О повреждении нравов в России»
князя М. Щербатова и «Путешествие» А. Радищева. Факсим. изд. М., 1984. Эккерман И.-П. Разговоры с Гете в последние
годы его жизни. М., 1981. Эко У. Заметки на полях «Имени розы» // Иностранная литература, 1988, № 10. Элиаде М. Космос и история. М., 1987. Эмерсон Р. Природа // Эстетика американского
романтизма. М., 1978. Эпштейн М. От модернизма к постмодернизму:
диалектика «гипер» в культуре XX века // Новое литературное обозрение. 1995, №
16. Эрн В.Ф.Соч.М.,1991. Этнография за рубежом.
М., 1979. Юм Д. Трактат о человеческой природе...
Исследование о принципах морали. // Соч. в 2-х т. М., 1965. Юнг К. Психология бессознательного. М., 1994. Язык и философия
культуры. М., 1985. Яковец Ю. В. История цивилизации. М., 1995. Яковец Ю. В., Пирогов С. В. Закономерности
цикличной динамики и генетики науки, образования и культуры. М., 1993. Ясперс К. Смысл и назначение истории. М.,1991. Содержание
ВВЕДЕНИЕ. ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ КАК ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ ДИСЦИПЛИНА............................ 3 РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ. ПРЕДЫСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ КУЛЬТУРЫ
........................................................ 15 ГЛАВА 1. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ
О КУЛЬТУРЕ В АНТИЧНОСТИ.СРЕДНЕВЕКОВЬЕ, ВОЗРОЖДЕНИИ ........ 16 ГЛАВА 2. СТАНОВЛЕНИЕ
ТЕОРИИ КУЛЬТУРЫ В ЕВРОПЕЙСКОЙ ФИЛОСОФИИ НОВОГО ВРЕМЕНИ.. 30 ПРОГРАММА КУЛЬТИВИРОВАНИЯ РАЗУМА
........................................ 33 ЕСТЕСТВЕННОЕ И ИСКУССТВЕННОЕ В ОБЩЕСТВЕ
............................ 39 КУЛЬТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС
.............................................. 46 «ПРИРОДА» И «СВОБОДА»
................................................ 58 РАЗДЕЛ ВТОРОЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XIX ВЕКА ..............................................69 ГЛАВА 3.
ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ В ГЕРМАНИИ XIX ВЕКА
.............................................. 76 ГЕТЕ И РОМАНТИКИ
.....................................77 ПРОБЛЕМА КУЛЬТУРЫ В ФИЛОСОФИИ
МАРКСА............................................. 86 ПРОБЛЕМА КУЛЬТУРЫ В «ФИЛОСОФИИ ЖИЗНИ»
........................................... 92 МАРБУРГСКАЯ И
БАДЕНСКАЯ ШКОЛЫ НЕОКАНТИАНСТВА................................ 99 ГЛАВА 4
ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ ВО ФРАНЦИИ XIX ВЕКА...........................................
108 ГЛАВА 5. АНГЛО-АМЕРИКАНСКАЯ ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ XIX ВЕКА ............................ 127 РОМАНТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ
.................................................. 128 ЭВОЛЮЦИОННАЯ ТЕОРИЯ
КУЛЬТУРЫ .......................................................... 133 ГЛАВА 6. ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ В РОССИИ (СЕРЕДИНА XVII-ВТОРАЯ ПОЛОВИНА XIX ВЕКА) ... 139 РАЗДЕЛ
ТРЕТИЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XX
ВЕКА............................................................... 157 ГЛАВА 7. ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ В ГЕРМАНИИ XX ВЕКА ............................................ 165 ТРАГЕДИЯ КУЛЬТУРЫ В
ФИЛОСОФИИ ЖИЗНИ Г. ЗИММЕЛЯ И О. ШПЕНГЛЕРА..... 167 МЕТОД «ИДЕАЛЬНЫХ ТИПОВ» В ФИЛОСОФИИ КУЛЬТУРЫ
М. ВЕБЕРА ................ 176 ПРОБЛЕМА КУЛЬТУРЫ В ФИЛОСОФИИ ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМА
......................... 182 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ Х.-Г. ГАДАМЕРА
..................................................... 195 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ
А.ШВЕЙЦЕРА ....................................................... 199 ГЛАВА 8. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ ВО ФРАНЦИИ XX ВЕКА
........................................... 205 ГЛАВА 9 . ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ В ИСПАНИИ И ИТАЛИИ XX ВЕКА .............................. 233 ГЛАВА 10. ФИЛОСОФИЯ
И ТЕОРИЯ КУЛЬТУРЫ В ПОЛЬШЕ Х1Х-ХХ ВЕКОВ..........................244 ПРЕДПОСЫЛКИ: ПРОБЛЕМЫ КУЛЬТУРЫ В ПОЛЬСКОЙ ОБЩЕСТВЕННО-ФИЛОСОФСКОЙ МЫСЛИ XVII ВЕКА
.................................. 245 ОСНОВНЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ КУЛЬТОРОЛОГИЧЕСКОЙ МЫСЛИ XIX - СЕРЕДИНЫ XX ВЕКА
...................................................................... 249 ГЛАВА 11. ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ В АНГЛИИ И США XX ВЕКА ..................................... 276 ФУНКЦИОНАЛЬНЫЙ АНАЛИЗ КУЛЬТУРЫ
...................................................... 277 ТЕОРИЯ ЛОКАЛЬНЫХ ЦИВИЛИЗАЦИЙ А. ТОЙНБИ
........................................... 282 ИНТЕГРАЦИОННАЯ ТЕОРИЯ КУЛЬТУРЫ П. СОРОКИНА
..................................... 286 ф. БОАС И А. КРЕБЕР: ВЗГЛЯДЫ ПОЛЕВЫХ
ЭТНОГРАФОВ НА ОБЩИЕ ПРОБЛЕМЫ
КУЛЬТУРЫ .......................................................... 293 ГЛАВА 12. МЕЖНАЦИОНАЛЬНЫЕ
ОРИЕНТАЦИИ ФИЛОСОФСКОГО ОСМЫСЛЕНИЯ КУЛЬТУРЫ XX ВЕКА.... 302 ФИЛОСОФСКАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
ПСИХОАНАЛИЗА...................................... 303 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ ФРАНКФУРТСКОЙ
ШКОЛЫ...................................... 319 ПРОБЛЕМА ЯЗЫКА И КАРТИНЫ МИРА В ФИЛОСОФИИ КУЛЬТУРЫ
XX ВЕКА ....................................................... 335 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ И. ХЕЙЗИНГИ
......................................................... 345 ПОСТМОДЕРНИСТСКАЯ
СИТУАЦИЯ В КУЛЬТУРЕ XX ВЕКА ................................ 351 ГЛАВА 13. ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ В РОССИИ И СССР XX ВЕКА .................................... 363 ИССЛЕДОВАНИЕ КУЛЬТУРЫ В РОССИИ ПЕРВОЙ ЧЕТВЕРТИ
XX ВЕКА ................... 364 ИССЛЕДОВАНИЕ КУЛЬТУРЫ В СССР
............................................................. 405 РАЗВИТИЕ КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКОЙ МЫСЛИ В РОССИИ
НАКАНУНЕ XXI ВЕКА....... 412 БИБЛИОГРАФИЯ
........................................................................................
434 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ Генеральный
директор А. Л. Кноп Директор издательства О. В. Смирнова Главный редактор Ю. А.
Сандулов Художественный редактор С. Л. Шапиро Корректор С. В. Николаева Верстка
оригинал-макета Д. А. Потрекий ЛР № 065466 от 21.10.97 г. Сдано в набор 20.11.97.
Подписано в печать 12.12.97. Формат 60Х88 1/16. Гарнитура Таймс. Печать
офсетная. Печ. л. -28. Тираж 10 000
экз. Заказ № 1329. Издательство
«ЛАНЬ». 193029, Санкт-Петербург, пр. Елизарова, 1. Отпечатано с готовых
диапозитивов в ГПП «Печатный Двор» Государственного комитета РФ по печати.
197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15. УВАЖАЕМЫЕ
ЧИТАТЕЛИ! Мы рады Вам сообщить, что с 1 января 1998 года
в Издательстве «ЛАНЬ» начинает работу отдел «Книга — почтой». Для того, чтобы воспользоваться этой услугой и
приобрести книги нашего издательства, Вам нужно заполнить почтовую карточку и
отправить ее по нашему адресу: 193029, Санкт-Петербург, пр. Елизарова, д.1
(«ЛАНЬ») Денисовой С. В. Образец заполнения почтовой карточки: Вы также можете оформить заказ с помощью электронной почты. E-mail: тел. (812) 265-00-88 (812) 567-54-93 Книгоиздательская и книготорговая фирма Издательство «ЛАНЬ» Книги нашего
издательства Обмен, в т.ч.
междугородний, и закупку книг других издательств и книготорговых организаций Приглашаем к
сотрудничеству авторов и издательства для совместного выпуска книг Формирование контейнеров
в любую точку страны Ответственное хранение
по договорным ценам Экспедирование и перевозка
книжной продукции Москва — Петербург, Петербург — Москва Гибкая система скидок ЖДЕМ ВАС ПО АДРЕСАМ: РФ, Санкт-Петербург, пр. Елизарова, д. 1 Тел. (812) 567-54-93 ,
265-00-88, 233-88.27 Факс (812) 567-14-45 Филиал в Москве РФ, Москва, ул.
Ташкентская, 34 к. 3 Тел. (095) 377-66-74 E-mail: lanpbl@nevsky.net root@lanpbl.spb.ru По своей глубинной сущности культура есть
развернутое во времени самоосуществление человека, его бытия. Авторами проанализирована важная проблема
философии культуры — исследование закономерностей превращения единой сущности
культуры во множество конкретных культур, совершающееся в двух плоскостях —
социальном пространстве и социальном времени. Учебное пособие
«Философия культуры» написано специалистами ведущих вузов Санкт-Петербурга и
рекомендовано студентам, аспирантам и преподавателям гуманитарных
специальностей. Сканирование: Янко
Слава [email protected]
|| http://yanko.lib.ru/ | http://www.chat.ru/~yankos/ya.html
| Icq# 75088656 update 5/4/01 Сканирование: Янко Слава [email protected]
|| http://yanko.lib.ru/ | http://www.chat.ru/~yankos/ya.html
| Icq# 75088656 update 5/4/01 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ Становление и развитие
Рекомендовано Министерством общего и профессионального образования
Российской Федерации в качестве учебного пособия для студентов высших учебных
заведений, обучающихся по философской специальности и философскому направлению Санкт-Петербург 1998 Ф 54 Философия культуры. Становление и развитие. /
Оформление обложки. Олексенко, С. Шапиро. — СПб.: Издательство «Лань», 1998. —
448 с. ISBN 5-8114
-0010 -1 Под редакцией М. С. Кагана, Ю. В. Перова, В. В. Прозерского, Э. П. Юровской Автор введения — М. С. Каган. Авторы
первого раздела: К. А. Сергеев, Р. В. Светлов (гл. 1); Ю. В. Перов (гл. 2). Авторы
второго раздела: В. В. Прозерский (преамбула, гл. 5); Т. А. Акиндинова (гл. 3,
п. 1,3,4), Ю. М. Шор (гл. 3, п. 2); Э. П. Юровская (гл. 4); Э. В. Соколов (га.
5); А. Ф. Замалеев, Е. А. Овчинникова (гл. 6). Авторы третьего
раздела: В. В. Прозерский (преамбула, гл. 11); Т. А. Акиндинова (гл.7,п. 1,3,
гл. 12,п.З);Э. В. Соколов (гл. 7, п. 1,2, гл. 11,гл. 12, п. 1);Е. М. Ананьева
(гл. 7, п. 4); В. А. Петрицкий (гл. 7, п. 5); Э. П. Юровская (гл. 8); А. Г.
Погоняйло (гл. 9); Ю. Н. Солонин, С. И. Дудник (гл. 10); В. А. Медведев, С. М.
Черкасов (гл. 12, п. 1); Н. В. Звонкова (гл. 12, п. 2); Н. А. Андрющенко (гл.
12, п. 3); Т. А. Апинян (гл. 12, п. 4); В. М. Дианова (гл. 12, п. 5); А. М.
Сергеев, Е. Н. Устюгова (гл. 13, п. 1); В. Г. Иванов (гл. 13, п. 2); А. С.
Кармин (гл. 13, п. 3). ББК 80 ©Издательство «Лань», 1998 ©Авторский
коллектив, 1998 © Издательство «Лань». ВВЕДЕНИЕ.
Философия культуры как теоретическая дисциплина РАЗДЕЛ
ПЕРВЫЙ. ПРЕДЫСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ КУЛЬТУРЫ... Глава 1. Представление о культуре в
античности, средневековье, возрождении Глава 2. Становление теории культуры в европейской
философии Нового времени §1.
Программа культивирования разума §2.
Естественное и искусственное в обществе §3.
Культурно-исторический процесс РАЗДЕЛ
ВТОРОЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XIX ВЕКА Глава 3. Философия культуры в Германии XIX
века §2.
Проблема культуры в философии Маркса §3.
Проблема культуры в «Философии жизни». §4.
Марбургская и Баденская школы неокантианства Глава 4. Философия культуры во Франции XIX века Глава 5. Англо-американская философия культуры XIX
века §1.
Романтическая философия культуры §2.
Эволюционная теория культуры Глава 6. Философия культуры в России (середина XVII -
вторая половина XIX века) РАЗДЕЛ
ТРЕТИЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XX ВЕКА Глава 7. Философия культуры в Германии XX века §1.
Трагедия культуры в философии жизни Г. Зиммеля и О. Шпенглера §2.
Метод «идеальных типов» в философии культуры М. Вебера §3.
Проблема культуры в философии экзистенциализма §4.
Философия культуры Х.-Г. Гадамера §5.
Философия культуры А. Швейцера Глава 8. Философия культуры во Франции XX века Глава 9. Философия культуры в Испании и Италии XX века Глава 10.Философия и теория культуры в Польше XIX-XX
веков §1.
Предпосылки: проблемы культуры в польской общественно-философской мысли XVII
века §2.
Основные направления культорологической мысли XIX - середины XX века Глава 11. Философия культуры в Англии и США XX века §1.
Функциональный анализ культуры §2.
Теория локальных цивилизаций А. Тойнби. §3.
Интеграционная теория культуры П. Сорокина §4.
Ф. Боас и А. Кребер: взгляды полевых этнографов на общие проблемы культуры Глава 12. Межнациональные ориентации философского
осмысления культуры XX века §1.
Философская культурология психоанализа. §2.
Философия культуры Франкфуртской школы.. §3.
Проблема языка и картины мира в философии культуры XX века §4.
Философия культуры И. Хейзинги §5.
Постмодернистская ситуация в культуре XX века Глава 13. Философия культуры в России и СССР XX века §1.
Исследование культуры в России первой четверти XX века §2.
Исследование культуры в СССР §3.
Развитие культурологической мысли в России накануне XXI века ВВЕДЕНИЕ.
Философия культуры как теоретическая дисциплина
На протяжении всей
истории философская мысль обсуждала проблему фундаментального различия между
тем, что существует независимо от человека — миром, природой, натурой и тем,
что создано человеком как во внешнем, так и в собственном, физическом и
духовном, бытии. Уже в древнегреческой философии зародились представления о
«техне» как искусной практической деятельности, мастерстве, создающем
необходимый человеку предметный мир (отсюда понятие «техника» во всех
европейских языках), представление о «мимесисе» как идеальном воссоздании
реальности (отсюда понятия «мимика», «пантомима»), представление о «пайдейе»
как творении человеком самого себя; греки осознали творческую силу человека, благодаря
которой он становится «мерой всех вещей», по классической формуле Протагора.
Обобщенное определение всех форм человеческой активности дали римляне: именно
они назвали «культурой» те формы искусственного, рукотворного бытия, которые
получены человеком в результате преобразования бытия естественного — «натуры».
Так зарождалось первоначальное представление о культуре, противостоящее мифологическому
отчуждению человеком всех своих творческих сил богам. В последующем
развитии философской мысли в Европе этот совокупный плод человеческой
деятельности, как и сам ее процесс, получал различные терминологические
обозначения — «цивилизация», «воспитание», «образование», «формирование». Еще
в XVIII в. они употреблялись как синонимы, а затем все более строго
различались, в силу чего предметом философского обсуждения становилось
соотношение содержания этих и близких им по смыслу понятий «деятельность»,
«традиция», «общество» и др. Но все более острой становилась необходимость
философско-теоретического осмысления самого отношения между внечеловеческим,
сущест [5] вующим изначально и
извечно, самобытным или сотворенным некими «высшими» силами — богами, и
плодами созидательной деятельности людей. Ибо даже тогда, когда в средние века
религиозное сознание воспринимало человека как Божью тварь — Homo Dei, в нем нельзя было уже не видеть и «человека
творящего» — Homo faber. Понятно, что
конкретная интерпретация созидательных и самосозидательных способностей
человека — их происхождения, значения, форм проявления — оказывалась весьма и
весьма различной, поскольку непосредственно зависила от общего характера
воззрений философа; менялось и место культурологической рефлексии в общем
проблемном поле философской мысли — от попутного обсуждения этого круга
вопросов на периферии онтологической или гносеологической, натурфилософской или
социологической теории до превращения размышлений о сущности культуры в
основное содержание учения философа (в так называемой антропологической
философии). Но так или иначе, в тех или иных концептуальных формах и
теоретических объемах, соотнесении с другими разделами философского знания и с
другими науками о человеке, философский анализ культуры, или, короче, философия
культуры (Kulturphilosophie), стал с середины XIX в. необходимой и органичной составной частью
философского осмысления бытия, мира и человека в мире. Последующее
описание многовекового процесса развития культурологической мысли — от
античности до наших дней — покажет, как это конкретно происходило, как
существенно различные концепции в этом процессе сталкивались и сталкиваются.
Пока же в этой вводной главе представляется целесообразным дать краткую общую
характеристику трех главных этапов этой истории. Первый ее этап,
начавшийся в античной философии и продлившийся до XVIII в., — это время
зарождения культурологического знания в континууме онтологических,
теологических и эпистемологических проблем. Ни в античности, ни в средние
века, ни в эпоху Возрождения, ни даже в XVII в., сыгравшем огромную роль в
становлении европейской философии современного типа, культура как
специфическое явление не становилась предметом умозрения. Это объясняется, с
одной стороны, многовековым господством религиозного сознания, для которого
истинный творец — тот или иной бог, и идеальное, истинное бытие самого человека
полагается на небе, а не в созданной самими людьми на земле «второй природе» —
культуре, с другой же стороны, тем что философское представление о культуре не
могло сложиться до тех пор, пока обобщающая способность человеческого мышления
ограничивалась операциями механического, чисто «суммативного» характера
(показательно, что в средние века совокупность знаний о мире и называлась
«суммой»); преодолеть такой механицизм мышления не удалось и в XVII в. [6] Между тем необходимость
в философском осмыслении культуры могла возникнуть только тогда, когда в ней
стали усматривать некую целостность, объединяющую разнородные ее составные
части, и, соответственно, начали искать сверхсуммативные законы ее строения.
Движение теоретической мысли в этом направлении шло в XVIII в. от «Всеобщей
науки» Вико к «Идее философии истории человечества» Гердера, системное же
обоснование оно пояучало в концепции трех «Критик...» Канта и во
всеохватывающих теоретико-исторических культурологаческих конструкциях
Шеллинга, Гегеля, Кота. Именно в эту эпоху ощущение целостности творимого
человеком мира получило обоснование в представлениях школы Лейбница-Вольфа о
трехстороннем строении духовных способностей человека, сущностно различающихся
и друг друга дополняющих энергиях разума, волиичувства, которые
порождаютценностную триаду «истина — добро — красота» и реализуются в таких
плодах деятельности, как наука, нравственность и искусство. Так впервые стали
вырисовываться контуры строения целостного поля человеческой деятельности —
культуры, основные подразделения которой должны были отвечать критерию необходимости
и достаточности, что и позволяло видеть в ней не «сумму», а системное целое;
именно в этом качестве его и следовало изучать. Это
значит, что независимо оттого, пользовались ли мыслители той эпохи понятием
«культура» или употребляли синонимические термины «цивилизация» (civilisation),
«образование» (Bildung), разрабатывали они «историю культуры», «феноменологию духа» или
«философию духа», философская мысль разворачивалась к построению общей теории
культуры, которая, не поглощая всей философской проблематики, оказывалась
необходимой и существеннейшей частью философского знания. Так
начинался второй этап исторического процесса формирования культурологической
мысли — превращение культуры как целостного, при всей его разнородности, поля
человеческой деятельности в предмет самостоятельного философского
рассмотрения. При этом культура понималась столь широко, что поглощала и
общество (экономическую и политическую жизнь), охватывая в сущности все, что не
есть природа (и, разумеется, Бог). Когда же в середине XIX в., особенно
благодаря марксизму и его воздействию на формирование социологической мысли,
стала осознаваться особенность общества как системы отношений между людьми в
сфере производства и управления («базиса» и «надстройки», по марксовьм
метафорам), и когда параллельно этому, начиная с учения Фейербаха, заявила о
своем праве на существование философская антропология — учение о человеке как
уникальном и важнейшем предмете научного познания и ценностного осмысления,
тогда философия культуры должна была очертить более узко и точно границы
своего предмета, определяя отличие культуры от общества и от [7] человека (как бы ни
учитывались связи этих форм внеприродного бытия и как бы ни соприкасались, а
часто и пересекались в общем континууме философского знания социологический,
антропологический и культурологический разделы общей онтологической
концепции). Характеризуя
философско-культурологическое знание на этой ступени его развития, надо иметь в
виду, что по своей форме оно было столь же разнообразно, как философская мысль
в целом. Поскольку ее специфической и центральной проблемой является отношение
субъекта и объекта, а подходить к ее решению можно и со стороны объекта, и со
стороны субъекта, и делая непосредственным предметом анализа саму связь этих
«контрагентов» системы деятельности, постольку философское мышление предстает в
трех основных формах, адекватных осмысляемому предмету: форма эта может иметь
строго научный характер, если исходным пунктом теоретического анализа является
объективная реальность (философия уподобляется в этом случае естествознанию и
математике); она может приобретать лирико-публицистический характер и
ориентироваться на исповедально-поэтические, художественные формы постижения
бытия; она способна, наконец, соединять тем или иным образом строго научное
познание-объяснение с личностным познанием-пониманием и даже рефлектировать по
этому поводу с позиции «вненаходимости» (Бахтин), т. е. воспринимать себя как
историко-культурно детерминированную ступень процесса развития
культурологического знания. Философия культуры выступает в этих же трех
модификациях; на Западе их примерами могут служить учения Гегеля, Ницше и
Шпенглера, а в России — Данилевского, Розанова и Бердяева. Когда же стремление
к научности достигает крайней степени, и вместо обсуждения специфических
проблем отношения культуры в ее целостности к другим формам бытия (природе, обществу,
человеку) теоретик обращается к изучению тех или иных конкретных феноменов
культуры (этических, исторических, социальных, профессиональных), тогда
философия культуры уступает место конкретному культурологическому знанию —
этнографическому, социологическому, семиотическому, историко-искусствоведческому
и т.д. С другой стороны, субъектно-ценностная позиция, очищенная от
объектно-познавательной, в пределе придает культурологическим размышлениям
художественную форму, рождая особый жанр философской повести-притчи Вольтера,
стихов Ф. Тютчева, В. Соловьева,1или
«роман культуры» Т. Манна, Г. Гессе, М. Булгакова... (Уже отсюда видно, сколь
неосновательно распространенное представление о русской философии вообще и
философии культуры, в частности, как о художественно-образной, а не теоретической,
форме философствования, представленного в первую очередь творениями Ф.
Достоевского и Л. Толстого; между
тем, наряду с романами этих великих писателей, которые можно рас- [8] сматривать как
«превращенную форму» философского осмысления мира, жизни, культуры, Россия
знает и развитый теоретический философский дискурс — от Г. Теплова и А.
Радищева через Н. Чернышевского и Н. Данилевского к В. Соловьеву и Г.
Плеханову, А.Богданову и Н. Бердяеву, С. Франку и П.Флоренскому... Так что в
этом отношении никаких существенных различий между философским развитием
России и, например, Германии или Франции не было — различие состоит лишь в том,
что у нас философия родилась позже, чем на Западе, и синтезировала достижения
западноевропейской мысли с потребностями социального и духовного развития
России.) Третий
этап истории культурологической мысли отличается широким развитием рядом с
философским ее рассмотрением (а подчас и в конфронтации с ним!) различных
конкретно-научных культурологических дисциплин, с одной стороны, и форм
художеегвенно-образного постижения культуры — в прозе и поэзии, живописи и
музыке, театре и кинематографе — с другой. (Разумеется, эти различные способы
познания-осмысления культуры подчас скрещивались, образуя некие гибриды,
теоретико-публицистические или художественно-философские.) Охватывая
общим взглядом это многообразие проявлений современного культурологического
знания и учитывая в полной мере взаимодействие всех его основных форм и их
разнообразные скрещивания, нельзя в то же время не видеть и не оценивать
должным образом особенности философии культуры, тем более, что ее ценность
часто подвергается сомнению представителями конкретных наук (таково одно из
проявлений порожденного позитивизмом и сциентизмом третирования философии как
«ненаучной» и потому практически бесполезной формы мышления). Подлежит поэтому
специальному выяснению, что же представляет собой в наши дни философия
культуры, какую специфическую информацию она может и должна добывать в
условиях параллельного развития конкретных культурологических дисциплин и
активизации различных способов художественного моделирования культуры. Решению
этой задачи препятствует сохраняющееся по сей день различие представлений о
том, что такое культура. Толковый словарь русского языка, например, фиксирует
шесть его основных значений и несколько их оттенков: «I. Совокупность
достижений человеческого общества в производственной, общественной и духовной
жизни... 2. Уровень... достижений в определенную эпоху у какого-либо народа или
класса общества... Уровень, степень развития какой-либо отрасли хозяйственной
или умственной деятельности... 3. Просвещенность, образованность,
начитанность... Наличие определенных навыков поведения в обществе;
воспитанность. Совокупность условий жизни, соответствующих потребностям
просвещенного человека... 4. Разведение, выращивание какого-либо растения;
культивирование... 5. Раз [9] водимое,
культивируемое растение... 6. Микроорганизмы... выращенные в лабораторных
условиях в питательной среде»2. Французские
философские словари отмечают три основных и несколько частных значений понятия
«культура»3; три значения выделяет и
немецкий философский лексикон4.
Автор известного английского философского словаря Р. Вильямс утверждает:
«Культура — одно из двух или трех наиболее сложных слов английского языка», а
К. Дженкс начал опубликованную им в 1993 г. книгу, обобщающую современное
состояние культурологической мысли, следующим утверждением: «Идея культуры
охватываеттакое множество предметов, процессов, различий и даже парадоксов,
что только самоуверенный или мудрый человек может решиться о ней рассуждать и,
возможно, только глупец станет писать об этом книгу»5. Если добавить к
сказанному, что содержание культуры крайне разнородно (она ведь включает в свое
поле и материальные, и духовные, и художественные разновидности человеческой
деятельности; ее процессы, продукты, проявления в самом человеке, в его
«сущностных силах», по Марксу), то станет понятным, почему в изучение культуры
включены самые разные науки, а каждой из них свойственна своеобразная
«аберрация гносеологического зрения» — сведение целостности культуры к
подведомственной ей части, стороне, аспекту этого целого. Так, этнограф и
социолог, психолог и технолог, искусствовед и педагог смотрят на культуру
разными глазами и видят в ней разное. Вот почему не
следуетудивляться вызывающему обычно недоумение итогу скрупулезной работы
известных американских культурологов А. Кребера и К. Клакхона, собравших все
определения культуры, которые накопила мировая наука с конца XIX в. и до
середины ХХв6; таких дефиниций
набралось около 200! А вышедшая двадцать лет спустя «Теория культуры» Д.
Каплана и Р. А. Меннерса7 показала,
что это число может быть еще большим; о том же свидетельствуют и обобщающие
издания зарубежных культурологов8. На нынешнем этапе
познавательной деятельности появляется возможность преодолеть эти объективные
сложности и подняться от интуитивного ощущения целостности культуры к ее
теоретическому осмыслению как системы, отличающейся наивысшей степенью
сложности по своему устройству и полифункциональности, системы исторической,
саморазвивающейся и саморегулирующейся, органически связанной со своим творцом
и творением — человеком — и находящейся в постоянном взаимодействии со своей
природной и социальной средой. Такой взгляд на культуру позволяет преодолеть и
распространенное в культурологической мысли XX в. противопоставление «культуры»
и «цивилизации», основанное на сведении первой к одним только духовным
ценностям и пренебрежительную трактовку второй как «низшей», неполноценной
сферы материальной, [10] технико-технологической
и технически-коммуникативной практики; системный взгляд на культуру позволяет
видеть в ней сложное взаимодействие и целостное единство материальной и
духовной форм деятельности, а также синкретично объединяющей их деятельности
художественной. Какой
бы объем знаний о культуре ни добывался всей совокупностью наук, изучающих ее
конкретные исторические, этнические, социальные и профессиональные формы
(скажем, античную и средневековую, полинезийскую и бушменскую, народную и
рыцарскую, научную и художественную), вскрывающих те или иные механизмы
функционирования культуры (экономические и технико-технологические,
социологические и социально-психологические, семиотические и педагогические),
он не содержит ответов на серию существеннейших вопросов: что есть культура?
почему и для чего возник такой не известный природе способ существования? как
«устроена» культура, каковы ее архитектоника и механизмы функционирования?
какие законы управляют ее историческим развитием? как связаны в этом процессе
судьбы культуры и жизнь природы, и изменения общественных отношений, и метаморфозы
человеческого сознания? Ни одна из конкретных наук не может найти ответа на эти
вопросы — масштаб содержания, универсальность выводят их за пределы
компетенции всех частных наук; между тем без знания этого общего нельзя понять
конкретное — ведь оно является модификацией общего, вариацией инвариантного.
Потому, открещиваясь от философского уровня познания культуры, все частные
культуроведческие дисциплины обречены на чисто эмпирическую, фактолотческую,
поверхностную описательность, и потому, как бы ни были они развиты, потребность
в философском осмыслении культуры сохраняется, ибо за нее ни одна другая наука
не решит рассматриваемых ею теоретических проблем. Философский
характер этих вопросов и ответов на них состоит в том, что они соединяют
требование объективного познания реальности, ее ценностного осмысления и
проектирования некоего идеального состояния культуры. Наука как таковая
подобной трехаспектности решаемых задач либо вообще не содержит (в сфере
естествознания, математики, технико-технологических дисциплин), либо включает
в мире социально-гуманитарно-культурологических наук аксиолргические и
прогностические рассуждения факультативно, в решении некоторых проблем,
позволяющих это сделать, не ограничиваясь объективным описанием и изучением
существующего. Что же касается философского осмысления культуры (как, в
сущности, и всех других рассматриваемых философией предметов), то соединение
познания, ценностного истолкования и провидения перспективы развития
специфично для него, имманентно ему и необходимо, в каких бы пропорциях эти три
аспекта рассмотрения культуры ни находились. Необходимо это потому, что ответ
на [11] гносеологический
вопрос «Что есть культура?» предполагает аксиологическое различение «истинной
культуры» и «культуры ложной», т. е. мышление оппозицией «культура —
некультура» и «культура — антикультура». При этом следует помнить, что не может
быть единого, научно доказанного определения критериев содержания этих пар
понятий, потому что они находятся сами внутри культуры, а не на возвышающейся
над ней божественно-абсолютной высоте. А ценностное осмысление культуры влечет
за собой и проективное представление о том, «какой культура должна быть и
какой она будет», если человечество разделит отношение к ней того или иного
философа. Начиная с Платона, авторов Библии, Конфуция и кончая Марксом,
Толстым, Бубером, Швейцером, Маркузе, Тоффлером, всеми идеологами, обсуждающими
современное состояние общества и культуры на рубеже столетий, ищущими причины
краха тоталитаризма во всех его формах, рассуждающими о перспективах
постиндустриальной цивилизации и судьбах «третьего мира», изучение того, что
есть, связывалось и связывается с размышлениями о том, что будет,
опосредованными оценками существующего и желанного. Если романисты, драматурги,
кинематографисты могут — в силу особенностей художественного способа
моделирования реальности — образно представлять и современное состояние
культуры, и ее возможное будущее как некую данность, которую художник
демонстрирует людям — как это делали в романах, пьесах, фильмах, например,
Фолкнер иди Фриш, Бредбери или Стругацкие, Ионеско или Тарковский, — то
теоретически мыслящий философ-культуролог должен искать обоснование и своим
оценкам существующего, и своим представлениям о превращении существующего в
грядущее. Потому для такого дискурса, особенно в нашу
рационалистически-сциентистскую эпоху, главной методологической проблемой
становится возможность научного обоснования философского прозрения будущего и
границы этих возможностей. Изложение
предложенных решений данной проблемы будет дано во всем последующем тексте
настоящей книги, сейчас следует лишь подчеркнуть имманентную философии
культуры органичную связь гносеологического, аксиологического и проективного
углов зрения на свой предмет, что и отличает ее от конкретных
культурологических наук. Надо ли разьяснять, сколь важно для нас ныне обретение
такого понимания культуры? Оно важно для всего человечества, переживающего
одну из самых драматичных «культурных революций» в своей истории, но особенно
важно оно для нашей страны, мучительно вырывающейся из феодального прошлого, в
которое она была отброшена в 1917 г. Правда,
история культурологической мысли показывает, что «в чистом виде» философия
культуры выступает гораздо реже, чем в скрещении с той или иной конкретной
отраслью культурологического знания — этнографической, социологической,
исторической и т. д. Оно и понятно: при решении [12] конкретных задач
изучения культуры ученому необходимо определить, как понимает он сущность
культуры, ее границы и строение; поэтому труды многих исследователей культуры —
от Тэйлора до Сорокина — могут рассматриваться и в контексте истории философии
культуры, и за ее пределами. Соответственно авторы данной книги видели свою
задачу не в педантичном отборе «чистых» философских трактовок культуры, а в
анализе становления и развития ее философского уровня осмысления, в каких бы
конкретных формах оно ни проявлялось. Но
есть и другой аспект взаимоотношений философии культуры и всего комплекса
культурологических дисциплин — методологический. Дело в том, что полнота знания
о строении, функционировании и развитии культуры во множестве ее конкретных
проявлений требует согласованных усилий всех изучающих ее наук; но совместить
способы и результаты познания, найти общий язык и, тем более, организовать
совместность своих действий сами эти науки не в силах — для этого нужен методологический
посредник, координатор их усилий и интегратор добываемой ими информации.
Достичь этих целей может только философский взгляд на культуру, поскольку он
видит ее как целое и тем самым обнаруживает место в нем каждой его части и
грани, равно как и закономерности его модифицирования в этносоциальном пространстве
и в историческом времени. Правда, до сих пор философия культуры не могла
эффективно осуществить эту свою методологическую функцию— и потому, что на
протяжении последних столетий в науке господствовали
аналитически-дифференцирующие, а не системно-интегративные устремления, и
потому, что сама философия культуры не выработала адекватной
историко-теоретической модели своего предмета; ныне же, когда на наших глазах
формируется новая парадигма познавательной деятельности, основанная на
системном мышлении, когда складываются благодаря этому предпосылки для
реализации комплексных междисциплинарных исследований наиболее сложных —
социокультурных — систем и когда системный подход позволяет философии
выстроить соответствующую модель целостного бытия культуры, становится
возможным установление продуктивных связей между всеми отраслями знания,
изучающими те или иные фрагменты культуры и в синхроническом, и в
диахроническом разрезах. Сделать это необходимо для преодоления разобщенности,
взаимного непонимания, а нередко и антагонизма множества изучающих культуру
наук. Но не подлежит сомнению, что решение этой задачи доступно только
философскому взгляду и что оно становится возможным лишь на рубеже XIX и XX
вв. Особый
интерес для нас представляет исторический процесс формирования философского
осмысления культуры в России. Он начался позже, чем на Западе — в начале XIX
в., с полемики западников и славянофилов о [13] путях развития
отечественной культуры, но еще без ее философско-теоретического осмысления,
которое принесла лишь в середине столетия книга Н. Данилевского «Россия и
Европа». Но это сочинение не было оценено современниками — не пришло еще в
истории страны время культурологического взгляда на жизнь и развитие общества
ведь „понятие культура" отличается необыкновенной сложностью», ибо
обозначает «цельность, органическое соединение многих сторон человеческой
деятельности; проблемы культуры в собственном смысле возникают уже тогда,
когда организованы: быт, искусство, наука, личность и общество»9. У
мыслителей конца XIX — начала XX в., широко и напряженно обсуждавших эту
проблему, ее решение определялось тем, как понималось ими соотношение культуры
и пототики, культуры и революции, культуры и насилия. Прямо противоположные
решения проблемы предлагали террористы-народники и идеалисты-почвенники,
Толстой и Ленин, а между краями этого идеологического спектра — концепиии
Соловьева, Бердяева, Флоренского, Струве, Плеханова, Луначарского, Богданою...Так
философия культуры оборачивалась в России или «геологией культуры», или
«политологией культуры», и собственно культурная деятельность ставилась на
службу или религии — для Флоренского само понятие «культура» представлялось
производным от слова «культ», или революции — в ленинской теории «двух культур»
четко и резко провозглашалась производность культуры от классовой идеологии;
соответственно, одни мыслители уповали на развитие России средствами культуры
— силой знаний, или веры, или нравственного, или эстетического сознания, или
искусства, а другие — силой революционного ее преображения, за которым должно
последовать развитие культуры... Во всяком случае, сложившуюся ситуацию точно
выразил М. Горький в 1918 г.: «Опять культура? Да, снова культура. Я не знаю
ничего иного, что может спасти нашу страну от гибели»10 — писал он. Однако ни
деятельность специально созданной для этого организации Пролеткульт, ни призывы
Ленина к молодежи овладевать культурой как непременным условием строительства
нового общества не оказались эффективными, а сталинский режим привел не только
к практическому подавлению культуры, но и к ее примитивнейшей теоретической
трактовке как соединения «классового содержания» и «национальной формы», к
тому же сведенной к языку, а затем, в 30-е годы, к полному вытеснению из философии
самого понятия «культура» понятием «общество» из предметного поля
исторического материализма. Только
в 60-е годы, в процессе освобождения страны от тяжкого наследия сталинизма,
началась разработка философами проблем теории культуры — в статьях и книгах В.
Библера, Е. Боголюбовой, В. Давыдовича, Н. Злобина, В. Келле, Л. Когана, Э.
Маркаряна, В. Межуева, Э. Соколова, 14 Н. Чавчавадзе, — а в 80—90-е годы
преподавание теории и истории культуры стало все шире внедряться в
университеты, педагогические и другие институты. В самые последние годы вышли в
свет учебные пособия С. Бабушкина, Б. Губмана, П. Гуревича, Б. Ерасова, С.
Иконниковой, М. Кагана, В. Кутырева, В. Пивоева, Э. Соколова, коллективные монографии
под редакцией В. Добрыниной, Г. Драча, А. Марковой, Е. Попова, П. Радугина,
причем создавались они не только в Москве и Петербурге, но и в Ростове-на-Дону,
Воронеже, Петрозаводске, Курске, Нижнем Новгороде, Твери — таков масштаб
распространения философско-культурологического знания в России. Существенно и
то, что в последние десятилетия опубликованы переводы многих
культурологических работ крупнейших зарубежных ученых и философов, и они стали
доступны широкому кругу учащихся и всем интересующимся этой проблемой. Данное учебное пособие рассчитано в первую
очередь на студентов и аспирантов философских, исторических, филологических,
искусствоведческих факультетов и отделений университетов, получающих
необходимую для понимания излагаемых здесь проблем общефилософскую подготовку,
но может быть использовано и преподавателями культурологических курсов в
других вузах и в старших классах средних учебных заведений. Оно состоит из
трех разделов: в первом рассматривается предыстория философии культуры, во
втором — история философского истолкования культуры в XIX в., в третьем —
развитие в XX в. философии культуры как самоопределившейся
теоретико-исторической дисциплины. 1 Русская философская поэзия:
четыре столетия /Сост.А. И. Новиков.
СПб., 1992. 2 Словарь русского языка. В 4 т.
Т. 2. М., 1958. С. 196-197. 3 Foulquie
P. et Saint-Jean R Dictionnare de la langue philosophique. Paris, 1969. P.
148—149; LalandeA. Vocabulaire
technique et critique de la philosophic. Paris, 1972. P. 199-200.) 4 Meyers
kleines Lexikon; Philosphie. Mannheim; Leipzig; Wien; Z:urich, 1987. S.
239.) 5 Jenks Chr. Culture. London; New York, 1993. P. 1. — В своей
книге К.Дженкс учитывает наличие четырех
разных смыслов понятия «культура». 6 KroeberA.
L. and Kluckholn С. Culture. A Cretical Review of Concept and Definitions. Harvard Univ.,
1952. 7 Kaplan
D., Manners R. A. Culture Theory. New York, 1972. 8 См., например, материалы международного междисциплинарного
симпозиума «Природа культуры»,
состоявшегося в 1988 г. в Бохуме (The
Nature of Culture. Bochum, 1989 или сб.; The Cultural Studies.
Reader/Ed, by S. During. London; New York, 1993). Интересен
в этом отношении, как и в других, изданный в США сборник: Marxism and the Interpretation of Culture. Urbana and Chicago,
1988. 9 Белый А. Пути культуры //
Вопросы философии, 1990. № 11. С. 91. 10 Горький М. Несвоевременные
мысли: Заметки о революции и культуре. Пг., 1918. РАЗДЕЛ
ПЕРВЫЙ. ПРЕДЫСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ КУЛЬТУРЫ
Древнее латинское cultura (уход,
возделывание, воспитание) было настолько широким понятием, что включало в себя
и смысл, связанный с современным представлением о культуре. Термин же «культура»
даже в латиноязычной литературе античности, создававшейся несколькими
столетиями позже классических эллинских произведений, употребляется практически
как синоним греческому paideia (воспитание .в соответствии с традициями этоса, нрава-традиции).
Представления об истинном этосе (еще в VI—V вв. до н. э., апеллируя к опыту
древности, рассуждали о нем пифагорейцы, Сократ, Аристофан) менялись
неоднократно, но всегда сохранялась привязанность к типу отвечающего
прекрасному строю Космоса «человека воспитанного», который, являясь
добродетельным и верным гражданином, занимает свое «естественное место».
Признавая множественность природных различий между людьми, античная эпоха
наделяла их всех (уж эллинов-то и римлян точно) восприимчивостью к воспитанию.
Постановке последнего, собственно, и посвящены грандиозные политико-воспитательные
сочинения Ксенофонта и Платона, политико-воспитательная деятельность
пифагорейцев и стоиков. Центральное
положение воспитания в античной культуре было безусловным'. Именно воспитание
отличает человека от животного, эллина от варвара, свободного от раба, философа
от черни, был убежден на рубеже III—IV вв. Ямвлих. Сущностным образом
связанное с политической деятельностью, а точнее — с формированием достойных
«свободорожденных» гражданских нравов, воспитание действительно имело столь
универсальные функции, что предваряло современную идею культуры, в особом,
«пайдевтическом» ее понимании. [18] Даже в современном
греческом языке сохранились отголоски этой древней парадигмы: на новогреческом
«культура» — Из
многих обстоятельств, предопределивших невычленность собственно идеи культуры
в древности, нам бы хотелось отметить следующее. Ни одна историческая эпоха не
ощущает себя молодой, еще только раскрывающей историческую перспективу (если
такое мироощущение не декларируется идеологически). Даже когда представления
об историческом процессе еще смутны, неясны, она считает себя исходом,
результатом, а не начальной точкой. При этом подобное мироощущение не
обязательно означает эсхатологизм. Чаще всего оно находится в рамках идеи
вечного возвращения или прямого воспроизведения прошлого в настоящем. Для
античности архетипичной в этом смысле была идея «железного века» (Гесиод),
разрешающегося в век «золотой» (имперская идеология Рима). Формы, в которых
пребывал этот вечный переход от настоящего к прошлому, оставались неизменными.
Поэтому любая перспектива для античности — почти то же, что и ретроспектива:
будущее и прошлое совпадают, как только речь заходит о значительных временных
промежутках. Ощущая себя итогом, завершением времен, античность не дублирует в
себе прошлое и не предвосхищает будущее, а просто содержит здесь и сейчас оба
модуса времени, свернутые в конечный, в принципе, набор архетипических сюжетов,
определяющих поведение людей и «поведение» исторических событий. Даже судьба —
ничему и никому не подчиняющаяся, проявляющаяся как абсолютная необходимость
случая — сама есть некоторый сюжет, встроенный в космический порядок. Поэтому
культуросозидающая деятельность и центрировалась вокруг идеи воспитания (как в
культово-религиозной инициации, так и в гражданской «пайдейе»). Воспитывалось
же соответствие космическому строю, соответствие, всегда привязанное к местным
условиям, к местной традиции и не отрицающее благородного противостояния слепой
стихии судьбы. Именно в этом плане человеческое установление (номос) является
естественным продолжением установления природного (фюсис). Природа охватывает
все человеческое, в том числе и специфически человеческую деятельность, которую
ныне мы отождествляем с культурой. Воспитание — также природный процесс; констатация
этого факта не принижает его, а показывает, сколь широким семантическим
спектром обладало в античности слово «природа». Как только культура открыто
выявляла себя как «вторая реальность» — будь то «первая софистика» или
литературные излишества типа Ме- [19] ценатовых, —
античность обращалась к критике «искусственного». С критикой излишеств связаны
имена Сократа, Платона, Антисфена, Сенеки и т. д. — самых значительных
мыслителей, являющихся центральными фигурами в истории античной мысли, —
следовательно, она была не случайна, а соответствовала самому существу восприятия
себя в мире человеком той эпохи. Предпосылки
для складывания идеи культуры возникнут, когда появится представление о
специфически человеческом, отличающемся от природного, т. е. во времена
Возрождения. При этом специфически человеческое выступит как предмет
воспроизведения, культивирования, оно будет как бы сосредоточено в прошлом,
идеальном с точки зрения реализации принципа человечности (humanitas). «Рождение»
культуры — т. е. осознание факта ее, культуры, особой реальности — будет
Возрождением, вос-произведением идеала, совмещенного с прошлым. И прошлое
будет восприниматься именно как прошлое, прошедшее, поэтому его возвращение уже
не станет гарантировано неким космическим законом, но будет плодом деятельного
усилия. Мы увидим, что это вовсе не означает традиционализма, ибо Ренессанс
возникал как раз вопреки средневековой традиции и воспроизведение древних
образцов было не простым дублированием их, а подражанием творческому,
обращенному к созданию нового, духу, которым эпоха Возрождения щедро наделяла и
авторов седой древности. Более
всех остальных близкими возрожденческим кажутся представления Цицерона, от
которого ведет происхождение концепция humanitas (предпосылка «гуманизма»). Обычно данный
термин переводят как «человечность», «обходительность» и т. п., однако точнее
переводить его как «человеческое достоинство». Достоинство — отличительная
особенность римского этоса, подразумевающая не просто существование в
объективных условиях и укладе жизни Города, а благие поступки, подвиги лучших
сыновей Рима. Считалось, что только напряженный воспитательный труд делает
римлянина «первым среди мужей». Когда же не без влияния эллинской
(аристотелевской и стоической) философии к гражданской доблести истинного римского
мужа добавляется постоянное стремление к знанию, образованности и творческой
утонченности (то, что мы ныне называем «культурностью»), тогда он приобретает
черты «достойного», по Цицерону, сочетающего в себе политическую зрелость, а
значит, чувство долга и способность занять любой государственный пост, с высоким
художественным вкусом, отточенным языком оратора и творческой [20] плодовитостью
(качества, которыми можно охарактеризовать и самого Цицерона). Идеал
humanitas
оказал влияние не только на идеологические, но и на внешние формы жизни
императоров. Последние, олицетворяя старинные римские нравы, должны были
окружать себя людьми «от искусства». Однако влияние идеала humanitas именно на образ
жизни показывает преимущественно воспитательную его силу. Даже у Цицерона
представления о «собственно» культуре остаются в лоне традиции государственного
(и философского) воспитания «образцовых мужей». Другая
тема, на которой следует остановить внимание, — феномен эллинистической
учености, который действительно несводим к традиционной «воспитательной»
модели. Существует, очевидно, некая критическая масса накопления фактов культуры,
достижение которой вызывает к жизни эпоху «ретроспективной рефлексии», эпоху
«оглядывания назад». Эта эпоха уже не находится безотчетно в рамках традиции,
но более или менее сознательно о ней рассуждает. Для античности это — эллинизм,
века, начавшиеся после смерти Аристотеля и Александра Великого. Века
«учености», свободно апеллирующей к различным «составляющим» античной
традиции. Наиболее показательной в этом смысле была деятельность Птолемеев,
имевшая результатом создание «Библиотеки» и «Мусейона». Стремление эллинизма к
аккумуляции знания, к закреплению традиции учености, «энциклопедического»
образования, идея которых сложилась в перипатетической школе, имело целью если
не «всезнайство», то, по крайней мере, осведомленность даже в частных вопросах.
Гераклитово «многоученость уму не научает» не противоречит данной цели, ибо
отрицает внешнюю форму учености, противополагая ее Логосу (своего рода
«говорящей» природе, этому досократическому Естеству-Абсолюту). Однако
энциклопедическая идея Аристотеля, сформулированная в максиме «мудрый знает
все, сколь это возможно вообще, хотя и не обладает знанием о всяком частном
предмете», оказалась реализована именно во внешнем аспекте. Александрийцы
придерживались, скорее, другой идеи Аристотеля, которая гласила: «Признак
знатока — способность научить». Философия, отвечающая этой идее, в большей
степени дидактична, чем пайдевтична. Учитель при «сильных мира сего», их
«духовник» и «секретарь» — вот частная судьба эллинистических мыслителей. А
дидактика требует разбираться в обилии преподаваемого материала. Именно
дидактика разбивает преподаваемое (вполне в аристотелевском духе) на множество
предметов. И здесь [21] уже никуда не деться
от «многоучености». Теперь для убеждения нужен не только нравственный пример и
сила умозрения, но и умение демонстрировать выдвигаемые принципы на примерах
многоразличных сфер бытия (знания), в том числе — и самых отвлеченных. Но
«дидактичность» — это только одно из проявлений традиции «учености». Другое —
идея раскрытости Универсума в Слове (Логосе). Особенно это касается стоиков, у
которых Логос — максимальная насыщенность бытия, максимальная бытийственность.
Бытие — там, где это Слово, а потому оно «прочитываемо знающими умами, взрастившими
в себе семя предрасположенности к знанию». «Знающий муж» («муж добра») стоиков
апатичен, мудрость его совершенна, т. е. психологически родственна идеалу
«учености». И Аристотель был убежден, что исследующим истину «справедливо быть
признательными не только тем, чьи мнения мы согласны принять, но и тем, кто
говорил поверхностно: ведь и они в чем-то помогли истине, воспитывая нашу
способность»2. А потому необходимо и
полезно обращение к творчеству других мудрых мужей,3 так как оно являет нам бытие случайности,
неадекватности которого и должна стать предметом исследования. Что из себя
представляло творчество Ликея — все эти гигантские компендиумы конституций
греческих городов, метеорологических явлений, природных катаклизмов и видов
животных — как не грандиозную попытку объять Универсум ученым Логосом,
нащупать ту напряженность бытия, что готова сказаться в слове теоретика-ученого.
Уже в Ликее в орбиту этой попытки включается исследование текстов различных
мыслителей (о чем свидетельствуют многие «историко-философские» пассажи
Аристотеля и историко-философский характер комментариев Теофраста). В
Александрии же такое исследование становится едва ли не главной целью. Проявлением
традиции учености была утрата эллинистической культурой того характера великой
целостности, который она имела у досократиков, Платона, Аристотеля. И если III
в. до н. э. — это эпоха, когда каждая из философских школ еще пытается
утвердить свою особость, выработать собственную систему аргументации, то со II
в. до н. э. начинается процесс заимствований фразеологии, терминов, примеров,
речений, в конечном итоге — концепций. Заимствование происходило вполне
естественным образом — как стремление проиллюстрировать свою концепцию иным
языком, через новые образы и терминологию. Это стремление говорить об одном и
том же разными языками будет для нас непонятно, если мы не согласимся с тем,
что сама эпоха требовала многоликого языка от «мудрствующих». После [22] «великих синтезов»
(если выражаться по-гегелевски) Платона и Аристотеля обилие философских
направлений воспринималось как обилие частных точек зрения (что еще более
подчеркивалось их критикой со стороны скептицизма). Избавиться от этой
«частности» эпоха пыталась многоученостью, языком, обращенным ко всем философским
позициям. Отсюда возникает такое явление, как «философский синкретизм» первых
веков н. э. Эллинистические
школы имели и определенную тягу к архаизации своих воззрений. Эпикур обратился
к атомизму, кинические «естественность, «жизнь согласно природе» корнями
уходят в досократическое прислушивание к «бытию-природе». Наконец, стоицизм осмысливал
свое первоначало через символические ряды, происходившие от Анаксимена и
Диогена Аполлонийского, с одной стороны («Воздух-Пневма»), и Гераклита, с
другой («Логос», «Огонь-Пневма»). Между тем «архаизация» философствования
характерна как раз для эпох «рафинированных», «ученых». Античная ученость —
это восприятие всекосмической гармонии через многообразие философских традиций.
Можно сказать, что образованный человек эпохи эллинизма вычитывает
демиургический логос в сочинениях «мудрых мужей». Для любой из исторических
эпох характерно, что отношение к миру строится через уже наличные в культуре
формы, архетипы. Но для веков «учености» эти «культурные очки» прямо выражаются
в широком и, что характерно, постоянно расширяющемся наборе текстов. Такое
мировосприятие можно назвать эклектикой, однако если говорить об эллинизме, то
именно ученость стала фундаментом для возникновения как языческой, так и
христианской экзегетики. Экзегетика же —
такой способ мышления, в котором логическое рассуждение уже открыто принимает
форму отсылки к соответственному, оцениваемому как абсолютный, источнику и
истолковывания его. Ни отсылка, ни истолковывание невозможны без многообразного
знания, учености уже в религиозном смысле. Бытие мира созерцается через эти
источники, более того, именно в них мир видится подлинно сущим. Еще в
античности культура воспринималась прежде всего как способность к
истолковыванию священного текста и как накопленный опыт этого истолковывания.
Очередному «накоплению фактов» обязано своим расцветом позднее средневековье и
прежде всего схоластика, буквально упивавшаяся многообразием экзегетических
подходов и систематизировавшая их в богословско-дидактических целях. [23] Однако если говорить о
поздней античности, то ее истолковывающую рефлексию рамками «книжности» не
ограничить. Экзегетика — это не только учение о понимании священного текста
(развивавшееся еще в раввинистических школах последних веков до н. э.). Необходимо
добавить, что экзегетика неразрывно связана также с учением о Посреднике,
который, собственно, и «вещает» нам, выступая одновременно и создателем
текста, и дарителем ключа к его пониманию. Речь идет об иудейском, гностическом
и христианском Логосе, «единородном сыне Божием» — именно он является тем
абсолютным «педагогом» (Климент Александрийский), кто гарантирует способность
человека понять богодуховный текст. Таким образом, экзегетика не свободное
истолкование, но следование за повелевающим, предводительствующим Логосом. Экзегетика — еще и
переживание своей судьбы, раскрытой через целый ряд смысловых пластов. Такое
переживание вновь сталкивает нас с проблемой воспитания, только уже не
полисного, а, скорее, вне-полисного, в лучшем случае — в кругу избранных,
эзотериков, «по определению» кардинально отличающихся от большинства
сограждан. В таком кругу объектом «пайдевтического воздействия» становится то
«божественное», что содержится в индивидууме. Воспитание же «божественной
искры» оказывается предпосылкой индивидуализма геоцентрического толка,
«осложненного» в эпоху поздней античности нерефлексируемым субъективизмом
культивирования «божественного» в себе. Естественно, что образованность
«возрожденческого типа», средством которой становятся риторика и поэтическое
слово, чужда такому воспитанию. Священный текст, доктринальный Логос — вот его
предмет. Здесь ограниченность человеческого языка вливается во всеобщность
языка божественного, не воспроизводя его, но отождествляясь с ним. В итоге ни о какой
культуре как феномене, самостоятельно создаваемом человеком, средневековье не
знало. Оно трактовало, толковало, созерцало уже наличное и по сути
внеисторичное, хотя и выраженное в исторической форме (Лице) Откровение-Знание,
вызывавшее схоластические штудии. Огромный «культурный Космос», с которым имели
дело поздняя античность и первые христианские авторы, постепенно сужался.
Отвержение разного рода трактовок Богочеловека приводило к тому, что
многообразие оказалось «изгнанным» на периферию, в еретичество. Вырабатываемый
«ортодоксальный язык» призван был сохранять должный строй всего
сотворенно-сущего, всех материальных и духовных сущностей. При этом
схоластическая наука, постоянно [24] нагружаемая
«университетским» стремлением к дефиниции, схолиям идистикциям, скрывала
неисчерпаемый смысл истины Откровения, требующей индивидуального переживания,
личного осмысливания. Во всевозможных добавлениях, ведущих в тупик наращиванием
детализаций, исчезала возможность охвата всеобъемлющего смысла всего сущего, и
тем самым размывалось должное измерение человеческого существования. Стесненная
ритуалами и догматами не только в «духовидении», но и в экстатичности, душевной
страстности, личность была вынуждена держать про себя свои мысли, чувства и
переживания. Реакцией на доктринальную средневековую идею
учености и становится ренессансная идея humanitas. В средневековой доктрине последняя
связана с divinitas догматом о боговоплощении, вочеловечивании Бога во Христе. Поэтому о
парадоксальности божественного и человеческого можно говорить с точки зрения
науки, если та ориентируется на познавательные способности человека,
отвлеченные от его верующего сознания. Разум человеческий конечен, тогда как
вера, сообщаемая христианским учением, безгранична. Вера едина, она исключает
сомнения, в то время как разум парадоксален и сомневается (если не опирается на
истинную веру). Укорененная в истине Откровенная вера ничего, кроме этой
истины, не ищет, тогда как лишенный такой веры разум обречен на постоянный
поиск. В стремлении основать веру не на церковных догматах, а на
самодостаточности опыта самоопределяющейся истины суть ренессансной идеи humanitas. Согласно этой
идее, человек, коль скоро в его личностном обстоянии заключается божественное
достоинство, способен собственными усилиями достигать вечной святости,
преодолевая церковно-теоцентрическую неопределенность своего «окончательного
искупления». Против обязанности внимать истине Откровения
«Отца во Христе» под церковным надзором первым выступил Данте. Бессмысленной
средневековой схоластике с ее упражнениями в дефинициях и изощренно-тонких
дистинкциях он противопоставил свое поэтическое слово, которое сообщало
возвышающее измерение жизненному назначению человека. Затем против
университетской учености, заключающей в себе основной смысл университетской
науки, выступил Петрарка, усматривавший призвание человека в прославлении себя
среди современников такими деяниями и творениями, которые будут помнить во
всех последующих поколениях. Данте и Петрарка считали, что не в знатном
происхождении, не в отвлеченной от всего мирского святости и не в
церковно-иерархической должности, не в уни- [25] верситетской учености,
ориентированной на толкование доктринальных текстов, осуществляется подлинное
величие человека, но в личностно-творческом выражении его божественной
сущности, обретающей свою субстанцию в поэтической стихии слова, не с помощью
церковных канонов, а в качестве присущей ему самому теургической способности. В
лице Данте и Петрарки поэзия преодолевает схоластику: уже не доктрина с
присущей ей логико-грамматической артикуляцией, а поэтическое слово становится
опосредующим и связующим звеном между Божественным Логосом и человеческим
языком. Звеном,в котором находится «рубрика,гласящая: "Incipit vitanova"»4.
После Данте и Петрарки формируется studia
humanitatis в
противовес университетской науке, а сама идея humanitas постепенно приобретает демиургийный
облик. Этому способствовала не только поэзия, осуществляющая переименование
всей реальности, но и, начиная с Джотто, живопись, затем зодчество и ваяние.
Схоластическом^ универсуму рассуждения противополагалась также риторика,
которая становилась основным разделом studia humanitatis и служила инструментом обоснования ее как такой «новой науки»,
которая извлекает изначально заложенные в разумах самих людей семена,
отражающие божественные истины. Вообще для
номиналистов и гуманистов XIV в. язык оказывается независимой от бытия сферой,
где способности человека могут выражаться совершенно свободно. Номиналисты
проблематизировали язык, рассуждая о соотношении слов и вещей, о соответствии
структур языковых выражений структурам бытия природно сущего. Они искали
«экономичные» (в смысле однозначности) и «элегантные» формы выражения истин
теологии, подчеркивая независимость языковых номинаций от чувственно воспринимаемых
«реалий». Гуманисты, опираясь на поэзию Данте и Петрарки, заново открывали
чувственный континуум Поэтическое
воображение продуктивно, а его продуктивность основательна. В
противоположность прежним эпохам, где поэт при всех [26] восхвалениях
божественного поэтического энтузиазма оставался неадекватным зеркалом,
множившим, дробившим лик истинного бытия (ср. Платон «Государство»), и все, что
было в поэзии подлинного, приписывалось не поэту, а снизошедшей на него
благодати, теперь поэт самодостаточен. Для Ренессанса характерен настоящий
культ творческой личности. Творчество как догматическая характеристика
Бога-Отца переносится на деифицированного человека, а точнее — творчество само
становится процессом деификации. Личность утверждала себя и свою самость именно
через подчеркивание творческой природы человеческой самобытности. Но в пробуждении личного сознания обострялось
восприятие опасности самодовления и обожествления человеческого, возможность
самоизмышления, которая после Н. Кузанского тревожила всех гуманистов и
художников. Как раз из этой тревоги проистекала ориентация в идее humanitas на
римскую virtus как образцовую добродетель, требующую отречения от себя во имя общего
блага. Формирование studia humanitatis в противовес
теологии опиралось на сферу «свободных искусств», в которой усматривали
выражение подлинной сути самой по себе человеческой деятельности. При этом
вовсе не отрицалась универсальность божественной провиденции, определяющей порядок
природных вещей и событийный характер человеческих дел, но отвергались
авторитарность церковноцентричного мышления и его промыслительные притязания.
(Обращало на себя внимание то, что сама церковь, вовлеченная в политику и
торговые отношения, гораздо в большей степени ориентировалась на светское, чем
на священное и божественное.) В идее humanitas человеческое достоинство осознавалось в
возможности самодеятельности, в возможности самому что-либо предпринимать и
осмысливать, самому себя формировать и самому все оценивать. У Н. Кузанского
категория возможности оказывалась ключевой для понимания собственного бытия,
которое есть одновременно и бытие, и неисчерпаемая возможность бытия (posse est)6.
Именно в свете категории возможности заново определялся горизонт присущей
человеку свободы воли. Таким образом, сколь бы ни ограничивала идея humanitas субъективность
самовыражения, все-таки приписывание человеческой творческой деятельности
сакральной, по сути, природы превращало деятельного индивида в теурга, в мага
(Ренессанс сближает до взаимоотождествления эти понятия). Антропоцентризм
такого рода создавал основу для магического культа человека. Происходило оживление
«герметики» и «натуральной магии», широкое распростране- [27] ние «нумерологии»,
астрологии и алхимии, идей о пронизывающей все сущее мировой симпатии, красоты,
проникающей во все сущее «силы любовного тока». Эти идеи оказывались основой
недифференцированного эстетического континуума, где осуществлялась перестройка
вертикального, иерархичного средневекового мироздания в горизонтально-перспективный
универсум, одушевленный в каждой своей части и пронизанный универсальным
принципом становления и преображения всех вещей во времени. В миро историческом
мышлении эпохи Возрождения поэзия и риторика неотделимы от теолого-философских
умосозерцаний. Живопись, скульптура и архитектура намеренно притязают на статус
богодухновенной науки, а все технические изобретения и проекты наделяются
магическим ореолом в соответствии с образом самого человека и приемлемого для
него мира. Уже в лице Данте средневековое мистическое и схоластическое
богословие преобразуется в такую «поэтическую теологию», которой грезили
Фичино и Джованни Пико, Джанноцо Маннети, слагающий хвалу «царству человека», и
Кристофоро Ландино, стремящийся отыскать у поэтов скрытую мудрость
божественного откровения. В трактате «О зодчестве» Альберти предупреждает, что
самодовлеющее воображение обязано подчинить себя скрытым в природе причинам,
исходящим из нерушимых и взаимосвязанных законов, благодаря которым только и можно
постигать смысл и происхождение вещей. В противном случае самопроизвольное
человеческое бытие в его способностях и умениях неизбежно спровоцирует взрыв
всесокрушающей иррациональной стихии жизни. Но ведь именно природа, «лучший
устроитель вещей», согласно Альберти, проявляет себя во всех окружающих вещах
настолько и так, что только человек может познать их и использовать, и для
этого они как раз и созданы. В зодчестве воплощается все человеческое величие и
назначение; согласно Леонардо да Винчи, в изобретателе и художнике все тайны
мира извлекаются из самых потаенных глубин и предстают перед нами в
загадочно-целостном образе реальности, в такой единой картине мира, в которой
все и как бы в единый миг раскрывается и в то же время оказывается сокрытым.
Единственно подлинная наука есть наука художника, наука изобретателя и
зодчего, поскольку только в ней одной торжествует человеческое достоинство:
только человек является той центральной и сознательно действующей силой
мироздания, раскрывающей все движущие причины Вселенной, которая своим
непрерывным напряжением способна преобразовать все сущее в гармонию высшего
порядка. [28] Однако не только
собственно творческая деятельность характеризует бытие гуманиста. Гуманисты
сознательно принимают на себя роль воспитателей человеческих душ, чтобы
обратить всех и каждого к достойной человечности, к рангу человеческого
достоинства, получающего свое выражение прежде всего в открыто публичной
жизни, каковая в своей сути, согласно Л. Бруни, есть как бы непрерывный
континуум, не ограничиваемый ничем внешним диалогический простор для
действенных собраний свободных и равных в своих правах граждан. Они берут на
себя роль церковнослужителей, но в качестве государственных мужей и
литературных наставников. Они уже стали служителями того, что ныне мы называем
«культурой». Или, другими словами, служителями греческой «пайдейи», все более
обращающейся в «культуру». Так
дедуцируется идея культуры. Связанная с деятельностью человека, она обращена
не в прошлое, не к традиции, нависающей над настоящим. Ее основание, фундамент
— творческая, созидательная активность человека, ведущая к личному совершенству
(отсюда «культурность» как его признак). Какими бы сакральными причинами ни
объясняли гуманисты (они были людьми верующими) возникновение «специфически
человеческого», т. е. культуры, она остается продуктом человеческой
деятельности. Тот факт, что принципиальной позицией Ренессанса был постоянный
«огляд» на античность и первые века христианства, также не превращает возрожденческую
эпоху в «традиционную». Античные образцы сознательно повторялись и
культивировались сознательно; они именно воссоздавались лишь благодаря
настойчивой, последовательной деятельности гуманистов, обретая бытие. Повторим:
античность (или то, что под ней понимал Ренессанс) создавалась гуманистами — и
как реализация образца, и как контролируемая «перспективным», «предвосхищающим»
мышлением деятельность вполне посюсторонних, «историчных» творцов. Иными
словами, только в эпоху Возрождения и стало возможно понимание культуры как
«опредмеченной», фиксируется в «культурных фактах» творческой деятельности
человечества. Именно отсюда проистекало отсутствовавшее доселе
противопоставление «культурного» (а не просто «искусственного») и
«природного», вообще различение человеческого и природного как разных
субстанций. «Воспитание», «человеческое достоинство», «экзегеза» и прочее
отныне становятся не столь существенными смыслами термина cultura. Более важным
смыслом этого термина становится опредмеченная в явлениях искусства, мысли,
социальной, политической, «материаль- [29] ной» жизни
деятельность человека, деятельность, «представляющая» специфически человеское,
а порой и просто замещающая его. Распространение в социальной философии XVIII
в. именно такого смысла термина «культура» стало окончательным закреплением
аккумулированных Возрождением перемен в воззрениях на человека и «человеческое». ____________ 1 Обоснование
пайдевтического характера античной цивилизации принадлежит В. Йегеру (см. Jaeger
W.: Paedeia. New York, 1934-1947.) 2 Аристотель. Метафизика. 993b. 11—14. 3 Там же. 993b и далее. 4 Начинается новая жизнь» (лат.). — См.:.Данте Алигьерч. Новая жизнь // Малые произведения. М., 1968. С. 7. 3 См.:.Stuever
N. S. The language of histoly in the Renaessance. Princeton, 1970. P. 51-52. 6 Кузанский Н. О возможности-бытии // Кузанский Н. Соч.: В 2 т. Т. 2.
М., 1979. Глава 2. Становление теории культуры в европейской философии Нового времени§ 1.
Программа культивирования разума Новоевропейская философия XVII-XVIII вв. — плодотворная эпоха в истории философской мысли, вобравшая в себя
великие метафизические системы, рационализм и эмпиризм, национально-своеобразные
формы просветительской философии (английской, французской, немецкой) и
завершившаяся становлением немецкой философской классики. Эта философия
развивалась в форме индивидуально-своеобразных философских систем с внутренне
взаимосвязанными основными положениями и выводами, и потому в
историко-философских и проблемно-тематических исследованиях наиболее
предпочтительным считается рассмотрение этих систем в
персонально-монографической форме. Преимущества такого подхода очевидны: не
только ответы и решения, но и сами фундаментальные вопросы были мотивированы и
содержательно определены системами, в рамках которых они формулировались.
Однако исследование становления философии культуры не позволяет в полной мере
реализовать такой подход. Становление — это процесс, в котором объекта еще
нет, он только становится. Для того чтобы этот процесс описать, надо заранее
знать, что именно становится, иметь представление об объекте в его развитой
форме. На этом пути неизбежны реконструкция и модернизация; необходимо
«услышать» ответы мыслителей прошлого на вопросы, продиктованные сегодняшним
состоянием культурологии, над которыми сами они могли и не размышлять. В той ситуации,
когда философия культуры еще не сформировалась в относительно самостоятельное направление
теоретического поиска, а сам предмет ее, культура, не осознавался в своей
целостности [32] и своеобразии,
процесс осмысления культуры философией осуществлялся по преимуществу внутри ее
традиционных областей и проблем: в теории познания, в философии человека, в
социальной философии, в этике и в эстетике. Философское освоение культуры не
могло совершаться равномерно «по всему фронту» тех проблем, какие сложились
сегодня. Оно неизбежно было односторонним и фрагментарным и протекало в
большей мере в соответствии с исторической логикой общефилософской эволюции,
нежели со специфической логикой самого предмета, т. е. культуры. Наименее
перспективным было бы ограничиться здесь анализом тех философских текстов, в
которых использовались термины «культура» и «цивилизация» в их многозначности:
вполне может оказаться, что наиболее существенные моменты, связанные с
современной проблематикой культуры, формулировались прежде в иных понятиях и
терминах. Возможны
сомнения, стоит ли искать в мышлении исторической эпохи то, чего, заранее
известно, там не было? Дело в том, что выделение философии культуры как
относительно самостоятельного направления философских исследований стало
возможным только тогда, когда основные грани и параметры культуры в качестве
специфического предмета уже были «схвачены» философской мыслью, обрели
теоретическое осмысление. Впоследствии культурология во многом развивалась в
русле тех направлений и аспектов, которые сложились в процессе ее становления,
порой продолжая их и конкретизируя, порой вступая в полемику с
предшественниками. Генезис проблематики существен для ее последующей эволюции. [33] §1. Программа культивирования разумаХарактерной
чертой становящейся новоевропейской культуры стало ее своеобразное отношение к
культурно-исторической традиции. В истории разных народов нередки ситуации,
когда та или иная культурная эпоха демонстрировала избирательное отношение к
традиции, отвергая непосредственно предшествующую ей и обращаясь к другим.
Теперь же был провозглашен отказ от всякой традиции и предания вне зависимости
от их содержания, источника и способа существования. Объективной основой столь
пренебрежительного отношения к исторической культурной традиции в самосознании
XVII в. был распад прежних общественных порядков, форм общественной жизни и
оправдывающего их сознания. И все же новая культурная эпоха была по сути
гораздо более прочно и органично связана с античной и средневековой традициями,
чем это представлялось ей самой в очаровании собственной новизны. Критически-негативное
отношение к прежней философии, мотивированное ссылками на ее практическую
бесплодность и неспособность выработать единую достоверную истину, выразилось
в стремлении мыслителей Нового времени отказаться от опоры на авторитеты и
выстроить здание новой философии на фундаменте самозаконодательствующего
«естественного разума», исходя из принципа субъективной достоверности. Уже
античная мысль зафиксировала различие между врожденными и приобретенными,
привитыми воспитанием качествами человека. Типологически предшествовавшая
Новому времени историческая форма культуры резко обострила в сознании общества
противоположность «природного» и «цивилизованного». Блестящий испанский
моралист Бальтасар Грасиан, современник Декарта, [34] полагал, что человек
рождается чуть ли не «дикарем» и что только привитая воспитанием культура
способна сформировать в нем личность, значительность которой определяется
мерой ее культурности, т. е. усвоенными ею знаниями, обычаями, правилами
поведения. Декарту же свойственны уже совершенно иные оценки того, что в современной
терминологии именуется «воспитанием в культурной традиции». Для него
несомненно, что принятые в обществе обычаи, взгляды, формы воспитания оказывают
на людей мощное воздействие и убеждают их обычно эффективнее, чем научные
доказательства. Индивид разумный, как европеец, с детства живущий среди
китайцев или каннибалов, становится совсем другим человеком, хотя, добавлял
Декарт, нет оснований считать людей варварами или дикарями из-за того, что они
имеют другие понятия и обычаи. Противоречащие одна другой традиции разных
народов равноправны, но не потому, что все они хороши («эквивалентны», как
сказали бы позже сторонники культурного релятивизма), а напротив: потому, что
все они плохи, все они в буквальном смысле «пред-рассудки», не содержат в себе
объективного и истинного, а потому и не заслуживают того, чтобы стать предметом
философии и науки. Воздействие культурных предрассудков пагубно, полагал
Декарт, так как замутняет разум и препятствует самостоятельному поиску истины. Негативизм
в отношении культурно-исторической традиции среди философов — современников
Декарта, был общим достоянием. Ведущий теоретик английского эмпиризма и
оппонент Декарта по существенным вопросам философских дискуссий Джон Локк
несколько позже выразил аналогичную позицию в развернутой форме. Сколь бы
мощным ни было влияние исторической традиции и какой бы истинной и
высоконравственной по своему содержанию она ни была, ее первородный грех, по
Локку, заключается в том, что она — традиция. У всякой традиции в момент ее
возникновения был родоначальник, автор, и любое ее признание основано на
доверии к чужому мнению. Но сколь бы авторитетным ни представлялось чужое мнение,
предпочесть его собственному — значит отказаться от собственного разума и от
своей свободы. Декарт
допускал, что выросший в пустыне одинокий здравомыслящий человек собственными
усилиями без обучения и воспитания способен открыть все необходимые истины и
все познания, какими может располагать человечество. Нет нужды ни в
исторической передаче и накоплении знаний, ни в сотрудничестве с
современниками и даже чтении книг, хотя бы в них и содержались все истины. В
такого [35] рода полемически
заостренных высказываниях проявились фундаментальные установки новой
философии, предполагавшей, что разум (рассудок, интеллект) как человеческая
способность в полной мере присущ всем людям и по сути одинаков во все времена.
Все в равной мере разумны, количественные различия между людьми «по разуму»
несущественны, а потому для столь «демократически» понятного разума всякие
авторитеты излишни и вредны: они затемняют его естественный свет и лишают
самостоятельности. Истинным же может считаться лишь то, что удостоверено
собственным разумом человека. Очищение
человеческого разума от всего привнесенного извне и некритически воспринятого
должно было стать необходимым предварительным условием достоверного познания.
Декарт требовал освободить воображение от всех запечатленных в нем
несовершенных идей, подвергнуть сомнению все прежние знания, чтобы, разрушив до
основания здание существующих наук, воздвигнуть новое. Методически
последовательно программа очищения человеческого разума была сформулирована
Бэконом в его знаменитой критике «идолов», или «призраков», целью которой было
устранить из познавательного процесса все, способное исказить его ход и
результаты. Бэкон считал необходимым очистить разум не только от внешних,
заимствованных им предрассудков, верований, но и от внутренне присущих ему и
проистекающих из его собственной природы человеческих антропоморфных
моментов: родовых, социальных, исторических, индивидуальных. Эта задача
«дезантропоморфизации» познания, исключения из него «всего человеческого»
последовательно конкретизировалась в XVII в. Гоббсом и Спинозой. Однако какой бы
важной ни представлялась мыслителям Нового времени задача очищения разума, ее
реализация даже в перспективе не могла гарантировать достоверности знания.
Свободные от предрассудков самостоятельно мыслящие индивиды тем не менее
склонны к заблуждениям, высказывают противоречивые суждения, тогда как объективная
истина одна и общезначима. Ответ, данный новоевропейской философией на это
затруднение, известен: все дело в методе, в том способе применения
познавательных способностей, который человек реализует. Бывали случаи, когда
истину открывали случайно, однако «гораздо лучше никогда не думать об отыскании
истины какой бы то ни было вещи, чем делать это без метода»1. В философских учениях Декарта и Бэкона
разработка правильного и эффективного метода стала важнейшей частью и задала ту
методологическую ориентацию, которая преобладала в европейской философии до
самого [36] последнего времени. В
данном контексте нет нужды входить в содержание учений о методе, чтобы
обнаружить в них «культурологический» смысл методологических изысканий
философов XVII в. В «естественном
разуме» Декарт различал то, что врождено, и то, что приобретено с помощью
«искусства», и полагал, что с помощью искусственно выработанных правил можно
преодолеть медлительность ума, расширить его возможности и гарантировать
истину. Совершенный разум — это разум организованный, действующий по правилам,
а отсюда и задача совершенствования, культивирования разума. «Гносеологическая
робинзонада», предполагавшая суверенность и полноту возможностей изолированного
познающего субъекта в отношении содержания, «материала» знания, считала
необходимой выработку методической «формальной» культуры применения разума.
Декарт не хотел, чтобы излагаемые им правила метода воспринимались как преподанные
кому-то извне, как попытка «научить методу» и побудить ему следовать. Он
трактовал эти правила как рассказ о его личном опыте руководства собственным
разумом с тем, чтобы каждый решал, следовать им или же выработать свои.
Терминологически и по существу ему близок Гоббс, называвший «природным» ум не
только врожденный, но и развитый стихийно в жизненном опыте «без метода,
культуры и обучения». Для него культура не объект, не реальность или ее
аналитический срез, а качество (ума человека), искусственно сформированное
целенаправленной организующей деятельностью. Большинство
мыслителей XVII в. были убеждены в громадных практических возможностях
научного знания и рассматривали его применение как необходимое и достаточное
условие господства человека над природой и оптимального устройства общества. В
своем гносеологическом оптимизме они надеялись, что истинное знание само по
себе в состоянии обеспечить благополучие людей, а потому очищение и
культивирование познающего разума представлялось главным средством как
научного познания, так и общего совершенствования* человека и общества (по
сути эти задачи совпадали). Спиноза еще в
«Трактате об усовершенствовании разума» завершил этот выработанный
новоевропейской философией подход к осмыслению культуры. Целью трактата стало
исследование того, есть ли «истинное» и «высшее» благо и как его достичь. Когда
люди представляют себе некий идеал человека, более совершенный, чем они сами,
познают этот идеал и средства его достижения, то сам идеал оказывается высшим
благом, а средства совершенствования человека [37] в направлении идеала —
истинным благом. В результате же оказалось: не только средства свелись к
знанию, но и высшее благо, совершенство человека — это всего лишь знание
единства человека со всей природой. Все то, что, модернизируя, можно назвать
культурой, исчерпывается знанием, и главная задача человека состоит в поиске
способов врачевания и очищения разума в целях истинного познания. В
программе совершенствования разума был еще один, традиционный по проблематике,
аспект, связанный с проекцией этих идей в область моральной философии и
практического поведения. Вопрос о возможности подчинить волю и «докультурные»
страсти разуму сопровождал философию, по крайней мере, со времен Сократа и в
своеобразной форме унаследован философией Нового времени. От Декарта до
Гегеля за немногими исключениями преобладала рационалистическая трактовка
взаимодействия разума и чувств, выразившаяся в возвеличивании разума и в
принижении роли чувственной, аффективной стороны деятельности человека как
неполноценной, рудиментарной, природной, нуждающейся в постоянном контроле
разума и подлежащей в ходе .индивидуального (а позже думали, что и исторического)
развития если и не устранению, то во всяком случае «минимизации». Познающий
разум, как полагали, может и должен регулировать эмоционально-волевую сферу
жизни. Эта общая тенденция воплощалась в философских учениях, существенно
различавшихся в понимании возможностей и механизмов такого регулирования. В
дуалистической философии Декарта свободная воля как модус мыслящей субстанции
считалась способной обрести абсолютную власть над страстями человека, но не
непосредственно, а только с помощью разума. Воля определяется к действию тем,
что разум познает хорошим или дурным; достаточно истинного суждения разума,
чтобы поступать наилучшим образом. Спиноза, отрицавший существование свободной
воли, полагал, что разум сам по себе не в состоянии воздействовать на аффекты,
но у разума есть собственные аффекты, способные подавлять неразумные аффекты.
По Локку, познающий разум не воздействует на волю, желания и стремления
человека, но во власти человека остается выбор: реализовать возникшие желания
немедленно или воздержаться. Различия в трактовке взаимодействия разума и
воли, разума и чувств, познания и целеполагания с точки зрения внутреннего
содержания и взаимной полемики философских учений того времени были
принципиальными, но в одном отношении эти учения были однотипны: во всех речь
шла о совершенствовании познающего разума как главного средства обретения [38] индивидуальной
свободы, прежде всего в отношении собственных чувств и практического действия.
В этом суть теорий воспитания, разрабатывавшихся в XVII в. и в завершенной
форме представленных в педагогической системе Локка, ориентированной на
создание условий для разумного сознания каждым индивидом его собственных
интересов и на познание им адекватных средств их достижения. В философской
мысли XVIII в. идеи воспитания будут распространены на коллективного субъекта,
на общество и человечество в целом в историческом измерении. Пока же эта
проблематика разрабатывалась преимущественно применительно к индивидам, и
процесс воспитания в главных чертах представал как самовоспитание. Программа
культивирования разума стала первым проблемно-тематическим направлением в
философии XVII в., имевшим непосредственное отношение к философии культуры.
Она включала три главные задачи: очищение разума от предрассудков,
совершенствование разумного познания с помощью методических правил и осуществление
разумного контроля над страстями и волей. Во всех этих задачах программа
совершенствования разума интерпретировалась как теоретико-познавательная,
гносеологическая. Культура здесь не объект, а качество «окультуренного» разума
вместе с процессом его «культивирования». [39] §2. Естественное и искусственное в обществеОдновременно с
выработкой программы совершенствования познающего разума сложилось и иное
направление, непосредственно связанное с проблематикой культуры: анализ
естественного и искусственного в общественной жизни. Известно, что
понятия «природа», «естественное» радикально преобразовывались по содержанию в
рамках исторических типов философии — античной, средневековой, новой, обретали
различные интерпретации внутри философских направлений и отдельных систем. Значения
этих терминов зависят и от того, что в данном контексте предстает в качестве их
антонимов, смысловых оппозиций. «Естественное» представало противоположностью
«сверхъестественному», «чудесному»; знание, полученное с помощью естественного
разума, — божественному откровению. «Естественное» означало обычное, нормальное,
в отличие от исключительного, чрезвычайного, или же присущее от природы,
врожденное — в отличие от приобретенного на протяжении жизни. В философии понятие
«природа» традиционно использовалось для обозначения всей совокупности
существующего (космоса, универсума, мира), а также и специфического объекта
естественнонаучного познания, в этом смысле у Декарта «природа» — синоним
«материи». При обсуждении проблематики
культуры в новоевропейской философии наиболее существенны трактовка
философской категории «природа вещей» и понимание «естественного» в его
противопоставлении «искусственному». Категория природы оказалась в ряду таких
понятий, как «субстанция», «сущность», и обозначала специфическую сущность
данной вещи, присущую ей необходимо, выражающую [40] ее качественную
определенность и неизменную на протяжении существования вещи. Фундаментальным
понятием всей социальной философии и «антропологии» Нового времени стала
«природа человека». Предполагалось, что эта природа в качестве специфической
человеческой сущности присутствует в каждом человеке и делает его человеком;
она неизменна и не зависит от обстоятельств места и времени. Признание такой,
раз и навсегда данной, самотождественной при всех изменениях, универсальной
«природы человека», свойственное далеко не всем эпохам и направлениям философской
мысли, в те времена представлялось самоочевидным. Оно сопровождалось
убеждением, что из «природы человека» можно теоретически вывести все
существенное, присущее как внеобщественному, так и общественному существованию
людей. В таком случае «естественным» в жизни признается все то, что
соответствует «природе человека». Несколько
иначе выглядело «естественное» в противопоставлении «искусственному»,
установленному. Само различение их имеет древнюю историю. Начиная с античности
не составляло труда видеть, что дома и оружие, кубки и картины, часы и корабли,
как и многое другое не появляются сами по себе, не произрастают «естественным
образом», а производятся людьми. С позиций христианской мысли, исходившей из
догмата божественного творения «из ничего», все существующее является
искусственным, сотворенным. Различны «мастера»: бог или человек, и в
результате несоизмеримы по степени совершенства божеские и людские творения.
Френсис Бэкон (1561— 1626) внешним образом как бы примкнул к этой традиции.
Уверенный в духе ренессансной традиции в неограниченных возможностях человека,
он считал его способным усовершенствовать природу, устранить ее недостатки. Но
и для него различие искусственного и естественного — это различие действующих
причин, но никак не сущностей: ведь человек способен улучшить природу, лишь
опираясь на знание ее законов и подчиняясь им, а потому созданное людьми «искусственное»
остается в сфере действия природных законов, и это та же природа,
преобразованная искусством. Показательно, что при таком подходе у Бэкона все
факты, относящиеся к «вещественным технологиям» (в современном смысле), включая
ремесла, технику, изобретения, входят в предмет не истории общества, а
«естественной истории» и естествознания. Поворот,
выразившийся во введении проблематики «естественное — искусственное» в центр
социальной философии, был осуще- [41] ствлен Томасом Гоббсом
(1588—1679). В своей «гражданской философии» он, как и большинство теоретиков
того времени, исходил из уже охарактеризованной трактовки «природы человека» и
методологии «социального атомизма». Эта методология в качестве предпосылки
социальной философии исходила из первичности обособленных, автономных и равных
другим индивидов в отношении общества и реализовалась в двух основных
вариантах: логико-теоретическом и «историческом». В первом речь шла о логике
конструирования теории: исследовать человека вначале «самого по себе» и лишь
затем в общественном существовании, во втором — сверх того предполагалось, что
люди некогда вели обособленный образ жизни и затем добровольно или
насильственно были объединены в общество. Гоббс и все теоретики «общественного
договора» принимали оба варианта. XVII век в
социальной философии был эпохой господства «юридического мировоззрения», суть
которого состояла в интерпретации всех связей и отношений людей в обществе в
первую очередь как отношений правосубъектов; общества — как системы
законодательства и организации власти, а человека — как гражданина, носителя
прав, свобод и обязанностей. Концентрированным выражением и главным
результатом юридического мировоззрения стали концепции «естественного права» и
«общественного договора», согласно которым люди изначально обладают
совокупностью данных им «от природы» прав и свобод, а формирование государства
и общества есть юридический акт, соглашение индивидов, в котором
осуществляется взаимное перенесение и уступка части первоначальных прав. Разграничение
«естественного» и «искусственного» — одно из фундаментальных для Гоббса. Все
существующие в мире вещи либо возникли от природы, либо сконструированы
людьми, и соответственно философия (и науки) делится на два класса: на
философию естественную и гражданскую. Самое существенное то, что, по Гоббсу,
возникшее в результате договора государство — это не «одно из» искусственных
тел и даже не главное среди них, а «все искусственное»; законы,
языки, мораль, механические искусства, обычаи — все, возникшее благодаря
человеческой воле, существует как части государства. Для него государство и
общество совпадают, а значит, нет нужды еще в одном термине для обозначения
«искусственного» — таком, как «культура». Гоббс, подобно большинству
современников, полагал, что сознательно действующий человек в состоянии
полностью контролировать [42] собственную
деятельность в ее процессе и результате, и для него в продуктах ремесла, в
изобретениях и в сооружениях существенны не способности и умения, не мастерство
и исполнение, а только лишь знание, наука. Но если люди всегда делают то, что
знают, то и познавать они в состоянии полностью лишь то, что ими делается, т.
е. исчерпывающее знание возможно лишь в отношении «искусственного» (гражданской
философии, геометрии), но не в отношении природы. В основании государства, согласно Гоббсу, лежат
«естественные законы», названные так лишь затем, чтобы подчеркнуть их отличие
от законов, издаваемых властью, и их соответствие «человеческой природе».
Предполагалось, что люди, измученные бедствиями естественного состояния,
войной всех против всех, должны были задуматься над тем, как можно
гарантировать себе жизнь и безопасность. Собственным разумом они открыли
условия, правила общежития, и эти правила как «естественные законы» составили
содержание общественного договора. Такие «естественные законы» менее всего
похожи на те, что именуются «естественными законами» в естествознании, они
установлены и признаны людьми, могут ими нарушаться и в этом смысле
«искусственны». Но если условны наиболее фундаментальные из законов общества,
то в еще большей мере условны и конвенциональны обычаи, правила морали, языка и
прочее. Гоббс наиболее последовательно развернул и
конкретизировал идею искусственности государства и общества, которая противопоставлялась
в то время не только представлениям об изначальности и вечности государства, но
и всякого рода «органическим» теориям естественно вырастающего и исторически
формирующегося государства. При всей противоположности социально-философской и
политико-правовой доктрины либерализма Локка и абсолютизма Гоббса (от чего
здесь можно отвлечься) их объединяет трактовка государства как сознательно
созданного искусственного правового порядка, преследующего цель гармонизации и
ограничения эгоистических интересов индивидов. Локк уже не отождествлял общество
с государством и наряду с государственными, юридическими законами крайне
важными считал нравственные законы, устанавливаемые и поддерживаемые
общественным мнением. Но и эти законы понимались как искусственные, и мораль
предстает у него как система конвенционально признанных правил, норм,
предписаний и запретов, поддерживаемых с помощью поощрения и наказаний. [43] В XVIII в. теории
«естественного права» подверглись существенным содержательным преобразованиям
и (что здесь более важно) утратили претензии на роль универсальной теории
общества. Обнаружилось, что значительная часть общественных процессов и отношений
необъяснима в рамках юридически-правовых концепций. Тем не менее еще на рубеже xviii-xixвв. в учениях Канта, Фихте и Шеллинга правовой
порядок рассматривался в качестве искусственно созданной «второй природы»
человека и существенной части культуры. Правовые теории, в особенности
локковская доктрина правового государства как общества свободы, основанные на
законе, представляли правовую организацию общества в качестве важнейшего
условия и средства обеспечения совместной цивилизованной жизни людей,
призванного противостоять как хаосу анархии, так и произволу деспотизма. В
явной оппозиции теоретикам «юридического мировоззрения» решали вопрос о
взаимоотношении «естественного» и «искусственного» применительно к
общественной жизни представители «моральной философии» во времена английского
Просвещения XVIII в. Уже первые теоретики этого направления Шефтсбери (Антони
Эшли Купер) (1671—1713) и Фрэнсис Хатчесон (1694—1747) обнаружили ограниченность
правовых концепций: право в состоянии регулировать только внешнее поведение и
действия людей и оставляет в стороне все внутреннее, быть может, самое
существенное в человеке. Кроме того, они были убеждены, что эгоистические
устремления людей, даже обуздываемые правовыми и нравственными нормами, не
могут служить основанием общества, совместной жизни, так как себялюбие и
эгоизм не объединяют, а разделяют людей. Шефтсбери и Хатчесон доказывали, что
внутри универсальной и неизменной «природы человека» изначально существует
противоположное эгоизму врожденное «моральное чувство», направленное на благо
других людей и выражающееся в симпатии, сочувствии, сострадании и бескорыстных
поступках. Моральное чувство «естественно» как инстинкт, именно оно является
изначальным общественным качеством каждого человека и служит фундаментом
общительности, общественных связей. Очевидное противоречие между
постулированном одинакового у всех людей во все времена социального морального
чувства и общеизвестными фактами исторического многообразия нравственных
систем, норм, правил, обычаев у разных народов английские моралисты устраняли
ссылкой на то, что в обществе моральное чувство обычно затемняется и
подавляется искусственными установлениями. [44] Именно разум,
непосредственно связанный с расчетом и выгодой, осуществляет, по их мнению,
рационализацию этого чувства и создает такие противоречия. В
аналогичном ключе мыслители английского Просвещения разрабатывали и
эстетическую проблематику, занимавшую в их творчестве почти столь же важное
место, что и моральная. Именно эстетический вкус в этой интеллектуальной
традиции стал той «моделью», образцом, по аналогии с которым разрабатывалась
теория морального чувства. Английская эстетика того времени — это в первую очередь
«критика вкуса»; и, подобно моралистам, критики вкуса видели свою задачу в том,
чтобы за противоречивым многообразием эстетических суждений и оценок выявить и
сформулировать универсальные, свойственные всем и всегда «естественные» нормы
чувства прекрасного и возвышенного. Одним
из ведущих теоретиков «моральной философии» был Дэвид Юм (1711—1776),
предпринявший попытку синтезировать идеи теоретиков «морального чувства» с
противоположной теоретической традицией Гоббса — Мандевиля. Юм солидарен с
Шефтсбери и Хатчесоном в том, что только бескорыстное моральное чувство может
стать мотивом (хотя бы и в сочетании с иными мотивами) нравственных поступков
и оценок; но в отличие от них он был убежден, что с помощью отсылки к этому
чувству невозможно объяснить существование нравственности как общественного
явления. Он обнаружил, что вопросы о мотивах индивидуальной моральности и о
причинах нравственности в обществе — это разные вопросы, и они требуют разных
ответов. В объяснении общественной нравственности и ее причин апелляции к
моральному чувству недостаточно; ответ будет иным: нравственность
существует потому, что она полезна для общества, но не для каждого индивида,
или, пользуясь современной терминологией, она «социально функциональна». Этот
вывод, существенный в теоретическом и в методологическом отношении, сделал Юма
предшественником современного социологического и культурологического
функционализма. На
такой основе Юм иначе решал вопрос и о «естественности» или «искусственности»
морали, и это решение без труда транспортируется на другие области
общественной жизни и культуры. (Шефтсбери и Хатчесон настаивали на
естественности морального чувства в качестве инстинкта.) Юм аргументировал
генетическую временную первичность общественной пользы, полагая, что лишь
впоследствии на основе общественно признанной и функциони- [45] рующей в обществе
нравственности у людей формируется бескорыстное моральное чувство, которое
закрепляется обычаем, привычкой и впоследствии им самим представляется как бы
изначальным и «естественным». В то время, как
«программа культивирования разума» обосновывалась и конкретизировалась в
проекции на обособленного познающего субъекта и по содержанию оставалась
теоретико-познавательной, разработка проблематики «естественное —
искусственное» в ее социальном измерении обнаружила тенденцию к отождествлению
культуры с искусственной общественной организацией. [46] §3. Культурно-исторический процессГлавным
приобретением французского и немецкого Просвещения XVIII в. в области
философского осмысления культуры стало выдвижение на первый план ее
исторических параметров, что означало существенные сдвиги и в проблематике,
унаследованной от предшественников. Сами термины «просвещение», «просвещать»
(кого-то) предполагали некоторое «разделение труда» между теми, кто знает
истину и сообщает ее другим, и теми, кто ее воспринимает и усваивает. В теориях
совершенствования разума от Декарта до Локка речь шла преимущественно об
автономном, суверенном и равноправном субъекте, совершенствовавшем свой разум
и осознававшем собственные интересы, опираясь на собственные же силы. В XVIII
в. главным представляется распространение уже добытых истин. В учениях
французских просветителей о человеке всемерно подчеркивалась решающая роль
воспитания в широком смысле, включая не только направленное воспитательное воздействие,
но и все совокупное влияние «Среды», охватывающей условия жизни, общественные
порядки, обычаи, мнения и прочее Эта концепция нашла завершенное выражение у
Гельвеция, доказывавшего, что воспитание целиком формирует человека, но в более
умеренных вариантах разделялась большинством просветителей, что и делало их
философию по преимуществу «философией внешнего». В такой трактовке воспитания
намечен выход к ее историзации: в отличие от вечного и неизменного разума
«Среда» исторически и регионально различна. В
философии XVII в. вопрос о культуре как историческом феномене, об истории
культуры и об исторических культурах в качестве теоретического не возникал,
хотя, конечно же, факты исторического многообразия нравов, обычаев, искусства,
верований и т. п. были самоочевидны. [47] Обоснование автономии
и самостоятельности познающего субъекта изначально было обращено против
исторических традиций и авторитетов, опоры на исторически унаследованные
знания. Декарт, Бэкон, Гоббс вообще не причисляли историческое знание к науке:
термин «история» использовался в его первоначальном значении как совокупность
сведений и свидетельств о фактах. Эти сведения подразделялись на историю
«естественную» (о фактах природы) и «гражданскую» (о жизни людей). Еще
более важно, что по самому существу трактовки собственного предмета философия
XVII в. была неисторична. Единый универсальный разум призван познавать столь
же неизменный в своих основаниях мир, подчиненный вечным законам. Центральные
философские понятия «субстанция», «сущность», «природа» (включая «природу человека»),
«объективное» фиксировали устойчивое и неизменное. Сказанное отнюдь не
означает, что философия того времени вовсе отрицала существование изменений,
но предполагалось, что изменения не затрагивают сущностей, не являются
существенными, а потому и не входят в предмет философии. Истина одна,
многообразны (в том числе исторически многообразны) только заблуждения.
Оптимальный общественный порядок может быть установлен людьми в любое время,
ему не требуется история становления. Исторический
материал, принимавшийся философией (прежде всего эмпирически ориентированной)
во внимание, использовался в своеобразных целях. Локк с его помощью
аргументировал вывод об отсутствии общих для всех людей врожденных
теоретических и практических принципов. Английские моралисты стремились «позади»
исторического многообразия норм и вкусов обнаружить всеобщие, одинаковые для
всех чувства. Юм утверждал: исторический материал нужен философии лишь для
иллюстрации того, что во все времена и при всех обстоятельствах люди по своей
сущности остаются одинаковыми, и если мы хотим знать, каковы были древние
греки и римляне, достаточно изучить современных французов и англичан. Из
истории в таком случае извлекается внеисторическое содержание, то, что историей
и не является. В
той мере, в какой французское Просвещение унаследовало идеи классического
рационализма, оно сохранило и его неисторические установки, хотя и в
существенно смягченной форме. Предполагаемое просветительским идеалом состояние
расцвета наук, всеобщего распространения знаний и нравственного
совершенствования людей вместе с искоренением предрассудков означало по сути
прекращение [48] истории. Все же и при
таком подходе сохранялась возможность сопряжения истории и разума, которые в
классическом рационализме противостояли друг другу. Исторический процесс мог
быть понят как постоянное приближение к торжеству разума. Убежденность в
неограниченных возможностях наук и преобразования сознания людей путем
просвещения стала основой просветительских концепций общественного прогресса,
теоретическим завершением которых явился труд Кондорсе «Эскиз исторической
картины прогресса человеческого разума». В нем предшествовавшая история
интерпретировалась по модели кумулятивно развивающейся науки; более того,
прогресс общества и прогресс науки вместе с просвещением по сути
отождествлялись. Французское
Просвещение стало первой исторической формой новоевропейской философии, в
которой история как протекающий во времени процесс необратимых общественных
изменений предстала в качестве предмета философствования. Введенный Вольтером
термин «философской истории» обозначал философские рассуждения о единстве и
общей направленности всемирной истории, философское осмысление истории
цивилизации и методов исторического познания. Руссо аргументировал возможность
философской, теоретической реконструкции исторического процесса в его основных
этапах, движущихся силах и общей направленности, существенно отличной от основанной
на фактах описательной истории. Тем
не менее нет оснований преувеличивать значение свойственных французскому
Просвещению элементов историзма в понимании общества и цивилизации. Восприняв
от социальной философии XVII в. основные категориальные оппозиции:
«естественное — искусственное», «разумное — неразумное», «сущее — должное»,
французские просветители несколько преобразовали их значения и связи. Общая
тенденция выразилась в максимальном сближении «естественного», «разумного» и
«должного». «Естественное» (будь то человек, мораль, право, религия,
общественный порядок и т. п.) — это то, что соответствует природе человека и
совпадает с разумным и правильным, т. е. должным. Ему противостоит все
не-естественное, не-разумное и не-должное как противоразумное, искаженное и
неправильное. В центральном для новоевропейской философии понятии
«естественного разума» произошло слияние, совпадение естественности и разума,
которое и породило специфический для французского Просвещения вариант нормативности
в отношении общества и истории. Смыслом
деятельности просветителей стал суд над историей и общественными порядками с
позиций разума, критика всего неразумного [49] и неестественного,
того, что было и есть, но быть не должно и потому подлежит устранению. Эти
мыслители знали в сущности только один прогресс и одну цивилизацию: их
собственную. Как показал известный историк Люсьен Февр, из первоначально
существовавшего во французском языке прилагательного «цивилизованный» в 60-х
годах XVIII в. сформировалось понятие «цивилизация», которое, однако, в то
время использовалось только в единственном числе как одна-единственная
цивилизация, и лишь в 20-х годах XIX в. сложились представление о множестве
разных цивилизаций. На
таком, в целом неисторичном по методологии фоне особое место принадлежит
теории цивилизации Жан Жака Руссо (1712—1778). В его теоретическом наследии
вопрос о судьбах цивилизации стал одним из центральных. Уже в своем первом
трактате, сделавшем его знаменитым, Руссо в отличие от большинства
просветителей, видевших в развитии наук и искусств основу и критерий
общественного прогресса, сформулировал вывод, что во все времена и у всех
народов с подъемом наук и искусств деградировала нравственность, распространялись
роскошь и извращенность нравов. Все науки и искусства, порожденные, по его
мнению, нашими пороками, вредны по результатам: они
порождают праздность, ведут к утрате гражданских качеств, формируют систему
уродливого воспитания и вовсе не делают людей счастливыми. Науки и искусства
оправдывают, закрепляют и углубляют общественное неравенство, они опутывают
гирляндами цветов цепи, сковывающие людей, подавляют чувство свободы и
побуждают людей любить свое рабство, превращая их в «цивилизационные народы».
На современников наибольшее впечатление произвела не его критика пороков
цивилизации («неестественность» европейских порядков была уже темой «Персидских
писем» Монтескье), а явно выраженное Руссо предпочтение доцивилизованного
«естественного» состояния людей, что многими воспринималось как призыв
отказаться от благ цивилизации и вернуться к природе. В
теоретическом наследии Руссо намечена оригинальная конструкция философии
истории. История, согласно Руссо, началась с выходом людей из естественного
состояния и по сути совпадает с цивилизационным процессом. Вступление в историю
могло быть вызвано разными, во многом случайными, причинами; но сама его возможность
коренится в двух фундаментальных качествах, отличающих человека от животных.
Первое — это свобода, позволяющая человеку поступать даже во вред самому себе
и во зло другим. Второе — это отсутствующая у животных способность к
самосовершенствованию. Она [50] вывела человека из
естественного состояния и стала основой всех его пороков и всех добродетелей:
все, что впоследствии происходило с человеком, хорошее или дурное, породил он
сам собственными усилиями. В блестяще написанных и откровенно полемичных
трактатах Руссо среди множества интереснейших соображений наиболее значимыми
для последующей философии истории оказались две его идеи. Первая
из них — обоснование и конкретизация на историческом материале внутренней
противоречивости исторического процесса. Наши пороки и добродетели рождены из
одного источника, и прогресс одних неразрывен с прогрессом других. К прежней
истории и к современной цивилизации Руссо относился критически, но связывал
большие надежды с возможностями создания будущего общества, основанного на
принципах свободы, равенства, демократии, справедливости, с развитой системой
общественного воспитания. Если ранее Руссо был склонен отвергать цивилизацию и
цивилизованное общество в целом как «скопище искусственных людей» с предельно
испорченными естественными наклонностями, то в третьем из своих теоретических
трактатов «Об общественном договоре» противоречивость общественного прогресса
истолкована им в более оптимистическом духе: он допускает возможность в
будущем заменить инстинкты справедливостью и создать искусство жить, способное
исправить зло, причиненное «искусством первоначальным». Гражданская свобода в
демократическом государстве трактуется им как свобода более высокая, нежели
свобода «естественная». Вторая
идея — вывод о принципиальной необратимости исторического процесса. Отвечая
своим критикам и последующим «руссоистам», воспринявшим его выводы о
предпочтительности первобытной наивности как призыв к бегству от цивилизации,
Руссо заявлял о невозможности и нежелательности возврата к доцивилизованному
состоянию. Основанием этого стал вывод Руссо об историчности человеческой
природы. Оказалось, что той первоначальной «природы человека», с
характеристики которой он сам начинал анализ исторического процесса и которая
была у человека в первобытном состоянии, уже давно нет. Цивилизация не просто
надстраивается над, тем человеком, каким он вышел из природы, но радикально
преобразует всю его сущность, начиная с телесной организации, потребностей,
способностей и заканчивая его чувствами и взглядами. Руссо был первым из
мыслителей Нового времени, кто со всей определенностью сформулировал вывод об
историческом содержании сущности человека и тем самым вышел за рамки безусловно
господствовавших до него, а отчасти [51] и после,
субстанциалистских трактовок универсальной, вечной и неизменной «природы
человека». Своеобразную
интерпретацию проблематика истории культуры обрела в трудах итальянского
мыслителя Джамбаттисты Вико (1668— 1744), создателя оригинальной философии истории
в обеих ее составляющих: как философской теории исторического процесса и как
теории и методологии исторического познания, а также и одной из первых
целостных версий философского историзма. В противоположность рационалистической
линии новоевропейской философии, ориентированной на образцы математического и
естественнонаучного знания, Вико обстоятельно аргументировал преимущества
исторического и гуманитарного знания в отношении их истинности и достоверности
по сравнению с познанием природы. Основанием стала своеобразная трактовка им
восходящего еще к схоластике принципа «верум-фактум», суть которого сводится к
утверждению: исчерпывающее познание вещи доступно тому, кто сам эту вещь
создает, иными словами, «сделанность» вещи тем же субъектом рассматривается
как необходимое и достаточное условие ее познаваемости. История, по Вико, т. е.
«мир наций», «мир гражданственности», создана самими людьми и по этой причине
доступна их познанию. Все существовавшее и существующее в истории есть
порождение деятельности людей, люди творят «материю» истории и ее «форму» и в
результате преобразуют себя и собственную природу. «Новая наука», которую
создает Вико, оказывается наукой об историческом мире культуры, охватывающем
историю идей, обычаев и деяний человеческого рода. Но из того, что люди сами творят историю, по Вико, вовсе
не следует, будто они делают это произвольно, как хотят. Вико обнаружил в
процессах деятельности людей и в их результатах нечто, не входившее в цели и
намерения, неосознаваемое ими и возникающее незаметно для людей, часто вопреки
их планам и предположениям. Это «скрытое от людей» есть сам порядок истории, ее
закономерность и логика. В отличие от описательной исторической науки, занятой
воспроизведением эмпирической истории разных народов, предмет философии истории
— это то, благодаря чему, считал Вико, «окажется разъясненной История, но не
отдельная и временная История Законов и Деяний Греков или Римлян, а История,
идентичная в уразумеваемой сущности и разнообразная в способах развития. Таким
образом мы получили Идеальную Историю вечных законов, согласно которым движутся
деяния всех Наций в их возникновении, Движении вперед, состоянии, упадке и
конце»2. Существование «вечной
идеальной истории» в качестве [52] сущностной логики
исторического процесса, ее закона доказывает, по мысли Вико, наличие
божественного провидения в истории. В результате в его философии истории
признание имманентного содержания исторического процесса (в нем все создано
людьми) соединилось с предположением о ее трансцендентной идеальной сущности. Просветители
осуществляли суд над историей, над историческими порядками и формами жизни с
позиций универсальных критериев разума, исходя из представлений о единственно
правильном, разумном состоянии. Философский историзм в его многообразных
вариантах, напротив, тяготел к «примирению» с исторической реальностью, к
признанию закономерности, а следовательно, оправданности исторических
состояний в соответствии с условиями места и времени. Вико последовательно
реализовал эту тенденцию. Одним из центральных выводов философии истории Вико
явилось утверждение общественно-исторической сущности человека. Природа
человека общественная, и так как общество в своем развитии проходит три
исторические стадии: «век богов», «век героев» и «век людей», на каждой из них
складывается специфический тип человеческой природы, которому соответствуют
своеобразные системы права, гражданского состояния, языков, нравов,
характеров, обычаев и т. п. В поступательном движении наций во времени Вико фиксирует
дискретные состояния, каждое из которых внутри себя образует взаимосвязанное
единство всех форм общественной жизни, историческую целостность. Важной
задачей своей «новой науки» Вико считал исследование истории «гражданских
вещей», под которыми понималось все созданное людьми, начиная с права, языка,
обычаев, искусства и кончая созданными вещами и историческими событиями,
поступками. Все такие объективации человеческой деятельности, весь этот мир
искусственных гражданских вещей является предметом особой науки — филологии.
Объективации исторического мира культуры глубоко укоренены во времени своего
возникновения, условия которого определяют их сущность и значение, и с
изменением условий «гражданские вещи» становятся неуместными, не сохраняются или
утрачивают значение. Наряду
с утверждением «элементарного» постулата всякого историзма «не все возможно во
все времена» (что для рационализма, включая просветительский, вовсе не
самоочевидно) Вико настаивал на необходимости измерять и оценивать каждое
историческое состояние, формы культуры по их собственным историческим
критериям. Он полагал неправомерным использовать современные представления в
качестве оснований для суждений о нравах, мифах, искусстве древних3. [53] Современным людям, чей
ум перегружен абстракциями, «с трудом можно понять и совершенно нельзя себе
представить, как мыслили люди, основавшие языческую культуру»4. Выступая против модернизации культур
древности, Вико четко осознавал значимость проблематики «понимания» в
историко-культурных исследованиях и трудности, связанные с непреодолимостью
«исторической дистанции» (как это назвали бы сегодня). Поскольку историю наций
Вико включал в целостную историю человечества, в некий общий цикл, постольку
есть основания утверждать, что в целом его философия истории совмещала
«циклизм» с «прогрессизмом». Требование измерять и оценивать чуждые нам
культуры по их внутренним имманентным критериям, не навязывая наших
собственных, сопровождалось признанием единства исторического процесса, в
котором каждая из эпох занимает фиксированное место. Труды
Иоганна Готфрида Гердера (1744-1803), в первую очередь его «Идеи к философии
истории человечества», могут рассматриваться в качестве итога философии
истории XVIII в. как целостная философия культуры в ее историческом измерении.
Философия истории и культуры у Гердера завершает его общефилософскую теорию
динамического бытия природы, обосновывавшую единство и целостность всеобщего
развития природы как восхождения от низшего к высшему. Согласно Гердеру, человек
есть высшее и последнее звено природы, он замкнул цепь земных созданий. Именно
культура отличает человека от животных и составляет его специфическую сущность,
а потому философская антропология у Гердера оказывается культурологией. Отмечая,
что нет ничего менее определенного, чем понятие культуры, Гердер конструирует
многомерное представление о ней. Во-первых, культура не является изначально
данным отличием человека от животных, она порождение человека в историческом
процессе и результат этого процесса. Культура надстраивается над организменной
природой человека и в этом смысле сверх-природна. Во-вторых, по своему содержанию
культура есть не столько разум и мышление, сколько совокупность человеческих
умений: «человек с головы до пят воплощенная искусность, орудие, ставшее живым
телом»5. В-третьих, именно культура
формирует в человеке человека. Даже самый одаренный человек не в состоянии сам
из себя произвести свои умения и навыки. Вопреки мнению не только Декарта, но и
многих современников, Гердер подчеркивал, что человек всему научается от
других людей. Если б он мог все обрести «изнутри себя», «то существовала бы
история человека, но не история человеческого рода»6. Передача культуры предполагает [54] историю, история
становится историей культуры, а философия истории — философской теорией
культурно-исторического процесса. В теории культуры и
в философии человека Гердер осуществил окончательный разрыв (его предпосылки
налицо уже у Руссо и Вико) с постулатами новоевропейской философии, пользовавшимися
долгое время почти всеобщим признанием. Речь идет об уже упоминавшихся методологии
«социального атомизма» и субстанциалистской трактовке якобы неизменной
«природы человека». На место человеческой природы как изначально данной,
присущей каждому индивиду во все времена, Гердер ставит культуру, историческую
по происхождению, созданную людьми, изменчивую во времени и многообразную в
пространстве. Человечество для него не просто класс или собирательное
множество (как это представлялось ранее), но и не какое-то самостоятельное
целое, первичное по отношению к индивидам. Оно существует только в форме
реальной взаимосвязи индивидов, и, хотя нет единой души человечества, лишь
частично принадлежащей отдельным людям, все же, писал Гердер, если «говоря о
человеке, я ограничился бы только индивидами... я в свою очередь прошел бы мимо
человека с его естеством и мимо истории человечества» как солидарного единства
индивидов7. Историческое
существование культуры обеспечивается, по Гердеру, в первую очередь с помощью
языка и традиции как механизма ее исторической трансляции. Традиция не есть
нечто неизменное, что лишь наследуется, она своеобразно преобразуется и
применяется новыми поколениями. Человек формируется культурой, он же ее
создает и преобразует. Как замечал Гердер, этот процесс можно назвать культурой,
можно и просвещением, и это есть генезис человека во втором смысле, помимо
антропологического, и в таком понимании «цепь культуры и просвещения
протянется до самых краев земли»8.
Важным моментом культурологии Гердера явилась его убежденность в том, что нет
и не было народов и отдельных людей вовсе не культурных, лишенных культуры, и
что различия между высшими и низшими ступенями культурности являются скорее
количественными, чем качественными. Одним из первых Гердер подверг
обстоятельной критике европеоцентризм как в его теоретическом (попытки
рассматривать все культуры через призму норм и ценностей европейской культуры
как образца, равняясь на который все развиваются), так и в его практическом
аспекте (стремления навязать или привить другим народам европейский образ
жизни). Доминирующей
тенденцией гердеровского историзма стал акцент на многообразии и вариативности
исторического процесса, на его [55] необратимости, а также
на самоценности исторических эпох, форм и состояний культуры. История предстала
у него как арена непрекращающихся изменений, метаморфоз, переворотов. В
противоположность преобладавшим в просветительском понимании прогресса представлениям
об однонаправленности, линейности исторического развития Гердер формировал
концепцию многовариантного процесса. В каждый момент, полагал он, история
исчерпывает весь набор наличных возможностей развития, осуществляет все, что
хотели и могли народы и человечество сделать в ходе культурного творчества. В
свободном творчестве «человечество повсюду было тем, во что способно было оно
обратить себя и что хотело и могло сотворить из себя», и «все, что не успело
совершиться на земле, еще совершится в будущем»9.
История культуры, в представлении Гердера, — это плюралистическая история, в
каждой точке которой человечество как бы веерообразно расходится в разных
направлениях в соответствии с желаниями и объективными возможностями, и именно
это многообразие реализованных вариантов обеспечивает внутреннее богатство
культуры взаимосвязанного человечества. Единство истории вовсе не предполагает
однотипности развития народов, напротив, оно складывается как взаимодействие
и взаимодополнительность разных способов исторического существования разных
культур. «Общечеловеческое» в культуре, по Гердеру, — это ни в коем случае не
одинаковое и тем более не «европейское»; оно образует совокупную целостность,
в которой объединены все формы и варианты, каждый из которых в отдельности
односторонен и несовершенен, но в то же время и самоценен. При всем
своеобразии позиции Гердер разделял общепросветительскую веру в общественный
прогресс от низшего к высшему, но разрабатывал свою теорию таким образом, что
большинство упреков, которые впоследствии адресовывались просветительской
трактовке прогресса, к ней не относятся. Он не был склонен придавать решающее
значение разуму и познанию и вовсе не в успехах наук видел содержание
прогресса. Для него более важной была практическая и эмоциональная жизнь людей.
Содержание и цели исторического прогресса, по Гердеру, состоят в развитии
гуманности. Причем Гердеру важно было показать, что процесс воспитания
гуманности осуществляется всеми людьми и всеми формами культуры как
самовоспитание и что зародыши гуманности в виде чувства человеческой солидарности,
стремления к общению и к взаимопомощи, к совершенствованию отношений между
людьми глубоко укоренены в потребностях и в способностях каждого человека во
все времена. [56] Общим местом
многочисленных критиков теорий прогресса со временем стало указание на то, что
в этих теориях цель истории осуществляется лишь в завершающем поколении, а
потому все предшествующие поколения и формы культуры с легкостью приносятся в
жертву ради достижения цели. Гердер со всей определенностью заявил о теоретической
несостоятельности и нравственной неприемлемости понимания истории, согласно
которому «все поколения людей существуют... только ради последнего поколения,
которое воссядет на престоле посреди разбитого счастья всех предшествующих
родов»10. Неприемлемо для него и
допущение некоей трансцендентной цели истории, к которой люди тщетно
стремились бы, зная о ее недостижимости. У истории и культуры есть цель, но
внутренняя и вполне достижимая, — это полнота существования, счастье и человечность
в той степени и в тех формах, какие возможны в данном месте и в данный момент
истории. Каждое историческое состояние и каждый человек самоценны не только в
моральном, но и в историческом смысле: если б на земле за всю историю родился
один-единственный человек, то и в нем, полагал Гердер, была бы реализована цель
всего человеческого существования. Принцип самоценности и самоцельности (все
существующее заключает свою цель в себе) одинаково приложим к человеку, к
человечеству, к любой культуре и ко всякому ее историческому состоянию. Именно
от Гердера идет необычайно значимая для философии истории и философии культуры
XIX-XX вв. мысль о том, что
каждое историческое культурное образование уникально, индивидуально,
неповторимо. Намеченный у Вико запрет мерить культурные свершения прошлого
всеобщими мерками и прилагать к ним критерии абстрактной морали или совершенной
красоты и уж тем более абсолютизировать собственные относительные представления
Гердер стремился последовательно реализовать в характеристике исторических
культур. Существенно
отличен от «ортодоксально-просветительских версий прогресса и его механизмов,
способов осуществления взгляд Гердера на этот комплекс вопросов. О плюрализме и
вариативности прогресса уже упоминалось. Поскольку же история — это непрерывные
изменения и перевороты, постольку в ней все, даже самое ценное, обречено на
исчезновение, а новое зачастую не лучше прежнего. «Культура движется вперед,
— писал Гердер, — но совершеннее от этого не становится; на новом месте
развиваются новые способности, прежние... безвозвратно уходят»11. На поставленный Руссо вопрос, способствовали
ли науки и искусства нравственности и счастью людей, ответить непросто, полагал [57] Гердер, и ответы будут
разными в разных исторических условиях: все зависит от того, как люди их
использовали, но в принципе всякие науки и искусства в состоянии создавать
новые узы солидарности между людьми и тем самым содействовать прогрессу.
Прогресс культуры противоречив. Поступательное развитие человечества такое же,
как у отдельного человека, который попеременно припадает на левую и правую ноги
и все же идет вперед. История культуры — это дорога с поворотами, обрывами,
уступами; она исчерпывает все возможные глупости и пороки, но одновременно и
все лучшее. В ней не бывает равномерного движения «по всему фронту», она не
удерживается в точках высших достижений в науках, искусстве, нравственности и
прочее; все они уходят в прошлое, ибо «как вчерашний день может оставаться
сегодняшним, ветхий закон — законом вечным?»12
Ничто не может придать прекрасному мгновению противоестественную вечность, и
все же, утверждал Гердер, человечество движется к возрастанию гуманности в
общекультурном прогрессе, и единая цепь культуры соединяет культуры всех
времен и народов. Общий закон природы — «превращение хаоса в миропорядок» — царит
также и в истории, и осуществляется он культурой. Осуществленное
мыслителями XVIII в. (прежде всего Руссо, Вико и Гердером) открытие
исторического измерения культуры и философское осмысление истории культуры придало
новый поворот теориям воспитания, совершенствования человека и одновременно
привело к пересмотру фундаментальных предпосылок, свойственных философии века
«великих метафизических систем». [58] §4. «Природа» и «Свобода»Тема свободы, представленная в многообразных вариантах ее конкретизации
и во всех исследовательских аспектах — онтологическом, гносеологическом,
моральном, социально-философском, — была одной из главных во всей философии
Нового времени. Формировавшиеся философские концепции культуры в значительной
степени опирались на вполне определенные теоретические представления о
возможностях свободы и ее реализации: свободный от внешнего принуждения и от
авторитетов субъект, совершенствующий собственный разум; носитель гражданских
прав и свобод в сознательно созданном искусственном правовом государстве;
свободное человечество в процессе его культурно-исторического творчества. И все
же есть основания утверждать, что лишь начиная с Иммануила Канта (1724—1804),
основоположника немецкой классической философии, проблематика свободы в
проекции на культуру обрела совершенно новое измерение. В критической философии Канта человек, как известно, существо
двойственное; он одновременно принадлежит миру «природы», т. е. явлений,
феноменов, и царству «свободы», т. е. «вещей в себе», ноуменов. Человек в ряду
явлений включен в необходимые цепи причинно-следственных связей, как
физических, так и психических. Он же в качестве субъекта морального императива
долга, который устанавливает его свободная воля, свободен. «Природа» (в
кантовском ее понимании, отличном от привычного) — это все, что существует в
пространстве и во времени, область возможного опыта, «сущее», — все, о чем
можно сказать, что оно «есть». В царстве «свободы», напротив, речь идет не о
том, что «есть», а о том, что должно быть, происходить, хотя бы никогда и не
происходило. [59] Ответить на вопрос,
как в контексте этого противопоставления можно осмыслить историю и культуру
философским образом, не просто. В контексте проблематики «Критики чистого
разума» историческая наука может быть понята как описательное знание
происходивших событий, поступков, фактов. Во всем происходившем во времени не
только нет свободы, но, строго говоря, нет и самой истории как некоторой
ценностной совокупности событий и фактов (точно так же, как нам в опыте не дан
«мир в целом»), и нет оснований искать какой-то смысл истории. В отличие от
Руссо, Вико и Гердера Кант полагал, что теоретическая философия истории в форме
науки в принципе невозможна, ибо философия всегда исходит из рациональных
априорных принципов, тогда как историческое знание основано на фактах,
эмпирично. Впоследствии, однако, обнаружилось, что философия истории, по Канту,
все же возможна и даже необходима, хотя в ином качестве: не как философская
теория исторического процесса, а как наш субъективный способ ее философского
осмысления в соответствии с предполагаемыми нами целями природы. В научном
познании природы и истории сам вопрос о каких-то целях неправомерен, однако
наша телеологическая способность суждения может как бы примыслить природе цели,
рассматривать ее так, «как если бы» некие цели ей присущи. Тогда окажется, что
люди и народы незаметно для себя движутся к совершенно им неведомой цели и
реализуют историю «по плану природы». Важно лишь не забывать: Кант нигде не
утверждает, что «цели» и «план» природы действительно «есть», что они объективно
существуют, напротив, на самом деле их нет (иначе они были бы познаваемы
научно-теоретическим способом), — это всего-навсего наша точка зрения на историю,
возможность судить о ней таким образом. Телеологическая философия истории у
Канта является конструированием истории такой, какой она должна бы быть, если
бы в ней реализовывались цели природы; из соотнесения того, что фактически
происходило, с тем, что должно бы быть «по целям», события и поступки обретают
смысл в целостном историческом процессе, и этот смысл придаем им мы. Но и при телеологическом рассмотрении «природы», по Канту, у нее не
может быть «конечной цели», т. е. самоцели, а не средства для чего-то. У
природы может быть «последняя цель» в отношении человека, и таковой, по
глубокому убеждению Канта, является культура. Последняя цель природы — это то,
что природа может осуществить, чтобы подготовить человека к его свободе, и
культура определена как [60] «приобретение разумным
существом способности ставить любые цели вообще (значит, в его свободе)»13. Сами свободные цели уже вне «природы»,
культура состоит в создании соответствующих объективных и субъективных
условий, возможностей, и в этом смысле она инструментальна. В «Критике
способности суждения» Кант различал внутри культуры «культуру воспитания» и
«культуру умений». В других работах он писал о науках и искусствах как о
культуре, о культуре общения в ее проявлениях, трактовал культуру как средство
реализации всего спектра задатков и склонностей человека, включая технические
(для пользования вещами), прагматические (для воздействия на других людей и на
себя) и моральные. Культура воспитания преследует цель освободить волю
человека от чувственности, от природных влечений и вожделений, от
партикулярного и возвысить до «всеобщего». Культура воспитания негативна, она
не определяет цели и лишь устраняет внешние зависимости человека от его
чувственности. Культура умений охватывает средства достижимости поставленных
человеком целей безотносительно к самим целям. Науки, искусства, культура
общения делают человека более цивилизованным. Но не эти формы культуры, а
только лишь состояние взаимоотношений между людьми, именуемое гражданским обществом,
т. е. правовое состояние и всемирно-гражданское целое как система всех
государств, в состоянии полностью реализовать последнюю цель природы в
отношении человека и человеческого рода. Включать ли все это в понятие
«культура» — это вопрос терминологический, а не существа. Как
и большинство его современников. Кант предпочитал писать о культуре «чего-то» в
большей степени, чем о культуре как некоей реальности, области (культуре самой
по себе). Культура — это искусственное, созданное людьми, результат их
действий и поступков, но она остается внутри «природы» (в кантовской
трактовке). И дело не только в том, что далеко не все поступки человека
мотивированы коренящимся в его свободной воле моральным выбором, — даже свободные
поступки в своем осуществлении, в процессе объективации и в результатах
принадлежат миру явлений, природе. Кант подчеркивал: «Какое
бы понятие мы ни составили себе с метафизической точки зрения о свободе воли,
необходимо, однако, признать, что проявления воли, человеческие поступки, подобно
всякому другому явлению природы, определяются общими законами природы»14. Культура, по Канту, остается последней
целью природы, она существует внутри нее как явление в пространстве и во
времени. Цели, реализуемые культурой, — [61] это цели природы (а не
цели свободы) и вовсе не наши (как писал Кант) цели, хотя при определенных
условиях могут стать и нашими. Нет никаких оснований искать в истории и в
культуре (если следовать Канту) чего-то промежуточного между природой и
свободой или же соединения в них природы и свободы. Кант допускал, что в
способности суждения может осуществляться связь мышления по законам природы и
мышления по законам свободы, но таковая возможна только в субъекте; реально же
существующего специфического объекта, в котором бы объединялись и совмещались
«природа» и «свобода», нет и быть не может. Философия истории и культуры включена
Кантом в телеологию природы. Переходом от
телеологии природы к «этикотелеологии» Кант наметил несколько иной ракурс
рассмотрения истории с иным пониманием целей, содержания исторического
процесса, места и роли в нем человека. В поздних своих работах он
конкретизировал идеи философии истории, понятой как процесс морального
совершенствования человечества. Над прежним представлением об истории, развивающейся
как бы по целям и по плану природы, надстраивается трактовка истории «из
свободы» (тогда как ранее речь шла об истории объективации свободы в явлениях).
«Цель природы» понималась Как утверждение во всемирном масштабе
граждански-правового состояния, цель «истории свободы» состоит в создании
этической общности всех людей, царства безусловной моральной добродетели. Там
природа в соответствии с ее целями ведет человечество помимо его намерений,
здесь человечество формирует в истории само себя в сознательном стремлении к
достижению этического идеала, никогда полностью не осуществимого, к которому
можно лишь бесконечно приближаться. При таком ракурсе понимания истории
культура в качестве средства морального совершенствования человечества сохраняет
свой инструментальный характер и свой онтологический статус феномена природы. Идеал этического
сообщества людей стал отправной точкой разработки философии культуры Фридрихом
Шиллером (1759—1805). Он исходил из кантовского противопоставления «природы» и
«свободы», но не принял предложенного Кантом решения проблемы. Шиллер обратил
внимание на то, что, стремясь к достижению идеального морального состояния
общества (сама возможность которого проблематична), мы рискуем пожертвовать
действительно существующим «физическим человеком», пренебречь им ради его
воображаемой моральной сущности в перспективе. В отличие от Канта (это
различие [62] наиболее существенно),
он полагал, что есть реальный способ утверждения свободы человека в
действительной жизни. Путь этот неразрывно связан с красотой, с формированием
эстетической реальности, так как красота, воплощенная в свободном оформлении
материала как свобода формы в материи, — единственный объект, в котором свобода
проявляется, обнаруживается и существует в явлениях, в чувственном мире. «Одна
из важнейших задач культуры, — писал Шиллер, — состоит в том, чтобы починить
человека форме уже в чисто физической жизни и сделать его эстетическим»15. Понятно, что для этого сама культура должна
стать преимущественно эстетической. Человеческий род и индивиды, в
представлении Шиллера, проходят три ступени: физическое состояние, когда они
подчинены природе собственной и внешней; эстетическое состояние и нравственное
состояние, в котором происходит освобождение от оков времени, прорыв из мира
телесности и чувственности к идеальному. Центральным
понятием эстетической и культурологической теории Шиллера стало понятие
«игра». Игра предполагает освобождение от нужд реальности, от физического и
нравственного принуждения, от гнета собственных потребностей и страстного
принуждения; она есть свободная незаинтересованная деятельность, свободное
применение душевных сил человека. Освобождаясь от давления обстоятельств и
интересов, от «природы», человек вступает в царство игры как эстетической
видимости. Это и есть его вхождение в культуру. Теория культуры выстраивается
Шиллером по модели искусства, понятного как игра. Первоначально
понятие эстетического состояния было введено Шиллером как бы в качестве
промежуточного этапа на пути к идеалу этического состояния, которое
непосредственным путем недостижимо. В результате же эстетическое состояние
оказалось в достаточной степени самоценным и более привлекательным, чем даже
идеальное этическое, где человек все же подчинен нравственному долгу. Только в
«эстетическом государстве», в царстве эстетической видимости полностью, по
Шиллеру, осуществимы общественная свобода и равенство, и только красота в
состоянии придать человеку общественные качества. В процессе
обоснования игровой теории культуры и утопии эстетического государства Шиллер
уделил значительное внимание анализу противоречий культурно-исторического
процесса, в частности противоречивого воздействия на культуру общественного
разделения труда. Один из первых, наряду с Руссо, радикальных критиков [63] современной ему
буржуазной культуры он сформулировал задачи восстановления целостности,
гармоничности человека, его всестороннего развития, возможности реализации
которой связывал с процессом эстетического воспитания. Теория культурно-исторического процесса
Гердера и учение Канта о культуре в контексте природы и свободы могут
рассматриваться как завершение процесса становления философских теорий культуры.
Послекантовская философия культуры так или иначе работала внутри проблемного
поля, образованного оппозициями «природы» и «свободы», «сущего» и «должного»,
«действительности» и «идеалов». Одна из ведущих тенденций разными способами
стремилась преодолеть присущий Канту их изначальный дуализм на путях
погружения культуры в гущу общественно-исторической жизни. Другая продолжила
кантовское противопоставление в многообразных вариантах теорий культуры,
исходивших из противоположности «жизни» и культуры, понятой как вместилище
идеалов и ценностей. Новаторский перенос Кантом культурологической
проблематики в проблемное поле, образованное оппозициями «природа — свобода»,
«сущее — должное», «реальность — идеал», оказался настолько теоретически
перспективным, что именно в этом проблемном поле развивались и ведущие
направления послекантовской философии культуры. Во главе одного из них стоял Г.
В. Ф. Гегель (1770—1831). В его системе абсолютного идеализма термин «культура»
(хотя Гегель им и пользовался) не обрел сущностного категориального статуса,
гораздо более важным и фундаментальным, отчасти покрывающим его по объему и
содержанию, стало понятие «объективный дух». В представлении Гегеля разум,
мышление как субстанция, свободно породив собственное инобытие в форме природы
и пройдя через «субъективный дух», воплощается в «объективном духе», т. е.
объективируется в общественных формах: праве, морали, семье, гражданском
обществе и государстве. Центральными категориями, характеризующими процесс
объективации и его механизмы, Гегель выдвинул понятия «опредмечивание»,
«овнешнение», «отчуждение», объемлющие всю предметную деятельность людей. В
формах «абсолютного духа» — искусстве, религии и, наконец, философии — дух
возвращается к самому себе, снимает собственную предметность и постигает себя в
абсолютной истине. Процесс, противоположный опредмечиванию,
отчуждению по направленности и по содержанию применительно к индивидам, — это
«освоение», «присвоение». Индивиды находят наличный мир [64] общественного
существования в соответствующих исторических формах объективного и абсолютного
духа и делают это субстанциональное для себя бытие своим личным состоянием,
присваивая способы деятельности и образы мыслей. В характеристике этого
процесса главным для Гегеля является понятие «образование», которое большинством
исследователей рассматривается как специфичный вариант трактовки «культуры».
Нелишне помнить, что в немецкоязычной традиции, и особенно в гегелевском
варианте, под термином «образование» подразумевается содержание, близкое
традиционному применению слова «культура»: в смысле культивирование,
окультуривание человека, а также понятий «формирование», «формация», «генезис»
(именно так трактовал его Гердер), охватывая как процесс, так и результат. В
содержательной интерпретации этого понятия Гегелем нашла завершение линия,
непосредственно идущая от Гердера и Канта. Оно может быть прямо сопоставлено с
кантовской «культурой воспитания», предполагавшей выход индивида за рамки
естественных потребностей и страстей, освобождение от природной ограниченности.
И, по Гегелю, преобразование способностей позволяет человеку преодолевать не
только природную, но и индивидуальную ограниченность, партикулярность, частные
интересы, поднимает человека до «всеобщего». Оно, по преимуществу, процесс
внутренний, предполагающий осознанную дисциплину, подчинение чувственности и
страстей разуму, т. е. тому же «всеобщему». В этом пункте фиксируется
смысловое своеобразие «образования» в сопоставлении с .«просвещением»
(воздействующим извне) и «культурой» (более связанной с внешними формами и их
усвоением). Гегель (как впоследствии и К. Маркс) воспринял кантовский идеал
культурного («образованного») человека как человека, способного ставить себе
любые свободные цели, существенно дополнив его тем, что человек этот должен
еще и осуществлять цели в реальности, практически. Образование,
по Гегелю, — это возвышение человека к духу и соответственно к свободе, ибо
свобода и есть «субстанция духа». Как субстанцией материи, отмечал Гегель,
является тяжесть, так субстанцией духа — свобода; дух свободен по определению.
Так в форме противопоставления «природы» и «духа» Гегель сохранил кантовскую
противоположность «природы» и «свободы», хотя и подверг существенным
преобразованиям содержательное наполнение этих понятий, да и трактовку их
взаимоотношения. «Природа» Гегеля — это в первую очередь синоним материального,
телесного, чувственного. Что же касается свободы, то в интерпретации Гегеля
снимает [65] ся свойственная Канту
абстрактная противоположность, разделенность по разным «мирам» необходимости и
свободы — они находятся в сложных диалектических взаимопереходах. Кроме того,
в отличие от Канта, по Гегелю, царство свободы не противостоит объективному
миру в качестве умопостигаемого мира «должного», в рамках которого
осуществляется моральный выбор субъекта: свободный дух осуществляется в
действительности, в том числе в сфере «объективного духа», в истории. В философии истории
Гегеля всемирный исторический процесс предстал как процесс прогрессирующего
воплощения свободы и ее осознания духом. Исторические культуры, по Гегелю,
выстраиваются в последовательной лестнице ступеней прогресса в сознании свободы.
Внутри себя каждая историческая культура образует взаимосвязанную целостность
всех форм общественной жизни и сознания, фундаментальным основанием которой
предстает «дух данного народа», «понятие» данного исторического народа. Каждый
народ (речь лишь о тех народах, которые выполняют определенную им роль в
общеисторическом процессе развития духа в отличие от других, которые остаются
вне истории) в соответствии с принципом собственного духа проходит стадии
становления, расцвета и упадка, после чего, выполнив свое историческое
назначение, т. е. реализовав определенную форму осознания свободы, он сходит с
исторической сцены. Но в духе «вообще», в «мировом духе» ничто не гибнет и не
исчезает, все сохраняется в снятом, преобразованном виде; и результат истории
вбирает в себя весь предшествовавший ему процесс. «Те моменты, которые дух,
по-видимому, оставил позади себя, он содержит в себе и в своей настоящей
глубине»16. История духа во времени
составляет, по Гегелю, фундаментальную основу всемирно-исторического процесса,
его начало и конец, единство и многообразие внутри него. Философия культуры
Гегеля наиболее последовательно стремилась преодолеть присущий Канту
изначальный дуализм природы и свободы, сущего и должного, реальности и идеала
на путях «погружения» культуры в гущу общественно-исторической жизни. По существу
у Гегеля проблема культуры не могла стать достаточно значимой философской
проблемой, ибо с точки зрения тождества законов бытия и мышления теряет смысл
анализ природы как символа свободы (он предполагает качественное различие и
несводимость друг к другу сущего и должного). Для Канта же именно сфера соотношения
противостоящих друг другу «природы» и «свободы» была [66] местом возникновения
«культуры». Гегель анализировал историческое движение духа от природы к
свободе как самореализацию должного в сущем, по сути, лишь в рамках эволюции
культуры от примитивных форм ко все более утонченному ее содержанию. Однако
когда мировой дух достигает своей самотождественности и противоположность
природы и свободы полностью преодолена, тогда история культуры как вхождение
должного в сущее оказывается завершенной. Само понятие культуры становится
исторически преходящим и теоретически периферийным. Дальнейший анализ культуры
предполагает теперь, скорее, только выяснение ее функциональных связей с общественно-исторической
жизнью, «погруженность» в нее. Эту тенденцию и довел до логического завершения
К. Маркс. Противоположное направление культурологической мысли продолжило
конкретизацию кантовского противопоставления «сущего» и «должного», а также
трактовку им общественного морального идеала («этической общности») как
потустороннего по отношению к реальной жизни и в принципе никогда не
достижимого. В его рамках впоследствии формировались многообразные варианты
концепций культуры, относимой к миру противостоящих действительности ценностей
и идеалов. Четыре
выделенных проблемно-тематических направления, или «блока» идей, непосредственно
связанных с проблематикой философии культуры в XVII-XVIII вв., составили в совокупности основные ракурсы ее философского
осмысления. Первое
направление — программа совершенствования разума, спроецированная на
автономного познающего субъекта, в которой культура предстала как процесс и
результат его самосовершенствования. Эта программа, познавательная по своему
содержанию, состояла в выработке методов получения истинного знания, и
проблематика культуры была понята как часть предмета теории познания и методологии
познания. Однако, хотя непосредственным объектом совершенствования был
познающий разум, гарантия достоверности познания призвана была обеспечить
эффективность практической деятельности человека, его достойное общественное
существование, нравственное совершенствование и материальное благополучие. В последующих
теориях культуры гносеологическая и методологическая ориентация идей
самовоспитания перестала главенствовать, но сам принцип применительно к
человеку и к человечеству, в том числе и в историческом измерении, оказался
перспективным. Во
втором из выделенных направлений культура предстала в виде совокупности
созданных людьми «искусственных вещей», преж- [67] де всего как
коллективный общественный продукт. В такой трактовке она совпала по сути с
общественным способом существования человека (как его «вторая природа») и
оказалась терминологически близкой «обществу». Ядро так понятой культуры
составила система искусственно созданных, установленных норм, институтов,
способов организации отношений и действий индивидов. В этом ее срезе
философская проблематика культуры стала частью предмета социальной философии.
По субъективным установкам социально-философские концепции того времени
претендовали на статус строгой науки о «сущем», объективно же они обнаруживали
«программный» характер в той мере, в какой их результатом стала выработка
теории, путей и средств конструирования разумно организованного общества.
Понимание культуры как «искусственного» (имевшее и до того времени длительную
традицию) вошло составной частью во все последующие теории культуры. Третье направление
составили концепции, разрабатывавшиеся в контексте философии истории XVIII в.,
что позволило представить культуру в качестве содержания и цели исторического
процесса, увидеть в ней развивающуюся и существующую в исторических формах
совокупность исторических способов деятельности, форм сознания и продуктов этой
деятельности, средство формирования и развития человечества. Культура была
понята одновременно и как условие целостности всемирной истории, и как
неповторимые и уникальные «исторические культуры». Утверждение историзма в
философии культуры создало предпосылки для выдвижения культуры в ее общественно-исторической
определенности на роль специфически человеческой сущности вместо ранее
считавшейся вечной и неизменной «природы человека». Четвертое
направление культурологической мысли, складывавшееся в XVIII в., реализовалось
в стремлении синтезировать, объединить в единой целостной теоретической
конструкции многообразие односторонних и частных подходов, методов анализа и
интерпретаций культуры предшествующей философией. Отныне не одна из областей
философского знания (будь то гносеология, методология, социальная философия,
философия истории), а философия в целом имеет культуру в качестве составляющей
своего предмета. Философская реконструкция культуры выявила возможность
обнаружить имманентно присущее ей единство разнообразных параметров и
многомерность в соотнесении реального и идеального, естественного и искусственного,
общественного и индивидуального, объективного и субъективного, [68] процессуального и
вещного, исторического и функционального. Культурные объективации,
«искусственные вещи», ранее фиксировавшиеся как данность, превратились в
связку проблем, в них обнаружилось «средостение» бытия и мышления, природы и
свободы, творческого и репродуктивного. Обнаружилось позже, что культурные
объективации в состоянии обретать собственное содержание и собственную жизнь,
отчасти независимые от сознания продуцирующих их людей. В этой исторической
жизни объективаций философия культуры обнаружила специфическую «культурную
реальность». 1 Декарт. Соч.: В 2 т. Т. 1.
М., 1989. С. 86. 2 Вико Дж. Новая наука об общей природе наций. Л., 1940. С. 450. 3 Там же. С. 192. 4 Там же. С. 134. 5 Гердер И. Г. Идеи к философии истории человечества. М., 1977. С.
95. 6 Там же. С. 229. 7 Там же. 8 Там же. С. 230. 9 Там же. С. 431. 10 Там же. С. 224. 11 Там же. С. 426. 12 Там же. С. 369. 13 Кант И. Соч.: В 6 т. Т. 5. М., 1996. С. 464. 14 Там же. Т. 6. М., 1996. С. 7. 15 Шиллер Ф. Собр. соч.: В 7 т. Т. 6. М., 1957. С. 329. 16 Гегель. Философия истории // Соч. Т. VIII. М.- Л., 1935. С. 75. РАЗДЕЛ
ВТОРОЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XIX ВЕКА
Осмысливая материал
по истории изучения культуры и высвечивая главные направления будущих
исследований, нельзя пройти мимо вопроса, почему вектор философской мысли за
два столетия Нового времени (XVII—XVIII вв.) медленно, но неуклонно сдвигался
в сторону от таких традиционных проблем философии, как проблемы онтологии (метафизики),
эпистемологии, логики в сторону морали, права, языка, педагогики, искусства,
т. е. всего того, что охватывается понятиями культуры или цивилизации1. Время первых
философов культуры — Вольтера, Руссо, Кондорсе, Монтескье, Тюрго, Бентама,
Юма, Гердера, Канта, Шиллера — не зря, именовалось эпохой Просвещения, или
веком Разума. Это было время, когда рациональный тип общественного управления
повсеместно вытеснял традиционный: складывались правовое государство,
гражданское общество, социальная структура; горизонтальные
социально-экономические связи заступали то место, которое ранее занимали
вертикальные — отношения власти и подчинения, безраздельно господствовавшие в
старом режиме. Возрастало значение правовых и моральных норм как регуляторов
жизни. Они давали возможность личности в определенных пределах чувствовать свою
защищенность от произвола власть имущих. Рост научного знания обезопасил
человека от посягательств фанатиков веры; фундаментализм уступал место более
современным формам конфессионального сознания. Чтобы назвать процессы,
происходившие в современности, их свидетели выбирали только что вошедшие в
обиход термины «образование», «культура», «цивилизация». Они должны были
определить то, что отличает современное состояние Европы от прежнего —
варварского, жизнь европейских народов от жизни «дикарей». Дан [71] ные термины обозначали
скорее не содержание общественной жизни, а ее форму: не то, какие процессы
проистекают в обществе, а то, как они протекают. Действительно, содержание
общественной жизни оставалось прежним — экономические и политические процессы
шли своим чередом; однако люди решали свои жизненные проблемы, конфликтные
ситуации уже по-другому. Происходило смещение ценностей. Если прежде
доминирующей ценностью в обществе была сила (армия, государство), а в личной
жизни — знатность происхождения и место в иерархии власти, то теперь мерой
международного престижа государя и государства становились соблюдение в нем
законности и правопорядка, развитие ремесел, наук и искусств, а также степень
образованности народа, его нравственный уровень. Последнее давало возможность и
личные достоинства человека оценивать независимо от его политического «веса». Между
тем даже поклонники разума и поборники прогресса не могли не видеть их
противоречия и диссонансы. Первьм предупреждением против упования на
безграничную мощь разума послужил кантовский вывод о том, что познание мира
самого по себе в его конечных, сущностных моментах невозможно. Оставалось,
правда, утешение, что моральный (практический) разум стоит выше теоретического
рассудка, что он способен вывести человека на путь добра и красоты (при опоре
на чувство долга и «благорасположение» душевных сил к «познанию вообще»). Противоречие
между различными духовными способностями человека, открытое Кантом, обернулось
проекцией напряжения, сложившегося в культуре между познавательным и
ценностным отношением человека к миру. Оказалось, что культурное состояние
тоже не идиллично. Культура может наносить человеку раны. Разум не всегда
является спутником прогресса. (Это хорошо понял Ф. Шиллер, тем более, что он
был свидетелем последствий «культа разума».) Так, попытка рационально
организовать общество на основах «свободы, равенства и братства» закончилась в
соседней Франции массовым террором, в котором погибли и противники, и
сторонники просветительских идеалов. Происходившая
одновременно с политическими событиями во Франции промышленная революция на
Британских островах привела к падению материального уровня жизни тех, кому она
должна была бы принести блага, и еще больше сказалась на их духовном состоянии,
превратив цельного человека в «частичного рабочего». (Отчуждение личности при
машинном производстве с детальным разделением труда — открытие Шиллера.) Осознав
эти противоречия прогресса, Шиллер начал настаивать на том, что истинная
культура находится не в экономике, не в политике, [72] не в морали, а в
эстетической реальности: только в сфере красоты, прекрасной видимости,
являемой произведением искусства, происходит примирение разума и чувств,
свободы и необходимости, труда и игры, которое само по себе может быть
образцом (моделью) жизни без диссонансов. Познавательный дискурс здесь
бессилен, человеческие проблемы простой логикой не решаются; нужен ум гораздо
более емкий, многомерный, чем тот, которым оперировали Просветители. Критика
просветительского рассудка, начавшаяся повсеместно в начале XIX в., знаменует
собой переход к следующей культурно-исторической эпохе — Романтизму. Для
того, чтобы яснее понять суть перелома, совершившегося на рубеже XVIII—XIX
вв., осмыслим еще раз доминирующий фактор просветительского сознания —
логический ум, дискурс. Успехи его в естественных науках XVIII в. были
бесспорны: ученые добились достаточно точных вычислений движения небесных и
земных физических тел. Поскольку принцип всеобщего детерминизма подсказывал,
что законы природы и общества единообразны, постольку и движение «человеческих
тел» по их земным общественным орбитам «вычислить» представлялось не такой уж
неосуществимой задачей. В случае ее решения механизм общественной жизни был бы
ясен и открыт, как небесный механизм ньютоновской механики. Предпосылкой
такого отношения к человеческому миру служило убеждение, что человек — разумное
существо, в основе жизни которого лежит рациональный механизм, «возмущаемый»
действием страстей. Но когда страсти подчинятся разуму — таково неизменное
требование рационалистической этики, — тогда все факторы, отклоняющие движение
человеческих существ от строго прочерченных мировым разумом орбит, будут
устранены и мировой порядок воцарится как на небе, так и на земле. В
этой великолепной картине отсутствовал один момент как исчезающе малая величина
— человеческая свобода. Между тем возмущение ею «исчисленного» движения
общественных сил оказалось настолько значительным, что спроектированная разумом
гармония превратилась в хаос. С крушением же сконструированного «от ума»
порядка пошатнулся и престиж его вдохновителя — разума. Больше нельзя было
пренебрежительно относиться к страстям, чувствам, фантазии, интуиции, предрассудкам.
Становилось ясно, что человек — далеко не рациональное существо, что его
поведение определяется бесконечным количеством внешних и внутренних факторов.
Из таких предпосылок складывалось романтическое направление изучения культуры,
или философия культуры в собственном смысле. [73] Первоначально
философия культуры вызревала внутри грандиозных философских систем, которыми
был богат XIX в. (особенно первая его половина), и не была видна
«невооруженным» глазом. В самых значительных из них все относящееся к культуре
дедуцировалось из абсолютного первоначала — им могла быть абсолютная идея,
отчуждающая себя в природу и в общество в форме Духа (Гегель, Шеллинг), Воля
(Шопенгауэр), бессознательное (Эд. фон Гартман и его эпигоны). Каждая часть
реальности, понимаемой как реальность духовная, конструировалась путем
выведения особенного из всеобщего. Формы особенного — право, мораль, религия,
искусство, сама философия — ипостаси всеобщей субстанции. Духовный порядок
восстанавливался за счет лишения личности автономии существования. Критика
подобных всеохватывающих систем, развернувшаяся к середине века, была
сопряжена с поиском смысловых оснований подлинного, т. е. свободного бытия
личности, не желавшей отныне считать себя «выводной», дедуцируемой из всеобщей
субстанции. Нужно было найти тот корень, из которого вырастали все духовные
способности, фокус, в котором собирались все духовные «лучи». Таким фокусом
Шиллер, как мы видели, предложил считать прекрасную видимость эстетической реальности
произведения искусства. Но какой бы прекрасной ни была видимость, она все равно
остается видимостью и не может стать основанием жизни. Последнее должно быть
реальным и вместе с тем идеальным, сопрягающим объективное и субъективное начала.
Ближе всего к удовлетворению этих требований оказывался символ. У Канта символ
выполнял функцию соединения морального и познавательного опыта человека,
проецируемого, как и у Шиллера, в эстетическую сферу. Символ содержал в себе
тайну могущей осуществиться мечты о соединении миров необходимости и свободы —
природы и нравственной деятельности, осуществления культурного назначения
человека. Поэтому именно символ как то, в чем концентрируется суть культуры,
стал продвигаться в XIX в. с периферии философской мысли к ее центру,
отодвигая в тень такие категории, как субстанция, идея, дух, воля. Мыслительную
практику второй половины XIX в. стало отличать от философии начала XIX в.
внимание к смысловому назначению жизни, можно сказать — к экзистенциальной идее
человека, избираемой свободно, т. е. к миру ценностей и смыслов. Этот мир —
сфера автономного, свободного бытия личности — и есть культура в отличие от
сферы, где действует механизм внешнего воздействия (природа) или принуждения
(экономика, политика и др.). Поскольку практически ни одна философская школа
конца XIX — начала XX в. не могла избежать обращения [74] к данной проблематике,
то можно сказать, что крен в сторону культуры стал всеобщим и большинство
философских школ превратились в культурфилософские. Но для этого они должны
были в корне поменять принципы и методологию философствования, так как
классические системы не поддавались такой трансформации. Так, по убеждению
Гегеля, личность свободна только там и тогда, где и когда она приобщена к целому.
Во всеобщем снимается ее дурная единичность, ограниченность, все то, что
характеризует всякое косное, в том числе материальное, бытие. Гегель
педантично проводил мысль о том, что поскольку государство является истинной
целостностью, постольку оно «снимает», «идеализирует» право, мораль,
нравственность. Таким образом, в его системе целостность, тотальность получала
абсолютный приоритет. Наследником «тотального идеализма» Гегеля выступил
«тотальный материализм» К. Маркса и Ф. Энгельса, вылившийся в материалистическое
учение о природе и обществе и тоталитаристскую политическую идеологию. В
последней классу придается приоритет над личностью, а партии, как наиболее
организованной целостности, — над классом: будучи его частью, она «снимает»,
«идеализирует» в себе его лучшие силы. Поскольку в центре тоталитарной
идеологии находится вопрос о власти, вопрос политический, постольку все формы,
культуры — право, мораль, искусство, религия, философия — объявляются формами
выражения политической идеологии (впрочем, надо оговориться, что тоталитаристскую
идеологию в ее самых жестких формах, известных по политическим событиям XX в.,
нельзя полностью отождествлять с находящимся в непрерывном развитии
марксизмом). На основе критики философских спекулятивных систем
выросли три направления, сыгравшие доминирующую роль в интеллектуальной жизни
Европы и Америки во второй половине XIX в., — позитивизм, неокантианство и
«философия жизни». Основатель позитивизма О. Конт, заявивший, что времена
философии (метафизики) миновали, провозгласил создание новой науки, построенной
по образцу естественнонаучного знания (конкретнее — биологии), науки об
обществе — социологии. Его последователи, прежде всего в двух европейских
странах — Франции и Англии, — стали создавать по образцу социологии науку о
культуре, или культурологию. Позитивистский сциентизм ориентировался на поиск
функциональных связей между отдельными компонентами культуры, не ставя никаких
философских вопросов. На этом пути были основаны органическая школа в культурологии,
структурно-функциональная теория и эволюционизм. Для них не существовало
субъективных переживаний, свободного волеизъявления: все, на что направлялся
их взгляд, превращалось в «сугубо научный» [75] объект исследования,
подчиняющийся общим закономерностям. Однако человеческая жизнь (как и смерть)
не может трактоваться лишь как биологическое явление — она имеет и ценностную
окраску. Неокантианство
и философия жизни были ориентированы более аксиологически, чем гносеологически,
т. е. во главу угла своих исследований ставили задачу постижения высших
человеческих ценностей — истины, добра и красоты, — хотя и понимали их
по-разному. Неокантианство сохраняло в себе остатки кантовского рационализма,
допуская, однако, «иррациональный остаток» в познании мира, иначе говоря, мысль
о том, что мир нельзя адекватно описать и исчерпать в сетке понятий. Вот за
этот «иррациональный остаток» и хваталась с жадностью философия жизни, находя в
нем прибежище от спрямляющей и нивелирующей мир сциентистской идеологии. Именно
этот «иррациональный остаток» она и трактовала как мир культуры, допуская, что
здесь человек свободен от воздействия внешних сил, власти общества,
осуществляемой через общественно-нормативные установления и через власть
языка. Сближение
культурологии позитивизма с культурфилософией неокантианства и философией
жизни, произошедшее к началу XX в., привело к выявлению той области, за
которой окончательно было закреплено наименование культуры, ибо это — область
объективированной субъективности, опредмеченных форм — одновременно сознания и
бессознательного. Это мир мифов, или символов, выражающих как ценности
социального общения, так и самые глубокие верования и идеалы народов,
растворившиеся в системах их коммуникации. Отныне язык, понятый в самом широком
смысле, не только как язык дискурса, но и как все символические структуры,
образующие семиосферу общества, стал предметом культурологических исследований.
Можно сказать лишь, что в науке о культуре (культурологии в узком смысле)
больший акцент делался на объективной, независимой от психики стороне существования
символических структур, а в философии культуры (культурфилософии) — на
необходимости поиска субъективных смыслообразующих составляющих
бытия-существования человека. ______________ Глава 3. Философия культуры в Германии XIX века§1.
Гете и романтики • §2.
Проблема культуры в философии Маркса §1. Гете и романтикиПодход
Канта к культурологической проблематике с энтузиазмом был встречен И. В. Гете
(1749—1832). Энтузиазм объяснялся прежде всего тем, что «Критика способности
суждения» утверждала чисто идеальный характер телеологического суждения
(отсутствие у него «особого объекта»), оправдывавший отвращение Гете к
«конечным целям» природы. Но кантовские характеристики эстетического суждения
были особенно близки его пониманию художественного творчества. Поэтому именно
«Критика способности суждения» стала для Гете ключом ко всей философии Канта и
стимулом его собственных размышлений над проблемами культуры. Именно трактовка
культуры через призму проблематики третьей «Критики» Канта объединяет Гете с
романтиками, несмотря на значительные различия в конкретном решении общих
проблем. Обозначенные Гете акценты в кантовской культурологии во многом
предопределяли последующее развитие философии культуры в Германии. С самого начала
Гете привлекла у Канта идея соотнесения феноменального и ноуменального миров в
рефлектирующем суждении, имеющем аналогично рассудку и разуму чувственную и
рациональную форму — эстетическую и телеологическую рефлексию. У Канта
предметом эстетической рефлексии (игры воображения с рассудком или разумом)
является эстетическая идея — чувственное представление (феномен), которое
пробуждает в сознании человека некоторую понятийно-неопределимую нравственную
идею (ноумен). Главное, на что теперь обращает внимание Гете, — это понимание
прекрасного (и возвышенного) как природы, освещенной конечной нравственной
целью, реально отсутствующей в ней. Это — чувственно [78] воспринимаемый и
одновременно нравственно осмысленный, а потому — целостный мир человека. Так
возникает для человека красота, понимаемая как символ нравственности: через нее
«природа как бы говорит... нечто такое, что, кажется, имеет более высокий
смысл»1. Особенно важно для Гете, что эстетическая рефлексия
движется от эмпирического представления к ноуменальной идее, не зная ее
заранее, т. е. она «целесообразна без цели» и значима именно скрывающейся в
ней «разгадкой того шифрованного письма, посредством которого природа образно
говорит с нами своими прекрасными формами»2.
Своей специальной функцией она имеет формирование самого механизма нахождения
возможной нравственной цели предметам природы, избегая произвола воображения и
диктата разума, и тем самым закладывает основы для правомерного
телеологического суждения. Телеологическая рефлексия — рациональная форма
целостного осмысления мира человеком — свободна поэтому у Канта от приписывания
природе целей в духе религиозной традиционной телеологии, и этим более всего
удовлетворен Гете. Она представляет собой способность субъекта познания в
нравственности «рассматривать себя так, как если бы все зависело от него,
когда он полагает осуществление высшего блага в мире в качестве высшей цели
для себя, и которая рассматривает мир так, как если бы он был создан для
выполнения этого намерения, когда он, субъект, мыслит себя как конечную цель
творения, без чего все творение было бы только пустыней»3. Если при всех теоретических разногласиях в определений
понятия «символ» вообще и тем более его многочисленных модификаций
общепризнанной его особенностью можно назвать «способность к указанию на
неизвестные предметы путем какой-нибудь ясной и вполне известной конструкции»4, то рациональное осмысление мира оказывается
у Канта также символической деятельностью сознания, в результате которой
феноменальный мир природы предстает человеку пронизанным системой
внеположенных ему ноуменально-нравственных смыслов. Моральность субъекта
«делает его способным быть конечной целью, которой телеологически подчинена вся
природа»5. Гете близка мысль о том,
что способность к целостно-символическому осмыслению мира Кант и называет
культурой. Как культура воспитания, она есть «способность вообще ставить себе
цели и (независимо от природы в своем определении цели) пользоваться природой
как средством в соответствии с максимами своих свободных целей»6. Культура оказывается у Канта способом
примирения с природой морального человека, использующего ее для своих
нравственных целей. [79] Культура умения и
культура воспитания — это системная целостность духовных способностей познания
и доброй воли субъекта, соединенных эстетическим и телеологическим суждением в
единое нравственно-религиозное осмысление мира. Культурология
Канта соединила феноменальный мир природной необходимости и ноуменальный мир
нравственной свободы через символическую активность сознания субъекта. Впервые
у Канта символ обосновывается как ключевое понятие философской культурологии,
и Гете первым оценил его значение. Однако если у Канта культура, обладая
целостностью, всеобщностью, имеет свой онтологический статус только в
человеке, то для Гете она не может быть сведена только к субъекту, и ее анализ
предполагает рассмотрение человека в контексте всей объективно существующей
материальной и духовной культуры. Именно поэтому одно из основополагающих
понятий Канта — «продуктивность» — становится у Гете универсальным критерием
любой деятельности, включая практическую. Пристальное внимание Гете направлено
на неисчерпаемое многообразие форм объективного мира, в том числе на те,
которые «свободны от интереса» с точки зрения выявления в них общих
закономерностей. Объективное существование всех вещей именно как конкретных
индивидуальностей (а не только носителей всеобщности), не вмещающихся своим
содержанием в общие понятия познания и морали, образует для Гете особый объект,
воспроизведение которого доступно лишь искусству. Этот
вывод, вполне созвучный кантовской традиции понимания эстетической идеи,
понятийно неопределимой, но содержащей «много неизреченного» в «частичных»
представлениях воображения, тем не менее по существу выходит за рамки
философской позиции Канта. По Гете, искусство соединяет в себе восприятие
природы с ее необходимыми законами и выражение свободы в ее всеобщих нравственных
установлениях, раскрывая общее исключительно через индивидуальность. В том
числе и «каждый человек, сообразно своей организации, имеет собственную истину,
которую только он может понять в ее интимных чертах. Кто достигает
всеобще-значимой истины, не понимает себя»7.
Интерес Гете смещается, таким образом, к постижению индивидуальности и
бытийности человека. В этом новаторском понимании субъекта Гете предвосхитил
постановку проблемы, которая получила философский статус только в XX в.;
именно тогда «новым всеобщим становится... цельный, но индивидуальный бытийный
субъект»,8 включающий в себя и грань
эстетического отношения к миру. [80] Для Гете индивидуальность
художника становится ключом к постижению индивидуальных форм бытия и творения
небывалых индивидуальных форм культуры. Художника делает художником именно
способность схватить и выразить «общий смысл» в единичном случае. Искусство
как сфера культуры оказывается у Гете, как и у Канта, символизирующей
деятельностью, причем более адекватно воспроизводящей объективный мир, чем
наука. Поэтому постижение научной истины непосредственно зависит от способности
ученого уподобиться художнику и использовать в процессе познания свойственный
последнему метод символизации, тем самым прорывая феноменальную оболочку мира и
«выходя к объекту». «Настоящая символика, — утверждает Гете, — там, где
частное представляет всеобщее не как сон или тень, но как живое мгновенное
откровение неисследимого»9. Такой
«проблеск бытия» в научном познании Гете обозначил понятием прото-феномен,
определяя его как продукт рационального усмотрения (умозрения) объективного
закона в опытно данном явлении. Искусство и наука понимаются им поэтому как два
своеобразных, но родственных по существу способа символизации объективного
мира: индивидуализация общего и обобщение индивидуального. Поскольку же
искусство для Гете органически включает в себя нравственность, то оно вместе с
наукой образует целостный гуманистически осмысленный мир культурного бытия. Аналогом этой целостности культуры Гете считает религию —
исторически более раннюю форму символизации окружающего мира человеком,
включающую согласованные друг с другом элементы познания, искусства и морали.
Единство всего религиозно осмысленного предметного мира и самого человека, по
Гете, несомненно, объясняет великую культурную миссию религии в истории
человеческого общества. После того, однако, как наука и искусство по объему и
конкретности постижения мира вышли за рамки религиозных канонов и догматов,
они, сохраняя глубинные нравственные основы породившей их религиозной
традиции, в опеке религии не нуждаются. Убеждение Гете в историческом
изменении культурной роли религии отлилось в его знаменитый афоризм: Кто владеет наукой и искусством, У того есть
религия. Кто не обладает этими обоими, У того пусть будет религия. Место анонимно-всеобщей религиозной символизации заступает для Гете
целостный нравственно осмысленный мир культуры, с помо- [81] щью науки и искусства
очерчивающий человечески освоенное бытие, каждая форма которого несет на себе
печать индивидуальности его творцов и которое исторически непрерывно меняет
свой индивидуальный облик в целом. По
мере параллельного изучения философской мысли Гете и кантовского способа
мышления современников все более привлекали в них созвучные и усиливавшие друг
друга моменты. Первыми исследователями философии культуры Канта и Гете были
романтики. Вывод Канта о посреднической роли эстетического суждения в
достижении единства культуры и человека — красоте как символе нравственности —
трансформировался ими в убеждение о «высшей» миссии искусства сообщить
утраченную целостность современной им культуре и возможность универсального
развития — художнику. Выдвинутая Фихте идея бесконечной свободы субъекта,
делающей его творцом всего эмпирического мира, была подхвачена романтиками,
чтобы отождествить понятие субъекта культуры в целом с творческим Я художника.
Не случайно именно романтики начали создавать культ Гете. Фихтеанская
концепция «феноменологической редукции» преломилась в шлегелевскую концепцию
иронии какспособа устранения любых ограничений в бесконечном саморазвертывании
творческих возможностей художника10.
Новаторская постановка Кантом вопроса о специфике искусства, ограничение
претензий науки и морали на безусловный приоритет в культуре, понимаемой как
система равноправных элементов, обернулись в романтизме абсолютизацией
культурной значимости художественного творчества, растворением в искусстве
других форм культуры. «Прекрасное» становится синонимом «духовного», поэзия —
высшей реальностью (согласно Новалису, «чем больше поэзии, тем ближе к
действительности»11). Теоретическое
доказательство этого кредо романтизма влекло за собой пересмотр еще одного
коренного вывода кантовской философии. Кант, а затем и Шиллер считали, что
наука имеет своим объектом мир природной необходимости, нравственная свобода
объективно существует как выражение ноуменального мира, искусство же лишь
соотносит эмпирический и ноуменальные миры в сознании человека и не обладает, в
отличие от других сфер культуры, статусом реальности. Однако для Шиллера
«эстетическая видимость» есть уже «единственно возможное выражение свободы в
явлении»12 и потому — сфера формирования
культуры человека в целом. Провозглашенный романтиками культ искусства
требовал дальнейшей ревизии кантовско-шиллеровской позиции именно в пункте
отрицания статуса реальности за эстетической сферой. Понимая, что только
выявление некоторой [82] объективной основы
красоты может сделать искусство равнозначным науке и морали, Ф. Шеллинг
(1775-1854) предпринимает попытку трактовать эстетическое суждение как
объективное по содержанию. Для этого он переосмысливает кантовскую телеологию.
Если у Канта телеологическое суждение как рациональный способ рассмотрения
эмпирической действительности по аналогии с искусством используется в
интересах достижения целостности человека и культуры, то для Шеллинга сама
природа, хотя и бессознательно, осуществляет разумную цель. Эстетическое
созерцание, по убеждению Шеллинга, основано на объективной телеологии природы.
«Органическое произведение природы, — пишет он, —.представляет в еще
неразделенном виде ту же неразличимость (свободы и необходимости. — Т. А.),
которую произведение искусства изображает после разделения, но опять-таки как
неразличимость»13. Поскольку
универсум построен как «абсолютное произведение искусства и в вечной красоте»,
постольку он адекватно воспроизводится только художником. Своеобразный изоморфизм
между искусством и Вселенной усматривался поэтому в целесообразности—
«органичности» обоих, что предопределило наряду с культом искусства культ
природы. Предназначение художника поэтому — «неуклонно следовать тому проникающему
природу духу, который в качестве формы и образа действен во внутренней сущности
вещей, говоря... языком осязательных символов»14.
Искусство — единственно «органичная» форма культуры — оценивается Т. Гофманом
(1776—1822) как ее идеал, а другие формы культуры впервые воспринимаются как
насилие над природой самого человека. Ф. Шлегель (1772—1829), различая в
человеке культуру тела и культуру духа, также видел прямую опасность для
последней в укорененности в одной «мертвяще абстрактной науке без всякой
позиции»15. Переоценка
«естественного» человека обусловила и новое толкование романтиками мифологии.
С возникновением мифологических представлений Шеллинг связывает процесс
исторического становления самого народа, поскольку ими «определяется его
начальное бытие»16. Соответственно
философию культуры, составленную из философии истории, философии религии,
философии искусства, Шеллинг дополняет философией мифологии. Мифологическая
символика, «прекрасные иероглифы природы», по выражению Ф. Шлегеля,
оказывается прообразом культуры в целом, а художественные достижения
древнегреческой и христианской культур непосредственно обусловленными
жизнеспособностью их мифологии. Шеллинг стимулировал интерес романтиков к
изучению античной и христианской средневековой культур как целого, во взаимосвязи
составляющих их частей. Примененный им принцип [83] историзма в
интерпретации содержания и развития культуры предполагал поиск
мировоззренческого синтеза на путях «новой мифологии». Новый поворот в
выявлении символической сути культуры дает герменевтика Ф. Шлейермахера
(1768—1834). Вполне в кантианской традиции мыслитель начинает поиски основания
целостности познающего разума, органического соответствия апостериорного содержания
науки с основополагающими априорными (трансцендентальными) принципами разума,
без различения наук на естественные и гуманитарные. Выйдя к признанию
пограничного положения теоретического и нравственного разума, Шлейермахер
оказался перед проблемой обоснования науки как формы культуры. Единство познающего
разума, а также включенность науки в культуру обеспечивают, согласно
Шлейермахеру, специальный способ построения системы научного знания —
понимание. «Также и высшее знание полностью понятно, лишь когда особое,
подчиненное ему, полностью понятно»17,
— формулирует философ первый постулат своей герменевтики. Важно при этом, что у
Шлейермахера совершенно в духе Канта понимание заключает в себе элемент
конструктивной активности сознания. «Все понятно, где не бросается в глаза
никакой нонсенс, — пишет он. — Ничего не понятно, если не сконструировано»18. Следующим логически
необходимым шагом к трактовке культуры как целого с помощью метода понимания
было исследование соотношения разума и природы. Оба эти понятия и их связь
были, однако, осмыслены иначе, чем у Канта. Если у Канта теоретический разум
был ориентирован на познание природы, а практический разум выражал
нравственную свободу человека, то у Шлейермахера теоретический и нравственный
разум в своем единстве направлены на освоение природы, в том числе природного
(«органического») в человеке. Выявление разумом общего в природном
многообразии образует, по Шлейермахеру, символ. «Если мы мыслим то, что стало
единым, — пишет он, — то мы мыслим символ; если же мы мыслим себе орган, то мы
думаем о том, что должно стать единым»19.
Процесс символизации есть поэтому способ бытия разума, а понимаемая с его
помощью природа образует систему символов культуры, считает Шлейермахер
(примыкая, таким образом, к кантовской трактовке культуры). В герменевтику у
Шлейермахера входит анализ понимания и всего предметного (феноменального) мира,
и мысли другого человека. Поскольку, однако, именно речь является инструментом
мышления, а «мышление подготавливается посредством внутренней речи», т. е.
поскольку язык опосредует все культуротворчество, постольку символизация [84] в процессе речевой
деятельности оказывается в фокусе герменевтического анализа и представляет
предмет универсальной философской герменевтики. Выявление разумом общего в
совершенно своеобразном явлении составляет поэтому бесконечную задачу
установления и образования все новых значений понятий исследуемого текста и
текста в целом. При этом, как подчеркивал впоследствии В. Дильтей, это
исследование у Шлейермахера никоим образом не сводится к определению лишь
изначального смысла слова, а предполагает группировку на его основе всех
позднее возникших смысловых оттенков. Соотношение изначального значения слова
и окружающего его смыслового поля, отдельного слова и текста в целом подчинено
у Шлейермахера принципу системной связи: часть текста может быть понята только
в контексте целого, целое может быть понято только в результате понимания его
частей. Этот герменевтический круг можно разомкнуть лишь в том случае, если
«постепенное самонахождение думающего духа» начинается в каждом пункте всегда
тем же самым «предчувствующим» способом. Понимание как рационализация
индивидуального предполагает поэтому творческий процесс вживания в интимный
мир другого Я. И здесь незаменимую роль играет искусство. Поскольку же
содержание человеческой личности не укладывается в «общий для всех людей» мир,
описываемый разумом, постольку оно выражается в чувстве. Произведение искусства
и есть способ сделать неповторимое бытие человека доступным другим людям через
переживание, или, по терминологии Канта, в процессе бесконечной игры рассудка и
воображения множеством понятий и представлений. Как разум создает
нравственно-осмысленную картину познаваемого мира из общих понятий, так в
результате «сплавления удерживаемых эмоциональных моментов» возникает
настроение, которое благодаря фантазии — свободной игры представлений — выражается
в искусстве: непосредственно в музыке и мимике или при посредстве изображения в
живописи и скульптуре. Согласно Шлейермахеру, искусство есть «свободное
продуцирование чувства»20 а вместе с
тем — аналог и образец герменевтического вживания. Таким образом,
каждый понимаемый элемент культуры предстает у Шлейермахера «кустом»
соподчиненных значений, культура в целом — органически разрастающейся системой
символов — носителей смыслов, а искусство — фокусом всей культуры, ключом к ее
пониманию и образцом герменевтической методологии. Нельзя не согласиться с А.
И. Ракитовым, что «не движение абсолютного духа к понятию как к высшей точке
своего развития (как определял статус понятия и понимания Гегель), а реальное
человеческое мышление и [85] связанная с ним,
реализующая его языковая и культурная деятельность, этические отношения и
установки образуют сырье и объект герменевтического истолкования, предмет
теории понимания»21. Своего рода
логическое завершение романтическая интерпретация философии культуры Канта
нашла у В. Гумбольдта (1767-1835), примыкавшего к философии романтизма
постольку, поскольку ведущим формообразующим принципом человеческого духа он
также считал не логический и не этический, а эстетический принцип. Правда,
Гумбольдт, в отличие от Канта, рассматривает прекрасное — символ
нравственно-доброго — как частный случай универсальной символики. Поэтому Э.
Шпрангер с полным основанием назвал его философию универсальным символизмом22. Все многообразие символов, по Гумбольдту, —
это изображение «никогда не познанного бесконечного в данном конечном», среди
которых искусство занимает все-таки центральное место. Как и у Гете,
эстетическая идея представляет у Гумбольдта индивидуума, но в нем и вместе с
ним — идеал. Поэтому суть искусства заключается в том, чтобы «сделать
действительность так верно и так чисто, как возможно — символом бесконечного». Новый аспект
символической трактовки культуры Гумбольдт открывает философией языка, который
понимается как посредник между человеком и бесконечной природой, между
отдельными индивидами. «Идея, с одной стороны, — пишет он, — и чувственное
образование индивидов какого-либо вида, с другой, могут привести к открытию
одного через другое — одна в качестве причины образования, другое в качестве
символа. Спор свободы и природной необходимости не может быть
удовлетворительно решен ни с помощью опыта, ни с помощью рассудка»23, а только через символ. Язык представляет
собой, по Гумбольдту, систему символов, который в собственном бытии снимает
противоположности «индивидуального» и «всеобщего», «объективного» и
«субъективного». Согласно Гумбольдту, из-за обоюдной зависимости мысли и слова
ясно, что языки являются средством не изобразить уже познанную истину, а,
скорее, — открыть еще не известную. Причем их различие является различием не
звуков и знаков, а самих взглядов на мир. Язык каждого отдельного человека
выражает индивидуальный взгляд на мир, а целостность этих видений мира образует
единственно достижимое для человечества понятие объективности. Так
субъективность всего человечества становится для Гумбольдта объективной в
культуре. Не случайно автор «Философии символических форм» Э. Кассирер видел в
Гумбольдте своего прямого предшественника. [86] §2. Проблема культуры в философии МарксаКарл
Генрих Маркс (1818-1883) не был культурологом в узком смысле этого слова. Более
того, сам термин «культура» создатель материалистического понимания истории
употреблял сравнительно редко и, как правило, по частным поводам. Тем не менее
концепция Маркса, несомненно, несет в себе вполне определенные
культур-философские представления, в которых проявились и сила, и слабость его
теоретических построений. Вначале
образ культуры у молодого Маркса-гегельянца прорисовывается через Абсолютный
Дух. Но уже вскоре, под влиянием Фейербаха, он утверждает «посюсторонность»
человеческого существования и человеческой деятельности, укорененность человека
в природном и предметном мире, который становится для него «опредмечиванием
самого себя, утверждением и осуществлением его индивидуальности»24. Предметность человеческой деятельности,
«сплавляя» воедино «материальное» и «идеальное», образует особую структуру, по
существу являющуюся носительницей культуры. Даже человеческие чувства у Маркса
носят не абстрактно-антропологический, как у Фейербаха, а предметно-культурный
характер, встроены в социальное бытие и являются результатом всей всемирной
истории. Именно поэтому «человеческий глаз воспринимает и наслаждается иначе,
чем грубый, нечеловеческий глаз, человеческое ухо — иначе, чем грубое неразвитое
ухо»25. Позже, в подготовительных
рукописях к «Капиталу» Маркс скажет еще определеннее: «Голод есть голод, однако
голод, который утоляется вареным мясом, поедаемым с помощью ножа и вилки, это
иной голод, чем тот, при котором проглатывают сырое мясо с помощью рук, ногтей
и зубов»26. [87] Уже в ранних работах
Маркса появляется «деятельная» тема, и культура понимается как «деятельность»27. Параллельно начинается анализ категории
отчуждения. Отчуждение как бы разрушает органическое состояние, в котором
должна реализоваться универсальная природа человека. В условиях отчуждения
культура существует в изуродованной форме, в виде мертвой «чисто-вещественной»
оболочки. Отчуждение ставит с ног на голову иерархию человеческих чувств и
потребностей. Самоотчужденный индивид (рабочий) чувствует себя свободным,
только исполняя «животные» функции (еда, питье, половой акт), а в
специфически-человеческой деятельности (в труде) чувствует себя, наоборот,
«животным». Возникает парадоксальная ситуация, когда «то, что присуще
животному, становится уделом человека, а человеческое превращается в то, что
присуще животному»28. Маркс
выделяет пять основных форм отчуждения: 1) отчуждение человека от средств
труда, в результате чего он оказывается зависимым от собственника этих
средств; 2) отчуждение человека от продуктов труда, принадлежащих
собственнику; 3) отчуждение человека от человека как равноправного субъекта
общественных отношений; 4)
отчуждение человека от культуры и духовных ценностей, принадлежащих избранным;
5) отчуждение человека от своей родовой, социальной сущности. Таким
образом, молодой Маркс стремится воплотить целостное, универсальное видение
человека и культуры, понятой как единство во многообразии, человеческой
деятельности, утверждающей человеческое начало в мире. При этом сущность
человека и культуры видится в их социальности. «Индивид есть общественное
существо. Поэтому всякое проявление его жизни — даже если оно и не выступает в
непосредственной форме коллективного, совершаемого совместно с другими
проявлениями жизни — является проявлением и утверждением общественной жизни»29. Индивидуальная жизнь и родовая оказываются у
Маркса по существу однотипными и различаются лишь по степени всеобщности.
Индивида самого по себе — мыслящего, страдающего, наполненного внутренней
жизнью, индивида как особого рода культурной реальности для Маркса — и такова
специфика его воззрений, — не существует. Эту сторону проблемы выделил в свое
время С. Н. Булгаков, отмечавший недооценку Марксом проблемы индивидуальности
как «абсолютно неразложимого ядра человеческой личности». «Маркс благополучно
миновал... без всяких видимых последствий для себя, могучий этический
индивидуализм Канта и Фихте, дыханием которых был напоен самый воздух Германии
30-х годов... [88] И уж тем более Марксу
не представлялась возможной разъедающая критика «подпольного человека»
Достоевского... В нем не было ни малейшего предчувствия бунтующего индивидуализма
грядущего Ницше, когда он зашнуровывал жизнь и историю в ломающий ребра социологический
корсет»30. Не
является органическим элементом культуры для Маркса и религия. Она ~ «вздох
угнетенной твари», «сердце бессердечного мира», «опиум народа», иллюзорное
сознание, которое необходимо преодолеть. Религия — сознание «потерявшего себя
человека», который, не решив свои проблемы на земле, «отдалил их от себя» и
перенес на небо. В будущем обществе, которое сумеет преодолеть свои противоречия
«земным образом», религии места не будет. В
последующих работах, в частности, в «Тезисах о Фейербахе» и «Немецкой
идеологии» (написана совместно с Ф. Энгельсом) Маркс продолжает исследование
социально-деятельностных параметров культуры. Сущность человека видится ему как
«ансамбль общественных отношений». Способы производства жизни и формы общения,
связанные с разделением труда, складываясь за спиной индивида, не только не
поддаются контролю его воли и сознания, но даже господствуют над ним. Именно
система разделения труда (видов и типов деятельности) создает ситуацию
отчуждения человека от общественного производства. В условиях возникновения
всеобщей системы обмена (в этом Маркс видел качественное отличие исследуемой
им буржуазной цивилизации от добуржуазных обществ) индивид превращается в
раба, в «говорящее орудие» отделенных от него всеобще-человеческих сил и
способностей, а культура приобретает безлично-овеществленный характер. Исходя
из этих предпосылок, Маркс создает материалистическое понимание общества и
истории, суть которого он резюмирует так: «В
общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные,
необходимые, от их воли не зависящие отношения — производственные отношения,
которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных
сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую
структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и
политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы
общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает
социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей
определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание»31. [89] Категории базиса и
надстройки призваны вычленить главное и неглавное, исходное и производное во
всем здании общественного бытия. Ключевой в этом анализе выступает теория
общественно-экономической формации, под которой подразумевается исторически определенный
тип общества, исходная схема его материальных и духовных структур, его
конкретно-исторически заданная модель. В нее органически входят не только
экономические, но и социальные отношения, формы быта семьи, а также различные
виды общественного сознания. Но основой членения выступают производственные
отношения, зависящие от уровня развития производительных сил (современные
исследователи нередко утверждают, что категория «способ производства»
понимается Марксом широко, как «способ производства общественной жизни» в
целом). Маркс стремится критически преодолеть представления своего времени,
согласно которым история культуры «целиком является историей религий и
государств»32 т. е. духовной жизни
общества. Он убежден в том, что понять историю самой этой духовной жизни можно
только как отражение «истории материального производства»33. Такой взгляд на
историю человечества является все же не столько культурологическим, сколько
социологическим и политико-экономическим. Односторонность такого толкования
жизни и развития человечества (при всей плодотворности Марксовой постановки
вопроса) была осознана в свое время Фердинандом Тенниесом, который анализировал
историю под углом зрения материалистически понимаемого движения культуры и
упрекал Маркса в недооценке специфики последней34. Одновременно Маркс
ищет общую схему, объяснительная сила которой охватила бы весь исторический
процесс. Выстраивает он ее в виде гегелевской триады, по которой человечество в
целом проходит три стадии. На первой стадии господствуют «отношения личной зависимости
(вначале совершенно первобытные)... при которых производительность людей
развивается лишь в незначительном объеме и в изолированных пунктах. Личная
независимость, основанная на вещной зависимости, — такова вторая крупная
форма, при которой впервые образуется система всеобщего общественного обмена
веществ, универсальных отношений, всесторонних потребностей и универсальных
потенций. Свободная индивидуальность, основанная на универсальном развитии
индивидов и на превращении их коллективной, общественной производительности в
их общественное достояние, — такова третья ступень»35. [90] В своей
философско-исторической концепции Маркс пытается соединить понимание истории
как естественно-эволюционного процесса с ее направленностью,
«целеположенностью». В ней соединяются деятельность общественного человека и
общие ее составляющие с активностью массы разнонаправленных воль и с
результатами, «которых не хотел никто». История бесконечна — но в то же время в
ней созревают предпосылки некоего «идеального состояния», в котором сущность
человека и культуры проявят себя универсально и свободно. «Люди сами делают
свою историю», — но история также делает свое дело и создает на каждом
историческом этапе своеобразие этих людей. Абсолютный Дух Гегеля как
универсальное творческое начало заменен противоречащими друг другу законами
«экономической необходимости», с одной стороны, и свободной человеческой
активности — с другой. В этом плане в высшей степени интересна работа
«Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», в которой Маркс, анализируя конкретную
историческую ситуацию, стремится найти посредующие звенья между-закономерностью
и случайностью, волей и объективным положением вещей, личностью и историей.
Здесь люди уже не «экономические персонажи», они — авторы и актеры собственной
драмы. Занимается
Маркс и духовными измерениями культуры. Он понимает, что духовное — необычная
сфера для социального материализма, здесь господствуют закономерности, так или
иначе выходящие за рамки объяснительных схем материалистического понимания истории.
В будущем обществе царство необходимости будет заменено «царством свободы», и
это будет пространством универсального развития человека. Он вводит категорию
«свободное духовное производство», не занимаясь специально тем, как оно связано
с «несвободным материальным». В подготовительных рукописях к «Капиталу» Маркс
специально рассматривает категорию «производительного труда», применяя ее к
духовной сфере. Особенно
велики трудности с искусством. Маркс констатирует явное несоответствие между
эволюцией искусства и развитием общества. Он отчетливо сознает, что периоды
расцвета искусства «отнюдь не находятся в соответствии с общим развитием
общества, а, следовательно, также и с «развитием материальной основы
последнего»36. Мифология и некоторые
формы эпоса возникают только на определенной почве. «Разве тот взгляд на
природу и на общественные отношения, который лежит в основе греческой
фантазии, а потому и греческого искусства, возможен при наличии сельфакторов,
железных дорог, ло [91] комотивов и
электрического телеграфа?»37, — пишет
Маркс. Он сравнивает античность с детством человеческого рода, а греков — с
«нормальными детьми», причем, сущность «обаяния» греческого искусства
связывает напрямую с невозможностью повторения тех незрелых условий, на почве
которых оно возникло. Это
уже совсем иная объяснительная схема, явно находящаяся за рамками
социально-экономического подхода. То же самое относится к философии, науке,
религии — более пристальный интерес Маркса к этим областям, возможно, привел бы
его к необходимости другой логики в исследовании культуры в целом, духовного —
в частности. Об этом, в частности, говорит тот факт, что, как бы чувствуя
известную односторонность своей концепции, Маркс, в конце жизни, в последних
своих трудах («Исторические выписки». Конспект книги Моргана «Древнее
общество», письма 70-х годов) обращает взор к живой целостности
культурно-исторического процесса, нащупывает пути к построению универсального
портрета человеческой цивилизации, стремится дополнить ее «экономический
скелет» плотью исторических, этнографических, психологических структур. Маркса
интересуют исторические события, дипломатия, политические деятели прошлого, вызревание
семейно-родовых отношений в тесной связи с мифологическими представлениями. Но
тут уже основная проблематика немецкого мыслителя выходит за свои границы. [92] §3. Проблема культуры в «Философии жизни»Среди всего
многообразия концепций дуализма «сущего» и «должного» можно выделить три
главных течения. Первое из них продолжило традицию романтической философии
(Шиллер — Шлегель — Шеллинг), заново расставляя акценты в интерпретации
кантовской культурологии, и послужило основанием неоромантической трактовки
культуры «философами жизни» А. Шопенгауэром и Ф. Ницше. Второе течение интерпретировало
Шеллинга также с позиций «философии жизни», сверяя, однако, эту интерпретацию
по методу кантовских «критик», и было представлено ярче всего «критикой
исторического разума» В. Дильтея. Третье течение сделало попытку прямого
развития культурологии Канта, образовав две школы — Марбургского и Баденского
— неокантианства. Разделяя вывод
романтиков об особой роли эстетического суждения в достижении целостности
культуры, А. Шопенгауэр (1788—1860) иначе трактует само содержание эстетической
рефлексии, стремясь избежать крайних отрицательных последствий его
романтической трактовки. Дело в том, что в основу своей концепции романтики
взяли не кантовский анализ эстетического суждения в целом, а только одни из его
видов — анализ суждения о прекрасном, поскольку именно он на пути от
эмпирического представления к нравственной идее (от феномена к ноумену)
освобождает эстетическое созерцание от природной необходимости и не навязывает
ему морального закона, т. е. дарует чувство бесконечной творческой свободы
субъекта. Эта «ироническая позиция, — отмечает П. П. Гайденко, — представляет
собой все тот же эффект произвола — ведь девиз ироника: никогда не делать
окончательного выбора, ни на чем не останавливаться, все время оставаться как
бы сохраняющим свободу выбора, все время испытывать ощущение [93] своей полной свободы,
не отождествляя себя ни с одним из созданных персонажей, не принимая всерьез ни
одну из провозглашенных идей»38. И
как отмечалось уже многими исследователями романтической философии, «поиск и
культивирование самого себя через самоотрицание оборачивается утратой себя в
рефлективной бесконечности... Самомистификация оказывается опасной, угрожающей
бессубстанциональностью»39 болезнью,
против которой романтики не нашли и принципиально не могли найти средств.
Спасение от «бессубстанциональности» субъекта культуры Шопенгауэр не без
основания ищет в содержании суждения о возвышенном, поскольку оно, сохраняя все
преимущества свободы (от «интереса», «понятия», «цели»), в то же время
апеллирует к «неясному моральному чувству», указывающему на высшее сверхприродное
назначение человека — его нравственное бытие. Кантовский тезис о разделении
способностей субъекта на познание и желание, мышление и волю сменяется у
Шопенгауэра утверждением о концентрической их субординации: субъективный мир
как представление («покрывало Майи») окружает оболочкой объективное
существование человека как части вещи в себе — мир как волю, слепую стихию
жизни, индифферентную к добру и злу и мучающую неутолимостью извечных желаний.
«Мир как представление, — пишет Шопенгауэр, — есть не единственная, а только
единая, как бы внешняя сторона мира, у которого есть еще совершенно другая,
которая и есть его суть, его ядро, вещь сама в себе... За исключением того, что
он — наше представление, в нем ничего, кроме воли: этим исчерпывается вся его
реальность»40. Смысл эстетического
суждения, согласно Шопенгауэру, и заключается в способности субъекта прозреть
суть мира и отрешиться от желаний, став «незаинтересованным», т. е. «безвольным»,
субъектом — «чистым зеркалом объекта»41.
Эстетическое суждение оказывается у Шопенгауэра «сознательным и свободным
возвышением над волей», достижением блаженного «квиэтива воли», сходного с
религиозным самоотрешением, которое, правда, «искупляет от жизни не всегда, а
лишь на мгновение»42. Вполне в
традиции романтиков поэтому в эстетическом состоянии Шопенгауэр усматривает
путь-к нравственности, в эстетическом суждении (о возвышенном!) — ключ к
формированию культуры в целом. Но сама культура трактуется им как способ
религиозно-этического преодоления жизненной стихии, образец которого
демонстрируют поэт-пророк, стоический мудрец, святой отшельник43. Интерпретируя кантовский постулат о примате
практического разума, Шопенгауэр превращает культуру в сферу регуляции
человеческого существования категорическими императивами морали. [94] Так на стадии
неоромантизма идея гармонического слияния эстетического субъекта с природой
переходит в идею этического отрицания жизни, эстетическое созерцание становится
позицией нравственного героизма, а обретение культуры признается уделом
немногих посвященных, призванных сохранить ее от профанации. Впервые, таким
образом, культура приписывается к сфере должного, предназначение которого —
возвыситься над природно-сущим путем подавления всех естественных проявлений
жизни, т. е. культура наделяется явственно репрессивной функцией. Этот
вывод Шопенгауэра, идущий вразрез со всей культур-философской традицией,
предопределил и амбивалентное отношение Ф. Ницше (1844—1900) к культуре.
Разделяя шопенгауэровское понимание мира как вечно страждущей космической
жизненной стихии, Ницше также считает жизнь человека глубоко трагичным процессом
бесконечного творческого становления — порождения и уничтожения всех ценностей
культуры, — который требует переизбытка сил. Этот творческий «переизбыток
жизни», не страшащийся трагизма человеческого бытия, Ницше называет
дионисийским началом в культуре, в свою очередь, обеспечивающим ее
жизнеспособность. И здесь Ницше вступает в полемику с Шопенгауэром, которого
обвиняет в посягательстве на неотъемлемое право жизни — свободу ее творческого
проявления. Мораль, обращенная «с подземной мстительностью против жизни
(христианство, философия Шопенгауэра, в известном смысле уже философия Платона,
весь идеализм, как его типичные формы)»44'
по Ницше, есть путь вырождения человеческого духа, уничтожения самой воли к
жизни, суть которой вечное становление и утверждение. Поэтому этику
самоотрицания жизни Ницше рассматривает как продукт упадка языческой мифологии,
а нравственное самоуглубление Сократа — как первый симптом декаданса, ставшего
ведущим мотивом христианского сознания. «Решающий признак, устанавливающий,
что священник (включая и затаившихся священников — философов) сделался
господином не только в пределах определенной религиозной общины, но и всюду
вообще, есть мораль decadence, воля к концу, которая ценится как мораль сама по себе и заключается в
безусловной ценности, приписываемой началу неэгоистическому и враждебному
всякому эгоизму»45. Мораль как особую
форму культуры Ницше отождествляет с христианством и делает предметом самой
беспощадной критики. «Переоценка всех ценностей» приводит его к выводу не
только о враждебности морали к жизни как таковой, но и о губительности ее для
культуротворчества. Спасе [95] ние человечества от
вырождения, развитие его творческих потенций Ницше видит поэтому в возвращении
к досократовскому восприятию жизни — в «вечном возвращении» к мифологическому
тождеству человека с миром. Непреходящее
значение для культуры сохраняет, по Ницше, искусство мифа, не знающее
моральных критериев: проникнутое дионисийской символикой, оно снова и снова
обновляет дух человека и дает ему силу и мужество для созидания. Высший же
смысл человеческого бытия и его тяжкое бремя, нести которое под силу далеко не
каждому, — это бремя познания, неудержимое стремление к истине. Познание жизни
в ее трагизме и способность, наперекор ужасу и страданию, «быть самому вечной
радостью становления»46 является
уделом элиты — носителей «высшей культуры», которые, по убеждению Ницше,
представляют позицию «утонченного героизма». Пережив уже в детстве наивную
религиозность (а значит, и моральность), затем вовлеченность в искусство
(сфера, где высвобождается творческая энергия), «гений культуры» может
употребить в качестве своих орудий и ложь, и насилие ради высшей цели
человеческой жизни — трагической мудрости бытия. Для «слабых» же, способных
«погибнуть от истины», сохраняет смысл «низшая культура» — религия и искусство,
которые в аполлоновском видении жизни создают радостную иллюзию примирения с
миром, «утверждения и благословения бытия». По Ницше, «кто хочет пожинать в
жизни счастье и довольство, тот пусть всегда избегает встречи с более высокой
культурой»47, срывающей с жизни
«покрывало Майи». «Из
существа высшей, более многострунной культуры, — пишет Ницше, — вытекает, что
она всегда ложно истолковывается низшей культурой, как это, например, имеет
место, когда искусство считается скрытой формой религиозного чувства. Более
того, люди, которые только религиозны, понимают даже науку как искание
религиозного чувства, подобно тому, как глухонемые не понимают, что такое
музыка, если не видимое движение»48.
В русле шопенгауэровской традиции формы культуры — религия, искусство, наука —
также трактуются Ницше как своеобразные способы символизации мира, иерархия
которых, однако, иная: трагическое познание и непрерывное становление субъекта
венчают здание культуры, а низшие его этажи оправдывают свое существование
прежде всего путем пробуждения и усиления воли к жизни — творческого истока
культуры. «...Высшая культура, — пишет Ницше, — должна дать человеку двойной
мозг, как бы две мозговые камеры: во-первых, чтобы воспринимать науку и, затем,
чтобы воспринимать не-науку; они должны лежать рядом... и исключать [96] всякое смешение; это
есть требование здоровья... Если это требование высшей культуры останется
неудовлетворенным, то можно почти с достоверностью предсказать дальнейший ход
человеческого развития... иллюзия, заблуждение, фантастика шаг за шагом
завоюют свою прежнюю почву, ибо они связаны с удовольствием; ближайшим последствием
этого явится крушение наук, обратное погружение в варварство; опять
человечество должно будет сызнова начать ткать свою ткань, после того, как оно,
подобно Пенелопе, ночью распустило ее. Но кто поручится нам, что оно всегда
будет находить силы для этого?»49 Элитарная
эзотерическая культура является для Ницше единственным гарантом спасения
человечества от вырождения и гибели. Если
Шопенгауэр видит смысл культуры в нравственном отрицании жизни и
пессимистически оценивает человеческое бытие, если Ницше принимает трагизм
человеческой жизни с позиций творческого героизма и находит в «высшей»
культуре элитарное средство творческого жизнеутверждения, то В.Дильтей
(1833-1911) предпринимает попытку выявить взаимную обусловленность культуры и
жизни. Для этого он рассматривает формы культуры в историческом изменении их
жизненного содержания, исходя из Шеллинговой трактовки символичности культуры
с поправкой на кантовский априоризм. Здесь главная задача для Дильтея
заключалась в размежевании с рационалистическим идеализмом Гегеля и его
принципом историзма и в разработке специфически-исторического метода
исследования культуры — создании своего рода «Критики исторического разума».
Следуя кантовскому разделению природы и свободы, Дильтей впервые четко ставит
вопрос о своеобразии методологии исследования обоих объектов. Историческая реальность,
согласно Дильтею, есть иррациональный жизненный поток, пропущенный через разум
и волю людей (он несет на себе печать их мировоззрения). Поэтому если в
естествознании достаточен метод причинно-следственного объяснения, то
исследование культуры общества предполагает специфический метод понимания
жизненных целей и мотивов деятельности людей. Развивая основные идеи
герменевтики Шлейермахера, для которого герменевтический анализ аналогичен
кантовскому телеологическому суждению, т. е. дает нравственное осмысление
природного и человеческого миров в единое целое, Дильтей противопоставляет
натуру и культуру, естественное и гуманитарное знания, способствуя вытеснению
наук о природе из сферы культуры, или обоснованию дегуманизации
естествознания. По
Дильтею, целостность исторической эпохи во всей полноте выражается в
переживании и воплощается в художественной культуре. [97] Проникновение через
художественное сопереживание в мировоззренческое содержание культуры — ключ к
изучению истории общества. Причем основное внимание Дильтей призывает уделить
анализу языка, с помощью которого высказывает себя в культуре жизнь. Поэзия, в
широком смысле слова — художественная литература, с ее эмоциональной
конкретностью и интеллектуальным объемом содержания, обусловленного
возможностями слова, согласно Дильтею, способствует проникновению в историю
культуры более других видов искусств. Этот способ понимания Дильтей
демонстрирует на материале исследования художественной культуры Германии xviii-xix вв., рассматривая литературные формы (жанры)
в зависимости от выражения в них исторической жизни. Так, в творчестве
Лессинга Дильтей не без основания видит созвучие кантовскому «идеализму
свободы». Как и у Канта, выражение идеи гуманности — этой «сокровенной тайны
жизни XVIII в.», — признание свободы воли не исключает у Лессинга «строжайшего
детерминизма» в изображении эмпирической стороны человеческих поступков.
Оптимизм эпохи Просвещения Дильтей связывает с верой в мощь человеческого
разума, который, отвергая религиозные предрассудки и фанатизм, одновременно
способствует и утверждению нравственной суверенности личности. Ведущую роль,
отводимую Лессингом в этом деле науке, обусловливает его собственный интерес к
познанию реального мира человеческих отношений и характеров. Дильтей видит
особенность немецкой литературы, идущей от Лессинга, в том, что «поэт выступает
одновременно как научный исследователь, и ее поэтическое развитие в то же
время обусловлено развитием его исследования»50.
Именно жанр драмы, согласно Дильтею, и должен был стать соответствующей формой
выражения для миросозерцания, усматривающего сущность человека в действии,
хотя на языке драм Лессинга Дильтей, конечно, не мог не усмотреть печать
чрезмерной подчиненности поэзии правилам разума. В творчестве Гете,
отмечает Дильтей, исследовательский интерес поэта распространяется с осмысления
нравственного мира человека на природу, что обусловило его серьезное увлечение
естествознанием. Высшая художественная задача Гете, по Дильтею, — «понять жизнь
из нее самой» во всей полноте нравственно-духовного и эмпирически-природного
бытия человека; содержание поэзии не просто познание его разумом, но «живой
опыт взаимосвязанных черт нашего бытия в чувстве жизни»51. Эта задача сосредоточивала внимание Гете на
индивидуальной жизни. Поэтому, по мнению Дильтея, «материнская почва [98] поэзии Гете — лирика»,
«он величайший лирик всех времен... и его наиболее значительные эпические и
драматические сочинения также наполнены звучанием и ритмом душевной жизни»52. Используя все возможные изобразительные и
мелодические свойства речи, «Гете по-королевски властвовал в этом царстве
слова»53. Если
у Лессинга «горькая реальность жизни» связывалась прежде всего с эмпирическими
(социальными) обстоятельствами, а у Гете — с быстротечностью человеческого
существования, то для Гельдерлина трагичность жизни, по Дильтею, коренится в
метафизическом положении человека в мире: Гельдерлин в поисках «нового
гуманизма» опирается на глубочайшую догадку древнегреческого миросозерцания —
переживание нашей внутренней общности с природой, с которой нас разлучило
христианство (оно поставило человека господином над природой). Как и в
античности, любовь — космическая сила — должна вновь глубже соединить природу,
общество и человека, выявить их мистическую взаимосвязь. «Лирическое искусство
Гельдерлина, — пишет Дильтей, — действует прежде всего тем, что оно, благодаря
экономности слова, дает сильнейшую собственную ценность каждому отдельному
выражению... Бережность выражения заставляет нас пребывать при словах»54. Поэт создает новую форму лирики, прообраз
которой — миф. Поэтому в поэзии Гильдерлина, заключает Дильтей, «миф снова
становится действительностью, пережитой действительностью»55. Историческая
форма культуры является, таким образом,.по Дильтею, выражением и осознанием
жизненной стихии, объективированной структурой переживания, в пространстве
которой живут и действуют люди, которая отражается в изменении содержания и
характера языка, в возникновении новых литературных жанров. Определенное
сходство трактовки культуры Дильтеем и Гегелем, пожалуй, только внешнее,
поскольку у Гегеля исторические формы культуры — неадекватные и преходящие
стадии самопознания Абсолютного Духа, а у Дильтея культура — адекватная эпохе
символизация исторической жизни. У Гегеля мировой дух в своем диалектическом
развитии переходит от природы к свободе, осуществляет должное в сущем, поскольку
законы бытия и законы мышления тождественны, т. е. по сути снимается сама
кантовская проблема культуры. Культурфилософская концепция Дильтея, напротив,
как раз основана на признании принципиального различия жизни и духа, и проблема
культуры как посредника между природой и свободой полностью сохраняет свое
значение. [99] §4. Марбургская и Баденская школы неокантианстваМыслители,
разочарованные в претенциозности рационалистической и иррационалистической метафизики,
обратились к Канту за авторитетной поддержкой в собственном исследовании,
которое они стремились поставить в границы «строгой науки», опирающейся на
эмпирический фундамент. Пионером этого направления бьш И. Гербарт, заложивший
основы экспериментальной психологии, которая объединила плеяду исследователей,
увидевших «ключ к разгадкам всех тайн науки, искусства, морали и воспитания»56 в психологии. В. Вундт, возглавив во второй
половине XIX в. экспериментальное изучение человеческой психики, тем не менее
посчитал методологию Гербарта недостаточной для понимания высших психических
процессов — мышления, речи и т. п. — и сам попытался исследовать психику человека
также в ее историко-культурной обусловленности. В его десятитомной «Психологии
народов» содержится обширнейшее описание языка, мифологии, обычаев многих
народов мира. Для характеристики целостности сознания каждого из них Вундт
использует гегелевское понятие «народный дух» и рассматривает культуру как его
выражение. Сохраняя, однако, принципиальную установку на описание без
«метафизических пережитков» и не претендуя на установление каких-либо общих
законов психической жизни, Вундт бьш далек от попыток собственно философского
осмысления культурологических проблем: его «Психология народов» имеет право
называться, скорее, «социологией обыденного сознания»57. Неудовлетворенность
последовательно «метафизической» и эмпирической методологией вызывала в
философии стремление вернуться к методологии Канта, дав современную трактовку
его системе, что [100] обусловило и новое
прочтение культурологии Канта, использующее и суммирующее возникшие в XIX в.
подходы. Баденская школа
неокантианства, исходя из признания качественного различия природы и свободы,
как и Дильтей, занялась прежде всего обоснованием различия в методах их
исследования. С этой целью глава школа В. Виндельбанд (1848—1915)
классифицирует суждения на два основных типа. С помощью первого типа —
абстрактно-логических суждений — описывается природа, т. е. конструируется
теоретическим разумом естественнонаучная картина феноменального мира. Второй
тип суждений основан на чувстве удовольствия или неудовольствия и выражает
отношение человека к миру (ничего к предметному содержанию суждений не
прибавляя), оценку: поступок, с этой точки зрения, может быть хорош или дурен,
теория истинна или ложна, местность прекрасна или безобразна. Вынесение оценок
оказывается возможным, поскольку субъект является одновременно и носителем
практического разума — единого идеального мира ценностей, обладающего характером
долженствования. Сама возможность оценки есть проявление примата практического
разума над теоретическим. Долженствование, или, что то же самое, «притязание на
общезначимость», выделяет, согласно Виндельбанду, из всего многообразия оценок
три их вида: логические, этические и эстетические. Только в них выражается не
просто наше индивидуальное чувство удовольствия или неудовольствия от
представляемого предмета, а норма оценки, или правильность появления чувства
удовольствия или неудовольствия в суждении о ценности. Именно истина, добро и
красота в единстве составляют ценностное ядро практического разума. Сфера же
влияния этого мира ценностей на эмпирический мир и образует культуру. К культуре, по
Виндельбанду, относится мир природы, преобразованный человеком в соответствии
с правилами оценки, устанавливаемыми философией. Культура в триединстве науки,
морали и искусства воплощает ценности истины, добра и красоты, а «правильность
оценки» их призвана гарантировать философия58. Собственно
философский анализ культуры в баденском неокантианстве впервые связывается с
изучением ее ценностного содержания. Этот подход и сегодня не исчерпал свой
творческий потенциал59. Структура
культуры как продукта человеческой деятельности соответствует здесь, однако,
структуре способностей субъекта, которая представляет собой «два круга
различного диаметра, концентрически соподчиненных»: ядром является
практический разум («Я сам» субъек [101] та), кругом большего
диаметра — теоретический разум, по границе обоих кругов расположена сфера
эстетического чувства. Соответственно приоритет в культуре принадлежит морали,
научное познание направляется, по выражению Виндельбанда, «волей к истине»,
искусство выполняет свое предназначение, только запечатлевая «проблеск трансцендентного»,
связуя эмпирический и ноуменальные миры. Строго говоря, с позиций баденской
концепции ценностей действительной автономией наделяется только нравственный
субъект, а гносеологический и эстетический субъекты утрачивают автономию, которую
стремился обосновать Кант. В такой трактовке культуры изначально содержалась
тенденция и к принижению роли науки, и к сведению функций искусства опять лишь
к средству нравственного воспитания. Вероятно, именно
представление об иерархической структуре культуры пробудило у Виндельбанда
новый интерес к концепции Гегеля, у которого иерархия форм культуры объясняется
историческим развитием мирового духа, наслаивающим снизу вверх все фазы своего
становления от самой примитивной до полностью адекватной сути Абсолютной
идеи. Дальнейшее развитие философской мысли Виндельбанд и связывал с переходом
от неокантианства к неогегельянству. Несколько на ином
основании пытается развить идеи Виндельбанда о спецификации методологии его
последователь Г. Риккерт60. Он определяет
главное различие наук о природе и наук о культуре в том, каким образом те и
другие трансформируют воздействие на человека внешнего мира. Науки о природе,
считает Риккерт, используют преимущественно номотетический, или
«генерализирующий», метод, и в естествознании формулируются законы различной
степени общности, в схему которых укладывается фактически констатируемое многообразие
мира. Поскольку в рамках этого подхода индивидуальные черты исследуемого
объекта не имеют научного смысла, то его применение резко ограничено в сфере
человеческой жизни. Науки о культуре, по Риккерту, преимущественно используют
«идеографический», или индивидуализирующий, метод, который способен дать
представление об исторической культуре в неповторимо своеобразном сочетании
разнородных эмпирических фактов и социально-нравственных отношений.
(Кантовское противопоставление познающего и нравственного субъектов обернулось
здесь и раздвоением познающего субъекта.) Таким образом, именно у Риккерта
берет начало характерный для первой половины XX в. раскол на две «культуры» —
естественнонаучного и гуманитарного знания61. [102] Марбургская школа
неокантианства, напротив, с самого начала стремилась раскрыть внутреннее
единство различных форм культуры, отрицая баденскую концепцию ценностей и
опираясь на кантовскую трактовку системной связи способностей субъекта и его
деятельности. Глава школы Г. Коген (1842—1918) исходит в своей концепции из
кантовского тезиса об активности субъекта и в познании, и в нравственности и
противопоставляет баденскому принципу «телеологической связи» практического
разума с теоретическим принцип «изначального происхождения» всякого содержания
сознания в самой творческой деятельности субъекта. При этом он отводит от Канта
упрек в «психологизации» философии, поскольку предметом философской критики
Канта являются не «общие» способности души человека, а исключительно
трансцендентальные, надстраивающиеся над психическими и делающие человека
субъектом культуры. Коген указывает на непоследовательность Канта в трактовке
понятия «трансцендентальный» применительно к эстетической способности суждения:
обосновав активность субъекта в познании и нравственности, Кант писал эстетику
с точки зрения пассивного восприятия эстетического в природе и в искусстве.
Эстетическая способность суждения, по Канту, есть рефлексия о
познавательно-нравственном содержании (эстетической идее), возникновение
которого и в суждении вкуса, и в творчестве гения необходимо предполагает
собственно активность познающего и нравственного субъекта. В отрицании активности
эстетического субъекта и продуктивности художественного сознания Коген видит
дань Канта эпохе Просвещения. Согласно Когену, если теоретический и
практический разум (познающий разум и нравственная воля) являются трансцендентальными
способностями и с их помощью человек создает научную картину мира и нравственные
законы человеческих взаимоотношений, т. е. качественно своеобразные формы
культуры, то и созидание искусства как особой культурной формы следует
признать результатом специфической активности сознания субъекта. С целью
доказательства этого вывода Коген гибко анализирует связь (и различие)
искусства с познанием и моралью. «С древнейших времен и во всех областях
искусства, — пишет он, — проступает внутренняя связь между искусством и наукой.
Древнейшие мудрецы Греции сделали метрон основной мерой для всего познания и
одновременно также для всего искусства. И если в метроне научная философия
заимствовала для себя понятие у искусства, то канон, который пластика переняла
от математики, представлял собой заимствование у науки... И во всем последующем
развитии культуры [103] без понятий научного
мышления никогда не возникало искусства, и без него оно не может приобрести и
поистине живого своеобразия»62.
Отмечая, что издревле в искусстве на религиозные темы речь идет прежде всего о
«нравственном ядре, которое скрывается в мифологической оболочке», Коген также
подчеркивает: «Остается предпосылкой, что нравственность по своей основной
проблеме образует интеллектуальное содержание искусства, от которого оно
никогда не может освободиться»63.
Специфика же предметного содержания художественного сознания обусловлена тем,
в соответствии с Кантом, продолжает Коген, что оно созидается в процессе
синтеза познающего разума и нравственной воли — чувством, которое является,
следовательно, равно трансцендентальной способностью наряду с разумом и волей.
Таким образом, наука, мораль и искусство представляют собой, по Когену,
систему взаимосвязаннее форм культуры, определяемую системной связью
трансцендентальных способностей субъекта — разума, воли и чувства. В
Марбургекой школе неокантианства соответственно выявляется и
имманентно-логическая связь понятий системы культуры и системы философии. «Мы
понимаем систему философии с точки зрения единства сознания культуры, —
указывает Коген. — Каким образом культурное сознание, направляемое математикой,
предстает в областях естествознания — должна показать логика. Как оно далее
определяет и регулирует в государстве и праве историю людей и народов —
выпадает показать этике»64.
Искусство, которое представляет в культуре сферу, несводимую к науке и морали,
требует своего философско-систематического изучения в эстетике. Фундаментальные
труды, составляющие философскую систематику Когена, — «Логика чистого
познания», «Этика чистой воли», «Эстетика чистого чувства»,— одновременно стали
базисом культурологии Марбургского неокантианства. Совершенно в духе Канта
общий ее пафос — формирование культуры субъекта. «В познающем сознании Я в
качестве Я полностью отступает... Чистое мышление направлено не на что иное,
как на производство, обоснование, обеспечение объекта, — определяет смысл науки
Коген. — Чистая воля есть не только мышление, в нем действует аффект. Она
производит содержание нравственности. Казалось бы, здесь безошибочно целевой
пункт образует Я. И все-таки это только иллюзия... Индивидуум чистой воли имеет
фокусом бесконечную задачу Я. Но коль скоро волеющее Я чувствует себя только
как индивидуум, столь скоро оно еще не созрело для Я чистой воли, —
подчеркивает Коген специфику морального сознания. — Только [104] в эстетическом чувстве
нет никакой другой инстанции в никакой другой реальности, кроме
индивидуальности»65, — присоединяется
Коген к гетеанской интерпретации Канта. Однако он разворачивает эту
характеристику дальше, определяя производство индивидуальной самости человека
в искусстве — самочувствие — как любовь: «...Но не самолюбовь, а любовь самости
человека, которая через искусство обнаруживает не только дух и не только нравственность
человека, но их обоих как природу человека, как душу человека в его теле»66. Специфическая задача художественного
творчества и восприятия, по Когену, состоит в том, чтобы они производили
«любовь к человеку как самочувствие человечества в человеке»67, главная функция искусства заключается в том,
чтобы оно (а не мораль!) придавало культуре в целом гуманистический характер. Далеко идущее различие между Марбургской и Баденской
школами неокантианства заключалось также в том, что Коген не просто структурировал
культуру путем классификации суждений, а произвел скрупулезный анализ
формирования специфических механизмов сознания, опосредующих
культуротворчество, в связи с исследованием становления языка в генетическом и
структурно-функциональном аспектах. Культура с этой точки зрения развертывалась
как освоение мира сознающим и действующим субъектом в опосредованности языковой
деятельностью. Типы речи символизировали различные способы отношения субъекта
к миру, которые и отливались в соответствующие формы и культуры. Анализируя активность сознания, Коген показывает, что
речь в качестве инструмента формирования сознания может трансформироваться в
различные типы в зависимости от задач выражения того или иного
конкретно-своеобразного содержания сознания. Так, природа, рассматриваемая в
качестве предмета естествознания, допускающего математическое описание,
моделируется в объект науки только в том случае, если познание использует
понятия, абстрагированные от элементов удовольствия и волевых импульсов, т. е.
собственно понятийный язык мышления. Мораль как форма культуры, по Когену,
качественно отличается от науки тем, что ее содержание — долженствование — во
всех вариантах нравственных принципов и максим опосредовано в сознании
понятиями, как раз неразрывно слитыми с волевыми побуждениями. Язык морали —
императивы доброй воли, устремленные к должному. Искусство же выполняет
специфическую задачу соотнесения познаваемого и нравственного миров (в
кантовской традиции, заключает Коген) и создает особую форму целостно [105] го отношения человека
к миру, используя своеобразный речевой синтез — сплав языка мысли и языка
доброй воли в метафоре. Метафорическая речь поэтому — собственный язык
чувства, согласно Когену, а поэзия — исток и предпосылка развития всех видов
искусства, «Дезориентирующая ошибка скрывается в словах, что музыка является
арифметикой духа, не сознающего своего счета. Основа музыки не есть математика,
а с самого начала — математика, измененная эстетическим духом музыки, —
полемизирует Коген с модернистскими концепциями, обновляющими обоснование
познавательной сути искусства. — Архитектура не есть применение и разработка
геометрии и перспективы, но их использование для художественного формообразования»68. Предметное содержание искусства создается,
согласно Когену, любовью — изначально эстетическим чувством, опосредованным
поэтической речью. Именно она превращает изобразительную деятельность в
живопись, ритм и интонацию звукового ряда в музыку. Художественная культура во
всем своем реальном многообразии представляет собой сферу формирования
целостной индивидуальности, которая в качестве эстетического субъекта придает
неповторимую индивидуальность и гуманизм всем формам созидаемой культуры. Таким
образом, в марбургском неокантианстве культура понимается как система
качественно различных форм науки, морали и искусства, изменяющих во
взаимодействии друг друга и культуру как целое. В отечественной литературе уже
отмечалось, что именно трактовка Марбургской школой культуры как системы, а не
баденская концепция структуры философии и культуры, стала благодарным наследником
кантовской культурологии69, и именно
она в XX в. нашла себе перспективного преемника в лице Э. Кассирера. В
заключение следует отметить, что развитие многообразных идей в немецкой
философии культуры XIX в. протекало в основном русле кантовской традиции и к
началу XX в. кристаллизовалось вокруг проблемы типологии субъектов культуры,
символизации в формах культуры типов отношений человека к миру,
опосредованности процесса культуротворчества речевой деятельностью. Эти
проблемы остались ключевыми и в философии культуры XX в. 1 Кант И. Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. М., 1966. С. 316. 2 Там же. С. 315. 3 Там же. С. 477. 4 Лосев А. Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1976.
С. 186. 5 Кант И. Собр. соч. Т. 5. С. 469. [106] 6 Там же.
С. 464. 7 Цит. по: Свасьян К. А. Иоганн Вольфганг Гете. М., 1989. С. 76. 8 Библер В. С. Из «заметок впрок» // Вопросы философии. 1991. № 6. С.
24. 9 Гете И. -В. Избр. филос. соч. М., 1964. С. 353. 10 Гаиденко П. П. Трагедия эстетизма. М., 1970. 11 Литературная теория немецкого романтизма. Л., 1935. С. 121. 12 Шиллер Ф. Письма об
эстетическом воспитании человека // Собр соч • В 7 т Т. 6. М„ 1957. С. 331. 13 Шеллинг Ф. Философия
искусства. М., 1966. С. 83. 14 Литературная теория немецкого романтизма. С. 299. 15 Шлегель Ф. Философия истории
// Эстетика. Философия. Критика М 1983 С. 356. 16 Шеллинг Ф. Введение в
философию мифологии // Соч^ Т. 2. М.,
1989. С. 214. 17 Schleiermacher Fr. Philosophische Sittenlehre.
Berlin. 1870. S. 8. 18 Schleiermacher Fr. Hermeneutik.
Heidelberg, 1974. S. 56. 19 Schleiermacher Fr. Philosophische
Sittenlehre. S. 156. 20 Schleiermacher Fr.; Asthetik. Berlin;
Leipzig, 1931. S. 53. 21 Ракитов А. И. Опыт
реконструкции концепции понимания Фридриха Шлейер-махера//Историко-философский
ежегодник-88. М., 1988. С. 164. 22 SprangerE. W. V. Humboldt und Kant//
Kantstudien. Bd. XIII. Berlin. 1908. 23 ГумбольдтВ.
Философияязь1ка//Языкифилософиякультуры.М., 1985.С 291 24 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т.
42. С. 121. 25 Там же. 26 Маркс К. Экономические
рукописи 1857-1861 гг. М., 1980. Ч. 1. С. 29. 27 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т.
42. С. 261. 28 Там же. С. 91. 29 Там же. С. 119. 30 Булгаков С. Н. Маркс как
религиозный тип // Булгаков С. Н.
Философия хозяйства. М., 1990. С. 314-315. 31
Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С.
6-7. 32 Маркс К. Экономические
рукописи 1857-1861 гг. Ч. 1. М., 1980. С. 47. 33 Маркс К..Энгельс Ф. Соч. Т. 26. Ч. 1. С.
279. 34 См. напр.: Tonnies
F. Gemeinschaft und Gesellschaft: Abhandlung des Socialismus und des
Kommunismus als empirishen Kulturformen. Berlin, 1887; см. также: Kagan М. S. Ferdinand Tonnies und Karl Marx: Probleme der
Philosophic derGeschichte //Tonnies — Forum. 1993. № 2.
3-12. 35 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т.
46. Ч. 1. С. 100-101. 36 Маркс К. Экономические
рукописи 1857—61 гг. Ч. 1. С. 48. 37 Там же. 38 Гаиденко П. П. Трагедия
эстетизма. С. 150. 39 ЧанышевА. А. Проблема
ценностного и целевого единства культуры в идеализме А. Шопенгауэра //
Историко-философский ежегодник-88. С. 140. 40 Шопенгауэр А. Мир как воля и
представление. М., 1988. С. 38, 128. 41
Там же. С. 252. 42 Там же. С. 325. 43 Не случайно философию А- Шопенгауэра высоко ценил поздний, периода
«Крейцеровой сонаты» и религиозных исканий, Л. Толстой. 44 Ницше Ф. Esse Homo // Ницше Ф. Соч. в 2-х т. Т. 2. М. 1990 С 730 45 Там же. С. 742. 46 Там же. С. 730. [107] 47 Ницше Ф. Человеческое, слишком
человеческое (Отдел пятый: признаки выс шей
и низшей культуры) // Соч. Т. 1. С. 388. 48 Там же. С. 389. 49 Там же. С. 373-374. 50 Dylthey
W. Das Eriebnis und Dichtung. Leipzig, 1910. S. 173. 51 Ibid. S. 190. 52 Ibid. S. 327. 53 Ibid. S. 189. 54 Ibid. S. 450. 55 Ibid. S. 425. 56 Кюльпе О. Современная психология мышления. Новые идеи в философии.
Сб. 16. СПб., 1914. С. 43. 57 Современная западная социология:
Словарь / Сост. Ю. Н.Давыдов. М.,
1990. С.278. 58 Виндельбанд В. Прелюдии.
СПб., 1905. С. 23. 59 См.напр.:УовчавййеЯ. 3.
Культура и ценности//Культура в свете философии. Тбилиси,1979. 61 Сноу Ч. Две культуры. М., 1973. 62 Cohen
Я.; Asthetik
des reinen Gef:uhls. Berlin, 1912. Bd. 1. S. 27, 32. 63 Ibid. S. 16. 64 Ibid. S. 4. 65 Ibid. S. 195-16, 200. 67 Ibid. S. 236. 68 Ibid. S. 220. 69 Акиндинова Т. А., Бердюгина Л.
А. Новые грани старых иллюзий (Проблемы культуры и мировоззрения в
буржуазной эстетической и художественной мысли XIX—XX веков). Л., 1984. Глава 4. Философия культуры во Франции XIX векаФилософия культуры
начала XIX в. во Франции была определена реакцией как на воззрения
просветителей, так и на то, что считалось практическим их применением, — на
революционные события конца XVIII в. Царство Разума, на
которое уповали просветители, не состоялось. Не выдержал испытаний жизнью и
рационализированный индивид, который стоял в центре их взглядов на культуру. Он
оказался противоречивым и непредсказуемым, подверженным привычкам и суевериям,
не только восприимчивым, но и «надприродно» активным (теория Я в философии Мен
де Бирана). Менявшееся на глазах одного поколения общество ставило под сомнение
спекулятивные положения об абсолютных вневременных законах его жизни, а
развитие естественных наук выдвигало задачу получения основанного на фактах
«положительного» знания о человеке и обществе. В
полемике с Просвещением происходит важное для становления и дальнейшей
разработки философии культуры изменение в подходе к анализу общества: оно
воспринимается как органическое целое со своими внутренними законами и
независимыми от воли отдельного человека институтами. Философы, получившие имя
«традиционалистов» (Ж. де Местр, Мен де Биран), подчеркивали значимость для
жизни целостного общества и его культуры устоев, идущих из прошлого: обрядов,
традиций. Духовное наследие средневекового общества становится в эпоху
романтизма продуктом общества как целого, ибо человек там представал продуктом
общества как целого, а именно целое является носителем моральных и религиозных
ценностей. Эти ценности выше индивидуальных и обязательны для человека: только [110] они способны обуздать
злого по природе человека (у просветителей человек был обычно изначально добр). Философам-традиционалистам,
пережившим катаклизмы революции и ее террор, это время казалось самым страшным
в истории человечества разрушителем: вслед за изменением государственного
управления рухнули мораль и религия, вызывая, в свою очередь, распадение
единого общественного целого1. Против
вырвавшихся при этом на свободу низменных инстинктов виделось единственное
средство их обуздания — религия (Ж. де Местр). Отсюда и представление о
необходимости подчинить даже монарха церковному иерарху — папе римскому. Не
давая здесь историко-политических оценок взглядам традиционалистов, следует
отметить, что их анализ общества был философско-культурологическим: такие
явления и институты культуры, как традиция (привычка), религия, мораль,
приобретали функциональное значение в обеспечении нормальной жизни общества.
Заметим, что вопрос о функциях религии и морали в социокультурной общности
надолго удержался во французской науке об обществе и его культуре. Реакцией
на Просвещение было и стремление французских философов XIX в. противопоставить
его достаточно спекулятивному философскому анализу «положительное» научное
исследование общества, основанное на наблюдении и анализе реальных фактов.
Так, А.де Сен-Симон (1760—1825) писал, что из «гадательной» науку о человеке
следует превратить в позитивную, «основывая ее на наблюдениях и разрабатывая
методы, употребляемые в... отраслях физики»2.
Идеи Сен-Симона рассматривались в отечественной науке обычно под углом зрения
политэкономии и утопизма. Значение же ряда его теоретических положений для
нарождения позитивизма и такого заметного явления, как молодые историки
периода Реставрации (ф. Гизо, О. Тьерри), остается в тени. Как остается в тени
его философское осмысление общества, в котором историко-культурологический
анализ оказывается переплетенным с социологическим. Что
же привнес в философию культуры Сен-Симон? Прежде всего — взгляд на
социально-культурную общность как на развивающийся целостный организм,
единство и слаженность которого позволяли искать в нем те же законы, что и в
явлениях природы (покой и изменчивость, устойчивость и подвижность и др.),
изучать человека с достоверностью естественных наук. Целью этого изучения
называлась выработка философской системы, которая позволила бы не только
раскрыть историю человечества, но и выработать средства и пути создания
справедливого общества. [111] Важным вкладом
Сен-Симона в философию культуры был историзм в оценке и понимании становления
человечества. На большом историческом материале Сен-Симон доказывал, что
движителем культуры был разум человека. Следуя уже сложившемуся в науке
представлению о поэтапном развитии, Сен-Симон выделял в истории поступательного
развития общества и культуры от низших форм к высшим три этапа. Каждый отмечен
степенью не только совершенствования разума человека, но и его творческой
производительной силы. Одним из первых исследователей социально-культурной
общности Сен-Симон подчеркнул значимость труда как важнейшей деятельности человека.
Он считал, что все люди должны работать. Что же касается исторических этапов,
выделенных Сен-Симоном, то первый из них определяется господством религиозной
системы мышления, второй — метафизической, третий же — научной системой
положительного знания3. Уже само
название последнего этапа говорит о том, что Сен-Симон возлагал надежды на
настоящее, веря, что золотой век человечества находится не в прошлом, а в
будущем, строить которое возможно на основе положительного знания. Прогресс
выступал у Сен-Симона как смена созидательных эпох, развивающих все возможности
данной общественной системы, эпохами разрушительными, когда с гибелью старой
системы на базе новых философских и научных идей рождаются более высокие
общества. Большое
внимание в теории Сен-Симона обращено на те институты культуры, которые
помогают сплочению людей, сосредоточивая их внимание и чувства на общих,
неэгоистических интересах. Это прежде всего культы, религия. Великий утопист
мечтал о «новом христианстве». Но это также и изящные искусства. Они, по
Сен-Симону, являются «выражением чувства, то есть одного из трех видов бытия
человечества, которое без них было бы лишено языка; отсутствие их составило бы
пробел в личной жизни, как и в жизни общественной. Именно они побуждают
человека к общественным актам; увлекаемый ими, он начинает смотреть на общий
интерес как на свой собственный; они являются источником самоотверженности,
пылких и нежных привязанностей»4. В
силу этой функции в культуре Сен-Симон включал искусство и его деятелей в
создание нового справедливого, общества. «Когда приступят непосредственно к
работе по установлению системы общественного блага, — писал он, — то в этом
великом деле люди искусства, люди с богатым воображением пойдут впереди»5. Однако в кризисные эпохи, считает Сен-Симон,
когда угасают общественные чувства, голос поэта никого не задевает, поскольку
«поэзия не служит [112] истолковательницей
эгоизма». В среде сен-симонистов, последователей философа-утописта, его
представлении о кризисных эпохах, положения в них искусства получили
дальнейшее развитие. Представление Сен-Симона о функциях искусства оказало
несомненное влияние на таких писателей эпохи романтизма, как В. Гюго, Жорж
Санд. Широта
и научная направленность социально-культурных анализов Сен-Симона определили
его влияние на многие области современной ему культуры, вызвали дискуссии по
их сути среди ученых как его времени, так и более поздних эпох. В
связи с изложенным выше необходимо обратить внимание на те особенности и
моменты, которые, проявившись в первое двадцатилетие XIX в., останутся во
французской философии культуры до конца XIX в., а некоторые и до первых лет XX
в. В
первую очередь— это проблема философского рационализма. Мы говорили о том, что
XIX в. начинается в культуре (философия, история, право, искусство) с критики
установок Просвещения. Но эта критика, в частности у Сен-Симона, не означала
отказа от рационалистических позиций. В плане гносеологического рационализма
это подтверждает сам характер его теории, объясняющей истоки и особенности
культуры, постановка онтологической проблемы общественной реальности. (В
последующий период, период становления позитивизма, гносеологический и
онтологический рационализм будет усиливаться, составляя национальную
особенность французской культурологии, ярко представленную философией культуры
Э. Дюркгейма.) Рационалистические
установки определяли методологию исследования. Показателен в этом отношении
анализ религии как у Сен-Симона, так и у позитивистов. Религии, как языческая,
так и христианская, ставятся в один исторический ряд и рассматриваются как
системообразующие характеристики типа культуры. Их главная функция не столько
открытие истинного бога, сколько выработка духа коллективности, отличающего
только человека и являющегося залогом его движения вперед, в которое, как мы
уже говорили, Сен-Симон не только верил, но и работал ради его ускорения. Эту
веру в возможность гармонизации общества мы найдем почти у всех позитивистов. И
всегда в этой вере религии, в той или иной форме, отводится значительная роль
именно потому, что она — механизм сохранения чувства общности, духа
коллективности. Следует
обратить внимание на значимость категории коллективного во всех французских
исследованиях культуры рассматриваемого периода. Очевидно, что бурная
социально-политическая история Франции XVIII-XIX вв., страны давно объединенной — в отличие от Герма [113] нии и Италии — и
потому приводившей в движение в войнах или революциях огромные массы людей,
определяла именно такой масштаб исследования социального. Не случайно именно в
этой стране оформилась отдельная, специальная наука об общности людей, их
сообщности, получившая имя «социология» и ставшая как бы генетическим кодом
наук об обществе в других странах. Эта тяга к духу коллективности, по мнению
специалистов, поддерживалась и особенностями католической религии, идеалами и
ценностями мелкой буржуазии, бывшей, в отличие от промышленной, «дрожжами»
социальной жизни Франции XIX в.6 В
протестантизме, в обществах, верных его пониманию отношений бога и человека,
успех в делах воспринимался как промысел божий. Католицизм «выскочек» не
одобрял. Во французском же обществе, особенно в его средних слоях, дух
активного предпринимательства, большие деловые проекты всегда были
подозрительны. Одобрялись и почитались гуманитарные профессии,
банковско-накопительская деятельность, пусть малопродуктивный, но упорный
ежедневный труд, скупость, нацеленная на обеспечение будущего семьи. В конце
XVIII в. и на протяжении XIX в. государственная и политическая нестабильность
порождала у французов — как у мелких буржуа, так и у финансово-промышленной
буржуазии — приоритет семьи, а не государства, в котором обмануть и обвинить
в собственных неудачах грехом не считалось7.
Поэтому именно на семью возлагалась столь сложная функция, как социализация
личности, передача представлений о порядочности, трудолюбии, воспитание таких
качеств, как альтруизм, коллективность. В
30-40-е годы XIX в. во Франции нарождается и получает развитие новая
философия, называвшая себя научной и альтернативной философии метафизической:
позитивизм. Тем самым заявлял о себе новый взгляд на человека, выделявший его
деятельностный характер. Трезвость и реалистичность отношений «человек —
природа», основанных на несомненных технических достижениях, стимулировали
желание установить отличность законов жизни созданных человеком сообществ от
тех, что управляют природой, подчеркнуть необходимость их специального
изучения с доказательностью тогдашних естественных наук. Понимание культуры
определяло методологию всех других анализов. Во французском позитивизме XIX в.
в интересах изучения истории философии культуры следует выделить три имени: О. Конт, И. Тэн и Э. Дюрктейм. Значительный вклад
в философию культуры внес Огюст Конт (1798-1857) — французский философ, один из
основателей позитивизма и социологии. Основную свою задачу Конт видел в
создании [114] философской системы,
«представляя ее как назначенную по своей природе преимущественно не разрушать,
но организовывать». Исходя из реальных обстоятельств, эта система, как писал
Конт в самом известном своем труде «Курс позитивной философии» (1830-1842 гг.),
должна была дать возможность точно и достоверно выработать положительное
знание, которое явилось бы новой позитивной философией. Называя предложенную им
теорию новой и позитивной8, Конт
вкладывал в это определение полемический смысл. Он ощущал свое время как начало
исторического этапа, понимание которого не могла дать еще ни одна из теорий о
внутренних законах общества и истории человечества. Конт, вслед за
традиционалистами и Сен-Симоном, продолжал полемику с просветителями. Жизнь
общества, утверждал Конт, определяется не волей отдельных свободных индивидов,
а его собственными внутренними законами и носящими коллективный характер
представлениями (религия, обычаи). Неприемлемыми для Конта являлись
волюнтаристские воздействия на основы общественной жизни. Таковыми Конт считал
революции (1789, 1830, 1848), свидетелем последствий которых был он сам. В
определение «новая и позитивная» Конт вкладывал и иной полемический смысл
своей системы. Так, сосредоточив внимание на обосновании жизни «человечества»
(т. е. общества, культуры) как единого целостного организма, Конт не соглашался
с уподоблением его природным организмам, что было, например, так продуктивно
для понимания общества у Сен-Симона. Конт настаивал на специфичности созданного
человечеством общественного организма и искал особенные законы его развития.
Полемичным был весь комплекс идей Конта и по отношению к господствовавшим во
французской философии первой половины XIX в. спиритуалистическим теориям (П. П.
Руайе-Коллар, В. Кузен). Ориентация Конта на новую буржуазную цивилизацию, открывавшую,
по его предположениям, эпоху гармонической жизни человечества, отвергалась и
поносилась философами-спиритуалистами, связывавшими себя с феодальными
порядками, попытки реставрации которых Франция переживала всю первую половину
XIX в. Сочувствие взглядам Конта или попытка их использования в научных
исследованиях преследовались как материализм. Это обстоятельство определило и
трагическую судьбу Конта, и задержавшееся, по сравнению с Англией,
использование и развитие его идей во Франции. Но
при несомненной полемичности «позитивной философии» она как бы вырастала из уже
прижившихся на национальной почве идей о культуре. Так, О. Конт уделил большое
внимание религии как форме объединяющего коллектив начала, другим формам
коллективного [115] сознания, что уже
делали до него и традиционалисты, и Сен-Симон («новое христианство»). Воспринял
Конт и методологическую установку Сен-Симона на использование в изучении
общества научных достижений естественных наук с их точными и экспериментальными
средствами анализа. Конт и сам был по образованию математиком и серьезно занимался
классификацией наук (раздел «Курса позитивной философии»), доказывая, что
между всеми видами знаний существует внутренняя связь. Особо же следует
подчеркнуть верность Конта историческому подходу в исследовании человечества,
который, начиная с А. Тюрго и М. Кондорсе, получал все большее развитие во
Франции (Сен-Симон, историки периода Реставрации). Переходя
к изложению основных идей О. Конта, следует заметить, что они вышли за рамки
общей философии. Его «позитивная философия» является учением об истории,
движущей силе развития и особенностях того, что создано духовно-психической
общностью людей. Ориентируясь на использование методов естественных наук, Конт
подчеркивал специфичность того целостного организма, которым предстало перед
ним общество и его культура. Высоко ставя научные, философские и технические
успехи своего времени, Конт посчитал вполне убедительным объяснением
исторического развития человечества его разум, проходящий ряд ступеней роста и
определяющий особенности исторических эпох. «Идеи управляют и переворачивают
мир»9' — писал он. Известно, что эта
идея была выдвинута в предсмертном сочинении М. Кондорсе («Эскиз исторической
картины прогресса человеческого разума», 1795). Конт развивает ее в учении о
трех исторических эпохах, показателем развития которых является выработка
общих абстрактных понятий, представленных в философских системах той или иной
эпохи и определяющих всю организацию общества. Именно этот фактор был для
Конта первостепенным, и только на второе по значимости место он поставил
влияние таких постоянных факторов, как климат, раса, демография. (На первый
план эти факторы выйдут в позитивизме несколько позже, и во Франции сделает
это И. Тэн.) Сами
стадии развития общества и его культуры Конт называл теологической, метафизической
и позитивной, отражающими этапы развития разума человека и совпадающими с
аналогичными этапами истории. Древность,
античность и средневековье (до XIV в.) составляли теологическую стадию с
менявшимися формами религии — фетишизм (древность), политеизм (Древняя Греция,
Рим) и монотеизм, христианство (средневековье). [116] Период с XIV по начало
XIX в. был отведен Контом метафизической стадии, в ходе которой критическая
«негативная философия» (гуманисты, просветители) развенчала власть, религию,
поощрила сомнения, испорченность, беспорядок. Приведший к революции «метафизический
дух» должен смениться «позитивным», который будет характеризовать третью
стадию истории. Признаки ее прихода Конт усматривал в развитии науки, оживлении
и гармонизации всей жизни общества. На этой позитивной стадии в обществе
должны возобладать альтруизм и социальные чувства. Возражая
критикам современности, Конт говорил, что «здравая историческая доктрина»
предполагает наряду с процессами разрушения и нарастающий процесс созидания.
Итогом этого будет естественное слияние всех современных концепций в одно
великое понятие — «человечество», и эта духовная общность обеспечит устойчивое
и гармоническое состояние культуры. Считая ведущим прогресс интеллектуальный и
моральный (материальный и физический следует за ними), в будущем обществе
ведущее значение Конт отводил ученым и людям творческих профессий, которые
станут хранителями новой «религии человечества», в которой как высшее существо
будет почитаться общество. Так видел Конт историю, названную им социальной
динамикой. Очень
важной в этой интеллектуальной схеме была идея о меняющихся приемах, с
которыми человек подходил к осмыслению неизменной природы, о развитии разума,
определяющего формы деятельности человека. Именно это сравнение культуры и
природы служило Конту доказательством и специфичности, и более совершенного
характера культуры по отношению к природным образованиям. Пеняя
поэтам-романтикам за их привязанность к «чудесной мудрости природы», Конт напоминал,
что «естественные науки прямо установили крайнее несовершенство во всех
важнейших аспектах этого столь превозносимого порядка». Следующие слова Конта
являют собой как бы кредо поднимавшейся технической цивилизации: «Сейчас, когда
теологическое или метафизическое ослепление не мешают истинному суждению,
каждый видит, что человеческие творения, от простейших механизмов до величавых
политических учреждений, в общем значительно превосходят по своей
целесообразности и простоте все, что может предложить самое совершенное
стихийное созидание...»10. Проблемы
социальной динамики (истории) составляли один раздел философской системы
Конта. Второй ее раздел — социальная статика — рассматривал условия
существования и законы социального [117] целого, его функционирование.
Внутри этого целого внимание Конта привлекли такие его институты, как семья,
государство, религия. Семья
получала в этой системе очень важную функцию — посредника между родом и
индивидом. В семье, которую Конт рассматривал как нравственно-эмоциональный
союз, индивид научается «жить для других», социализируется, естественно
приручается к добрым отношениям между поколениями. Это помогает индивиду
изжить природный эгоизм, готовит его к служению обществу и соблюдению
необходимого в нем равновесия, баланса между традициями и новаторством. По
аналогии с семьей выступал такой важный общественный механизм, как основанная
на разделении труда общественная кооперация. Разделение труда, по Конту, дает
возможность человеку заниматься тем видом труда, к которому он имеет большую
склонность, что создает возможность «согласия» в обществе. Правда, Конт замечал
и теневые стороны бурно происходившего разделения труда — корпоративность,
конкуренцию, стимуляцию низменных инстинктов. (Разделение труда как механизм
общественной жизни займет важнейшее место в теории Э. Дюрктейма.) Государство,
политическая власть несли у Конта прежде всего функцию поддержания
естественной целостности, единства общества. В триаде обязанностей государства
— экономическая, политическая и моральная функции — Контом выделялась
последняя. Она укрепляла коллективность, поддерживала чувство альтруизма,
широко используя гражданские обряды, способные заменить традиционные, в том
числе и церковные. Власть политическая и власть моральная, по Конту, должны
быть разделены, поскольку их объединение может привести к интеллектуальному и
моральному террору, подчинению власти интересам правителей. Эта мысль Конта
еще раз напоминает, насколько глубоко был им пережит опыт как революции 1789
г., так и реставрации начала XIX в. Мы
уже упоминали о внимании Конта к такой форме коллективного сознания, как
религия. Несомненно, его заслугой является историко-эволюционный подход к
религии, являвшийся вызовом господствовавшим во Франции взглядам об абсолютном
характере христианства. Такое внимание к религии было вызвано у Конта (как и у
Ж. де Местра, Сен-Симона) поиском силы, скрепляющей общество отдельных
индивидов в цельный организм без видимого принуждения. Антиклерикальные
настроения были достаточно традиционны в XIX в. Поэтому не случайно и
Сен-Симон, и Конт стремились найти «новую» религию. Религия для Конта есть
средство единения людей [118] и возвышения их
интересов и идеалов. Историко-эволюционный взгляд на религию позволял
предположить вероятность появления ее новых форм. Конт полагал, что в «новой»
религии центральное место должен занять человек, который способен преодолеть
эгоистические инстинкты, встать прежде всего на сторону коллективных интересов,
быть альтруистом. Конт был уверен,
что предложенная им система дает возможность реалистически взглянуть на
общество и использовать для этого, как и в естественных науках, методы
наблюдения, эксперимента и сравнения. Понимание общества как единого целого,
состоящего из достаточно устойчивых элементов, связанных функционально,
открывало дорогу новой науке, которой Конт дал имя социология, и таким методам
в ней, как структурный анализ, выраставшим на основе философского исследования
как динамики, так и статики общества. Вместе с тем система взглядов Конта
является важной страницей философского изучения культуры, которое получит
дальнейшее развитие в позитивизме. К 50-м годам XIX в.
философская мысль Европы обладала рядом универсальных теорий, способных
охватить большие исторические этапы развития человечества и дать им то или иное
толкование. Внимание исследователей при этом было обращено на магистральные
пути развития человечества, общие всем народам, хотя анализ проводился на
материале европейской культуры, взятой в целом. Особенности иных, неевропейских
культур, которые уже давно заявляли о себе (колонизация, открытие Америки,
связи с Китаем и Японией), объяснялись в универсальных теориях или задержкой на
первых ступенях развития, или неистинными формами религии, или протяженностью
занимаемых ими территорий. Вопрос же о том, в силу каких причин на общих для
народов исторических этапах возникают такие яркие национальные варианты
культур, оставался в этих универсальных теориях неясным. Между тем в самой
Европе различия региональных культур все больше привлекали внимание, поскольку
возрастала как консолидация наций, так и обмен информацией между ними.
Характерная для цивилизационных процессов интернационализация в XIX, как и в
XX в., сопровождалась ростом внимания к самобытности, отличительным чертам
регионов, народов, чему немало способствовал романтизм как культурный феномен
первой половины XIX в. Попытка объяснения различия культур с позиций реальности
была сделана во Франции И. Тэном (1828—1893). Тэн был убежденным
позитивистом. Величайшими философами он называл Конта, Милля и Спенсера11. Сосредоточив внимание на [119] судьбах искусства, Тэн
в общефилософских взглядах на культуру опирался на уже сделанное Контом. Вслед
за последним он считал, что методология исследования культуры должна быть
заимствована у естественных наук, обладавших, по его убеждению, большой
доказательностью. Сопоставляя науки общественные и естественные, которые
сближаются в «общем русле движения», Тэн писал: «...передав первым основные
принципы, тщательность в исследовании и общее направление последних, это
движение сообщает им такую же основательность, как у естественных наук, и
обеспечивает им столь же значительный прогресс»12.
Тэн называл даже науки об искусстве ботаникой, занятой не растениями, а
«человеческими творениями». Эта аналогия имела основания, как мы увидим, и в
интерпретации Тэном особенностей культурных феноменов. Он заимствовал также
важное положение о приоритете коллективных форм сознания относительно индивидуальных,
что в области изучения искусства заранее обрекало его теорию на большие
дискуссии. Главным для Тэна явилось изучение надындивидуальных форм культуры,
что только и давало возможность выйти на понимание особенностей региональных,
национальных особенностей проявления исторического «духа» эпохи. Эта
направленность исследования обратила внимание Тэна на те обстоятельства жизни
культуры, которые для Конта были второстепенными: климат, раса, географические
особенности среды обитания. В
качестве предшественников Тэна на пути объяснения особенностей культуры ее
средой можно назвать много имен. При всем различии толкования факторов Среды
сюда можно отнести Монтескье, Руссо, Дюбо, де Сталь, а также Винкельмана и
Гердера13. Оригинальность же позиции
Тэна заключалась не только в отличавшей его от предшественников ориентации на
позитивизм, но и в стремлении соединить историческое развитие с устойчивыми
факторами. Так, понятие Среды у Тэна многофакторно. К нему отнесены как
неизменные условия (климат, география), так и особенности меняющегося
государственного строя и особенно «моральная температура», «состояние умов и
нравов». Рождается понятие «господствующий тип» в культуре, имеющий надындивидуальный
характер. В области искусств одни воплощают этот тип непосредственно (живопись,
скульптура), а другие — опосредованно (архитектура, музыка). Остающиеся
постоянными особенности климата, например, Тэн пытался увязать с тяготением
живописи северных стран к колористическому, а южных — к линейному принципу. Несомненно,
новым в изучении искусства («Философия искусства», 1865) было желание Тэна
уйти от анализа отдельных шедевров [120] как «слетевшего с неба
чуда» и посмотреть на них в культурно-историческом контексте. В первой главе
этой работы «О природе художественного произведения» Тэн включает его в три
системы. Первая — творчество писателя или художника в целом. Вторая —
современные ему «школа или художественное направление», лишь полностью восстановив
которые можно понять творчество писателя или художника. Третья система, в
которую включено художественное произведение, — обширный круг явлений, целый
мир, вкусы этого мира, состояние нравов и умов публики, формирующих внутренний
мир писателя или художника. Детерминизм Тэна в подходе к явлениям культуры и
приоритет в их возникновении коллективного сознания вызвал бурную дискуссию не
столько за имевшийся в нем механизм, сколько в принципе. Мы найдем отголоски
этой дискуссии и в 30-х годах XX в. Так, известный искусствовед А. Фосийон
писал, споря с Тэном: «Духовный момент нашей жизни не обязательно совпадает с
требованием истории и может даже ему противоречить. Состояние жизни форм
полностью не переплетается с состоянием жизни социальной»14. Иначе смотрел на работы Тэна П. Сорокин.
Считая верной мысль Конта о том, что «идеи управляют (социальным) миром, ибо
социальный мир есть мир идеи», он писал: «...становится понятной необходимость
того метода изучения художественных произведений, которым пользовался во
Франции И. Тэн, а у нас Д. Н. Овсянико-Куликовский, метода, объясняющего
творчество какого-нибудь художника из его миропонимания, а миропонимание
последнего — из «духа эпохи»15. Основополагающие
для Тэна положения позитивизима о культуре, обществе как едином целом, имеющем
некое интерпсихическое содержание («дух эпохи») и стремящемся к сохранению
равновесия, определили характер его культурно-социологической работы
«Происхожцение современной Франции». Культурная и общественная-история страны
связана в ней с общим «духом эпохи», что дает возможность сопоставлять и
сближать различные проявления духа эпохи (например, иерархию зверей у Лафонтена
и сословную соподчиненность абсолютистской Франции XVII в.). Как негативное
начало, дестабилизирующее культуру и общество в целом, оцениваются Тэном (как
и Контом) революции, отмечается иррациональность масс (пример революции 1789
г.). Тэн продолжает исследование коллективных форм сознания, их истории, тех
отношений, которые естественно, как ему представлялось, складывались в
обществе. С этих позиций рассматривался им феномен «подчинения» как механизм
связи, проблема пропорциональности прав, привилегий тем заслугам, которые в [121] глазах общества имели
сословия или отдельные лица и т. д. (Исследования разных форм межсубъектных
отношений как проявления психологической жизни общества и культуры были
продолжены во Франции Г. Тардом.) Культурфилософскую
теорию Тэна называют то психологической историографией, то натурализмом, то
социологией искусства, а то и географическим позитивизмом. Относительно
последнего определения следует заметить, что оно больше, чем другие, сужает
метод Тэна, у которого «Среда» есть не чисто географическое понятие, а
результат взаимодействия ряда факторов, среди которых контовский «дух эпохи»
играет значительную роль. Работы
Тэна при его жизни и в последующие времена вызывали много споров. Принцип
историзма и детерминированности культуры вызывал к ним интерес со стороны
марксистов. Г. В. Плеханов упрекал Тэна за игнорирование влияния на культуру и
на человека состояния «его производительных сил и его отношений производства»16. К сожалению, те, «кто признавал Тэна своим
учителем, например Брюнетьер и Симондс, довели его научные положения до
крайности, трактуя эволюцию литературных форм по полной аналогии с эволюцией
видов природного мира». Утвердившийся во французском литературоведении
«тэнизм» препятствовал использованию в XX в. новых способов анализа, и не
случайно представители «новой критики» Уэллек и Уоррен называли его устаревшим17. Во
Франции второй половины XIX в. философия культуры развивалась в составе науки об
обществе, названной Контом социологией. При ориентации на методы естественных
наук все больше социологических систем не уходило от собственно философских
проблем культуры. Именно на их основе проводились специальные эмпирические
исследования. К философии культуры относятся волновавшие исследователей этой
эпохи вопросы понимания специфики и закономерностей надприродных действий
человека, появления и динамики механизмов, объединяющих отдельных индивидов в
обществе, движения истории и ее этапов, функций таких институтов культуры, как
религия, мораль. Разработку
этих проблем мы находим у крупнейшего социолога, философа культуры позитивиста
Эмиля Дюрктейма (1858—1917), чьи работы стали базой французской социологии
вплоть до 20—30-х годов нашего столетия. Школа Дюркгейма, при наличии и других
направлений, оставалась ведущей, оказывая серьезное влияние на смежные науки. [122] В определенной мере
можно сказать, что Дюркгейм воспринял контовскую традицию: понимание общества и
культуры как единого целого со специфическими законами развития; приоритет форм
коллективного сознания; значимость разделения труда и общественного согласия
(«солидаризм»). Дюркгейм как философ культуры дает на эти вопросы новые
оригинальные ответы, сохраняя завет основателя позитивизма — ориентацию на
естественные науки. Обеспечение научной достоверности исследований Дюркгейм
видит в обращении исключительно к фактам, которые обладают коллективной значимостью
и самоочевидностью («социальный факт»). Одним
из основных вопросов философии культуры является соотношение натуры (природа)
и культуры. Огромный материал, которым располагало естествознание к 70-м годам
XIX в., и тяготение общественных наук к точности наблюдений и системе
доказательств дали толчок к аналогиям коллективных форм жизни животных и человека.
Дюркгейм, придавая огромное значение коллективности, сумел избежать этого
соблазна и придерживался понимания социально-культурных явлений как
надприродных, специфических, имеющих собственные законы динамики и статики. Обращаясь
к истории человечества, Дюркгейм утверждал, что в своем развитии общество,
культура проходят не три (Кондорсе, Конт), а два основных этапа. Главной
особенностью их различия является мера «солидарности», ассоциированности
членов общества того или иного этапа исторического развития. Стремясь
преодолеть противоречивость огромного количества воздействий и взаимодействий
внутри исторического процесса, Дюркгейм в качестве основного фактора и
показателя социо-культурной жизни выбирает разделение труда в обществе. От
степени разделения труда зависит и мера «солидарности» того или иного общества.
На первом этапе истории, считал Дюркгейм, разделение труда носит еще
неосознанный характер, индивиды участвуют в нем под давлением коллективных
форм сознания. Это — «механическая солидарность»; так назван и первый этап
истории. Разделение труда со временем становится все более сложным, а вовлеченность
в него людей — все более осознанной и начинающей отвечать их склонностям.
Возрастает функциональная зависимость между родами деятельности и институтами
культуры. Эта ступень истории получила у Дюркгейма название этапа «органической
солидарности». Как и другим ученым-позитивистам, обращавшимся к философии
культуры, Дюркгейму был свойствен некоторый утопизм во взглядах на будущее. Он
основывался на идее, что возрастающее в обществе [123] разделение труда дает
возможность наиболее рационально использовать творческие силы людей, а
отдельному индивиду — выбрать тот вид деятельности, который в наибольшей
степени отвечает его способностям, темпераменту, характеру, воспитанию'8. Упомянутый выбор
труда может, по Дюркгейму, происходить лишь при высокой степени социализации
индивида, т. е. усвоении им коллективных ценностей. Именно коллектив,
общество, а не отдельный человек является гарантом и хранителем духовных
ценностей. Отсюда их нормативный характер, обязательность усвоения и соответствия
им членов общества («солидаризм» было важнейшим понятием и нарицательным именем
этой теории)19. Здесь мы
сталкиваемся с полемически заостренным «невниманием» философа-социолога к
отдельному человеку, его сознанию, его состояниям. И если Сен-Симон и Конт
полемизировали с индивидуализмом Просвещения, то Дюркгейм имеет в виду
набиравшую силу «философию жизни», индивидуалистические установки которой были
неприемлемы для его ассоцианизма. Не допускал он ни интереса к биопсихологии
человека, ни союза социологии с психологией, при том, что его школа известна
творческими связями с этнографами, математиками, экономистами. Это
«невнимание» — естественный результат методологии Дюркгейма, требовавшей от
исследователя изучения «социальных фактов», т.е. того, что имеет
надындивидуальную значимость и с чем, исключая субъективную окраску, можно
«иметь дело как с вещами». Получившим особую известность применением этой
методологии было изучение Дюркгеймом самоубийства, явления, окруженного в ту
эпоху некоторой таинственностью («Самоубийство», 1897)20. Дюркгейм исследовал
столь, казалось бы, индивидуализированный поступок, взглянув на него как на «ясно
очерченную группу фактов». Опираясь на статистические данные по самоубийствам,
он соотнес имевшиеся данные с состоянием общественной среды (религиозных
верований, семьи, политической жизни, профессиональных групп), взаимодействием
социальных и несоциальных фактов, отметив, что намеренный акт самоубийства
определен культурными нормами, представлениями о той или иной мере ценности
человеческой жизни. На связь с психологией индивида Дюркгейм лишь указал,
обозначив свои позиции достаточно жестко. «Оставив в стороне индивида как индивида,
его мотивы и идеи, — писал он, — нужно изучать те различные состояния
социальной среды... под влиянием которых изменяется процент самоубийств»21. [124] При особом внимании к
коллективности Дюркгейм не мог не обратиться к такому институту культуры, как
религия («Элементарные формы религиозной жизни», 1912). Методология Дюркгейма
допускала «атомизацию» культуры, поиск — в духе эволюционизма — простейшей
«клетки», из которой исторически вырастают сложнейшие явления культуры. Такую
«клетку» он увидел в тотемизме, материал о котором к этому времени широко вошел
в научный обиход. В тотеме Дюркгейм обнаруживал не осмысление
сверхъестественного, а прежде всего становление сознания коллективности,
укреплявшейся тотемическими верованиями, обрядами, — по выражению П. Сорокина,
«независимую переменную». Через века религия несла и укрепляла то, что было
сделано, по мнению Дюркгейма, уже в ее элементарных формах: деление всех
предметов на священные, обязательные для коллективного сакрального отношения,
и светские. Она принуждала и контролировала, передавала молодому поколению
накопленные духовные ценности, давала радостное чувство общения в вере.
Религия, по Дюрктейму, не только готовила выработку категориального аппарата
мышления, но и осуществляла символизирующую функцию, вырабатывая знаки
групповой принадлежности (знаки коллективного сознания Дюркгейм видел в
предметах не только духовной, но и материальной культуры). Аналогичную связь
прежде всего с коллективными ценностями и регулированием встречаем мы и в
трактовке Дюркгеймом морали. Поскольку общество сильнее и авторитетнее
индивида, то обязательными компонентами морали являются необходимые ему
требования — бескорыстие, самопожертвование. Проблемы морали так или иначе оставались
в поле внимания Дюркгейма долгое время, рассматривались как исторически, так и
применительно к современному ему обществу. В последнем случае важное значение
приобретали его антропологические взгляды. Человек, по Дюркгейму, существо
биосоциальное, при том, что биологическая его природа находится в
противоборстве с социальной, сдерживающей и направляющей первую путем воспитания.
В моменты истории, когда это регулирование ослабляется, наступает аномия,
дезорганизация отношений общества и индивида, нарушается моральное
регулирование индивидуального поведения, возникает моральный вакуум. Лишь
преодолевая это ненормальное состояние, общество может стать здоровым. Большую
роль в предотвращении подобных состояний, трудных не только для коллектива, но
и для самого индивида, Дюркгейм отводил воспитанию, целью которого прежде
всего является формирование человека, сознательно [125] регулирующего свое
поведение в интересах коллектива, общества, которому присущи дисциплина,
сознание принадлежности к определенной социальной группе и «автономия» (т.е.
добровольность соблюдений норм). Дюркгейм искренне верил в возможность преодоления
аномий; будучи близок Жоресу, разделял идеи социальной справедливости. Теория
Дюркгейма повлияла на развитие социологии как науки, различных ее разделов,
контактов с другими науками. Значительное место принадлежит ей и в философии
культуры. Последняя на большом фактическом материале раскрывается Дюркгеймом
как продукт развития сложно организованного целого, формирующего в ходе истории
необходимые ему ценности и институты, являющиеся условиями становления
индивида. Примером
взаимодействия идей Дюркгейма с другими науками, которые развивали их в
собственных интересах, может быть теория этнолога и философа Люсьена Леви-Брюля
(1857-1939). Приняв идеи Дюркгейма относительно ориентации первобытного
сознания на «коллективные представления» и нерефлексивное следование традиции22, Леви-Брюль заключил, что главным для
первобытного человека был не личный опыт, нередко вступавший в противоречие с
традицией, а мистический смысл, которым традиция наделяла тот или иной предмет.
Значимость в успехе магических ритуалов определялась не рационально (причина —
следствие), а аффективно, через полноту сопричастия коллектива и интересующего
его объекта. Леви-Брюль назвал этот тип мышления «пралогическим». Следуя за
Дюркгеймом в вопросе о ведущей роли «коллективных представлений» как в мышлении,
так и в формировании социальных структур, Леви-Брюль не согласился с ним в
вопросе о генезисе мышления. Он считал «цивилизованное» и «примитивное»
мышление гетерогенными и возражал Дюркгейму, говоря, что первое нельзя
эволюционно выводить из последнего. 1
Утилитаристы (Бентам, Дж. Милль), в отличие от традиционалистов, считали такие
замены «общественных частей» как устаревших, неисправных даже желательными. 2 Сен-Симон А. Избр. соч. М., 1948. Т. 71.
С. 167-168. 3 Это
деление послужило основой исторической концепции О. Конта. 4 Цит.
по: История эстетики: Памятники мировой эстетической мысли. В 5 т. Т. 3. М.,
1967. С. 577. 5 Там
же. С. 576. 6 Бунин И. М. Буржуазия в современном
французском обществе: Структура. Психология. Политические позиции. М., 1978.
С. 8—39. [126] 7 Усматривают в этом, правда, и ассимиляцию
французскими предпринимателями родовой принадлежности дворян. Верно замечено,
что во Франции «буржуазия одворянивалась», а в Англии «дворянство
обуржуазивалось» (см.: Там же.). 8 Термин positif как органичный, точный в противоположность абстрактному и
волюнтаристскому был введен Сен-Симоном. 9 Конт О. Курс позитивной
философии // Родоначальники позитивизма. Вып. 4. СПб., 1914. С. 19. 10 Там же. С. 27. 11 См.
одну из первых работ И. Тэна — «Эпод о французских философах XIX века». 1857. 12 Цит. по: История
эстетики: Памятники мировой эстетической мысли. Т. 3. С. 741. 13 Моравский С. Концепция искусства Тэна в буржуазной эстетике // О
современной буржуазной эстетике. Вып. 2. М., 1965. С. 342. 14 Focillon
И. Vie des formes. Paris,
1964. P. 98. 15 Сорокин П. Человек. Цивилизация. Общество. М., 1992. С. 529. 16 Плеханов
Г. В. Письма без адреса // Плеханов Г. В. Искусство и литература. М., 1948.
С. 58-60, 72-74. 17 Моравский С. Концепция искусства Тэна в буржуазной эстетике. С.
346. — В той же статье приводится интересный материал о дискуссиях вокруг теории
Тэна и о его влиянии на ряд ученых XIX в. 18 Напомним, что утопист
Ш. Фурье (1772—1837) основой грядущего строя «гармонии» считал труд человека
по «страсти». 19 Оппонентом Э. Дюркгейма
в этом вопросе был известный юрист и социолог Г. Тард, считавший, что индивиды
продуцируют развитие социо-культурной общности (а не наоборот) путем усвоения
новаций (по Тарду — «изобретений»), созданных творческим актом воображения
одаренных индивидов (см.: Тард Г. Законы подражания. СПб., 1982). 20 В
русском переводе: Дюркгейм Э.
Самоубийство: Социологический этюд. СПб., 1912. 21 Там
же. С. 178. — Известный последователь Дюркгейма М. Хальбвакс («Причины
самоубийства», 1930), напротив, показал необходимость включения психологии в
исследование социально-культурных проблем. 22
Леви-Брюль сотрудничал в журнале Дюркгейма, в серии которого в 1910 г. вышла и
его первая работа о примитивном мышлении (в русском переводе она вышла в 1930
г. под названием «Примитивное мышление»). Глава 5. Англо-американская философия культуры XIX века§1. Романтическая философия культуры §2. Эволюционная теория культуры §1. Романтическая философия культурыВ
методологическом плане исследования культуры в Англии и Северной Америке
разделились на два потока: один может быть назван культурфилософским, другой —
культурологическим. Философия культуры ставила задачу проникнуть в смысл
культуры, осмыслить ее в целом, определить ее отношение с человеком, Богом,
целью истории. Культурология, или наука о культуре, таких высоких задач перед
собой не ставила. Прежде всего она отказывалась от всякой телеологии, от
выведения культуры из метафизических принципов, ограничиваясь установлением
причинно-следственных связей между отдельными явлениями культуры и
рассмотрением их в развитии, в переходе от одной эволюционной фазы к другой. Если
мы обратимся к романтическим концепциям философии культуры в Англии и Америке
первой половины XIX в., то заметим их родство с европейской философией, берущей
свое начало в трансценденталистских идеях Канта, Шеллинга и Гегеля. В системах
Шеллинга и Гегеля мир рассматривался как процесс и продукт саморазвития духа.
Во взаимодействии духа и природы последняя бралась как положенная духом, иначе
говоря как полагание духом своего инобытия в форме природы, а также общества
(общественных институтов — морально-правовых, государственных, религиозных,
художественных). Познание понималось как открытие тождества в противоположностях
(духа в его предметных формах). Следовательно, метод познания морали,
искусства, права и других явлений культуры мог быть только философским, ибо
никакая другая наука, кроме умозрительной, не в состоянии показать в части —
целое, в особенном — всеобщее, в конечном — бесконечное. [129] Те же, кто ставил
своей задачей создать науку о культуре, отвечающую современным требованиям
научности, ориентировались не на философию (метафизику) или теологию, а на
естествознание. Следуя за О. Контом, предложившим термин «социология» — наука
об обществе, являющаяся продолжением биологии, за Дж. Миллем, провозгласившим индуктивный
путь познания общественных явлений, культурологи занимались сбором фактов,
относящихся к разным сторонам общественной жизни человека, стремились
установить между ними связь и найти объясняющие их общие принципы. Термин
«культура» употреблялся в самом общем смысле, эквивалентном понятию
«цивилизация», для обозначения того многообразия явлений, которое изучается
разными гуманитарными науками. Вместе с тем культурология, сближаясь в этом отношении
с этнографией, и культурантропологией, обращалась к ранним стадиям
человеческой цивилизации, подчеркивая, что знание примитивных форм культуры,
изучаемых другими гуманитарными науками в их зрелой стадии, необходимо для
обнаружения их генезиса и скрытого магического или мифологического смысла. Наиболее крупным
представителем романтической философии культуры в Англии в первой половине XIX
в. был Томас Карлейль (1795—1881)1.
Одновременно с ним развивал идеи трансцендентализма в Америке Ралф Эмерсон
(1803—1882). Различия их исследований основываются лишь на разнице идеологий
людей Старого и Нового света. Оба мыслителя
исповедовали романтическую философию человека, о которой следует сказать особо.
Романтические представления о человеке вытекают из учения немецких классиков о
«моральном» и «эстетическом» человеке. Под этим у Канта и Шиллера понимался
«человек культуры», т. е. воспитанный человек, соединивший в своей деятельности
в гармонических пропорциях природное и духовное начала, необходимость и
свободу, волю (разум) и рассуждение (познание), прозревающий в самой природе
воплощенность божественного начала в форме красоты и возвышенного, единство
эстетического и морального начал. Такое единство
явлено в облике символа. Символ сопрягает в себе конечное и бесконечное
(природу и дух), явное и тайное; природа представляет собой символически
зашифрованный текст, а искусство концентрирует, фокусирует в себе ту же
символику, что разлита во всем универсуме. Особенно одарен этой способностью
проникать за завесу обыденности и прозревать тайный смысл символов поэт и художник
— пророк и провидец. Ведь «символ, — пишет Карлейль, — это и Сокрытие и вместе
с тем Откровение; а потому его двойной [130] смысл есть плод
совокупного действия Молчания и Речи... Символ в собственном смысле слова
содержит в себе некий более или менее явственно выраженный элемент воплощения,
самораскрытия Бесконечного в Конечном; Бесконечное сливается в нем с Конечным,
дабы принять видимый облик — обрести, так сказать свойство доступности»2. Не
меньший пиетет перед Символом испытывал и Эмерсон. В эссе «Природа»,
пронизанном платоновскими интуициями, Эмерсон говорит о том, что «человек,
обладающий "культурой"... освобождается от деспотизма чувств,
постигая реальное существование духа, а в природе видит лишь „следствие",
откровение духа»3. Натурфилософия
Эмерсона — вариант Шеллинговой философии всеединства, где человек и природа
подобно зеркалам, поставленным друг против друга, создают коридор бесконечных
отражений, галерею символических соответствий. Эмерсон широко пользовался
символическим звучанием образов света, мрака, воды, огня, времени суток,
геометрических фигур. Для него все они выражали душевные состояния человека. Романтическому
сознанию, в отличие от средневекового символизма, был интересен не только
сверхчувственный мир, но и чувственный. Хотя романтики и призывали не замыкать
горизонт кругозора земными проблемами, они отнюдь не чуждались их. Им присущ
интерес к естествознанию (особенно это характерно для Эмерсона), близко к
сердцу принимали они и социальные проблемы, вмешивались в окружающую жизнь.
Известно, какую роль сыграл Эмерсон в борьбе против рабства в Америке, а
Карлейль — в борьбе за улучшение положения рабочего класса в Англии. Но во
всем они искали трансцендентальные основания, во всем видели символы сверхчувственного. Карлейль
был певцом труда, а Эмерсон как истинный сын и идеолог Нового Света
приветствовал предпринимательскую энергию, преуспевание. Трактуя труд в
библейском плане4, находя в труде
морально-очистительную силу от всех пороков, Карлейль не мог, конечно,
признать современную ему политэкономию с ее трудовой теорией стоимости,
основанной на модели абстрактного труда. Научная политэкономия Адама Смита, по
Карлейлю, принижала человека, так как исходила из посылки, что каждый член
общества преследует свои экономические (эгоистические) интересы и стремится к
богатству. Для Карлейля движущей силой общественной жизни являются моральные,
религиозные стремления, почитание героев (вождей), роль которых в настоящее
время должны сыграть «капитаны индустрии». Апология государства у Карлейля —
отголосок хорошо знакомой ему [131] философии Гегеля
(Карлейль был германофилом в философии и литературе), а проповедуемый культ
героев, вождей — провозвестие сверхчеловека, получившее обоснование у Ницше. В
целом же это— романтическая политэкономия, продолженная Дж. Раскинем. Джон Раскин
(1819—1900) выступил истинным романтиком в философском обосновании значения
природы для человека как нравственно очищающей силы, единственного прибежища
среди шума, грохота, копоти современной машинной цивилизации и ее уродливых
продуктов. Природа служит для Раскина отправным звеном для построения
социологии (или социальной философии искусства). Отношение к природе
определяет моральное состояние общества. А от него зависит характер труда,
искусства и политических учреждений. Именно глубина проникновения художника в
природу (идея истины) показывает степень его способности приближения к Богу, а
следовательно, его моральные качества5. В капитальном
исследовании «осени средневековья» — культуры Венеции XIII-X1V в.6 — Раскин показал зависимость архитектуры
большого стиля от природы, а также от характера социальной, политической,
религиозной жизни народа, создавшего эту архитектуру. (Живопись и скульптуру
Раскин считает бесспорно подчиненными архитектуре и заимствующими свой стиль
от нее.) По стилистическим особенностям искусства, считает Раскин, можно судить
об образе жизни, органическим продуктом которой оно является. Так, о характере
жизни каменотесов, высекавших свободные и живые сооружения готики, он пишет:
«Это — свобода мысли и индивидуальности всех на поприще труда, которую теперь
уже никакие юридические установления, благотворительность и цивилизация не
могут обеспечить»7. Раскин убежден, что
в отличие от современного состояния общества, где неверная организация труда
приводит к контрастам нищеты и богатства, городские общины средневековья,
воодушевленные религиозно-эстетическими ценностями, воплощали мир и согласие.
В соответствии с этим социальным «мифом средневековья» жизнь может быть
организована на началах сотрудничества, а не погони за прибылью, если в ее
основе лежат религиозные представления о морально-очищающем характере труда. Отрицание
современной ему экономической организации общества продолжилось у Раскина
попыткой создать собственное экономическое учение. В духе Карлейля за основу
берется учение о богатстве общества не как накопленной собственности, а как
моральном достоинстве создателей материальных благ. Сущность труда, по
Раскину, [132] в отличие от А. Смита
и классиков политэкономии Манчестерской школы, — не в создании стоимости, а в
выражении творческих человеческих способностей. Раскин считал, что если бы в
обществе распространилось уважение к труду, а работники и работодатели признали
взаимный авторитет, то с язвами нищеты и социальных контрастов было бы
покончено. В целях переделки сознания работающего и управляющего класса Раскин
выступил с проповедями в форме лекций и книг (в 70—80-е годы), почти оставив
свои занятия искусством8. Но как социальный
теоретик и общественный проповедник он был гораздо менее оригинален и
интересен, чем как художественный идеолог. Его политэкономия на поверку
оказывается сколком с «философии нищеты» Прудона, распространившейся во всех
странах Европы, но не могущей предложить ничего, кроме безденежного обмена,
замены товарного,производства натуральным обменом и урезывания крупной частной
собственности до мелкой. Закат
романтизма и появление научных теорий общества и культуры были связаны с
изменением взгляда на человека. [133] §2. Эволюционная теория культурыСогласно
доминирующей во второй половине XIX в. позитивистской социологии и теории
культуры, знание законов развития и функционирования общества может помочь
совершенствованию его самоорганизации. При этом считалось, что общественная
организация не создается свободной волей и тем более разумной волей индивидов,
а складывается в силу необходимости. Человеку и человечеству, чтобы выжить,
необходимо учитывать законы окружающей среды и своей биологической природы. Но
раз общественная организация складывается по законам необходимости, значит,
став предметом научного исследования, она может приоткрыть свои
причинно-следственные связи, позволив человеку лучше приспособиться к ним. В
позитивизме, как и в марксизме, хозяйственные связи, призванные удовлетворять
самые первичные, насущные потребности выживания, считались базовыми, те же,
которые удовлетворяли более возвышенные запросы человека, — вторичными. Так,
апологет эволюционного промышленного развития, стоящий у истоков
структурно-функционального анализа в социологии, Герберт Спенсер (1820—1903) в
преподавании проводит разграничение между занятиями, без которых человек не
может выжить (труд, ремесло), т. е. первичными, и свободными творческими
занятиями человека, реализующимися на базе первичных. По поводу последних
Спенсер пишет следующее: «Признать эстетическую культуру как содействующую в
сильной степени человеческому счастью — одно, а принимать ее за основную
потребность человеческих благодеяний — другое. Как бы важна она ни была, она
должна уступить место тем родам культуры, которые прямо относятся к обыденным
обязанностям»9. Заглядывая вперед.
Спенсер опти- [134] мистически заявляет:
«Когда силы природы будут вполне порабощены человеком, когда средства
производства будут доведены до совершенства, а экономия труда до высочайшей
степени, когда воспитание будет доведено до такой систематичности, что
подготовка к наиболее важным отраслям деятельности пойдет сравнительно скоро, и
когда, следовательно, свободного времени будет гораздо больше, тогда прекрасное
как в искусстве, так и в природе по праву займет высокое место в умах людей»10. В социологии и
этнографии, бурно развивавшихся во второй половине XIX в., термин «культура»
стал обозначать самые разнородные формы и продукты человеческой деятельности —
язык, искусство, технику, знания, верования, мораль, право, обычаи, социальные
и духовные ценности и их символическое выражение. В этом смысле он был удобен
для археологических, этнографических, социологических исследований,
посвященных не отдельным формам деятельности, а их комплексам. Такие
материально-духовные комплексы и стали именоваться культурами; и все, что
входило в них, причислялось к культуре. Так, Спенсер, использовав огромный
этнографический материал, исследовал эволюцию общественных институтов, называя
их органами саморегулирующейся социальной системы: промышленных,
распределительных, политических, домашних, обрядовых, церковных". Общая
схема развития заключалась, по Спенсеру, в том, что любое явление, природное
или социальное, проходит путь из трех стадий: от первоначально нерасчлененной
синкретической целостности к дифференциации частей внутри целого с последующей
интеграцией их в новую целостность, представляющую собой единство многообразного.
Несмотря на некоторые упрощения, методология социологических и
культурологических работ Спенсера имела влияние на его младших современников —
Э. Тайлора и Б. Малиновского. Пафос Эдуарда
Тайлора (1832—1917) заключался в том, чтобы показать, что в истории
человечества действуют объективные силы, являющиеся причинами различных
явлений культуры. Научная история культуры (понятие культуры Тайлор
употребляет как синоним цивилизации) должна исследовать эти объективные причины
и быть, таким образом, продолжением естественной науки. А рассуждения о
предопределении, действующем в истории, высших силах, свободе воли надо
оставить. «Человеческая история, — считает Тайлор, — есть часть или даже
частичка истории природы». Он утверждает, что «человеческие действия в
большинстве случаев определяются совершенно ясными и естественными причинами.
Отстраняясь целиком от сооб [135] ражений о
сверхъестественном вмешательстве и беспричинной произвольности, мы примем это
предполагаемое существование естественных причин и следствий в качестве
главной основы и, отправляясь отсюда, пойдем так далеко, как это только
окажется возможным». Тем более, продолжает Тайлор, «если область исследования
вместо истории во всем ее целом будет ограничена той частью ее, которую мы
называем культурой, разумея под этим историю не племен или народов, а условий
знания, религии, искусства, обычаев и т. п., — тогда задача исследования
обещает быть более легкой»12.
Культура, или цивилизация, по Тайлору, «представляет собой сложное целое,
которое включает в себя знание, веру, искусство, закон, нравы, обычаи и любые
другие способности и привычки, приобретенные человеком как членом общества»13. Хотя Тайлор и
говорил о культуре как комплексном целом, принцип систематизации входящих в него
элементов он найти не сумел и выстроил их в один незаконченный ряд. Наибольшее
внимание Тайлор уделил мифам, верованиям (анимизму), обрядам, меньшее — материальной
культуре (оружию, инструментам и их техническим усовершенствованиям). Одна из важных тем
исследования Тайлора — пережитки в культуре, генетический анализ позволил ему
объяснить происхождение целого ряда поговорок, пословиц, обычаев, игр,
этикетных правил. Как оказалось, у них древняя история, но если изначально они
имеют мифологическое содержание, наделяются магическим смыслом, то со временем
все более приобретают метафорический характер, переходя в область поэзии.
Последнее служит, с точки зрения Тайлора, доказательством того, что для
понимания современного состояния культуры нельзя не обращаться к древней и
ранней культуре, какой бы примитивной и алогичной она ни казалась. В работах
по истории этнографии и культурологии Тайлор всегда определялся как
эволюционист, пытавшийся, подобно Спенсеру, применить эволюционную теорию
Дарвина к общественным явлениям. И действительно, сильные и слабые стороны
эволюционного метода хорошо прослеживаются на примере работ Тайлора. Тайлор предлагал
выявлять виды и разновидности культурных явлений подобно тому, как биология
выявляет виды растительного и животного мира. Следующие шаги — систематизация и
классификация их по общим признакам, а также прослеживание эволюции каждого
из найденных видов. Тайлор убежден, что если в биологии эволюция видов
остается только гипотезой -- ее никто непосредственно [136] не наблюдал, — то в
культуре развитие очевидно: можно проследить усовершенствование того или иного
орудия труда, усложнение (или упрощение в случае регресса) обряда, обычая,
мифа. Можно
сказать, что Тайлор использовал тот же метод, что и его американский
современник Льис Морган (1818—1881), исследовавший эволюцию кровнородственных
отношений. На основе изучения быта североамериканских индейских племен Морган
пришел к выводу, что именно род был «первичной клеткой» первобытного общества.
Всю историю человечества он разделил, в соответствии с этим открытием, на два
периода: ранний, когда общественный строй основывался на родах, фратриях и
племенах, и позднейший, когда общество стало территориальной, политической и
экономической общностью. Морган считал, что родовая организация была
универсальным и древнейшим учреждением человечества, которое поддерживало в нем
порядок и преемственность. При этом он отказывался выводить род из
«патриархальной семьи», как это было принято до него: поскольку в первобытном
обществе отцовство не могло быть достоверно установлено, постольку единственно
надежным признаком происхождения была, по Моргану, связь с материнской семьей.
Превращение материнского рода в отцовский Морган объяснял накоплением собственности
в руках мужчин и желанием передавать ее по наследству детям. Согласно
Моргану, в условиях господства рода государства не существовало. Общественный
строй был демократическим. Поддерживались выборность власти, экзогамия,
взаимопомощь. Морган
сделал небезуспешную попытку периодизации древней истории культуры по признаку
«изобретений и открытий». Добывание огня, изобретение лука, гончарное ремесло,
земледелие, скотоводство, обработка железа были в его схеме важнейшими вехами,
обозначавшими переход от одного типа культуры к другому. Морган
был близок к тому пониманию историко-культурного процесса, которое позже
разрабатывали Маркс и Энгельс, называя его «материалистическим пониманием
истории». Он опирался на развитие техники, определявшей состояние
производительных сил, которое, в свою очередь, служило основанием многих
социальных установлений и форм сознания. Так, Морган признавал, что
первоначально преобладало коллективное владение землей, а частнаясобственность
стала господствующей в связи с общим ростом производительных сил. Морган не был
«историческим материалистом» в чистом виде. Он считал, что общественные и
гражданские учреждения развива [137] лись из немногих
зародышей мысли и затем распространялись по земле, что государство явилось
«изобретением» развитого ума, а не продуктом классовой борьбы. Встречаются у
Моргана и упоминания о «Божьем Провидении», «Замысле Высшего разума». От
эволюционизма он отступал не только в сторону «диффузионизма» — признавая роли
миграций, переноса культурных изобретений из одного общества в другое, — но
также в сторону «просветительства» и даже коммунизма. Морган сочетал в своем
мировоззрении идею естественной эволюции с идеей прогресса разума. Он был
убежден, что цель прогресса — общее благо человечества, — оно будет достигнуто
в результате установления господства разума над частнособственническим
произволом, утверждения гармонии в частных и общественных отношениях.
«Равенство в правах, всеобщее образование будут характеризовать следующий —
высший социальный строй, к которому стремятся неуклонно опыт, разум и знание.
Он будет возрождением в высшей форме свободы, равенства и братства древних
народов»14 — писал Морган. Эволюционная
теория помогла сделать важные открытия и натолкнула на глубокие обобщения в
теории культуры. Однако как бы ни был обширен культурологический материал,
собранный эволюционистами для индуктивного умозаключения, последнее силой всеобщности
не обладает. Так, их убеждение о единообразном развитии всех народов
впоследствии было отвергнуто. Это говорит о том, что без философских принципов
никакая культурология невозможна. Кроме того, нельзя забывать, что
естественнонаучный метод, которому следовали эволюционисты, вступает в
противоречие с самим предметом гуманитарного исследования. Как заметил Г.
Риккерт, а вслед за ним Г. Гадамер, в гуманитарной сфере единичное,
индивидуальное ценно само по себе, в то время как в естественных науках оно
интересно только в той связи, какая ведет к общему. Все предметы культуры суть
знаки человеческой деятельности, и извлечение из них «человеческого смысла» не
может происходить естественнонаучным путем. Как считает М. М. Бахтин, задача
гуманитарных наук состоит в том, чтобы заставить вещную среду стать чреватой
словом, раскрыть ее субъективность и смысловую сторону, т. е. преодолеть
чуждость, безгласность каждой вещи, заставить ее «заговорить». Для
осуществления такой цели надо встать в диалогическое отношение к культуре, в
позицию вопрошания, вживания с соблюдением «вненаходимости»15, а не подвергать ее аналитическому
рассечению. [138] 1 Карлейель
Т. 1) Сартор Резартус. М., 1902; 2) Исторические и критические опыты. М., 1878;
3) Этика жизни. СПб., 1906; 4) Французская революция. СПб., 1907; 5) Герои, почитание героев и героическое
в истории. СПб., 1908. 2 Карлейль Т. Startor
Resartus // История
эстетики. Памятники мировой эстетической мысли: В 5 т. Т. 3. М., 1967. С. 851. 3 Цит. по: Осипова Э. Р. У. Эмерсон: писатель и время. Л., 1991. С.
12. 4 Карлейль Т. 1) Герои, почитание героев и героическое в истории; 2) Исторические
и критические опыты; 3) Новалис. М., 1901; 4) Теперь и прежде. М., 1906; 5) Этика жизни; 6) Characteristics. New York, 1903. 5 Раскин Д. Современные художники.
Т. 1. М., 1901. С. 52. 6 Ruskin J.
The Stones of Venice. V. I-II. London; New York, 1907. 7 Ibid. 8 Ruskin J.
1) The Politeconomy of Art. London, 1867; 2) Unto this Last. London, 1862. 9 Спенсер Г. Воспитание умственное,
нравственное и физическое. СПб., 1878. С.
18. 10 Там же. С. 49. 11 Спенсер Г. Основания социологии.
СПб., 1896. 12 Тайлор Э. Первобытная культура.
М., 1989. С. 21. 13 Tylor E. Primitive culture. London, 1871. P. 1. 14 Морган Л. Древнее общество. М.,
1934. 15 Бахтин М. М. К методологии
гуманитарных наук//Бахтин М. М. Эстетика сло весного
творчества. М., 1979. Глава 6. Философия культуры в России (середина XVII - вторая половина XIX века) Развитие русской
культуры на протяжении целых столетий определялось духовной конфронтацией
России и Запада. При этом на первом плане стоял вопрос о «правой вере», который
актуализировался после разделения христианства на православие и католицизм
(1054 г.). Древнерусские книжники считали, что истинная религия несовместима
ни с какой формой рационализации — ни с платоновской, ни с аристотелевской.
Они откровенно демонстрировали свою неприязнь к «афинейской премудрости» —
светским наукам и философии, доказывая превосходство «нерассуждающей» веры над
«богомерзким» знанием. «Аз бо не во Афинех ростох, не от философ научихся»,1— оправдывался за чрезмерность своего «разума»
Даниил Заточник. «Аз бо есмь груб умом и словом невежа, — вторил ему Епифаний
Премудрый, — ...ни Платоновых, ни Аристотелевых бесед не стяжах, ни философиа,
ни хитроречиа не навыкох...»2.
Подобные самоуничижительные формулы можно найти и у Филофея Псковского, и у
Зиновия Отенского, и у Артемия Троицкого. Все это создавало
особое умонастроение, противопоставлявшее культуру и духовность. Русская
духовность по сути дела оказывалась как бы обескультуренной, лишенной
познавательно-мирских, секуляристских ориентации. Ее идеалом была святость, а
не знание. Она была погружена в своеобразную стихию афилософии, которая исключала
какое бы то ни было самобытное творчество в сфере духа. Главную роль здесь
играла охранительная тенденция. Особенно ярко это
проявилось в старообрядчестве. Протопоп Аввакум наставлял: «Не ищите риторики
и философии, ни красноречия, но здравым истинным глаголам последующе, поживите.
Понеже ри [141] тор и философ не может
быти християнин...»3. Наиболее
решительно свой вероисповедный консерватизм идеолог старообрядчества выразил в
вопросе «иконного писания». Он категорически отвергал новое направление в
русской религиозной живописи, которое возглавляли Симон Ушаков и Иосиф
Владимиров. По их мнению, икона, как зеркало, должна отражать жизнь во всем ее
своеобразии и неповторимости. Им казалось юродством «одною формою, смугло и
темновидно, святых лица писати»4.
Московские «изуграфы» были противниками иконописной традиции, утвержденной
Стоглавым собором (1551 г.) и признававшейся незыблемой протопопом Аввакумом.
Осмеивая новые живописные приемы, Аввакум с раздражением писал: «Есть же дело
настоящее, пишут Спасов образ Еммануила: леце одутловато, уста червленная,
власы кудрявыя, руки и мышцы толстые, персты надутые, тако же и у ног бедры и
лыста толстыя, и весь яко немчин брюхат и толст учинен, лише сабли-той при
бедре не написано. А то все писано по плотскому умыслу, понеже сами еретицы
возлюбиша толстоту плотскую и опровергоша долу горняя»5. Таким образом, старообрядчество пыталось
противостоять начавшейся секуляризации русской духовности, сдержать развитие
«сферы культуры» (Л. П. Карсавин) как сферы самочувствия и самосознания
мирского человека. Подлинным стимулом для развития русской культуры стала
петровская европеизация. На смену старой «Святой Руси» с ее идеалом
патриархальности и византизма пришло новое цивилизованное государство —
«Российская Европия». Зарождающаяся светская культура обрела свое философское
обоснование в идеологии западничества. Особенно отчетливо размежевание
духовности и культуры выразилось в появлении интеллигенции — особого сословия
людей, которое с самого начала взяло на себя ответственность за образование и
просвещение России. В
духовной сфере западничество означало разрыв с православно-церковной
традицией; в нем отразилось становление российского самосознания. Петр I
создал целую систему гражданской обрядности («табельные праздники»),
способствовавшую закреплению светских культурных стереотипов, светских
интеллектуальных традиций. Западничество формировало новый тип ментальности,
отличный от сложившегося в допетровскую эпоху; оттого борьба с западничеством
в России изначально носила характер религиозно-православной конфронтации. В
идейном отношении западничество было многоструктурно и разнонаправленно: в нем
проявились и прокатолические, и протестантские (сам Петр I явно тяготел к
протестантской [142] религиозности), и
просветительско-секуляризационные тенденции. Западничество было способом
претворения буржуазности в социальный 'быт и самосознание русского общества.
Для западничества характерна установка на соревновательность
(состязательность) культур в противоположность старообрядческо-московскому
отрицанию всякой инокультуры. Особым признаком западничества становится
вероисповедный индифферентизм, благодаря которому укреплялось и усиливалось
гуманистическое начало в русской культуре. Первым
опытом философско-культурологического осмысления петровской европеизации
явилась теория «всемирного умопросвячения» В. Н. Татищева (1686—1750). Основу
этой концепции составляла идея о том, что все «приключения и деяния», которые
совершаются в жизни, «от ума или глупости происходят». В подтверждение своей
правоты Татищев ссылался на авторитет почитаемых им Христиана Томазиа и
Христиана Вольфа — последователей великого Лейбница. Ум для Татищева составлял
«генеральное» понятие, определяющее сущность философии. В отличие от глупости,
которая никогда не выступает «особым сусчеством» человека, ум, напротив, принадлежит
к важнейшим «силам души», обуславливающим возможность счастья. Оттого развитие
ума, превращение его путем просвещения в разум составляет цель и назначение
истинной образованности. Так Татищев приходил к идее «всемирного
умопросвячения», ознаменовавшей зарождение самобытной философии культуры в
отечественной мысли. Татищев выделял три
этапа «всемирного умопросвячения». «Первое — обретение букв, через которое
возымели способ вечно написанное в память сохранить и далеко отличным наше
мнение изъявить. Второе — Христа спасителя на землю пришествие, которым совершенно
открылось познание творца и должность твари к Богу, себе и ближнему. Третье —
чрез обретение тиснения книг и вольное всем употребление, чрез которое весьма
великое просвячение мир получил, ибо чрез то науки вольные возросли и книг
полезных умножилось»6. Характеризуя
первый этап, Татищев обращал прежде всего внимание на то, что в начале своего
существования люди жили по естественному закону, который был «при сотворении
Адама ему и его наследникам вложен». Тогда все держалось одной только памятью.
Но так как не у всех она одинаково «тверда», то со временем мало кто мог
«правильно и порядочно» пересказать доставшиеся от предков правила и законы.
Поэтому «первое просвячение ума» было положено обретением «письма». Значение
письменности Татищев видел не [143] только в том, что она
достоверно закрепляла человеческие познания, но и в том, что она способствовала
развитию правильного законодательства. Первым законом был «закон письменный»,
переданный через Моисея еврейскому народу. Точно так же у других народов, пребывавших
«в глубочайшей темноте неведения и невежества», по обретении письменности
явились люди, которые «зачали законы сочинять и, на лучшее наставляя, лучи
малого сияния и благоразумия им открывать»: в Персии — это Зорастр, в Египте —
Озирис, в Греции — Минос, в Риме — Янус или Нума Помпилий. «Близ потопа», как
писал Татищев, обрели свои письмена и законы китайцы7. Аналогичным образом
участвовала в этом всемирно-историческом ходе «умопросвячения» и Россия.
Татищев настаивал на древности письма у «славянов». Свои обстоятельные
соображения на этот счет он заключал следующим доказательством: «Наипаче же
закон или уложение древнее руское довольно древность письма в Русии удостоверяет».
Речь в данном случае идет о «Русской правде» — выдающемся памятнике
отечественной правовой мысли раннекиевской эпохи. Стало быть, и в России
обнаруживается тесная связь между древностью письма и появлением письменного
закона. Вместе с тем закон для Татищева — не просто выражение чисто
политических реалий, а предпосылка, основное условие развития культуры,
становления цивилизации. Будучи западником по убеждению, русский мыслитель, естественно,
ориентировался на движение России по европейскому пути, и этим определялось
осмысление им последующего процесса «всемирного умопросвячения». Второй
этап в истории человечества, как было сказано, связан с пришествием Христа.
Дохристианский мир погрязал в «мерзости» языческого кумирослужения. Учение
Христа принесло с собой не только «душевное спасение, царство небесное и вечная
блага», благодаря ему «все науки стали возрастать и умножаться, идолопоклонство
же и суеверие исчезать»8.Однако и
здесь не обошлось без «мерзкого зловерия» и злоключений, в чем главным образом
повинна церковь. Так, говоря о западной церкви, Татищев с возмущением писал о
преследованиях «высокого ума и науки людей», а также сожжениях «многих древних
и полезных» книг. Все это создало «в просвячении ума препятствия» и привело к
тому, что «едва не повсюду науки, нужные человеку, погибли». «Оное время, — заключал
русский мыслитель, — ученые время мрачное именуют»9. К
наибольшим бедам, проистекавшим от церкви, он относил политическое
властолюбие, присущее не только «римским архиепископам», [144] но и «некоторым нашим
митрополитам и патриархам», которые «от гордости и властолюбия противобожного»
возомнили, «якобы духовная власть выше государственной»10. Впрочем, все это Татищев находил в
«предсказаниях» самого Христа, и потому «тиснение книг» он рассматривал как
средство полного преодоления негативного воздействия церкви на развитие
«всемирного умопросвячения». Апология
книгопечатания относится к лучшим страницам сочинений Татищева. И в этом
случае он вдохновлялся идеей об одновременном, соравном приобщении России и
Запада к вершинам человеческого разума. Тиснение книг, отмечал он, было
обретено «лишь в 15-м сте лет». У нас оно появилось при «Иоанне Первом и
Великом» — Иване IV Грозном. Следовательно, «мы не вельми пред протчими в том
укоснели». Изобретение книгопечатания открывает широкий простор для совершенствования
разума. Татищев самым решительным образом опровергал мнения противников
«умопросвячения», доказывавших, что «чим народ простяе, тем покорнее и к
правлению способнее, а от бунтов и сметений безопаснее»11. Подобные рассуждения, на его взгляд,
исходят как раз от невежд и глупцов, не познавших пользу наук. Между тем именно
науки, созидая благо, устраняют почву для всяких бунтов. Пример тому — Европа:
там науки процветают, но «бунты неизвестны». И наоборот, «турецкий народ пред
всеми в науках оскудевает, но в бунтах преизобилует». Схожим образом обстоит
дело в России, где «никогда никаких бунтов от благоразумных людей начинания не
имел» и «редко какой шляхтич в такую мерзость вмешался»; если же в России и
случались бунты, то виновниками их были «более подлость, яко Болотников и
Боловня холопи, Заруцкой и Разин казаки, а потом стрельцы и чернь, все из самой
подлости и невежества»12. Другими
словами, несмотря ни на какие внешние, политические «изъяны», просвещение,
культура придают целесообразный характер общественно-историческому процессу,
умножают богатство и славу государства13. Нетрудно
заметить, что культурология Татищева непросто выражала ориентацию на западный
идеал — ее отличительной чертой было именно «выпрямление» культурно-исторического
процесса, выделение в нем той общечеловеческой мечты, которая уравнивает народы
и нации. В схеме Татищева нет противопоставления культур, все культуры для него
едины по своей сущности и различаются лишь уровнем развития. Если Запад достиг
более высокой культуры, это не свидетельствует о каком-то особом превосходстве
его народов, а лишь указывает на более раннее приобщение их к наукам и
философии. [145] России уготована та же
будущность, без этого она не вырвется из тенет невежества и суеверий. Но ей
необходимо политическое обновление, необходим разрыв с традиционной
духовностью, основанной на извращенной вере, на чистой церковности. Татищев
полагал, что главная задача состоит в создании культуры, всецело сосредоточенной
на светской власти. Со времен Татищева идея глубокой нерасторжимой связи
культуротворческого процесса и «государственного устроения» становится
основополагающим постулатом русской просветительской философии XVIII в. В
русле данной традиции складывается самобытническая культурология, разработка
которой связана прежде всего с именем М. В. Ломоносова (1711—1765). В числе
особенных заслуг великого русского ученого было составление им «Древней
Российской истории», ознаменовавшей важный этап в изучении отечественных древностей.
Культурологический аспект ломоносовской историографии отчетливо выразился в его
периодизации. Он выделял пять периодов российской истории: первый — с
древнейших времен до образования Древнерусского государства; второй — от
образования Киевской Руси до Ярослава Мудрого, когда произошло объединение
разных славянских племен под эгидой великокняжеского единовластия; третий — с
середины XI в. до монголо-татарского завоевания: это время отмечено усилением
центробежных тенденций и развитием удельной системы; четвертый — период
Золотоордынского владычества и до царствования Ивана III, когда страна освободилась
от чужеземного ига и вновь объединилась под единой властью; пятый — от Ивана
III до смерти Федора Алексеевича: за этот полуторовековой период в России
завершилось создание национального государства14. Данная
периодизация не только позволяла группировать факты и давать последовательное
изложение исторических событий, но и открывала путь для культурологических
обобщений, осмысления духовно-творческого развития российского народа.
Ломоносов решительно отвергал распространенные в тогдашней историографии представления
о «дикости» и «варварстве» славянских племен. Размышляя о величии и славе наших
предков, он с гордостью констатировал: «Немало имеем свидетельств, что в России толь великой тьмы невежества
не было, какую представляют многие внешние писатели. Инако рассуждать
принуждены будут, снесши своих и наших предков и сличив происхождение,
поступки, обычаи и склонности народов между собою»15. [146] Защита культурной
самобытности славян стояла в центре полемики Ломоносова с историком Г. Ф.
Миллером. Немец по происхождению, Миллер всячески стремился подчеркнуть
превосходство варяжского элемента над славяно-русским. Согласно его концепции
варяго-руссы были скандинавами (шведами), и только благодаря им Россия обрела
собственную государственность. В своих «Замечаниях на диссертацию Миллера»
Ломоносов, доказывая славянское происхождение руссов, приводил, в частности,
лингвистический аргумент: если
бы они действительно были скандинавами, то в русском языке, несомненно,
отразились бы следы их «чужестранного» влияния. Это подтверждает пример
монгольского завоевания. «Татара, — писал Ломоносов, — хотя никогда в
российских городах столицы не имели, а следовательно ни гварнизонов, ни гвардии
при себе не держали, но токмо посылали баскак или сборщиков, однако и поныне
имеем мы в своем языке великое множество слов татарских. Посему быть не может,
чтоб варяги-русь не имели языка славенского и говорили бы по-скандинавски,
однако бы, переселившись к нам, не учинили знатной в славенском языке
перемены»16. Таким образом Ломоносов
вводил в историографию культурологическую константу, придавая тем самым
истории характер духовной биографии народа. Это обстоятельство сыграло важную
роль в позднейшей славянофильской философии культуры. Мысль
о культурно-исторической самобытности народов лежала и в основе воззрений С. Е.
Десницкого (ок. 1739—1789). Для него первостепенное значение имело не столько
развитие «всемирного умопросвячения», т. е. познаний, наук самих по себе,
сколько своеобразие хозяйственной деятельности, определявшей различные
состояния духовной жизни общества. Следуя данной методологии, мыслитель подразделял
историю человеческого рода на четыре «состояния»: первобытное, скотоводческое
или пастушеское, хлебопашественное и коммерческое. Между первым состоянием,
когда люди жили «ловлею зверей» и питались «плодами самозарожцающимися на
земле», и последним, характеризующимся высоким уровнем разделения труда, выделением
мануфактур, учреждением банков и появлением купечества, дистанция огромного
размера. Но пройти этот путь необходимо всем народам, если они хотят достичь
цивилизации. «Такое происхождение и возвышение обществ человеческих, — отмечал
Десницкий, — есть сродно всем первоначальным народам, и по оным четверояким
народов состоянием мы должны выводить их историю, правление, законы и обычаи и
измерять их различные преуспевания в науках и художе [147] ствах»17. Как видно, Десницкий не только уникализирует
феномен культуры, возвышая ее до сущностных свойств человеческой природы но и
вносит в ее оценку четкий философско-исторический критерий, вытекающий из
специфики хозяйственной, материально-практической деятельности людей. Культура
становилась символом всякой образованности и просвещения, всякого
благоустроенного человеческого бытия. Таким образом, в
философско-культурологических теориях русского Просвещения выявились все
основные теоретико-методологические подходы, которые привели к появлению
философии культуры славянофильства. Немалую роль в
укреплении этого процесса сыграло творчество М. М. Щербатова (1733—1790).
Сокрушаясь по поводу того, что со времени Петра так скоро «повредилися повсюду
нравы в России», он замечал: «Науки, художества и ремесла стали в ней
процветать, торговля начала ее обогащать и преобразовались россияне — из
бородатых в гладкие, из долгополых в короткополые, стали сообщительнее и
позорища благонравныя известны им учинились. Но тогда же искренная
привязанность к вере стала исчезать, таинства стали впадать в презрение,
твердость уменьшилась, уступая место нагло стремящейся лести, роскошь и
сластолюбие положили основание своей власти, а сим побуждением и корыстолюбие к
разрушению законов и ко вреду граждан начало проникать в судебные места»18. Из рассуждений Щербатова следовало, что в
результате реформ Петра I Россия вместо прежнего духовного единения впала в
контрасты культурной разорванности и повреждений. Екатерининский вельможа в
принципе не отвергал европейской культуры вообще, но он не видел возможности
для национально-духовного самоопределения русского народа в рамках
унифицированной европейской цивилизации. Герцен был прав,
говоря, что Щербатов фактически дошел до славянофильской точки зрения. От
западничества в сторону славянофильства круто повернул в конечном счете и его
знаменитый внук П. Я. Чаадаев (1794—1856). Если на первых порах, принимая
католицизм как единственный путь прогресса и процветания, он оставался вполне
равнодушным к отечественной старине, не видя в ней «ничего индивидуального, на
что могла бы опереться наша мысль», то позднее, в пору написания своей
«Апологии сумасшедшего», он уже ставил вопрос о «русском пути», исповедовал
идею пророческого мессианизма России в будущем. «Я считаю, — писал Чаадаев, —
наше положение счастливым, если только мы сумеем правильно оценить [148] его; я думаю, что
большое преимущество — иметь возможность созерцать и судить мир со всей высоты
мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей, которые в других
местах мутят взор человека и извращают его суждения. Больше того: у меня есть
глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть идей, возникших в
старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я
часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей
предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся
перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества»19. Эти воззрения Чаадаева, по сути дела,
заставили «организоваться» (А. И. Герцен) славянофилов, которые, в
противоположность западникам, создали собственную философию «русского
самобытничества», или «культурного руссицизма». Сущность
славянофильства определялась идеей «несхожести» России и Запада, самобытности
русского духовно-исторического процесса. Она занимала воображение всех
«старших славянофилов» — К. С. Аксакова, И. В. Киреевского, А. С. Хомякова. Сам
термин «славянофильство» достаточно условен и выражает лишь их общественно-политические
позиции. Чернышевский писал: «Симпатия к славянским племенам не есть
существенное начало в убеждениях целой школы, называемой этим именем... Кто же
из образованных людей не разделяет ныне этой симпатии?»20. Славянофильство было прежде всего
«любомудрием», которое сами представители данного направления характеризовали
по-разному: то как «славяно-христианское», то как «православно-русское», то
просто как «русское воззрение». Во всяком случае, их объединяла ориентация на
учение православной церкви, на верования и идеалы русского народа. В
философии культуры ранних славянофилов преобладающее место заняла тема
противостояния России и Запада. Больше всего ее разрабатывал И. В. Киреевский
(1806—1856), проделавший, подобно Чаадаеву, эволюцию от европеизма к
руссицизму. Для его методологии было характерно различение духовности и
культуры, которое он обусловливал разным характером просвещения в России и на
Западе. Отличительная особенность русского просвещения виделась ему в непосредственном
«общении со вселенскою церковью». Россия восприняла истинное православие из
Византии, и оно, ничем не замутненное, во всей «полноте и чистоте» сохранялось
в монастырях. Под руководством учения отцов православной церкви, писал
Киреевский, «сложился и воспитался коренной ум, лежащий в основе русского
быта»21. [149] Напротив того,
западное просвещение не смогло удержаться в пределах духовности и уклонилось в
рационализированную культуру. Этому содействовало то, что она складывалась на
основе трех основных элементов: католицизма, древнеримской образованности и
идеологии государства. Всеобщим господством пользовалась римская церковь. Ее
учение было пронизано философией аристотелизма, благодаря чему на всем облике
западноевропейского просвещения сказалось всесокрушающее влияние рационализма.
«Система Аристотеля, — писал Киреевский, — разорвала цельность умственного
самосознания и перенесла корень внутренних убеждений человека вне
нравственного и эстетического смысла, в отвлеченное сознание рассуждающего
разума»22. Так развилась односторонность
западноевропейского просвещения, которая пагубно отразилась на всех сферах
общественного и политического быта. В межчеловеческих отношениях возобладало
«насилие», возникли «враждующие племена», угнетенные и завоеватели. Казавшаяся
благом западноевропейская культура на поверку выявила свою конфронтационную
сущность и тем самым поставила себя на грань самоистребления. Свои размышления
Киреевский свел к следующему итогу: «Христианство проникало в умы западных
народов через учение одной римской церкви — в России оно зажигалось на
светильниках всей Церкви Православной; богословие на Западе приняло характер
рассудочной отвлеченности — в православном мире оно сохранило внутреннюю
цельность духа; там раздвоение сил разума — здесь стремление к их живой совокупности;
там движение ума к истине посредством логического сцепления понятий — здесь
стремление к ней посредством внутреннего возвышения самосознания к сердечной
цельности и средоточению разума; там искание наружного, мертвого единства —
здесь стремление к внутреннему, живому; там церковь смешалась с государством,
соединив духовную власть со светскою и сливая церковное и мирское значение в
одно устройство смешанного характера, — в России она оставалась не смешанною с
мирскими целями и устройством; там схоластические и юридические университеты —
в древней России молитвенные монастыри, сосредоточившие в себе высшее знание...
Там враждебная разграниченность сословий — в древней России их единодушная
совокупность при естественной разновидности... Там законность формально-логическая
— здесь выходящая из быта... Там волнение духа партий — здесь незыблемость
основного убеждения; там прихоть моды — здесь твердость быта... Там
изнеженность мечтательности — здесь [150] здоровая цельность
разумных сил; там внутренняя тревожность духа при рассудочной уверенности в
своем нравственном совершенстве — у русского глубокая тишина и спокойствие
внутреннего самосознания при постоянной недоверчивости к себе и при неограниченной
требовательности нравственного усовершения; одним словом, там раздвоение духа,
раздвоение мыслей, раздвоение наук, раздвоение государства, раздвоение
сословий, раздвоение общества, раздвоение семейных прав и обязанностей,
раздвоение нравственного и сердечного состояния: раздвоение всей совокупности
и всех отдельных видов бытия человеческого, общественного и частного»23. Киреевский считал, что без облагораживающего
влияния России, ее православной духовности Запад не может сохранить свое
историческое призвание и силу. Новые аспекты в
интерпретации духовности наметились в учении А. С. Хомякова (1804—1860). В
отличие от Киреевского, сводившего духовность к православию, он отождествил ее
с понятием соборности, которая мыслилась им как итог взаимодействия
«божественного и человеческого элементов». Отсюда следовало, что вера
содержится не одной какой-то христианской общиной, а всей церковью вместе, всем
«телом Христовым» — и иерархией, и мирянами целокупно. Сущность же веры
составляет любовь и единение. Любовь есть проявление «Духа Божия» и «выражается
многообразно: делом, молитвою и песнею духовною»24.
В ней воплощается соборное начало веры как «единство во множестве». Поэтому
истинная вера не ограничивает ум человеческий, не сковывает его обручем
жестких догматических определений, а раскрепощает его, открывает бесконечное
разнообразие путей для самоутверждения и реализации таланта. Точно так же и в
каждом народе действует особая «духовная сила», не позволяющая ему раствориться
среди других народов, сделаться простым подражателем чужих дел и свершений25. Таким образом,
принцип соборности устанавливал многолинейное движение человеческой
духовности, что, естественно, ставило Хомякова в непримиримое отношение к
философии Гегеля, который принимал «движение понятия в личном понимании за
тождественное с самой действительностью». Вследствие этого, полагал Хомяков,
отстраняется «сущее», разум сам, «в своей полнейшей отвлеченности», возрождает
«из собственных недр» все то, что составляет предмет бытия; не остается места
творению, на всем лежит печать одномерности и рациональности. Имея в виду
западников, Хомяков не без основания писал, что гегелевская философия «сбила с
толку мно [151] гих даровитых и
достойных подвижников исторической науки»26.
Именно критика Гегеля послужила для Хомякова средством обращения к русской
национальной истории, к народной духовной традиции. В России, согласно
Хомякову, духовное начало народа издревле воплотилось в сельской общине. Помимо
выгод хозяйственных, административных, общинное устройство заключает в себе
всю «жизненность общества», т. е. «вечные духовные истины» и «вневременные
человеческие мнения». Их единство составляет соборность, которая служит
идеальным прообразом материальной общины. Однако неравноценность составляющих
соборное сознание элементов делает его внутренне противоречивым, способным к
изменению, развитию. Если вечные истины воплощаются в духе народном, то выразителем
временных мнений выступает отдельный человек. Народ сохраняет, лицо творит. В
то же время всякое истинное творчество должно быть народным. Без этого
творчество проникается эгоистической рассудочностью, которая разрушает
духовную силу народа. Из сказанного
видно, что совпадение общинное™ и соборности у Хомякова содержало предпосылку
слияния духовности и культуры как общих универсалий, определяющих бытие
человечества. При этом он вовсе не отрицал различий России и Запада; напротив,
с точки зрения его подхода, они приобретали еще более глобальный характер. И
это понятно: отбросив принцип исторической однолинейности, Хомяков не просто
уникализировал культурно-историческое творчество отдельных народов, но и вывел
культурологию в область самой широкой историософии и метафизики. В своей основе
учение Хомякова содержало предпосылки теории культурно-исторических типов
Данилевского. Н. Я. Данилевский
(1822-1885) завершает собой эволюцию классического славянофильства, намечая
переход к позднейшему «русофильству» (К. Н. Леонтьев, М. Н. Катков, Н. Н.
Страхов, Л. А. Тихомиров и др.). Для него уже не существовало единой
«общечеловеческой задачи», реализуемой в ходе исторического развития народов.
Подобный гегелизм, не преодоленный до конца ранними славянофилами, он отвергал
начисто и бесповоротно. Данилевский выдвинул идею о разнородности цивилизаций,
наличии множества несхожих, «своеземных» культурно-исторических традиций.
Прогресс, с его точки зрения, «состоит не в том, чтобы исходить все поле,
составляющее поприще исторической деятельности человечества, во всех
направлениях»27. Из этого, однако, не
следует, будто каждый народ способен создать [152] собственную самобытную
культуру. В истории выработалось только десять культурно-исторических типов: 1)
египетский, 2) китайский, 3) халдейский, или древнесемитический, 4) индийский,
5) иранский, 6) еврейский, 7) греческий, 8) римский, 9) ново-семитический,
или аравийский, и 10) германо-романский, или европейский. Роль же других
народов не была столь «положительной»; они либо действовали в качестве «бичей
Божьих», разрушителей «дряхлых цивилизаций» .(таковы гунны, монголы, турки),
либо составляли «этнографический материал» для других культурно-исторических
типов (как, например, финны). Формулируя общие
законы развития самобытных цивилизаций, Данилевский исходил из того, что все
они представляли собой осуществление определенной формы культурного творчества
— научного, правового, религиозного или художественного. Поэтому первый закон
гласил: для возникновения цивилизации необходимо, чтобы народ обладал
соответствующими «духовными задатками» и пользовался политической свободой.
Далее выдвигались следующие законы функционирования цивилизаций: 1. «Начала
цивилизации одного культурно-исторического типа не передаются народам другого
типа». 2. Полнота и богатство культурно-исторического типа зависят от
разнообразия входящих в него этнографических элементов, «когда они, не будучи
поглощены одним политическим целым, пользуясь независимостью, составляют
федерацию, или политическую систему государств». 3. Период роста цивилизации
всегда неопределенно продолжительнее периода цветения и плодоношения, после
которого она истощает свои жизненные силы и больше не возобновляется. По схеме
Данилевского, Запад, создавший последнюю историческую цивилизацию, уже пережил
«апогей своего цивилизационного величия», и на очереди теперь — возвышение
славянства. Именно ему предстоит создать новый тип, новую форму цивилизации,
который будет «четырехосновный», т. е. представит собой «синтезис всех сторон
культурной деятельности», разрабатывавшихся до сих пор «его предшественниками
на историческом поприще в отдельности или в весьма неполном соединении»28. Однако во главе культурного движения
славянства должна стать Россия. Данилевский полагал, что она вполне готова к
выполнению этой исторической миссии. Желая обосновать
свой вывод, автор «России и Европы» предпринимает обстоятельный анализ
исторических тенденций отечественной культуры. На его взгляд, она всегда
зижделась на двух основопо [153] лагающих началах —
народности и государственности. В то же время их разобщенность на протяжении
столетий создавала серьезные препятствия для духовного возвышения России.
Сперва причиной этой разобщенности явилось прежде всего «чужеродное»
происхождение русского государства. Данилевский в данном вопросе занимал позиции
норманистов. Он полагал, что именно «призвание варягов» послужило «закваскою,
дрожжами, побудившими государственное движение в массе славян, живших еще
одной этнографическою, племенною жизнью ...»29.
Но варяги оказались слишком слабы, чтобы в полной мере «сообщить
государственный характер русской жизни»30,
поэтому на Руси вскоре упрочилась удельная система. Положение выправилось
только «при татарской власти». Несмотря на опустошительность набегов, она была
все же сравнительно «легка». Татары установили простое данничество, никогда не
растворяясь в славянстве. «Степень культуры, — писал Данилевский, — образ жизни
оседлых русских славян и татарских кочевников были столь различны, что не
только смешение между ними, но даже всякая власть последних над первыми не
могла глубоко проникать, должна была держаться на одной поверхности»31. В такой ситуации, естественно, вся выгода
власти оказывается на стороне московских князей, получивших от Орды ярлыки на
правление. Это позволило им довольно быстро усилиться и сбросить в конечном
счете монгольское иго. Народ
воспринял освобождение по-своему ~ как право уклоняться от насилия любой
власти. Вместо того, чтобы всеми силами поддержать московских князей в деле
устроения государства, простой люд бросился бежать от «зоркого глаза
исправников и становых», ища раздолья и свободы в безмерных пространствах
своего отечества. Москва вынуждена была прибегнуть к крепостной неволе, которую
Данилевский признавал формой феодализма. Благодаря закрепощению крестьян
«государство получило возможность платить своим слугам», т. е. дворянству,
принявшему на себя главную ношу царского служения. Народ оказался в еще большей
изоляции от власти. Но постепенно дворянство утрачивает свое прежнее значение
и крепостное право перестает соответствовать государственным интересам, оно
отменяется реформой 1861 г. Тем самым устраняются препоны, мешавшие сближению
народа и государства, а стало быть, выходу России на уровень цивилизационного
развития. Отныне ничто не мешает ей взять на себя роль предводителя
славянства, творца новой культурно-исторической традиции. «Если Россия не поймет
своего назначения, — утверждал Данилевский, — ее неминуемо [154] постигнет участь всего
устарелого, лишнего, ненужного. Постепенно умаляясь в своей исторической роли,
придется склонить голову перед требованиями Европы...»32. Чтобы избежать последствий бесславного
«европейничанья», необходимо осознать, что Запад пришел к своему тупику, за
которым скрывается растворение, гибель. Любое сближение с Западом опасно для
будущей славянской цивилизации, которая не только снимет односторонность
предшествующих культурных типов, но и станет претворением в жизнь «справедливо
обеспечивающего народные массы общественно-экономического устройства». Таким
образом, в славянской цивилизации совершится слияние народности и
государственности в окончательном и всегармонизирующем единстве. Теория
культурно-исторических типов Данилевского была воспринята многими русскими
мыслителями второй половины XIX в. и в первую очередь К. Н. Леонтьевым
(1831—1891). Однако он подошел к ней с позиций собственной философии,
основанной на идее триадического развития, заключающего стадии первоначальной
простоты, цветущей сложности и вторичного смесительного упрощения. Это означало,
что любой процесс, любое развитие имеет свое начало, свой пик восхождения к вершине
и свое завершение, выражающееся в усреднении, уравнивании, стирании всяких
различий и самобытных черт. Применительно к обществу, а следовательно, и к
культуре последняя стадия выражала эгалитаризацию, или, иначе, демократическое
упрощение, приводящее явление к гибели. В
соответствии с этой схемой Леонтьев вносил определенные «поправки» в теорию
Данилевского. В частности, он считал, что культурные типы не связаны с одной
национальностью (этносом), и поэтому его элементы (такие как религия, государственные
законы, философия, стиль искусства, мода, обычаи) могут целиком или «по кускам»
передаваться другим нациям. Кроме того, Леонтьев вполне допускал, что в
какой-то исторический момент «человечество легко может смешаться в один общий
культурный тип»33. Данное предположение
вытекало из его убеждения в конечной эсхатологичности всякого бытия.
Следовательно, смешение народов в одном культурно-историческом типе будет
означать наступление того самого «всеобщего равенства», за которым последует
«конец света», возвещенный христианством. Наконец, Леонтьев высказывал сильные
сомнения относительно возможности «четырехосновной» славянской цивилизации. В
своем письме к И. И. Фуделю от 19-31 января 1891 г., отправленном из Оптиной
Пустыни, он писал: «И если даже допус [155] тить, что
романо-германский, несомненно, разлагаясь, уже не может в нынешнем состоянии
своем удовлетворить все человечество, то из этого вовсе еще не следует, что мы,
славяне, в течение 100 лет не проявившие ни тени творчества, вдруг теперь под
старость дадим полнейший 4-х основный культурный тип, как мечтает и даже верит
Данилевский»34. . На основании этих
соображений Леонтьев приходил к выводу, что в создании культурного типа
решающее значение имеет не столько народ, сколько государство, объединяющее в
политическом единстве разнородные этносы и нации. Соответственно, Россия
представлялась ему безусловно способной к культурно-историческому творчеству,
более того — к созданию самобытной цивилизации, но эта цивилизация должна была
быть уже не славянской, а русско-азиатской, ибо Россия «давно уже не чисто
славянская держава». Обширное население азиатских провинций, подвластных
русской короне, имеет в ее судьбах не меньшее значение, чем славяне. «... Это
целый мир особой жизни, — писал Леонтьев, — особый государственный мир, не
нашедший еще себе своеобразного стиля культурной государственности»35. Таким образом, культура должна была
воплощать идею государства, а государство — стимулировать развитие культуры.
По существу культура трансформировалась в идеологию, по необходимости
принимавшую консервативные, охранительные формы. Идеи Данилевского и
Леонтьева отразились на позднейшей философии культуры русских евразийцев (С.
Н. Трубецкой, П. Н. Савицкий, Л. П. Карсавин, Л. Н. Гумилев). Несомненное
влияние они оказали также на таких крупнейших западноевропейских
культурологов, как О. Шпенглер и А. Тойнби. 1 Моление Даниила
Заточника // Хрестоматия по древней русской литературе / Сост. Я. К. Гудзий. Изд. 8-е. М., 1973. С. 140. 2 Житие святого Стефана епископа Пермского/ Изд. В. Дружинин. СПб.,
1897. С. 2. 3 Житие Аввакума и другие его сочинения. М., 1991. С. 92. 4 История эстетической мысли: В 6 т. Т. 1. М., 1985. С 427-433. 5 Житие Аввакума и другие его сочинения. С. 253. 6 Татищев В. Н. История
Российская. Т. 1. М. Л., 1962. С. 79. 7 Татцщев В. Н. Разговор о
пользе наук и училищ. М., 1887. С. 41—42. 8 Там же. С. 50. 9 Там же. С. 52. 10 Татищев В. Н. История
Российская. Т. 1. С. 380. 11 Татищев В. Н. Разговор о
пользе наук и училищ. С. 63. 12 Там же. С. 65-66. 13 Примечательна защита Татищевым вольного книгопечатания. Он высказывал
сожаление по поводу того, что в России вследствие сопротивления церкви [156] утвердилось
«единственно казенное» книгопечатание, а «вольное не допусчено». Если, считал
он, это не изменить, тогда «мы никакой надежды к распространению наук иметь не
можем», тогда вотще будут все великие начинания Петровской эпохи. 14 Ломоносов М. В. Поли. собр. соч.: В 10 т. Т. 6. М. — Л. 1952. С.
87. 15 Там же. С. 170. 16 Там же. С. 35. 17 Избранные произведения русских
мыслителей второй половины XVIII века. В 2 т. Т.1.М.,1952.С.271. 18 «О повреждении нравов в России»
князя М. Щербатова и «Путешествие» А. Радищева:
Факсим. изд. М., 1984. С. 1, 30. 19 Россия глазами русского (Чаадаев,
Леонтьев, Соловьев) / Отв. ред. А. Ф.
Замалеев.СПб., 1991. С. 24, 150. 20 Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч.: В 16 т. Т. 3. М., 1968. С. 651. 21 Киреевский И. В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 275. 22 Там же. С. 307 23 Там
же. С. 288-290. 24 Хомяков А. С. Церковь одна //
Литературная учеба. Кн. 3. Май — июнь. 1991. С. 155. 25 Как
известно, официальная церковь не все принимает в богословии Хомякова. Во всяком
случае, она всегда отмечала «неточность употребляемых автором выражений»,
объясняя это тем, что «он не получил специального богословского образования»
(см.: Хомяков А. С. Сущность западного христианства. Б. м. 1974. С. 62). 26 Хомяков А. С. Полн. собр. соч.: В 8т. Т.
1. М., 1911. С. 294, 264-265, 143. 27 Данилевский Н. Я. Россия и Европа. СПб.,
1995, С. 92. 28
Дославянские цивилизации квалифицировались Данилевским следующим образом.
Первые пять цивилизаций — египетская, китайская, халдейская, индийская и иранская
— «не проявили в особенности ни одной из... сторон человеческой деятельности, а
были... культурами подготовленными, имевшими своею задачею выработать те условия,
при которых... становится возможною жизнь в организованном обществе. Все в них
было еще в смешении; религия, политика, культура, общественно-экономическая
организация еще не выделились в особые категории действительности». Еврейская,
греческая и римская были одноосновными. Об аравийской не сказано ничего.
Германо-романский культурно-исторический тип признавался двухосновным. 29 Данилевский Н. Я. Россия и Европа. С.
215. 30 Там
же. С. 216. 31 Там
же. С. 217. 32 Там
же. С. 341. 33 Леонтьев К. Избранное. Письма.
1854-1891. СПб., 1993. С. 552. 34 Там
же. С. 553. 35 Цит.
По кн.: Замалеев А. С. Курс истории
русской философии. Изд. 2-е. М., 1996. С. 227. РАЗДЕЛ
ТРЕТИЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XX ВЕКА
В
начале XX в. вновь поднимается волна рационализма в исследованиях культуры
(вскоре она быстро пошла на спад, но оставила след почти во всех направлениях
культурологии). Один из вариантов рационализма был представлен марксизмом,
превратившимся к этому времени в мощное идеологическое движение, другой —
философией М. Вебера (лидера умонастроений либеральной буржуазии). Марксистский
рационализм был прямым наследником гегелевского—с переложением гегелевских
спиритуалистических категорий в «материалистическую форму». Если для Гегеля
философия была высшей формой деятельности духа, «снимающей» в себе все
остальные — мораль, искусство, религию, — то для марксистов она стала способом
не просто объяснить мир, а переделать его по заранее сконструированному
образцу. Такая программа вдохновляла высший взлет рационализма, когда-либо
известный в истории. Человеческому разуму передавались божественные полномочия
— сотворение мира по своему образу и подобию. Выше и могущественнее
человеческого разума ничего уже не мыслилось — кантовский скептицизм
устранялся, гегелевский «абсолютный идеализм» превращался в «абсолютный материализм».
Считалось, что «царство разума» — коммунизм — начнется с того момента, когда
закончится период стихийного развития человечества (по Марксу, его
«предыстория»). Марксисты утверждали, что с победой пролетариата классовая
борьба, происходившая на протяжении всей истории цивилизации, закончится;
государство как орудие насилия одного класса над другими отомрет, наступит
общественное самоуправление. Точное научное знание законов природы и общества
даст возможность планомерно регулировать и управлять процессами, [159] происходящими вне и
внутри человека. В этом же рационалистическом духе понимали марксисты и
этический принцип «свобода есть познанная необходимость». Иначе говоря, они
полагали, что познание разумом законов естества создает для человека
необходимость отказа от противоестественных желаний и страстей. Для
удовлетворения же остальных — никаких препятствий быть не должно: при
коммунизме внешний и внутренний миры человека будут разумно организованы и
устроены, поэтому отношения природы, созданной человеком, (искусственной среды
его обитания, культуры и природы естественной) станут, якобы, гармоничными. По
выражению Маркса, коммунизм — это завершенный гуманизм, в нем происходит
становление природы человеком, и вся природа становится человеческим телом. На
практике вера в безграничные возможности человеческого разума привела к
созданию тоталитарных государств. Наиболее полное воплощение тоталитарная
модель общественного устройства нашла в России. С теми или иными поправками на
национальные особенности она воплотилась также в ряде государств Восточной
Европы и Азии. «Культурная революция», провозглашенная в первые же годы
Советской власти, подразумевала распространение среди населения начального
политического образования («политграмоты»). Одновременно проводились и
теоретические исследования культуры на базе марксистской методологии: на
вооружение брался марксизм в интерпретации сначала Г. Плеханова, позже В.
Ленина, затем И. Сталина. После развенчания «культа личности» официальная
идеология вырабатывалась «коллективным разумом» партии. Все формы культуры
политизировались: в морали, праве, религии, искусстве, философии необходимо
было найти классовый интерес тех, чьими выразителями являлись эти формы
духовной деятельности. Поэтому термин «культура» был на долгое время заменен
понятиями «надстройка» или «общественное сознание», лучше выражающими
классово-идеологическую направленность. Начиная с 60-х годов одновременно с
марксистской социальной философией (исторический материализм) стала
развиваться и марксистская теория культуры, где культура понималась как
совокупность материальных и духовных ценностей, как «духовное производство»,
как классовое и общечеловеческое явление. Другие
направления марксизма XX в. (а их было множество) внесли существенные
коррективы в изначально присущий ему гиперрационализм. Наиболее сильную школу
«модернизированного» марксизма, повлиявшую на другие его ответвления, дал
Франкфуртский институт социальных исследований, получивший после второй
мировой [160] войны два центра
своего существования — европейский и американский. Эволюция взглядов
основателей Франкфуртской школы — Адорно и Хоркхаймера, а также их сотрудников
и последователей — Фромма, Маркузе, Хабермаса и др. проявилась во все более
критическом отношении к европейскому рационализму как отношению господства, порождающему
фашизм и империализм. Одновременно с этим неомарксизм франкфуртцев насыщался
идеями философии жизни, экзистенциализма, психоанализа. Гораздо
более умеренным, продолжающим сложившуюся в XIX в. линию культурологии, был
рационализм М. Вебера, отложивший отпечаток на всю западную социологию
культуры XX в. По Веберу, особенность европейского менталитета сказалась в
прогрессирующей от средневековья к Новому времени рациональности: в рационализации
религии (протестантизм и соответствующая ему этика жизненного успеха), в
рационализации экономики и права, в рационализации власти. Вебер
способствовал развитию конструктивных идей в западной социологии, в том числе
социологии культуры. На разработанных им понятиях идеального типа, социального
действия, понимания основывалось системно-функциональное направление в социологии
и культурологии, символический интеракционизм, феноменологическая социология.
Требования воздержания от ценностных суждений в социальных науках превратились
в методологическое основание культурологии, занятой теоретическими и
эмпирическими исследованиями современной цивилизации без какой-либо
романтической ностальгии по «утерянному бытию», «подлинности коммуникации» и
других экзистенциальных мотивов современной культурфилософии. А
для культурфилософии XX в., по-прежнему занятой проблемой поиска «подлинного»
человеческого бытия, была характерна сосредоточенность на символе. По мере
того, как язык все больше притягивал к себе внимание исследователей культуры,
методы, сложившиеся в науке о языке, все более входили в обиход общественных
наук. Отношения, складывающиеся в обществе, стали трактоваться по аналогии с
отношениями, складывающимися между значимыми единицами языка и речи. В ход
пошли методы структурного языкознания (Ф. Соссюр), социологии языка (Сепир,
Уорф), гумбольдтианское учение о внутренней форме, превращение сферы
бессознательного в особого рода организованный язык (Ж. Лакан), обнаружение
символов-архетипов коллективного бессознательного (К. Юнг, неофрейдизм),
трактовка языка как голоса бытия (М. Хайдеггер), открытие в языке шифров изначаль [161] ного смысла бытия (К.
Ясперс), выражение в символе «культурного мифа» народа (холизм в
культурологических исследованиях). Можно сказать, что
символы как мифы культуры читались исследователями по вертикали, а символы как
мифы цивилизации — по горизонтали. Символ-миф уводил с поверхности культуры
сегодняшнего дня в ее архаические пласты, хранящие символику бессознательного.
Для экзистенциалистов, персоналистов, неофрейдистов, представителей философской
антропологии символ — это тоннель, «лаз» в подполье культуры, соприкосновенье
с невидимой глазу плазмой, создающей своими импульсами напряжения на
поверхности культуры, конфликты современной жизни. Их корни — там, в глубинах
бытия. И философия культуры «спускается» к ним, к Эросу и Танатосу, жизни и
смерти. Горизонтальное же измерение символических структур дает картину
бесконечного разнообразия сетей коммуникаций, которыми опутано современное
общество. Движущиеся по своим орбитам символы создают сложные конфигурации,
прочитывающиеся то как «социальный театр» (социально-ролевое общение людей в
надетых на них «социальных масках»), то как «социальное кино» (аудио-визуальная
реклама, пропагандирующая с телеэкранов, витрин, стен и крыш домов, обложек
журналов и оберток товаров все тот же, рожденный Голливудом, неправдоподобно
счастливый мир), то как «тотальный дизайн» («грозящий» или «грезящий» всю
среду обитания человека превратить в декорации бесконечного, вечно длящегося
праздника), то, наконец, как многоуровневые ритуальные действа обыденной жизни
(от семейный, камерных до общественных, публичных, перерастающих в грандиозные
политические кампании — шоу и шоу-бизнеса). Все эти прочтения имеют название
«массовая культура», или «индустрия культуры», изучение которой входит в
компетенцию скорее социологии массовых коммуникаций, чем культурфилософии или
культурологии в узком смысле. Вернемся к
вертикальному измерению символа, облюбованному культурфилософией. Путешествие
по нему в глубинные слои культуры давало уверенность в возможности овладения
«душой» культуры, воссоздания ее точной модели. Так родилась «морфология культуры»
— строительство моделей исторических типов из найденной первоклеточки культуры.
В качестве такой исходной клеточки А. Тойнби выбирает «культурный вызов», П.
Сорокин — «ценностную суперсистему», О. Шпенглер — «душу». Причем всех этих
мыслителей сближает негативное отношение к современной культуре (цивилизации). Таким образом, если
в XVIII в. культурфилософская мысль начинала с превознесения завоеваний
цивилизации: широты научного [162] кругозора, строгости
морали, материального благосостояния, власти закона, просвещенной веры,
развитого, воспитанного вкуса, то в XX в. она объявила все это «репрессивным
аппаратом», с помощью которого культура создает отчужденные, превращенные
формы реальности, вступающие в непримиримый конфликт с живой жизнью. Особую
линию в изучении культуры образует современный структурализм и его наследник —
постструктурализм. Структурализм исходит из посылки, что человеком в мире
управляют неосознанные структуры, зашифрованные в языке. Сама культура
структурирована как язык: в ней можно найти значимые оппозиции, параллелизмы,
семантические и реляционные значения. Процессы, происходящие в культуре, можно
истолковывать, следовательно, как обмен сообщениями. Такой подход к первобытной
культуре предложил К. Леви-Строс, а к современной — Р. Барт. Экономику и
политику, города и жилище, одежду и вещи, ритуалы, культуры и мифы — все можно
рассматривать как тест, содержащий сообщение, вернее, бесконечное количество сообщений.
В этих накатывающихся друг на друга волнах, означающих так и не достигающих ни
одного определенного означаемого, сам язык предстает как сообщение.
Действительно, с одной стороны, язык, являющийся формой, средством сообщения,
должен был бы играть служебную роль по отношению к содержанию сообщения, т. е.
означающее должно быть подчинено означаемому, но структурный анализ
переворачивает это соотношение. Он выявляет в каждом тексте напластования
других текстов, в любом сообщении — другие сообщения. По существу тексты и
сообщения представляют собой коллажи, составленные если не из прямых цитат и
заимствований, то во всяком случае — из чужих слов и мыслей. Поэтому при первом
же погружении аналитического скальпеля в конкретный текст последний
распадается на молекулы обрывков из других текстов, и так происходит до
бесконечности. По сравнению с распыленностью и размытостью сообщений язык, на
котором они составлены, являет собой твердость и крепость своей структуры,
способной продуцировать все новые сообщения. Именно механизм порождения
текстов, спрятанный в языке, а не сами тексты, интересует структуралистов. С
афористической точностью выразил это свойственное современной культуре
предпочтение языка как средства сообщения самому сообщению М. Маклюэн, назвав
одну из своих книг «Средство сообщения — это само сообщение» (Medium is the Massage). Продолжая свою
мысль, Маклюэн на примере массовых коммуникаций открыл ту же закономерность,
что была обнаружена структуралистами [163] на примере языкового
дискурса: язык, средства сообщения структурируют общественные процессы по
своему образу и подобию. Менталитет народа характеризуется тем, как, каким
образом передаются сообщения— письменно или устно, иероглифически или азбучным
письмом, рукописно или в печатном виде, по радио или с помощью телеизображения;
какая культура доминирует — шрифтовая или аудиовизуальная. Поэтому мы имеем
здесь дело с таким же преклонением перед средствами сообщения, с каким
марксисты когда-то преклонялись перед средствами производства, пытаясь вывести
особенности духовной жизни того или иного народа из уровня его
производительных сил и характера производственных отношений. Работу с текстами
культуры, начатую структурализмом, продолжил постструктурализм. Чтобы преодолеть
противоречие между жизнью и культурой, постструктурализм предложил брать текст
в момент его становления, чтобы «заглянуть» под маску наличных форм культуры, в
ту «преисподнюю», где нет еще готовых форм, все значения смещены, все
претерпевает метаморфозы. Подобный процесс исследования получил название
деконструкции. Деконструкции подверглись не только философские тексты в борьбе
с метафизикой (Ж. Деррида). Само постмодернистское искусство выступило как
наглядный пример деконструкции классических текстов, стремясь к обновлению
жизни любой ценой, высвобождению ее из-под деспотизма отвердевших ментальных
форм. В настоящее время
мы присутствуем, вероятно, при конце долгого методологического пути
исследования культуры, начавшегося два века тому назад. У истоков этого пути
стояла борьба за право культуры считаться достойной областью философии.
Обращение к исследованию культуры диктовалось стремлением человека отстоять
сферу свободного от сковывающей силы рассудка бытия: право быть вопящим, а не
только мыслящим существом, право иметь несколько (не только рассудочное)
измерений сознания и право быть пастырем бытия, а не его пленником. И вот это
расширение горизонтов культуры как границ самопроявления человеческой личности
натолкнулось на исходе XX в. на вывод об исчезновении самого человека
(структуры бессознательного в личности не нуждаются). Лидеры современной
культурологической мысли заявляют: надо окончательно осознать и примириться с
тем, что не человек говорит языком, а язык — человеком; не человек играет в
игру, а игра играет человеком; не мы празднуем праздник, а он реализует свои
ритуалы через нас и с помощью нас. Все тексты культуры структурированы, мысли
формализованы, [164] мифы
заполнили горизонт бытия. Их можно изучать, разлагая и перекомбинируя, но не
надо стараться подыскивать для них мыслящего субъекта. Настаивая на том, что
культура неустойчива, представляет собой поле игры смыслов, их трансформаций,
сдвигов, смещений, настоящего танца значений, постструктуралисты считают, что
пытаются освободить человека от власти языка, а тем самым от языка власти. Итогом
культурологической мысли XX столетия можно считать проникновение в механизм
порождения текстов культуры и выявление того факта, что культура амбивалентна,
не имеет одного кода; в ней все построено на взаимоотражениях и
переворачиваниях. Тот, кто хочет изучать «рельеф» культуры, а не одну ее
плоскость, должен учитывать многообразные механизмы, открытые в ней, явные и
скрытые (латентные), не только их «присутствие», но и «отсутствие». Глава 7. Философия культуры в Германии XX века§1. Трагедия культуры в философии жизни Г. Зиммеля и
О. Шпенглера
[165] В XX в. философия
культуры в Германии разделила общую судьбу философии, в которой со второй
половины XIX в. нарастало стремление расширить проблемное поле
имманентно-логического анализа сознания, обратиться к изучению связи сознания
с бытием. Даже у последовательного преемника трансцендентального идеализма Э.
Кассирера появляется новый теоретический мотив — исследование различных форм
сознания в историческом аспекте, культуры — в обусловленности всей
жизнедеятельностью народа'. В двух других ведущих направлениях данного периода
— философии жизни и экзистенциализме — отмеченная ориентация исследования становится
лейтмотивом. Все три названных течения по-своему продолжают и интерпретируют
кантовскую трактовку символического истока культуры. §1. Трагедия культуры в философии жизни Г. Зиммеля и О. ШпенглераПройдя в своей
философской эволюции через прагматизм и неокантианство в его баденском
варианте, Г. Зиммель (1858—1918) становится одним из наиболее значительных
представителей философии жизни, в которой культурологическая проблематика,
подчиняясь инерции движения от Шопенгауэра и Ницше к Дильтею, перемещается в
эпицентр философского анализа. У Зиммеля философия жизни становится синонимом
философии культуры. Ключевые подходы к
формулировке и анализу ее проблем Зиммель вновь усматривает у Канта и Гете (их
творческому наследию посвящены его работы «Кант» и «Гете»). Однако если в XIX
в. приоритетное внимание он уделял Канту, то с начала XX в. — Гете, прежде
всего в связи с трактовкой последним «индивидуальности» и «бытийности» субъекта
культуры. Целостность сознания и бытия личности, единство материальной и
духовной культуры общества — главный предмет философского анализа Зиммеля. Он
ставит вопрос о «существовании» Гете как своеобразного пра-феномена,
предопределившего многообразие и связь его отдельных проявлений, а также его
взаимодействие с окружающим миром, оставившее «как бы по ту сторону
противоположения субъекта и объекта». «Это бытие, — пишет Зиммель, — больше
всего соответствовало лейбницевской монаде: совершенное зеркало мира, которое,
однако, свои образы рождает из развития собственных сил»2. Жизнь как сознательное развитие личности из
некоторого внутреннего центра, по мнению Зиммеля, делает Гете более, чем
какую-либо другую историческую личность, примером «культивированностисти». Грани культуры
личности, по Зиммелю, соответствуют структуре культуры общества, и наоборот.
Общественная жизнь отливается в различные [168] формы, каждая из
которых образует при помощи собственного языка особую «действительность» —
«миры» культуры, выражающие, в свою очередь, психологические предпосылки
социального бытия. «Цели и принципиальные установки, — пишет Зиммель, — решают
вопрос о том, какой «мир» создается душою, и действительный мир
(социально-практический. — Т. А.)
есть лишь один из многих возможных. В нас же самих заложены еще другие коренные
требования, кроме насущных практических потребностей, и из них вырастают
другие миры»3. В организации
человеческого существования эти миры, по Зиммелю, «также мало могли бы
скрещиваться между собой, как тоны с красками. А что все-таки они не разойдутся
друг с другом, за это ручается, с одной стороны, единство содержания,
проявляющееся во всех этих дифференцированных формах, а с другой —
единообразное течение душевной жизни»4. Таким образом,
разрабатывая идею «ограничности» жизни и личности, и общества, Зиммель, в
отличие от неокантианцев, отмечает влияние неосознанных психических состояний
(«настроений») на содержание культурных форм, созидаемых в результате
активности сознания субъекта. В отличие от неокантианцев, Зиммель также, отчасти
под влиянием прагматизма, отчасти развивая мысль Дильтея о значении
хозяйственной жизни, вводит в свое понятие культуры общества и материальный ее
пласт. Одной из своих культурологических задач он считает сохранение
«объяснительной ценности хозяйственной жизни путем включения ее в основания
духовной культуры, но чтобы сами хозяйственные формы рассматривались при этом
как результат более глубоких оценок и течений, психологических и даже
метафизических предпосылок»5. Более
того, признавая «так называемую действительность— мир опыта и практики»— лишь
одной из форм жизни, Зиммель утверждает, что непрерывная изменчивость форм
исторического культурного процесса была установлена впервые в истории мирового
хозяйства, имея в виду исторический материализм К. Маркса. По Зиммелю, сама по
себе жизнь бесформенна, но через оформление в данном случае она образует
определенную экономическую структуру, которая в момент творчества
соответствует жизни, затем постепенно становится ей чуждой, и наконец, сносится
новой, более отвечающей жизненным запросам. В этом процессе Зиммель видит общую
формулу исторической смены материальных и духовных форм культуры. Причем ни
одна форма культуры никогда не сможет адекватно выразить жизнь вообще, и
культура в любой исторический период являет собой систему символов
бесконечного жизненного потока. В отличие от Маркса, у Зиммеля не ставится
вопрос [169] о «первичности» и
«вторичности» материальной и духовной культуры. По Зиммелю, оба слоя культуры
исходят из единого «метафизического» центра, подобно тому, как из
«пра-феномена» личности рождаются равно духовные и житейски-практические формы
ее существования. Изначальную
согласованность материальной и духовной культуры Зиммель детально
рассматривает на примере соотношения социальной структуры и религии.
«...Необходимый общественный порядок, — пишет он, — часто выходит из
совершенно недифференцированной формы, в которой нравственная, религиозная,
юридическая санкции покоились рядом еще в нераздельной целости... а затем уже,
глядя по различным историческим обстоятельствам, то одна, то другая
органическая форма в своем дальнейшем развитии делалась носителем таких
порядков»6. И культурное движение, по
Зиммелю, есть непрерывный взаимопереход «практического и теоретического жизненного
содержания в ходе истории», поэтому «обнаруживается одинаковая структура как в
религиозных, так и в социологических формах существования личности»7. Однако по мере исторического развития обе
формы разделяются, и «те самые ценности в отношениях, которые, освободившись от
составляющих их содержание социальных интересов и возведенные в
трансцендентную высоту, означают религию в более узком самостоятельном смысле
слова»8. Взаимосвязь религии как
особой формы духовной культуры с социальной жизнью не более бросает тень на
достоинство религии, чем вывод о происхождении человека от низших животных
посягает на достоинство личности. Духовная культура в научной, нравственной,
художественной, религиозной формах (по кантианской традиции перечисляет их Зиммель)
выражает и удовлетворяет иные жизненные запросы, чем культура материальная. Итак,
согласно Зиммелю, культура в целом есть «утонченная, исполненная разума форма
жизни, результат духовной и практической работы», если жизненные содержания
рассматривать в контексте, к которому они «не принадлежат сами по себе, по
своему собственному предметному значению»9. Центральная
точка всей системы мира, сообщающая единый духовный смысл всему существованию
человека или общества, — это, считает Зиммель, — место смыкания «бытия и
долженствования» для конкретно-исторической эпохи. Величие той или иной
исторической эпохи обусловливается прежде всего значимостью такой центральной
ее идеи. [170] Для классического
греческого мира это была идея бытия, единого, субстанционального,
божественного, воплощенного в пластические формы. Христианское средневековье
поставило на ее место понятие Божества, источника всей действительности,
требовавшего от человека свободного повиновения. С эпохи Возрождения это место
заняло понятие природы, с одной стороны, единственно сущей и истинной, а с
другой стороны, идеала, который должно осуществить. В конце эпохи Просвещения
преобладающее значение получает понятие личного душевного Я, так что, с одной
стороны, все бытие выступает как творческое представление Я, а с другой —
утверждение этого Я представляется абсолютным нравственным постулатом. Лишь
XIX в. не выдвинул такой всеобъемлющей «метафизической» идеи. Он «создал понятие
общества как подлинной реальности жизни, — пишет Зиммель, — а индивидуум стал
рассматриваться как простой продукт скрещения социальных сил или как фикция,
подобная атому. С другой стороны, именно теперь вьвдвигается требование
растворения личности в обществе, так как подчинение ему есть нечто абсолютное,
заключающее в себе нравственное и всякое другое долженствование». Лишь на
пороге XX в. в широких слоях европейской интеллигенции, объединивших «великих
антагонистов Шопенгауэра и Ницше», «понятие жизни выдвинулось на центральное
место, являясь исходной точкой всей действительности и всех оценок —
метафизических, психологических, нравственных и художественных»10. Эта новая идея, по Зиммелю, кардинально изменила пути
современной культуры. Совершенно беспрецедентно в новейшей культуре жизнь
стремится воплотить себя в своей чистой непосредственности и обнаруживает,
вследствие несовершенства объективированных форм жизни, как основной мотив борьбу
против формы вообще. Зиммель показывает эту тенденцию во всех формах культуры.
В искусстве это — футуризм, избегающий всякой законченности формы. В науке
(философии) — прагматизм, согласно которому «не объект сам по себе и не
суверенный разум определяет в нас истинность наших представлений, а сама
жизнь, то в силу грубой утилитарности, то в силу своих глубоких потребностей
вырабатывающая оценку наших представлений»"' их истинности или ложности.
В области этической культуры борьба против устаревших форм морали, в частности
в эротической жизни, привела к ничтожным результатам, так как и эротика, если
она связана с культурой, требует определенного оформления. Традиционные формы
религии заменила мистика — бесформенное состояние религиозной жизни для тех, кто
не отказывается полностью от веры [171] в трансцендентное.
Осмысляя конфликт современной культуры, а следовательно, и перспективы ее
развития, необходимо прежде всего понять, пишет Зиммель, что жизнь, проявляя
свою сущность, «может это сделать только в определенных формах и тем достигнуть
свободы...»12. Поэтому она либо
ставит себе целью создание из самой себя новых структурирующих «метафизических»
предпосылок, либо остается бесформенной массой, уничтожившей культуру. Зиммель
высказал обоснованную (что сегодня совершенно очевидно) тревогу о возможности
разрушения самого моста между предыдущим и последующим культурных форм на
рубеже столетий и с позиций философии жизни с ее постулатом «органичности» исторической
формы культуры констатировал кризисное состояние современной ему культуры, ее
«закат». Эта тема стала ведущей у О. Шпенглера. Немецкий
ученый истории и математики Освальд Шпенглер (1880— 1936) прославился как автор
культурологического бестселлера «Закат Европы» (1914), выдержавшего в короткий
срок более тридцати изданий. Секрет успеха книги, насыщенной огромным
количеством идей и символических образов, относящихся к самым различным
областям знания — от математики до религии, от физики до мифологии, — объясняется
прежде всего живым художественным воображением автора, способным объединить
тысячи разрозненных фактов в цельную пластическую картину. У Шпенглера нет
длинных научных рассуждений, которыми заполнены произведения Канта и Гегеля, —
он философ-художник, историк-портретист, культуролог-эстетик. По-своему,
не считаясь с общепринятыми трактовками понятий, Шпенглер разработал смысловые
оппозиции «природа — культура», «механизм — организм», «пространство — время»,
«судьба — причинность», «ставшее— становящееся». Исходное
понятие Шпенглера, взятое из европейского романтизма, — «жизнь» как полнота,
многообразие переживаний. Нечто первичное, но никак не сводимое к монотонному
биологическому существованию. Жизнь — творческий порыв в будущее. Она не
удовлетворяется никакими рамками, пределами и постоянно хочет превзойти сама
себя. Жизнь лишь отчасти и символически выражает себя в культуре — в
человеческих верованиях, образах, архитектурньгх сооружениях, социальных
учреждениях. Жизнь — глубже и богаче культуры. Подобно Ницше, Шпенглер называл
«жизнью» освобожденную от моральных оболочек «истину», реальность, свободу
духа, стремящегося к безграничному расширению, способность рисковать, играть. [172] Шпенглер нигде не
ссылается на Данилевского, хотя известно, что он читал его книгу и многим ему
обязан. Шпенглер обсуждает те же вопросы, что и Данилевский: о дискретном
характере истории, о судьбах и своеобразии великих культур, о причинах их
расцвета и гибели. Его
интересует первичное мироощущение каждой культуры, из которого он выводит все
богатство ее конструктивных и символических форм. Каждая культура — одно из
возможных решений проблемы человека. Человек — открытое, свободное,
незавершенное существо. Он постоянно стоит перед выбором, вопрошая себя и Бога
о судьбе и смысле жизни. По Шпенглеру, это даже не вопрос, а ощущение
невыразимого и трагического контраста между сознанием ставшего, законченного и
явленного в пространстве мира и ощущением становящегося, ускользающего от
всяких определений и всякой оформленное™ внутреннего мира человеческого «я».
Этот контраст рождает в душе «тоску» по миру, восхищение его завершенностью,
красотой и одновременно страх перед миром. Вожделение, побуждающее организм к
экспансии и проникновению в мир, — это жизнь. Но растворение в мире,
физическое утверждение в нем есть смерть. Из этого двойственного мироощущения
рождается импульс к творчеству культуры, в котором человек одновременно и
завоевывает мир, и защищается от него. Культура
— антитеза жизни — возникает из стремления к самовыражению коллективной души
народа. Родившись на фоне определенного ландшафта, «душа культуры» выбирает
свой «первосимвол», из которого, как из эмбриона, формируются затем все ее
органы и ткани. Она стремится выразить себя в архитектурных, художественных,
языковых, политических, философских формах. Как о человеке нужно судить не по
его словам, а по манере, интонациям и жестам, так и культуру следует изучать по
ее «повадке», выразительным формам. В таком подходе выражается романтическое и
антипросветительское понимание культуры. Культура, по Шпенглеру, не
тождественна разуму. Она возникает из культивирования «такта» и «ритма». Она
напоминает музыку, звучащую в созидающей душе. Вместе с тем, стремясь к
окончательному завершению, культура отчетливо выражает себя не в науке и
философии, а в «жестких» формах архитектуры, техники, идеологии, в том, что
Шпенглер называет «цивилизацией». Шпенглер
решительно порывает с традицией просветительского гуманизма, отождествляющего
культуру с суммой выговоренных идей. Ему свойственно «недоверие» к слову, к
идеям. Ведь Ницше и философы-програматики показали, что интеллект есть лишь
орудие «воли [173] к власти». Уже
популяризированы идеи Маркса о том, что разум есть лишь инструмент «классовой
воли». Так можно ли доверять разуму? Культура — это не разум, а техника,
биржевая игра, промышленные монополии, государственная система. При этом
философия, наука и искусство тоже, конечно, входят в культуру. Искусство дает
особенно много для ее понимания. Но к нему, как и к философии, следует относиться
не как к выражению «вечно прекрасного», «вечно истинного», а как к языку, форме
определенной культуры. Подобно
Гете, который хотел воссоздать целое растение из одного листа, Шпенглер
стремится воссоздать культуру из ее «пра-души», «первосимвола». Античная греческая
душа, родившись на фоне пересеченного замкнутого пространства гор, островов,
полуостровов, выбирает своим первосимволом единичное прекрасное тело.
Телесность, образность, зрительная оформленность характерны для сознания
греков. Действительность распадается для них на отдельные чувственно воспринимаемые
сгустки материи, атомы, которые лишь по причине их малости не видны глазу. Из
атомов состоят деревья, камни, души людей. Сами идеи похожи на атомы и
называются одним с ними словом «сома». Идеи — телесны, как и боги. Для греков,
строго говоря, невозможно идеалистическое мировоззрение. В
отличие от античной аполлоновской души, европейская «фаустовская» душа,
родившись на бескрайних просторах Северной Европы, отождествляет себя с
чистым, безграничным пространством. Ее мотив — устремленность вдаль, в
бесконечность. Эта душа способна «отмыслить», исключить из картины мира все
телесно-осязаемое и видимое: краски, линии, звуки. Но она не может исключить
первичных интуиций пространства и времени. Образ Божества сливается у
европейских философов-пантеистов с образом Природы. Бог европейцев — невидим,
вечен, бесконечен, всесилен. Бог есть идея, а не чувственный образ. Отсюда, по
Шпенглеру, жесткость, догматизм нравственно-религиозных кодексов европейцев,
их религиозная нетерпимость. У греков, в отличие от европейцев, не было
религиозного фанатизма. Их система верований была либеральной, размытой. Важно
было соблюдать религиозные обряды, вести себя благочестиво, вовремя приносить
жертвы. Словесно сформулированное «кредо веры» никого не интересовало. Если
античная этика изображает отдельного человека как тело, атом среди атомов, то
западная — имеет в виду личность как общественное и историческое лицо, как
действующий центр социума. Для [174] европейского
умонастроения характерно движение к социализму. Ведь в основе социализма лежит
забота «о дальнем» и будущем, а не о ближнем и настоящем. Европеец больше живет
не «теперь и здесь», как аполлоновский грек, а в прошлом и будущем. Отсюда —
глубокий и всепронизывающий историзм европейской культуры, которому мы обязаны
археологией, астрономией, историей, собирательством старины, мемуарами и
исповедями. Ностальгия о прошлом и мечта о прекрасном будущем — характерные
черты европейского искусства. Налет старины облагораживает предмет в глазах
европейца. Выход из мгновенности жизни, внимание к ходу времени символизируется
широким распространением часов. Время приносит деньги. Его можно менять,
продавать, покупать, терять, использовать. Подобной психологии времени не
встретишь у греческих героев. Выступая,
как и Данилевский, против «европоцентризма», Шпенглер все-таки признает за
европейским человеком одно преимущество. Европейца — интеллигента и философа —
не может удовлетворить культура с одной-единственной точки зрения. Он
стремится охватить их все в одном представлении, признавая при этом
уникальность каждой. Этот .взгляд, названный позже «модернизмом», в отличие от
классицизма, признающего лишь одну систему истин, Шпенглер называет
коперниканской революцией в исторической науке. История не должна больше
«вращаться вокруг Европы», как Солнце не должно вращаться вокруг Земли. «Я
вижу вместо монотонной картины схематической всемирной истории... — писал
Шпенглер, — феномен множества могучих культур, расцветающих со стихийной силой
на лоне своего родного ландшафта. Каждая из них придает своему материалу —
человечеству — собственную форму, обладает собственной идеей, страстями,
чувствованиями, своей собственной жизнью, волей, собственной смертью. Существуют
расцветающие и стареющие культуры, народы, языки, истины, боги, ландшафты,
подобно тому, как существуют молодые и старые дубы и пинии... но не существует
стареющего человечества. Существует множество в глубочайшем смысле отличных
друг от друга скульптур, живописей, математик, физик, каждая со своей строго
ограниченной продолжительностью жизни, каждая... имеет свое собственное
цветение и плоды, свой собственный тип роста и смерти. Эти культуры, организмы
высшего порядка вырастают с возвышенной бесцельностью, подобно цветам в поле». Отмечая
живость, яркость и познавательную ценность культурологии Шпенглера, надо
отметить, что его философско-мировоззренческая основа еще более пестра и
эклектична, чем у Данилевского. [175] Шпенглер в духе
неокантианцев проводит жесткую границу между историей и природой, при этом
историю он отождествляет с живым, становящимся, временным, процессуальным,
органическим, а Природу—с мертвым, ставшим, вечным, статичным,
пространственным и механическим. Но эта дихотомия груба и бездоказательна.
Культуру Шпенглер считает всецело историческим явлением, которое нельзя
анализировать при помощи естественнонаучных методов и понятий. К ней
неприменимы принципы причинности, обратимости во времени, сохранения энергии,
а также понятия числа, закона. Закон — антиисторичен. Природу можно подводить
под закон, измерять и разлагать. Историю же и ее феномен — культуру — следует
творить и сопереживать. Культура определяется в своем движении не законом, а
судьбой. Постигается она не рассудком, а образной интуицией. Сравнительная
морфология растений, по Шпенглеру, — ближайший аналог для сравнительной
морфологии культур. Будучи
убежденным в уникальности каждой из культур, Шпенглер отстаивал тезис об их
«взаимонепроницаемости». Тезис этот опровергается прежде всего собственной
книгой Шпенглера о давно ушедших в небытие культурах. Как заметил М. М.
Бахтин, многие особенности культуры могут быть правильно поняты и по
достоинству оценены не ее творцами и непосредственными участниками, а отдаленными
потомками. Так, люди XX в. больше знают об античной культуре, чем сами древние.
В результате соприкосновения культур в каждой из них обнаруживаются такие
глубины, о которых сами они могли даже не подозревать. Осмысление судеб чужой
культуры помогает лучше понять и себя, свое будущее. Без диалога культур нет
истории, нет развития. [176] §2. Метод «идеальных типов» в философии культуры М. ВебераКультурология,
как и другие общественно-гуманитарные науки, нередко оказывается под огнем
критики из-за отсутствия строгого метода исследования, четких формулировок.
Интересные, впечатляющие книги о культуре обычно несут на себе печать личности
автора и имеют «привкус» беллетристики. Книги, написанные строго и
систематично, часто скучны. К тому же строгость и систематичность, как
правило, не прибавляют культурологическим исследованиям ни глубины, ни
информативности. Проблема метода заботила многих теоретиков культуры. Немецкий
ученый — один из крупнейших социологов XX в. — Макс Вебер (1864—1920) внес особенно
существенный вклад в разработку метода социальных наук. Вебер
не усматривал принципиальной разницы между методами исследования естественных
и общественных наук. И там, и здесь присутствуют наблюдение и сравнение,
индукция и дедукция, логика и интуиция. И история, и естествознание
устанавливают причинно-следственные, необходимые связи, но ни в мире природы,
ни в обществе высшие формы логически не выводятся из низших. И естествознание,
и история используют обобщенные модели, схемы исследуемого предмета, в которых
случайное и малозначимое отсекаются. Все науки должны быть свободны от оценки,
вкусы и пристрастия ученого не должны влиять на ход рассуждений и выводы.
Однако культуролог отличается от естествоиспытателя характером своего
познавательного интереса. Он не просто любознательный человек. Он
представитель своей эпохи, живущий ее про- [177] блемами, ее заботами.
В культурологии не обойтись без «отнесения к ценности». Эта научная процедура
необходима, если мы хотим как-то упорядочить исследуемую нами область культуры,
понять взаимодействие социальных учреждений, иерархию статусов и положений
людей и многое другое. Но способность соотносить то или иное явление с
ценностью формируется в каждом из нас с первых же шагов нашего практического
вхождения в культуру, так же как способность мыслить, помнить, воображать. Жизнь, по мнению
Вебера, аморфна, хаотична, обусловлена разнопорядковыми — биологическими,
экономическими, психологическими, идейными — факторами, между которыми не
может быть полного соответствия. Идеи и нормы существуют в человеческом уме. Но
и между различными умами не бывает полной согласованности. Реальная ткань
общественной жизни состоит из человеческих действий, которые приобретают
значимость, когда в них есть осознание ценности, смысла поступка. Конечно, и
стихийные явления, скажем землетрясения, и экономические кризисы могут влиять
на развитие культуры, но не иначе, как будучи отраженными в умах людей, придав
новую ориентацию их деятельным установкам. Общественная жизнь
есть, по Веберу, сознательная, ценностно-ориентированная деятельность. Поэтому
попытки трактовать общество как механизм, систему материальных отношений,
складывающихся независимо от сознания человека, отражают детство социальной
науки, ее мифологию. Общественную жизнь нельзя представлять себе и как
«равнодействующую» индивидуальных воль, сознаний, интересов. Действия людей
протекают в нормативно-ценностных рамках. Но ни в одном обществе нормы и
ценности не образуют целостной системы. Отношения между ними могут быть более
или менее конфликтными, чем и обусловлен непреходящий драматизм жизни. Общество,
согласно Веберу, нельзя понять ни через объективное его описание, ни путем
субъективного чувствования. Методологическим инструментом социального познания
служит построенный на основе широких наблюдений, исследовательского воображения
идеальный тип — образ культуры, который «накладывается» на изучаемую
реальность. «Идеальный тип» не извлекается непосредственно из наблюдений.
Он строится как теоретическая смысловая конструкция путем усиления,
заострения, логического связывания элементов, [178] встречающихся в разных
обществах и в разные эпохи. Культуролог поступает так же, как писатель,
который хочет создать характерный образ крестьянина, фабриканта или главаря
банды, по крупицам собирая сведения об этих персонажах и «переплавляя» их в
уме. Однако если для писателя создание образа есть цель работы, то для
культуролога это лишь конструирование орудия, которое затем будет применено
для решения собственно исследовательских задач: объяснения, систематизации,
понимания, прогнозирования, оценки. Идеальные
типы необходимы для построения гипотез. Изучая, например, европейский
капитализм Нового времени, мы сталкиваемся с фактом повышенной экономической
активности, работоспособности массы людей, готовностью ограничить личное
потребление ради расширения производства. Невозможно объяснить этот факт
только устранением феодальной системы. Отнюдь не очевидно, что человек,
освобожденный от феодальной зависимости, начнет трудиться по 10—12 часов в
день ради увеличения капитала, а не предпочтет, заработав немного, заняться
рыбной ловлей или обустройством быта. Мы
замечаем, что массовый тип производителя-накопителя появляется прежде всего в
протестантских странах, которые начинают быстро богатеть, встают на путь
индустриализации. Это происходит в Англии, Германии, Голландии, позже — в
Северной Америке. В странах же, где господствует католическая церковь, —
Италии, Испании, Франции, Южной Америке? — промышленное развитие идет
значительно медленнее. Чтобы
подтвердить гипотезу о протестантском происхождении капитализма, Вебер строит
«идеальный тип личности». Религия для протестанта сводится к личной вере, к
«чувству пребывания в руках божьих» и одновременно охватывает весь
жизненно-практический опыт. Доктрина Кальвина акцентирует значение личных
усилий, предлагает строгую программу самосовершенствования, на основе которой
вырабатывается тип расчетливого хладнокровного человека, твердо идущего к
цели. Цель эта,связана прежде всего с трудом, которому придается религиозный
смысл. Высокая оценка труда, упорства, систематичности, производительности
имеет своей оборотной стороной осуждение праздности, расточительства,
интеллектуальных и эмоциональных «излишеств», игр, развлечений. В среде
протестантов-бизнесменов складывается тип отношений, построенный на
конкуренции, допус [179] кающий обогащение за
счет другого, но требующий соблюдения жестких правил: обязательной уплаты долга
в срок, умения держать слово, честного выполнения обязательств. Тип отношений
предпринимателя-протестанта (кстати сказать, и в наши дни более 90%
американских бизнесменов протестанты) есть исходная основа капитализма.
Разумеется, не у всех протестантов важные для предпринимателя черты выражены
одинаково ярко. Однако, представляя себе данный тип, мы получаем возможность
объяснить важные «пружины» экономического роста, особенности складывающихся
социальных структур, форм культуры, в том числе быта, досуга, семьи. «Идеальные
типы», согласно Веберу, заведомо утопичны, чужды миру. Это лишь мыслительные
конструкции, которые так же мало встречаются в действительности, как химически
чистые вещества или абсолютно твердые материалы. Однако представления об
абсолютной чистоте, твердости, упругости и т. п. являются очень важными
естественнонаучными абстракциями, позволяющими на строгой количественной
основе изучать множество явлений. Вебер
отмечает, что большинство используемых в социальной науке категорий фактически
являются именно идеальными типами, а не моделями той или иной
конкретно-исторической системы. Идеальными типами являются «экономический
обмен», «капитализм», «феодализм», «город», «село», «церковь», «государство».
Экономический обмен регулируется не только законом стоимости, но также политическими,
моральными нормами, поэтому «чистого» экономического обмена не существует. Не
существует абсолютного феодализма, капитализма, социализма. По
поводу роли духовных ценностей в историческом развитии Вебер вступает в
полемику с Марксом, которого он высоко ценил как политического и социального
мыслителя. По мнению Вебера, Маркс акцентировал лишь одну причинную связь,
идущую от экономической инфраструктуры к культурной надстройке. Это привело к
упрощению социальных взаимозависимостей. Вебер отказывается видеть в идеях
только отражение материальных или классовых интересов. Не существует, по его
мнению, предустановленной гармонии между идеей и интересом ее носителя, а
существует лишь «избирательное сродство», созвучие. Созвучны, например, кальвинизм
и психология мелкой буржуазии. Крестьянство больше склонно к языческому
почитанию природы. [180] Заслуга Вебера в
разработке метода культурологии состоит, во-первых, в том, что он в
значительной мере преодолел различие между историческим и социологическим
подходами к культуре, трактуя идеальный тип и как структурное, и как
исторически развивающееся образование. Во-вторых, он преодолел различие между
«генерализирующим», т. е. обобщающим методом естествознания и
«индивидуализирующим» методом истории: непосредственное индивидуальное
переживание, опыт жизни данного человека в определенной ситуации выстраивается
в конструкцию «идеального типа», так что сам этот идеальный тип превращается в
компонент сознания личности. Для Вебера «социальное действие» возможно лишь
как творческий акт, в котором личность утверждает «смысл» вещей и поступков,
синтезирует ценности, делает выбор, соотносит средства и цели. Таким образом,
наше «оперирование» с ценностями и смыслами совпадает с самой социальной действительностью. Культурой
оказывается все то, что возникает в результате смыслополагающей и
смыслопостигающей деятельности человека. Культура не субъективна и не
объективна. Она существует в поле человеческого общения. Социальность,
коммуникабельность, культура сближаются. Каждый случай публичного разъяснения
какой-то общественной проблемы, критики распространенных взглядов,
предложения какой-то альтернативы господствующей идеологии — это уже
«культуросозидающие» активности. От
Ницше, Гоббса, Макиавелли Вебер унаследовал ту мысль, что социальная истина
скорее страшна и жестока, нежели утешительна. Собственная система ценностей
Вебера определяется признанием триединства истины, добра и красоты. Но в
отличие от традиционной трактовки этих ценностей как нераздельных и неслиянных,
Вебер видел их находящимися в постоянном конфликте. Прекрасное
не обязательно есть добро, а истина не обязательно прекрасна. Наука и
философия не в силах примирить враждующие ценности. «Как мыслят себе
возможность «научного выбора» между ценностью французской и немецкой культур,
этого я не знаю», — пишет Вебер. Несовместимы друг с другом этика Нагорной
проповеди, требующая подставить левую щеку обидчику, и этика гражданской чести,
требующая отстаивать личное достоинство ценой жизни. Спор между системами
ценностей решается, согласно Веберу, судьбой, а не наукой. [181] Вебер пессимистически
смотрел на возможность объединения человечества на основе общей системы
ценностей. Он был одним из самых тонких социальных мыслителей, хотя его интерес
к деталям и конкретным историческим культурам был причиной недоработанности
его общей методологии. [182] §3. Проблема культуры в философии экзистенциализмаЯрчайшими представителями
экзистенциализма в Германии были К. Ясперс и М. Хайдеггер, в творчестве которых
своеобразно преломились традиции философии жизни и неокантианства, прежде
всего Баденской школы. Используя ряд ключевых понятий В. Дильтея —
«экзистенция», «дазайн», «бытие к смерти», — Ясперс и Хайдеггер дали им
сходное толкование, но в целом экзистенциальные позиции обоих значительно
различаются в зависимости от понимания ими культурологической проблематики в
неокантианстве. Скрещение названных философских традиций в экзистенциализме, а
также трагические реалии XX в., включая две мировые войны, предопределили
выдвижение в фокусе исследования само существование человека и способ его бытия
— культуру. При этом главной характеристикой обоих взаимосвязанных феноменов и
у Ясперса, и у Хайдеггера признается их историчность. Согласно
Карлу Ясперсу (1883—1969), природа, подчиняясь законам эволюции,
не имеет истории, и человек историчен только как духовное, а не природное
существо. В этом смысле «природа человека — его искусственность». Уже около 20
тыс. лет назад человек, овладев изготовлением орудий труда, огнем, а главное —
речью, вступил, по Ясперсу, в «доисторию», чтобы в течение последующих 15 тыс.
лет завершить свое формирование, наполняя природное существование духовным:
создать мифологическую картину мира и дать себе сообразно ей правила надбиологического
поведения — табу. Последние два достижения Ясперс считает рубежом перехода
абсолютной доистории в относительную — возникновение к 4 тысячелетию до н. э.
великих древних культур в Месопотамии, Египте, Китае, Индии. Историч- [183] ность человека, таким
образом, по Ясперсу, состоит в приращении его духовного содержания,
историчность культуры — в непрерывном переходе от одной новации к другой.
Учитывая культурологические концепции Тойнби и Шпенглера, особенно высоко ценя
периодизацию культуры Вебером, Ясперс считает, что «человек как бы четыре раза
отправлялся от новой основы»13.
Абсолютная и относительная доистории — две фазы развития: на первой
завершается духовное становление человека и только на второй стадии возникают
древние культуры, вполне отвечающие понятию культуры. По Ясперсу, только здесь,
в мифологии, в поле сознательного соотнесения познаваемого окружающего мира с
нормами и целями человеческих взаимоотношений, произошло целостное осмысление
существования человека. Так на историческом материале Ясперс примыкает к
кантовской трактовке существа культуры. Но в отличие от Канта, Ясперс обращает
особое внимание на процесс общения между людьми, опосредующий и отношение их к
предметному миру, на роль коммуникации в историчности человека и культуры. В
бытии человека, по Ясперсу, можно выделить несколько уровней. Первый
из них представляет существование человека как тела; коммуникация на уровне
этого «наличного эмпирического бытия» подчинена принципам полезности. Второй
уровень в бытии человека представляет сознание в том содержании и структуре,
которые делают его тождественным сознанию других людей (по терминологии Канта,
трансцендентальная субъективность). Ясперс называет его вслед за
неокантианцами «предметным сознанием», по истинности своей общим для всего
человечества. Здесь «коммуникация людей на основе права и коммуникация их как
ученых в области научных исследований имеет одну и ту же предпосылку—единство
«сознания вообще», «рассудок», в критике ограниченности которого Ясперс
солидарен с Кантом, Фихте, Гегелем»14. Третьим,
более высоким уровнем бытия человека Ясперс вместе с немецкими классиками
называет «разум», или «дух», определяемый как «целостность... мышления,
деятельности, чувства»15 отличающийся
от «рассудка» как «временное событие» от вневременной структуры. «Коммуникация
в сфере духа, — говорит Ясперс, — есть создание из общественной субстанции идеи
целого... Это коммуникация отдельного члена с организмом. Он отличается от
всех, но составляет с ними одно в объемлющем их порядке»16. Отдельный человек видит тут смысл своего
существования как часть социального целого и определяется им. [184] Три названных типа
коммуникации складываются полностью в «великих культурах древности» и
соответствуют строению исторического Я человека того времени. Однако эти три
уровня не достигли самой глубинной основы личности — экзистенции, которая
ускользает при изучении человека как части предметного мира, поскольку ее
особенностью и является невозможность объективации — свобода. Вслед за Кантом
Ясперс категорически утверждает: «Или человек как предмет исследования, или
человек как свобода»17 (обнаружение
ноуменального или трансцендентного мира). Хотя экзистенция не может быть
опредмечена, это не означает разрыв коммуникации между людьми. Экзистенция
может сообщаться с экзистенцией: они существуют друг для друга как особая
трансцендентная реальность. Именно трансцендентное придает смысл экзистенции,
который открывается человеку только в «пограничной ситуации», когда он
вырывается из круга обыденных забот, естественных привязанностей и осознает
свою жизнь как «бытие к смерти». Только тогда возникает и возможность
экзистенциального общения. Этого типа коммуникации не знал человек древних
культур, он не достиг подлинного самосознания, а культуры оставались как бы
покрытыми духовной пеленой. Разум человека продолжал дремать, не потому, что
он не знал, что умрет (этим знанием он изначально отличается от животного), а
потому, что это не было для него трагедией. «Дотрагическое знание замкнуто,
завершено в себе, — пишет Ясперс. — Ему ведомо страдание человека, его горе и
его смерть. Глубокая печаль выражается в знании о вечном круговороте жизни и
смерти, смерти и возрождения, о вечном возвращении. Умирающий и воскресающий
Бог, празднование времен года как явлений этого умирания и воскресания — это
основная действительность. Почти повсеместно распространены мифологические
представления о богине-матери как подательнице жизни и богине смерти, всеобщей
матери и кормилице, благодаря чьей любви все произрастает и созревает, но
которая все принимает назад в свое лоно, безжалостно убивает, уничтожает в
чудовищных катастрофах. Эти представления ~ еще не трагическое знание, они
дают успокоительное знание бренности всего сущего... Это, по сути, знание
неисторическое. Во все времена существует одна и та же действительность»18. Приблизительно
800—200 лет до н. э. в Китае, Индии, Европе наступил период коренного
изменения в понимании человеком мира и себя самого, который Ясперс назвал
осевым временем. За мифологической картиной открывается ужас реального бытия,
и человек впервые трагически осознает конечность собственной жизни, ставит [185] «последние» вопросы о
высшем смысле бытия. С этого одухотворенного человека возникли, по Ясперсу,
подлинная история, новый тип культуры, порожденньй стремлением к безграничной
коммуникации, свободному осуществлению личности на основе экзистенции. «Началась
борьба рациональности и рационально проверенного опыта против мифа (логоса
против мифа), затем борьба за трансцендентного Бога... Божество неизмеримо
возвысилось посредством усиления этической стороны религии. Миф же стал
материалом для языка, который уже выражал не исконное его содержание, а нечто
совсем другое, превратив его в символ»19.
Миф, потеряв для человека осевого времени прежнюю истинность, уступил место
трагедии: осознанию существования на грани природного мира с трансцендентным.
Стремлением преодолеть трагизм бытия проникнуты три сферы новой культуры,
возникающие в относительной самостоятельности: искусство, философия, религия. В
отличие от мифа, они вырываются за пределы замкнутого самоуспокоенного
сознания, его привычной символики, к миру незнаемому (ноуменальной свободы, по
Канту) — единственное знание о нем заключается для человека в несомненности
его собственного существования — к трансцендентному, которое является поэтому
объектом веры. Совершенно
в кантианской традиции Ясперс трактует роль искусства в культуре. «Мы видим
вещи такими, какими нас учит их видеть искусство, — пишет он. — Мы воспринимаем
пространство через те формы, какие придает ему архитектор, мы переживаем ландшафт
так, как он организован религиозной архитектурой... Мы воспринимаем природу и
человека так, как нам раскрывает их сущность пластика, рисунок, живопись»20. Вместе с Кантом Ясперс разделяет искусство
на два основные вида: первый из них вызывает при восприятии эстетическое
удовольствие от гармоничной игры душевных сил, красота мира в нем представлена
как символ нравственности. Этот тип искусства, относимый Кантом к прекрасному,
согласно Ясперсу, не проникает в глубины личности в силу своей символики.
Второй вид — возвышенное искусство, — апеллирующий, по Канту, при восприятии к
«неясному моральному чувству», напоминающему человеку о его сверхприродном предназначении
как субъекта свободы, Ясперс называет «метафизической шифрописью». Только
последнее достигает экзистенциального слоя личности и прорывается к миру
трансцендентному, который не может быть определен в категориях рассудка или
разума и есть объект веры. Только это возвышенное искусство способно раскрыть
трагедию [186] человеческого бытия.
«„Великим искусством", — пишет Ясперс, в согласии с баденской эстетикой, —
мы называем метафизическое, которое через себя раскрывает само бытие, делает
его видимым... Поэтому лишенная философского начала искусность — этот способ
изображения, не имеющий связи с трансцендентным, украшательство...»21. Великое искусство трагедии и возникает, по
Ясперсу, впервые в осевое время в классике античной Греции. Здесь историческое
движение происходит «не только во внешних событиях, но и в глубине самого
человеческого бытия». Исторический смысл греческой трагедии Ясперс и видит в
ее возможности трансцендировать в основу вещей, в окончательном пробуждении
человеческого духа, в экзистенциальном становлении личности. Непреходящее же
значение великая классика сохраняет, по Ясперсу, потому, что в ней не только
осознается трагическая коллизия, но и осуществляется ее преодоление. «Греческая
трагедия, — пишет он, — есть часть культового акта. В ней совершается борьба
за богов, за смысл вещей, за справедливость. В начале (у Эсхила и еще у
Софокла) она связана с верой в порядок и божественное начало, обоснование и
значение установления, в полис, и хотя в конце концов и выражается сомнение во
всем этом, как исторически сложившемся, но вне сомнения остается сама идея
справедливости, добро и зло»22. У
Ясперса «для того, чтобы имела место трагедия, конфликт должен представать как
неразрешимый, но для того, чтобы она не потеряла своей напряженности и не
соскользнула в «чисто эстетическое», он должен оказаться разрешенным. Только
на этом узком пространстве имеет место трагедия...»23. За пределами этого пространства «трагическое знание —
открытое, незнающее знание» превращается в эстетический феномен, вызывающий у
зрителей «паралич экзистенциальной активности». Из шифра трансцендентного
трагедия переходит в фиксированное знание — символ, закрывающий собой бытие, а
экзистенциальная коммуникация подменяется «неистинной» — отказом от собственной
индивидуальности и погружением в «изначальный хаос бытия», скрывающийся за
символикой искусства. Ясперс поэтому остро критикует пантрагическое
мировоззрение Ницше24. Другой формой
осознания и преодоления трагедии стала философия. И здесь также у Ясперса
можно выделить узкую полосу, за пределами которой трагедия еще или уже не
воспринимается как трагедия. Этизация и рационализация пробужденного духа в традиции
от Парменида к Бруно, Спинозе, Гегелю, основанной на постулате тождества бытия
и мышления, т. е. исключающем транс [187] цендентное, по
существу «снимала» трагичность человеческого бытия и осмысление его
представляла в символах, однопорядковых с научными. И только идущая от Сократа
традиция бесконечной рефлексии, углубления в нравственное Я как пути к
незнаемому (трансцендентному) миру, проходящая через «ученое незнание» Н.
Кузанского и достигающая у Канта свободного ноуменального существования
человека, о котором не может быть знания в феноменальной картине мира, —
рассматривается Ясперсом как наиболее близкая его собственному пониманию
философии как метафизической шифрописи в осмыслении экзистенциального слоя
личности и трагизма бытия. Объект
такой философии одновременно — объект веры, поскольку он не является предметным
знанием, но веры философской, поскольку он непредставим в символах позитивной
религии. Философская вера, зародившаяся в осевое время, явилась истоком
современной науки и религии, впоследствии обретших соответствующую символику,
но сама изначально содержала лишь шифр трансценденции. Попытка полностью
преодолеть трагизм бытия, произведенная позитивными религиями (буддизмом,
иудаизмом, христианством, исламом), и осуществилась как раз благодаря переходу
к религиозной символике. В частности, «в иудейско-христианской религии откровения,
— пишет Ясперс, — все дисгармоничное в бытии и человеке, что проявляется в
форме трагики, берет свое начало в происхождении человека: первородный грех
коренится в грехопадении Адама. Искупление дает крестная смерть Христа. Мир как
таковой лежит во зле, человек непоправимо виновен еще до того, как он в
качестве отдельного индивида берет на себя вину. Он включен в единый лежащий в
основе всего процесс вины и искупления... Он виновен уже через первородный
грех, искуплен милостью... Здесь уже нет трагики, все страшное, ужасное озарено
всепроникающим светом милости»25. Таким
образом, культура, возникновение которой Ясперс датирует осевым временем, — в
форме искусства, философии, религии — стала для человека способом преодоления
открывшегося впервые трагизма бытия. В шифре философской веры трансценденция
дает о себе знать, не навязывая ограниченности определенного знания. Это означает
для Ясперса, что духовное содержание культуры возникает и существует только в
диалоге между личностями как бесконечное движение к трансцендентному, что
культура по своему изначальному смыслу диалогична. И возможной она оказалась
только благодаря [188] появлению в личности
слоя экзистенции и соответственно — экзистенциальной коммуникации. Культура
поэтому сама является, по Ясперсу, условием истинного существования человека. Однако
в ходе постепенного движения сознания от признания необъективируемости
трансценденции и экзистенции к созданию картин мира позитивными религиями,
рационалистической метафизикой, наукой, искусством, претендующими на
адекватное воспроизведение бытия в своей специфической символике, человек
замыкается в феноменальном мире, утрачивает подлинный контакт с бытием, экзистенциальную
открытость другому. В символе одно предстает в качестве другого,
отождествляется с определенной предметностью; в том числе трансцендентное, как
Бог для позитивной религии, представлено в догматическом знании, религиозной
символике. Поэтому Ясперс решительно утверждает: «Мы предпочитаем слову
«символ» понятие «шифр». Символ означает наличие иного в «наглядной полноте», в
которой нераздельно едины значение и обозначаемое. Символизируемое налично
лишь в самом символе. Символ — это представитель другого. Шифр в отличие от
символа — «язык» трансцендентного, которое доступно только через язык, а не
через идентичность вещи и символа в самом символе... Шифр означает язык, «язык»
действительности, которая только таким образом слышится и может быть выражена»26. С утратой экзистенциальной глубины личности
культура застывает в догматической жесткости. Поэтому итальянский Ренессанс,
возрождающий античность, и немецкая Реформация, обращенная к первоначальному
христианству, обновив себя духом осевого времени, черпали в нем силу для
ускоренного исторического развития Западной Европы. Индия и Китай не пережили
аналогичных процессов и лишь упрочили свой традиционализм. Именно западная
культура отличается динамикой, интенсивностью развития и лидирует в переходе
к следующей фазе истории, которая начинается в XX в. как собственно мировая
история и обретает контуры будущей культуры в диалоге всех культур27. Ясперс
обеспокоен за судьбу будущего и ищет истоки духовного кризиса современности.
Определяя основание будущей культуры в научно-техническом прогрессе, философ
указывает на нравственную индифферентность техники и подчеркивает
ответственность человека за цели ее применения. «Весь вопрос в том, — убежден
он, — что за человек подчинит ее себе, каким он проявит себя с ее помощью»28. Между тем отдельный человек перестает быть
полноправным представителем народа, а становится единицей массы без «своего
подлин- [189] ного мира, корней и
почвы». Он становится управляемым и взаимозаменяемым. Забвение
экзистенциальной коммуникации — главная причина современного кризиса культуры,
по Ясперсу. Однако и сейчас отдельный человек в массе остался человеком,
поэтому вопрос о будущем — это вопрос о том, «в какой степени действенными
окажутся коренящиеся в сфере индивидуально-интимного (часто пренебрежительно
именуемого в наши дни «частным») импульсы, способные в конечном счете привести
к возрождению бытия человека из недр массового бытия»29. Культура исторична, а «историческое всегда
единично, неповторимо», и индивидуум — не сосуд общего или его выразитель, а
«действительность, одухотворяющая это общее». «Исторический индивидуум
недоступен взгляду, направляемому интересами познания, а открывает себя только
любящему взору, — вслед за Г. Когеном повторяет Ясперс. — В бесконечности
любимого открывается мир, историчность бытия»30. Осознание
трагизма человеческого бытия и его преодоление с помощью «метафизической
шифрописи» искусства, философии, религии оказываются у Ясперса главными
функциями культуры в целом, а возвращение к осевому времени — началу
философской веры, обновленной признанием высшими ценностями любви к человеку в
его индивидуальности, уникальности Я как достижения истории, диалогичности
экзистенциальной коммуникации, очерчивают общие контуры мировой
гуманистической культуры будущего. Культура
у Ясперса— «доисторическая», «историческая», «будущая» — предстает, таким
образом, как непрерывное историческое движение, в котором происходит
приращение нравственных, эстетических, религиозных, философских ценностей и,
соответственно, используются научно-технические достижения, но которое никогда
не гарантировано от кризисов в результате забвения экзистенциальных глубин
личности. Критерием различения «истинности» человека и культуры от
«неподлинных» форм существования оказывается, по сути, граница между понятиями
«символ» и «шифр» бытия — различение между конечным знанием и бесконечной
задачей познания и веры. Ясперс стремится преодолеть ограниченность трактовки
«символа», к которой пришла философская мысль к XX в. (в философии жизни,
фрейдизме, позитивизме и др.), и в понятии «шифр» пытается возродить
изначальный смысл кантовского понимания символа как бесконечного движения
сознания от предметно-понятийного знания к ноуменальному нравственному бытию
человека — вернуться к глубине кантовской трактовки символической природы
культуры. [190] Используя понятие
«шифр» для обозначения перехода от символа к символу как выражение самого
перехода — сути исторического, Ясперс указывает на необъективируемый,
собственно творческий исток культуры и решающее значение языка в
культуротворчестве. Именно эти идеи были ключевыми и получили филигранную
разработку в философии Хайдеггера. Мартин Хайдеггер
(1889-1976), как и Ясперс, поглощен стремлением найти начала современного
кризиса Европы, но в противоположность Ясперсу он усматривает первые симптомы упадка
как раз в «осевую» эпоху, с ее бесконечной рефлексией, разрушившей единство
человека и мира и открывшей тем самым, по мнению Хайдеггера, пути к нигилизму.
Именно «рационализация» и «этизация» мысли, по Хайдеггеру, означают начало
отстранения человека от бытия. «Этика» впервые появляется рядом с «логикой» и
«физикой» в школе Платона. Эти дисциплины возникают в эпоху, позволившую мысли
превратиться в «философию», философии — в episthmh (науку), а науке—в дело школы и школьного
обучения. Проходя через так понятую философию, восходит наука, уходит мысль.
Мыслители ранее той эпохи не знают ни какой-то отдельной «логики», ни какой-то
отдельной «этики» или «физики». Тем не менее их мысль не алогична, и не
безнравственна. А «фюсис» продумывается ими с такой глубиной и широтой, каких
позднейшая «физика» никогда уже не сумела достичь. Трагедии Софокла, если
вообще подобное сравнение допустимо, с большей близостью к истокам хранят
«этос» в своем поэтическом слове, чем лекции Аристотеля по «этике»»31. Преодоление нигилизма Хайдеггер видит
поэтому в возвращении человеку способности «слышать» бытие — возвращении
целостности человеку и его мысли, которая есть не «этика», не «онтология», ибо
существует до их различения, и которая, принадлежа бытию, призвана осмыслить
бытие. Такая мысль, которая, согласно Хайдеггеру, должна обязывать строже, чем
требования «научности», которая «располагает существо человека к обитанию в
истине бытия», есть поэзия и, шире, искусство в целом. Поэтому вопрос об
осмыслении бытия для Хайдеггера — это прежде всего вопрос о сути искусства. При
этом он критикует традиционное определение функций искусства в культуре.
«Архитектурное сооружение, греческий храм, — пишет он, — ничего не
отображает... Через сам храм, в храме присутствует бог... Храмовое произведение
сплачивает... единство тех путей и отношений вокруг себя, в котором рождение
и смерть, несчастье и благословение, победа и позор, выдержка и гибель придают
человеческому существу образ его судьбы. Господ [191] ствующий простор этих
открытых отношений есть мир этого исторического народа»32. Точно также, по Хайдеггеру, скульптура бога
в храме «является не образом, с помощью которого легче узнать, как выглядит
бог, а произведением, позволяющим богу там присутствовать, и, следовательно,
быть самим богом»33. Не иначе обстоит
дело и с литературным произведением. «В трагедии ничего ни описывается и не
предписывается, а только ведется борьба новых богов против старых». Таким
образом, «Хайдеггер предлагает онтологическое понимание искусства как
теургического акта, — понимание... чуждое европейской эстетике, начиная с эпохи
Возрождения, однако привлекающее к себе художников и мыслителей конца XIX —
начала XX века»34. С
этой позиции Хайдеггер вводит свое основное определение назначения искусства —
«произведение открывает мир». Мир «есть не простое собрание наличных
исчисленных и неисчислимых, известных и неизвестных вещей... Мир никогда не
предмет, который стоит перед нами и может наблюдаться. Мир есть всегда
беспредметное, которому мы подлежим, пока пути рождения и смерти, благословение
и проклятие держат нас погруженными в бытие.... Камень лишен мира, растения и
животные равно не имеют никакого мира. Напротив, крестьянка имеет мир, потому
что она пребывает в открытости существующего»35.
Так под «миром», который содержит искусство и который дан только человеку,
Хайдеггер понимает целокупность жизненно значимых отношений в существовании
человека как духовного существа в со-бытии с другими людьми, то духовное
содержание культуры, которым и живет, и действует тот или иной народ в
определенный период истории и которое является внутренним достоянием отдельной
личности. В этой трактовке «мира» как внутреннего содержания как живого
функционирования исторически существующей культуры Хайдеггер, несомненно,
разрабатывает дильтеевское понятие «жизнь», складывающееся на основе
исторически формирующейся системы духовных ценностей. Однако в свете задачи
«возвращения к бытию» Хайдеггер пытается, в отличие от Дильтея, показать связь
«мира» как духовного мира народа с независимо от человечества существующей
действительностью. «Мир», согласно Хайдеггеру, высвечивает одновременно то,
«на чем и в чем человек основывает свое жилье» и что без этого освещения
остается совершенно скрытым для человека. «Мы называем это землей, — пишет
Хайдеггер. — От того, что значит здесь это слово, надо отделить как
представление об отложившейся материальной массе, так и только астрономическое
представление о планете»36. «Землей»
Хайдеггер называет существование [192] вещей в их
сокрытности, из которой они могут выйти в поле зрения человека только благодаря
«отблескам, бросаемых на них миром». Только через «мир» «все вещи получают
свою долговременность и быстротечность, свою удаленность и близость, свою
широту и узость»37. Если искусство
содержит «мир», то оно является и способом осознания («установления») всего
вещественного, оно держит и двигает саму землю в открытости мира. «Храм —
произведение в том, что он выставляет мир... Скала превращается в опору и покой
и так впервые становится скалой; металлы приходят к блеску и мерцанию, краски—к
свечению, тон — к звучанию, слово — к говорению. «Произведение позволяет земле
быть землей»38. Таким образом,
поскольку, по Хаидеггеру, «выставление мира и установление земли являются двумя
сущностными чертами... произведения», постольку именно искусство своим
существованием впервые дает вещам облик, а человеку взгляд на самого себя39. Рассматривая «мир»
как «открытость широких путей простых и сущностных решений в судьбе исторического
народа», «землю» — как «стремящееся к Ничто установление постоянно замыкающегося
в себе и, соответственно, скрывающего», а неделимость «мира» и «земли» — как
сущностное содержание искусства, Хайдеггер заново интерпретирует кантовское
понимание эстетической сферы в ее посреднической функции между миром
нравственных решений, являющихся ориентирами культуросозидания (практическим
разумом), понятием которого не может быть дано наглядного представления
(«мира», «беспредметного», но «открывающего», по Хаидеггеру), и объектом
природы, предметно-понятийное знание о которой никогда не достигает раскрытия
ее собственной сущности как вещи в себе («земли» как «скрывающегося» по
Хайдеггеру). Согласно кантианской традиции, Хайдеггер отрицает постижение вещи
в себе через представления, принадлежащие миру феноменов, и потому видит в нем,
как Шопенгауэр, способ «сокрытия» бытия. Поэтому наука, имеющая своим
содержанием предметно-понятийное знание, не способна, по Хаидеггеру,
проникнуть в существующее. Напротив, искусство, «мир» которого беспредметен,
содержит в себе истину как несокрытость существующего. Действительная
жизнь искусства — «бытие как возможность» — есть поэтому, по Хаидеггеру,
созидание, открытие новых путей в творчестве культуры, жизнь, которая длится
до тех пор, пока искусство сохраняется в восприятии как знание-воление,
решающим образом определяющее реальные поступки людей, потому что «искусство
есть [193] становление и
свершение истины». Поскольку произведение искусства именно при посредстве
языка выдвигает первоначально проект будущего развития культуры, постольку
поэзия «занимает исключительное место в целостности искусств», — развивает
Хайдеггер эстетические идеи Дильтея и Когена. (По сути, он обращает внимание
на тот исторический факт, что другие виды искусства складываются в своей
специфике на почве мифа — словесного выражения художественно-образного
сознания древних культур.) Язык трактуется Хайдеггером как общая почва, на
которой складываются различные виды искусства, в том числе и поэзия в точном
смысле слова. Только в аспекте опосредованности различных видов искусства
языком, дающим им возможность «проектирования истины» собственными способами,
по Хаидеггеру, «все искусство... в сущности поэзия». «Проектирующее говорение
есть поэзия... Поэзия есть сказание несокрытости существующего. Какой-либо язык
есть свершение того говорения, в котором исторически выходит к народу его мир и
сохраняется его земля... В таком говорении историческому народу предуготовлены
понятия его существа, т. е. его принадлежности к миру-истории»40. Однако
отождествление Хайдеггером искусства и действительности обусловило новое
переосмысление соотношения в культуре искусства и научного познания. Если в
концепции Дильтея познание рассматривалось как условие углубления
художественного творчества, т. е. как позитивный фактор в искусстве, хотя уже
занимало по отношению к нему подчиненное положение, то в доктрине Хайдеггера
наука оказывается даже не периферией культуротворчества, осуществляемого
искусством, а продуктом распада, отделения предметно-понятийного знания
(«опредмечивания») от «знания-воления» как единого творческого истока всего
содержания культуры («беспредметного»), обеспечивающего ее жизнеспособность.
Более того, как продукт распада культуры расценивается Хайдеггером уже и само
искусство, ориентированное либо на выражение переживания (понятие «переживание»
также предполагает объект восприятия), либо на изображение «наличного», из
которого жизнь ушла. Именно поэтому Хайдеггер не разделяет эстетических
взглядов Дильтея и отрицает роль переживания в качестве основы целостного
отношения личности к миру. Именно поэтому он видит в «беспредметном» возможном
бытии путь к восстановлению единства культуры и духовной целостности человека. В
утверждении искусства как формы существования самой жизни философия Хайдеггера
смыкалась с обоснованием художественного [194] творчества как
мифотворчества, поскольку только для мифа характерна нерасчленимость
объективного и субъективного. Не случайно идеалом искусства для Хайдеггера
оставалось искусство Древней Греции, взраставшее в лоне мифологии, а образцом
поэзии — поэзия Гельдерлина. Хотя
Хайдеггер погружен в размышления о месте человека в целом бытия, а Ясперс
стремится понять связь между различными Я, оба философа видят исток культуры,
ее целостность в экзистенциальных глубинах личности, которая настроена не на
активность, самоутверждение в науке или технике, а на созерцание,
прислушивание к бытию другого человека и всего космоса. В этом переосмыслении
сущности человека как субъекта культуры экзистенциализм отступает от ведущей
философской традиции Европы, с одной стороны, сближаясь с традиционной
философией Востока, а с другой стороны, в рамках европейской мысли усиливая
интерес к проблемам герменевтики. [195] §4. Философия культуры Х.-Г. ГадамераВ философии
культуры Ханс-Георг Гадамер (род. 1900 г.) продолжает начатую в культурологии
Дильтеем линию обоснования методологии культурно-исторического познания.
Дильтеем было убедительно показано, что самоопределение гуманитарных наук идет
в русле преодоления «образца естественных наук» и экспансии естественнонаучной
методологии в область гуманитарного знания. Если при исследовании объекта
природы человек противопоставляет себя ему, отвлекаясь от своих особенностей,
что позволяет избежать субъективных искажений и достигнуть объективности
знания, то при обращении к культуре человек никогда не сможет освободиться от
влияния тех представлений, которые накладывает на него эта культура. Поэтому
встает вопрос о том, в какой мере можно говорить об объективности знания в
отношении ко всему комплексу гуманитарных наук, изучающих культуру.
Напрашивается вывод, что подобная специфика предмета исследования требует
принципиально иного метода исследования и иного представления об объективности
и общезначимости. Поэтому Дильтей разделил объяснение и понимание как методы
соответственно естественнонаучного и гуманитарного знания. Продолжая эту
линию, Гадамер подчеркивает, что «науки о духе сближаются с такими способами
постижения, которые лежат за пределами науки: с опытом философии, с опытом
искусства, с опытом самой истории. Все это такие способы постижения, в которых
возвещает о себе истина, не подлежащая верификации методологическими
средствами науки»41. Использование
категории «понимание» применительно к исследованию в сфере культуры позволяет
показать, во-первых, что в этой сфере корректно говорить не о приращении [196] знания (как это имеет
место при объяснении), а о событии для человека, исследующего нечто в
культуре, его вовлеченности в исследование, ибо это «способ познания и способ
бытия одновременно»42, а во-вторых,
что любой объект исследования в сфере культуры (в отличие от природного
объекта) уже является осмысленным. Универсальная осмысленность сферы культуры
позволяет говорить об универсальной понимаемости — «герменевтическом
универсуме»43, по терминологии
Гадамера. Таким образом, для
Гадамера философия культуры и философская герменевтика оказываются по своей
сути неотделимы друг от друга. Гадамер опирается на весь тот опыт, который
накопило герменевтическое направление в исследовании специфики гуманитарного
познания, но особенно на разработки «фундаментальной онтологии» Хайдеггера,
открывающие возможность перевода герменевтики в онтологический пласт,
возможность осмысления деятельно-участного познания культуры. Сущностной
характеристикой любого объекта изучения в сфере культуры является его
уникальность и нетипичность, здесь существует совершенно иное отношение
отдельного явления культуры к целому культуры, чем в механическом отношении
целого и частей. В исследовании этого феномена для Гадамера представляется
наиболее показательным «опыт искусства», в котором как в призме проявляются
черты опыта общения с культурой в целом. Гадамер связывает поэтому с искусством
универсальный аспект герменевтики44.
В произведении искусства, как указывал еще Дильтей, опредмечивается и
выражается дух эпохи, сущность данной культуры как замкнутого образования. Опыт искусства
противопоставляется Гадамером «эстетическому сознанию» как ограниченному и
столь же подверженному традициям «методологического сознания». «...Культурная
форма эстетического сознания точно так же блекла в наших глазах, — пишет Гадамер,
— как и культурная форма исторического сознания, мыслившего
мировоззрениями". Напротив, все высказанное как искусством, так и великими
философами заявляло о своих правах на истину, и это требование своих прав,
пусть хаотичное, нельзя было отвергнуть — никакой историей проблем"
нельзя было нейтрализовать его, нельзя было заставить его склониться перед
законами методичной научности»45.
Опыт искусства шире и глубже того, что можно сказать о нем, он прорывается из
историчности и ситуационности его создания к вечности, неся в себе истину
бытия. Но в то же время про- [197] изведение искусства по
своему онтологическому статусу является «представлением»: ведь «бытие зрителей
определяется «пребыванием», «присутствием» при его бытии. Такое
«присутствие-при-бытии» (Dabeisein) — это нечто большее, нежели со-присутствие с чем-то иным, имеющимся в
наличии, оно означает и участие»46.
Бытие произведения искусства Гадамер описывает через феномен игры. Игра — это
то, что содержит самотождественность и изменчивость одновременно, и то, что не
существует без участия играющего. Она «находит свое бытие только в становлении
и в повторении»47. Она таким образом
связана с играющим, что принципиально одновременна со своим восприятием и
«тотально современна»48. Произведение
искусства становится событием жизни воспринимающего его, преломляется через
призму всей его жизни, его индивидуальных обстоятельств и, таким образом,
всегда неотделимо от определенной его интерпретации. Но произведение искусства
представляет собой «значимое целое», поэтому при всем субъективизме привнесений
интерпретации Гадамер настаивает на сохранении инварианта, «обязательности
произведения искусства». Чтобы понять произведение искусства, нужно, считает
Гадамер, чтобы оно вызвало отклик в душе, стало «своим», но при этом было
удержано как некое целое и потому «иное», не тождественное твоему внутреннему
миру49. Это справедливо не только по
отношению к «опыту искусства», но и по отношению к «традиции», и «преданию»,
которые Гадамер обозначает как «опыт истории». Для
классической герменевтики актуальнейшей проблемой, определившей становление
самой герменевтики как науки, являлась проблема адекватности интерпретации
иной культуры — иноземной или древней (античной). Основным условием подобной
адекватности виделся максимальный отказ от исторической позиции исследователя.
Гадамер, развивая мысль Хайдеггера о принципиальной и непреодолимой
историчности человека, развенчивает иллюзии подобного «исторического
объективизма». «Подобное требование, — пишет он, — это скорее предпосылка
историзма, утверждающая, что мы должны погрузиться в дух изучаемой эпохи,
должны мыслить ее понятиями и представлениями, а вовсе не своими собственными,
чтобы таким образом добиться исторической объективности»50. Позиция полного абстрагирования от
исторических и культурных условий, в которых существует исследователь,
невозможна и не нужна: нельзя понять то, к чему не имеешь отношения. «В
действительности же речь идет о том, чтобы познать отстояние во времени как
позитивную и продуктивную [198] возможность понимания.
Это вовсе не зияющая бездна, но непрерывность обычаев и традиции, в свете
которых является нам всякое предание. Не будет преувеличением говорить здесь о
подлинной продуктивности свершения»51.
Таким образом, для Гадамера важно подчеркнуть, что традиция не противостоит
исследованию как некий набор сведений или фактов, она требует деятельного
участия. Поэтому Гадамер говорит о «действенно-историческом сознании». Кроме
того, он утверждает, что «в сфере наук о духе невозможно говорить о равном себе
объекте исследования, в том смысле, в каком мы с полным правом говорим о нем
применительно к наукам о природе... Относительно наук о духе скорее следует
сказать, что исследовательский интерес, обращаясь к преданию, каждый раз
совершенно особым образом мотивирован здесь современностью и ее интересом»52. Поэтому историчность и конечность
человеческого существования являются для исследования культуры методологическим
принципом. Историчность должна быть не Преодолена, а осмыслена как
принципиальная предпосылочность. Предпосылочность, будучи осмысленной, может,
согласно Гадамеру, играть конструктивную роль в понимании: «герменевтически
воспитанное сознание ... стремится осознать собственные, направляющие
понимание предрассудки, дабы предание в качестве иного мнения тоже могло выделиться
и заявить о себе»53. Основанием для
возможности понимания является, по Гадамеру, «общность дела» — согласие по
поводу того, о чем говорит предание. Но поскольку Гадамер отдает себе отчет,
что нельзя говорить о сохранении «живой традиции», связывающей нас, например,
с античной культурой, что «связь с этим делом не может быть тем самоочевидным и
несомненным единством, которое имеет место в случае непрерывно длящейся
традиции»54, то требуется иная
предпосылка, обеспечивающая это единство. Такой предпосылкой Гадамер считает
язык. Язык Гадамер, вслед за Хайдеггером, определяет как универсальную среду, в
которой существует и человек, и его культура, в которой осуществляется
историческое предание. Универсальность языка предопределяет универсальность понимания
культуры, если культура будет представлена как текст. [199] §5. Философия культуры А. ШвейцераСтановление
взглядов Альберта Швейцера (1875-1965) проходило в русле критики европейской
философии второй половины XIX в. за
утрату ею культурно-творческих ценностей и ориентиров. Позитивизм и сциентизм,
по мысли Швейцера, ложно ориентировали культуру на приоритетное развитие
материально-технологической ее стороны в ущерб духовной. Среди причин упадка
европейской культуры начала XX в. Швейцер указывал на утрату человеком
творческой сущности труда в процессе конвейеризации и механизации
промышленного производства. Ремесленник, целиком создавший изделие, превратился
в промышленного рабочего, монотонно повторяющего одну и ту же операцию.
Утрачивается и содержательность досуга — она заменяется либо абсолютной
праздностью и сопутствующими ей извращениями в поведении человека, либо
желанием забыться, развлечься. Театр уступает место кабаре, серьезная
литература — развлекательной. Существенной причиной кризиса культуры выступает
разобщение общества и как следствие этого — все усиливающееся ощущение
одиночества человека. Когда исчезает сознание того, что каждый человек
обществу не безразличен именно как человек, тогда, по мысли Швейцера, начинают
расшатываться устои нравственности и культуры. Среди причин
разложения культуры Швейцер указывал на рост национализма в конце XIX — начале
XX в. Разобщение общества власть имущие пытались и пытаются компенсировать
спекуляцией на «национальном духе». Швейцер определял национализм как
неблагородный, доведенный до абсурда патриотизм. Целенаправленное культивирование
национализма приводит к разрушительным последствиям, [200] к противостоянию и
вражде народов, ибо оболваненные националистической пропагандой «массы требуют
оградить национальные воззрения от влияния разума и нравственности»55. Швейцер
связывал возникновение и развитие культуры с творческой деятельностью человека
и расширением и упрочением солидарности между людьми. Иными словами, культура,
по Швейцеру, явление социальное, имеющее начало во времени и пространстве,
изменяющееся и развивающееся. «В наиболее общих чертах культура, — пишет
Швейцер, — это прогресс, материальный и духовный прогресс как индивидов, так и
всевозможных сообществ». И еще одно определение Швейцера: «Культура—
совокупность прогресса человека и человечества во всех областях и направлениях
при условии, что этот прогресс служит духовному совершенствованию индивида как
прогрессу прогрессов»56. Вместе с
тем Швейцер признает, что развитие культуры — это развитие сложное,
противоречивое, имманентно порождающее периоды застоя и упадка, регресса
духовности и гуманности. Причины упадка носят конкретно-исторический характер
и неоднозначны для различных эпох в истории человечества. Среди общих причин
упадка культуры в различные периоды истории важнейшей Швейцер считает утрату
этического содержания. Согласно
Швейцеру, нравственное содержание культуры — ее стержень, ее несущая
конструкция. Поэтому «этический прогресс это существенное и несомненное, а
материальный — менее существенное и менее несомненное в развитии культуры»57. Несовпадение в темпах развития духовной и
материальной сфер культуры, по мысли Швейцера, — реальное противоречие,
выступающее одной из движущих сил ее прогресса. Но на характер развития
культуры отрицательно влияет не только абсолютизация обществом материальной ее
стороны. Превалирование духовной сферы в индийской и китайской культурах в
течение длительного времени тормозило прогресс их материальной стороны. Швейцер
ратовал за гармоничное развитие всех сторон, всех сфер культуры при
непременном главенстве нравственной ее стороны. Именно поэтому мыслитель сам
называл свою концепцию культуры моралистической. Вторая
важная причина кризиса культуры, общая для различных эпох, — утрата
мировоззрения. Под мировоззрением Швейцер понимал совокупность волнующих
общество и человека мыслей о сущности окружающего мира, о положении и
назначении человека и человечества в нем. Если человек и общество лишаются
опорных мировоззренческих представлений, наступает своеобразный культурный [201] вакуум, в котором, как
правило, возникают идеи и представления, чуждые культуре. Но «так как идеи
одной эпохи подвержены «износу» и в этом состоянии тормозят развитие мышления
новых поколений, духовный прогресс человечества не отличается постоянством»58. В то же время «для общества, как и для
индивида, жизнь без мировоззрения представляет собой патологическое нарушение
высшего чувства ориентирования»59.
Поэтому смена воззрений различных эпох и господствующих идеологий должна
происходить в рамках культуры не посредством ниспровержения и безоглядной
ломки, но в процессе естественного формирования новых идей и представлений,
опирающихся на плодотворные традиции прошлого. Пути
дальнейшего прогресса культуры Швейцер видел, во-первых, в возрождении и
постоянном совершенствовании ее нравственного характера и, во-вторых, в
неотложном формировании в рамках современной культуры жизнеутверждающего
мировоззрения, которое включало бы в себя нравственно-экологические и
космические императивы, характерные для общечеловеческой культуры рубежа
столетий60. Конкретная реализация
этих магистральных путей прогресса культуры понималась Швейцером как
необходимый процесс возрождения свободного индивида и создания условий для
выявления его творческих потенций. Здесь Швейцер сближался с концепцией
культуры Н. А. Бердяева, основными проблемами которой, как известно, были
свобода и творчество61. Швейцер
утверждал, что «способность человека быть носителем культуры, то есть понимать
ее и действовать во имя ее, зависит от того, в какой мере он является
одновременно мыслящим и свободным существом»62.
Атак как таких людей немного, то Швейцер, подобно X. Ортега-и-Гассету и А.
Тойнби, связывал побудительное действие к творческому развитию культуры с
избранным меньшинством, с «личностями, наделенными индивидуальностью»63. Но швейцеровская личность, наделенная
индивидуальностью, не ницшеанский «сверхчеловек», не представитель элиты.
«Ницше мечтал о «сверхчеловеке» — мы жаждем человека человечного»64 — писал Швейцер. Он был убежден, что культура
возродится только тогда, «когда все большее число индивидов — независимо от
господствующего в данное время склада мышления и в противовес ему — выработает
у себя новую систему взглядов, которая постепенно начнет оказывать влияние на
склад мышления общества и в конечном счете определять его»65. Особое
место в философии культуры Швейцера занимает проблема единства культуры.
Отрицая якобы извечное противостояние [202] западной и восточных
культур, мыслитель, по его собственному признанию, вступил в бескомпромиссный
конфликт с традициями западного мышления66.
По мысли Швейцера, европейская культура многое потеряла, игнорируя или отрицая
ценности культур Востока. В книге «Мировоззрение индийских мыслителей» (1935)
Швейцер показал, что, несмотря на все трудности взаимопроникновения и взаимопонимания,
культуры Запада и Востока совместимы и, взаимодействуя, могут обогащать одна
другую. Во взаимодействии и взаимообогащении национальных и региональных
культур в условиях современного общепланетарного информационного пространства
Швейцер усматривал реальный путь к единству мировой общечеловеческой культуры.
Мыслитель крайне резко относился к начавшемуся в середине XX в. на
политической основе искусственному отграничению национальных культур от
общемирового культурно-творческого процесса, считая, что в таком случае
национальная культура становится всего лишь орудием пропаганды. Концепция
единства культуры в культурологии Швейцера неразрывно связана с идеей
непрерывности культурного развития человечества. И в данном случае Швейцер
вступает в полемику с О. Шпенглером и А. Тойнби. Преодолев европеоцентризм
западной культурологической мысли, Швейцер, подобно Н. К. Рериху, пришел к
выводу о неизбежности синтеза культур, который необходим человечеству,
вступившему на путь освоения Космоса. В швейцеровской этике благоговения перед
жизнью, которая расширяет сферу действия морали и распространяет ее на живую
природу и универсум, утверждается, что культура выступает средством духовной
связи человечества с Космосом. 1 Философия культуры Э. Кассирера, эмигрировавшего в США,
рассматривается в главе 12 данной книги. 2 Зиммель Г. Гете. М., 1928. С. 13. 3 Зиммель Г. Религия. Социально-психологический этюд. М., 1909. С. 6;
см. так же: Зиммель Г. Проблемы философии истории. М., 1898. 4 Там же. С. 5. 5 Simmel
G. Philosophie des Geldes. Leipzig, 1922. S. 522. 6 Зиммель Г. Религия. С. 16. 7 Там же. С. 21. 8 Там же. С. 22. 9 Simmel G. Philosophie des Geldes. S. 502. 10 Зиммель Г. Конфликт
современной культуры. Пт., 1923. С. 17. [203] 11 Там же.
С. 28. 12 Там же. С. 37. 13 Ясперс К. Истоки истории и ее цель // Ясперс К. Смысл и назначение истории. М, 1991. С. 53. 14 Гайденко П, П. Человек и история в экзистенциальной философии Карла
Ясперса//Там же. С. 13. 15 Jaspers K.Vemnft und Existenz. Groningen, 1935. S. 33. 16 Ibid. S.
54. 17 Jaspers К. Der philosophische Glaube. M:unchen, 1962. S. 50. 18 Jaspers К. Von der Wahrheit. M:unchen, 1958. S. 919. 19 Ясперс К. Истоки истории и ее цель. С. 33. 20 Jaspers К. Von der Wahrheit. S. 917. 21 Ibid. 22 Ibid. S.
919. 23 Гайденко П. П. Философия культуры Карла Ясперса // Вопросы
литературы. 1979, № 9. С. 86. 24 Там же. С. 90. 25 Jaspers К. Von der Wahrheit. S. 924. 26
Jaspers K. Der philosophische
Glaube agncsichts der Ofienbarung. Munchen, 1963. S. 157. 27 Ясперс К. Истоки истории и
ее цель. С. 84. 28 Там же. С. 140. 29 Там же. С. 144. 30 Там же. С. 250. 31 Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993, С. 215. 32 Heidegger М. Der Ursprung des Kunstwcrkes. Stuttgart, 1967. S. 41. 33 Ibid. S. 43. 34 Гайденко П. П. Искусство и
бытие: М. Хайдеггер о сущности художественного произведения // Философия.
Религия. Культура. М., 1982. С.
201. 35 Heidegger М. Der Ursprung des Kunstwerkes. S. 45. 36 Ibid. S. 42. 37 Ibid. S. 45. 38 Ibid. S. 47. 39 Ibid. S. 49, 42. 40 Ibid. S. 82. 41 Гадамер X. Г. Истина и метод. М., 1988. С. 39. 42 Там же. С. 58. 43 Там же. С. 41-42. 44 Там же. С. 548-566. 45 Гадамер X. Г. Актуальность
прекрасного. М., 1991. С. 10. 46 Гадамер X. Г. Истина и
метод. С. 170. 47 Там же. 48 Там же. С. 173. 49 Диалектика «своего» и «чужого» Гадамера прекрасно описана В. С.
Малаховым в статье «Понятие традиции в философской герменевтике X. Г. Гадамера»
(см.: Познавательная традиция: философско-методологический анализ. М., 1989. 50 Гадамер X. Г. Истина и
метод. С. 352. 51 Там же. 52 Там же. С. 338. [204] 53 Там же. С. 354. 54 Там же. С. 349. 55 Швейцер А. Благоговение
перед жизнью. М., 1992. С. 60. 56 Там же. С. 55, 95. 57 Там же. С. 56. 58 Там же. С. 67. 59 Там же. С. 82. 60 Watwl L.
Ethik — Kultur — Entwicklung. Gottingen, 1985. 61 Петрчцкий В. А. Русская культура и Альберт Швейцер. СПб., 1993. С.
17—18. 62 Швейцер А. Благоговение
перед жизнью. С. 48. 63 Там же. С. 68. 64 Schweitzer
A. Menschlichkeit und Freide. Berlin, 1991. 65 Швейцер А. Благоговение
перед жизнью. С. 69. 66 Ясперс К. Смысл и назначение
истории. М., 1991. С. 89. Глава 8. Философия культуры во Франции XX векаПоследняя треть XIX в. отмечена во Франции значительным
развитием науки, техники, яркой художественной практикой, стабилизацией
республиканского строя. В это время (его чуть иронично называли «бель эпок» —
«прекрасное время») и в философии происходит определенный сдвиг в понимании
эволюционных импульсов культуры и творческого потенциала человека. Он
представлен двумя фигурами — философа-интуитивиста А. Бергсона и религиозного
философа, ученого-палеонтолога П. Тейяра де Шардена. Каждому из них был присущ
не интроспективный подход к культуре, а взгляд на нее в ином, вселенском
масштабе, попытка увидеть ее меняющееся положение среди других явлений
развивающегося космоса. Анри
Бергсон (1859—1941) не создавал моделей культуры. Он
принимал установившийся к концу века взгляд на культуру как сложно
организованную систему институтов и их связей, характеризуя ее по аналогии с
живым организмом. В отличие от позитивистов, искавших выход из «антиномий»
путем их рационального анализа, Бергсон усматривал мощный механизм саморегуляции
общества (культуры) в таком эмоциональном проявлении, как смех. Неслучайно в
поле его анализа попадает древнейший театральный жанр комедии. Она, по
Бергсону, имеет четкую социальную функцию — обнажить окостенелость,
механичность,потерю гибкости в институтах общества, в поведении человека и
освободиться от них через смех как свободное проявление неприятия людьми
подобных состояний. Отметим отношение Бергсона к почти традиционной для французской
философии культуры категории коллективного. В отличие от Дюркгейма, например,
Бергсон не усматривал в коллективном пол- [207] ной реализации
внутренних потенций человека. Коллективное выступает у него на рациональном
уровне организованности общества. Оно необходимо, но не только не исчерпывает
человека, а как бы его уплощает. Человек проявляется в коллективном своим
«поверхностным Я» (термин Бергсона), развивая науку как прикладное знание
общей картины Природы. Наука не может дать, считал Бергсон, понимания
«жизненного прорыва» бытия, устремляющегося, подобно ракете, ввысь, она
оставляет в руках людей науки лишь застывающие остатки от следа этой ракеты.
Творческое же начало, живой источник бытия открывается лишь тогда, когда
отступает коллективное и проявляется индивидуальное «внутреннее Я» с
интуитивным, а не рациональным контактом с миром. Показательно, что полноту
ощущений слитности с Природой Бергсон отдает еще «неокультуренной» личности
ребенка. В памяти взрослого человека детство сохраняется как окрашенное
непосредственными ощущениями запахов, звуков, токов холодного и теплого
воздуха, ярких цветовых пятен. Задумываясь о
функции такой формы культуры, как искусство, Бергсон, в отличие от большинства
позитивистов, видевших ее в общественной пользе, как раз отлучает от искусства
те его формы, которые могут оказаться с пользой связанными. Понятно, что
комедия первой была выведена за рамки искусства. Но под вопрос была поставлена
и драма, поскольку, согласно Бергсону, и она извлекает на поверхность и
разрешает те конфликты, которые могут быть опасны для общества. На уровень
искусства Бергсон поднимает только трагедию; она пробуждает в человеке
ирреальное, выход которого сдерживает культура. Так, Гамлету, считает Бергсон,
мы сопереживаем не как взыскующему справедливости, а как бунтарю, заражающему
нас взрывами эмоций. Связь
материально-практической и духовной жизни человека Бергсон показывает,
анализируя два типа общества, которые он называет закрытым и открытым. Закрытое
общество составляют относительно ограниченные группы, стремящиеся через
единство сохранить себя и упрочить. Их появление предполагает антагонистические
противоречия с другими сообществами. Закрытое общество, под которым Бергсон
подразумевал и современное ему общество, подвержено противоречиям и
конфликтам. Их источник Бергсон усматривал в парадоксальном следствии-развитии
«созидающего разума». Ведь ему человек обязан появлением не только материальной
культуры, но и частной собственности. В XX в. желание обладать все большим
количеством вещей оформилось, по Бергсону, в «дух комфорта и роскоши», в безмерное
потребительство1. Частная
собственность разделяет людей, [208] делает их
агрессивными. Конфликтность закрытого общества может быть снята при помощи
международных пацифистских организаций (как и многие его современники, Бергсон
верил в деятельность созданной после первой мировой войны Лиги Наций). Но
еще большую ответственность за снятие антагонизмов несет религия, которая от
первоначальной формы «естественной религии», характерной для закрытого
общества, перерастает в «религию динамическую», готовящую почву для открытого
общества. Бергсон считал, что религии возникают на определенном этапе сознания
человеком своей личности. Присущий всему сущему оптимистический «жизненный
порыв» создает в человеке, в его разуме мифологическую функцию, которая и
порождает религии как средство, помогающее укрепить человека, помочь победить
страх смерти верой в бессмертие души, в наличие сверхъестественных сил, готовых
прийти ему на помощь. Мифологическая функция одинаково присуща всем людям, хотя
по форме возникающие религии и различаются. Эти примитивные естественные
религии, обстраиваясь каждая своими институтами, становятся статичными,
подобно тем закрытым обществам, внутри которых они существуют. Благодаря
мистикам различных религий, их откровениям возникает убеждение в отсутствии
национальных границ для веры в высшее начало, в существовании в каждой религии
положений, приемлемых для всех людей. «Бергсон набрасывает, таким образом,
программу религиозного синтеза, созвучного экуменическому движению, получившему
в XX в. значительное развитие»2.
Бергсон, чья работа как философа началась в эпоху культурно-экономического
подъема Франции, сохранил оптимистическую направленность взгляда на культуру и
после катаклизмов первой мировой войны и в годы наступления фашизма. Будучи
пацифистом, он искал для человечества пути разрешения антагонизмов через
объединение в вере в бога. Эта вера — динамическая религия — доступна благодаря
наличию мифотворческой способности у людей всех рас, всех наций, всех культур.
На ее основе возможно возникновение нового — открытого общества. Свободное от
чрезмерного потребительства, а потому и от давления частной собственности, это
общество будет способно стать гармоничным, уверенным в том, что оно угодно,
любимо богом и что оно само этого бога любит и чтит. Путь же к открытому
обществу проложит, по Бергсону, божественно озаренный мистический гений, способный
увлечь физически уже сформировавшееся человечество к духовности, воплощенной в
динамической религии. Эта идея Бергсона, ненавидевшего фашизм, выглядит весьма
сомнительно, ибо невольно [209] перекликается с манией
Гитлера как преобразователя общества, следующего неким мистическим
предначертаниям. Справедливость требует сказать, что по-своему пытались
интерпретировать идеи Бергсона и сторонники профашистского режима Петэна в
годы второй мировой войны, и новые консервативные круги современной Франции. Говоря о судьбе
идей Бергсона, следует указать, что большую их популярность в начале века
нередко связывают с метафорическим, ярким, однако не всегда точным их
изложением. Это позволяло им быть воспринятыми широкими кругами
непрофессионалов, особенно художественной интеллигенцией. В идеях Бергсона,
подвергшихся критике со стороны многих философских школ, непрофессионалов
привлекала трактовка творческих импульсов человека как связующего звена со
всей Вселенной («жизненный порыв»). Отвечали запросам непрофессионалов
утверждение Бергсоном значимости не только познавательно-понятийного, но и
эмоционально-образного художественного мышления, одинаково важных для живой
гибкости культуры, мысль о представительности индивидуальной психологической
жизни, а также тезис о необходимости контактов культур. Между
тем понимание Бергсоном законов всей Вселенной выводило философию культуры к
проблемам космизма, этого нового поля деятельности человека, к работе на
котором он технически и психологически готовился весь XX в. и темы которого
звучали и в науке, и в искусстве с самого его начала. Стремление
увидеть человека и его культуру в связи с другими формами бытия в масштабе
Вселенной характерно для взглядов Тейяра де Шардена (1881—1955). Поставив в
центр своих научных интересов проблемы развития, он стремился понять силы и
законы универсальной эволюции, космогенеза3.
Человек был главным предметом его внимания, ему же была посвящена главная
работа Тейяра-философа. Наделяя сознанием, его зачатками все формы материи,
Тейяр рассматривал жизнь как этап универсальной эволюции, который, возникая на
Земле, становится ведущим в космическом развитии. Сознание становится активно
развивающимся, фиксируясь в человеке как цели и высшем этапе эволюции Природы.
Человек с его деятельностью и духовностью добавляет к материальным оболочкам
Земли оболочку духовности человеческой мысли, названную Тейяром ноосферой.
Таким образом человек и его культура предстают не как нечто искусственное по
отношению к Природе, а как необходимый этап космического развития. Это давало
возможность Тейяру оценивать человеческую культуру и ее различные [210] формы с точки зрения
сохранения импульсов ее как живого организма, а также судеб ноосферы в
дальнейшем. Философ
считал, что развитию ноосферы мешают явления «абсолютного индивидуализма»,
строящего культуру как комфортабельное жилище человека («буржуазный дух»), стандартизации
заводским производством миллионов «моторизованных» людей и расизма. Подобный
«дух движения» формирует группы людей, порождающие антагонизмы культуры. Однако
существует форма «духа движения», присущая тем, кого Тейяр называл
«работниками Земли». Это не какой-то определенный коллектив (Тейяр — противник
различньис форм коллективности), а люди, строящие культуру как живой организм
и верящие в силу любви, любви к богу и любви бога к ним. Любовь — единственное,
что, по мнению Тейяра, может соединить людей, «по той простой причине, что лишь
она берет и соединяет существа их сутью4.
Она совершенствует каждого человека. Тейяру представлялось возможным
объединение всего человечества в «духе Земли» по программе «психической
экспансии» как активном проявлении истекающей из бога энергии — координации
научных исследований в интересах совершенствования человека и его
взаимодействия с природой. Лишь частью реализуясь в этой планетарной программе,
человек, по Тейяру должен стремиться к «эволютивному неогуманизму», основанному
на идее, что имеется некое «Сверх-Человеческое». Будучи религиозным философом,
Тейяр верил, что когда Земля, подобно другим планетам, угаснет, тогда «нашей
ноосфере предназначено обособленно замкнуться в себе»5 и слиться с «центром наших центров», с богом
всех людей (Омегой), источником психической энергии, лежащей в основе всего
сущего. Приведенные положения Тейяр выводил из грандиозной картины творческой
эволюции, результатом которой является, по его мнению, не только материальная
культура, но также духовность и любовь. Последние же, как бы высвобождая
человечество из пут физического тела, дают ему возможность «сверхжизни»,
бессмертия. Тейяр
строил свою философию развития человека и его культуры, используя данные
палеонтологии и науки о космосе и анализируя различные стороны современной
культуры. При всей дискуссионности его концепцию отличает вера в творческие и
познавательные (рациональные) способности человека, взгляд на культуру как на
явление, возлагающее на человека ответственность (любовь) за отношения с
окружающей природой и людьми («дух Земли»), за развитие духовности. Концепция
Тейяра, сложившаяся в трудные десятилетия между двумя войнами, активно
противостояла пессимистическим [211] взглядам на человека и
культуру, которые получили в это время значительное распространение как в
философии, так и в искусстве. После
второй мировой войны во Франции возникает структурализм — направление,
которое, занимаясь конкретными исследованиями, предлагает новый взгляд на
культуру и новую методологию ее исследования. Для становления этого
направления небезразлична отечественная традиция контакта различных наук с
социально-социологическими теориями, с подходом к явлению как сложной системе,
имеющей открытую научному анализу структуру. Это не исключало, а даже
предполагало возможность обнаружения иных, чем у отечественных позитивистов,
факторов генезиса и развития культурных структур. Дальнейшему изучению
подлежала также система связей и отношений самой этой структуры, в чем теперь
помогали теория информации, математические методы. Но главным в формировании
структуралистского подхода явилось использование французскими учеными достижений
различных философских школ в изучении человека (фрейдизм), культуры (теория
символических форм Кассирера) и успехов лингвистики (работы Р. Якобсона и Л.
Ельмслева, фонологическая теория Трубецкого). Национальной
особенностью французского структурализма можно назвать его относительно
позднее по сравнению с другими странами появление и становление
антропологических, а затем литературоведческих и науковедческих работ.
Французский структурализм дал мировой науке блестящих представителей его
«классического» периода. Ими в первую очередь были культур-антрополог К.
Леви-Стросс и литературовед Р. Барт. С именем Клода Леви-Стросса (род. 1908) —
одного из основателей французского структурализма — связаны прежде всего
значительные изменения и достижения в изучении примитивных культур. Его труды,
использовавшие структурный метод анализа, оставляли далеко позади и спорную
для него теорию Л. Леви-Брюля о двух культурах, и описательные труды
американских этнографов. От
природно-инстинктивного к приметивно-культурному человеку должен быть, по
Леви-Строссу, шаг, общий для всех культур. Исследователь обнаруживает его в
запрете инцеста (единокровных половых отношений) и установлении брачного
союза, ограничивающего естественно-инстинктивную сферу человека. Брак мужчины и
женщины из разных семей (экзогамия) вызывает появление такого общекультурного
фактора, как обмен. Эта форма регулирования межчеловеческих отношений кроме
материальных носителей имеет также [212] символический носитель
— язык: символизация как только человеку присущий способ освоения окружающего
есть неотъемлемый механизм культуры. Возникающие из запрета инцеста отношения
между людьми, считающимися через брак родственниками, порождают и систему
(структуру) родства как элементарную социокультурную организацию, регулирующую
практику. Сама структура родства становится при этом выражением сдерживаемого
либидо, образуется либидинальное тело культуры. Исследование
генезиса культуры неотделимо от проблем познания. Становление мышления
Леви-Стросс рассматривает с учетом связей человек — природа; рациональность
природы и Вселенной определяет первоначальное пассивное мышление человека.
Исследуя мифы индейцев Южной Америки, Леви-Стросс писал о них как о почти
неотчлененном от объективного мира, как о функционирующем «автономно и
рационально до того, как оно субъективирует окружающую рациональность и,
приручив ее, подчиняет ее себе»6. Но
рациональность организации Вселенной — это и условие познания ее человеком ;
принцип бинарных оппозиций, столь важный для становления мышления, наличествует
в органической и физической материи. «Структурный анализ может возникнуть в
духе лишь потому, — считает Леви-Стросс, — что его модель уже заложена в теле»7. Новационным
в анализе мифов Леви-Строссом было выделение этапов происходившей
рационализации мышления, вскрывающее логику отношений предметов, схваченных
суждениями, а не выяснение их терминологических отношений, на чем традиционно
фиксировалось внимание этнологов. Сами конкретные термины становятся у него
знаками логических операций, которые по их поводу осуществлялись (предметы
сближались или разъединялись) и служили связью между противоположностями. В
этих логических операциях складывается и закрепляется комбинаторика как
бессознательное мышление и как основа технических способностей человека.
Глубинная логика созидательной деятельности формировалась, по мнению
Леви-Стросса, уже в примитивных культурах и остается основой современной
сложнейшей инженерии. «Если, — полагает он, — деятельность бессознательного
разума заключается в том, чтобы налагать формы на некоторое содержание и если
эти формы в основном тождественны для любого разума — древнего и современного8, первобытного и цивилизованного (как это
показывает изучение символической функции, столь удивительным образом
проявляющейся в языке), тогда необходимо и достаточно достичь подсознательной
структуры, лежащей [213] в основе данного
общественного института»9.
Леви-Стросс основывается на том, что все человечество связано единой
структурой бессознательного, давшего в различных условиях столь отличающиеся,
на первый взгляд, этнические и национальные культуры. Убеждение в наличии
для всех культур единого бессознательного, закрепившего в структурах мышления
логику первоначального освоения мира, открыло для Леви-Стросса возможность
реконструировать утраченные элементы мифов южноамериканских индейцев. В мифе
Леви-Стросс видит не просто отражение исторических событий того или иного
этноса, а своеобразное снятие беспокоящих людей явлений (например, смерти,
стихийных бедствий), которое происходит через умножение бинарных оппозиций,
уже схваченных мышлением из окружающего мира. Миф «амортизирует» тяжелые
жизненные события этноса. Мифологическое мышление как бы очищает отдельные
реальные события от историчности, лишает их конкретности, поднимает на высоту,
для которой время не существует. Сила и убедительность мифа заключаются в
неутилитарности и свободе, с которыми человеческое мышление постигает
глубочайшие отношения Вселенной и человека. Ритуал же, по Леви-Строссу, — это
магическая деятельность, которая как бы возвращает в жизнь то, что в мифе было
от жизненности очищено. В ритуале интеллектуальное бытие мифа переводится в
эмоционально-чувственное переживание сиюминутных событий. Таким образом
генезис и механизм развития культуры Леви-Стросс связывает со становлением
символизирующих сил мышления, определяющих бессознательное и проявляющихся в
языке. Он показывает зависимость творческого начала человека от его логических
способностей, которые совершенствуются в общении, в коллективном (это и спор с
интуитивизмом, экзистенциализмом, это и дюркгемовская традиция). Однако следует
сказать, что рациональность мышления, на которой так сосредоточивает внимание
Леви-Стросс в своих первых работах, постепенно дополняется интересом к тем
практикам, в которых доминирует эмоциональное начало (известны работы зрелого
ученого по музыке, поэзии). Переходя к
изложению взглядов на культуру Ролана Барта (1915-1980), следует сделать две
оговорки. Первая касается справедливости отнесения всех его произведений к
структурализму. «Структурализм рекомендовался от его имени, — пишет М. Дюфрен,
— но сам Барт лишь интересовался производством структурирования и
деструктурирования»10. Исследователи
отмечают, что он предпочитает [214] ссылаться на
авторитеты других и в его работах постоянно появляются «леви-строссовские структуры
обмена, соссюровские оппозиции означаемого и означающего, якобсоновская
двойная ось метафоры и метонимии, фрейдовские топики, лакановский схематизм»11. Вторая оговорка касается преимущественно
направленности научных интересов Барта. «Считаемый по очереди семиотиком,
эссеистом, философом, писателем Барт оставил нам богатое наследство,
разнообразие которого свидетельствует, однако, о его устойчивом интересе к
литературным анализам»12. Недаром
известность Барта — и не только научная — определилась его положением главного
теоретика и практика «новой критики». Не занимаясь генезисом или будущим
культуры (он принимал здесь взгляды Леви-Стросса), Барт исходил из посылки,
что культура, строящая свою структуру силой символизирующей функции сознания,
реализующейся в языке и разворачивающейся в бесконечном ряду означений
(семиотическая деятельность), может быть сама исследована как язык. Он писал,
что под любым, даже внелингвистическим явлением может быть обнаружена его
языковая основа, поскольку когда-то оно было названо. Без языка нельзя понять
и смыслы социальных структур. «...Как только мы переходим к системам, обладающим
глубоким социальным смыслом, — пишет Барт, — мы ...сталкиваемся с языком
...любая симеологическая система связана с языком. Так значение зрительных
образов (кино, реклама, комиксы, журнальные и газетные фотографии) обычно
подкрепляется языковым сообщением ...Что касается совокупностей различных
предметов (одежда, пища), то они приобретают статус системы лишь при
посредстве языка, который выделяет в них означающие (в виде номенклатуры) и
указывает на означаемые (в виде обычаев, правил)... Смысл есть только там, где
предметы или действия названы; мир означаемых есть мир языка»13. Понимая культуру
как структуру, образованную ее элементами, Барт считал, что различным формам
культуры свойственны собственные языки. Есть язык политики, моды, даже
кулинарии. В исследовании
явлений культуры Барт предлагал, считая культуру языком, ввести методы и
понятийный аппарат лингвистики. Прежде всего это идущее от Соссюра и широко
используемое структурализмом различие языка и речи14.
Барт утверждает, что язык как социальное установление и система значимостей не
может быть ни создан, ни изменен отдельным индивидом; «он по самому своему
существу является коллективным договором, которому индивид должен полностью и
безоговорочно подчиниться, если он хочет быть участником коммуникации... [215] В противоположность
языку, речь по самому своему существу есть индивидуальный акт выбора и
актуализации»15. Барт предлагает,
следуя за Р. Якобсоном, дальнейшее раскрытие индивидуализации речи исследовать
с помощью идеолекта; стиль определенного писателя может быть назван идиолектом,
хотя он и несет печать известных языковых моделей, доставшихся ему «по традиции,
т. е. от определенного коллектива». Заключая рассмотрение этой дихотомии, Барт
говорит о том, что «существует всеобщая категория язык/ речь, присущая любым
знаковым системам ... мы сохраним выражение язык и речь даже в тех случаях,
когда будем говорить о системах, материал которых не является словесным»16. Однако Барт оговаривается, что применять эти
выражения к наиболее интересным для исследования системам массовой коммуникации
(телевидение, кино, реклама) «преждевременно ...пока мы не узнаем, является
"язык" каждой из указанных сложных систем „оригинальным" или же
он просто составлен из входящих в него вспомогательных "языков"17. Использовать эти выражения для анализа
прессы также опасно из-за коннотации, т. е. возникновения «системы вторичных,
так сказать, паразитических по отношению к языку смыслов»18. Заметим, что коннотация как явление,
связанное с жизнью знака, так просто, как денотация, не вычленяемое, привлечет
особое внимание Барта, а со временем станет аргументом против всевластия
знака, т. е. господства означающего над означаемым. Из
понимания Бартом культуры как языка вытекает и проблема возможности
коммуникации; как человек своими индивидуальными высказываниями, поступками
(речь) взаимодействует с коллективным, этой «непрозрачной», не им самим
созданной структурой? Отвечая на этот вопрос, Барт приходит к понятию письмо
(взаимодействие языка и речи), благодаря которому рождается произведение (писателя)
не просто как диалектика формы и содержания, а как диалектическое отношение
коллективного с его обязательными кодами (язык) и индивидуального с импульсами
бессознательного (речь). Культура становится текстом, в котором взаимодействуют
различные семантические системы, значимость элементов которых определена не
только имманентно, но и как результат сближения или противостояния. Значимые
проблемы культуры ставились Бартом и тогда, когда он обращался к
литературоведению. Задачей современного литературоведения он считал разрыв с
биографическим «позитивизмом» Лансона, в котором произведение исследовалось,
так сказать, от автора, а история литературы превращалась в собрание
биографических фрагментов, [216] без постановки
вопросов о том, что есть литература. Литературоведение, по Барту, «может
существовать лишь на функциональном уровне (продукция, коммуникация,
потребление), а не на уровне индивида, осуществляющего эту функцию. Иными
словами, предметом литературоведения являются коллективные возможности
индивидов и социальных институтов, но не сами индивиды»19. Бартом была сделана попытка изучения
культурного явления путем синтезирования его с историей. Обращаясь к истории,
Барт задается вопросом о функции культурного явления (в частности театра XVII
в.), особенностях эмоций, обеспечивающих его потребление. Потребление как бы
синтезирует все, подчас противоречивые эмоции, в основе которых выделяется
общечеловеческий язык — язык бессознательного. Имманентный анализ культурного
явления (семиотической системы) в конечном счете также выходит на проблемы
общечеловеческого. Барт указывает на невозможность выделения лишь одного
смысла произведения — его знаки окружены плотным слоем коннотативных значений,
которые по-разному считываются как современниками, так и последующими поколениями.
Произведение подобно мифу, оно не имеет точного кода, обеспечивающего
однозначное прочтение. Философия
культуры Барта, понимавшего ее как сложный текст и искавшего инструмент
исследования больших семиотических систем, стала значительным явлением. К
идеям Барта обращаются представители многих гуманитарных наук, что
свидетельствует об их эвристичности. Понимание Бартом текста, возможности его
сдвигов, оказало влияние на таких известных ученых, как Ю. Кристева, Ж.
Деррида20. Показательна для движения
современной философской мысли и эволюция Барта от лингво-семиотических
анализов к антропологической проблематике в культуре. Мишель
Фуко (1926—1984)21 показал необходимость отказа от традиционного эволюционизма при
изучении истории культуры. История, по Фуко, не есть непрерывное развитие coqito или неких иных телеологических
начал. Обращаясь, например, к такому культурному явлению, как знание, Фуко
говорил: «...вся эта квазинепрерывность на уровне идей и тем оказывается
исключительно поверхностным явлением». На стыке XVIII-XIX вв. произошла, по его мнению, мутация; «изменился способ бытия вещей
и порядка, который, распределяя их, представляет их знанию»22. Создавшийся «разрыв» в культуре позволяет
увидеть «новую позитивность» археологии знания. «Проблемы, которые я ставлю, —
говорил Фуко в одном из интервью, — всегда касаются локальных или особенных
предметов. А как иначе? [217] Если действительно
нужно выявить что-то новое и особенное, то следует посмотреть на конкретные
факты и проблемы, в которых скрыто новое»23.
Руководствуясь идеями некумулятивного познания, Фуко выявляет исторические
условия возможности медицины («Рождение клиники; Археология взгляда
медика», 1963; «История безумия в классический век», переиздание,
1972), гуманитарного знания («Слова и вещи; Археология гуманитарных
наук», 1966), знания вообще («Археология знания», 1969),
дисциплинарного общества («Надзирать и наказывать», 1975), обретения человеком
себя как субъекта удовольствия и моральных запретов («История сексуальности»;
«Желание знать», 1976; «Пользование удовольствиями», 1976; «Забота о себе»,
1984). К культуре Фуко
подходит как к языку, дискурсу. Культура как дискурс обладает известной
принудительностью. Однако Фуко был убежден, что не власть является решающим в
культуре24. Реальный порядок, с
которым имеет дело каждый человек (т. е. его язык, схемы восприятия, формы
выражения и воспроизведения, ценности)25,
определяется основополагающими кодами культуры. Этот эмпирический порядок
дополнен в культуре соответствующими теориями научного и философского
объяснения. Между тем порядок, который является решающим для специфичности
данной культуры, не обнаруживается ни на эмпирическом, ни на теоретическом
уровнях. Лишь область,
располагающаяся между этими уровнями, раскрывает порядок в самой его сути;
«именно здесь обнаруживается, в зависимости от культур и эпох, как непрерывный
и постепенный или как раздробленный и дискретный». Эта область, по Фуко,
наиболее «основополагающая», т. е. именно она предшествует «словам, восприятиям
и жестам»26. Проявления этого порядка
признаются, связываются с пространством и временем, становятся тем, что
культура считает истинным. Однако это не поиск истины, а, скорее, игра в
истину. Одни или другие вещи «проблематизируются», становясь предметом особого
внимания и обсуждения. Переход на уровень предмета происходит в связи с
действием бессознательного культуры, со скрытыми структурами сознания,
называемыми Фуко эпистемами — коммуляциями, формирующими познавательные поля
той или иной культуры. В работе «Слова и вещи» (русский перевод, 1977г.)27 Фуко выделяет три значительно различающихся
эпистемических образования в европейской культуре; Возрождение (XV-XVI вв.), классический
рационализм (XVII-XVIII вв.) и современность. Жизнь сознания — постоянно в поле зрения Фуко.
Он говорил, что начиная с XVIII в. [218] главными в философской
и критической мысли были, есть и (Фуко надеялся) будут вопросы: «Что есть
Разум? В чем его исторический эффект? Каковы его пределы? В чем его опасность?»28. Складывалось
впечатление, что Фуко идет не просто к истории «без имен» — что для
структурализма естественно, а к потере проблемы творческого потенциала
субъекта и его значения для культуры. Это впечатление усугублялось и жестким
тезисом Фуко, что проблема человека — лишь одно из образований в
эпистемическом поле современной культуры, которое исчезнет, как следы на песке.
Отвергая подход к творчеству как проявлению особенностей психики или
биографии, Фуко утверждал, что «авторское имя обозначает появление некоего
единства в дискурсе и указывает на статус этого дискурса внутри общества и
культуры»29. От литературных авторов
Фуко отличал группу «основателей дискурсивности», которые создали нечто
большее, чем собственные произведения — «возможности и правила формирования
других текстов». Как пример, Фуко называет Фрейда и Маркса: «оба они основали
бесконечную возможность дискурса»30.
Тему субъекта, по Фуко, следует поднимать не для того, чтобы исследовать
субъект как источник значений, а для того, чтобы понять, «какое место он может
занять в каждом типе дискурса, какие функции он может принять и каким правилам
подчиняется»31. Перед этими
проблемами становится, по Фуко, не так уж и важно, кто говорил, — важно, что
это стало частью определенного дискурса. Проблеме субъекта и
его отношений с культурой Фуко посвящает трехтомную «Историю сексуальности», в
которой пытается разобраться, почему секс был под запретом, почему так долго
соединяли секс и грех и как это соединение возникло. Фуко прослеживает, как уже
в первые века нашей эры возникает беспокойство о здоровье в связи с половыми
контактами. Человек открывает себя как субъекта удовольствия, но одновременно
и опасности. Складывается «искусство существования с преобладанием заботы о
себе ... Это искусство все больше и больше подчеркивает хрупкость индивида
перед лицом различных бед, которые может повлечь сексуальная активность»32. Хрупкость эта диктует, по Фуко, призывы к
установлению неких общих для всех норм, форм овладения собой, контроля над
собой и так далее. «Отсюда возникает мораль удовольствия»33 — ограничения и запреты. Фуко ввел в научный
обиход огромный исторический, ранее не исследованный материал. Анализируя его с
новых для культурологии позиций, он утверждал, что если не удается решить
проблему, то нужно хотя бы изменить ее постановку. [219] Это изменение происходило
в самом структурализме. Но уже параллельно с его развитием шел набиравший силу
поиск философами иных подходов к осмыслению культуры и прежде всего тех,
которые могли бы отвечать ее многоголосью, столь характерному для конца XX
века. Первоначально этих философов называли постструктуралистами (Ж. Делез)
или постфрейдистами (Ж-Ф. Лиотар). Однако развитие этих подходов, связанных
прежде всего с гносеологическим и ценностным (Ж. Бодрийяр) осмыслением
культуры, появление новых ярких фигур (Ж. Деррида) потребовало иной
маркировки. Тогда и возникает обозначение этой тенденции в философии как постмодернизма,
скрыто несущего оппозицию модернизму (Ж.-Ф. Лиотар), как исторически
пройденному типу культуры. Известно, что даже самим относимым к постмодернизму
философам это обозначение казалось не очень удачным, с чем можно согласиться.
Однако это совокупное и «плывущее» название дает возможность обозначить новую
парадигму, в которой стали работать философы и культурологи в разных
«пространствах», стремясь уловить и отрефлексировать новые явления в культуре,
отсылающие, по их убеждению,к ее первоначалам. Признанными зачинателями этого
направления исследовательской мысли стали французские философы Лиотар, Делез,
Деррида и Бодрийяр. Задачей данного раздела является показ новизны их подходов
к культуре и предлагаемого при этом понятийного аппарата. Это далеко не
исчерпывает поднятых каждым из них общефилософских проблем, входящих в корпус
философии постмодернизма. Развитие указанных подходов к культуре в иных «пространствах»,
придающее этой новой парадигме подлинно интернациональный характер, рассматривается
в гл. 12. Поиск
и становление новых методологических позиций в философии и в интересующем нас
исследовании культуры определялись как явными трудностями рационализма, так и
теми открытыми проявлениями кризисных явлений в европейской и
североамериканской культурах, которые выявили молодежные и студенческие
волнения конца 60-х годов. Обрели значимость новые формы жизни искусства в
культуре, новые ценностные ориентиры. К этому оказались чутки многие
французские философы, в том числе и те, о которых у нас идет речь. Жан-Франсуа
Лиотар (род. 1924) достаточно резко заявил о необходимости
изменить позицию философов относительно культуры. Так он присоединился к редакционному
заявлению журнала «Ревю д'Эстетик», в котором говорилось: «Май (студенческие
волнения [220] 1968 г. — -9. Ю.) — это поворотный круг, который одним
резким движением опередил теорию. Эту теорию еще предстоит создать». Для
Лиотара это событие как бы зависало «на острие бритвы», одной стороной
относясь к эпохе модерна, но вместе с тем «оно ускользало от "больших
нарраций", черпая жизнь в других условиях, которые можно было назвать
постмодерном»34). Ту критику
логоцентризма, которая является отличительной чертой постмодернизма, Лиотар
начал на материале искусства, используя фрейдистское понятие либидо, что даже
давало основания говорить о его «либидинальной эстетике». Логоцентризм Лиотар
связывал с властью в культуре речи, слова. Ей он противопоставляет глаз,
фигуративность, чувственность. Со времени Платона, писал он в книге «Речь,
фигура» (1971 г.), слово набросило на чувственность тень, «почти никто
по-настоящему не брал ее сторону, поскольку предполагалось, что она — на
стороне фальши, скептицизма, напыщенного оратора, живописца, кондотьера34, распутника». Речи и ее функции
противополагается искусство: «Позиция искусства есть опровержение позиции
речи... Искусство — в изменчивости, являясь пластичностью и желанием ... перед
лицом неизменности и рассудка». В определенной полемике с Фрейдом Лиотар
заявлял, что превратить бессознательное в речь значит «упустить энергетическое,
сделаться сторонником всего западного рацио, которое убивает как искусство, так
и сновидение. Подставлять язык всюду значит не бороться с метафизикой, а
довершать ее; этим самым подавляют чувственное и радостное»35. Стремясь определить
властные механизмы европейской культуры и развивая критику ее логоцентризма,
Лиотар вводит понятие легитимации определенной речевой практики, претендующей
на особый статус. Установление «дискурса легитимации» связано с современностью,
эпохой модерна. Он узаконивает не только «большую наррацию», но и некоторые
социальные институты, оправдывает определенное устройство общества. Признается
только одна форма рациональности и она получает предписывающий,
«прескрептивный» характер. Все, что связано с иными способами отношений с
миром, с чувственностью, не считается подлинным. Эта мысль Лиотара нам уже
знакома. Считается, что постмодернизм достаточно нейтрален к социальным
вопросам. Однако о французских постмодернистах, несущих определенную
национальную традицию, этого сказать нельзя. Лиотар полагает, что
предписывающий характер «легетимированного дискурса» определен не сферой
логики, а социальной практикой, не проблемами семантики, а прагматикой. [221] Культура в целом
понимается Лиотаром как «пульсация либидо, имеющая некие механизмы»,
покрывающие все поле деятельности человека. Он считает, что в культурах всегда
были маркированы те механизмы, которые давали выход бурным радостным
проявлениям либидо (танец, ритуальные праздники и искусство). Современное же
капиталистическое общество придало пульсационным механизмам слишком
технизированный характер, руководствуясь лишь одним законом — законом меновой
стоимости, исказившим систему ценностей: «Конец идеологии „культуры":
более не претендуют на создание товара ценного сам по себе или своей
„годностью"; ценность определяется ее обмениваемостью»36. Лиотар, много лет преподававший философию,
предлагает задаться вопросом, сможет ли ученик, которому вы дадите диплом, «в
жизни обменять его (= на деньги)? Это единственный вопрос. Этот везде
одинаковый вопрос не есть вопрос кастрации или Эдипa»37. Bмecтe с тем именно с энергией либидо,
которое теряет исключительно сексуальный характер, связывает Лиотар преодоление
властных структур. Убедительные знаки этого он усматривает в жизни современного
искусства, ушедшего от характерного для модернизма представления реальности,
пусть и в искаженном или «разрубленном» виде, и давшего место тому, что невозможно
изобразить или представить, что дает радостный и освобождающий выброс энергии
либидо. Многие работы Лиотара посвящены именно таким произведениям. Заветы
Ницше поддерживают немало его наблюдений. Это в целом характерно для
постмодернизма, как и то, что эстетика и анализ явлений современного искусства
занимают значительное место в его философии. Жиль
Делез (1926—1995) первоначально подошел к критике
лого-центризма как наиболее характерной черты современной европейской культуры
со стороны «расшатывания» тех понятий, которыми философия пользовалась
достаточно давно. В его работах проявилась особая установка постмодернизма, как
бы не разрушавшая наследия, а искавшая такие, ранее не выявленные стороны в
философских системах, которые подчеркивали необходимость для мысли поисков
новых стратегий. Примером такого подхода могут быть «Ницше и философия»
(1962), «Различие и повторение» (1962,1964) и известная читателю книга Делеза «Логика
смысла» (1969). Именно эти работы назвал лучшими Деррида, откликнувшись на
смерть Делеза. На огромном материале истории философии (выделяя стоиков,
Спинозу и в особенности Ницше), науки и современного искусства Делез показывал
несостоятельность ориентаций на здравый смысл, трансцендентность [222] понятий и их
оппозиций. Для французского философа понятие является совокупностью
неотделимых пересекающихся своими линиями вариаций на плоскости имманентности.
Она перекраивает хаотическую изменчивость, придает ей прочность. Поэтому Делез
называет понятие хаоидным состоянием, дающим отпор хаосу, с которым, однако,
мысль постоянно должна соизмеряться. Хаос, разрезаемый плоскостью
имманентности, рождает такие формы мысли и творения, как искусство, наука и
философия. Главным для Делеза является постоянное движение мысли, ее
творческое начало, недопустимость ее территоризации (что делал Декарт). В этих
работах уже появляются Делезовские понятия, которые будут им использованы при
анализе культуры; вечное возвращение (Ницше), поток (flux), симулякр как
нечто, лишь симулирующее произведение; тело без органов — как его абстрагированное
присутствие, покинутое желанием (термин А. Арто, считавшего, что именно органы
репрезентируют тело); кочевье как не связанность мысли только с одним
пространством; маски и театральность как характерные черты жизни современной
культуры. Работа,
которая представляет модель культуры и анализирует ее современное состояние,
была написана Делезом совместно с психоаналитиком и философом Ф. Гаттари. Он
познакомился с ним в 1968 г., интересуясь психоанализом и бессознательным. Их
содружество длилось до смерти Гаттари (1991). Работа, которую мы имеем в виду,
появилась в 1972 г. Это был произведший сенсацию «Анти-Эдип» — первая книга
двухтомника «Капитализм и шизофрения», вторая — под названием «Тысяча плато»
вышла в 1980. Уже само название «Анти-Эдип» говорит о том, что книга выступает
с критикой традиционного психоанализа. Содержит она и полемику с пониманием
желания через «нехватку». Свой метод исследования Делез и Гаттари назвали
«шизоанализом». Это эпатирующее название идет от понятия «шизо», которым
определяется характерный для современности тип вялого, безвольного интеллигента
и особенности культуры. Исследование, которое имеет целью поиски выхода из
тяжелого состояния культуры, не может, по их мнению, вестись традиционным
стагнирующим психоанализом. Май38
показал, что он бьш продуктом капитализма, пишут авторы, последний же они
определяют как паранойю. В основу культуры в «Анти-Эдипе» положено либидозное
начало — желание. Оно не есть фантазм, оно подобно производящей машине.
Машина-желание имеет со своим объектом отношения как с еще одной
«присоединенной машиной». «Объективное бытие желания есть Реальное в самом
себе». Продукт взаимодействия оказывается изъя- [223] тым из производства,
его остаток тут же отдается «блуждающему кочевому субъекту». Работа
машины-желания покрывает все поле культуры, она не связана только с индивидом,
а выходит на социальное и экономическое. Указывая на несостоятельность
применения традиционного и лакановского психоанализа, Делез и Гаттари писали,
что «нехватка» (manque) образуется не желанием, а определенными явлениями в культуре,
«треугольник» же эдипова комплекса, сам постоянно разрываемый извне
историке-политической ситуацией, не «позволяет ансамблю ситуации свестись к
семейному комплексу и в нем интерьеризироваться». Неверно называть желание и
означающим: знак не производит фантазмов, «он является пространством реального
и положением желания в реальности». Все это названо идеализмом, порождающим
«постельную концепцию бессознательного» и тянущим за собой «теологический
кортеж, недостаточность бытия, виновность, означение»38. Деятельность
машины-желания в реальности рассматривается как сложная и осуществляющаяся
путем ряда пассивных синтезов, как самопроизводство бессознательного.
Существуют «машины-органы» и «машины-источники энергии», охватывающие все — и
природное, и техническое, и социальное, и собственно человеческое. Они
действуют двояко: одни образуют поток (flux), а другие его прерывают, разрезают, порождая
новый поток, что обеспечивает, по мнению авторов концепции, процесс
производства производства. В современной культуре этот процесс особенно ярко
выражен. В ней переплетения и пересечения столь сложны, что Делез и Гаттари
предлагают рассматривать ее как мутовку корней растения — ризому. Образ
подчеркивает и интертекстуальность современной культуры: при пересечении один
корешок становится продолжением другого, линейное выделение одного из них
становится невозможным. Ризоме противопоставляется образ культуры прошлого как
дерева, прямой ствол которого несет четко выделенные ветви. Однако такое
развитие культуры в дальнейшем, по мнению обоих философов, невозможно. На смену
приходит ризома. Производительная
мощь желания как бы сжимает жизнь. Крайности этого процесса порождают властный
характер ряда установлений, ограничивающих свободу творчества. Указывается, что
желание имеет как бы два полюса: расистский, расовый,
параноидально-сегрегационный и шизо-номадический. Между этими полюсами такое
множество неуловимых тончайших переходов, что бессознательное как бы
колеблется между своей «реакционной нагрузкой и революционной
потенциальностью». [224] Этическая установка
Делеза и Гаттари состоит в том, чтобы наметить, какие пути могут снять
возникающие в обществе ограничения творческого начала в науке, искусстве,
социальной и личной жизни. Философы, художники, писатели считают своим долгом
сказать «нет» структурам, блокирующим творчество. Это действие названо
активно-реактивным; загнанные в угол могут только реагировать. Не следует и
просто противостоять системе. Следует находить линии обхода жесткой
стратификации, линии ускользания, бегства (lignes de fuite), как находит их
вода в прохудившейся трубе. Это возможно даже малыми действиями, которые
способны разрушить «жесткую сегментарность». Лучше всего это делает современное
искусство, обращенное к иррационально-бессознательной сфере, с его
ироничностью, снятием одной за другой масок, извлечением из хаоса таких
образований, какие даже в страшном сне не могли увидеть Аристотель или Гораций.
Искусство не просто продукт желающей машины, оно само есть машина-желание,
которая способна взрывать сложившиеся структуры. Эту мысль Делеза мы встречаем
во многих его произведениях, она аргументируется анализом творчества М.
Пруста, С. Дали, А. Арто, Ван Гога, Ф. Кафки, ряда деятелей современного
театра (А. Арто, Б. Вильсона, Е. Гротовского, К. Бене, с которым Делез написал
книгу о театре «Переплетения»(1979). Делез был очень
внимательным и заинтересованным наблюдателем жизни не только «традиционных»
видов искусства, но и такого относительно молодого, как кинематограф. Его
называли кинофилом, не пропускавшим ни одной новинки. В начале восьмидесятых
годов вышли две его книги — «Образ-движение» и «Образ-время», в которых кино
предстает как движение мысли, особенностью которого является совсем иное, чем
в реальности, представление о времени и движении. Работы Делеза высоко оценены
специалистами, что подтверждает его почти двадцатилетнее сотрудничество с
таким авторитетным киноведческим журналом, как «Кайе дю синема». Творчество Делеза
привлекало внимание, обсуждалось на его семинарах с большой студенческой
аудиторией, заинтересованно исследовалось философами и деятелями культуры. Лиотар
писал, что «в нашем нигилистическом конце века он был утверждением»39. Яркой фигурой
французского постмодернизма, признанным и в других странах основателем
постмодернизма как широкого движения в современной культуре является Жак Деррида
(род. 1930). Отечественный исследователь пишет:
«Деконструктивный метод Ж. Деррида оказал и оказывает значительное влияние как
на развитие философии, так [225] и на лингвистику,
литературу, поэзию, изобразительное искусство, музыку»40. К сказанному добавим — и на понимание
культуры в целом. Понятие «деконструкция» было выдвинуто философом при его
работе с метафизикой, чтобы определить исследовательскую установку, которая,
не разрушая тексты, помогала бы смыслостроительству. В европейской метафизике
Деррида открывает и исследует принцип «центрации», согласно которому одна
сторона отношения ставится в центральное положение, а другая (хотя она таит в
себе невостребованные смыслы) как «пустая» (frivole) отодвигается на периферию (см. Derrida J. L'architologie du frivole. 1973), что и ведет клогоцентризму метафизики, критически оцениваемому
Деррида. Его интересуют подавляемые мотивы, пограничные (маргинальные) и
противо-направленные центру, придающие тексту напряженность. Таким образом
текст утверждается как многослойный. Понятие «центрации» применимо и к
культуре, в которой одни ее явления закрепляются как центр, основная ее характеристика,
а другие подавляются, вызывая противо-направленные силы. Европейская культура
«центрирует» то, что связано с рацио человека, она — логоцентрична. Деррида
обращает внимание и на то, что в этой культуре преобладает мужское начало
(вспомним, что Платон связывал его с солнцем). Она — фаллоцентрична. Женское
начало вытеснено на периферию, оно не включено в то многоголосье, которое эту
культуру отличает. Понятия,
выработанные в ходе работы с текстами, оказываются работающими и при
исследовании культуры, так как она уподобляется тексту. Исследование метафизики
привело Деррида к мысли о необходимости «расшатывания» ее традиционных понятий,
таких, например, как тождество, утверждающее полноту смысла (по Деррида — присутствие).
Он же обнаруживал в этой полноте разрывы, отсутствия, разрушающие мнимые
тождества и обнажающие внутренние различия. Положения о дифферентной структуре
знака (Сосюр), онтологическом различии (Хайдеггер) были усилены Деррида,
введшем понятие, которое представляет подвижную структуру, которая не только
различает, но и задерживает, оставляя метку, след. Для соединения этих движений
философ предлагает измененное написание слова различие, различение, придающее
ему одновременно смысл откладывания (вместо Difference—Differance). Попытки создать подобное русское слово
(например — различие, разность-оттяжка) не кажутся нам удачными, точнее
пользоваться термином Деррида. Приведем его слова: «...diffterance отсылает к
движению (активному и пассивному), которое заключается в оттяжке, через
отсрочку, переадресование, пролонгацию, отправку, [226] обход, промедление,
откладывание в запас»41. Делез
обращает внимание на то, что язык иногда как бы заикается, как бы спотыкается
о то, что остается не проясненным. Философ опирается при этом на творчество
современных писателей — Арто, Батайя, Бланшо, Клоссовского. Предложенные
Деррида методы оказали большое влияние на современное, отмеченное влиянием
постструктурализма, литературоведение, особенно американское — «Йельская школа»
(П. де Ман, Г. Блум, Ж. Деррида, Д. Хартмэн, X. Миллер). «Деконструкция»;
поставила проблемы, которые имеют большое значение для анализа культуры. Встала
проблема восприятия абсолютно другого, другости. В культуре, как известно, у
восприятия другости есть исторический, политический, экономический и этнический
аспекты как в диахронном, так и в синхронном измерении. «Сама деконструкция, —
пишет исследователь и переводчик Деррида, — есть такое отношение к инаковости,
в рамках которого последняя не поглощается, не снимается (в гегелевском
смысле), но остается сама собой, абсолютно иной по отношению к субъекту
деконструкции...»42 Деконструкция в
действии как критика логоцентризма привела Делеза к проблеме роли голоса,
фонетического письма в метафизике и культуре, что так возвысило лингвистику.
Происходит следующее: «Фоно есть, по сути дела, означающая субстанция... Голос
с этой точки зрения оказывается самим сознанием». Последствия такой центрирующей
роли голоса для культуры «немаловажны и систематичны»; «Эта привилегия
...дает о себе знать, например, в многозначительном преобладании массы
„фонетических" метафор, в размышлениях об искусстве ...всегда ведущих к искусству
как „введению истины в действие". Отсюда, например, хорошо известный
нашей художественной культуре литературоцентризм. Деррида же свое наблюдение
подтверждает примером Хайдеггера, у которого «все искусства развертываются в
пространстве поэмы, которая представляет собой „существо искусства", в
пространстве „языка" и „слова". «Архитектура и скульптура — говорит
он — возникают только в просвете, открытом речью...»43. Между тем современная культура дает
богатейший материал, говорящий о высокой выразительности пластического начала,
успешно замещающего речь, о возрастающей в искусстве роли жеста как средства
передачи эмоции. Деррида также говорит о «современных сдвигах в формах
коммуникации, о новых структурах, которые во всех формализованных процедурах,
в области хранения и переработки информации крупно и систематически редуцируют
долю речи, фонетического письма и книги»44.
Деррида широко привлекает в свои работы [227] не только литературный
материал, его интересуют все горизонты художественной деятельности человека.
При этом он убежден, что прошло время, когда искусство понималось и его
деятелями и воспринимающими как «истина» в действии. Он обращается к этой
проблеме в работе «Истина в живописи» (1978), используя тексты Канта, Хайдеггера,
мнение Сезанна (давшего название книге), материалы выставки современного
художника. Не может искусство, о чем свидетельствует его современное состояние,
продолжать вдохновляться принципом мимесиса, относимому Деррида к присутствию,
представлению, к которым философ высказывает недоверие. Деконструкция должна
затронуть и эстетику, которая освобождается от традиционных понятий, сдвигая
их. Она обращается к тем категориям, которые были на периферии, отказываясь от
абстрактно-метафизических построений и направляя рефлексию на современную
художественную жизнь, столь быстро меняющуюся, плюралистическую. Она должна
заглянуть в глубину постмодернистского искусства и стать «эстетикой
непредставимого, непредставленного»45. Работа с понятием
фоноцентризма и его властного характера приводит Делеза к рассмотрению роли
языка при встрече с Другим — языком, культурой. С проблемой Другого работал не
один философ. У Деррида речь идет о том, что национальный язык связан с тем,
что обозначается как этноцентризм. Помня, что вызывает центризм как властная
сила, мы видим, что речь идет о вытеснении национальных меньшинств на обочины
культуры, уничтожении их языков, апартеиде (в выступлениях против которого
Деррида принимал активное участие). Проблема для современной мировой культуры
действительно серьезная. Возможно, что Деррида, выросший в Северной Африке, оказался
особенно восприимчивым к этой проблеме, богатую пищу для размышлений,
несомненно, давало и его знакомство с США. Напомним, что деконструкция при
встрече с инаковостью полагала необходимым, чтобы та оставалась «сама собой»,
абсолютно иной по отношению к субъекту деконструкции. Идеи Деррида
получили широкое распространение за рубежами Франции, университетская среда
которой долго оставалась «глухой» к темам и методам его работы. Размышляя о
том, почему и как деконструкция воспринимается в других «пространствах»,
Деррида в «Письме к японскому другу» уточнял, что «деконструкция не есть ни
анализ, ни критика.. Слово деконструкция ...черпает свою значимость лишь в своей
записи в цепочку его возможных субститутов...»46.
Среди последних, замещающих слово деконструкция, он приводит: «письмо», [228] «след»,«differance»,«гимен»,«грань»,»почин»
и ряд других, использование которых определяется конкретными ситуациями анализа.
Своей строгостью и открытостью к исследованию эта концепция привлекла многих
ученых, литературоведов, архитекторов, деятелей искусства в самых разных
странах Европы (в том числе в нашей стране), Америки и Востока. Жан Бодрийяр (род.
1929), известный социолог и философ приносит в исследование культуры поиск как
общих закономерностей ее существования, так и обостренное внимание к системе
ценностей современного общества, соединяя и гносеологический и аксиологический
аспекты культурологического анализа. Первые работы Бодрийяра связаны с
критикой общества потребления, его кризисного состояния, например, «Система
вещей» (1968, рус. пер. 1995). Тема эта имела широкое хождение (во Франции
давало себя знать влияние Франкфуртской школы). Отметим, что она занимала ряд
французских социологов. Определенное влияние марксизма, интересом к которому
(благодаря работам Л. Альтюссера) отмечены все французские постмодернисты,
объясняет направленность исследований Бодрийяра на выяснение таких
исторических закономерностей общества, которые обостряются и наглядно
проявляются в современности. Ощущая недостаточность только политэкономических
подходов, философ обращается к лингвистике и семиологии. Так в «Системе вещей »
работают понятия производство, потребление и вещь/знак. Материалом, на котором
ведется исследование является современная городская среда, в которой с
увеличивающейся скоростью сменяют друг друга поколения разных продуктов,
множатся бытовые вещи, приборы, «гаджеты», искажая производство и потребление,
которое в истории было связано с удовлетворением потребностей через вещи.
Современное капиталистическое общество демонстрирует «проанализированную
Марксом формальную логику товара», которая доведена до «конечных выводов» —
«...все желания, замыслы, императивы, все человеческие страсти и отношения сегодня
абстрагируются (или материализуются) в знаках и вещах, чтобы сделаться
предметом покупки и потребления»47.
При современном потребительстве само потребление становится тотальной идеалистический
практикой, теряющей связь с удовлетворением потребности, с принципом
реальности. Субъект культуры, названный Бодрийяром «проектом», получив
«непосредственное существование в знаке... переносит свою динамику на
бесконечное и систематическое обладание все новыми и новыми потребительскими [229] вещами/знаками. А
...сам жизненный проект, будучи раздроблен, разочарован и включен в знаковую
систему, вновь и вновь возникает и отменяется в череде вещей»48. Обращаясь
к истории и современному «безумному» состоянию культуры, Бодрийар выдвигает
идею о том, что все это может быть прояснено, если принять тезис о
замалчивании, маскировке культурой амбивалентности жизни и смерти. Он считает,
что этот процесс начался с распадом архаического общества в различных дискурсах
культуры. Смерть «вытесняется», олицетворяясь не только с усопшими, но и с
примитивными обществами, душевно больными, сексуальными меньшинствами,
женщинами и другими членами общества, разрушавшими социальное пространство. В
маскировку амбивалентности жизни-смерти включены, по мнению философа, все виды
существующих в культуре дискурсов — экономический, психоаналитический,
лингвистический, каждый по своему «симулирующий» ее снятие и создающий
соответствующие симуляции, названные Бодрийяром «симулякрами», вытесняющими
реальность. Философ намечает в социальной истории три этапа вытеснения смерти
(от Возрождения до промышленной революции; промышленная эпоха, современность),
которые имеют также три «порядка симулякров». В современности этот отрыв
«симулякров» от реальности столь значителен, что он грозит уже подрывом
системы, так как образовался мир самореференциальных знаков. Приятие человеком
этого неистинного мира Бодрийяр объясняет наличием^ него некой соблазнительности,
которой он и «совращает» человека. «Совращение», как и «симулякры», имеет
различные исторические формы, хотя изначально мир уже был «соблазнен». В
качестве эпиграфа к книге «Прозрачность Зла» Бодрийяр приводит фразу;
«Поскольку мир бредит, мы должны смотреть на него с бредящей точки зрения»49 то есть не с точки зрения метафизического
принципа Добра, а принципа Зла, который находится по ту сторону ценностей. Эта
фраза подводит нас к той тональности, в которой философ пишет о современности;
«Если потребовалось бы характеризовать современное состояние вещей, то я
назвал бы его состоянием после оргии. Оргия есть взрывной момент эпохи модерна,
момент освобождения во всех областях»50,
философ перечисляет, что же освобождено. Это освобождение политики,
производительных и разрушительных сил, женщины и ребенка, бессознательных
пульсаций, искусства. Таким образом «конечные цели освобождения остались
позади», не осталось целей разрушения, осталось только рассеяние
раздробленного. [230] Современность
находится «в состоянии симуляции, в котором мы можем только проигрывать все
сценарии, поскольку они уже имели место — реально или виртуально». Здесь
проводится часто встречающееся в постмодернизме понятие «уже виденного» — «deja vu». Но главное для Бодриияра это то, что развитие
культуры привело «к рассеиванию и спутанности ценностей, результатом чего для
нас является полная путаница, невозможность вновь схватить принцип
эстетической, сексуальной или политической детерминации». В столь тяжелом состоянии культуры Бодрийяр
считает ответственным искусство эпохи модерна, которое не смогло, согласно
эстетической утопии нового времени, трансцендировать себя как идеальная форма
жизни: «Оно уничтожило себя не в трансценденции, идеальности, но во всеобщей
эстетизации повседневной жизни, оно исчезло в пользу обращаемости картинок, в
трансэстетизации банальности». Поворотным моментом при этом были Дада и Дюшан.
Именно в этих выступлениях «искусство, отрицая свои собственные правила
эстетической игры, вышло к эре трансэстетизации банальности изображений... Искусство
исчезло как символический акт»51.
Критический взгляд Бодриияра (раздел «Трансэстетика») выделяет в художественной
жизни «сверхскоростную циркуляцию» произведений и невозможность обмена,
сообщаемости друг с другом, с референтными ценностями, что привело к утрате их
«тайного соучастия, составляющего силу культуры». То многоголосье и плюрализм
в искусстве, которые обычно в постструктурализме приветствуются, вызывают у
Бодриияра большое опасение именно потому, что «ничто ничему не противоречит....
все это прекрасно сосуществует в тотальном безразличии...... Сосуществовать они
могут потому, что лишены «собственного гения», а мы можем их одновременно
воспринимать только потому, что «они пробуждают в нас глубокое безразличие».
За «произведением» ничего не стоит, оно — симулякр. Бодрийяр считает, что
путем либерализация формы, линии, цвета «наше общество произвело всеобщую
эстетизацию, возвышение всех форм культуры, не забыв и формы антикультуры,
возвышение всех моделей представления и анти-представления»52. Бодрийяр определяет закономерности культуры,
отталкиваясь от ее современного состояния. Оно оценивается негативно и
предстает как завершение некоего этапа, на котором все уже не только означено,
но и утратило референтные ценности, впереди же «все ускоряющееся движение в
пустоте». Действительно, завершается полутысячелетняя история капитализма, но
разве многое не говорит о том, что [231] культура Запада,
утратив образ стройного дерева, продолжает жить возможно и как ризома? Философия
французского постмодернизма поставила целый ряд проблем, характерных для
культурного самосознания развитых стран Запада, что определяет его влияние и
место в современной художественной и теоретической мысли. 1 Бергсон /1.Два источника морали и религии. М.,1994. Критика
«общества потребления», хоть и на других основаниях, снова вспыхнет в
философии и социологии США и Европы в 60—70-е годы. 2 Кузнецов В. Н. Французская буржуазная философия XX века. М. 1979. С. 73. 3 В выборе и разработке
этой проблематики на молодого Тейяра повлияли идеи Бергсона и сотрудничество с
бергсонианцем Ле Руа, из лекции которого еще до публикации частично стали
известны положения эволюционной теории самого Тейяра. 4 Тейяр де Шарден. Феномен человека. М., 1987. С. 260. 5 Там же. С. 123. 6 Цит. по: Автономова Н. С. Философские проблемы
структурного анализа в гуманитарных науках. М.,1977. С. 122. 7 Там же. С. 123. 8 Здесь Леви-Стросс
возражает Леви-Брюлю, у которого эффективный дикарь противостоит европейцу. 9 Цит. по: Автономова Н. С. Философские проблемы
структурного анализа в гуманитарных науках.С. 116. 10 Dufrenne
М. Presentation //Sartre/ Barthes; Revue
dyestetique. 1981. N 2. P. 8. 11 Roder Ph. Roland Barthes, Roman. 1986. 12 Ibid. 13 Барт Р. Основы семиологии//Структурализм; «за» и «против». М.,
1975. С. 114—115. 14 Барт пишет о том, что
Соссюр испытал влияние Дюркгейма (коллективное сознание как система), а
дискуссия последнего с Тардом (основа культуры, системы ценностей — индивид)
определила необходимость индивидуализации речевой практики (Там же. С. 121) 15 Там же. С. 116, 117. 16 Там же. С. 122. 17 Там же. С. 124. 18 Там же. 19 Цит. по: Вейман Р. Литературоведение и
структурализм // Структурализм: «за» и «против». С. 408. См. также: Юровская Э.
П. Проблемы художественной критики в современной буржуазной эстетике //
Философские науки, 1967. N4. С. 82—89. 20 Грякалов А. А. Структурализм в эстетике. Л., 1989. 21 Dictionnaire des philosophes. Paris, 1984. P. 941-942. 22 Фуко М. Слова и вещи. М.,1977.
С. 40. 23 Foucault
М. Remarks on Marx; Conversations with D.
Trombadori. New Jork, 1991. P. 151. 24 Ibid. P. 148. 25 Фуко М. Слова и вещи. С. 37. 26 Там же. С. 38. [232] 27 Анализ
этой работы см.: Автономова Н. С. Философские проблемы структурно го анализа в гуманитарных науках. 28 The Cultural
Studies Reader / Ed. by S. During.
London; New York, 1978. P. 165. 29 Фуко M. Что такое автор? //Лабиринт. 1991, N 3. С. 32-33. 30 Там же. С. 38. 31 Там же. С. 42. 32 Foiicault M. Histoire de la sexualite,
3. Paris, 1984. P. 273. 33 Ibid. 34 Lyotard J. -F.
Desdispositifspulsionnels,1973. P. 1. 35 Lyotard J. -F. Discoure, figure. Paris,
1971. P. 13. 36 Lyotard J.-F. Des dispositifs.-.P. 39. 37 Последнее замечание обращено к Бодрийяру, Делезу и Гаттари, работы
которых о современном капиталистическом обществе он анализирует в цитируемой
статье своего сборника «Пульсационные механизмы». 38 Deleuze С.,СиаНак F. AntI Oedipe. Paris, 1972. Р. 129-32. 39 LyotardJ.
F. II etait la bibliotheque de Babel. In; Liberation, 7 novembre 1995. 40 Соколов Б. Г. Маргинальный дискурс Деррида. Спб.,1996. С. 3. 41 Деррида Ж. Позиции.
Киев, 1996. С. 17. 42 Гараджа А. В. Панорама
мировой философской мысли // Философские науки, 1991. N 2. С. 116. 43 Деррида Ж. Позиции. С.
21-22. 44 Там же. С. 25. 45 Впервые эстетика Ж. Деррида проанализирована у нас Н. Б. Маньковской,
опирающейся на корпус его работ и материал постмодернистского искусства. См.
ее книгу «Париж со змеями» (Введение в эстетику постмодернизма)». М..1995.С.
11—34. 46 Деррида Ж. Письмо японскому
другу // Вопросы философии. 1992. N 4. 47 Бодрийяр Ж. Система вещей.
M., 1995. С. 165. 48 Там же. С. 168. 49 Baudrillard
J. La Transparence du Mal. Essal sur les phenomiines extrtimes. Galilile,
1990. 50 Ibid. P. 11. 51 Ibid. P. 19-22. 52 Ibid. P. 24. Глава 9. Философия культуры в Испании и Италии XX века В начале XX в.
Бенедетто Кроче (1866-1952), желая вывести Италию из культурного
провинциализма, строил, наверное, последнюю универсалистскую — типа гегелевской
— модель культуры. Событие культуры, ее «атом» именуется в этой модели
«интуицией», а основной постулат теории гласит: «невыраженных интуиций не
бывает»1. Называя свою концепцию
«эстетикой» и «общей лингвистикой», Кроче вряд ли имел в виду столь далекую
аллюзию, как намек на «Слово плоть бысть», и тем не менее антиномия, живущая в
христианском догмате, помогает понять суть его учения об интуиции-выражении.
На все позитивистские дифирамбы «реальным фактам» Кроче возражал, что реальна
только, как он выражался, «жизнь духа» в ее целостности, и всякий вырванный из
этого событийного целого «факт» — теоретический (логический), физический,
экономический или этический — не более, чем абстракция «готовой вещи». Интуиция-выражение
представляет собой некое протособытие, в котором в свернутом виде уже
присутствуют все остальные «формы» духа, и жизнь (или культура) есть
разворачивание этих форм. С этим связан «характер универсальности», или
«тотальности», поэтического выражения (интуиции). Интуиция-выражение
универсальна, потому что индивидуальна. В этом постулате часто усматривали
непоследовательность Кроче, тогда как это всего лишь корректная формула основной
антиномии культуры: культура (как и личность) — лишь тогда культура
(личность), когда она больше себя, когда она глядится в зеркало другой культуры
(личности). Это «больше» позволяет Кроче говорить не просто о «пульсации духа»,
но о расширении его сферы и в этом смысле о прогрессе. Выделенные им формы духа
суть, по [235] определению философа,
лишь «ритм роста»2, в котором ничего
не повторяется кроме самой формы роста. Кроче привлек внимание ученого мира к
полузабытому наследию Вико, считая неаполитанского философа подлинным
зачинателем философии, а себя — его продолжателем. «Существовать»
— значит «находиться вне самого себя», — таков исходный пункт и вывод крочеанства,
но это уже цитата из другого автора, испанца Мигеля де Унамуно (1864—1936),
пришедшего к такому заключению раньше Кроче и на основании собственного — испанского
— опыта. «Этимологически, — писал Унамуно, — «существовать» (existir) раскрывается как «находиться
вне самого себя», «быть вне нашего ума» — ex-sistere. Но есть ли что-нибудь вне нашего ума, вне нашего сознания,
заключающего в себе все, что нам известно? — Разумеется, есть Материя
познаваемого, она приходит к нам извне. Какова она, эта материя? — Это
невозможно узнать, потому что узнать — это придать материи форму, и
невозможно, следовательно, познать бесформенное как бесформенное. С таким же
успехом можно искать порядок в хаосе»3. «Быть
вне себя» — неслучайный намек на сумасшествие. Очевидно, в ключе «равенства
себе в неравенстве себе» и должна быть рассмотрена традиционная тема
«испанского безумия». Историко-географическая ситуация сделала Испанию наиболее
«сумасшедшей» из всех наций: «родина, распятая на море», — сказал о ней Эухенно
Д'0рс. Диалектика границы (бытия собой вне себя) и сушностный полиглотизм
культуры не имеют примера более наглядного, чем восьмивековая Реконкиста и
последующее открытие, завоевание и колонизация Америки. Пограничное
существование требует внутренней дисциплины, стоической «этики отказа»,
поэтому испанское «сумасшествие» очень сдержанно, иронично и трезво, как,
например, у Сервантеса, Веласкеса, Унамуно, Пикассо или Сальвадора Дали4. Маргинальность,
или чувство нетождественности собственным жизненным обстоятельствам,
влечениям, желаниям и «движущим силам», рождает отстраненность, а
следовательно, ту «ясность» и «отчетливость» взгляда на мир, которые так ценил
Декарт — великий маргинал, заключавший в скобки весь универсум. Это равенство
себе в отстранении от себя снимает в истинно гегелевском смысле проблему
«самобытности», делает бессмысленным спор «почвенников» и «космопрлитов».
Всякая универсальность есть взгляд на весь мир, но обязательно из своего
медвежьего, бананового или какого-либо другого угла, и от этого собственно
человеческого удела не избавлен никто. [236] Сознание — это
осознание собственных «обстоятельств», как скажет Ортега, а значит, химерична
всякая априорная конструкция, навязывающая мне определенное видение. Мое
видение определено моей «почвой», но я вижу ее, только если оторвался от почвы. Ситуация
принципиальной необосновываемости сознания сознанием лишает философию ее
органона, набора терминов, т. е. слов с «окончательным» значением. Внимание к
«обстоятельствам» превращает в философскую категорию пейзаж, камень, дерево,
литературный персонаж... любой факт культуры. Философия и философия культуры
совпадают, «сходятся», как говорили в средние века. Сама культура при этом не
может быть положительно определена в отличие, например, от природы, ведь тогда
пришлось бы занять позицию вне культуры, позицию, культурно
недетерминированную. Для философии как философии культуры культура — это
«образование». Творчество Унамуно
— один из самых ярких примеров такой культурологии. Философия, слившаяся с
философией культуры, превратившаяся в «философию образования», ставит себя в
парадоксальное положение: она должна быть созерцанием и действием, теорией и
практикой одновременно, но это «словесные» действие и практика, в которых слово
раскрывается как «поэтическое, т. е. «производящее». Такое слово, со времен
романтиков воплощающее в себе сущность искусства, противостоит «пошлому»
расхожему словоупотреблению, в котором оно сведено до простого инструмента,
средства общения. Слово — не просто средство, не нечто, «несущее» смысл, а
сама ситуация рождения смысла, таинственный феномен опосредования, в котором
«непосредственное» только и дано в опосредованном виде. Такое слово «ритуально»
в изначальном смысле как ритуал «делания святости»5.
Смысл — всегда замена, напряжение, возникающее между двумя полюсами (что-то
вместе чего-то), и разрядка этого напряжения. Вопрос и ответ. «Готовый» же
смысл, «информация» — лишь «пошлый» заменитель смысла. Эстетический, пусть
даже эстетский бунт конца XIX — начала XX в. против «обуржуазивания» был
серьезной культурной работой, «копающей» глубже, чем теории социальной
революции. Результатом этой работы стала формула ответственности каждого-прежде
всего перед самим собой («Под страхом оказаться дурным в собственных глазах».
— Ортега.) за свое собственно
человеческое качество: меня нет, если я сам, лично не прошел опыт становления в
слове, а следовательно, в традиции. И снова, как у Кроче, Я у Унамуно
универсально, только потому что индивидуально: ибо он, Мигель де Унамуно, «как
и любой другой человек, стремящийся к ясному само- [237] сознанию, есть
неповторимый вид» (especie 'unica), т. е. не «вид», требующий сохранения в Красной книге, а
«индивидуальная универсалия»6. Опыт
такой универсализации — чтобы стать собой, должно пожертвовать собой — Унамуно
называет «трагическим ощущением жизни у людей и народов». Вся философия
культуры Унамуно строится вокруг этого главного «культурного события», для
обозначения которого философ пользуется старым термином conatus, переводя его как
«усилие» (esfuerzo). Сущностный антиномизм бытия, понимаемого как «усилие быть», задан
христианской традицией, на нее и опирается Унамуно, развивая тему «умного
безумия» в своем экзегетическом комментарии к «Дон Кихоту»7. «Агония христианства» раскрывает
диалогическую структуру «усилия»: сомнение, раздвоение, монодиалог — все эти
понятия из психологической сферы переносятся в онтологию бытия-события, причем
«событие личности» (микрокосм) в этом плане идентично макрособытию
христианской культуры; народы, как и личности, не обладают бытием, а
сбываются. В самом слове «агония» Унамуно вскрывает его этимологический смысл:
«...agwnia
значит "борьба". Агонизирует тот, кто живет борьбой, борется с самой
жизнью... Великими "агонистами" были Иов, ап. Павел, Св. Августин,
испанские мистики, Паскаль. Тотальный отказ от себя и собственных
„желаний" в личном „усилии быть" делает человека хозяином традиции, а
не ее „принадлежностью": ибо мы, люди, живем вместе, но каждый из нас
умирает наедине с собой»8. Вместо
«но» можно сказать «потому что», ведь человеческая общность и общение
устанавливаются в общечеловеческом «забыть себя для себя, но не для...». Культурная
традиция в этом смысле оборачивается навыком побеждать себя, это те самые
«наезженные пути сознания», на отсутствие которых в России жаловался П. Я.
Чаадаев. Такой навык культуры и противопоставляет ее «варварству», поскольку
сомнение, раздвоение и проч. вовсе не означают межеумочного состояния, в
котором человек либо шарахается из крайности в крайность, либо ищет решение
«посередине». Сомнение предполагает не только раздвоение, «похоть двоицы», по
слову Августина, но и решение, которое приходит, когда человек «встал над
собой», занял «вертикальное положение» (св. Василий Великий прямохождение так и
объяснял устремленностью к небу). Только в таком случае и возникает традиция в
отличие от почвенничества. Зачисление
взглядов Унамуно по ведомству экзистенциализма затушевывает суть дела:
философия бытия как события традиционна [238] для европейской, т. е.
христианской, в своих истоках культуры. Возвращение к этой традиции в XX в.
обусловлено более глубокими причинами, чем «чувство потерянности»,
пессимистические настроения и проч. Философия
культуры стала главной темой творчества Эухенио Д'0рса (1882—1954),
каталонского поэта, мыслителя, общественного деятеля, искусствоведа. Она
складывалась и существовала в форме поэзии (в вышеуказанном смысле) и
неотделима от его поэтического слова, сплошь метафорична. В основе орсианских
метафор лежит, как и у Унамуно, христианская символика. Но Д'0рс разрабытывает
целую теорию культурфилософского размышления — метод глосс9. Деля эпохи и культуры на «барочные» (когда
доминировало сомнение) и «классические» (когда оно преодолевалось), философ
отдает явное предпочтение последним. Л. Анчеки зачислял его в представители «нового
европейского классицизма»10. Для
Д'0рса идеал — чудо «попадания в точку»; событие — не событие культуры, если
оно не удалось, не стало явлением физической и духовной красоты. «Удача, —
писал он, — это также долг. Любое поражение я полагаю непристойным. Пусть нашим
героем будет не варвар, какой-нибудь Тристан или Дон Кихот, из тех, что
спасаются, падая, но Улисс, побеждающий после долгих испытаний... Одно лишь
зачтется тебе, Подмастерье, Ученик, сын мой, — это твое Хорошо Сделанное Дело»11. В
размышлениях Д'0рса прозрачна связь философии культуры с идеей «образования»
как победы над хаосом, превращающей материю в «тело» и негарантируемой никаким
«методом», никакой теорией. В отличие от Кроче, для которого работа в
конкретном материале была лишь «техникой объективации», переводящей «интуицию-выражение»
в камень, звук и т. д., Д'Орс заявляет, что «техника — это философия
искусства», распространяя это утверждение из сферы эстетической на культуру в
целом. В слове «культура» философ прислушивался к «аграрным» ассоциациям;
культивирование, выращивание, в свою очередь, связывались с символом
мирового-древа — олицетворением развернувшегося из хаоса во всей полноте
космоса. Культура, взращенная должным образом, приносит достойные плоды (вроде
рыбачки из Кадакеса, которая и стала ее собирательным образом12). Вместе с тем культура не только результат,
но и делание, отсюда разворачивание образа дерева как распятия: Испания
«сделалась» собой только потому, что распяла себя на море, открылась миру.
Всякая культура по определению средиземноморская. Понятно, что при таком
раскладе самому Средиземноморью выпадает исключительно важная культурная
миссия. Д'0рс был доволь- [239] но популярной фигурой
со своими классицистическими симпатиями. Помимо Анчеки и Дали о нем писали
Асорин, Диас-Плаха, Ортега-и-Гассет, М. Ф. Щакка, Камон Аснар. Вершиной
испанской мысли XX в. стала, конечно, философия культуры Ортеги-и-Гассета
(1883-1955). «Темой нашего времени» было для Ортеги перерастание философии в
философию культуры. Эта тема была задана немецкой философией жизни, которая
отвергала априорную схему исторического процесса, пытаясь найти априори истории
внутри самой истории. Однако дильтеевское «переживание» как исходная ячейка
исторического процесса и условие познаваемости истории, до того как оно было
пропущено через феноменологический анализ13,
представляло собой явный реликт идеи субъекта, проще говоря, оно никогда не в
состоянии знать самое себя (как это предполагалось в картезианстве), и,
следовательно, насущная задача философии — реформа картезианского cogito, очищение его от
«вещного» (оптического, по Хайдеггеру) понимания сознания. Если единственная
субстанциальность сознания в его «направленности на», то сознание — это
различение и ничего больше. Точка зрения формируется в событии
трансцендирования. Лишь поднявшись «над собой», можно обнаружить окружающие
вещи, «обстоятельства». «Я — то место, где мне является обнаженным мир, не-я,
чуждое мне... Я не мыслю, если не мыслю вещей»14
— такова формула ортегианского cogito. Точка зрения универсальна, потому что индивидуальна; универсальность
«без антиномии» — «утопия», «никакое место», как пояснял философ, ссылаясь на
этимологию слова. Именно «никаким местом» является «человек-масса». «Я» —
всегда осознание собственных жизненных, исторических и каких угодно
обстоятельств. «Каждая жизнь — это точка зрения на универсум. Строго говоря,
то, что видно из этой точки, не видно из другой. Каждый индивид — личность,
народ, эпоха — есть незаменимое орудие в завоевании истины. ... Ложна только
та перспектива, которая считает себя единственно возможной»15. Ошибка, согласно Ортеге, это
нелокализованная истина, истина, увиденная из «никакого места». В этом контексте и надо понимать знаменитую, но
приводимую чаще неполностью из-за трудности перевода ортегианскую формул «Я
семь «я» и мои обстоятельства, и не удержав их (букв. «если я их не спасу» — salvar), я не удержусь (не
спасусь. — А. П.) и сам»16. «Удержать обстоятельства» — это и значит
«взять их на себя», войти в традицию, обрести память культуры. Целое культуры
существует не само по себе как нечто от века данное, оно действительно только
потому, [240] что некоторое число
людей верит примерно в одно и то же и сомневается примерно в одном и том же. О
вещах, в которых люди уверены, они не думают, попросту не замечают их. Эта
система «верований» составляет подлинную почву культуры, невидимую изнутри.
Думать же люди начинают тогда, когда почва верований (в которых «пребывают»)
уходит из-под ног, и человек оказывается гам, где «пребывать» невозможно, — в
пучине сомнений. Вот тут человек либо становится больше себя, либо перестает
быть человеком. В любом случае «перспектива», видение вещей рождается тогда,
когда привычная реальность «дереализуется», ставится под вопрос, и на вопрос
дается ответ — «идея» (которую «имеют»). Великий парадокс события сознания,
как и события культуры, заключается в том, что осознать какую-то реальность
можно, лишь выйдя за ее пределы, лишь «дереализовав» ее. Ортегианская
«дегуманизация» искусства (речь именно о такой «дереализации») хорошо
иллюстрирует эту мысль. Сознание
— всегда взгляд со стороны, не видящий собственной «точки зрения», пока она
актуальна, но оставляющий ее именно для того, чтобы «посмотреть на себя со
стороны». Изобразить такую ситуацию в виде «теории» невозможно, ее можно
описать только как парадокс. Однако культура выработала механизм ее изображения
— это искусство, всегда являющее мир в состоянии зарождения (in statu
nascendi). Таково
всякое искусство — и древнее, и новое. Но осознать себя носителем какой-то
культуры — значит выйти за ее рамки, посмотреть на нее из другой культуры.
Событие это необратимо и потому есть история («история как система»). Каким
бы конкретным темам ни были посвящены работы Ортеги — литературоведческим,
искусствоведческим, социологическим, общекультурным, — главную свою задачу он
видит в том, чтобы вывести наружу, «обнаружить» строение того самого слоя
верований, на котором вырастает культура. Верования видны только в свете идей,
но идеи эти не платоновские. Вместе с тем, если сознание необосновываемо
сознанием же, если разум безнадежно «фактичен», то это не значит, что
иррациональное допускается рядом с разумом. Только разум видит свои границы.
Культ иррационального, равно как и культ идей (как правило, возвышенных), для
Ортеги пошлость, подмена трудного осознания собственных обстоятельств усвоением
расхожих, а стало быть, «никаких» идей. Никакие идеи — это идеи-призраки, девальвированные
монеты, которыми обмениваются люди-призраки (человек-масса), склонные
отдаваться «пошлому» аналогу трансцендирования -- исступлению. «Подобное зре- [241] лище, — писал Ортега,
— всегда являют эпохи, обожествляющие чистую деятельность. Сам воздух начинает
дышать преступлением. Человеческая жизнь теряет смысл и ценность; повсюду
творятся насилия и грабеж. Прежде всего грабеж. Поэтому, когда на горизонте
возникает могучий силуэт деятеля, первым делом не забудьте проверить карманы»17. Во второй половине XX в. и в первую очередь в Италии
философия культуры продолжалась в виде размышления о языке культуры. Это не
было возвращением крочеанства. Напротив, антиметафизические настроения,
недоверие к стройным всеобъясняющим системам, а главное, более или менее
установившееся общее согласие относительно того, что же такое культура,
отодвигали на второй план задачи концептуальной разработки самого понятия
«культура». О культуре можно было сказать то же, что ученик А. Банфи Дино
Формаджо сказал об искусстве: «Искусство —все, что люди называют искусством»18. Такое «легкомыслие» в рамках
феноменолого-герменевтического подхода было даже очень оправданным и подразумевало
жесткую дисциплину исследования: требовалось выяснить, а что же люди в разные
времена называли искусством и культурой. Сама процедура «называния» так или
иначе затрагивала вопрос о языке, и если в философии ситуация
«герменевтического круга» давно стала стимулом для разработки онтологии игры,
то в лингвистике, ориентированной на «точные методы», проблема круга долго оставалась
скрытой. Она обнаружилась в 60-х годах в связи со структуралистским бумом.
Большую роль сыграло также знакомство со взглядами Л. Витгенштейна. Русскими формалистами увлекался еще итальянский марксист
Гальвано делла Вольпе, итальянские семиотики (У. Эко, Э. Гаррони, Ч. Сегре, М.
Корти и др.) поддерживали контакты с Московско-тартуской школой.
Воспользовавшись терминологией Ю. М. Лотмана, можно сказать, что семиотика
двигалась от «статической» к «динамической» модели коммуникации. Статическая
модель, базировавшаяся на принципе «общение возможно, если есть язык» — т. е.
система знаков, без знания организации (или кода) которой невозможна корректная
дешифровка сообщения на выходе из канала связи, — была предельно
абстрагированной моделью, так как отвлекалась от диахронического аспекта языка
(это и позволяло использовать ее при конструировании различных кибернетических
устройств). «Семиотический парадокс» — вариант системного парадокса и точный
отпечаток «герменевтического круга» — обнаружился, когда стало ясно, что [242] «шум» в канале связи —
неизбежный компонент ситуации общения. Таким образом, первый постулат семиотики
— «общение возможно, если есть язык» — пришлось дополнить (во вполне боровском
духе) вторым: общение бессмысленно, т. е. общения фактически нет, если этот
язык один. Всякая система выявила собственную асистемность, а язык, в том числе
и язык культуры, — свою полиглотичность. Что-то сходное утверждал Умберто Эко,
когда разграничивал «мир сигнала» и «мир смысла» и вводил понятие
«отсутствующая структура»19. Но
такой поворот событий означал нечто большее, чем эволюцию внутри семиотики.
Выяснилось, что если «гуманитарии» отказываются от субстанционалистской идеи
«духа», а «сциентисты.» — от неопозитивистских иллюзий искусство- и
культурометрии, то несовместимость так называемого гуманитарного и
сциентистского изучения культуры — фикция. Теория систем, перерастающая в теорию
саморазвивающихся систем — синэргетику, по сути воспроизводит тот же сценарий
«события культуры», со всем присущим этому событию антиномизмом, описанием
которого издавна занята философия культуры. 1 II carattere di totalit'a della espressione artistica. In Croce B. 1)
Breviario di estetica. Ban, 1928. P. 133-150; 2) Aestetica in nuce. Ban, 1969.
P. 28-29; 3) La poesia. Ban, 1971. P. 9-10. 2 Grace В. Breviario de estitica. P. 80. 3 Unamono M. de Del sentimiento
tr'agico de la vida en los hombres у en los pueblos. Madrid,
1976. 4 По-видимому, Дали был
искренен, объявляя себя католиком и приверженцем Традиции. Он, отказывавшийся
объяснять свой «метод параноидального анализа», поскольку «сам имел смутное
представление о методе, который имел счастье открыть», тосковал по
Возрождению, ничуть не разделяя «слюнявых панегириков Юности, Скоростям и
Инстинктам (то бишь пещерной непосредственности и дремучей лени)» (см. Тайная
жизнь С. Дали, написанная им самим // Иностранная литература. 1991, № 12; 1992,
№ 5-6. 5 Топоров В. Н. Оритуале:введениевпроблсматику//Архаический ритуал в
фольклорных и раннелитературных памятниках. M., 1988. С. 24. 6 Unamuno M. de Del sentimiento
tr'agico de la vida en los hombres у en los pueblos. P. 61. 7 Unamuno M. de. La vida de don
Quijote у
Sancho. Madrid, 1974. 8 Unamuno M. de. La agonfa del crisitanismo. Madrid,
1975. P. 37. 9 О методе глоссаторства
Д'0рса см.; Журавлев О. В. Пути и
перепутья: Очерки испанской философии Х1Х-ХХ веков. СПб., 1992. С. 155-156. 10 Anceschi
L. Eugenio D'Ors e il nouvo classicismo europeo. Milano, 1945. 11 Цит. по: Zanoletti J. Estetica spagnuola
contemporanea. V. I. Roma, 1978. P. 98. 12 D'Ors
e. La Ben Plantada seguida de Galeria de Noucentistes. Barcelona, 1976. P. 111-112. [243] 13 О феноменологической интерпретации Дильтея
см. Гадамер X.
Г. Истина и ме тод. М., 1988. С. 300-301. 14 Ortega у Gasset J. Qu'e es filosofia? Madrid, 1973. P.
173-174. 15 Ortega у Gasset J. Obras completas. T. III. Madrid,
1955. P. 200. 14 Ibid. T. I. 1953. P. 322. 17 Ортега-и-Гассет X. Дегуманизация искусства. M.,
1991. С. 250. 18 Formaggio D. L'arte. Milano, 1973. 19 Eco U. La structura assente: Introduzione alia
riecerca semiologica. Milano, 1968. Глава 10.Философия и теория культуры в Польше XIX-XX веков§1. Предпосылки: проблемы
культуры в польской общественно-философской мысли ХVII века §1. Предпосылки: проблемы культуры в польской общественно-философской мысли XVII векаРазработка проблем культуры в польской социальной и философской мысли
имеет давнюю традицию и своими корнями уходит в философию и духовные искания
польского общества XVIII века. Они были порождены и стимулированы целым рядом
причин, как внутреннего, так и внешнего — общеевропейского порядка. Как
известно, европейское общество в XVIII веке переживало культурный подъем,
известный под именем Просвещения. Свою классическую форму эпоха Просвещения
приобрела во Франции, где действовали наиболее видные его представители:
Вольтер, Дидро, Руссо, Гольбах, Гельвеций, Тюрго и др. Хотя в их воззрениях
имелись существенные расхождения и разногласия, особенно что касалось
политических пристрастий, однако в их взглядах имелось и единство понимания
важнейших проблем общества и человека. К ним относилось убеждение в ценности
человеческой личности и ее возможности создать отвечающий основным требованиям
достойного человеческого существования социальный порядок. В мире человеческих
отношений главным регулятором должны стать разум и наука, совершенствование
которых обеспечит непрерывный общественный прогресс. Права и достоинство
человека являются его главной целью, а они неразрывно связаны с защитой
равенства и свободы, имеющих естественные основания. Правление, основанное на
принципах разума и рациональной этики, вне зависимости от того, монархическое
оно или республиканское, способно создать условия всеобщего благоденствия: «Все
возможно для властителя, наделенного непоколебимой и сильной волей,
неотвратимо нацеленного на утверждение порядка и счастья для своих подданых,
особенно если [246] в его окружении находятся
просвещенные, достойные и незаурядные министры», — утверждал Гольбах в своем
трактате «Этократия, или правление, основанное на нравственности». Культура и
цивилизация в представлении философов Просвещения, это прежде всего
установления людей, основанные на разуме, гармоничном согласовании частных и
общественных интересов, обеспечивающем реализацию естественных прав человека.
Цивилизация это и есть разумное общество, неустанно совершенствующееся под
силой прогресса и справедливых законов, предполагающее единство мира природы и
человека. Идеи французских просветителей нашли благодатную почву в Польше, где
во второй половине XVIII в. начала формироваться самостоятельная общественная
идеология. Внутренние условия,
вызванные общим кризисом и деградацией политической системы Речи Посполитой,
постепенной утратой ею суверенитета и территориальной целостности, также
способствовали тому, что проблемы человека, культуры и цивилизации оказались в
центре внимания польских мыслителей. Центральное место среди них занимали
Станислав Сташиц (1755—1826), Гуго Коллонтай (1750—1812), братья Ян (1756-1830)
и Енджей Снядецкие (1768-1838). Они были не только крупнейшими мыслителями, но
и социальными реформаторами, преобразовавшими, в частности, на принципах
Просвещения всю систему воспитания и образования в Польше. В их трудах проблемы
культуры (цивилизации) и человека оказались вплетенными в общую систему
социально-политических и исторических взглядов. Культурологические
представления С. Сташица изложены в его дидактической поэме «Человеческий род».
Они отмечены своеобразным историзмом и диалектикой. Возникновение
человеческого рода ставится Сташицем в закономерную связь с эволюцией природы и
затем рассматривается в стадиальном развитии. Поэма наполнена острыми
социально-культурными наблюдениями и обобщениями, в которых заметно влияние, в
частности, Руссо. «Люди сами себя делают несчастными», — говорит Сташиц, —
поскольку «человеческий род отступил от законов природы».' В развитии
человеческого рода им выделены шесть основных периодов: первобытное состояние,
при котором, чтобы выжить, человек встает на путь развития в себе первичных
способностей, например к охоте; скотоводческая эпоха, в которой у человека
проявляются первые проблески разума, идеи о будущем и собственности. Однако
возникший разум подавляется предрассудками и заблуждениями, коренящимися в
свойствах человеческой природы, вывести из которых «может только опыт». Разви тие идеи собственности
постепенно распространяет ее на землю и «из мысли о земельной собственности
возникает первая мысль о земледелии». Так человеческий род входит в третий
этап своей культурной истории. В области духа все предшествующие заблуждения,
предрассудки и суеверия, сливаясь воедино, порождают политеизм. Борьба двух
видов собственности, скотоводческой и земельной, естественным образом приводит
к возникновению следующей — четвертой стадии, к феодализму, т. е. системе
зависимостей, угнетения и войн. В этот период окончательно попираются
естественные права, расцветает угнетение и унижение достоинства человека.
«Порча человеческой природы в людях, упадок нравственности и ослабление власти
разума», лишение человека прирожденных прав — таков культурный итог феодализма.
«Усовершенствование человеческих обществ, — замечает Сташиц, — связано с
прогрессом во владении землей». Дальнейший ход истории направлен на утверждение
законов естества и разума и охватывает последующие два этапа. Они отмечены
преодолением политеизма в пользу единобожия, борьбой с феодальными
привилегиями, монархиями и постепенным утверждением идей всеобщего блага через
просвещение. Размышляя над общим ходом культурно-исторического процесса,
Сташиц отмечает: «Человеческая история — это великая, непрерывная борьба
цивилизации против всех сил, препятствующих ее развитию и ее прогрессу». Само
же стремление к развитию цивилизации заложено в человеческой природе2. Значительны
культурологические идеи Гуго Коллонтая. Они также не выделяются в
самостоятельную теорию, а составляют неотделимую часть его общего социального
учения. Центральным же его пунктом является учение о человеке. Основная задача
философии должна состоять в раскрытии законов поведения человека, заключенных
прежде всего в морали. Но поскольку он — существо природное, его первые
свойства проистекают из естественных законов. Эти вопросы рассмотрены
Коллонтаем в трактате «Физико-моральный порядок, или наука о правах и
обязанностях человека, вытекающих из вечных, неизменных и необходимых законов
природы» (1810). Коллонтай также считает несомненным естественное равенство людей,
ибо «все они подчинены одним и тем же законам природы», и на нем «покоятся
первые принципы общественного управления»3.
Общество само по себе, согласно мнению Коллонтая, не является причиной или
источником неравенства. Оно — в неразумном, несогласном с человеческими
правами и обязанностями поведении человека, то есть в сфере морали.
Просвещенный и свободный человек [248] способен строить жизнь
в согласии со своими естественными правами и обязанностями. В основе
цивилизации и общежития людей лежит моральный порядок. Культурно-исторический
процесс объяснен Коллонтаем в связи с библейским преданием. Историческое
начало человечества он связал с потопом. До него человечество составляло
просвещенное и упорядоченное общество, а после одичало, будучи погруженным в
глупость и жестокие нравы: «От этой-то эпохи и начинается наша История»4. Она отмечена рассеянием человеческого рода,
ослаблением социальных связей и моральных законов. Только постепенное
просвещение, развитие наук и религии способствует расцвету человеческого
сообщества. Однако поскольку природные основания человека неизменны, то и
законы человеческой культуры неизменны и не создаются в историческом процессе5. Хотя
культурологическая проблематика в произведениях польских мыслителей, как
показывают приведенные примеры, еще не была вычленена в самостоятельную
дисциплину, однако она занимала видное место в их социальной философии. Общие
установки в ее решении отмечены духом оптимизма, покоившегося на убеждении в
способности человека, руководствующегося разумом, создать совершенную форму
цивилизации и культуры, гармонично сочетающую природные и духовные свойства
человека, обеспечивающую ему реализацию его гуманистического потенциала,
торжество свободы и равенства. [249] §2. Основные направления культорологической мысли XIX - середины XX векаВ
XIX в. общая ситуация в области проблем культуры существенно осложняется и
обогащается. В ней вычленяются отдельные направления, основанные на различных,
нередко резко противоположных мировоззренческих устоях. Внутри них возникают
школы или отдельные системы. Ослабляется постепенно влияние просвещенческих
идей прошлого века, в том числе и французских, хотя преемственность не
разрывается. Вместо них усиливается влияние идей немецкой философии. Крепнущее
обществоведение приносит новые идеи и факты, способствующие развитию прикладных
культурологических дисциплин, таких, как этнография, этнология,
фольклористика, культурная антропология, история религий и т. п. Наблюдается
постепенное усиление внимания к проблемам культуры и со стороны католической
церкви и теологии. Культурология все больше строится на принципах эмпиризма и
методологии эволюционизма. С середины XIX в. представление о прогрессе как
основной форме историзма становится господствующим мировоззрением в области
культурологии. Этому способствовали становление исторической культурологии,
развитие научных представлений о начальных стадиях человеческого общества,
формах человеческого общежития, эволюционная теория Дарвина, возникновение
исторической школы права, развитие методологии сравнительно-исторических
исследований (в области литературоведения, примитивных культур и т. п.).
Внимание к историко-культурной проблематике стимулировалось и политико-идеологическими
мотивами, в частности, связанными с распространением идей марксизма и его
концепции общественно-экономических формаций. Пристальный интерес к тем формам
общества, [250] в которых
социокультурные отношения строились на господстве принципов и институтов общинности,
коммунализма и им подобных, весьма актуализировал историко-культурную тематику
и сравнительные подходы. В Польше они были разработаны весьма подробно. Не
меньшее значение имели и факторы внутреннего свойства. Пережив катастрофу
конца XVIII столетия, в результате которой исчезли польская государственность
и территориальная целостность, а затем ряд неудачных попыток обрести
независимость, польское общество переживало в XIX в. перманентное состояние
кризиса, духовного застоя, идеологического противостояния и раскола. Только к
концу столетия стала заметной культурная консолидация и оздоровление духовной
ситуации. На этом фоне необычайную остроту приобрели проблемы
культурфилософского и историософского характера. Нередко их рассмотрение
отличалось мистической неопределенностью, пророческим визионерством, а решение
— религиозно окрашенным мессианством и утопизмом. Эти черты были весьма
характерны для культурфилософского романтизма, упрочившегося в польской мысли к
середине века и затем долго и медленно преодолевавшиеся прогрессивной общественной
мыслью и научной культурологией. Именно в нем проблема Польши и ее будущего
приобрела эсхатологическое напряжение, став чрезвычайно емкой и весьма
неопределенной метафорой, насыщенной религиозным сотериологическим смыслом. Итак,
факторы, определявшие развитие философии культуры в Польше оказались более
многообразными и сложными, чем в предыдущее столетие, а ее направлений
значительно больше. Укажем основные из них: 1) философия культуры польского
романтизма и мессианизма; 2) позитивистская линия в философии культуры и
культурологии; 3) марксистское направление в теории культуры6; 4) спекулятивные философии культуры в
идеологии модернизма; 5) религиозные (католические) концепции. а)
Философия культуры польского романтизма и мессианизма представляет весьма
неоднородное явление и отразила в себе также их сложную эволюцию. В первую
очередь, она представляла собой составную часть общего идейно-теоретического и
философского противостояния просвещенческим воззрениям. В частности, в ее
основе лежало не размыто-неопределенное и абстрактное представление о «человеческом
роде», а понятие «народа» как субстанции, обеспечивающей жизненную целостность
культуры и духовной жизни общества, их единство. Романтическая философия
культуры испытала на себе влияние философии и эстетических идей немецкого
философского романтиз [251] ма, прежде всего
Шеллинга, Фр. Шлегеля и А. Мюллера. Отсюда шло восприятие идей органической
целостности культуры, общества и государства, «духа народа», выявляющегося в
специфике языка, быта, фольклора и т. д. данной нации. Примером может служить
концепция Юзефа Шанявского (1764—1843), мыслителя консервативной ориентации.
Его воззрения на культуру вписывались в общую теорию философии государства, понимаемого
в виде сверхиндивидуального организма устроенного по иерархическому принципу.
Субстратом такого государства является «народ» не как его население или нация,
а как совокупная индивидуальность, определяемая свойственной ей культурой и
языком. Только там, где единство народа определено его культурно-языковым
тождеством, можно говорить о «культурном народе». Дальнейшее развитие эти
взгляды получили в работах Мауриция Мохнацкого (1804-1834). Его философия
культуры также испытала на себе сильное влияние эстетики немецкого романтизма.
Истинным творцом культуры у него выступает художник в широком смысле слова. Он
представляет в себе «природу творящую» (natura naturans), подчиняясь которой творит согласно божественным принципам
творчества. Народ выступает как некая сверхъиндивидуальность, данная не в
объективном (природном) выражении, а как субъективность, объективирующая себя
в культуре. Культура же в своих конкретных формах (например, литературе)
является способом самопознания народа «в его собственном естестве».
Объективированная в виде культуры индивидуальность народа является
нередуцируемой (окончательной) ценностью, включающейся как необходимая сторона
в универсальную культуру человечества. Уничтожение отдельного народа всегда
представляет непоправимую потерю, обеднение всего человечества, ибо означает
уничтожение одной из уникальных культур. К
самым выдающимся представителям польской философии культуры романтизма
принадлежал Ю. Хоене-Вроньски (1776-1853), мыслитель универсального характера.
Его жизненной целью было создание системы «абсолютной философии», подобно
новому откровению служащей средством возрождения человечества, в силу чего за
ней закрепилось наименование «мессианизм». Большую часть своей творческой жизни
он провел во Франции и писал на французском языке. Его культурология помещается
в рамках созданной им философии истории. Хоене-Вроньски строит весьма сложную
схему истории человеческих деяний, выделяя три главные фазы: эру непосредственных
(относительных) целей; эру целей опосредованных; эру целей абсолютных.
Культурную ситуацию он воспринимает не только [252] в ее исторической
стадиальности, но и как подвергнутую глубокому кризису, в основе которого лежит
антиномичность общества, в свою очередь, определяемая антиномиями разума в
смысле Канта. Этот антиномизм вызывает борьбу лагеря сторонников Добра со
сторонниками Истины. Разрешение этого антиномизма культуры достигается с
помощью «абсолютной философии», содействующей переходу человечества в
состояние особой религиозности, являющейся синтезом всех великих конфессий, но
рационально-художественной, а не мистической по своему характеру. Религиозный
культ в ней должен состоять в занятиях художествами как высшими проявлениями
культуры, а деятельность церкви — сводиться к формам отправления абсолютной
любви к ближнему. В этом культурно-историческом процессе каждому народу
отводится своя участь, особая — славянству. Россия представляет в нем идею
Бога, а Польша — идею человеческого права. Именно их союз должен быть высшим
культурно-историческим синтезом, открывающим путь человечеству к совершенному
бытию. Особое
место в философии позднего романтизма занимает творчество А. Цешковского
(1814—1894). Его основные философские воззрения изложены в монументальном, но
незавершенном труде «Отче Наш». Цешковский отказался от спекулятивной
созерцательной по характеру философии, противопоставив ей «философию дела». Он
находился под влиянием Гегеля и не разделял крайностей мистицизма польских
романтиков, был скорее рационалистически ориентированным и деятельным
мыслителем. В основе его историософии лежала идея проникновения в сущность
будущего. «Историософия» (термин, введенный Цешковским) должна стать
абсолютным знанием об истории. В истории он выделил процесс перехода трех эпох:
прошедшую эпоху Искусства (античность) сменила эпоха Мысли (христианство), которую
сменит эпоха Дела, одновременно синтезируя («снимая») в себе обе предыдущие. В
ней гармонично сочетаются чувство и мысль, природа и дух, непосредственность и
рефлективность. Человек будет представлен в ней творцом, то есть не только
чувствующим или только мыслящим, но субъектом разумного деяния. Таким образом,
и в воззрениях Цешковского будущее мыслится как идеальное единство всех форм и
типов культурной жизни и деятельности, как совершенное в социальном отношении
человеческое бытие. Царство Божие на земле. Цешковскому мыслится порядок,
устроенный на основах любви, в нем этика заменит политику, стремление к благу —
корысть и т. д. Мысли, о потустроннем блаженном мире преобразятся в идею о
реальном будущем, священниками станут все люди доброй воли, литургия станет [253] высоким искусством,
наука — догматикой, труд на благо общества — благим обязательством.
Справедливость будет реальным фактом, ибо ее обеспечат равенство, материальное
благосостояние, упразднение эксплуатации. В социокультурной утопии Цешковского
можно выявить и черты концепций «общества благоденствия», и признаки социализма
и теории христианского общежительства людей7. Сильное влияние и
воздействие на духовную жизнь польского общества имели также идеи,
развивавшиеся в духе романтического мессианизма великими польскими
поэгами-«пророками» А. Мицкевичем, Ю. Словацким, 3. Красиньским. Философия культуры
польского романтизма была не только исторически преходящей идеологической
формой, хотя ее и породили конкретные условия польской действительности. Ее
идеи были ассимилированы в дальнейшем другими философскими течениями, например,
модернизмом; они не раз переживали реставрацию и поныне не теряют свою значимость. б) Культурология в
традициях позитивизма. Позитивизм утверждается в Европе как философское
течение в 30—40-е годы прошлого века. Его главными представителями были, как
известно, О. Конт (1798-1857), Д. С. Милль (1806-1873), Г. Спенсер (1820-1903).
Заявив себя как «философия науки», «философия ученых» и приняв на себя все
признаки науки — «научной философии», он вскоре из методологических границ
вышел на широкий горизонт философского движения, возглавив антиметафизическую
линию. Постепенно он проник во все сферы знания, прочно завоевав
мировоззренческие позиции. Сторонники
позитивизма в Польше появились уже в начале 40-х годов. Восприятие его
облегчилось тем, что в Польше были те же интеллектуальные традиции
(рационализм, эмпирический антиспекулятивизм), на которых базировался
позитивизм во Франции и Англии. Но окончательно он утвердился в 60-е годы
после поражения польского восстания 1863 года, когда стала ясна беспочвенность
мечтаний о скорой независимости, о союзе славянских народов во главе с
Россией и Польшей. Место романтических утопий стали занимать идеи и теории,
утверждавшие Трезвые, прагматические идеи, например, теория, «малых дел»,
«органичного труда», «работы от оснований», призывавшие к последовательному,
постепенному совершенствованию общества, развитию экономики, культуры и
воспитанию на началах разумного активизма. Его сторонники составляли широкие
круги интеллигенции, промышленно-торгового капитала, среднего и бедного
дворянства. [254] Позитивисты в области
проблем культуры отказались строить культурные мифы и подвергли критике
теории, воспевавшие индивидуализм, чувствительность, проводящие культ пророка
и визионерства вместо ясного и конкретного исследования непосредственной действительности,
позволяющего строить разумные и достижимые программы социального и культурного
совершенствования. Выдающимся
представителем польского позитивизма был А. Свентоховский (1849—1936), лидер
так называемого «варшавского позитивизма». Он не оставил капитальных работ
культурологического характера, работая, главным образом, как философствующий
публицист. Его позиция определялась установками антирелигиозности и свободомыслия,
терпимости, приоритета практического действия над теоретическим. Из работ,
имеющих культурологический смысл, выделяется «О возникновении законов морали»
(1882). Ее характеризует социологизм в объяснении основных культурных форм и
принцип эволюции. Основаниями культуры являются социальные условия жизни, но
корни и протоформы их содержатся уже в животном мире, подобно этическим
отношениям. Мораль не имеет абсолютного нормативного характера, а релятивна в
широком смысле слова. Равным образом это можно сказать и о культуре вообще. Она
должна быть предметом науки исторической по своему характеру, описывающей
конкретную культуру, а не обнаруживающей ее универсальные законы. Таким
образом, позитивизм вносил в теорию культуры феноменологическую
методологическую позицию. Свентоховский, понимая культуры как системы
ценностей, отрицал, что эти системы имеют объективный, вытекающий из природы
ценностей характер. Культуры как системы ценностей формируются в процессе
социальной эволюции. Абсолютной же иерархии ценностей не существует. Возможно
в релятивистических обобщениях лежал источник культурного пессимизма
Свентоховского, отрицавшего смысл прогресса и уверявшего, что развитие
цивилизации увеличивает одиночество человека. К
позитивистскому направлению примыкает своими работами Э. Маевский (1858—1922),
историк, социолог, этнограф. Ему принадлежит обширный труд «Наука о цивилизации»
(4 т.), оказавшийся незаконченным. Им он положил начало целому направлению в
польской культурологии и историографии, называемому «теорией цивилизации».
Перед ней он ставил задачу объяснить природу цивилизации (культуры) и общества.
Ее выполнению должен служить исторический подход в сочетании с пониманием
культурной истории как естественного процесса. Цивилизация, по его мнению,
имеет природ [255] ные корни, но не в
мире животных сообществ. Между ними, наоборот, имеется пропасть. Она определена
тем, что животные сообщества сведены в совокупности, как кристаллы, из
абсолютно одинаковых, неразличимых элементов. Но даже самые примитивные
человеческие сообщества отмечены функциональной дифференциацией и взаимозависимостью
своих членов. Маевский различает два рода эволюции: естественную,
в которой усовершенствуются органы организма, и цивилизационную, в которой
происходит совершенствование не естественного тела, а искусственных орудий.
Эти два типа эволюции не столько надстраиваются один над другим, т. е.
цивилизационный над естественным, сколько характеризуют объекты двух разных
реальностей единого мира природы. Но они, тем не менее, не рядоположены. Ниже
«реальности цивилизации» размещаются последовательно по шкале бытия «реальность
организма», «реальность клетки» и «реальность биогенной зоны». Цивилизация
характеризуется изготовлением искусственных орудий, чего не знают иные
природные реальности. Особая роль отведена языку. Он является единственным
средством связи людей в надорганическую целостность, которая и существует Пока
возможна через язык интерпсихическая связь. Он содействует аккумулированию
знаний, специализации и общественному разделению труда. Только развивая
языковую коммуникативную систему, человек оказался способным превратить
обычное общинное существование в сложное, функционально многообразное
цивилизационное состояние. Совершенствование
языка является важнейшим двигателем цивилизационного процесса. Более того,
только посредством языка при переходе от простых описаний ко все более сложным
и отвлеченным родилось мышление. Изобретение письма и знание, отделившееся от
мозга и индивидуальной памяти, сделали науку и ум сверхиндивидуальной
принадлежностью всей цивилизации; они обрели как бы самостоятельное
существование. Знание стало «собирательной душой» цивилизации, и они вместе
существуют реально, обнаруживая свойственное их природе развитие. Предметом
деятельности цивилизации как особой сущности становится общее благо.
Человеческий индивид в этой объяснительной схеме неизбежно теряет свою
антропологическую и онтологическую значимость; люди — это фрагменты, части
этой высшей целостности, отдающие свою энергию совокупному организму
цивилизации. Тем не менее, субстрат цивилизации, ее носитель — это народ.
Причем каждой цивилизации соответствует народ одноязычный, ибо унилингвизм
является непременным условием [256] консолидации
человеческих фрагментов в единое цивилизационное целое. Между отдельными
цивилизациями не утихает борьба за существование, что отражает влияние на теорию
Маевского дарвиновского учения. Таковы основные черты одной из самых развитых
теорий цивилизации в польском позитивизме. Близко к позитивизму
из мыслителей уже XX века стоял С. Чарновский (1879-1937), испытавший влияние
социологизма Э. Дюркгейма. Его воззрения обобщенно представлены в книге
«Культура» (1938), в которой Чарновский ставит основные культурологические
проблемы: «Как возникает культура? Что определяет ее расцвет, изменения и
увядание? При каких условиях соприкосновение двух культур дает в итоге синтез
обеих, а при каких одна из них подвержена будет разложению? Что может
сохраниться в ней? Наконец, от чего зависит проникновение определенных
элементов культуры в Среды, которые их не вырабатывали: путешествие их в
пространстве и сохранение во времени, иногда целые тысячелетия?»8. Чарновский определял культуру как
«совокупность объективированных элементов общественной наработки, общие ряду
групп ив силу своей объективности имеющие пространственную локализацию и способность
пространственно расширяться». Это определение характеризует социологический
формализм дюркгеймовской школы, распространяющийся на весь концептуальный
схематизм культурологических идей Чарновского. Итак, натурализм,
феноменологизм и эволюционизм были определяющими чертами позитивистской линии
в польской культурологии, к которым позже добавился социологизм. в) Проблемы человека
и культуры занимали видное место в работах философов клерикального направления
— теологов, а также в религиозно-философских построениях, в которых делались
попытки построить социальную философию на канонах религии. В польской клерикальной
философии можно выделить две тенденции: первая традиционалистская, или
консервативная, и вторая — модернистическая, представляющая те настроения в
католицизме, которые возникли в результате попыток приспособить его к реалиям
изменяющихся социальных условий человеческой жизни. В первой из них
философия культуры не вычленяется в.развитую и самостоятельную область. Учение
о культуре и цивилизации ограничивается отдельными заметками нередко в духе
томистской философии, уступая место проблемам бытия, познания и
нравственности. Так, видный католический философ Стефан Павлицкий (1839-1916), [257] один из первых
обратившийся к исследованию философии А. Шопенгауэра, касался проблем общества
и человека главным образом в аспекте борьбы с дарвинизмом, равно как с
материализмом и позитивизмом, представлявших, по его мнению, главную угрозу
человеку и общественной нравственности. Сущности человека и культуры выражены
в духовных сферах их бытия. Согласно его воззрениям, каждому человеку дано
безусловное знание собственного индивидуального существования. Всякое
остальное знание, в том числе и культурно-историческое, дано человеку
опосредованно, через его собственную достоверность. Большее место проблемы
культуры, главным образом в историческом аспекте, занимают в работах М.
Страшевского (1848— 1921). Анализ культуры, преимущественно духовной, в ее
высших формах философии и религии, он осуществляет с позиций эволюционизма и
сравнительного подхода, стремясь найти ее главные типы и присущее им единство
законов изменения. Таких типов духовной культуры он выделяет три: индийский,
китайский и европейский. Эволюция культур подчиняется развитию духа от
примитивных — мифологических форм к высшим религиозно-философским синтезам.
Каждой ступени соответствует особый тип «мыслительного метафизма». Начальные
формы культуры создаются под воздействием практической направленности ума, в
которой нет места для саморефлексии. Это особенно представлено в культурах
Древнего Востока. На этапе развития мышления до способности самоанализа, когда
объектами его становятся сам человек и его деятельность, возникают сложные культуры
(Древняя Греция и Рим) с центральными проблемами логики, этики и философии.
Наконец, на стадии критического исследования осуществляется синтез предыдущих
фаз и создается высшая современная культура с объективным образом мира, в
котором создается высший тип религии — христианство и рождаемые из него науки и
философия. Радикально-клерикалистское
понимание культуры и цивилизации мы находим в книге Хенрика Романовского
«Философия цивилизации» (1938), в которой он выразил претензию дать
«синтетическое представление культуры в освещении христианского учения, как
единственно верного подхода. Его понимание цивилизации дано в следующем
определении: «Цивилизация — это состояние морального, умственного и
физического совершенства политического общества, которое отвечает разумной
человеческой природе и, являясь свидетельством интенсивной внутренней и
гармоничной деятельности духовных и телесных сил его натуры, облегчает членам
общества достичь своей [258] окончательной цели,
которой является личное счастье — преходящее и вечное, причем первое подчинено
второму как высшему в соответствии с предписаниями божественного закона».
Таким образом, цивилизация и культура понимаются Романовским как орудия и
условия достижения целей, находящихся за пределами человеческой возможности и
жизни. Философия цивилизации исследует конечные основания цивилизации, которые
делятся на две группы: реальные, или природные, и сверхестественные. Поэтому
она привлекает для своих нужд как науки и философию вообще, так и указание
теологии. В свою очередь, причины и законы естественного ряда делятся на онтологические,
поскольку цивилизация есть бытие в особом его проявлении; антропологические,
коренящиеся в природе человека; космологические, выступающие как «форма
воздействия окружающего нас чувственно данного мира на цивилизацию»;
теологические, вытекающие из отношения цивилизации к богу. Романовский исходит
из того, что существуют типы цивилизаций в зависимости от того, до реализации
какого идеала поднимаются ее члены в своем духовном развитии. Причем, общим
правилом в развитии является принцип упразднения материально-материалистических
побуждений и оснований и возвышение «благородного христианского идеализма.
Итак: «В зависимости от того, какой идеал преобладает в данной цивилизации, ее
можно отнести к тому или иному типу или категории. Существуют цивилизации
религиозно-морального типа, интеллектуального, экономического, политического,
из которых последние два имеют более или менее выраженный империалистический
(агрессивный — Авт.) характер». Высшим
типом цивилизации автору видится христианско-католическая. Хотя в существовании
цивилизаций, по утверждению Романовского, нет безусловной предопределенности к
совершенству их — при угасании веры в бога они могут гибнуть, но в конце
концов люди достигнут того состояния цивилизационного бытия, в котором они
войдут в блаженное вечное счастливое бытие. Примером
подхода к проблемам культуры с позиций католического модернизма служит учение
М. Здзиховского (1861—1938). Для его воззрений характерны элементы
культурфилософского романтизма и пессимизма, подводящие его к
культурологическим выводам в духе катастрофизма. Таково идейное направление его
книги «Перед лицом конца» (1937). Он остро ощутил кризис европейской культуры,
объяснив его как разрыв веры и знания. Но истоки его глубже, они уходят в
толщу общей рассогласованности идеала и действительности, с которой постоянно
имеет дело человек. Под воздействием этого ощуще [259] ния трагичности
создатели европейской культуры неизбежно занимали односторонние позиции в
решении основного вопроса отношения человека к бытию (жизни). Из этого
проистекали фундаментальные для философии и культуры Европы оппозиции
материального и идеального начал, сенсуалистического (чувственного) и
духовного (спиритуалистического) отношения к жизни и т. д. Здзиховский не
видит способа выхода из борьбы этих односторонностей, ведущих культуру к
гибели. Нравственный максимализм, который был ему свойствен, не удовлетворялся
перспективой постепенного совершенствования общества и культуры, ибо он не
верил в прогресс, а, с другой стороны, не видел возможности утверждения
абсолютных ценностей во всем их совершенстве в условиях реальной земной жизни
человека. Особенно
характерна в рамках католического модернизма философия культуры Винценты
Лютославского (1863—1954). За более чем полувековую активную писательскую
деятельность он написал огромное количество книг и статей, в которых с
пророческой настойчивостью внушал идеи своей религиозно-националистической «народной
философии». Его идеи оказались столь одиозными и реакционными, что даже со
стороны «более умеренных» клерикалов против него выдвигалось обвинение в
«низведении философии до уровня суеверия и предрассудка» и несогласие с
христианским вероучением и догматами. Однако многочисленные лекционные турне по
странам Европы и в США принесли ему известность, его считали наиболее верным
выразителем духа польской национальной философии. Таково содержание его работы
«Миссия польского народа» (1939). Лютославский
претендовал не только на создание особой религиозно-философской системы,
которая должна стать миросозерцанием народа, но и на роль национального
пророка, учителя и неоднократно предпринимал попытки поставить дело «народного
перевоспитания» на практическую основу. Особое место в ней заняли вопросы
культуры. Свой профетизм Лютославский обосновывал взятым от Платона аргументом
об особом положении философов в культуре и судьбах человечества, указующих ему
путь к идеальному обществу. Лютославский выступил с претензией создать
метафизику, содержащую в себе абсолютное знание о наиболее общих основах бытия,
одним из источников которого явилось для него божественное откровение. Истинная
культура должна строиться на этом спиритуалистическом фундаменте.
Лютовславский интерпретирует материализм и идеализм как частные формы
философии, соответствующие более низким ступеням культуры. Материализм
трактуется им как низшая, исторически [260] первая, примитивная
форма знания и человеческих способностей, к нему склоняются люди менее духовно
развитые под воздействием своих чувств, в то время как «более глубокие умы были
более склонны к вере в реальность идей, открываемых непосредственно в душе, а
не в реальность материи, создающей мнимое бытие». Но и идеализм, хотя он более
высокий тип знания, не является достаточным для построения настоящего философского
учения, поскольку он односторонне абсолютизирует духовный аспект бытия. В
социокультурном аспекте также можно, утверждал Лютославский, найти принципиальные
различия между идеализмом и материализмом. Последний утверждает первичность
личного интереса, ведет к животным формам борьбы за существование, идеализм же
закономерно ведет к социалистической идее, к альтруизму и к подчинению личного
интереса коллективному, к господству государства над видом. К настоящему времени,
по расчетам Лютославского, человеческое знание созрело к новому
метафизическому синтезу, который повлечет за собой изменение трактовки человека
и его призвания в мире. Основу синтеза составит понятие души, данной человеку в
непосредственном опыте как его «я». Оно образует внутреннюю духовную сущность
человека, его личность и в качестве таковой имеет право называться
субстанцией. В «я» заключено все основное знание о нем самом, данное ему
непосредственно. Интуиция свидетельствует нам наше свободное, целостное существование,
но не как тела, а как души. Материальный мир не имеет своего существования, а
является плодом представлений души, рождающихся из «взаимодействия духовных
существ, подобных нам личностей». В своей метафизике Лютославский решает
теологические проблемы: о пресуществовании, о переселении душ, о вечности и т.
д. Индивидуальные
души находятся между собой в определенной связи. Причем эта связь охватывает
только сходные души, образуя определенное метафизическое единство душ, или
народ. Эта народность, или принадлежность к некоему метафизическому, точнее
мистическому единству, каждой душе дается непосредственно. Поэтому чувство
национальности глубоко внутренне является неотъемлемым свойством души. Как души
в монадологической иерархии обладают неодинаковым совершенством, так и народы
отличаются в этом же отношении, каждый реализуя в мире свою собственную
ценность. По утверждению Лютовского, польский народ является носителем наивысших
ценностей, которые выражены в свойственной ему метафизике и духовных формах
национальной жизни. Свои труды Лютославский рассматривал как наиболее
органичную систематизацию [261] основных элементов
«народной философии». До этого они были в различных формах выражены в
произведениях классиков польского мессианизма, которые до сих пор в наибольшей
степени соответствуют «духу» польского народа, являются источником «живой
истины», «национальным Евангелием». Следует отметить, что Лютославский не
столько комбинировал свою «народную метафизику» из «откровений», содержащихся
в литературе романтизма, сколько ее препарировал, исходя из своих установок,
вычленяя самые реакционные, мистические, консервативно-утопические ее стороны. «Польскому „народному духу" Лютовский приписывает
четыре главных элемента, якобы обнаруженных романтизмом, долженствующие
образовать ядро "народного учения"». Это, прежде всего, католицизм
как фундамент «народного духа; вера в наступление великой Перемены, или
адвентизм, канун которой уже ощутим и осуществляется провидением, прежде всего
через судьбу польского народа; вытекающий из предыдущего догмата мессианизм
как убеждение в особом призвании поляков, осуществляющих миссию исторического
посланничества; и, наконец, идея реинкарнации как вечного перевоплощения
польского духа. Культурно-историческая утопия будущего Лютослаского оказывается
не чем иным, при ближайшем рассмотрении, как царством Божиим, описанным в более
«эмпирических» категориях, чем это сделано в Евангелии. г) Философия культуры в традициях польского модернизма.
Совершенно особый поворот разработка этой тематики получила в польском
модернизме конца XIX - начала XX в., в частности в среде неоромантиков
«Молодой Польши». Влияние модернизма ощутимо и в последующие годы, выразившись
в различных формах в работах представителей религиозной философии, неопозитивизма,
художественно-эстетической мысли, историков. Назовем такие имена, как Ф. Конечны
(1862-1949), Ф. Знанецкий (1885-1939). Воззрения некоторых из них мы и
рассмотрим. Однако вначале необходимо представить некоторые общие черты
модернистического истолкования сущности феномена культуры, оказавшиеся
типологически едиными для всей философско-культурологической мысли XX в.,
испытавшей на себе его влияние. Модернистский
взгляд на культуру и человека сформировался в атмосфере сложных духовных
эволюций второй половины XIX в., в частности, в противостоянии с позитивизмом,
социологизмом и естественно-материалистической установкой. Поэтому, учитывая
различные отклонения, в целом ему был свойствен антиэволюционизм, [262] отрицающий
законосообразный прогресс и исключающий из сферы культуры ее
материально-технологические основания как факторы развития. В противовес им он
с энтузиазмом декларировал силу духовного начала, с наибольшей полнотой
воплощавшегося в творческой индивидуальности, нередко утверждавшей свою
культурную значимость через героическую жертвенность. Аристократизм духа и
культурологическая роль личности, или элиты, противопоставлялись косному,
инертному антикультурному началу — толпе, массе, вообще социальному. Эти идеи
антиэгалитаризма мы встречаем в изобилии в концепциях Габриэля Тарда, Густава
Ле Бона, Вильфредо Парето и Фр. Ницше. Разумеется, выражены они были не только
различной терминологией, но и с различной степенью интенсивности и
нюансировкой. Так, Тард представлял более умеренную, мягкую позицию, нежели Ле
Бон, ибо проводил различие между толпой и современной «публичностью» (общественностью),
своей организованностью и разумным принципом делающей возможным
демократическое общество. В
то же время модернистическая философия культуры давала образцы специфической
натуралистической интерпретации культуры, основанной на психологизме,
витализме и энергетизме. Ее антиредукционизм имел ограниченный смысл, именно
утверждал непереходимость между миром природы и миром человека, что нередко вело
к утверждению извечной враждебности Среды духовному порыву человека. В
той или иной редакции все эти черты мы встречаем и в польской философии
культуры модернизма. В этом процессе важно влияние Гумпловича, знаменитого
польско-австрийского социолога, на утверждение модернизма в социальных науках
и культурологии. Его работа «Социальная философия» (1909) свидетельствовала об
отходе от позитивизма в сторону модернистической трактовки социокультурных
процессов. Вместо прежде разделявшегося им эволюционизма он переходит к
пессимистически окрашенным представлениям о культурных процессах, разрабатывая
идеи цикличности с элементами культурно-социального катастрофизма. Критика
прогрессистского оптимизма дополняется пессимистическими рассуждениями о
неизменяемости человеческой природы и ее враждебности духу, об извечном
неразрешимом антагонизме творческой элиты и массы. Хотя
в модернизме (в том числе и польском) мы встречаем теории с
героико-оптимистической (Ст. Бжозовский) и возвышенно-спиритуалистической (В.
Лютославский) устремленностью, но в целом его отличала иная тональность.
Эволюционизму противопоставляют- [263] ся принципы
неукоснительной повторяемости культурных состояний, циклизма, замкнутости
культурных изменений. Поступательность и непрерывность прогресса отвергаются,
ибо деградационные и деструктивные воздействия представляются более значимыми,
что ведет к акцентации проблем обрывов развития и культурных катастроф в
теориях модернизма. Некоторые черты модернистской философии культуры будут конкретизированы
на примере ряда концепций польских мыслителей. Философия
культуры Флорьяна Знанецкого представляет систему взглядов на
культурно-цивилизационные процессы, в которых отразились типичные для начала
века философские и социальные идеи. Особенно сильное воздействие оказала
философия гуманизма представителя английского прагматизма Ф. К. С. Шиллера,
обусловившая в значительной мере общую субъективно-идеалистическую направленность
воззрений Ф. Знанецкого. Он также стремился развить систему «философии
гуманизма», частью которой и является его философия культуры. Гуманизм — это
«стремление подчинить человеку все абсолюты истины, блага, красоты, добра, в
какой бы форме они ни обнаруживались. Человек же, который в большей или меньшей
степени вновь становится «мерой всех вещей», — это исторический индивидуум,
со своими определенными, разнообразными, меняющимися стремлениями и
верованиями, это историческое общество с не менее определенными,
разнообразными, изменяющимися потребностями и институтами». Таким образом,
философия гуманизма рассматривает человека в качестве центральной проблемы. Но
это отнюдь не антропоцентрическая философия и не философская антропология в
точном смысле, а учение о мире как производном от творческой активности
человека. В своей работе «Гуманизм и познание» (1912) Знанецкий утверждал, что
человек — «это фокус и творец мира». Он «не ниже абсолюта, но над ним
(абсолютом. — Авт.) следует основать
мощь и всевластие человека». Творческая потенция человека сосредоточена в мощи
его мышления, ибо только оно творит мир. «Мысль о действительности является
творческой. В каждом своем моменте мысль создает и преобразует реальный мир:
она творит отношения, синтезируя предметы, и предметы, синтезируя отношения».
Речь, тем не менее, как утверждает Знанецкий, идет не о сознании субъективного
образа мира, но «о сотворении реальности самой по себе». Так, природа, согласно
этой точке зрения, является конструктом знания. «Реальным является только то,
что наша мысль уже создала; разнообразие, связи, прошлое и будущее мира
существуют лишь постольку, [264] поскольку они были
мыслью». Если познание есть проявление культурного творчества или культурной
активности человека, то философия культуры включает в себя в определенном
смысле философию природы, ибо природа есть часть культуры. Знанецкий пытался
преодолеть присущие позитивизму натурализм и редуктивизм, но занял, как
представляется, чрезмерно радикально противоположную оппозицию, сводя
природное к культурному как продукту человеческой деятельности. Онтологическим основанием культуры, согласно Знанецкому,
являются ценности, поэтому ценность представляет собой ключевой структурный
элемент культуры, а учение о ценностях — аксиология — основание философии
культуры. В этом пункте своего миросозерцания он обнаруживает известную
зависимость от неокантианства Баденской школы. Знанецкий не только утверждает,
что действительность состоит из элементов двух основных типов: вещей и
ценностей, он идет дальше и по сути рассматривает вещи как производное от
ценностей. «Необходимо допустить, — пишет он, — что непосредственная
реальность представляется неограниченным многообразием отдельных конкретных
ценностей, что только ценности даны нам непосредственно и ничего сверх них».
Сама же ценность не возникает ни из каких предпосылок, ей не предшествует
никакое абсолютное бытие, а наоборот, «чисто рациональные соображения вынуждают
нас принять понятие ценности, указывающее на все существующие ценности, в
качестве конечной логической категории». Итак, культура представляется универсумом ценностей,
реальностью мира ценностей («Культурная реальность», 1919), но отнюдь не
застывшим в некоем абсолютном сверхчеловеческом пространстве и отчужденном от
человеческого бытия. Гуманизм — это не только учение о ценностях, но и о
философии деятельности, о деятельной активности человека, в процессе которой
он обнаруживает свою творческую природу. Деятельность — суть, особого рода
движение в мире ценностей, и одной из ее основных форм является мышление. В мышлении
ценности выступают в качестве предмета мысли, но не в статичном, а в
динамичном понимании, поскольку творческое мышление всегда преобразует свои
предметы. Но если в мышлении происходит создание ценностей и их
преобразование, то отношения между ними составляет сущность практической
деятельности. «Ценности могут быть исходным пунктом действия, отношения между
ценностями выражаются в действительности, а не в теоретическом мышлении», —
утверждал Знанецкий. Вследствие этого практическую жизнь, жизнь [265] эстетическую,
религиозную, нравственность, т. е. по сути весь культурный процесс, можно
толковать «как обработку реальности посредством выделения из нее все новых
отношений между ее элементами». Особое
место в философии культуры Знанецкого занимает вопрос о происхождении культуры
как мира человеческой реальности. Он дал свою формулировку проблемы соотношения
природы и общества, противопоставив ее позитивистскому натуралистическому эволюционизму.
Как уже отмечалось, в основе решения лежал принцип приоритета ценностного
(культурного) над природным. Знанецкий формулирует проблему в форме дилеммы
натурализма и культурализма. В одном случае она включает в себя две версии
философии культуры, причем такие, которые сменяют друг друга взаимно в ходе
развития самой культуры: философия вещи уступает место философии ценности. Но
они могут и сосуществовать как две разные точки зрения на сущность культуры и
ее генезис в силу принципа интеллектуальной терпимости. В ином же смысле
Знанецкий понимает культурализм как особое состояние, или тип бытия,
противостоящее хаосу. Согласно суждениям мыслителя хаос не есть природа, ибо
природа конструируется в процессе познания и, следовательно, «культурна» в
своем существе. Он есть некое алогичное бытие, не данное как реальность, но из
которого разумная реальность, т. е. культура, вырастает. Он — иррациональное
основание культуры, а не исторически предшествующая ей фаза. В
противоположность хаосу культура — это целостность, рациональная
упорядоченность, проявление творчества в его высшей форме — разумности. В такой
постановке вопроса о сущности культурного феномена Знанецкий принципиально
противостоял иррационалистическим и виталистическим трактовкам культуры в
философии жизни, философии смысла (Шпенглер, Бергсон, Клягес, Кейзерлинг и
др.). Тем не менее концепция польского философа не порывала с установками
культурологического модернизма. Будучи в целом гуманистически ориентированной,
она, особенно в ранних редакциях, несет на себе отпечаток антиэгалитаризма и
духовного аристократизма. С модернизмом ее роднит также выраженный финализм в
форме пророчества культурного катастрофизма. Это особенно проявляется в работе
«Падение западной цивилизации» (1921), по своему основному содержанию
вливавшейся в широкий поток теорий, предрекавших неминуемую гибель западного
варианта европейской культуры в условиях угасания творческой силы элит и утверждения
массовых социальных процессов. Таким образом, философии культуры Знанецкого
присущ и определенный социологизм в том [266] смысле, что при анализе
культурных феноменов и процессов, а равно и характеристик участвующих в них
агентов, он использовал социологические критерии и представления. Всякая
цивилизация, по Знанецкому, образует органическое единство на базе
определенного комплекса идей. Выработка их составляет основное содержание
цивилизационного процесса как творчества. Примером «поэтизирующего» объяснения
можно считать определение идеала как «воображение какой-то новой формы жизни»,
которое относится скорее к художественной деятельности, чем социальной.
Выработка идеалов не может быть уделом основной массы общества, которая
инертна, безынициативна, стремится к рутинным актам, подражательству. Она —
удел только «интеллектуальной аристократии», т. е. «совокупности классов,
лидирующих в данную эпоху». Знанецкий имеет в вицу лидерство в творчестве,
интеллектуальном подвиге, а не в имущественной или иной сфере. Правда,
интеллектуальное господство неизбежно должно дополняться каким-то механизмом
социально-политической власти, чтобы элита имела возможность принуждать
безразличную к творчеству толпу усвоить добытые для нее ценности. Цивилизация
может существовать лишь постольку, поскольку в ней исправно действует механизм
производства ценностей с их последующим усвоением толпой. «Аристократия духа»
может потерять творческую способность, что всегда присутствует как тенденция,
например, привилегированного социального статуса или же перестанет получать
импульсы за счет прилива творческих индивидов из толпы. Катастрофа наступает не
только вследствие вырождения духовных лидеров, но и вследствие социальных катаклизмов.
Этот тип деструктивных действий, по Знанецкому, особенно опасен для
цивилизации, ибо он порождается, главным образом, самодеятельностью низов,
толпы, к которой он относит «бунт» и «революцию». «Каждая война, — пишет он, —
каждая революция высвобождает даже в наилучшим образом организованных
общественных группах психологию толпы, которая ведет дело разрушения
значительно дальше, чем первоначально мыслилось». Таким образом, истинной причиной
кризисности европейской цивилизации, которая толкает к катастрофическому
концу, является, по Знанецкому, социально-политическая ситуация в положении
низов: их активность, конфликт с лидером общества, притязания на господство,
т. е. массовые демократические движения. Охранительными усилиями «лидирующего
меньшинства» создан ценностный базис западной цивилизации, гарантирующий ее
безболезненную эволюцию и даже прогресс. Знанецкий называет семь основных
ценностей или идеалов духовной элиты: «идеал владычества над [267] природой», давший
толчок развитию технического прогресса; «идеал богатства — общественного и
частного», на котором строится благосостояние общества и предприимчивость;
«народный и демократический идеал», в силу которого государство служит
общественным целям; идеал сострадания и сочувствия к людям, побуждающий к
улучшению жизненных условий человека; наконец, религиозный, эстетический
идеалы и ценность науки. По своей сути это ценностный кодекс буржуазного
общества, представленный в весьма абстрактном виде и рекомендуемый как
средство усмирения и господства над массой. Идеологический смысл культурологии
Знанецкого сводится фактически к утверждению, что отступление от этих ценностей
равнозначно разрушению буржуазного общества, что представляется им как
катастрофа вообще всей цивилизации. Философия
культуры Ф. Конечны вписана в его философско-историческую концепцию. Конечны
провозглашает себя сторонником строго научного подхода к философии истории, т.
е. заявляет о необходимости строить ее на базе точных научных фактов и как
научную теорию, используя для этого научный метод. Таковым он считает
индуктивный метод, успешно использованный в естествознании. Таким образом, уже
с самого начала методологическую установку Конечны можно понимать как
методологический редуктивизм, т. е. как стремление перенести методы
естествознания на почву историко-культурных наук (без соответствующей новому
предмету модификации и без попыток разобраться в гносеологическом своеобразии
гуманитарного знания). В таком подходе можно усмотреть оппозицию
индивидуализирующему историзму Баденской школы неокантианства, исходящему из
тезиса о принципиальном различии наук о природе и наук о культуре и
дильтеевской концепции «понимающего объяснения». Но метафизическая альтернатива
Конечны отнюдь не содействует решению проблемы специфики познания
общественно-исторического материала, поскольку делает ее как бы несуществующей.
Кроме того, его индуктивизм благополучно уживается с самым заурядным
априоризмом. Исходя
из индуктивистского понимания методологии истории, Конечны выделяет две линии
в исторической науке и социальной философии: первая — научная — начинается с
Бэкона, которого он считает и первым разработчиком научного метода истории и
первым историком; вторая — спекулятивная и ненаучная — начинается с
Мальбранша, ее представляют Боссюэ и Лейбниц. Эта линия в методологическом
отношении представлена дедуктивизмом и в силу этого абстрагирована от
эмпирических оснований исторического процесса. [268] Бэкон — родоначальник
научной истории — не разработал ее в полной мере, и поэтому спекулятивный
подход долгое время был господствующим. Возврат к научной методологии, т. е. к
индукции, совершил Дж. Вико — истинный «отец схематизма в историческом
синтезе». Но Вико не нашел последователей. Равным образом и попытки других
мыслителей утвердить научный метод в исторической науке (Монтескье, Тюрго)
успеха не имели ввиду их методологической слабости разрушить крепости
спекулятивной философии истории. Это сказалось в некритическом, неоправданно
широком использовании идеи прогресса и совершенствования человеческого рода,
сделавшейся, якобы, смыслом и целью универсальной истории. Особенно
отрицательно Конечны судит о философии истории Гердера: «...Вообще, — пишет
он, — немецкая философия сделала из истории спекулятивное развлечение». Особой
вехой в становлении философии истории Конечны считал тот момент (конец XVIII
в.), когда в научный оборот было введено понятие «цивилизация». Гизо заменил
«философию истории» на «философию цивилизации». Этот подход дал возможность
ввести важное различие и создать единую науку — «теорию цивилизации», рассматривающую
общие основания цивилизационных отношений и лежащую в основе «истории
цивилизаций». И Конечны видит свою задачу в систематической разработке «теории
цивилизации». Этим он присоединился к традиционной линии в польской науке о
цивилизации (см. Э. Маевский). Конечны
сразу утверждает себя сторонником исторического плюрализма или партикуляризма:
нельзя путать историю цивилизации и теорию цивилизации. Нет единой истории.
Каждая цивилизация имеет свою особую историю, а теория цивилизации касается
всех цивилизаций и является теоретической основой первой. Главная проблема
теории цивилизации — выяснить, откуда происходят многообразие и различие
цивилизаций? Оригинальность
теоретической позиции Конечны состоит в том, что он пытается утвердить примат
цивилизационного подхода к философии истории в противоположность
господствовавшему культурническому. Исторические корни проблемы соотношения
культуры и цивилизации, как главное содержание и смысл культурно-исторического
процесса, он усматривает в возобладании немецкого спекулятивизма, который
неэмпирические явления культуры противопоставил фактам цивилизации. Деление,
а затем противопоставление культуры и цивилизации идет, утверждает Конечны, от
Вильгельма Гумбольдта. Последнему он при- [269] писывает такое
понимание цивилизации, при котором она обозначает особый процесс превращения
отдельных народов в человечество путем универсализации их учреждений и обычаев
и связанного с ними национального своеобразия духа. Культура же проявляется в
сфере науки искусств. Конечно, трудно устанавливать адекватность воспроизведения
взглядов Гумбольдта у Конечны. Отметим, что едва ли В. Гумбольдт может считаться
тем, кто ответствен за методологическую дихотомию понятий «цивилизация» и
«культура», сыгравшую роковую роль в судьбах философии истории. Более того,
Гумбольдт еще представлял здоровое направление исторической мысли и выступал
против противопоставлений природного и духовного в человеке и обществе. Он, в
действительности, считал как раз ошибкой всей предшествовавшей философии
истории, «что почти все внимание уделяется только культуре и цивилизации, их
прогрессирующему совершенству, в связи с этим произвольно возникают степени
этого совершенства и остаются незамеченными важнейшие зародыши, из которых
должно возникнуть великое». Гумбольдт не считал цивилизационный процесс
движением бесконечного совершенства и в этом отношении отличался от сторонников
теории прогресса, но главное он рассматривал историю как самореализацию
человеческого рода, в которой дух и Природа не противостоят друг другу, а,
«напротив, дух использует природу и ее созидающую силу». «Человечество, — писал
он в „Размышлении о всемирной истории", — проявляя себя, может жить и
творить только в вещественной природе и само содержит в себе часть этой природы.
Дух, господствующий в ней, переживает отдельного человека, поэтому самое
важное в понимании всемирной истории — наблюдать за продвижением,
преобразованием, а подчас и гибелью этого духа... Следовательно... не надо
ждать постоянно прогрессирующего совершенства или прославляемого,
обетованного, зависящего как будто только от нашего усердия прогресса
цивилизации, едва ли она достойна такого наименования, ибо, извращенная, сама
роет себе могилу». Как видим, у Гумбольдта выражено достаточно верное
усмотрение проблемы диалектики духовного и природного в истории. Его историзм
при всей абстрактности оказался достаточно чутким, чтобы не увенчать лаврами
современную ему цивилизацию, но он и не проклинает ее, видя в ней только
определенную форму реализации человечества, идущего дальше нее. «В результате
революций возникают новые формы... в любой гибели есть утешение, в любой
потере — возмещение». Очертив это различение цивилизации и культуры по принципу
противопоставления внешнего и внутреннего как основное направление [270] немецкой спекулятивной
философии истории, Конечны склоняется к тому, что это различие весьма условно и
тяготеет к выделению собственно цивилизации как основной категории анализа и
единицы измерения исторического ритма. Каковы
методологические основания, оправдывающие этот подход? По сути это порок
натурализма, уверяет Конечны, ибо он постоянно проводит убеждение о
существовании «какой-то базовой цивилизации, общей всем цивилизованным
странам». В противовес этому научный индуктивный метод устанавливает, что
«история знает разделенные цивилизации, часто не имеющие между собой
каких-либо связей вообще. И тогда нет истории цивилизации (singularia), но может быть
только история цивилизаций (pluralis). Нет тогда и истории человечества, поскольку для историка
человечества не существует, и никогда ни на один миг не было общего исторически
целостного человечества всего земного шара». Уже в этом пункте видно
принципиальное отличие позиций Гумбольдта и Конечны. Причем, если первый, видя
ограниченность в возможностях, достоинствах и существовании современной ему цивилизации
как конкретной фазы мировой истории человечества, саму ее считает соизмеримой с
существованием рода Человеческого, то второй — Конечны — разрывает
человечество, предоставляя отдельные его части как самостоятельные цельности,
их собственной судьбе. На
этом основании Конечны утверждает, что синтез цивилизаций — это недоразумение.
Они скрещиваться не могут. Случаются только механические смешения цивилизаций,
кончающиеся разложением всякой цивилизации. Стремление достичь
цивилизационного синтеза должно вести к неизбежной гибели, причем жертвой
становится всегда высшая цивилизация. Примеры Конечны в подтверждение этих
тезисов столь же произвольны, сколь и неверны, почерпнуты из древней истории.
Библии и отмечены выразительным национализмом в форме русофобства и
антисемитизма. Однако,
что лежит в основании пессимизма Конечны? Каково содержание его «теории
цивилизаций»? Конечны,
определяя границы этой науки, пытается ускользнуть от элементарного натурализма
и биологизаторства. Так, он различает историю человеческого рода, особенно его
генезис, как задачу антропологии и собственно историю цивилизации: «Наука о
цивилизации начинается с вопроса, был ли человек изначально существом общественным,
живущим в массовых обществах». Ответ на него у Конечны отрицательный и
составляет содержание этой науки. Генезис цивилизации он связывает с периодом,
когда человек овладевает огнем. До [271] этого этапа историку
нечего делать, там решаются естественно-антропологические задачи. Огонь у Конечны
выступает в специфической функции: он не столько меняет человеческие отношения
с природой, сколько меняет сам социальный статус человека. Огонь — источник
собственности; «...
из процесса охраны огня родился ... институт собственности. За ним родилась
собственность на недвижимое, собственность пространства, окружающего огонь». Второй
вид собственности — собственность на движимое — рождается из института семьи.
Конечны отстаивает изначальность и всеобщность моногамной семьи, что позволяет
ему утверждать о господстве отца и мужа, владеющего своими домочадцами,
главным образом детьми. Таким образом, цивилизации получают толчок к развитию
института собственности, который у Конечны предстает в обобщенном виде как
принцип «троезакония», т. е. как соединение семейного, наследственного и
имущественного прав. Функционирование этого троезакония определяет и социальную
структуру цивилизации, самое ее существование и становится центральной задачей
«философии цивилизаций»: оно само, по большей части, достаточно для
определения цивилизации. «Троезаконие — это канон цивилизации, любые потрясения
в его пределах грозят разрушением данной цивилизации». Но оказывается,
«Троезаконие» не является окончательным определением цивилизации. Оно
строится, согласно Конечны, иным способом. Все, что составляет
внутреннюю и внешнюю жизнь человека, утверждает он, может быть сведено к пяти
категориям: благо и истина — категории духовной жизни человека; здоровье и
благосостояние — категории внешней (телесной) жизни; и общая им категория —
красота. Все
эти пять категорий находятся в определенной связи, которая весьма неустойчива,
характеризуясь в структурном отношении преобладанием каких-то отдельных
категорий. Именно способ, или «метод», каким они организуются, определяя
специфику коллективной жизни, образует и специфику цивилизации. Цивилизация
— это наиболее мощная, сверхличностная сила связи, выступающая через сочетание
этих категорий: «общества, придерживающиеся того же самого метода коллективной
жизни, образуют одинаковую цивилизацию». Это — «метод устройства коллективной
жизни», а количество методов не ограничено. Следовательно, не ограничено
количество своеобразных цивилизаций, которые могут образоваться в истории. [272] Гармоническое
сочетание указанных категории выражается в иерархии с главенством духовных
категорий; на них строятся устойчивые, полнокровные сообщества. Но имеются
дефектные, неполные, частичные цивилизации, основанные на неполном наборе
категорий. А если учесть, что Конечны еще вводит момент многогранности проявления
каждой категории, то вариабельность цивилизации еще возрастает: «Цивилизации
могут быть полные и неполные, односторонние и многосторонние, цельные и более
или менее мешаные, оригинальные и подражательные, причем в целом или
частично». Нетрудно
заметить, что Конечны весьма специфически истолковывает свои пять категорий
цивилизации; они приобретают в контексте рассуждений существенно
мистифицирующий статус, во всяком случае не являются эмпирически
верифицируемыми терминами. С учетом этого обстоятельства становится понятным
истолкование цивилизации не как исторической реальности, а как абстракта,
более того, как сверхчеловеческой силы связь, которую можно искать в религии
или национальном чувстве. Возникает вопрос: что же существует в реальности? По
Конечны, реальностями являются части цивилизации, проявляющиеся как некие
устойчивые различия в ней, которые он называет культурами. Так, по его
классификации, христианско-классическая (латинская) цивилизация суть абстракт,
но реально существуют ее отличия: английская, французская, польская культуры.
Итак, цивилизация делится на культуры и возникает теоретическая странность: культуры
как части существуют реально, а цивилизации как их целое — абстрактно. Тем не
менее полезно отметить другое: Конечны не противопоставляет культуру
цивилизации субстанциально по принципу классической культурфилософской
оппозиции: духовное (культура) — материальное (цивилизация). И у той, и у
другой должны быть обе стороны: духовная и материальная. Но, учтя это, мы вновь
возвращаемся к неувязке с онтологическим положением цивилизации. Как
было отмечено, Конечны — один из самых последовательных сторонников культурного
изоляционизма. Цивилизации скрещиваться и давать творческий синтез не могут.
«Нельзя быть цивилизованным двояким способом», — утверждал он. Тем не менее
это скорее риторическая формула, нежели суждение ученого, ибо «скрещивание» как
феномен истории культуры проявлялось не раз и обеспечивало довольно
продолжительную и устойчивую цивилизационную эпоху, например эллинизм. Если
синтез цивилизаций — недоразумение, то синтез культур в пределах одной
цивилизации вполне возможен. В то же время возможны пространственные, т. е.
механические наложения [273] цивилизаций. В этом
случае возникает борьба между ними, как между враждебными живыми организмами.
При этом «историческая индукция подтверждает всегда и всюду победу низшей
цивилизации». Высшая цивилизация может сохранить себя только при жесткой изоляции
от носителей низшей цивилизации. Разумеется, здесь
представлен по неизбежности только поверхностный эскиз теории Ф. Конечны. Однако
даже при беглом взгляде на нее успеваешь заметить не только теоретическую
несогласованность некоторых положений, но и оригинальную трактовку фундаментальных
категорий философии культуры и истории, важные нюансы в понимании
цивилизационных процессов. Определенное
значение и оригинальность имели культурологические идеи Леона Хвистека
(1884-1944), философа, логика, теоретика искусства и художника. Он был одним из
вождей авангардистского движения «формизма», соединившего в своей эстетической
программе принципы экспрессионизма с футуризмом и наиболее популярного в
Польше в 10-20-е годы преимущественно в сфере живописи и скульптуры. Культурологический
смысл имели, главным образом, сборник эссе «Проблемы духовной жизни в Польше»
(1933) и «Множественность реальности» (1921) Хвистека. В последнем сочинении
изложена его плюралистическая онтология. В ней различаются четыре рода реальностей:
1) действительность вещей, охватывающая явления социальной и индивидуальной
жизни, в которой дана повседневность человека (обьщенный взгляд воспринимает
ее как единственно возможную реальность); 2) физическая реальность, которую
описывают и конструируют точные науки (естествознание); 3) действительность
впечатлений и чувств («психологическая реальность»), порождающая различные
теоретические следствия в виде субъективного идеализма и 4) реальность
воображения как мир всего человека (главным образом в области искусства). В
каждом из типов бытия реальность представлена в специфическом ей модусе
существования. Онтологический плюрализм Хвистека находился в согласии с
распространенными на рубеже столетий утверждениями философов «реалистического»
направления (Мур, Рассел в Англии; брентанисты, Мейнонг в Австрии) об
экзистенциальной гетероморфности (структурной неоднородности) бытия. Но он едва
ли не первый попытался применить эти выводы к пониманию культуры и явлений
искусства. Так, он полагал, что каждому типу реальности должно соответствовать
свое понимание эстетического и способа его художественного воплощения.
Натурализм [274] утверждается в первом
типе реальности, в мире вещей, в котором бытует наивное понимание искусства
как подражания и следования природе. Такое искусство сводится в итоге к
технике форм и красок, воспроизводящих максимально точно воспринимаемый мир. В
визионерной реальности воображения формируется иной и более высокий тип
искусства. Оно реалистично, но в отношении к свойственному ему типу реальности. Онтологический
плюрализм, далее, требует преодоления догматизма в духовной жизни. Каждый
индивид имеет возможность и по сути обязан создать свою индивидуальную систему
философии как основу миропонимания и жизненной ориентации. Индивидуальные системы
равноценны и у каждого согласуются с его чувством реальности, истины и
справедливости, но должны быть лишены претензий на исключительность. Создание
индивидуальной духовной системы сообщает жизни человека смысл и содействует
прогрессу. Полнокровная культура отмечена интенсивностью и многообразием
индивидуальных духовных систем. Хотя Хвистек тем
самым утверждал идеи терпимости и относительности в мире культурных ценностей,
однако склонен был полагать, что в основе истинного искусства лежит
воображение. Культура в ее наиболее творческих формах наименее связана с
повседневным миром наивного бытия, хотя в целом ее массиве представлены все
слои реальности. Он только подчеркивал недопустимость смешивания видов
культурной деятельности, свойственных различным типам реальностей.
Художественный процесс, согласующийся с принципами соответствующей реальности,
порождает гармонически упорядоченные, целостные произведения, а не хаотическое
нагромождение цветов, форм и объектов (принцип сферизма). Сборник эссе,
посвященный современной культуре, содержит суждения автора о метаморфозах,
совершающихся в культурной жизни XX в. То, что относится к культурной
перспективе современного общества, представлено в выразительно
пессимистическом духе. «Мы переживаем несоразмерное повышение культуры в
широких слоях и одновременно сужение и снижение духовной элиты», — писал Хвистек
и утверждал, что вырождение культурной элиты как творческого ядра общества
неизбежно повлечет за собой общее снижение духовного потенциала общества.
Таким образом, им ясно ощущалась опасность наступления эпохи массовой
культуры, основанной на натуралистической эстетике и свойственных ей типах
культурно-художественного поведения. В критике массовой культуры Хвистек
доходил [275] до выяснения ее
социально-политических оснований, связывая в целом ее сущность с
обуржуазиванием общества, в котором разум, интеллектуальность, высокая
духовность оказываются подвластны распаду и деградации до уровня элементарных
инстинктов или замене иррационализмом. Следует отметить, что пессимизм Хвистека
не получил развития до катастрофических выводов его оппонента С. И. Виткевича.
Он обратился к идее социализма, заняв антикапиталистическую позицию.
Социализм, создавая «благородных рабочих, сильных и мудрых людей»,
предотвращает, по Хвистеку, упадок культуры, делая опасения на сей счет
беспочвенными. Правда, социалистические идеи Хвистека неопределенны, размыты,
имеют характер некой интеллектуализированной культурной утопии, скорее выражая
его представление о культурной исчерпанности буржуазного общества. Недаром они
приобрели форму социально-утопического романа «Дворцы Бога», оставшегося
неопубликованным. 1 Сташиц С. Человеческий род. Дидактическая поэма / Избранные
произведения прогрессивных польских мыслителей. Т. 1. М., 1956. С. 214—215. 2 Там же. С. 284-285. 3 Коллонтай Г.
Физико-моральный порядок... // Там же. С. 409. 4 Коллонтай Г. Критический
разбор основ истории начала человеческого рода // Там же. С. 433. 5 Хинц X. Гуго Коллонтай. М.,
1978. С. 193. 6 Марксистское направление в данном очерке не будет рассмотрено; мы
отсылаем читателя к соответствующему
разделу данного учебника. 7 Hellwig J. Cieszkowski.W-wa, 1979. 8 Czarnowski St. Kultura. Т. 1. W-wa, 1958. S. 17. Глава 11. Философия культуры в Англии и США XX века§1. функциональный анализ культуры §1. Функциональный анализ культурыМы
уже видели, что в англо-американской культурологии определения культуры,
подобные тайлоровскому, заключали противоречие между заявлением о культуре как
целом и способом установления этого целого — бессистемной подборкой различных
ее проявлений, выстроенных в незаконченный ряд. Надо отдать должное Тайлору —
намеченные им области культуры примитивных народов были исследованы с большой
тщательностью, но методология Тайлора не шла дальше дескриптивизма. В этом
отношении этнографические труды Бронислава Малиновского (1884—1942)
демонстрировали большой шаг вперед в отношении строгости методологии1. Понятие культуры,
по Малиновскому, охватывает наиболее широкий контекст человеческого поведения,
поэтому множество наук, занятых изучением человека, могут быть объединены как
одна наука о культуре: «действительной основой единения всех отраслей антропологии
является научное исследование культуры»2.
Научное исследование культуры начинается у Малиновского с постулата о том, что
для поддержания своего существования человек должен приспосабливаться к среде и
приспосабливать ее к себе, значит, создавать «вторичную среду» — культуру.
Культура обеспечивает создание необходимых условий для удовлетворения
органических и возникающих на их базе производных потребностей. Воспроизводство
и конструирование среды на основе потребностей создает подвижный «культурный
стандарт», поддерживаемый механизмом хозяйствования и механизмами социального
контроля — образовательного, морально-правового, религиозного характера.
Способность того или иного культурного образования соответствовать
специфической потребности Малиновский [278] называет функцией, а
«единицы» человеческой организации — институтами культуры. Понятие культурного
института «имеет в виду соглашение по поводу некоего множества традиционных
ценностей, ради которых люди собираются вместе». В таком случае культура
выглядит как интеграл, составленный «из частично интегрированных, частично
скоординированных институтов. Она интегрирована рядом принципов, таких как:
общность крови, через размножение, совместное существование, связанное с
кооперацией, специализация в деятельности ... использование власти в
политической организации»3. Из
сказанного следует, что, по Малиновскому, культуроантропология только тогда станет
научной, когда она будет пользоваться двумя типами анализа — институциональным
и функциональным. Ибо вся культура состоит из институтов, «типичных единиц
организации», и их функций. Институционально-функциональный
анализ позволяет, по мнению Малиновского, преодолеть раскол и изоляцию друг от
друга таких наук, как лингвистика, психология, история, политэкономия, юриспруденция
и др., изучающих культуру. Каждая из них рассматривает человека обособленно и
создает модель «одномерного» субъекта. Им может быть или homo faber, или homo economicus, или zoon politikon, или «человек
говорящий» и т. п. Но человек не бывает движим односторонними побуждениями.
Вся соль науки о человеке — в возможности увидеть его единство в многообразии,
а для этого он должен изучаться в контексте своих многочисленных импульсов,
интересов, побуждений, привычек, сформированных культурой. Так, лингвистика
только тогда станет научной, по Малиновскому, когда она займется исследованием
языка, шире — всей человеческой символики (предметной, жестовой, а также
артикулированных звуков) в контексте культуры. «В юриспруденции, — замечает
Малиновский, — ... все более наблюдается тенденция рассматривать право не как
самодостаточный для рассмотрения мир, но как одну из систем социального контроля,
в котором кроме чисто формального аппарата кодекса, суда и полиции должны быть
рассмотрены цели, ценности, моральные требования и сила обычая»4. По убеждению Малиновского, к такой интеграции
наук о человеке приближает разработанная им методология
институционально-функционального анализа культуры. Критики Малиновского обратили внимание на то, что в его
концепции анализа культуры не учитываются процессы развития, отмирания
функций одних институтов, нарождения новых, наличие антагонизмов. Культуры
рассматриваются как замкнутые в себе, лишенные возможности адсорбировать
воздействия извне, распространяться [279] вовне,
трансплантировать свои институты в другие культуры. (Как объяснить, например,
с точки зрения Малиновского, «пересадку» института православной церкви
Византии на языческие институты Руси с их необходимыми функциями?) Дальнейшее
развитие структурно-функционального анализа показало, что проблема соотношения
функций и институтов так просто не решается: существуют отмирающие и
нарождающиеся институты, институты с фиктивными функциями, обслуживающие только
самих себя (бюрократические институты в тоталитарных системах),
полифункциональные и монофункциональные институты, одна и та же функция может
выполняться разными институтами, одни функции могут быть явными, другие
латентными, недоступными визуальному наблюдению в полевом исследовании, одни
институты работают на интересы социальных групп, другие — индивидов и т. п. Все
эти трудности функционализма требовали коренного улучшения и усложнения
методики структурно-функционального анализа культуры и общества. За совершенствование
этой методологии взялся Толкотт Парсонс (1902-1979), который на протяжении
сорока лет (с конца 30-х до середины 70-х годов) с коллективом сотрудников
создавал и перестраивал теорию социального действия5. Парсонс
ставил задачу создания синтеза структурного, институционально-функционального
и интеракционистского подходов к обществу с тем, чтобы не «потерять» личность,
не дать ей раствориться в социальных институтах. Осуществить такую задачу
полностью Парсонс не смог. Тем не менее в послевоенные годы теория социального
действия приобрела огромное влияние по обе стороны океана. Но уже с середины
60-х годов голоса отдельных ее критиков слились в мощный хор. Это было связано
и с политическими обстоятельствами, и с уязвимостью отдельных мест
глобалистского социологического учения. Внешние обстоятельства были таковы. С
середины 60-х годов со стороны левой радикальной социологии, представители
которой (Ч. Р. Миллс, Г. Маркузе и др.) пытались создать свое учение об обществе,
культуре и человеке, на теорию социального действия Парсонса посыпались
обвинения в конформистской направленности, страхе перед социальными конфликтами
и революциями, неспособности увидеть внутреннюю напряженность личности и всей
культуры в тисках отчуждения (любимого слова всех радикалов). Когда волна
леворадикальных наскоков на теорию социального действия пошла на спад, в
европейской социологии начался «веберовский ренессанс», к которому вынужден
был приспосабливаться и Парсонс. А в последние годы [280] его концепцию
социального действия потеснили феноменологические методы «понимающей
социологии», отталкивающиеся и от М. Вебера, и от Э. Гуссерля и требующие
большего внимания внутреннему миру субъекта, его «жизненному миру». При
общем взгляде на теорию Парсонса можно заметить в ней элементы веберовского
подхода к обществу. Так, Парсонс, подобно Веберу, различает поведение и
действие. Последнее подразумевает присутствие смысла в совершаемых актах. Но и
этого недостаточно для того, чтобы считать его социальным: общество образуется
лишь из такого вида взаимодействия, где имеется своя территория с экономической
и политической организацией на ней, культурная легитимизация всех институтов и
демографический фактор. Все стороны социальной организации в стабильном
обществе находятся в равновесии. Наука
об обществе, по Парсонсу, граничит с двумя другими наиболее близкими ей
дисциплинами: психологией и культурантропологией. В чем же их различие?
Психология, как известно, занимается индивидуальной личностью, в том числе
личностью, находящейся в социальном взаимодействии, общении с другими. Поэтому
она и оказывается за пределами парсоновской теории. Парсонс не интересуется
личностью самой по себе. Предметом его социологического анализа является
социальная маска личности, функциональная единица социального действия.
Социологический анализ, по Парсонсу, должен быть направлен на
«институциональный аспект социального действия. Это такая область, в которой
выявляются действующие в социальных системах нормативные экспектации,
коренящиеся в культуре и определяющие, что именно надлежит делать людям в различных
статусах и ролях одного или нескольких различных значений»6. Поскольку личность, действующая в социальной
роли, является актером, становится ясно, что Парсонс рассматривает себя как
режиссера «социальной драмы», и его интересует не внутренний мир людей,
вовлеченных в нее, а только их внешнее поведение. Впрочем, он спешит защититься
от такого упрека и настаивает, что социальная роль в его понимании
представляет собой «сочленение» между социологией и психологией. С другой стороны,
социальные ценности, являющиеся внутренними ориентирами личности, создают
мост, связывающий социологию с культурологией. Культура выполняет
легитимизирующую роль, выступая «системой поддержания образцов». Она состоит
из «структурных символически значимых систем, в которых и посредством которых
ориентируются и направляются социальные системы и личности»7. [281] В примитивном обществе
— предмете культурантропологии — все ценности, по Парсонсу, носят сакральный
характер. В развитом обществе выстраивается сложная иерархия ценностей,
относящихся к праву, морали и искусству. Но и в современном правовом
государстве «легитимизация восходит к религиозным обоснованиям», убежден Парсонс.
За высшими обоснованиями следуют «другие нижележащие уровни узаконения»8. Поскольку здесь имеются в виду не только
правовые установления, но и то, что относится к «закону души», Парсонс отводит
большую роль гуманистическому началу (humanitarian) и искусству, дающему образцы
внутреннему и внешнему поведению. Одновременно
с подходом к культуре как «социальной технологии», детерминирующей поведение
человека в обществе в виде то ли «технологического фактора»9, то ли символических «образцов поведения»,
развивались концепции, которые принципиально старались охватить культуру как
целое, подобное организму, понять законы его рождения, роста и старения,
выстроить историческую типологию культур (цивилизаций), попытаться объяснить
причины падения и возвышения отдельных цивилизаций. Этой задаче посвятили свою
жизнь в России— Н. Данилевский, в Германии — О. Щпенглер, в Англии — А. Тойнби,
в США — П. Сорокин. [282] §2. Теория локальных цивилизаций А. ТойнбиЦивилизация — главное понятие, служащее Арнольду Тойнби (1889—1975) для
организации всего конкретно-исторического материала10. Цивилизации разделяются им на три поколения. Первое
поколение — примитивные, маленькие, бесписьменные культуры. Их много, и
возраст их невелик. Они отличаются односторонней специализацией, приспособлены
к жизни в конкретной географической среде; надстроечные элементы —
государственность, образование, церковь, а тем более наука и искусство — в них
отсутствуют. Эти культуры размножаются, подобно кроликам, и гибнут стихийно,
если не вливаются благодаря творческому акту в более мощную цивилизацию
второго поколения. Творческий акт затруднен статичностью примитивных обществ:
в них социальная связь (подражание), регулирующая единообразие поступков и
устойчивость отношений, направлена на умерших предков, на старшее поколение. В
таких обществах правит обычай, и инновации затруднены. При резком изменении
условий жизни, которые Тойнби называет «вызовом», общество не может дать
адекватного ответа, перестроиться и изменить образ жизни. Продолжая жизнь и
действовать так, как будто «вызова» нет, как будто ничего не произошло,
культура движется к пропасти и гибнет. Некоторые общества, однако, выделяют из
своей Среды «творческое меньшинство», которое осознает «вызов» Среды и способно
дать на него удовлетворительный ответ. Эта горстка энтузиастов — пророков,
жрецов, философов, ученых, политиков — примером собственного бескорыстного
служения увлекает за собой косную массу, и общество переходит на новые рельсы.
Начинается формирование дочерней цивилизации, унаследовавшей опыт своей [283] предшественницы, но
гораздо более гибкой и многосторонней. Согласно Тойнби, культуры, живущие в
комфортных условиях, не получающие «вызова» со стороны Среды, пребывают в
состоянии стагнации. Только там, где возникают трудности, где ум людей
возбуждается в поисках выхода и новых форм выживания, создаются условия для
рождения цивилизации более высокого уровня. Согласно закону
«золотой середины» Тойнби, вызов не должен быть ни слишком слабым, ни слишком
суровым. В первом случае не последует активного ответа, а во втором —
непреодолимые трудности могут в корне пресечь зарождение цивилизации.
Конкретные примеры «вызовов», известные из истории, связаны с иссушением или
заболочиванием почв, наступлением враждебных племен, вынужденным изменением
места жительства. Наиболее распространенные ответы: переход к новому типу
хозяйствования, создание ирригационных систем, формирование мощных властных
структур, способных мобилизовать энергию общества, создание новой религии,
науки, техники. В цивилизациях
второго поколения социальная связь направлена на творческие личности, которые
ведут за собой пионеров нового социального порядка. Цивилизации второго
поколения динамичны, они создают большие города, вроде Рима и Вавилона, в них
развивается разделение труда, товарный обмен, рынок. Возникают слои ремесленников,
ученых, торговцев, людей умственного труда. Утверждается сложная система
рангов и статусов. Здесь Могут развиться атрибуты демократии: выборные органы,
правовая система, самоуправление, разделение властей. Возникновение
полноценной вторичной цивилизации не предрешено. Для того чтобы она появилась,
необходимо стечение ряда условий. Поскольку это не всегда имеет место,
постольку некоторые цивилизации оказываются застывшими, или «недоразвитыми». К
последним Тойнби относит общество полинезийцев и эскимосов. Он подробно
исследовал вопрос о возникновении очагов цивилизации второго поколения, которых
он насчитывает четыре: египетско-шумерская, минойская, китайская и
южноамериканская. Проблема рождения цивилизаций является для Тойнби одной из центральных.
Он считает, что ни расовый тип, ни среда, ни экономический строй не играют
решающей роли в генезисе цивилизаций: они возникают в результате мутаций
примитивных культур, которые происходят в зависимости от комбинаций множества
причин. Предсказать мутацию трудно, как результат карточной игры. [284] Цивилизаций третьего
поколения формируются на основе церквей: из первичной минойской рождается
вторичная эллинская, а из нее — на основе возникшего в ее недрах христианства —
формируется третичная, западноевропейская. Всего, согласно Тойнби, к середине
XX в. из трех десятков существовавших цивилизаций сохранилось семь или восемь:
христианская, исламская, индуистская и др. Подобно
своим предшественникам, Тойнби признает циклическую схему развития цивилизаций:
рождение, рост, расцвет, надлом и разложение. Но эта схема не является
фатальной, гибель цивилизаций вероятна, но не неизбежна. Цивилизации, как и
люди, недальновидны: они
не сознают до конца пружины своих собственных действий и важнейших условий,
обеспечивающих их процветание. Ограниченность и эгоизм правящих элит в
сочетании с леностью и консерватизмом большинства приводят к вырождению
цивилизации. Однако в ходе истории степень осознания людьми последствий своих
действий возрастает. Степень влияния мысли на исторический процесс увеличивается.
Авторитет ученых и их воздействие на политическую жизнь становятся все
значительнее. Религии распространяют свое влияние на политику, экономику и
повседневную жизнь. Осмысляя
историю с христианских позиций, Тойнби использует для понимания исторических
процессов вполне реалистические представления. Главное из них — механизм
«вызов — ответ», о котором уже шла речь. Другая идея — различие между
творческим меньшинством и пассивным большинством, которое Тойнби называет
пролетариатом. Развивается культура до тех пор, пока не прервется цепочка
«вызов — ответ». Когда элита не способна дать эффективного ответа пролетариату,
тогда начинается надлом цивилизации. В этот период творческая позиция элиты и
доверие к ней пролетариата сменяются «душевным самотеком», «расколом души».
Выходом из этого положения Тойнби считает «трансфигурацию», т. е. духовную
перестройку, которая должна привести к формированию новой, высшей религии и
дать ответ на вопросы страждущей души, импульс для новой серии творческих
актов. Но осуществится духовная перестройка или нет — зависит от многих
факторов, в том числе от искусства и самоотверженности правящих элит, степени
одухотворенности пролетариата. Последний может искать и требовать новой истинной
религии либо удовлетвориться неким суррогатом, каковым стал, например,
марксизм, в течение жизни одного поколения превратившийся в пролетарскую
религию. В
противовес фаталистическим и релятивистским теориям Шпенглера и его
последователей Тойнби ищет прочного основания для объ [285] единения человечества,
пытается нащупать пути мирного перехода к «вселенской церкви» и «вселенскому
государству». Вершиной земного прогресса явилось бы, согласно Тойнби, создание
«общины святых». Ее члены были бы свободны от греха и способны, сотрудничая с
Богом, хотя бы и ценой тяжких усилий трансформировать человеческую природу.
Только новая религия, выстроенная в духе пантеизма, смогла бы, по Тойнби,
примирить враждующие группы людей, сформировать экологически здоровое
отношение к природе и тем самым спасти человечество от гибели. [286] §3. Интеграционная теория культуры П. СорокинаВ
научной биографии Питирима Сорокина (1889-1968) можно насчитать четыре периода.
Самый ранний, русский, период его деятельности падает на первую половину 10-х
годов XX в. В это время он находится
под влиянием позитивистских концепций в социологии и распространенного тогда
психологизма. Его учителями и кумирами становятся из зарубежных социологов — Э.
Дюркгейм и Г. Тард, а из русских — М. М. Ковалевский и Л. И. Петражицкий. Следующий
период деятельности Сорокина связан с отказом от психологизма и переходом на
позиции социального бихевиоризма. Именно с этих позиций была написана принесшая
Сорокину широкую известность в России двухтомная «Система социологии», ставшая
его докторской диссертацией (1920—1921). Методология
третьего периода (уже зарубежного, американского, когда Сорокин возглавил
Гарвардский центр социологических исследований) хорошо просматривается в
работе «Общество, культура и личность», изданной в 1947 г., но отражающей его
позицию 20—30-х годов. Если раньше культура отождествлялась с символами (проводниками
действия), то в этой работе само взаимодействие людей стало основываться, по
Сорокину, на триаде «значение — ценность-норма». Таким образом, процесс
значимого взаимодействия складывается теперь из трех компонентов: субъектов,
содержания — значений, ценностей, норм, — а также носителей содержания. Эти же
компоненты, взятые под другим углом зрения, образуют три аспекта социального
явления: личность, общество и культуру. Культура понимается как «совокупность
значений, ценностей и норм, которыми владеют взаимодействующие лица, и
совокупность носителей, [287] которые объективируют,
социализируют и раскрывают эти значения»11.
Если термин «социальное» прикладывается к совокупности взаимодействующих людей,
их отношениям, то термин «культура» — к значениям, ценностям, нормам и их
носителям, т. е. внутренней сущности общения. Развитие
вышеуказанных тенденций и эволюции социологической и культурологической
концепции приводит Сорокина к созданию интегральной модели общества и
культуры. Сорокин достраивает здание социологической науки до уровня того, что
он назвал «переменными культурными суперсистемами»; Этот четвертый методологический
период связан с работой Сорокина над беспрецедентным в истории социологии
четырехтомным трудом «Социальная и культурная динамика»12 где история культуры с древнейших времен до
середины XX в. дана в системном изложении, а все обобщения и выводы
подкреплены огромным статистическим материалом. В этой, а также последующих
работах, так или иначе популяризующих ее идеи13,
Сорокин начинает изложение с основных методологических положений, суть которых
в следующем. В отличие от неорганических явлений, имеющих только
физико-химические компоненты, в отличие от органических феноменов, имеющих два
компонента — физический и жизненный, социокультурные, или сверхорганические,
явления имеют нематериальный, символический компонент— значения, значимые
ценности и нормы, надстраивающиеся над физическим и жизненным. Нематериальные
значимые ценности и нормы, т. е. находящиеся в умах индивидов, образуют связь,
позволяющую назвать ее социальной. Целый новый, социокультурный мир
надстраивается над физической и органической реальностями. Вещи, ставшие
воплощением значений, ценностей, норм, претерпевают трансформацию: одни из них
становятся духовными (магическими) символами (чуринги у австралийцев), другие
— материальными символами (здания, машины, предметы обихода и т. п.). Итак,
тотальность значений-ценностей-норм, которые образуют идеологическую культуру
индивидов, и тотальность значимых действий индивидов, благодаря которым
проявляются их знания-нормы-ценности, образуют поведенческую культуру, а тотальность
носителей значений-ценностей-норм, а именно — вещи и энергия, с помощью
которой идеологическая культура экстернализируется, укрепляется и социализируется,
образует материальную культуру14. В
целом культура представляет собой систему систем. Между ее составляющими
образуются связи по пространственно-временной смежности, косвенным [288] причинным связям,
прямым причинным связям, причиннозначимым связям. Основными системами культуры
в обществе являются язык, наука, философия, религия, изящные искусства, мораль,
право, прикладная технология, экономика, политика. Кроме них «существуют еще
более широкие культурные единства, которые могут быть названы суперсистемами».
В каждой суперсистеме «существуют базовые посылки и верховные принципы,
касающиеся того, что считается в ней реальностью в последней инстанции и
ценностью в последней инстанции»15.
На вопрос, какова природа последней реальности и последней ценности, может быть
дано три ответа. Первый: последней истинной реальностью является чувственная
реальность, и, кроме нее, ничего нет; другой ответ: истинная последняя
реальность — сверхчувственный Бог; третий ответ: истинная реальность — это
бесконечное многообразие, объединяющее чувственное и сверхчувственное начала.
Первая суперсистема получает название сенситивной, или чувственной, вторая —
идеационной, третья — идеалистической, или интеграционной. Образцом
идеационной культуры может служить европейское средневековье IX—XI вв. Религия
там занимает господствующее место в сознании. Церковь определяет весь
распорядок жизни. Наука существует лишь в форме теологии. Естествоиспытатели
преследуются и наказываются как еретики. Искусство подчинено богослужению.
Живопись трактует сюжеты, взятые из Библии. Она не знает ни пейзажа, ни
жанровых сцен, ни портрета. Икона не дает реалистического изображения
человека. Лица святых, их позы, жесты изображены с нарушением естественных
пропорций и нормальной перспективы: не физическая красота в них важна, а
духовность. Музыка также пишется для церкви и помогает возвыситься над
обыденным. Мораль в идеационной культуре основывается на божественных
заповедях и принимается как нечто самоочевидное, не нуждающееся в обосновании.
Идеальной фигурой является аскет-отшельник, умерщвляющий плоть и в мистическом
экстазе приближающийся к Богу. Право средневековья выражает веру в авторитет
церкви и государства. Сенситивная,
или чувственная, культура признает реальным, значимым данный в опыте мир — то,
что воспринимается глазами, ушами, языком, осязается пальцами, представляется
верным рассудку. Человек ценит уют, комфорт, ориентирован на удовлетворение
чувственных потребностей. Аскеза кажется ему противоестественной и чуждой: его
идеал — личное счастье. Социальные институты — государство, семья, экономика и
даже церковь ищут для себя земных, есте [289] ственных обоснований,
апеллируют к «природе человека», его естественным потребностям. Для
сенситивной культуры, которая начинает развиваться в Европе с эпохи
Возрождения, характерны теории «естественного права», «общественного
договора», «разумного эгоизма», утилитаризма. Цель общества, как она
сформулирована Бентамом, — достижение «максимальной суммы счастья», «суммы
добра». Искусство в сенситивной культуре отделяется от церкви и служит
удовлетворению чувственных потребностей. Человек наслаждается цветом, формой,
линией. Сюжеты искусства разнообразны. Даже библейские сцены трактуются
реалистично. В живописи распространяются пейзаж, портрет, натюрморт, жанровые
сцены. Наука изучает мир опытными методами. Возникает индуктивная философия,
развиваются медицина, биология, технические знания. Идеалистический
тип культуры является переходным между двумя вышеописанными. Его специфика в
том, что значимая, истинная, действительность представляется в виде особо
отмеченных фрагментов действительности. Мысли человека не устремлены к
потустороннему миру, но и не сосредоточены на сиюминутных благах. Они обращены
к идеальному разумному миропорядку, который, однако, возможен и существует в
виде «светлых включений» здесь, на земле. Искусство изображает главным образом
положительных личностей, реальных исторических деятелей, людей, преданных
идеалу. «Низменные» темы — болезнь, нищета, преступность, подлые и
безнравственные поступки — как бы исключаются из поля зрения. Наука хочет быть
полезной обществу, формирует мировоззрение, воспитывает, разрабатывает планы
экономических и социальных реформ. Мораль акцентирует долг перед обществом, а
не счастье. Церковь входит в земные дела, в политику. Типу идеалистической
культуры соответствует, согласно Сорокину, «золотой век Перикла» в Афинах,
позднее европейское средневековье XII—XIV вв. Рассмотренная
схема служит для объяснения всего мирового развития. В истории чередуются три
культурных стиля с такой же неотвратимостью, с какой сменяют друг друга
периоды оледенения и таяния льдов. Сорокин оговаривается, что ни один тип
культуры не бывает представлен в чистом виде. В любую эпоху фактически
существуют все три стиля, но один из них резко доминирует. Затем его «удельный
вес» постепенно убывает, и доминирующим становится другой стиль. Свою концепцию
Сорокин подкрепляет многочисленными графиками и кривыми, которые показывают
изменение соотношения между отдельными стилями по столетиям. При этом
используется целый [290] ряд индикаторов стиля.
Так, сенситивный стиль фиксируется по числу философов-материалистов и
сенсуалистов, художников-реалистов, выдающихся ученых-естествоиспытателей.
Идеационный тип — по количеству выдающихся представителей идеалистической
философии, абстрактного, или символического, искусства, по количеству святых. В
сенситивные эпохи число естественнонаучных открытий и технических изобретений
резко возрастает, а в идеационные эпохи уменьшается. Сорокиным
рассмотрен и приведен в систему огромный историко-культурный материал. Но
применяемая им методика уязвима. Выделение тех или иных мыслителей,
художников, общественных деятелей как представителей именно данного типа
культуры в ряде случаев легко оспорить. Многие крупные мыслители, например Ницше,
Фейербах или даже Маркс, оценивались разными критиками и как идеалисты, и как
материалисты. Разной оказывается и оценка одних и тех же художественных
произведений в разные эпохи. Еще более спорны оценки отдельных деятелей
культуры как «влиятельных» или «маловлиятельных». Сорокин использовал
12-балльную шкалу оценки «влиятельности», согласно которой Платон, св. Августин,
Вл. Соловьев получили по 12 баллов, Гегель, Маркс, Гете, Шеллинг — по 8,
Лукреций, Гельвеций, Гольбах — по 2. Но вряд ли все согласятся с этими оценками.
Сорокин понимал ограниченность количественных методов в обществознании и не
раз едко высмеивал тестоманию и обоготворение статистики. Тем не менее
схематизм присутствует и в его работах. Многие историки вообще отказывались
принимать всерьез историке-культурную концепцию Сорокина как недопустимо
упрощающую исторический процесс. Прекрасно владея историческим материалом, он
использует его не столько для вывода общих законов и тенденций, сколько для
иллюстрации своей теории «флуктуации культур». Вызывает сомнение возможность
прямого умозаключения от творческого стиля отдельных авторов к целостному
стилю эпохи. Натянутым представляется «поведение» под один и тот же тип или
стиль разнокачественных форм культуры. Скажем, симфония Бетховена, философия
Бэкона и капитализм, по Сорокину, типологически идентичны. Но что же все-таки
общего между этими феноменами? Исторический
процесс объясняется Сорокиным флуктуацией культурных стилей. Не говоря уже о
том, что этот вывод довольно скуден для объяснения многообразия и
противоречивости истории, сама флуктуация культур тоже нуждается в каком-то
объяснении. Согласно Со [291] рокину, культурные
системы сменяют друг друга потому, что каждая из них неполна, ограничена. В
начальной фазе развития, когда культура охватывает лишь небольшую часть
общества, она адекватна реальности, экспансивна, энергична, глубока. По мере
своего распространения она теряет запас сил, становится вялой, поверхностной и
в конце концов отторгается, как старая кожа. В этом рассуждении есть какая-то
аналогия с жизнью организма. Что-то подобное можно наблюдать, изучая судьбу
отдельных религий и политических идеологий. Например, христианство в начале
нашей эры было энергично и экспансивно, затем оно ассимилировалось обществом,
стало чем-то будничным, привычным. Но можно ли сказать то же самое о науке,
искусстве, философии? Уместно ли такое рассуждение применительно к культуре
как целому? Главная идея Сорокина состоит в том, что пока система
ценностей молода, она вызывает энтузиазм, ей верят и ей следуют. Вера и
энтузиазм приводят ее к победе. Но день победы оказывается началом гибели.
Наступает эпоха разложения и кризиса. Сенситивная культура XV—XVIII вв. была
богатой и динамичной. Она достигла расцвета в XIX в., что подтверждается бурным
ростом эмпирической науки, техники, светского искусства. Но с конца XIX в.
намечается кризис этой культуры. Люди перестают верить в то, во что раньше
верили. Сами же верования ослабевают потому, что обнаруживает свои пределы
чувственный способ познания. «Одноканальность» видения мира приводит к
деформации мировоззрения, к его расхождению с реальностью. Поэтому усиливается
интерес к трансцендентному, мистическому. Философы предпринимают попытки «богостроительства».
Социальные институты теряют устойчивость. В обществе усиливаются напряжения,
которые грозят смутой и революцией. Обычно скупой на эмоционально окрашенные
фразы, Сорокин рисует такую картину кризиса культуры: «Мы живем в конце
блестящей шестисотлетней чувственной эпохи... Косые лучи солнца все еще
освещают пространство, но, угасая, они обнажают тени, и человеку становится все
труднее ориентироваться в смятении сумерек... Ночь переходного периода,
возможно, с ее кошмарами и ужасами, начинает маячить впереди...» Описывая кризис, Сорокин пытается схватить нечто общее в
самых различных сферах жизни. Это гипертрофия чувственного познания в быту,
рост эмпиризма в науке, материализма— в философии, техницизма — в общественной
практике. Утрата духовности — главный результат. Этот диагноз совпадает с
мнением многих критиков [292] европейской
цивилизации. Лишая человека божественного, священного, абсолютного,
научно-техническая цивилизация сводит человеческую личность к «рефлекторному
механизму», к «винтику социальной системы». Сенсуализм, прагматизм повинны в
триумфе грубой силы, войнах, революциях нашего времени, духовной и социальной
анархии. Становясь все более релятивными, чувственные ценности лишаются силы,
что приводит к распаду всей системы социальных взаимодействий. Чувственная
культура превращается в бесформенную «культурную свалку». [293] §4. Ф. Боас и А. Кребер: взгляды полевых этнографов на общие проблемы культурыПочти все
американские культурные антропологи считают себя учениками Франца Боаса
(1858-1942), который был физиком и математиком по образованию, но занял
почетное место в культурологии. Он защитил диссертацию на тему о цвете воды и
прославился трудами по лингвистике. Боас занимал должность профессора во
многих университетах, изучал культуру индейцев северо-западного побережья США.
Он выступал против расовой дискриминации, нацизма, встречался с советскими
учеными. В своих теоретических книгах и статьях он предостерегал от скороспелых
выводов относительно общих законов развития культуры. Тщательные
исследования культур дописьменных народов убедили Боаса в том, что все общие
схемы этнографии — эволюционизм, диффузионизм и функционализм — опираются на
умозрительные, недостаточные основания. В каждой есть какая-то доля истины, но
ни одна не может претендовать на универсальность. Боас считал этнографию
органической составной частью науки о человеке и видел цель этой науки в том,
чтобы реконструировать всю историю человечества, открыть законы, управляющие
деятельностью человеческого ума. Однако его собственные исследования не приводили
к открытию таких законов. Напротив, они убеждали в том, что каждый народ,
каждая этническая группа имеют свою уникальную историю и культуру. Последняя
зависит как от своеобразия внутреннего развития, так и от посторонних влияний.
В истории культур могут наблюдаться переходы от матрилинейной системы к
патрилинейной или наоборот. Единой линии тут нет. Родство языков можно иногда
объяснить [294] их общим
происхождением, а иногда — взаимным влиянием. В любом случае нужны тщательные
исторические исследования. При всем том Боас был твердо убежден в единстве
человечества, человеческой психики и интеллекта и отвергал мысль о
превосходстве «белой расы» над другими. Боас
специально интересовался психологией, методами обучения и работой
человеческого ума. В этой области он обнаруживал у исследователей культуры
много предрассудков и непроверенных, но широко распространенных мнений. Так,
считалось, что «примитивный человек», в отличие от цивилизованного, не
способен контролировать свои импульсы, долго сосредоточивать внимание на
чем-либо, что он в этих отношениях подобен ребенку. Боас указывал на множество
ситуаций, когда племенными обычаями индейцев предписывается строгая
сдержанность, выносливость, стойкое терпение — например, при совершении
болезненных «инициаций», когда юношам делают надрезы на коже, подпиливают зубы
или заставляют становиться коленями на раскаленные угли. «Все дело в том, — писал
Боас, — что самообладание и настойчивость требуются от примитивного человека
не в тех случаях, в которых они от нас требуются». Если индейцу предмет
кажется важным, он способен к длительному сосредоточению. Боас признавался,
что нередко первым уставал от бесед с индейцами. Среди
историков и философов распространен взгляд, что примитивные народы инертны,
консервативны, неспособны воспринимать инновации. Но этому противоречат хорошо
известные этнографам факты о появлении новых религиозных движений и новых
пророков у отсталых народов. Различие между народами заключается не в природе
ума, а в развитости той или иной мотивации, которую и нужно изучать в первую
очередь. Именно различия мотивов, т. е. заинтересованности, направленности
ума, чувства, поведения объясняют различия в системах ценностей. Даже самая
важная ценность — добро, или благо, — теряет, по мнению Боаса, свое содержание,
коль скоро мы не можем прийти к единому мнению о том, что такое благо.
Социальные идеалы негров Центральной Африки, австралийцев, эскимосов, китайцев
настолько отличаются, что оценки, даваемые этими народами одинаковым поступкам,
несравнимы. Объективное исследование возможно, по Боасу, лишь на ценностной
базе того народа, который мы изучаем. Боас понимал, что отказаться от признания
естественности собственных норм поведения очень трудно. Тем не менее он
требовал, чтобы исследователь освободился от оценок, связанных с его собст- [295] венной культурой.
Благодаря пристальному изучению чужих цивилизаций наши собственные моральные
идеалы выигрывают в ясности, считал Боас. Боас был одним из
первых ученых-этнографов, который подверг всестороннему анализу общепринятую
систему этических понятий. Отказавшись решительно от идеи духовно-нравственного
превосходства европейских народов, он пришел к «релятивизму», т. е. признанию
относительности всех культурных ценностей. В этом пункте взгляды
Боаса подверглись острой критике. Ведь он фактически отверг существование каких
бы то ни было общечеловеческих ценностей. Но если не существует единой
нравственной основы для взаимодействия разных человеческих групп, то оправдан
любой произвол не только в международных, но и во внутринациональных делах.
Если все моральные кодексы относительны, то почему я должен придерживаться
кодекса своей культуры, в которой я, в силу случайных обстоятельств, родился и
получил воспитание? Против
релятивистской трактовки морали восстает не только нравственная интуиция,
которая требует признать нравственный закон безусловным, но и сравнительные
исследования морали разных народов. Если отвлечься от частностей, то в разных
типах морали можно обнаружить вполне определенные общие принципы. Эти принципы
были выявлены еще французским этнографом-эволюционистом Шарлем Летурно
(1831-1902), которого считали обычно популяризатором науки. Летурно формулирует
семь основных принципов общечеловеческой морали: 1) делай добро; 2) не делай
зла; 3) благодари за добро; 4) компенсируй нанесенный тобой кому-то ущерб; 5)
будь справедливым; 6) будь верным; 7) самосовершенствуйся. Эти принципы
отличаются от известных норм Нагорной проповеди («не убий», «не укради», «не
пожелай жены» и т. п.) своей формальностью. Принципы Нагорной проповеди
безупречны, но в нашем несовершенном мире они не могут не нарушаться.
Приходится убивать, если враг на тебя напал, приходится красть, если ты
умираешь с голоду. А сколько проблем возникает вокруг супружеской неверности!
Между тем принципы Летурно, извлеченные из анализа множества моральных кодексов,
хотя и формальны, но не бессодержательны, как формален, но не бессодержателен
категорический императив Канта «относись к человечеству — в своем лице и в
лице всякого другого — всегда как к Цели и никогда как к средству». В сознание
любого вменяемого человека включен нравственный императив. Императив не догма,
но он требует отдать себе отчет в том, что я делаю, что я выбираю — добро [296] или зло? Причем сами
идеи добра и зла не содержат в себе привязки к конкретным интересам и
ситуациям. Человек свободен, и сам должен определить содержание своего
поступка. Воспользоваться своей свободой ответственно — вот к чему призывает
моральный императив. Труды
Боаса важны прежде всего своей информативностью. На основе исследований его и
его учеников составлены подробные карты и справочники культур индейских
племен. Ценно требование Боаса проверять на конкретном материале общие гипотезы
о культуре. Это
требование легло в основу исследований ученика Боаса — Альфреда Кребера
(1876—1960), изложившего свои взгляды на культуру в капитальном труде
«Антропология» (1923). По мнению Кребера, все культуры мира составляют один
сплошной и неразрывный континуум. Границы между культурами — в пространстве,
во времени и по содержанию — неопределенны. Когда приходится устанавливать эти
границы, следует помнить об их относительности. Наиболее четко разграничиваются
две категории культур: письменных и бесписьменных (цивилизованных и
нецивилизованных). История занимается первыми, а этнография — вторыми. История
имеет перед собой огромное временное пространство. Но свидетельства, которыми
она пользуется, разрозненны и могут быть по-разному истолкованы. Ограниченная
во временном пространстве этнография имеет то преимущество, что предмет ее
исследований — конкретная культура — непосредственно обозрим. Исследователь
имеет с ним дело «лицом к лицу», данные об изучаемой культуре
засвидетельствованы памятью живых людей, показания которых могут быть
углублены и расширены привлечением материала по другим народам, сходным
типологически. Интерес
Кребера к теории культуры побудил его выйти за пределы обычной этнографической
тематики. Серьезный труд «Конфигурации культурного роста» он посвятил истории
мировой культуры. В нем Кребер поставил целью, имея за плечами опыт и интуицию
полевого исследователя, проверить идеи о целостности культуры, путях ее развития,
типах культур, высказанные в умозрительной форме философами и историками. Нужно
сказать, что в 30—50-е годы этнография, как и другие общественные науки,
опирающиеся на факты и наблюдения, подверглась влиянию философско-исторических
теорий. Образные типологические названия культур, пущенные в оборот Ницше и
Шпенглером, такие как «аполлоновская», «дионисическая», «фаустовская», нередко
использовались для классификации дописьменных культур. Кребер против этого
возражал. Он и другие приверженцы школы Боаса отказались от идей эволюции,
органицизма, прогресса, стадиальности [297] развития и даже от,
казалось бы, приближенного к практике функционализма. Они предпочитали изучать
культуру без всяких априорных схем. Начав как бы заново строить теорию
культуры, они выдвинули понятие «культурный ареал», т. е. четко определенная
географическими границами территория, на которой предполагалось существование
значительного массива сходных элементов или черт культуры. Было введено также
понятие «культурный центр» — область наибольшей «густоты» признаков; понятие
«маргинальная область», где встречаются и смешиваются черты соседних ареалов. Элементы культуры
рассматривались Кребером в качестве самодовлеющих, а содержание культурной
истории сводилось к более или менее случайному их перемещению из одного ареала
в другой. Этот взгляд противостоял позиции эволюционистов, которые полагали,
что каждое общество, достигнув определенной стадии развития, самостоятельно
изобретает важнейшие инструменты и обычаи. Дальнейшие
исследования привели Кребера к выводу, что представление о свободном «дрейфе»
культурных элементов из одного ареала в другой несостоятельно. Оказалось, что
некоторые элементы, скажем, глиняная посуда или луки определенного образца,
легко и равномерно распространяются по близлежащим территориям, тогда как
другие, например формы построек или типы одежды, «привязаны» к одному месту и
не заимствуются другими народами. В некоторых случаях локализация элементов
культуры в данной местности объяснялась естественными факторами. Например,
выделка лодок практиковалась там, где были поблизости водные пути, а выделка посуды
— там, где были запасы глины. Но в других случаях народы, жившие в одних и тех
же условиях, упорно строили одни — деревянные хижины, а другие — землянки, хотя
дерева вокруг было более чем достаточно. Одни племена предпочитали плоские
крыши, другие — покатые. Близкие по языку народности, жившие в одних и тех же
условиях, занимались: одни — земледелием, другие — охотой. Отсюда был сделан
вывод о существовании «скрытой культуры», т. е. психологических качеств и
ценностных установок, которые ускоряют или тормозят «диффузию» культурных
элементов. Последняя сталкивается с сопротивлением там, где в воспринимающей
культуре имеются элементы, функционально сходные с теми, которые в нее
привносятся. Христианство не принимается в тех культурах ислама, которые уже
имеют свою Священную книгу, проникнутую идеей мессианизма. Но оно
распространяется относительно легко среди народов с политеистическими
религиями, например, среди японцев. [298] Был выявлен ряд
механизмов передачи конкретных навыков изготовления предметов и общих
принципов, стимулирующих творчество. Кребер столкнулся со случаем, когда
индеец племени чероки, познакомившись с алфавитным принципом письменности, сам
изобрел слоговую азбуку, в которой буквами обозначались не изолированные звуки,
а фонемы. Это разграничение «общей» и «конкретной» диффузии было важным шагом в
понимании целостности культуры. Была выдвинута идея
о том, что в каждой культуре имеется некоторая внутренняя модель (паттерн),
служащая как бы скелетом, архетипической основой «кристаллизации» культурных
черт вдоль определенных «осей». Тип модели объясняет легкость или трудность
заимствований. Одна и та же модель может наполняться разным содержанием. Это
представление о модели культуры существенно разнится от представления о
культуре как об организме. Модель культуры не развивается во времени, а
заполняется материалом, который непрерывным потоком проходит сквозь него.
Целостность, системность модели выглядит по-разному, в зависимости от того, к
какому типу она относится. Например, пирамиды, шестигранники, шары — целостные
фигуры, но совершенно непохожие друг на друга. Разграничением модели культуры
и ее содержания исследователи старались подчеркнуть несостоятельность идеи
абсолютной целостности. У Шпенглера и других культурфилософов этого
разграничения не было. По их мнению, принцип культуры непосредственно выражался
в ее живых формах. Поэтому трудно было объяснить диффузию, процессы культурного
обмена. Но Кребер идет дальше. Взаимодействие культур означает для него обмен
не только элементарным содержанием, но и некоторыми фрагментами самой модели.
«Элементы» — например, использование соли, кофе — передаются быстрее и легче,
нежели структурные фрагменты — скажем, алфавит, монотеизм (но все же и
структурные фрагменты при определенных условиях могут передаваться). Развитие культур во
времени, безусловно, происходит. Но его вряд ли можно уподоблять органическому
развитию, направление которого определено внутренней наследственной
программой. Развитие культуры напоминает, скорее, рост кристалла, при котором
одна какая-то ось может заполняться быстрее других, что приводит к структурной
неуравновешенности, а иногда и к «слому» структуры. Жизнь исторических
культур обусловлена внутренними инновациями и внешними заимствованиями, но ни
те, ни другие не предусмотрены заранее и не заложены в программу развития.
Одни инно [299] вации ускоряют рост,
другие могут его замедлять. В связи с этим Кребер вводит понятие
«кульминация», т. е. такая точка, в которой комбинация элементов оказывается
наиболее удачной, благоприятствующей расцвету тех или иных сфер культуры—
экономики, религии, драмы, философии. Культуры, живя бок
о бок друг с другом, конкурируют. Выживают наиболее приспособленные. В
некоторых случаях гибридизация культур помогает выживанию, в других возникают
нежизнеспособные гибриды. Решающими факторами превосходства и победы данной
культуры могут оказаться качество вооружения, организованность войска,
политической системы, физическая закалка людей, их численность, фанатизм,
степень гуманности и образованности. Согласно Креберу, большая и сильная
культура может пережить несколько серьезных кризисов, но по воле случая,
находясь в «слабой фазе», может быть вытеснена культурой, находящейся в
сильной, экспансивной фазе. Кребер
ставил перед собой вопрос: как изменяется продуктивность культур — плавно или
скачкообразно, какова длительность кульминаций — творческих взлетов и пауз,
имеется у культуры одно или несколько направлений развития? Везде, где только
можно, он использовал для ответа конкретные исторические и этнографические
данные. Он пришел к выводу, что многие культуры имели не один «пик развития».
Так, в Китае их было 2, в Японии — 4, в Индии — 2, в греко-римской культуре —
несколько, в арабской — 1, но растянутый во времени, в Англии — 3, в Германии —
4. Кребер показал, что периоды духовного расцвета обычно не совпадают с
периодами экономического могущества. Говоря
о «развитости» культуры в том или ином отношении, Кребер призывал к
осторожности в оценках. В Китае, например, ученые прекрасно ориентировались в
передвижениях звезд, но не было ничего похожего на астрономию как науку. Кребер
констатирует, что некоторые высшие типы духовных ценностей возникают почти
одновременно в разных культурах. Так, «великие философии» древности возникали
в Китае, Индии и Греции между V и VI вв. до н. э. Второй расцвет философии,
ознаменовавшийся появлением неоконфуцианства, христианской схоластики и арабской
философии, приходится на XI-XII
вв. Деятельность
творческого цикла у разных культур может варьироваться от нескольких
десятилетий до нескольких сотен лет. Научное развитие связано с политическим и
экономическим ростом, тогда как [300] художественное и
философское — от экономики не зависят. Философия и искусство достигают
зрелости, освободившись от религии. Но полная утрата религиозного чувства
вызывает, по мнению Кребера, упадок творческой активности, которая
восстанавливается лишь после нового религиозного возрождения. Все культуры в
чем-то недостаточны. Ни одна не развивает всех видов творчества. Египет, Рим,
Япония не имели философии. У арабов не было скульптуры. В Риме, средневековой
Европе, Японии и Китае отсутствовала наука. Греция, Германия, Италия не
переживали в прошлом периодов экономического подъема. Направлений
творческого роста обычно бывает несколько. Каждая культура в соответствии со
своим типом «высших ценностей» достигает кульминации, вслед за которой
происходит трансформация культурной модели. Кребер считает, что культуры не
умирают. Происходит лишь перестройка модели, ее ценностных систем. Касаясь проблемы
целостности культуры, Кребер отмечал, что каждая культура включает в себя
несколько различных по возрасту и происхождению «пластов». Он, как и Шпенглер,
пользовался понятием «локальная цивилизация», или «культурно-исторический
тип», не указывая строго критерия их разграничения. В число самостоятельных
культур попадают у него Индия, Германия, Италия, но Греция, Древний Рим и
Византия соединены почему-то в одну культуру. Тщательные
исследования Кребера помогают понять, сколь осторожно следует ставить вопрос о
системности и целостности культуры. В работе «Культура:
критический обзор концепций и дефиниций» (1952), написанной совместно с Клайдом
Клакхоном, Кребер систематизировал множество определений культуры, проследил
развитие этого понятия в языке и научной литературе. Эта книга до сих пор может
служить отличным путеводителем по культурологии. Авторами обзора обнаружено
более двухсот определений культуры. Среди них выделяются группы определений, по-разному
построенных. Авторы выделяют определения описательные, а также делающие акцент
на традиции и культурном наследовании, правилах и путях жизни, идеалах и
ценностях, формах поведения, выделяются психологические определения,
связывающие культуру с обучением, привычкой, мыслительными механизмами решения
проблем. Распространены структурные определения, подчеркивающие системность
культуры, а также генетические, акцентирующие роль идей, символов,
потребностей, инстинктов в ее возникновении и развитии. Интересна работа
Кребера по истории женской моды — чуть ли не первая, в которой с научных
позиций рассматриваются законы [301] этого культурного
явления, выявлены периодические изменения длины платьев и других деталей
одежды. Кребера, как и
многих других американских культурологов, отличает некоторое пренебрежение к
философским и теоретическим вопросам при умеренном и здравом смысле в выводах.
Общие взгляды Кребера на культуру не оставались неизменными. В 20-е годы он
трактовал культуру как «суперпограническое» явление, совокупность идеальных прообразов,
в соответствии с которыми воссоздаются материальные формы. Затем он принял
более распространенное представление о культуре как системе социальных
установлений. В начале своей карьеры Кребер развивал идеи циклизма, вел
полемику со школой Моргана, но позже согласился с некоторыми идеями
эволюционистов. 1 Malinowski В. A scientific Theory of Culture and other Essays. New York, 1969. 2 Малиновский Б. Научная
теория культуры // Вопросы философии. 1983, № 2. С.116. 3 Там же. С. 121. 4 ParsonsT. I) The Structure of Social
Action. New York, 1937; 2) The Social System. New York, 1951; 3) Social System
and the Evolution of Action Theory. New York; London,1977. 6 Американская социология. Перспективы, проблемы, методы /11од ред. Т. Пapсонса. М., 1972. С. 365. 7 Там же. С. 368. 9 White L. The Science of Culture. New
York, 1949. 10 Toyntee .4. A
study of History. V. 1-12. London, 1934-1961. 11 Сорокин П. Человек,
цивилизация, общество. М., 1992. С. 218. 12 Sorokin P. Social and Cultural Dynamics.
V. I-IV. New York, 1937-1941. 13 Sorokin P. 1) Society, Culture and
Personality. New York, 1947; 2) Sociological Theories of
Today. New York, 1966. 14 Sorokin P. Sociological Theories... P.
14. 15 Ibid. P. 23. Глава 12. Межнациональные ориентации философского осмысления культуры XX века§1. Философская культурология
психоанализа §1. Философская культурология психоанализаПсихоаналитическая
культурология была поначалу лишь подсобным инструментом психоанализа, позволяя
Зигмунду Фрейду (1856— 1939) из явления комического и механизма действия остроты
вывести всеобщность энергетики прорывающихся в сознании вытесненных аффектов и
желаний («Остроумие и его отношение к бессознательному», 1905) или же из
детского воспоминания великого художника понять глубинные мотивы и источники
сублимационной творческой активности личности («Леонардо да Винчи.
Воспоминания детства», 1910). Явный перелом в пользу «культурологизации»
психоанализа произошел накануне первой мировой войны, когда Фрейд в своей
этапной книге «Тотем и табу» (1913), написанной в плодотворном творческом
контакте с К. Г. Юнгом, сформулировал и обосновал знаменитую программу
аналитической культурной редукции по линии «невротик — ребенок — дикарь».
Теперь уже культура в ее развитии и функционировании выступила в качестве
первичного основания и для клинических интерпретаций, и для теоретических
обобщений. Перед анализом внезапно как бы распахнулся необозримый горизонт
исследования, переосмысления всего культурного багажа рода человеческого. В основание
культурогенеза Фрейд поставил фигуру терзаемого несознаваемым чувством вины
дикаря, параноика древнего мира, проецирующего вовне мучительный ужас
амбивалентности нарождающегося индивидуального психического мира и
обозначающего мифологическими образами путь индивидуации, выламывания из темного
леса массовидного безличностного существования. Оперевшись на краеугольный
камень классического психоанализа — постулат о тождестве фило- и онтогенеза
душевной жизни человека и человечества, [304] Фрейд построил свою
исходную объяснительную модель культуры как отчужденной от человека системы
принудительной индивидуации, объединяющей в едином акте как нормативные запреты
(табу), так и спасительные проекции, ритуально снимающие страх и чувство вины,
провоцируемые этими запретами. Позднее, в работах «Психология масс и анализ
человеческого Я» (1921), «Будущее одной иллюзии» (1927), «Недовольство
культурой» (1929) и «Человек Моисей и монотеистическая религия» (1938), Фрейд
окончательно сформулировал культурологию классического психоанализа, введя в
контекст обсуждения социальный аспект и рассматривая психологию массы в
качестве аналога внеличностного архаического пред-сознания, репрессивного по
отношению к индивидуальности, порождающего коллективные защитные проекции —
идеалы, иллюзии и различные маниакальные «измы». Особый интерес представляет философская ипостась психоаналитической
культурологии Фрейда. Фрейд не только использовал свое глубокое знание
историко-философской традиции (особенно близки ему платоновское обоснование
мифа, аристотелизированное Ф. Бретано картезианство и кантовский метод
критической дедукции, нагруженный метафорами А. Шопенгауэра и Ф. Ницше), но и
предложил собственную оригинальную, хотя и несколько эклектичную, систему
философской культурологии. В сфере культурологии философствованию сложнее
возводить стену иллюзий и рационализаций: ведь культурология эти иллюзии и
изучает. Вместе с тем конец иллюзиям кладет та же философия, вводя смерть в
структуру мировоззрения и снимая чувство вины за предельное одиночество и
страх состояния «современности». Фрейд подменил проблему смерти тождественной ей по сути,
но не уводящей в трансцензус проблемой рождения. Вынужденный в 1924 г. по
соображениям сохранения единства психоаналитического движения разорвать
отношения со своим ближайшим учеником Отто Ранком, он полностью и органично
ввел в свою теоретическую систему основные положения его книги «Травма
рождения», как обычно предельно радикализировав их. Фрейд утверждал, что
каждое этапное событие, каждая катастрофическая ломка нашего жизненного мира
есть однопорядковое «убийство» нашей самости и образование определенного
пласта бессознательного. Понятия «смерть» и «рождение» при этом действительно
сливаются воедино, а задача философской культурологии в рамках классического
психоанализа может быть обозначена как исследо [305] вание трех важнейших
этапов рождения — смерти субстанциональной системы «человек — культура» 1.
Культура рождается вместе с первым прачеловеком как система его фобийных
проекций, функционально распадающаяся на свод провоцирующих запретов и набор
навязчивых ритуалов символического их нарушения. По мере хода
историческогопроцесса индивидуации, по мере «выламывания» (калечащего, но
сладостного, ибо связанного с индивидуальной сексуальностью) человека из родового
монолита, становления индивидуальной воли и сознания скелет базовых заповедей
культуры обрастал мясом мифологических проекций, образов, идеалов, иллюзий, с
кровью вытесняя коллективное, родовое предсознание, превращая его в первичное
филогенетическое бессознательное, примитивный человек проецирует на противостоящий
ему мир культуры свой страх наказания за первородный грех бегства из рая
изначальной обезличенности. 2.
Культура поворачивается своей продуктивной стороной, выступая в качестве
отработанной веками программы вочеловечивания, символического ряда «древних
соблазнов», приманок индивидуации. Она пробуждает в поле памяти ребенка
прадревние, архетипические переживания при помощи их символического реального
или же фантазийного повторения в период раннего детства — в сказках, играх,
сновидениях. 3.
Культура проявляет себя исключительно репрессивно; целью ее является защита
общества от свободного индивида, отринувшего и биологические, и массовидные
регуляторы, а средством — тотальная фрустрация, перегонка свободы в чувство
вины и ожидание кары, толкающее индивида либо к обезличенности массовидных
идентификаций, либо — к аутоагрессивной невротичности, либо — к агрессии,
направленной вовне, что усиливает культурное давление и усугубляет ситуацию.
Культура консолидируется в качестве врага любых проявлений человеческой
индивидуальности. Характеристикой данного этапа психического развития человека
и человечества является всеобщая невротичность, а культурным символом — появление
в поле сознания личности понятия смерти (своеобразной квинтэссенции тотальной
враждебности культурного окружения) и философии как формы рационализации
танатофобии. Осознание
описанного трагического противостояния личности и культуры неоднократно в
истории человеческой цивилизации порождало контркультурные программы «великого
отказа» и «возврата в естественное состояние». Психоаналитическая культурология
также [306] настроена довольно
критично, но критика ее не столь радикальна. Она выделяет следующие принципы
подхода к единому, хотя и противоречивому, феномену культуры. Принцип
историчности, используя методологию «сообщающихся сосудов» по аналоговой линии
«дикарь — ребенок — невротик», фактически и породил аналитическую
культурологию как теоретическую систему. Заполнить лакуны, белые пятна,
касающиеся самых ранних этапов вхождения человеческого существа в режим
принудительного окультуривания, удалось исключительно благодаря параллелям из
области антропогенеза, поскольку единое поле памяти младенца, не делающее
различий между реальными событиями, фантазиями и сновидениями, даже при снятии
инфантильной амнезии не дает основания для однозначных интерпретаций. Принцип
критицизма позволяет поставить вопрос об адекватности компенсаций и
обоснованности культурных запретов. Человек есть действительно единственное
живое существо, которое обречено на изначальную и ничем не сдерживаемую в нем
самом агрессивность. Но он спровоцирован на агрессию совершенно особой задачей
— индивидуацией, выламыванием из первичной массы, которое и делает его
человеком, в отличие от ребенка и дикаря. Культурное же развитие заключалось в
том, чтобы равно и провоцировать, и ограничивать процесс психологического
освобождения путем формирования запретов на порывы индивидуации (Танатоса),
начиная с отказа в удовлетворении изначальных форм освобождения из оков рода:
инцеста и кровожадности. Для подкрепления своих запретов культура была вынуждена
опираться на противоположный Танатосу первичный позыв — объединяющий людей в
тоске по утерянному материнскому лону Эрос. «Для этого, — пишет Фрейд, — на
службу призывают методы идентификации и затормаживания по цели любовных
влечений», т. е. массообразование. Но черпая широкой горстью энергию Эроса на
цели взаимоидентификации членов массы, культура незаметно проскакивает точку
оптимума и не только отдельного индивида ставит в невыносимое состояние, но
может погубить весь род человеческий. Принцип
амбивалентности учит нас примиряться с культурой, не позволяя отклоняться от
формулы В. Спинозы: «Не плакать, не смеяться, а понимать». Да, культура сугубо
репрессивна, ее «гнетущий груз» давит на нас постоянно, требуя приносить в
жертву самые естественные желания и даже мысли. Но ведь именно это
провоцирующее давление, стимулирующее актуализацию архетипических прафантазий
из родового пласта «Оно» и их аффективное вытеснение в сферу лично [307] го бессознательного,
заряжает нас жизненной энергетикой, нарцисстически перехватывая которую мы
движемся по пути индивидуации, личностного саморазвития. Главное здесь —
правильно учитывать свои силы и брать ношу по плечу: этому учит нас принцип
элитарности. Ведь за что, к примеру, Фрейд отрицательно оценивал культурную
роль христианства? За выдвижение абсолютно невыполнимых моральных императивов,
типа «Возлюби ближнего как самого себя», которые порождают тотальное чувство
вины и навязчивые массовидные формы его ритуального снятия, абсолютно
перекрывающие режим индивидуации. Порочность современной ему культуры Фрейд
видел прежде всего в универсальности, провокационности ее запретов, толкающих
на мучительный путь личностного саморазвития всех людей, независимо от их
индивидуальной предрасположенности. Принцип элитарности гласит, что каждый
сам себе выбирает моральные императивы и меру агрессивности против них; а
невротичен лишь тот, для кого непосильна ноша противодействия культуре. Но индивидуальное
саморазвитие, тем более удавшееся, отнюдь не является самоцелью. Задача
«современного человека» — помочь массе неудачников, ищущих утешения в
инфантильных регрессиях и массовых иллюзиях. Большинству из них культура даже
не дала шанса на завершенную индивидуацию, и такую культуру следует изменить.
Таково содержание принципа терапии культуры. Фрейд разработал универсальную
методологию контроля за мерой репрессивности культуры, названную им
«метапсихологией». Метапсихология, ставшая концептуальным основанием
фрейдовской идеи «терапии культурных сообществ», стремилась провести ревизию
всех проективных форм современной культуры, методом ретроспективной
контрпроекции найти их психологические корни (в индивидуальной, а затем в
массовой психологии), а затем — вынести вердикт относительно того, какие
культурные образования реально детерминируют личностные формы отреагирования,
а какие уже отмерли и в качестве искусственных напластований на живом древе
культуры лишь произвольно калечат жизненный мир человека, насыщая его
непродуктивными, тупиковыми фобиями. Особые же надежды
Фрейд связывал с принципом бисексуальности. Лишь гармоничное единство мужской
и женской ипостасей нашего мира психики, души каждого человека, совместное
отреагирование Эроса и Танатоса, агрессивности и пассивной устойчивости, личностного
риска и стабильности постоянной связи с родом, считал он, может спасти людей от
взаимоистребления. [308] Культура, которая мучает
нас подобно отравленному хитону кентавра Несса, была дарована, по Фрейду,
женщиной — именно она «толкала» первых культурных героев на подвиг «мужского
разбега» индивидуации. Женщина же как ипостась души каждого из нас, проникнутая
не Танатосом, а животворящим Эросом, позволит снять и чрезмерную репрессивность
культуры, восстановить тотальность человеческой индивидуальности, самости. Карл
Густав Юнг (1875—1961) с еще большим основанием, чем Фрейд, может считаться
культурологом. Этот швейцарский психолог, философ и психиатр развил свою версию
учения о бессознательном, назвав ее «аналитической психологией» и желая этим
подчеркнуть и свою зависимость и самостоятельность по отношению к Фрейду. Юнг
отверг «пансексуализм» Фрейда, полагая, что «психическая энергия» (либидо), с
помощью которой строятся личностные и коллективные формы культуры, универсальна
и нейтральна в отношении инстинктов человека и может «заряжать» собой любые
идеи, образы и побуждения. Юнг расходился с Фрейдом также и в понимании
коллективного бессознательного, которое он трактовал не как «свалку» вытесненных
и неприемлемых для общества влечений, но как главный резервуар культуры,
хранилище ее «праобразов» и «праформ», названных им архетипами. Религиозность
и вера в науку органически слились в душе Юнга. «Психическое» он считал
первосубстанцией, а индивидуальная душа представлялась ему в виде светящейся
«точки» в пространстве коллективного бессознательного. Интерес к прошлому, к
«пралогике» души, к тайнам истории и дальних культур предопределил выбор Юнгом
психиатрии в качестве профессии. Вместе с тем, концепция Юнга — остро
современна. Он был в курсе важнейших научных течений XX века и проявлял большой
интерес к политике и проблемам личности, живущей в эпоху глобального кризиса
цивилизации. О своем современнике-европейце он говорил как о человеке
«больном», разорванном рациональностью техногенной цивилизации. Подавление глубинного
мифо-поэтического слоя психики поверхностным научно-техническим сознанием
является, по мнению Юнга, главной причиной индивидуальных и коллективных
неврозов, массовых мифологем, которые служат питательной основой для
формирования фанатических вождей, вроде Гитлера или Сталина. Они, подобно
горьковскому Данко, увлекают за собой обезумевших людей, соблазняя их образом
земного тоталитарного Рая. Юнг разработал оригинальную типологию характеров,
основанную на соотношении двух психических ори [309] ентаций:
интравертности и экстравертности и четырех «функций души»: мышления, интуиции,
сенситивности и чувствования. С помощью этой типологии он объяснял многие
человеческие конфликты, особенно культур, сновидения и другие психокультурные
явления. Увлекаясь спиритическими и парапсихологическими феноменами, он
постулировал существование «акаузальных связей», которые могут быть направлены
из будущего в прошлое и из «настоящего в настоящее» и которые должны изучаться
наукой наряду с каузальными, причинно-следственными связями. Больше всего Юнг
интересовался процессом «индивидуации», то есть взросления, интеграции и
«самособирания» личности. Тесное переплетение строго научных констатаций с
мистическими и метафизическими ассоциациями придает учению Юнга особенную
глубину и значительность. Если Фрейд видел суть личностного и общекулътурного
эволюционного процесса в рационализации (по принципу: «там, где было „оно"
будет я»), то Юнг связывал формирование здоровой личности с гармоническим и равноправным
«сотрудничеством» сознания и бессознательного, с взаимопроникновением и
уравновешиванием в человеке «мужского» и «женского» рационального и
эмоционального начала, «восточных» и «западных» элементов культуры,
интравертных и экстравертных ориентаций, архетипического и феноменального
материала психической жизни. Ценность своей аналитической психологии он видел в
том, чтобы помочь процессу «индивидуации», в частности, тем, что вся пестрая и
противоречивая цепь личностных переживаний истолковывается с помощью
архетипических символов и становится таким образом целостной индивидуальной
духовной жизнью. «Борьба за целостность» психики, за воссоединение разного
рода «комплексов», угрожающих душевному здоровью, была и личной проблемой
самого Юнга. Значительную часть материала для своих теорий он почерпнул из
собственных сновидений. Душа каждого человека, по Юнгу, — часть единой
общечеловеческой души, устремленной к некоему центру, смысл которого может быть
выражен только символически, в виде «золотого цветка» или образа Бога. Бог —
самый богатый, всеобъединяющий символ, к которому человек восходит постепенно,
проходя через состояния детской наивности, персонифицированной социальности,
научной рациональности, романтической религиозности, с тем, чтобы в конце
концов обрести целостность души, духа и практического жизнетворчества. Теория
«архетипов» Юнга (в ней среди множества других особенно важны и продуктивны
архетипы мужчины, женщины, маски, «другого», «самости», «тени», «ребенка»,
матери, отца, [310] шута, мудрого старца)
оказала большое влияние на научную фольклористику, этнографию,
литературоведение, теорию мифа, политологию. Воздействие взглядов Юнга испытали
Т. Манн и Г. Гессе, физики В. Паули и Э. Шредингер, культурологи К. Кереньи и
М. Элиаде. Взгляды Юнга — безусловно дискуссионные и во многом далеко не
систематизированные — способствовали развитию психологии творчества,
персонологии, трансперсональной психологии и сравнительной исторической
культурологии. Карен
Хорни (1885—1952) — социальный психолог и культуролог представляет в
психоанализе т. н. «культурный фрейдизм». Опираясь на ортодоксальный
психоанализ, она вела с ним постоянную полемику. В поле зрения Хорни — тесная
связь культуры, с одной стороны, душевного здоровья и невротизма— с другой.
Если Фрейд считал принципом здоровой психики стремление к удовольствию, акцентировал
роль инстинктивных — либидинозных и агрессивных — влечений, трактовал культуру
как продукт сублимации вытесненных инстинктивных сил, то Хорни переносит центр
своего внимания в сферу сознания, ответственности и социальных ориентаций
индивида. Фрейдовская психология в глазах Хорни и ее поколения выглядела
чересчур механистичной, обездушенной и инстинктивистской. Хорни полагала, что
природа человека — пластична, а структура влечений, равно как и механизмы
защиты обусловлены той культурой, в которой человек воспитывается и живет.
Разные культуры акцентируют или угнетают разные стороны человеческой природы.
Поэтому социокультурные типы личности зависят от условий места и времени.
Вопреки Фрейду, Эдипов комплекс, сексуальная этиология неврозов, конфликты
между «я», «оно» и «сверх-я» — не универсальны и выражают определенные
конфигурации ценностных систем и зависят от воспитания. Эдипов комплекс есть
скорее аномалия, чем норма. Структура характера, согласно Хорни, зависит не
столько от раннего детского опыта, сколько от сознательной, целеустремленной
активности личности, от ее самоидентификации. Хорни упрекает Фрейда в том, что
он не разграничил биопсихологический и социокультурный источники невротизма.
Невроз — это не только столкновение разнонаправленных влечений, но чаще всего
столкновение ценностных ориентаций, сформированных культурой. Культура — в
виде ролевых ожиданий и идеальных побуждений — формирует тип личности, который
считается нормальной. Но в другой культуре этот же тип личности будет выглядеть
«отклоненным» или невротичным. В Америке человек, будучи богачом, тратит время
и здоровье на приумножение своих [311] миллионов и его
считают здоровым. Но в Греции или в Африке его сочтут невротиком. Признаком
невроза считают обычно чрезмерную акцентуацию личности. Но, согласно Хорни,
акцентуация — неизбежный признак хорошо адаптированной и высококультурной
личности. Более характерным признаком невроза она считает ригидность, жесткость
мышления и поведенческих реакций. В какой-то мере невроз корреллирует с
неразвитым интеллектом и неспособностью принимать решения. В Америке, куда
Хорни вынуждена была эмигрировать после прихода Гитлера к власти, неустранимым
противоречием был, по ее мнению, конфликт между капиталистической ориентацией
на успех, соперничество, борьбу, власть и богатство, и христианской ориентацией
на любовь, смирение и доброту к ближнему. Другое противоречие состоит в том,
что происходит постоянное подхлестывание эгоистических и индивидуалистических
желаний рекламой, искусственно формируется в массовом сознании образ
«нормально» преуспевающей личности, в то время как огромное большинство людей
не «преуспевает», страдает от каких-то ограничений и лишений, избавиться от
которых — не в их власти. Эти и другие противоречия культуры рождают невроз,
симптомы которого — агрессивность и капитулянтство, мания величия и чувство
ничтожества. Кроме того, любая активная творческая деятельность в искусстве,
науке, политике может приводить к неврозу, поскольку в творчестве всегда есть
риск и всегда существует шанс проиграть, не «состояться». Отсюда у интеллигенции,
прежде всего, да и у большинства современных людей, возникает постоянное
состояние тревожности, которое Хорни называет «базовой тревогой», считая ее не
только неизбежной, но и полезной для быстрейшей мобилизации психических
ресурсов в современной динамичной культуре. Невротические
симптомы возникают, согласно Хорни, в результате гипертрофии каких-то
нормальных социальных потребностей, их Непропорционального развития. Все
многообразие этих потребностей Хорни делит на три типа: направленные «к людям»,
«от людей» и «против людей». Структура и степень развитости каждой из этих потребностей,
соответствие их социальной роли определяют характер человека и формулу невроза.
При гипертрофийной ориентации «к людям» формируется «уступчивый»
безынициативный тип. Невроз состоит в неспособности активно любить людей. При
выдвижении на первый план ориентации «против людей» мы имеем дело с агрессивным
типом. Направленность «от людей» формирует «разобщенный» тип личности. Другой
механизм невроза связан с развитием ложной [312] личности,
«идеализированного я», которое испытывает фрустрацию при каждом столкновении с
реальностью. Для Фрейда невроз есть возврат к низшему, досоциальному,
инфантильному. Согласно Хорни, невротик не «падает вниз», а скорее «прыгает
слишком высоко», где невозможно закрепиться. «Базовый
конфликт» есть причина постоянного беспокойства, жизненных поисков
современного человека. Универсальным средством контроля по отношению к нему
Хорни считает религию, которая открывает «неприкаянному» современному человеку
«твердую» реальность истины, добра и красоты. Но массовая секуляризация
затрудняет путь к Богу. Другой «якорь спасения» — это самореализация в профессиональной
деятельности. Наконец, третий путь — это постоянный самоанализ, самокорреция,
сближение «реального я» и «идеализированного образа я». Значительное
внимание Хорни уделила женской роли в современном обществе. Фрейд выдвинул
идею «женской неполноценности». Считая этот взгляд «патриархальным предрассудком»
отца психоанализа, Хорни развивает свою концепцию женской личности. По Фрейду,
женщина испытывает зависть к мужскому пенису. Согласно Хорни, мужчина, не
способный родить человека, испытывает зависть к женщине. Свою мужскую зависть
он стремится компенсировать социальным и культурным творчеством, создавая
государство, искусство, религию. В результате вся культура носит отпечаток
«маскулинности» и женский потенциал в ней не реализуется. Ощущение женщиной
своей «неполноценности» имеет культурное происхождение и преодоление его требует
перестройки воспитания и всей системы гендерных отношений. Хорни в гораздо
большей степени, чем Фрейд, вдохновляется не научными, а
морально-терапевтическими задачами, в силу чего разработанный ею психоанализ
называют также «гуманистическим». Следующим
шагом на пути усложнения модели структуры и поведения личности в культуре была
теория Э. Фромма. Эрих
Фромм (1900-1980) получил философское образование, он глубоко изучил К. Маркса,
а затем, увлекшись идеями Фрейда, стал психоаналитиком. В своих работах Фромм
ведет постоянный спор-диалог с Марксом и Фрейдом, которых считает великими мыслителями,
определившими в значительной мере «интеллектуальный климат» XX в. Оба они были
«детьми просвещения», глубоко верили в разум и хотели использовать науку для
понимания человека и общества. Оба были острыми критиками культуры и
непримиримыми противниками всяческих догм, иллюзий и идеологий. [313] Полемизируя и с
Марксом, и с Фрейдом по поводу «человеческой природы», целей и средств
освобождения человека от иллюзий и эксплуатации, Фромм развивает оригинальную
версию антропологии культуры, пытается построить новую гуманистическую
религию. Он делает акцент не на революции и не на медицинских мерах, а на
задачах культурной политики. Он полагает, что путем организации социальных
институтов и групп, основанных на дружеской заботе, любви, можно воспитывать
разумную творческую личность, проникнутую чувством ответственности, можно
строить «здоровое общество». Психоанализ, согласно Фромму, в сочетании с Марксовой
теорией отчуждения, классовой борьбы позволяет вскрыть истинные мотивы
человеческих поступков. Психоанализ позволяет показать, что даже такие далекие
по содержанию идеологии, как кальвинизм, фашизм, коммунизм, могут вырастать на
сходных душевных основаниях определенного типа личности. Фромм называет этот
тип «авторитарным», или «садомазохистским». Для такого типа характерно
стремление к власти и обладанию, прикрываемое морально-идеологическими аргументами.
Авторитарный характер, формирующийся часто в патриархальной семье в результате
деспотического воспитания, служит, по Фромму, главной опорой тоталитарных
режимов. Он способен властвовать и подчиняться, находя в таком поведении
удовлетворение своей глубинной экзистенциальной потребности. Но он не способен
к равноправному демократическому сотрудничеству и потому, будучи распространен
в массах, выступает как тормоз всех демократических преобразований. Ведя свои рассуждения в русле
философско-антропологической традиции Аристотеля, Спинозы, Фейербаха, Фромм
утверждает, что «природа человека» не сводится ни к инстинктам, ни к экономике,
что она социальна и вместе с тем духовна. С общеисторической точки зрения
детерминация человека свободным разумом важнее, чем Детерминация экономикой и
инстинктами. Культура, по Фромму, не «надстройка» и не «инструмент выживания»,
а истинная «стихия жизни» человека. Служение культуре, т. е. жизнь ради
делания добра, ради заботы о ближнем, ради творчества, есть для человека
наиболее естественная, свободная и здоровая жизнь. Этика свободы совпадает для
Фромма с этикой любви и долга. Согласно Фромму, фрейдовская ориентация психики на
архаические и инфантильные состояния является не свободной, а невротической.
Она возможна лишь в моменты кризисов и потрясений, когда человек теряет почву
под ногами. Феномен коллективной регрессии, [314] выступающий в форме
иррациональных движений, поддерживаемых «авторитарными религиями», Фромм
называет «бегством от свободы», Суть этого феномена в том, что массы людей,
потеряв уверенность в завтрашнем дне и чувствуя бесплодность тех способов
выживания, к которым они привыкли, впадают в невротическое состояние и готовы
добровольно отказаться от своих прав и свобод, вверить свою судьбу любому
демагогу, обещающему взять на себя их заботы. В этих случаях человек толпы
обретает силы и уверенность, проецируя бессознательный инфантильный образ отца
на фигуру авторитарного лидера. Отказот свободы в цивилизованном обществе
равносилен, по Фромму, прорыву архаических стадных и агрессивных влечений их
коллективного бессознательного в общественное сознание. Он маскируется обычно
символами псевдорелигиозного характера, среди которых главную роль играют
«чистота крови», «верность Родине», «преданность вождю», «классовая солидарность»,
готовность выполнить «историческую миссию». С позиций
современной экзистенциально-персоналистической этики Фромм восстает против
всякого авторитаризма, настаивая на том, что в каждой исторической и
индивидуальной ситуации человек должен делать свой выбор сам, ни на кого не
перекладывая ответственности и не хвастаясь своими прошлыми достижениями. Счастье и свобода
никому и никогда не гарантированы и не даны в готовом виде, утверждает Фромм.
Они суть результаты правильного выбора, который позволяет человеку сохранить
свою «аутентичность», подлинность своего бытия. Нет готовых рецептов принятия
решений. Нужно каждый раз заново прислушиваться к «голосу бытия» и к собственной
совести, поняв, что без душевных усилий, без любви, надежды и веры никакое продвижение
вперед невозможно. Учение об
«экзистенциальных потребностях» — фокус антропологической и культурологической
концепции Фромма. Потребностей пять: в общении, в трансценденции, в
«укорененности», в самоидентичности и в системе ориентации. Это именно
«экзистенциальные», т. е. имманентные человеческому бытию, потребности. Они не
удовлетворяемы до конца. Их осознание и переживание делают человека человеком
и дают ему импульс к творчеству. Каждая из потребностей может удовлетворяться
здоровым, творческим или же нездоровым невротическим путем. Различению
«здорового» и «больного» существования соответствует у Фромма различение
гуманистического и авторитарного, любовного и «садомазохистского»,
«подлинного» и «неподлинного», а также модусов «бытия» и «обладания». [315] Здоровое
удовлетворение потребности в общении требует альтруистической любви,
основанной на заботе и ответственности. «Нездоровое» удовлетворение
достигается путем подчинения или насилия, подмены любви всякого рода
суррогатами, такими, как секс, наркотики, обладания вещами и деньгами. Фромм
отмечает, что материнская, отцовская, сыновняя, братская, гетеросексуальная
любовь, а также любовь к Богу и самому себе основаны на различных личностных
позициях и предполагают душевные усилия разного рода. Подмена одного вида
любви другим чревата опасностью утраты «аутентичности», опасностью невроза. Потребность в
«трансценденции», т. е. в «выходе за границы» заданного бытия, удовлетворяется
здоровым путем — с помощью творчества, нездоровым путем — с помощью агрессии и
разрушительных действий, вандализма, насилия. Потребность в
«укорененности» у здорового, цивилизационного человека удовлетворяется путем
свободного, разумного выбора той общности, конфессии или культуры, к которой он
хочет принадлежать. У невротика, идеологизированного человека она
удовлетворяется в результате освобождения архаических стадных влечений, путем
«саморастворения» в родовой группе, в нации, путем «опрощения» и ухода «в
народ». Потребность в
самоидентичности удовлетворяется путем творческого «поиска» внутреннего центра
душевной жизни, самостоятельной выработки мировоззрения и системы ценностей.
Невротики, люди с неразвитым самосознанием, удовлетворяют эту потребность путем
бессознательной идентификации с героем, отцом, тотемом, божеством. Однако в
межличностных отношениях элементы взаимной идентификации присутствуют
постоянно и не свидетельствуют о каких-либо психических отклонениях. Фромм не
утверждает, что удовлетворение экзистенциальных потребностей осуществляется
исключительно рациональным путем. Бессознательный компонент должен
присутствовать в каждом здоровом Душевном движении. Влюбленный смотрит на мир
глазами любимого человека. Это нормально и естественно. Проблема в том, чтобы
Удерживать бессознательное под контролем разума. Хотя разум не сводится к
рассудку, он включает в себя также эмоционально-интуитивные компоненты. Потребность в
системе ориентаций и поклонения, по Фромму, равносильна потребности в
религиозной вере. Вопреки Фрейду, который был атеистом, Фромм считает, что
религия вечна. Однако у него речь [316] идет не о какой-то
конкретной конфессии. Любая система взглядов, которая дает человеку объект
поклонения и способ ориентации в мире, может рассматриваться как религия.
«Авторитарные религии», такие как кальвинизм или фашизм, внушают человеку
страх, покорность, униженность. «Гуманистические религии», такие как буддизм,
даосизм, христианство, являются «открытыми», поощряют стремление к
саморазвитию, к подлинному бытию, дают чувство «сопричастности» всему
существующему. Бог для Фромма есть прежде всего символ высшей человечности,
постоянно творимый идеал, приобщение к которому дает чувство «полноты бытия». Смысл
культурно-исторического процесса Фромм видит в прогрессирующей «индивидуации»,
т. е. в освобождении личности от власти стада, инстинкта, традиции. Но история
не плавно восходящий, а возвратно-поступательный процесс, в котором периоды
освобождения и просвещения чередуются с периодами порабощения и помрачения ума,
т. е. «бегства от свободы». Специфичность
культуры Фромм выводит не только из природы человека, задаваемой
экзистенциальными потребностями, но и из особенностей «человеческой ситуации».
Разум — гордость человека и его проклятье. Чем шире и яснее человек мыслит, тем
острее сознает свое одиночество, конечность, смертность и индивидуальную
ограниченность. Историческое творчество человека и динамика истории обусловлены,
согласно Фромму, не столько социально-классовыми противоречиями или «вызовами»
внешней среды, как думал, например, Тойнби, сколько «человеческой ситуацией» с
ее экзистенциальными «дихотомиями». Человек колеблется между верой в конечность
жизни и верой в бессмертие, между сознанием бесконечности родовых возможностей
и сознанием конечности индивидуальных способов самореализации, между желанием
полного, неограниченного взаимопонимания и пониманием невозможности проникнуть
в мир другого человека. Испытывая тревогу, заботу и надежду в связи с этими неразрешимыми
экзистенциальными противоречиями, человек и становится творцом культуры.
Экзистенциальные противоречия важно отличать от социально-исторических, не
смешивать с ними. Социальные проблемы бедности и богатства, справедливости,
гражданского мира, экологической защищенности сложны, серьезны, но вполне разрешимы
в рамках цивилизационного общества. Если Фрейд
исследовал главным образом бессознательное личности, то Фромм (как и Юнг)
больше интересуется процессами, происходящими в коллективном — родовом и
общественном — бессоз [317] нательном. При этом он
акцентирует культурную ценность коллективного бессознательного, которое
состоит не только из вытесненных инфантильных и архаических влечений,
инстинктов, но и из всего родового богатства культуры, в том числе языка,
логики, фантазии, памяти. Важнейшие социальные институты (семья, собственность,
государство, право, мораль) глубоко укоренены в бессознательном. Сознание
общества Фромм трактует не как коллективный разум, а, скорее, как систему
противостоящих разуму репрессий и ограничений, благодаря которым складывается
идеология, представляющая собой смесь сознательных и бессознательных
компонентов. Дело в том, что «защитные механизмы», препятствующие осознанию
опасных и отталкивающих истин, еще сильнее действуют в общественном сознании,
чем в психике индивидуального человека. Общество с помощью идеологий защищает
своих членов от столкновения с жестокой правдой бытия. Ни одно общество не
могло бы существовать, если бы его рядовые члены знали, как оно устроено и
функционирует. Сокрытие правды об обществе в гораздо большей степени является
задачей его институтов, нежели обнаружение истин. Поэтому информация,
поступающая в индивидуальные сознания, «фильтруется», обрабатывается таким
образом, чтобы все люди стандартно и согласованно могли иметь успокаивающую их картину
действительности. Именно единство необходимо для стабильности и надежности
общественных структур. Поддерживаются эти
стандарты с помощью механизмов цензуры и контроля, среди которых Фромм отмечает
язык, логику и социальные табу. Говоря о языке, он
имеет в виду сложившуюся общепризнанную сетку понятий и категорий, служащих для
обозначения, систематизации и оценки жизненных реалий, а также насаждаемых
рекламой и пропагандой иллюзий. Языковые структуры глубоко укоренены в бессознательном,
отражают опыт многих поколений. Поскольку языковая социализация происходит в
семье, школе, через посредство радио и телевидения, то создается возможность
насытить повседневный язык словами, из которых состоит официальная модель
общества, и изгнать слова, не укладывающиеся в нее. Второй механизм
цензуры — логика. Хотя правила логики универсальны, существует много способов
незаметно нарушать их с помощью софизмов. Третий элемент
цензуры, по Фромму, — социальные табу, запреты, накладываемые на проявление
некоторых чувств, на обсуждение идей [318] и проблем, на
высказывания, отражающие очевидные вещи. Табуирование характерно для
примитивных дописьменных культур, где оно служит грубым, хотя и универсальным
механизмом культурной регуляции поведения: даже нечаянно нарушивший табу
нередко умирает здесь от внутреннего стресса. В идеологических табу
тоталитарных обществ возрождается этот общественный страх перед именами политических
лидеров, боязнь свободно обсуждать деятельность партии и государства.
Засекречиваются целые области знания — начиная от статистики рождаемости и
преступлений и кончая численностью партийного аппарата. История трактуется как
«политика, опрокинутая в прошлое», из нее вычеркиваются события, даты, имена.
Общество становится слепым, беспамятным калекой. Взгляды
Фромма не всегда оригинальны. Стремление к духовному синтезу — сильная сторона
его творчества, но она же оборачивается подчас эклектикой. Концепция
гуманистической религии как системы разумно обоснованных ориентации вряд ли
убедительна. Но дух оптимизма, гуманизма и мужество при постановке самых
больных и запутанных вопросов цивилизации, вера в возможность их разумного
решения делают культурологию Фромма увлекательной и вдохновляющей. [319] §2. Философия культуры Франкфуртской школыСвоеобразным
манифестом, определившим суть философии культуры Франкфуртской школы,
развиваемой ее представителями на протяжении почти полувека и вобравшей в себя
такие фундаментальные концепции, как марксизм, фрейдизм, элементы экзистенциальной
феноменологии и веберовской социологии, стала небольшая статья Герберта Маркузе
(1898—1979), в которой предпринята попытка внедрения хайдеггеровского
dasein-анализа в рассмотрение общественного развития и человеческой истории в
целом. Соединение неоспоримой для франкфуртцев критики К. Марксом буржуазной
цивилизации с экзистенциально-иррационалистическим пониманием бытия приводит к
тому, что человеческая история предстает у них разделенной на «истинную» и
«неистинную», связанную с «основным определением бытия, заключенным в
экзистенций/структуре, динамике происходящего»1.
Показывая ограниченность фаталистическо-механистического подхода исторического
материализма, Маркузе обосновывает необходимость обнаружения и исследования
внутреннего, подлинного, связанного с психикой человека пласта культуры,
скрытого за внешним, видимым, неподдинным слоем. Таким обнаружением и
исследованием должна заняться, считают франкфуртцы, «критическая теория
общества». Разработка ее началась с осмысления философии как феномена
культуры, выявления специфики философии как области знания2. Культура для
франкфуртцев на этом этапе формирования концепции — синоним духовной культуры,
среди составляющих которой главными являются философия и искусство (прежде
всего литература и музыка как «наиболее немецкие из искусств»). Исследование [320] философии как
феномена, в котором заключены истоки и тайны всей культуры (квинтэссенция
культуры), являлось важнейшим принципиальным моментом: философия как
самопознание культуры рассматривается и как один из методов познания мира и
человека в нем, и как мировоззрение, и как творчество, и как способ построения
нового теоретического знания (хотя последнее конструируется позднее в виде
утопических проектов). Именно философия способна осознать и отразить противоречия
социальной реальности (бытие культуры), идеи, фетиш и идеалы (сознание
культуры) и описать их как целое, функциональные элементы которого находятся в
состоянии сложнейшей взаимообусловленности. В этом плане эталонной для
франкфуртцев была гегелевская система, сохраняющая свое значение в качестве
школы мышления и богатой кладовой идей эвристического заряда. В частности,
ссылаясь на «Феноменологию духа» Гегеля, Хоркхаймер выдвигает следующий
методологический принцип: любое исследование должно выявлять истинное,
действительное, жизнеспособное начало в культуре, сопутствующее или помогающее
ее дальнейшему росту и развитию, и «недействительное». В этой связи свою
основную задачу теоретики-франкфуртцы видят в развитии критической традиции
европейской философии, доведении ее благодаря «Капиталу» Маркса до качественно
нового уровня, уровня «тотальной» критики всей прежней методологии «наук о
духе» и социального познания вообще. Специфика «критической теории» — в
критике традиционных теорий, ограничивающихся «данным» и абсолютно равнодушных
к различению должного и сущего, а следовательно, к вопросам собственно
человеческого бытия. Анализ феномена
философии в культуре давал возможность объяснить динамику
социально-экономических механизмов жизни общества и отношений между
экономической жизнью и общественной с ее институтами, науками, религией,
государством, правом и т. д. В конечном итоге такой «тотальностью» оказывалась
«индустрия», или вся совокупность исторической практики, взятой на определенном
этапе. Укорененная в ней субъект-объектная модель знания является результатом
реального положения общественного целого, которое вопреки «внутренней»
тотальности (единство «праксиса») на поверхности социальной жизни предстает в
виде антагонистического противоречия между «единичным» (субъектом) и
«всеобщим» (объектом). В свою очередь, указанный антагонизм отражает
противоречивую природу человеческой активности, выступающей на уровне общества
в качестве конкретной, но неосознанной, а на уровне каждого дейст [321] вующего индивида —
осознанной, но абстрактной. Другими словами, индивид не подозревает о конечной
цели «праксиса», а за субъект-объектным» расщеплением обнаруживается
изначально противоречивое единство (человека и общества), осуществляемое в процессе
производства. Стержнем этого единства является иррациональность (неподвластность,
неподчиненность целого плану), облеченная в рациональную оболочку
(калькулирование каждого отдельного момента). Осознание основного противоречия
культуры существующего общества, с точки зрения франкфуртцев, выводит
«критическую теорию» за пределы наличной системы разделения труда и механизма
воспроизводства и делает ее тождественной «гуманистической позиции, рассматривающей
общество как свой объект», позиции, ориентированной «не просто на устранение
недостатков, поскольку это кажется неизбежно связанным с перестройкой всей
социальной структуры», но прежде всего — и это самое главное — на то, чтобы
«превзойти», вырваться из тисков действительной социальной практики, стать и
быть вне ее. Таким
образом, анализ культуры не только как сферы духовной активности людей, но и
как единства духовной и материальной деятельности дает возможность, считают
франкфуртцы, осознать основное ее противоречие и тем самым занять позицию социального
аутсайдерства. Последнее предполагает осмысление положения в культуре самого
теоретика, мыслителя, критика («в целом противоположность критической теории
традиционной происходит скорее из различия в субъектах, чем в объектах»).
«Академический» мыслитель (представитель и носитель «классики»),
рефлектирующий в жестких рамках фактичности, воспринимает события социальной
жизни как нечто внешнее, достойное лишь классификации и систематизации. Его
позиция — это позиция рациональной незаинтересованности: он не способен к
сопереживанию событий социальной жизни, не в состоянии «пропустить» их через
существо своего внутреннего Я. В отличие от академических мыслителей
«критический теоретик — это человек, единственная забота которого состоит в
том, чтобы ускорять развитие, ведущее к обществу без несправедливостей»3. В
конечном счете анализ феномена философии в культуре приводит к проблеме
выявления специфики философской теории и неразрывно связанной с нею проблеме
соотношения жизненной деятельности философа с его профессией, проблеме
целостности личности, гармонии Я (когда профессия «философ» не только
обязанность и долг; но саморазвертывание сущностного, наиболее [322] адекватного бытия).
Эта проблема была предметом специального рассмотрения К. Маннгейма и М. Вебера
в социологии знания, выделившей антиномию ученого-специалиста и
ученого-гражданина. Для первого социальная деятельность представляла собой
нечто «внешнее», «данное», для второго — окрашенное субъективным переживанием
стремление изменить ее. Для «критической теории» «бисубстанциальность» бытия
ученого рассматривалась как «противоречие самому себе», возникшее не только из
субъективных желаний комфортного, следовательно, приспосабливающегося к
наличным общественным условиям существования, а как результат противоречил
между «разумностью» индивида и бессистемностью «тотальности» трудового
процесса. Так иррациональность становится синонимом антигуманности подавления.
Разрешение антиномии в поднятии, превращении второй, внешней стороны человеческого
существования до уровня первой, т. е. деятельной сущности человека.
Одновременно это и будет «возвратом», по терминологии франкфуртцев, общества к
самому себе: его развитие предстанет не как естественно-исторический процесс,
или воплощение господства бессознательной деятельности над сознательной, а как
процесс саморазвертывания сознательной коллективной воли человечества. Но каков должен быть «субъект» истинного знания, способный на
критическую рефлексию, доходящую до тотального отрицания? Какие общественные
силы, рассматриваемые в качестве носителей этого знания, могут воплотить это
отрицание в деятельности? Сложность этих вопросов определялась тем, что
франкфуртцы (Адорно, Маркузе, Хоркхаймер) сходились во мнении, что в условиях
буржуазного общества субъект исчезает4.
Если активность, воля и свободное решение в теоретической форме возрастают, то
субъект всех этих сущностных сил аннигилируется. Он, если иметь в виду массовый,
типический случай, выхолощен, лишен второго измерения — сферы самостийности и
спонтанности. В подобном положении находится и вся культура, непосредственно
детерминируемая потребностями капиталистической экономики (аффирмативный
характер культуры). Как и субъект (личность как конкретный носитель противоречивого
единства всеобщего и индивидуального), культура борется в фазе своей смерти.
«Рак культуры» в виде вездесущей одномерности поражает также и рабочий класс,
ибо процесс его интеграции неизбежен. («Как может одномерный человек, попавший
в плен тотальной заданности чувств, мышления, действий, стать носителем
истинного сознания?»)5 [323] Круг носителей
«истинного сознания» предельно мал. Причем представителей его не связывает
ничего, кроме собственного сознания. Они не должны рассчитывать ни на какую
опору: ни на культуру (она аффирмативна), ни на сознание передовых общественных
сил (оно идеологизировано). Иначе говоря, историческая необходимость с роковой
неизбежностью приводит постигающее ее мышление к изоляции, ибо ему ничего не
остается, кроме утверждения самого себя. Таким образом, логика обсуждения
проблемы нового субъекта — субъекта истинного знания — приводит теоретиков
Франкфуртской школы к формуле экзистирующего человека, обретающего свое подлинное
бытие в освобождении от коррупции наслоений неподлинного буржуазного общества.
И если в экзистенциализме философия («поводырь, доводящий слепого до
перекрестка», по Киркегору) помогала индивиду найти систему противостояния
социальному в себе самом, что в результате приводило к ориентации на отрешенность,
к превращению философии в форму социального эскапизма, то примерно то же самое
происходит и в «критической теории». Чрезвычайно показательна неопределенность и
расплывчатость формулировки содержания «критической теории», даваемой
Хоркхаймером. Он пишет: «Несмотря на видимую близость критической теории в
каких-то моментах самым передовым традиционным теориям, она не имеет... примера
для себя», ее единственное требование — «высший суд над классовым подавлением»6. Маркузе добавляет: «Единственная цель
критической теории — забота о счастье людей»7.
Подобный радикализм был обусловлен логической структурой «критической
теории». Хоркхаймер традиционную теорию с ее дедуктивным принципом построения,
пытающуюся «развитие всего живого втиснуть в жесткую иерархию общего и
частного», объявляет «неспособной постичь тот факт, что человек изменяется и,
кроме того, остается тождественным самому себе»8.
«Критическая» же теория как раз исходит из человека как субъекта и творца
истории и постоянно сопоставляет его наличную активность с возможностями,
которые еще не Реализованы. Это положение, близкое по смыслу к экзистенциалистской
установке (общество — лишь фон, «задник», уродливо диссонирующий с
Уникально-неповторимой сущностью индивида), проясняет суть декларации
политической теории о своей сугубо социальной направленности и приверженности
делу «Капитала»: марксизм необходим в Функции обнаружения неподлинности и
«диагноза болезни» социального целого буржуазного типа. [324] Пользуясь, однако,
методом Маркса не только для «диагноза» общества и культуры, но и для
объяснения механики социальных процессов, теоретики Франкфуртской школы вводят
между членами характерного для домарксовского анализа отношения «объект» («данное»,
«совокупность наблюдаемых факторов» и т. п.) и «субъект» особое звено: систему
общественных связей, связей обмена деятельностью между людьми («индустрия»,
«праксис»). Введение этого звена «переворачивает» указанное отношение и через
ряд необходимых превращений (если следовать за Марксом) приводит к заключению
о необходимости революционных преобразований действительности с помощью
реальных общественных сил. На последнем этапе анализа Франкфуртская школа вновь
«переворачивает» отношение сознания, оказываясь на позиции его
рационализированной формы с характерными для нее самодеятельностью,
самостоятельностью и «беспредпосылочностью» в отношении к действительности.
Поэтому провозглашаемые «критической теорией» «революционные преобразования»
сводятся по сути к «тотально отрицающей» деятельности носителей
рафинированно-элитарного сознания. Выдвижение
принципа «рациональной организации» свободной человеческой активности выявляет
близость «критической теории» аксиомам немецкого классического идеализма с его
объективистским пониманием истории. Так, согласно «критической теории»,
поскольку сущность человека — свобода, а не подавление, постольку необходимо
рациональное общество, или общество, устроенное на разумных началах. «Сегодня
очертания подобного общества существуют лишь в воображении, но имея в виду
возможность возврата к недавнему мрачному прошлому, стремление к такому
обществу действительно «вкладывается» в каждого человека»9. Таким путем «критическая теория» по замыслу
ее создателей становится неотъемлемой частью исторического процесса борьбы за
свободное общество. Подобный политический лозунг по существу ничем не
отличается от этических максим всей традиционной рационалистической философии10. Таким
образом, различие между «критической теорией» общества и традиционной — в
выдвижении на передний план проблемы человека. По существу «критическую
теорию» можно рассматривать как одну из попыток соединения «экзистенциальных»
проблем с теорией марксизма. К
проблеме уникальности и специфики «критической теории» франкфуртцы возвращаются
практически на протяжении всей своей истории. Во-первых, таким уникальным,
подлинным предметом [325] «критической теории»
объявляется Будущее как радикальное, категорическое, абсолютное отрицание
существующей реальности. Между Будущим и наличной действительностью,
утверждают франкфуртцы, пролегает пропасть, преодолеть которую понятийное мышление
не в силах. Следовательно, во-вторых, уникальность приписывается фантазии,
обладающей силой представления о целях в настоящем. Франкфуртцы считают, что
фантазия сможет создать систему, предохраняющую «критическую теорию» от
«рокового фетишизма», сопутствующего требованию научной объективности как
достаточной гарантии истины. (Именно последнее положение, по мнению Маркузе,
привело материалистическую теорию к необычному согласию с идеалистическим
рационализмом, который, занимаясь человеком лишь в абстрактной форме «данных
фактов» и сосредоточив внимание только на методологии, подставил науку под
бремя существующих отношений социального подавления.) Согласно «критической
теории», фантазия призвана продемонстрировать, насколько истина противоречит
фактам и насколько хорошо она с их помощью скрыта, насколько «научная»
предсказуемость не совпадает с предсказуемостью футуристического типа, где
обитает подлинная истина. Франкфуртцы считают, что фантазия способна давать
ответы более близкие к истине, чем те, что получены с помощью строго
понятийного анализа. Ведь «когда истина не может быть реализована внутри
установленной социальной системы, она всегда появляется как утопия». Фантазия
же не «испытывает страха перед утопией». Именно благодаря ей история культуры
приобрела теории о лучшем государстве, о наивысшем удовлетворении, о
совершенном счастье, о вечном мире. Задача «критической теории» — сохранить
упорство отстаивания утопизма своих положений в качестве истинной природы
философского мышления. Все эти положения
становятся фундаментальными для такой составляющей философии культуры
Франкфуртской школы, как идея исчерпанности, несостоятельности буржуазной
культуры и ее кризиса. Хрестоматийная для различных вариантов западной
философии и философствования, она рассматривается франкфуртцами в контексте
социальных процессов как идея элитарности «свободно парящей интеллигенции»,
идея элитарности культуры в целом, создаваемой гениями, отчужденными от
общества и способными «всегда говорить "нет", элитарности искусства,
в частности — творения свободного художника, наделенного «провидением» и
исключительностью в созерцании мира. [326] Вдохновителем многих
тем о роли искусства в культуре XX в., получивших развитие в трудах
франкфуртцев (Адорно, Хоркхаймера, Маркузе), был Вальтер Беньямин (1892-1940).
Его работа «Происхождение немецкой трагедии» (1928) — «на редкость остроумная
и глубокая», по словам Т. Манна, — считалась одной из самых значимых во
франкфуртской культур-критике. Посвященная истории и философии аллегории, она
давала ключ к расшифровке современной культуры и искусства. По мысли
Беньямина, аллегория — это антиэстетический принцип, рождающийся в самом
искусстве. Исторический контекст этого рождения, по терминологии Беньямина, —
«вторая природа» гражданского общества, воплощаемая искусством барокко и
представляющая естественную историю разложения, упадка и дезинтеграции.
Аллегории барокко, наследуемые от романтизма до искусства XX в., оказываются
доминирующими способами выражения, при которых вещи теряют свою
непосредственную связь с их интерсубъективным, очевидным значением. Аллегории
многих культур сплетены с упрощенными схемами, безошибочно указывающими на
трансцендентное, открывающееся там, где известен код (например, в Библии,
Коране). Аллегории гражданского общества, напротив, — это лишь руины,
указывающие на «метафизическую бездонность» одинокого существа в тоске по
трансценденции, несмотря на профанированную религиозность. Аллегоризация
означает, что искусство стало проблематичным для самого себя, в той степени, в
какой эстетические принципы «красивой видимости» стали достоянием эпигонов
классики. Эта
тенденция усиливается в XX в., ибо практика технического воспроизводства
произведений искусства стирает грань между копией и оригиналом, нивелируя его
художественную ценность. Беньямин называет «аурой» то, что теряет произведение
искусства в эпоху технического воспроизводства. Упадок ауры, по Беньямину,
связан с развитием не только технических средств, но и соответствующих социальных
потребностей: сделать культуру более доступной для «масс», приобщив их к
культурным ценностям. Последнее неизбежно связано с трансформацией статуса
культурной ценности и забвением традиций. Фотография, кино, радио и газеты
разрушают ауру вещей и являются предвестниками кризиса традиционных форм:
живописи, театра и литературы. Новые технологии способствуют формированию
«массовости» искусства, а значит, унифицированности «масс», их некритичности, в
какой его абсолютное отождествление с большинством является безусловным.
Уникальность Я также оказывается монопольно определяемой обществом: она
представляется как нечто [327] естественное,
природное, наделенное лишь поверхностными деталями типа усов, специфического
выговора или акцента, тембра голоса или отпечатков пальцев. Похожие детали
становятся определяющими стиля «культуры индустрии», навязывающего потребителю
манеру двигаться, жаргон, прическу и одежду кино- и телезвезд. Определяя
«просвещение» как «массовый обман», а тип современной культуры как «индустрию
культуры», поставляющую, как правило, лишь массовое искусство, Адорно и
Хоркхаймер тем не менее рассматривают модернизм (Шенберг, Пикассо, дадаизм и
экспрессионизм, сюрреализм) как оппозицию массовой культуре. Подобно
«критической теории», появляющейся как бунт против традиционной философии,
модернизм предстанет как одна из попыток преодоления кризиса буржуазной
культуры. В модернистской свободе воображения, фантазии, пророчества и
утопизма франкфуртцы видят своего рода возможность соединения революционной
критики существующих общественных отношений и действительного преобразования
мира. Таким образом, философия культуры Франкфуртской школы закономерно приходит
к проблеме соединения философии и искусства. Подобно всей культуре XX в.,
массовое искусство превращает сущностные проблемы бытия в псевдопроблемы,
загоняя их в подполье. Художественная функция искусства теряет свое первостепенное
значение, уступая место потребительской. Усилия отдельных художников сохранить
независимость и приверженность «подлинному» в искусстве не меняют положения
дел, ибо в целом творческое сознание также ориентировано на модель
потребления. Искусство, как и культура в целом, становится частью политики. Развивая идеи
Беньямина, Адорно и Хоркхаймер разрабатывают концепцию «индустрии культуры»,
согласно которой культура к середине XX в. превращается в одну из областей
индустрии, подчиняясь, подобно Другим ее областям, законам монополии. Однако в
отличие от собственно «индустриальных» (нефтяной, химической, электрической и
т. п.) сфер производства культура оказывается в ситуации самоликвидации.
Рыночный принцип потребления, диктующий свои законы, заставляет создавать
произведения, лишенные ауры. Вместе с художественными Ценностями из культуры
исчезают «этика и вкус». «Культура индустрии», по мнению Адорно, напоминает
цирк, где мастерство наездников, акробатов и клоунов утверждает превосходство
физического над интеллектуальным. Опутанное идеологическими клише, приобщение
личности к культуре (ее просвещение, по терминологии Адорно и Хоркхаймера)
превращается в обман, а сама личность — в иллюзию. [328] Если в 30-е годы
сотрудники Франкфуртского института социальных исследований не понимали
природы тоталитарной силы и тоталитарного разума (поэтому исследование
замыкалось лишь сферой духовной культуры, в частности, философии), то в 60-е
годы они поняли, что тоталитаризм есть следствие преодолевшей свое либеральное
прошлое «специфической системы производства и распределения»". При этом
техника расценивается ими не как один из элементов производительных сил
общества, а как некая самодовлеющая сила, определяющая и подчиняющая своим
собственным целям весь ход общественного развития. Техника, по утверждению
Маркузе, «ограничивает всю культуру, она проектирует историческую тотальность
— «мир»12. Маркузе не разделяет
технократического оптимизма, основанного на вере во всемогущую силу техники как
орудия освобождения человека. По его мнению, напротив, «машина навязывает свои
экономические и политические требования», порабощая человека. За внешней
определенностью техники как инструмента для эффективного господства и
подчинения усматривается специфический способ отношения человеческого разума к
реальности, при котором последняя является не сама по себе в своей
онтологической сущности, а исключительно в виде объекта для использования
(метафизическое «бытие как таковое» обнаруживается в «бытии-средстве»), лишь
как средство для извлечения наибольшей полезности13.
Таким образом, по Маркузе, сущность техники не в делании и не в манипулировании
(так считал и Хайдеггер), а в способе обнаружения бытия, полноту которого
«современный человек принимает как сырье для производства. Поэтому использование
машин и производство машин — это не техника сама по себе, но просто адекватный
инструмент для реализации сущности техники»14.
В этом плане отношение человека к природе как к гигантской кладовой запасов
сырья и энергии является закономерным. Утилитарное
отношение к действительности с необходимостью предполагает соблюдение принципа
рациональности, т. е. точного расчета, контроля и регуляции во всех сферах
материальной и интеллектуальной культуры (экономики, технологии, «управления
жизнью», науки и искусства). Поэтому рациональность— символ «расколдовывания»
мира, безвозвратной потери им очарования непознанности и неподвластности —
становится одним из проявлений «духа капитализма», его неизбежной судьбой,
синонимом подавления, массовой стандартизации и регламентации. Рационально
организованный мир превращается в «административную вселенную», где все,
начиная с природы и [329] кончая человеком,
выполняет роль инструмента, средства для обеспечения бесперебойного
функционирования социального целого. Но рациональность —
это не только знание о возможности овладеть окружающим миром посредством
расчета, но и вера в возможность овладения. Не каждый индивид, живущий в эпоху
научно-технической цивилизации, обладает точным знанием о технически сложных
вещах, но он верит в то, что все условия его повседневной жизни имеют
рациональное происхождение, являются воплощением самого разума. Для такого
человека, считает Маркузе, скрыта присущая обществу иррациональность —
бесполезная трата человеческих и материальных ресурсов, сосуществование
богатства с нищетой, использование науки в антигуманных целях и т. п.15. От взора жителя «управляемой вселенной»
скрыт тот факт, что не производство обслуживает человека, а человек
приспосабливается к производству, ставя его потребности и его логику над своей
субъективностью. Использование в
своей концепции идей М. Вебера позволило Маркузе пересмотреть, а вернее
«уточнить» известный марксистский тезис о труде: труд, утверждает Маркузе, не
только создал человека, но и поработил его. В современных условиях это
порабощение достигло наивысшего предела, поскольку коренным образом изменился
характер труда. «Теперь, — пишет Маркузе, — на переднем плане искусство ума,
а не мускулов, нервов, а не рук»16. И
если раньше рабочий сознавал свое рабство и тем самым был живым отрицанием
существующего общественного порядка, то теперь он не сознает его, ибо оно ему
приятно. Данная ситуация
стала возможной в результате особой системы контроля над индивидом и управления
им; откровенное насилие заменено сложным и тонким механизмом манипулирования
потребностями. Современная цивилизация не столько удовлетворяет нормальные
человеческие потребности, сколько создает потребности искусственные. Иллюзия
свободного выбора «ценностей» поддерживается мифом об уравнивании потребностей
«слуг» и «хозяев». И сама эта иллюзия свободы превращается, по Маркузе, в
надежный инструмент подавления, ибо решающим фактором определения степени
человеческой свободы является не диапазон выбора, предоставляемого личности,
а то, что может быть выбрано и что выбирается в действительности. Но последнее
как раз и регламентируется системой социального контроля. Стандартизация
потребностей превращает человека в бездикое существо, высшим стремлением
которого становится вещь. По словам [330] Маркузе, само понятие
отчуждения становится сомнительна, ибо вещь (автомобиль, фешенебельный дом,
кухонное оборудование и т. п.) полностью поглощает и исчерпывает желания
человека и его стремления. При этом даже общение между людьми приобретает характер
субъект-объектного отношения. Рассматривая окружающих людей сквозь призму
собственных потребностей, индивид утрачивает способность видеть и воспринимать
внутренний мир другого человека и тем самым теряет главное, что определяет его
как нравственного субъекта. Понятие отчуждения
действительно теряет привычный смысл, поскольку отчужденный субъект полностью
сливается со своим отчужденным существованием, прекращая бытие в качестве
самостоятельно мыслящего существа, собственно человека. И не может идти речь о
деформации общественных отношений, в результате которой процесс труда, его
условия и продукты, социальные нормы и институты, идеология превращаются в
силы, враждебные человеку и господствующие над ним. Человек современной
цивилизации добровольно отождествляет себя с социальной реальностью, сливается
с навязываемыми ему нормами и стандартами. Описываемой стадии
отчуждения человека присущ и специфический тип сознания, которое Маркузе
называет «счастливым». В отличие от гегелевского «несчастного сознания» —
понятия, в котором фиксируются поведение и чувствования индивида, пытающегося
спастись от отчужденности бегством в сверхчувственную сферу, в воображаемый
мир, где он может найти утешение, — «счастливое сознание» служит индикатором
массового, конформистского сознания. «Счастливое сознание, — пишет Маркузе, —
это вера в то, что реальное является рациональным, что система воплощает добро»17. Оно характеризует реального, эмпирически
наблюдаемого человека, которого Маркузе именует «одномерным», существующим в
узких рамках функциональной заданности и социальной детерминированности. «Одномерный
человек» — это совершенная личность, которой неведомы сомнения критического
духа, муки рефлексии, поскольку у нее нет «индивидуальное космоса» —
реальности внутренней свободы. «Сегодня, —
пишет Маркузе, — этот космос завоеван и искромсан технологической
реальностью»18, поэтому произошло
мгновенное, автоматическое отождествление личности с обществом. Конкретизация
понятия «одномерности» закономерно приводит к выводу о том, что современное
общество — это общество рабов. Используя знаменитую модель господского и
рабского сознания, при [331] меняемую Гегелем для
описания одного из моментов становления самосознания и содержащую, в частности,
мысль о неразрывности труда с познанием, Маркузе констатирует порочный круг
вместо диалектической связи между господином и рабом. Разделение на господ и
рабов мнимое, ибо «рабство определяется не тяжестью труда, не покорностью, а
статусом бытия простого орудия»19. И
если последовать далее за Гегелем, пользуясь его терминологией, то
одномерность можно обозначить как утрату человеком своего для-себя-бытия,
вытесненнего в сферу бытия-для-другого (что и является сущностью рабского
сознания, по Гегелю), бытия для корпорации, для акционерной компании, для
государства, в широком смысле — бытия-для-вещи (машины, квартиры, мебели). Подробно
описываемая и резко критикуемая Маркузе конформистская ориентация массового
сознания — действительный феномен современной буржуазной культуры. Болезнью
одномерности, подобно чуме XX в., заражены практически все слои общества.
Индивидуальное сознание, запрограммированное и унифицированное, становится
объектом направленного воздействия, конечная цель которого состоит в примирении
человека с существующими социальными условиями, ценностями и нормами
поведения. Особое производство «счастливого сознания», фабрикуемое средствами
«предписываемых позиций и обычаев, определенных интеллектуальных и
эмоциональных реакций... определенного образа жизни»20. Анализ механики
производства «счастливого сознания» объясняет современное положение людей, по
природе своего бытия должных «мыслить свободно»: философов, интеллектуалов,
идеологов, политологов, артистов и т. п. Чтобы добиться коммерческого успеха
на рынке идей, подчиненного потребностям производства «счастливого сознания»,
«творец» (им может быть художник, писатель, эстрадный певец и т. п.) должен
стать и быть одномерным, т. е. мыслить и творить только в ритме раз и навсегда
установленной функциональной заданности, а действовать лишь в рамках
определенных указаний и утверждений. Чтобы добиться успеха, он должен также
обладать специфической «глухотой», невосприимчивостью к нравственно-психологическим
проблемам, у него не должно быть памяти, исторической и эмоциональной — сферы,
где возможны ненужные ассоциации, наталкивающие на критическое восприятие
своей работы и действительности; поэтому память в рациональной организации
современного общества классифицируется как «иррациональный пережиток прошлого»21. [332] Производство
«счастливого сознания», осуществляемое целой армией «работников умственного
труда», само подчинено жесткой практике, тщательно планируемой и в широком
плане осуществляемой. А это значит, что производство уподобляется организму,
«переваривающему» продукты собственной деятельности, т. е. функционер данного
производства попадает под влияние им же самим производимой идеологии.
Вынужденные постоянно обращаться к потребителям «счастливого сознания» в
формах и терминах, ими же самими выработанных, идеологи попадают в орбиту
монотонного повторения одних и тех же истин, общезначимых и универсальных,
обретая те самые черты сознания, которые были закодированы всей системой
идеологического манипулирования. Аналогичная картина наблюдается практически
во всех областях социальной жизни. Пользуясь
веберовской априорной конструкцией «идеального типа» бюрократической
организации для описания стабильности, сбалансированности «управляемой
вселенной», Маркузе отмечает феномен «репрессивной терпимости» как один из
характерных признаков буржуазной культуры. Последней для бесперебойности работы
общественного механизма не нужен террор. Достаточно просто не замечать, быть
терпимой к различным формам протеста, чтобы обречь оппозицию, дискуссию на
медленное угасание. Так терпимость превращается в средство подавления. В
качестве альтернативы «репрессивной терпимости» Маркузе выдвигает лозунг
«освободительной терпимости» (liberating
tolerance), или
«нетерпимости к движению Правых и терпимости к движению Левых»22. Пафос
описаний культуры «передового индустриального общества» (по терминологии
Маркузе) в немалой степени обусловлен пристрастием Маркузе к
экзистенциалистской идее абсурдности бытия, которая оспаривает традиционную
онтологию «бытия в терминах Логоса»23
придающего «иррациональности форму рациональности»24.
Экзистенциальна и маркузевская схема подхода к человеку, распадающаяся на две
модели: феноменологическую — реально существующего (одномерного) человека и
онтологическую — «переустройства» современной цивилизации. Поскольку
социальная репрессивность принимает морально-идеологический характер (в
дополнение к юридическому) и направлена против нравственно-психологических
установок индивида, против его совести, постольку «факты» тайной душевной жизни
вытесняются в человеческое подсознание («подпольная жизнь человека»). На этом
остановились экзистенциалисты — из этого исходит Маркузе. «Со [333] стояние-бытие» (по
терминологии экзистенциалистов) как особый род внутреннего бытия, не имеющего
ни в чем ином, кроме себя, основания, превращается Маркузе в сферу
уникальности индивида, его свободы. При этом свобода интерпретируется также в
экзистенциалистском ключе как трансцендирующая сила, отрицающая все наличное,
«фактичное». Вместе с тем Маркузе видит ограниченность экзистенциалистского
признания «самостийности» подлинного бытия, не идущей дальше призывов к
социальному аутсайдерству, экстатического протеста и порывов социального
активизма. Свою концепцию он пытается обосновать с учетом психологических и
социологических данных, в частности учения Фрейда. Заимствуя у Фрейда
положения о динамике инстинктов и изначальной репрессивности культуры, Маркузе
истолковывает человека в атомарном, биологизаторском духе. Индивид, по Маркузе,
является прежде всего резервуаром инстинктов (Эроса — инстинкта жизни и
Танатоса — инстинкта смерти). «Бытие индивида по своей сущности — это
стремление к наслаждению. Наслаждение — цель человеческого существования.
Сексуальные инстинкты суть жизненные инстинкты»25,
подавленные, поглощенные, заторможенные репрессивной цивилизацией. В отличие от
Фрейда, который считал, что цивилизация только и может существовать благодаря
подавлению изначальных инстинктов, Маркузе требует отмены, снятия этой репрессивности,
причем путем освобождения Эроса от Логоса (Логос — принцип рациональной
организации и научного управления обществом), превращения труда в игру,
удовольствие и наслаждение. По мнению Маркузе,
работа как свободная игра и управление — вещи несовместимые. Лишь отчужденный
труд может быть организован «рациональной рутиной». И только вне сферы
администрирования возможна «нерепрессивная сублимация»: «нерепрессивная сублимация»,
неоднократно подчеркивает Маркузе, «несовместима с институтом принципа
реальности и содержит негацию этого принципа»26.
В действительности труд-наслаждение— редкое исключение, встречающееся либо в
процессе игры, как хобби, либо в непосредственной эротической ситуации,
утверждает Маркузе. Удовольствие может иметь место и при отчужденном труде, но
«это удовольствие или от ожидания вознаграждения, или — от удовлетворения (что
само по себе является знаком подавления) хорошо прилаженного бытия, на верном
месте, вносящего свою лепту в функционирование техники. Само высказывание
«работа должна быть выполнена, так как это работа» является вершиной
отчуждения, тотальной потери инстинктуальной [334] и интеллектуальной
свободы — подавления, которое стало не второй, но первой природой человека»27. Разрабатывая
проект «новой культуры», где труд заменен игрой, а освобожденная чувственность
становится основой функционирования всей системы социальных институтов,
Маркузе широко использует мифолого-поэтические образы. «Прометей —
архетип-герой принципа реальности... герой культуры тяжкого бремени,
производительности труда и прогресса посредством репрессии»28 — пишет он. Символы другой реальности — Орфей
и Нарцисс. Это «образы радости свершения, голоса, который не призывает, но
поет, жест, который дает, а не получает, действие, означающее мир и конец
подавленного труда; освобождение от времени, примиряющее человека с природой»29. Обратим здесь внимание на два момента: 1)
будущее общество — это, по Маркузе, царство Нирваны, в котором Орфей и Нарцисс
примиряют Эрос и Танатос; 2) история, утверждает философ, свершилась, «времени
больше нет», поскольку определяющим принципом бытия становится принцип
удовольствия («вечность наслаждения»). Отвлекаясь от фрейдистского контекста,
можно сказать, что образ Орфея — это символизация силы самовозрождения
человека, примирения человека с самим собой, силы, находящейся не вовне, а
внутри него. В такой интерпретации более очевидны смысловые параллели
деформированного социалистического идеала Г. Маркузе с экзистенциалистским
мироощущением. Можно вспомнить о «Черном Орфее» Сартра и о концепции Камю, где
тема Орфея — это поэтический образ гармонии, достигаемой через «творчество в
нас», направленное на то, чтобы понять, а не осудить, ибо «понять — значит
открыть путь к подлинному деянию: творец освобождает, судья подавляет»30. [335] §3. Проблема языка и картины мира в философии культуры XX векаПроблемное поле
семиозиса культуры, ее семиосферы занимает сегодня одно из главных мест в
программе культурологических исследований. Большая часть этих исследований
сосредоточилась вокруг проблем вербального языка, который в силу своей
содержательной универсальности является основным средством передачи информации
и общения людей и потому выполняет в культуре особые функции. Исследования
вербального языка, являющегося естественной знаковой системой, способствовали
становлению в начале XX в. семиотики как научной самостоятельной дисциплины и
во многом повлияли на методологию анализа вторичных моделирующих систем. В
семиотике язык описывается в трех измерениях — семантическом, синтаксическом и
прагматическом31; и семиотический
подход, таким образом, позволяет осмыслить язык как феномен культуры, исследовать
строение семиозиса культуры в целом32. Первые попытки
осмысления феномена языка можно увидеть уже в античной философии — диалоги
Платона и «логос» Гераклита, работы Аристотеля и «лектон» стоиков. За
знаменитым спором средневековых номиналистов и реалистов также стоит
стремление разрешить вопрос об онтологической природе языка. Однако только в
Новое время становится возможным исследование языка как феномена человеческой
культуры. Впервые это удалось Вильгельму фон Гумбольдту, создателю
деятельностно-энергетической концепции языка. Последняя органично вошла в
современную философию культуры, философию языка и антропологию. По Гумбольдту,
каждый язык имеет свою «внутреннюю форму», специфическую структуру, (грамматический
строй и присущие ему способы словотворчества — например, [336] «способ обозначения,
именования»), обусловленную «самобытностью народного духа». Понимая язык как
орган, образующий мысль, Гумбольдт подчеркивает зависимость языка от мышления
и обусловленность его каждым конкретным языком, заключающим в себе свою
национальную самобытную классификационную систему, которая определяет
мировоззрение носителей данного языка и формирует их картину мира. Говоря о
том, что, овладевая другими языками, человек расширяет «диапазон человеческого
существования», Гумбольдт имел в виду именно постижение при помощи языка —
через «языковое мировидение» — картины мира другого народа. Продолжая в целом
заложенные Гумбольдтом традиции — интерес к семантической стороне языка,
изучение языка в неразрывной связи с культурой конкретного народа,
подчеркивание активной роли языка в мышлении и познании, — неогумбольдтианская
школа (в основном в лице ее европейских представителей) опирается на философское
учение Э. Кассирера. Эрнст Кассирер
(1874—1945) явился самым последовательным приверженцем кантовской трактовки
символической природы культуры. На первый план он (как и его учитель Г. Коген)
выдвигал изучение роли языка в культуротворчестве — «критике языковых форм мышления».
Философская концепция Кассирера впервые прямо совпала с предметом философии
культуры, которая понимается как продукт символической деятельности человека, в
свою очередь опосредованный символикой речи. Исходя из
взаимообусловленности существа человека и культуры, Кассирер во «Введении в
философию культуры» анализирует основные из существовавших в истории концепций
человека и приходит к выводу, что «символ — ключ к природе человека». «У
человека между системой рецепторов и эффекторов, которые есть у всех видов
животных, есть и третье звено, которое можно назвать символической системой.
Это новое приобретение целиком преобразовало всю человеческую жизнь. По
сравнению с другими животными человек живет не просто в более широкой
реальности — он живет как бы в новом измерении реальности»33, — интерпретирует Кассирер кантовское
видение культуры в природе, «как если бы» она имела нравственную цель. Кассирер
подчеркивает — между органическими реакциями и человеческими ответами. В
первом случае на внешний стимул дается прямой и непосредственный ответ; во втором
— ответ задерживается. Он прерывается и запаздывает из-за медленного и
сложного процесса мышления. На первый взгляд, отмеча [337] ет Кассирер, такую
задержку вряд ли можно считать приобретением для человека. Однако средств
против такого поворота нет в естественном ходе вещей. Человек не может
избавиться от своего приобретения. Он может лишь принять условия своей
собственной жизни. «Человек, — пишет Кассирер, — живет отныне не только в
физическом, но и в символическом универсуме. Язык, миф, искусство, религия —
части этого универсума, те разные нити, из которых сплетается символическая
сеть, сложная ткань человеческого опыта. Весь человеческий прогресс в мышлении
и опыте утончает и одновременно укрепляет эту сеть. Человек уже не противостоит
реальности непосредственно, он не сталкивается с ней лицом к лицу. Физическая
реальность как бы отдаляется по мере того, как растет символическая активность
человека»34. По Кассиреру человек,
вместо того чтобы обратиться к самим вещам, постоянно обращен на самого себя.
Он настолько погружен в лингвистические формы, художественные образы,
мифические символы или религиозные ритуалы, что не может ничего видеть и знать
без вмешательства этого искусственного посредника. Так дело обстоит не только в
теоретической, но и практической сфере. Даже здесь человек не может жить в
мире строгих фактов или сообразно со своими непосредственными желаниями и
потребностями. Он живет, скорее, среди воображаемых эмоций, в надеждах и
страхах, среди иллюзий и их утрат. С этой точки зрения
Кассирер предлагает уточнить и расширить классическое определение человека. По
его мнению, вопреки всем усилиям современного иррационализма, определение
человека как разумного животного ничуть не утратило силы. «Рациональность, —
пишет Кассирер, — черта, действительно внутренне присущая всем видам
человеческой деятельности. Даже мифология не просто необработанная масса
суеверий или нагромождение заблуждений; ее нельзя назвать хаотичной, ибо она
обладает систематизированной или концептуальной формой. С другой стороны,
однако, нельзя характеризовать структуру мифа как рациональную»35. Традиционная ошибка, по Кассиреру, состоит в
том, что язык обычно отождествляют с разумом, хотя в таком определении часть
предстает вместо целого. Ведь наряду с концептуальным языком существует
эмоциональный язык, наряду с логическим или научным языком существует язык
поэтического воображения, присоединяется Кассирер к выводам Когена. Первоначально
же язык выражал не мысли и идеи, но чувства и аффекты. И даже религия «в
пределах чистого разума», как ее понимал и разрабатывал Кант, — это тоже всего
лишь абстракция. Она дает только [338] идеальную форму того,
что представляет собой действительная конкретная религиозная жизнь,
полемизирует Кассирер уже и с Кантом, и с Когеном. Поэтому, по его мнению,
«разум» — очень неадекватный термин для всеохватывающего обозначения
человеческой культурной жизни во всем ее богатстве и многообразии, причем все
это символические формы. «Вместо того, чтобы определять человека как animal rationale, — заключает Кассирер, — мы должны,
следовательно, определить его специфическое отличие, а тем самым и понять
новый путь, открытый человеку — путь цивилизации»36. Поскольку
«наивная теория отражения» в познании лишилась почвы, постольку основные
понятия всякой науки, по Кассиреру, рассматриваются уже не как пассивные копии
данного бытия, а как самосозидающие интеллектуальные символы. Значит, каждый
предмет «природы» — химический, биологический и т. п. — только особая точка
зрения на действительность, а «понять различные методические направления
знания при их признанном своеобразии и самостоятельности в единой системе —
новая задача философской критики no-знания»37.
Наряду с формами интеллектуального синтеза в процессе формирования сознанием
«объекта», который подчинен логическим законам, аналогично равнозначимые
содержания возникают в искусстве, мифе, религии — своеобразных символических
образованиях. Поэтому Кассирер считает, что уже для Канта в целостности трех
«Критик» система «разума» оказалась слишком узкой. Тем не менее
«коперниканский переворот», с которого начал Кант, приобретает новый, более
широкий смысл, когда относится не только к логической функции суждения, а ко
всякому принципу духовного формирования. В свете основного принципа
критического мышления — примата функции над предметом — необходимо понять, по
Кассиреру: наряду с функцией чистого познания, равным образом функции
языкового мышления, функции мифически-религиозного мышления и функции художественного
созерцания. «Критика разума становится с этим критикой культуры, — заключает
Кассирер. — Она пытается понять и показать, как всякое содержание культуры,
поскольку оно является большим, чем чистое отдельное содержание, и основано на
всеобщем принципе формы, имеет своей предпосылкой изначальный акт духа»38. «Бытие» понимается здесь поэтому не иначе,
чем «деяние». Такова «реальность» эстетическая, мифологическая, религиозная,
как и естественнонаучная. При «критическом» рассмотрении бытие никогда не
дано, а есть только задача. Различные продукты духовной культуры, язык, научное
познание, миф, религия, искусство при всем своем внут [339] реннем различии
включены в единую великую проблематическую взаимосвязь и отнесены к общей цели
— «пассивный мир простых впечатлений, которыми сначала пленен дух,
переформировать в мир чистых духовных выражений»39. Не случайно, отмечает
Кассирер, понятие «дух» со времен Декарта заменяется более емким понятием
«сознание», но как только Гегель сводит его к логике, систематика форм культуры
становится невозможной. Поэтому Кассирер предлагает ввести в философию новый
«логос» — принцип языкового мышления: «Критика языка и языковых форм мышления
становится интегрирующей составляющей проницательного научного и философского
мышления»40. В этом подходе к
систематике форм культуры Кассирер развивает идеи Когена. Последний, правда,
характеризовал специфику предметности науки, нравственности, искусства в их
обусловленности типом речи — доминированием той или иной функции языка, т. е.
использовал принцип «изначального происхождения» различных форм сознания
индивида для структурирования существующей современной культуры. Кассирер же
стремится дополнить структурно-логический анализ Когена рассмотрением культуры
в историческом аспекте, что придает новое измерение и объемность неокантианской
культурологии. Главный вопрос, который возник на этом пути исследования,
получил у Кассирера классическую неокантианскую формулировку: «Является ли мир
мифа такого рода фактом, с каким можно сравнить мир теоретического познания,
мир искусства, мир нравственного сознания»41?
Ведь с точки зрения традиционного идеализма мир мифа принадлежит не-бытию.
Ценя заслугу Шеллинга в оживлении философского интереса к мифологии и
стремлении ввести ее исследование в состав философии, Кассирер отмечает, что
изучение мифа по мере «психологизации» философской мысли с середины XIX в. все
чаще ведется методами психологии. И «систематическая проблема единства
культуры» — центральная проблема философской системы Когена — вообще не
ставится. Однако Кассирер справедливо указывает, что если у Когена логика,
этика, эстетика и утвердили себя каждая сообразно собственной форме в систематически
обоснованной целостности философского знания, то лишь потому, что «все они
смогли опереться на самостоятельный принцип "объективного" значения,
который противостоит любому психологическому разрешению»42 — «психологизму» в философии. Мифу же до сих
пор приписывается односторонняя субъективность, «иллюзорность» содержания
сознания, которая часто усматривалась [340] и в искусстве. Однако
для системы философии такого рода «отрицание отдельного члена угрожает целому,
поскольку оно мыслится не как простои агрегат, а как духовно-органическое
единство. И то, что миф и для самого себя обладает решающим значением,
становится ясным, если вспомнить о происхождении основных форм духовной
культуры из мифологического сознания. Никакая из этих форм не обладает с самого
начала самостоятельным бытием и собственным четко очерченным обликом, а каждая
предстает в образе какого-нибудь мифа»43;
формы познания, нравственности, техники, языка. Для Кассирера поэтому вопрос о
«происхождении языка» неразделимо связан с вопросом о «происхождении мифа»;
понятия пространства, времени, числа он также рассматривает в их постепенном
становлении из нерасчленимого единства мифологического сознания. Миф
понимается, таким образом, как своеобразный способ духовного формирования,
поэтому его генетические проблемы рассматриваются в связи с проблемами
структуры культуры. (Критический вопрос «происхождения», который Кант поставил
для теоретического, этического и эстетического суждений, впервые перенес на
область мифа и мифологического сознания Шеллинг.) Как и у Канта, у Кассирера
это — вопрос не о психологическом происхождении, а о чистом существовании и
содержании. Миф у него является равно познанием, нравственностью, искусством
как самостоятельный замкнутый в себе «мир», который нельзя измерить взятыми
извне масштабами ценности и действительности, а должно понять только в его
внутренней структурной закономерности44.
По Кассиреру, миф подчинен своему способу строжайшей необходимости и имеет
собственную реальность. Сама история народа является вторичной и производной
от мифа. «Не историей народа, — пишет Кассирер, — определяется его мифология, а
наоборот, мифологией определяется его история, — или, скорее, она не
определяется, а она есть сама его судьба, его с самого начала выпавший
жребий... Народ есть его мифология, которая обладает над ним внутренней
властью и реальность которой проявляет себя... Через мифологию возникает язык
народа... Миф оказывается своеобразной изначальной формой жизни»45. Главное, миф впервые трактуется Кассирером
как первичная, но и ныне не изжитая полностью форма культуры, с помощью которой
структурируется жизнь народа. В мифе Кассирер видит ядро сознания человека,
при посредстве которого исторически формируются и обособляются религия, наука,
нравственность, искусство, право. Однако и на стадии дифференциации культурных
форм это ядро сознания [341] продолжает
существовать через образы мифа и унаследованную от него структуру языка. Миф
как специфическая форма культуры живет в недрах сознания, пронизывает все
другие формы культуры и оказывает на них влияние так же, как они влияют друг на
друга, составляя все вместе сложно дифференцированную систему символических
форм активного взаимодействия человека с миром. В
этом качестве философия Кассирера стала фундаментом современной
культурологической мысли во всем диапазоне интерпретации символики культуры —
от экзистенциализма до фрейдизма. Именно у Кассирера неогумбольдтианская
лингвистическая школа заимствовала основополагающий принцип, согласно которому
понятия суть не результат отражения объективной действительности, а продукты
символического познания — познания, которое совершается при помощи
символических форм (в данном случае языка) и полностью ими обусловлено. Следуя
этому принципу, неогумбольдтианцы совершают поворот к гносеологической
проблематике: их интересует, каким именно образом в сознании человека
творческая активность языка как символической формы конституирует мир как
«картинную» целостность мира. В результате гумбольдтовское «языковое
мировидение» превращается у них в способ видения, и при этом совершенно
теряется значение антропологического фактора в языке, фактора, которому сам
Гумбольдт придавал первостепенное значение. Его последователей интересует,
собственно, не столько язык по отношению к отдельному человеку (язык как
средство развития его внутренних сил) и даже человечеству в целом, сколько
культура, явленная через язык. Сама культура, следовательно, оказывается для
них вторичным, производным образованием, конституируемым сознанием в виде
картины мира посредством вербальной символической формы. Поскольку в результате
человеческого познания получаются некоторые символические продукты, то
совершенно неправомерно ставить вопрос о «значении» слов: единственно верным
представляется исследовать «содержание» слова, которое и будет показателем того
«способа видения», который присущ данному конкретному языку и его носителям.
Здесь особо следует подчеркнуть нетождественность гумбольдтовского «способа
обозначения», свойственного чувственному созерцанию народа и являющегося
показателем субъективности восприятия предмета или представления о нем в
момент называния, и неогумбольдтианского «способа видения», предопределяющего
как различие в содержании мышления, так и различие в логике мышления, в самом
его [342] характере и типе. А
поскольку каждый язык есть оригинальный «способ видения», постольку говорящие
на разных языках люди никогда не смогут достичь полного взаимопонимания, ибо
принадлежат к различным культурам. Неогумбольдтианцы подчеркивают, что «языковые
общности» (Sprachgemeinschaft) являются естественными образованиями, объединенными общим этническим
«видением мира», в то время как различные политические и общественные институты
являются искусственными образованиями, объединенными разного рода идеями и
задачами. Понятие «языковой
общности» стало одним из основополагающих в концепции Лео Вайсгербера — одного
из крупнейших лингвистов XX в., главы неогумбольдтианского направления в Германии.
Считая языковую общность основной формой общности людей, он подчеркивает, что
именно ее надо рассматривать как «подступ» (Zugang) к области духа и культуры. Сам же язык
понимается ученым не как изолированная область человеческой жизни, а как духовный
центр, сердцевина огромного горизонта связей; поэтому действие языка как
движущей духовной силы культурного развития относится ко всем духовным
достижениям и всей духовной деятельности той или иной языковой общности. Будучи
основой человеческого бытия, язык, согласно Вайсгерберу, связан со всеми
жизненными проявлениями отдельного человека и языковой общности в целом, и,
соответственно, можно выделить три главных направления отношений между языком и
общей культурой: действие
языка на языковую общность и результаты этого действия; влияние
общности и культуры на язык; развитие параллелей между языком и другими
культурными явлениями. Эти взаимодействия, по Вайсгерберу, проявляются в трех
главных областях: язык как форма знания и форма познания; языковая общность и
другие основные формы общности; язык и материальная культура46. Следуя
кассиреровскому пониманию языка как символической формы и предложенной М.
Шеллером градации видов научного знания47,
Вайсгербер обращается к анализу связей языка и мифа, языка и мистики, языка и
искусства, языка и философии, исследует взаимоотношения языкового и
религиозного значения. Предмет особого интереса ученого — соотношение языкового
и научного познания. Вайсгербер рассматривает язык как предпосылку, предмет и
средство научного мышления и специально подчеркивает необходимость рассмотрения
других возможных способов отношения между языком и наукой: значение самой науки
для языка и развитие параллелей ме- [343] жду языком и научным
мышлением. «Развитие параллелей между языковым и научным мышлением, — пишет
Вайсгербер, — должно исследоваться... не в плане однонаправленного образования
понятий, но в целостном способе видения, с которым наука подходит к своему
предмету»48. Далее он демонстрирует
это на примерах конкретных наук, подразделяя их на науки о человеке, науки о
культуре и науки о природе. Взаимоотношения языка и материальной культуры
исследуются Вайсгербером в сферах техники и хозяйства49. Таким образом, в
гипотезах неогумбольдтианцев язык предстает как «промежуточный мир» между
реальной действительностью и сознанием человека, обозначая тем самым
семиотическую проблему интенсионального мира50,
образующегося совокупностью семантических признаков — интенсионалов, занимающих
срединное положение между выражениями языка и предметами внешнего мира. Идея
«языкового мировидения», основанная на представлении о лексическом способе
категоризации окружающего мира (у Сепира и Уорфа) и дополненная синтаксическим
компонентом у Вайсгербера, стала «высшим достижением» досемиотического этапа
развития семантики и послужила основой для исследования проблем, связанных с
картиной мира, во второй половине XX в. Семиотический
подход, в котором культура предстает как сверхсложная система и
ненаследственная память человечества51,
позволил рассматривать картину мира как с точки зрения первичных моделирующих
систем (язык), так и с точки зрения вторичных моделирующих систем (искусство,
религия и др.), а также выделить в общей картине мира ее разновидности —
научную, философскую, языковую и т. д. С этой точки зрения можно видеть, что
неогумбольдтианцы смешивают два основополагающих типа картин мира, образующих
целостный образ мира, — концептуальную и языковую. Первая из них значительно
шире языковой, потому что в ее создании принимают участие различные типы
мышления, в том числе и невербальные52.
По сути неогумбольдтианцы, исходя из основной своей задачи — исследования
национальной культуры через язык, отождествляют национальную картину мира с
языковой и концептуальной, а сам язык — с Интенсиональным миром. В начале XX в. была
предпринята попытка рассмотрения проблемы взаимоотношения языка и культуры и в
рамках неогегельянства, наиболее яркими представителями которого были
итальянский философ Б. Кроче и известный немецкий лингвист К. Фосслер. В многочисленных
работах К. Фосслера («Культура Франции в зеркале ее [344] языкового развития»
(1925), «Дух и культура в языке» (1925), «Язык как творчество и развитие»
(1905) и др.), создателя школы «эстетического идеализма» (кроме него в ее
состав входили Л. Шпитцер, Э. Лерх, X. Хацфельд и др.), представлена
своеобразная «культурология языка». В противоположность неогумбольдтианцам,
рассматривавшим сквозь призму языка специфику той или иной национальной культуры,
неогегельянцы пытались в самом языке увидеть проявление культуры и прежде
всего духа. Главным предметом
исследования К. Фосслера стала история языка в ее взаимосвязи с культурой
соответствующих исторических эпох. По Фосслеру, история языка напрямую
обусловлена импульсами, мотивами, влияниями, воздействиями среды, которые
притекают в язык извне, а «современность есть место, где язык и жизнь
встречаются друг с другом, и каждое полное жизни словоупотребление есть, соответственно,
современное словоупотребление. В философском понимании слова исследователь
языка всегда имеет дело только с языком современности как единственным, который
существует»53. [345] §4. Философия культуры И. ХейзингиЙохан Хейзинга (1872-1945) — выдающийся
голландский культуролог, сторонник герменевтического подхода к истории. Он
отрицает целесообразность абстрактно-теоретического осмысления культуры,
считает несуществующими объективные законы истории и, следовательно,
невозможным построение объективной и систематизированной исторической и
культурологической теории. Цель и способ познания он видит в выявлении основных
настроений и мировоззрения эпохи, которое достигается через «вживание»
исследователя в духовную суть событий. Произведения Хейзинги соединяют в себе
глубину и многосторонность исторического анализа с яркой художественной формой
изложения. Они способствовали расширению общественного интереса к истории,
оказали воздействие на становление историографического жанра «портретирования»
эпохи, описания ее ментальности. С 30-х годов Хейзинга обращается к критике современной
ему культуры («В тени завтра: Анализ культурного недуга нашего времени»,
1935г.; «Человек и культура», 1938г.; «Замученный мир», 1943 г.). Кроме того,
взгляды ученого формировались в полемике с Утвердившейся в 30-е годы фашистской
идеологией. Все это во многом предопределило специфику
теоретико-культурологических построений ученого. Хейзинга выделяет три основные характеристики культуры,
наличие которых говорит, по его мнению, о существовании ее как феномена.
Первая из них — равновесие между материальными и духовными Ценностями, а также
между различными группами духовных ценностей: интеллектуальными, религиозными,
эстетическими. Равновесие, [346] как считает ученый,
характеризует расцвет какого-либо исторического культурного типа, что, в свою
очередь, обеспечивает гармоничное развитие культуры и личности. В требовании
равновесия проявляется протест историка против хаотичности и эклектичности
культуры второй четверти XX в., против культа собственности, вещного фетишизма,
обесценивания духовных ценностей. Вторая
особенность культуры состоит, согласно Хейзинге, в том, что в основе культурной
деятельности лежат вечные метафизические идеалы. Идеалы культуры должны
ощущаться как надличностные, императивные ценности, осознаваемые разумом,
нравственно-эстетическим чувством, а не выражать субъективные потребности и
практические цели индивида, отдельной группы или нации. В вопросе о культурных
идеалах. Хейзинга сближается с неокантианством. В основе его теории лежит
доведенная до предельной логической абстракции практическая ориентация,
осознание противоречий социального бытия, поиск эстетического регулятора
общественного и индивидуального существования, протест против узкого
практицизма и утилитаризма, лишающих культуру творческих импульсов и
перспектив развития. Третья
особенность культуры, с точки зрения Хейзинги, — «господство над природой»,
понимаемое им не как подчинение человеку стихийных сил природы и не как
познание ее закономерностей, но как покорение и обуздание животных инстинктов
самого человека, как вытеснение грубых эгоистических стремлений идеей обязанности
и служения. Материальная культура, которая воплощает степень практического
овладения человеком силами природы, расценивается Хейзингой как способ
приспособления, как результат борьбы за существование, свойственной также
животному миру, и исключается из сферы культурных явлений. Культура понимается
Хейзингой как образ жизни, проникнутый нравственно-эстетическими идеалами, что
соответствует кантовско-шиллеровской и просветительской традициям и, с другой
стороны, придает специфику и чрезвычайную привлекательность его
историко-культурологическим сочинениям, посвященным идеалам какой-либо
культурной эпохи. Идеалистическое
понимание культуры определяет представление Хейзинги об историко-культурном
процессе. Прогрессирует, по его мнению, техника, политическая организация,
условия бытового комфорта и другие факторы общественной жизни, которые не
включаются Хейзингой в понятие культуры; прогрессируют потому, что образуют в
своей совокупности некоторую объективную систему явле [347] ний, способную
развиваться по имманентно присущим ей законам. Что же касается культуры, то
Хейзинга полагает, что ее следует рассматривать исключительно как способ и
результат духовной деятельности. В силу этого, по заключению ученого, можно
говорить об изменении культуры, но нецелесообразно использовать понятие
«прогресс». Там, где достигается равновесие ценностей, где человек чувствует себя
господином своих страстей и желаний, — там существует культура. Если эти
условия нарушены — культура приходит в упадок, независимо от того, сколь
впечатляющими кажутся ее внешние формы. Поэтому общества прошедших эпох могли
быть и, как правило, были более культурными, чем современное, в котором искажены
идеалы и несоразмерны ценности. Задача критики современной культуры вынуждает
Хейзингу к значительному искажению действительности и идеализации ранних стадий
культуры. Хейзинга—
представитель аксиологического направления культурологии (И. Аделюнг, М.
Арнольд, И. Герер, С. Пуфендорф, Э. Сэпир). Сближаясь с экзистенциалистскими
умонастроениями, он склонен трактовать культуру не отвлеченно, а как момент
непосредственного бытия человека. Общий вопрос о наличии и отсутствии культуры
превращается, таким образом, в частный вопрос об истинном и неистинном
существовании личности, о ее отношении с культурой, что, со своей стороны,
отражается на вопросе о критериях качества и развитости культуры и общества. Обращаясь к критике
культуры второй четверти XX в., Хейзинга исследует науку, философию, мораль,
искусство, личность; стремится обнаружить корни кризиса в явлениях духовного
порядка. Будучи близким в этом отношении ко многим современным западным философам,
он все же не ограничивается анализом общественного сознания, а пытается выявить
те социально-политические силы, которые так или иначе ответственны за кризис
культуры и пытаются спекулировать на нем. Так, причину
кризиса науки Хейзинга усматривает в узурпации ее политическими силами, в том,
что наука не только вооружает политику все более совершенной техникой, в том
числе военной, средствами связи, управления и т. п., но уступает политике самое
главное и неотъемлемое свое право — право на истину. Проповедуя агностицизм и
релятивизм, наука приходит к мировоззренческому бессилию. Она разоружает человека
идейно, воспитывает в нем утилитарно-практическое отношение к знанию, к
духовным ценностям вообще. Человек оказывается во власти всевозможных
псевдонаучных учений, выдаваемых за особые [348] истины. Эти «науки»
служат идеологическим инструментом при подготовке политических переворотов,
открывают путь к фашистской диктатуре, как это имело место в Германии в начале
30-х годов. Справедливо осуждая
мировоззренческий оппортунизм, указывая на опасность нравственного
индифферентизма ученого, Хейзинга руководствуется утопическим идеалом
бескорыстной и социально-нейтральной науки, «чистого» незаинтересованного
разума. Философией общества
периода упадка Хейзинга представляет философию жизни — «систематизированный
философский и практический антиинтеллектуализм», доктрина, «подтанцовывающая
жизни». Внимание Хейзинги привлекает не непосредственное теоретическое
содержание этого направления философской мысли, а тот факт, что философия
жизни, в отличие от позитивистской науки, определила стратегию жизни и
поведения как господство инстинктов, как игру разума, наслаждающегося
собственной мощью и лишенного этического содержания. В центре внимания
Хейзинги взгляды фашистских эпигонов философии жизни, тот факт, что идеи, плодотворные
для науки и философии, могут быть опасными в общественной практике. Для Хейзинги как
историка культуры особое значение имеет область искусства, которое он считает
универсальным языком культуры, образно-конкретньм выражением мировоззрения
своего времени. Усилившиеся в современном искусстве иррационализм и
субъективизм приводят, с точки зрения ученого, к утрате его общедоступности и
общественного интереса к нему. Образовавшийся вакуум заполняет
коммерциализированное массовое искусство, используемое политическими силами
как средство психоманипулирования. Хейзинга
закономерно обращается к одной из центральных проблем философии и социологии
XX в., квалифицируя господствующий тип личности как «полуобразованный».
Полуобразованность является, по его мнению, результатом поверхностного и
несистемного усвоения культуры, распространяемой средствами массовой информации,
ориентированности на групповые ценности. Неразвитое и неиндивидуализированное
сознание, в котором эмоции перевешивают разум, Хейзинга обозначает термином
«пуэрилизм» (от лат. puer — юноша, мальчик). Большое впечатление производят на такое сознание
внешние эффектные формы демонстрации силы: парады, марши, политическая
символика. Будучи ослепленным, находясь в состоянии массового гипноза,
пуэрилистическое сознание оказывается легкой жертвой государственной
пропаганды. [349] Особенно острой
критике Хейзинга подвергает государство как общественно-политический институт.
Ученый подчеркивает сущностную враждебность государства культуре,
противоположность их интересов и способов жизнедеятельности. Хейзинга не
анализирует социальных и экономических оснований преодоления кризиса культуры
и личности, всю проблему он сводит к восстановлению в человеке личностного,
индивидуального начала. Сторонник интуитивистских и эстетических методов в историографии,
он твердо и последовательно отстаивает позиции просветительского рационализма,
когда речь идет о существовании (о спасении — в контексте его размышлений)
культуры. Ученый призывает
общество к самоограничению, доходящему до аскетизма. Не возлагая надежд на
разум и науку, он, подобно И. Канту, Н. Бердяеву, П. Флоренскому и многим
другим мыслителям, советует ограничивать права разума, чтобы дать место вере.
Хейзинга призывает к строгим формам жизни и мышления, к «очищенной человечности»,
милосердию, вводит экзистенциальное требование ориентации на смерть,
определяющей меру жизненных сил. Мыслитель обращается к экуменизму, считает
необходимой опору на христианскую этику с привлечением организующих и
эзотерических возможностей других религий — построение «цивилизации гуманной»,
основанной на интернациональном правопорядке, самоценности человечества и его
культуре. Особую известность
принесла Хейзинге концепция игрового элемента культуры. Опубликованная в 1938
г. в книге «Homo Ludens», она соединила в себе культуркритические и историографические воззрения
ученого. Хейзинга
рассматривает игру в нескольких аспектах: как вид деятельности, как форму
происхождения культуры, как обязательный элемент всякой культурной активности,
как движущую силу развития культуры. Игра, согласно
Хейзинге, — экзистенциальная и витальная категория. Потребность в игре не
связана с какой-либо ступенью развития культуры, с какой-то формой
миросозерцания. Хейзинга определяет игру как «свободное действование»,
обладающее собственным временем и пространством, стоящее вне обычной жизни, но
полностью овладевающее участниками. Настоящая игра не связана с материальной
пользой, но дает радостное возбуждение, раскрывает человеческие способности,
сплачивает группу. Игра воспитывает «человека общественного», способного
добровольно и сознательно участвовать [350] в жизни коллектива,
подавлять свои эгоистические интересы, руководствоваться понятиями
солидарности, чести, самоотречения и т. п. Хейзинга подчеркивает эстетичность
игры, присущую ей гармонию и красоту, которые создаются свободным полетом
фантазии и творчеством при одновременном соблюдении строгих правил действия и
игровой морали. Хейзинга соединяет-шиллеровско-романтическое понимание игры как
свободно-творческой активности с трактовкой ее как способа организации
деятельности и общения, подчеркивая при этом нравственную сторону «честной
игры». Особую ценность и
уникальность концепции Хейзинги придает стремление проследить роль игры во всех
культурных сферах: в поэзии, философии, науке, юриспруденции, войне, быту — во
всей истории. Однако ученый не ставит своей целью проанализировать сам
культурный материал, так как его задача — заявить тему с открытой культуркритической
функцией. Произведение Хейзинги, посвященное игре, можно рассматривать как
культурологическую утопию, как создание образа «настоящей» культуры с тем,
чтобы противопоставить его европейской культуре второй четверти XX в. Хейзинга
создает концепцию игры с отчетливо выраженным политическим, прежде всего,
антифашистским, смыслом, сознательно оставляя за скобками тот факт, что только
игрой культура не возводится и не развивается. Игра, в понимании голландского
историка, — один из культурных идеалов и одна из трансцендентальных
метафизических ценностей. Первые были предметом исторических сочинений ученого;
вторые — его теории культуры. Поэтому «Человека играющего» Хейзинги можно
рассматривать не только как великолепный образец европейской эссеистики, как
«классическое» сочинение по теории игры и краткую антологию игр разных эпох и
народов, но прежде всего как образец политической публицистики, как сочинение,
наряду с другими произведениями голландского ученого отражающее
гуманистическую традицию в науке XX в. [351] §5. Постмодернистская ситуация в культуре XX векаУже
несколько десятилетий на страницах многочисленных изданий ведутся бурные
дискуссии о постмодернизме — о сути этого феномена, о времени и месте его
появления, о причинах, его породивших, о его соотношении с модернизмом. По
многим из этих вопросов среди участников дискуссий отсутствует единство мнений.
И тем не менее, сложились в некоторой степени устойчивые характеристики этого
явления, выделился некий ряд влиятельных теоретиков постмодернизма, накопился
соответствующий багаж текстов, в которых анализируется постмодернистская
ситуация. Понятия
«постмодернизм», «постмодерн», «постмодернистский» многозначны, они
используются и для обозначения своеобразного направления в современном искусстве,
и для Характеристики определенных тенденций в политике, религии, этике, образе
жизни, мировосприятии, но так же и для периодизации культуры и обозначения
соответствующей концепции, которая вызвана необходимостью корреляции
появляющихся новаций в культуре, порождаемых изменениями в общественной жизни
и экономических структурах — всем тем, что часто называется модернизацией,
постиндустриальным или потребительским обществом. Большинство феноменов
постмодернизма возникло как специфическая реакция на устоявшиеся формы предшествующей
культуры ведущих стран Европы, Америки. По мнению американского теоретика
Фредрика Джеймисона появление постмодернизма можно датировать со времен
послевоенного бума в Соединенных Штатах (с конца 40-х — начала 50-х гг.), а во
Франции — с установления Пятой республики (1958 г.)54. И тем не менее, «у постмодернизма нет родины» — так
утверждает американский культуролог [352] Хаг Д. Сильверман.
Сегодня постмодернистскую ситуацию в культуре фиксируют в разных регионах, а самой
постмодернистской страной, по мнению Жака Деррида, является Япония. Пожалуй, впервые понятие «постмодернизм» в
смысле, приближенном к сегодняшнему, употребил в 1946 г. Арнольд Тойнби, где
им обозначен определенный этап в развитии западноевропейской культуры,
начавшийся в 1875 году и ознаменованный переходом от политики, опирающейся на
мышление в категориях национальных государств, к политике, учитывающей
глобальный характер международных отношений. Немецкий философ Вольфганг Вельш,
исследуя гинеалогию этого понятия, отмечает ряд случаев его «преждевременного»
употребления: в 1917 году в книге Рудольфа Паннвица «Кризис европейской
культуры», где речь идет о «постмодерном человеке»; в 1934 году у испанского
литературоведа Федерико де Ониса, где постмодернизм рассматривается как
промежуточная фаза в развитии литературы (1905—1914) между модернизмом и так
называемым «ультрамодернизмом»55.
Все приведенные случаи свидетельствуют о неоднозначности трактовки этого
понятия, ибо речь идет о разных периодах и характеристике разнородных явлений,
и только со временем оно начинает приобретать более ясные очертания, обрастая
фиксированным смыслом. Большинство исследователей постмодернизма
склоняются к тому, что постмодернизм возникает сначала в русле художественной
культуры (литературы, архитектуры), однако очень скоро распространяется и на
другие сферы: философию, политику, религию, науку. К хрестоматийным
постмодернистским текстам можно отнести работу американского литературоведа
Лесли Фидлера «Пересекайте рвы, засыпайте границы» (1969)56, в которой автор ставит проблему снятия
границ между элитарной и массовой культурами, между реальным и ирреальным.
Писатель в его концепции назван «двойным агентом», поскольку обязан
осуществлять в своем творчестве связь реальности технологизированного мира и
мифа (чуда, вымысла), отвечать в равной мере и элитарному, и популярному
вкусам. Произведение искусства должно стать как бы многоязычным, приобрести
двойную структуру как на социологическом, так и семантическом уровнях. Такого рода направленность художественного
творчества вызвана реакцией на элитарность, присущую большинству форм
модернизма. Эту же черту модернистского искусства намерен преодолеть американский
архитектор и архитектурный критик Чарльз Дженкс, перебравшийся в Лондон и
продолжающий работать в русле идей Фидле [353] ра. Им введено понятие
«двойного кодирования»57 которое
подразумевает возможность автора одновременно двойной апелляции: к массе и к
профессионалам. Близкие идеи о многоадресности художественного произведения
находим у итальянского теоретика и писателя Умберто Эко. Роман Эко «Имя розы»
стал классическим примером постмодернистского романа, сравнимым многими
критиками со слоеным пирогом, адресованным различным социальным слоям читателей. Постмодернистская
идея демократизации культуры, снижение верховных ценностей, отказ от
трансцендентных идеалов, влекущих в свое время творцов модернистского искусства
— все это способствовало поиску новых ходов в художественном творчестве и
унификации социальных адресатов. Снижение верховных ценностей произошло, по
мысли Мартина Хайдеггера, считающегося одним из отцов постмодернизма, не от
какой-то страсти к слепому разрушению, не от суетного обновленчества; оно
пришло от нужды и от необходимости придать миру такой смысл, который не
унижает его до роли проходного двора в некую потусторонность. Степень отказа от
культуры модернизма различными теоретиками понимается по-разному: от категорического
отрицания модернистских ценностей до многообразных способов их переосмысления.
К крайним, пожалуй, относится Д. Гриффин, который считает, что продолжение
модернизма несет в себе значительную угрозу жизни человечества на планете, что
человечество может и должно выйти за пределы модернизма. Резкое
противопоставление модернизма постмодернизму характерно для У. Эко, который,
анализируя развитие модернистского искусства, отмечает, что наступает момент,
когда модернизму дальше идти некуда, поскольку он «разрушает образ, отменяет
образ, доходит до абстракции, до чистого холста, до дырки в холсте». Это
отвержение модернизма предлагается разрешить особым образом: «постмодернизм —
это ответ модернизму: раз уж прошлое невозможно уничтожить, ибо его
уничтожение ведет к немоте, его нужно переосмыслить: иронично, без наивности»58. Идея
ироничного отношения к предшествующим культурным ценностям, и не только к
модернистским, подробно разработана Джеймисоном в изложенной им концепции
пастиша59. Как пастиш, так и пародия,
по мнению автора, включают имитацию — или, еще лучше, мимикрию каких-то других
стилей. Модернистская литература, по мнению автора, предоставляет обширное
поле для пародии, поскольку всем великим писателям - модернистам свойственно
изобретать или конструировать нечто весьма уникальное. Поэтому пародия пышно [354] произрастает на
уникальности подобных стилей: цепляясь к их идиосинкразиям и эксцентричностям,
она создает имитации, высмеивающие оригинал. Однако, в отличие от пародии,
которая содержит всегда сатирический импульс, пастиш — это нейтральная практика
подобной мимикрии, без сатирического импульса и смеха, без того все еще
присутствующего в пародии ощущения, что есть нечто нормальное, в сравнении с
чем имитируемое выглядит комичным. Пастиш — это пустая пародия, пародия,
утратившая чувство юмора. Можно
заметить, что постмодернизм отторгает прежде всего модернистские ценности, что
же касается классической культуры прошлого, то здесь имеет место
переосмысление, заимствование, эксплуатация ранее выработанных форм. Именно в
этом ключе следует понимать появление таких новых приемов в художественном
творчестве как «интертекстуальность», «цитации», «нонселекция» и пр., которые
сложились в постмодернистский период и нашли свое теоретическое обоснование в
концепции Юлии Кристевой, возникшей не без влияния идей М. М. Бахтина, и
развитые далее Роланом Бартом. Идея использования прежних форм в
художественном творчестве (ибо все уже было найдено, все применено) ставит
художника, по мысли Жан-Франсуа Лиотара, в положение философа, изобретающего новые
правила игры60. Именно эта
способность современного художественного творчества использовать различные
стили, жанры, сосуществование разных форм дала основание Вельшу назвать
искусство школой плюрализма, поскольку главная черта постмодернизма, согласно
многим исследователям, — плюрализм. Итак,
постмодернистское мировоззрение и мироощущение нашли свое наглядное воплощение
в художественном творчестве. С одной стороны, искусство стало генератором
многих постмодернистских идей, с другой — оно стало формой кодирования,
трансляции и манифестации этих идей. Многие черты, присущие постмодернистскому
искусству, характеризуют не столько его, сколько выражают общую культурную
парадигму современности. Именно в этом ключе следует рассматривать обобщающую
классификацию основных характеристик постмодернистского искусства, предложенную
американским литературоведом Ихабом Хассаном и выражающую, по его мнению, культурную
парадигму современности: 1. неопределенность, открытость, незавершенность; 2.
фрагментарность, тяготение к деконструкции, к коллажам, к цитациям; 3. отказ от
канонов, от авторитетов, ироничность как форма разрушения; 4. утрата «Я» и
глубины, ризома, поверхность, многовариантное толкование; 5. стремление
представить не- [355] представимое, интерес
к изотерическому, к пограничным ситуациям; 6.
обращение к игре, аллегории, диалогу, полилогу; 7. репродуцирование под
пародию, травести, пастиш, поскольку все это обогащает область репрезентации;
8. карнавализация, маргинальность, проникновение искусства в жизнь; 9.
перформенс, обращение к телесности, материальности; 10. конструктивизм, в
котором используются иносказание, фигуральный язык; 11. имманентность (в
отличие от модернизма, который стремился к прорыву в трансцендентное,
постмодернистские искания направлены на человека, на обнаружение трансцендентного
в имманентном)61. Далеко не все
современные теоретики проявляют благодушное отношение к заимствованиям и
конструктивистским новациям в культуре. Резкую критику современной культуры
дает Жан Бодрийар. В книге «Откровенность зла: эссе об экстремальных
феноменах» (1990)62 он оценивает
современное состояние культуры, как состояние симуляции, в котором «мы
обречены переигрывать все сценарии именно потому, что они уже были однажды
разыграны — все равно реально или потенциально». «Мы живем среди бесчисленных
репродукций идеалов, фантазий, образов и мечтаний, оригиналы которых остались
позади нас». Например, пишет Бодрийар, исчезла идея прогресса, — но прогресс
продолжается. Пропала идея богатства, когда-то оправдывавшая производство — а
само производство продолжается, и с еще большей активностью, нежели прежде. В
политической сфере — идея политики исчезла, но продолжается политическая игра.
Со всех сторон мы видим убывание сексуальности и расцвет некоей (исходной?)
стадии, где бессмертные асексуальные существа размножаются простым делением
Единого — пополам. Бодрийар отмечает,
что современная культура перенасыщена, что человечество не в состоянии
расчистить скопившиеся завалы, что многие культурные явления находятся в
состоянии транса (застывшем, нежизненном), отсюда соответствующие разделы его
книги: «Трансэстетика», «Транссексуальность», «Трансэкономика». Он пишет, что
современная культура немощна, что человечество не способно найти хоть
какой-нибудь позитивный импульс в своем развитии. Остро характеризуя
сложившуюся в мире ситуацию, он отмечает, что триумфальное шествие модернизма
не привело к трансформации человеческих ценностей, зато произошло рассеивание,
инволюция ценностей и следствием этого оказалась «тотальная конфузия»,
«невозможность выдумать какой-либо определяющий принцип: ни эстетический, ни
сексуальный, ни политический». [356] Современное искусство,
утверждает он, уже вступило в стадию симуляции, поскольку больше не
репрезентирует реальность, а искажает ее, трансформирует; художественные формы
не создаются заново, а лишь варьируются, повторяются. Бессилие в создании новых
форм — симптом гибели искусства. Бодрийар приходит к выводу, что современное
искусство находится в состоянии стазиса (стояния, неподвижности); варьирование
давно известных форм, бесконечные их комбинации приводят к болезненным
порождениям, которые у него ассоциируются с метастазами, т.е. с болезненными,
злокачественными образованиями. Он однозначно указывает на гибель искусства:
«Как и все исчезающие формы, искусство стремится дублировать себя посредством
симуляции; но оно все равно вскоре уйдет, оставив после себя колоссальный музей
фальшивого искусства и полностью уступив место рекламе». Бодрийар, конечно же,
близок воззрениям американского философа Френсиса Фукуямы, который писал о
грядущем печальном постисторическом периоде, в котором нет ни искусства, ни
философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Ж.-Ф. Лиотар,
осуществивший основополагающую разработку постмодернистской философии,
считает, что для ситуации постмодерна характерна утрата веры в «великие
метаповествования», в «метарассказы», под которыми он понимает главные идеи
человечества: идею прогресса, эмансипацию личности, представление Просвещения о
знании как средстве установления всеобщего. Основной характеристикой
современности называет он утрату веры в такие метанарративы
(метаповествования), как диалектика Духа, герменевтика смысла, освобождение
человечества и др. (христианский метанарратив также относится Лиотаром к
современности). «Спекулятивной современностью», вобравшей в себя все
просвещенческие метанарративы (поступательное расширение и увеличение свободы,
развитие разума, освобождение труда, прогресс капиталистической технонауки и т.
п.), Лиотар называет философию Гегеля. Все эти нарративы, как в свое время
мифы, имели цель обеспечить легитимацией определенные общественные институты,
социально-политические практики, законодательства, нормы морали, способы
мышления и т. д., но в отличие от мифов они искали эту легитимность не в
прошлом, а в будущем. Лиотар трактует
постмодерн как способ утверждения возможности так называемого «хэппенинга»
мысли в философии, искусстве, литературе, политике. В отличие от многих вышеупомянутых
авторов Лиотар не разделяет мнение о резком обособлении постмодернизма [357] от модернизма. Он
считает, что весьма неудачна периодизация в формах «пост», ибо приносит
путаницу и затемняет понимание природы того или иного феномена, а предлагает рассматривать
приставку пост как анамнесис, как пересмотр и редактирование предшествующего
периода. Понятие «редактируемый модерн» он считает более приемлемым, чем
«постмодерн» или «постмодернизм», так как оно устраняет возможность
рассматривать постмодерн как историческую антитезу модерну. Постмодернизм,
убежден он, уже имплицитно присутствует в модерне. Поэтому постмодернизм это
не конец модернизма, не новая эпоха, а модернизм в стадии очередного
обновления. Антитезой модерна является не постмодерн, а классика. В то же время
модерн содержит обещания преодоления себя самого, после чего можно будет
констатировать конец эпохи и датировать начало следующей63. Если
целый ряд современных мыслителей считают постмодернизм описанием кризисной
ситуации в культуре, то немецкий философ Петер Козловски склонен уже сейчас
видеть некие позитивные ориентиры будущего. Трактовка культуры Козловски
весьма отличается от вышеизложенных. Если обычно под культурой понимали все то,
что создано, сконструировано, преобразовано человеком, противопоставляя это
понятие природе, то Козловски трактует культуру как способ отношения к
природе, как уход за тем, что само по себе имеет некоторый облик. Культура
завершает уже созданное природой, в отличие от техники, которая производит «артефакты»
(искусственно сделанные предметы). Согласно Козловски, культура есть способ
такого раскрытия действительности, которое учитывает потребности не только
субъекта, но также и цели объекта; такого раскрытия, при котором противостоящие
друг другу природные и социальные миры «поощряются в их собственном бытии». В
этой связи он видит позитивные константы постмодерна, поскольку тот
преодолевает нетерпимость модерна, оказывается освобождающим, так как избавляет
от стальных оков истории и необходимости. Противопоставляя
модерн постмодерну Козловски отмечает, что культура модерна в своих
основополагающих принципах техноморфна; постмодерная культура — антропоморфна.
Симуляция и обратимость — отличительные признаки технического развития.
Представляет интерес скрытая полемика Козловски с концепцией Бодрийара.
Действительно, фильмы, компьютерная симуляция моделируют всевозможные миры.
Однако Козловски увидел в развитии постмодернистского искусства другую
тенденцию — в противоположность симуляции искусство способно подчеркнуть
материальность вымышленного, оно [358] может использовать
сегодня против симуляции необратимое, нечто единственное в своем роде, которое
— будучи чувственно воспринимаемым и состоявшимся произведением — имеет ауру
неповторимости, тактильной осязаемости и не-имитированности. Нетиражируемость
становится в эпоху массового производства важным качественным и ценностным
критерием искусства. Именно в этом контексте, пожалуй, можно объяснить
возникновение таких искусств как перфоманс, бодибилдинг и другие нарциссические
формы творчества. Козловски
затрагивает проблему плюрализма, поднятую в работах Лиотара, Вельша. Отдавая
должное постмодерну в том, что он увел нас от диктата модернистских ценностей,
от тоталитаризма, он все же отмечает, что плюрализм не является положительным
ответом на вопрос о смысле культуры. Козловски — философ христианской ориентации
— и потому подчеркивает огромное значение религии, проявляющей в культуре, по
его мнению, качества стабильности и универсальности. В чем же видит
окончательный критерий общественного развития Козловски, в чем состоит проект
культуры? «Проект нашей культуры — дать ответ на вопрос о том, что есть истина
и что есть человек», -— пишет он. Однако дальнейшие рассуждения Козловского
уводят нас в сферу религии. Понимая постмодерн как критику и преодоление
философии истории эпохи модерна, он провозглашает эру постмодерна — эру,
призванную восстановить историчность человека в своих правах, эру «возвращения
к христианско-иудейскому зону историчности»64. Тема религии и
постмодернизма заботит профессора социальной философии Гюнтера Рормозера (ФРГ),
который, отмечая начавшийся процесс секуляризации и капитуляции теологии в
ситуации модерна, сожалеет о том, что «христианство после крушения этой веры не
стремится бросить все обновляющие силы на заполнение возникшего вакуума»65. Это было бы, полагает он, не только
желательно, но и просто разумно. Относительно этих двух вышеприведенных
авторских позиций хочется заметить, что невозможно, устремляясь вперед, двигаться
назад. Нужны новые смыслы, а не реанимация старых. Постмодернистская
ситуация захватила и сферу науки. Сторонники постмодернизма утверждают, что
постмодернистская ситуация сложилась как следствие распада того
предшествующего типа сознания, где наука выступала в роли ядра и была своего
рода доминирующей силой— аналогично роли, которую в свое время играли миф и
религия. Постмодернизм возник как реакция на потерю наукой ее роли гегемона
(или доминанты) общественного сознания, как реакция на [359] распад данной
социокультурной матрицы. Вместе с тем, постмодернизм выступил и как важный
фактор, усиливающий этот распад и в первую очередь дезинтегрирующий эту
матрицу. Мировоззренческой
категорией, отражающей «крах» научного детерминизма, как основного принципа,
на фундаменте которого была создана научная картина мира, стало понятие
эпистемологической неуверенности. Для постмодернистской эпистемы характерно
представление о мире как хаосе, бессмысленном и непознаваемом, отказ от историзма
и детерминизма66. Специфическая форма
постмодернистского мироощущения и соответствующий ей способ теоретической
рефлексии получили название постмодернистской чувствительности. Постмодернистская
чувствительность характеризуется глубоко внутренними, эмоциональными реакциями
человека на современный мир, отказом в доверии рациональной и логически
оформленной философской рефлексии. Постмодернизм пытается по-новому осмыслить
реальность, излечить мышление от тотальности, включить в рефлексию опыт эстетический,
моральный, политический, религиозный, научный, эзотерический, пограничных
ситуаций, повседневности. Поэтому сторонники этой позиции полагают, что
наиболее адекватное постижение действительности доступно не естественным и
точным наукам или традиционной философии, а интуитивному «поэтическому
мышлению», решающую роль в обосновании которого отводят М. Хайдеггеру. Близок
хайдеггеровской позиции Жак Маритен, который величайшим достижением
современности называл такой вид «знания, на которое философы часто не обращают
внимания, но которое играет существенную роль в культурно-поэтическом знании,
знании, которым обладают, например, художники». Это «поэтическое знание», полагал
он, возникает благодаря особым образом ориентированному рефлектирующему
сознанию и началось как движение еще с немецких романтиков и Бодлера67. «Поэтическое знание» — ассоциативно, непонятийно,
метафорично и, по мнению некоторых теоретиков, является доминантой
постмодернистского мышления. Итак,
западные мыслители единодушны в признании кризиса культуры, но их понимание
путей преодоления сложившейся ситуации являет собой мозаику разнообразных идей
и мнений. По мере развития постмодернистской ситуации становится ясно, что
постмодернизм — это не искомый тип сознания для человечества, это преднахождение
новых форм отношения человека с миром, новых ценностей и критериев во всех
сферах культуры. Постмодернизм несет в себе не только проблему исчерпанности
культуры, которая просуществовала десятки [360] столетий, но и
проблему поиска того, что будет дальше, проблему поиска новых смыслов и
принципов грядущей культуры. Поэтому нельзя не видеть позитивных черт, присущих
постмодернистскому мировоззрению. Полагаем, сила постмодернистского мышления
именно в признании культурного полифонизма, открывающего простор для подлинного
диалога, в открытости исторического познания, в освобождении его от догматизма.
Постмодернистская ситуация вносит новый опыт видения и владения своими и чужими
культурными ценностями, стимулирует интеграцию различных культур, способствует
выработке целостного воззрения на мир и формированию единой взаимопроникающей
и взаимодополняющей культуры человечества. 1 Marcuse H. Beitrageur
Ph:anomenologiedesHistorischenMaterialismus?/Philosophische Hefte. 1928, №1.8. 45. 2 Horkheimer
M. Traditionelle und Kritische Theorie; Marchuse H. Philosophic und
Kritishe Theorie. 3 Horkheimer
M. Kritische Theorie. Bd. II. Frankfort am Main, 1968. S. 170. 4 Adomo Th.
Negative Dialectics. New York, 1973. P. 367; Marcuse H. The Affirmative character of culture. Negations. London, 1970.
P. 128. 5 Marcuse
H. One dimensional Man. New York, 1970. P. XI. 6 Horkheimer
M. Kritische Theorie. Bd. II. S. 190. 7 Marcuse
H. Reason and Revolution... Boston, 1960. P. 58. 8 Horkheimer
M. Kritische Theorie. S. 172. 9 Ibid. P. 199. 10 Horkheimer
M. The Eclipse of Reason. New York, 1947. P. 121. 11 Marcuse
H. Negations. P. XIII. 12 Marcuse
H. One-dimensional Man. P. 19. 13 Marcuse
H. Negations. P. 152. 14 Marcuse
H. One-dimensional Man. P. 154. 15 Ibid. P. X, 9, 17, 252; Marcuse H. Eros and
Civilisation. London, 1970. P. 89. 16 Marcuse
H. One-dimensional Man. P. 22. 17 Ibid. P. 25. 18 Ibid. 19 Ibid. P. 32-33. 20 Ibid. 21 Ibid. P. 99. 22 Woltt
R., Moore В.,
Marcuse H. A Critique of Pure
Tolerance. Boston, 1965. P. 109. 23 Marcuse
H. Eros and Civilisation. P. X, 9, 17. 24 Marcuse
H. One-dimensional Man. P. 106. 25 Marcuse
H. Eros and Civilisation. P. 106. 26 Ibid. P. 176. 27 Ibid. 28 Ibid. 29 Ibid. 30 Ibid. 31 Степанов Ю. С. В трехмерном
пространстве языка: Семиотические проблемы лингвистики, философии, искусства. M., 1985. [361] 32 Каган M. С. Языки культуры // Известия
СКНЦ ВШ: Общественные науки. 1990,
№ 1. С. 47-59; Kagan M. S. Mensch-Kultur-Kunst. Hamburg,
1993; Лотман Ю. M.
О семиосфере // Уч.
зап. Тартуского ун-та. Вып. 641. Труды по знаковым системам. Тарту, 1984. С. 55—23; Лотман Ю. M., Успенский
Б. А. О семиотическом механизме культуры
//Там же. Вып. 284. Тарту, 1971. С. 145-166. 33 Кассирер Э. Опыт о человеке: Введение в философию человеческой
культуры // Проблема человека в западной
философии. M., 1988. С. 28. 34 Там же. С. 29. 35 Там же. 36 Там же. С. 30. 37 CassirerE. Philosophic der symbolischen
Formen. Berlin, 1923-1929. Bd. I. S. 7. 38 Ibid.S.
11. 39 Ibid. S.
12. 40 Ibid. S.
13. 41 Cassirer E. Philosophic der symbolischen
Formen. Berlin, 1925. Bd. 2. S. VII. 42 Ibid.S.
VIII. 43 Ibid. S.
IX. 44 Ibid.S.
7. 45 Ibid.S.
8-9. 46 WeisgerberL. Die Stellung der Sprache im
Aufbau der Jesamtkultur. Bd. 1. Heidelberg, 1933.
S. 18-22. 47 Вайсгербер ссылается на работу Шеллера «Problemen einer
Soziologie des Wissens» (Munchen, 1924.) 48 Weisgerber
L. Die Stellung der Sprache im
Aufbau der Gcsamtkultur. S. 59. 49 Там же. Bd. 2. 50 Не путать «интенсиональный мир» семиотики с «интенциональностью» и
«жизненным миром» феноменологов: несмотря на их определенную взаимосвязь, необходимо
подчеркнуть принципиальное различие между этими понятиями: интенсиональный мир
характеризует возможный, хотя и не обязательно актуальный мир, в то время как
понятие жизненного мира характеризует, прежде всего, мир человеческого опыта
(см.; Степанов Ю. С. В мире семиотики
// Семиотика / Под ред. Ю. С. Степанова.
M., 1983. С. 19-22. 51 См. работы В. И. Иванова, M. С. Кагана, Ю. M. Лотмана, Б. А.
Успенского и других представителей отечественной семиотической школы. 52 Обобщающее описание картины мира см.: Роль человеческого фактора в
языке: Язык и картина мира/Под
ред.5. А. Серебренникова, E. С.
Кубряковой, В. И. Пус-товаловой и др. M., 1988. 53 Vossler К. Jeist und Kultur in der Sprache. Heideeberg,
1925. S. 116. 54 Jameson
F. Postmodernism and consumer society // The antiaeshetic: Essays on
postmodern culture / Ed. By Forster H. — Port Townsend, 1984. — P. 111-126. 55 Вельш В. «Постмодерн».
Генеалогия и значение одного спорного понятия // Путь. 1992, № 1.С. 109-136. 56 Фидлер Л. Пересекайте рвы,
засыпайте границы // Современная западная культурология: самоубийство
дискурса. M., 1993. s7 Дженкс Ч. Язык архитектуры постмодернизма. M., 1985. 58 Эко У. Заметки на полях «Имени
розы» // Иностранная литература, 1988, № 10. С. 88 - 104. 59 Jameson F. Ibidem. 60 См.: ЛиотарЖ.-Ф. Ответ на
вопрос: что такое постмодерн? //Ad
Marginem'93. — M., Ad Marginem, 1994. [362] 61 Hassan f. Postmodeme heute // Wege aus
der Modeme: Schlusseltexte der Postmoderne -Diskussion / hrsg.von Wollfgang
Welsch. - Berlin, 1994. S. 47-56. 62 Baudrillard
J. La Transparence du Mal: Essal sur les phenomenes extremes / Paris,
Galilee 1990. 63 Jean- Francois Lyotard. Die Modeme redigiren /
Wege aus der Moderne: Schlusseltexte der Postmoderne-Diskussion /hrsg. von
Wollfgang Welsch. - Berlin, 1994. S. 214; его же: Заметки
о смыслах «пост»// «Иностранная литература», 1994, № 1. 64 Козловский
П. Современность постмодерна.//Вопросы философии, 1995.№ 10. С. 93. 65 Рормозер
Г. Ситуация христианства в эпоху «постмодерна» глазами христианского
публициста // Вопросы философии. 1991, № 5. С. 83. 66 См.: Пригожий И.,
Стенгерс И. Порядок из Хаоса. М., 1986. 67
Маритен Ж. О человеческом знании //
Вопросы философии. 1997, № 5. С. 106—117. Глава 13. Философия культуры в России и СССР XX века§1. Исследование культуры в России первой четверти XX века §1. Исследование культуры в России первой четверти XX векаФилософия культуры
первой четверти XX в. формировалась в чрезвычайно специфических условиях
«российского бытия», в ситуации исторической сверхуплотненности событий, ведь
это период трех революций, первой мировой и гражданской войн и последовавшей
за ними радикальной переорганизации социальной и духовной жизни. В это время
пришли в действие созревавшие всю вторую половину XIX в. духовные силы, а
философские, художественные, социальные идеи обрели свою определенность,
достигли высочайшей выразительности. Произошло взаимное оплодотворение
духовных потоков — социально-критического, прагматического,
нравственно-религиозного и философско-отвлеченного мышления: в результате
сложился интерес к новой проблематике, постепенно выдвинувшейся на передний
рубеж отечественных гуманитарных исследований — сплетению духа и реальности, жизни
человека и истории в культуре. Если еще в начале века отмечалось, что для российского
национального мировоззрения доселе было типично отрицательное отношение к
теоретической конце'птуальности категории «культура», при одновременном
психологическом влечении и почтении к ней, то в последующее двадцатипятилетие
она становится чуть ли не центральной в различных философских публикациях. В
этот период в России сложился целый спектр философских направлений, так или
иначе занимавшихся исследованием культуры; наиболее
значительными из них были неокантианство, позитивизм, религиозная метафизика,
марксизм и феноменология. При всей близости к европейскому опыту (особенно
характерной для неокантианства и позитивизма) в отечественном философском
сознании на- [365] капливалась
неудовлетворенность его результатами, прежде всего из-за отвлеченности
европейской науки от насущных жизненных и духовных проблем, а также
неудовлетворенность состоянием самой культуры, все более утрачивающей
способность духовно объединять людей, служить опорой жизни личности. Кризис
классической культуры, наступающий под напором грядущей эпохи технократизма,
пессимистически охарактеризованный О. Шпенглером как «закат Европы»,
переживался в России особенно сильно еще и под влиянием вспыхнувших здесь с
новой силой славянофильских идей об исключительной миссии России в общем
историко-культурном процессе. Желание найти окончательные ответы на
«проклятые» вопросы времени, придать духовно-практическое воплощение надеждам
и извечным брожениям русской души вносили мировоззренческую, аксиологическую,
практическую ориентацию в отечественную философию культуры, придавая ей
национальное своеобразие. Благодаря установке
на актуальность, реальное влияние на социо-культурную ситуацию в стране и мире,
российская философия культуры выполняла иногда скорее проповедническую, нежели
научно-теоретическую функцию. С середины 20-х годов в ней все больше усиливается
нравственный момент, а само философствование приобретает статус духовного кредо
философа, чувствующего ответственность за судьбы гуманистических ценностей, но
не властного реально влиять на их утверждение. Видимыми
представителями неокантианства в России были А. И. Введенский, Г. И. Челпанов,
И. И. Лапшин, Б. П. Вышеславцев, Б. В. Яковенко, Ф. А. Степун. Проблемы
философии культуры в русле этого идейно-теоретического направления
сформировались под влиянием работ Г. Риккерта, главная заслуга в развитии
культурологических концепций которого на русской почве принадлежит участникам
редакции журнала «Логос»1.
Неокантианское понимание культуры предполагает ее восприятие в качестве
деятельности субъекта. Культура здесь есть предметная область, порождаемая
человеком, даже если это происходит на основе ценностей, имеющих характер априорных
форм, конституирующих бытие. Строится новая, рационалистическая, онтология —
онтология субъекта; границы смыслового пространства определены философскими
системами от Декарта до Канта и обратно, а развертывание философской рефлексии
осуществляется преимущественно в гносеологическом ключе. Рационализм
понимается в первую очередь как механизм, осуществляющий соответствие
познаваемого познающему: «рацио» — это «мера» содержания [366] субъекта в объекте.
Кризис культуры в таком случае оказывался кризисом отношений субъекта и
объекта, распадом «форм», «видов» и «способов» этого отношения. Задачей его
преодоления становилось упорядочение связей субъекта и объекта на основании
укрепления статуса «знания», что, с точки зрения неокантианцев, осуществлялось,
с одной стороны, посредством развития гносеологической проблематики, а с
другой — стремлением наиболее дальновидных неокантианцев осуществить
релятивизацию научной формы знания. В этом отношении для них была характерна
тенденция метафизических поисков, выразившаяся в различных вариантах2. Отечественные кантианцы пристально
рассматривали строение «опытного» знания и довольно рано (еще в лице А. И.
Введенского) осознали, что связь причины и действия не может быть в полной мере
понята рациональным способом. В результате важным становилось намерение
укоренить гносеологию в идеальном бытии, которое понималось если не как метафизическая
реальность, то как логическое условие познания, существующее вне и до субъекта3. В связи с этим некоторые неокантианцы
тяготели к «юмовскому» и «фихтеанскому» прочтению Канта, что вело к
констатации невозможности отождествления «чистого Я» со сферой опыта. Культура
как раз и рассматривалась в качестве особой области «доопытного» бытия, где
посредством ценностей человек обретает трансцендентное основание своей жизни и
понимает ее и себя вне субъектно-объектной дихотомии. Топосом понимания собственно
культурологических проблем в неокантианстве, таким образом, становятся именно
«ценности» и способ со-отношения с ними (способ отнесения себя к ним) в каждом
явлении. Наиболее
последовательными представителями позитивизма в России являлись В. В. Лесевич и
Н. Я. Грот. Во многом установок позитивистской философии придерживался и
неокантианец И. И. Лапшин. Собственно позитивистское отношение к культуре
проявилось даже не в формировании регламентированного, концептуального учения
— его в «русском» варианте позитивизма не было, — а скорее, в распространении
отдельных установок этого идейно-теоретического направления и в их влиянии на
отечественную интеллигенцию4. В
стремлении осуществить господство «науки» над «философией» позитивизм уничтожал
проблематику «сущности» и «сущего» путем растворения ее в «явлении». Истина
здесь связывалась с обстоятельствами и наличествовала в них как «правильность».
Духовное и идеальное измерения бытия оказывались скрыты «материальным» и
«фактическим». Культура считалась в гаком случае [367] неким пустым и
призрачным образованием, связывающим явления, где форма соотношения каждый раз
могла определяться заново и зависела от точки зрения исследователя.
Невосприятие субстанции культуры упрочивалось и аксиоматическим допущением
необходимости понять и объяснить культуру как то, что себя принципиально не
понимает. Отсюда вытекает потребность позитивиста отождествлять культуру
практически с чем угодно. Неокантианство
и позитивизм стали не только альтернативой религиозно-метафизическому пониманию
культуры, но и важными составляющими в создании «эффекта дополнительности». Без
строго научного, т. е. «выпрямляющего», действия первых двух направлений,
связанного с обращением к рассмотрению структуры самого акта мышления вне его
предметной детерминации, помыслить культуру можно было только средствами ее
самой. Благодаря деятельности неокантианцев и позитивистов утвердилась установка
обязательной нацеленности философского сознания не только на культуру, но и
на философию культуры, ведь определялось пространство, где личность философа
могла не испытывать пресс готовых «культурных» штампов, стереотипов, клише.
Таким образом, проблематика «научной» философии стала рычагом смещения из недр
культуры к ее философскому восприятию. Направление
религиозной метафизики определяется окончательно именно в первой четверти XX
в., хотя формирование его проходило в несколько этапов на протяжении
одного-полутора предыдущих столетий. Представлено оно именами С. Н. Булгакова,
Н. А. Бердяева, П. А. Флоренского, Д. С. Мережковского, С. Л. Франка, Л. П.
Карсавина, В. Ф. Эрна и др., чье творчество опиралось в основе своей на ряд
подходов, разработанных В. С. Соловьевым. Теоретическое оформление позиции
нарождающейся концепции культуры в религиозной метафизике произошло в
«Проблемах идеализма» и было связано с попыткой коллективного противостояния
энтропийным процессам в сфере духовного 10—20-х годов. (Впоследствии именно эта
умонастроенность определила осмысление судьбы русской культуры в период
революций и войн.) Общей основой этих коллективных творческих проектов,
воплощенных в сборниках «Вехи» и «Из глубины», стала убежденность в том, что
кризис культуры возникает в результате затмения ее смыслового измерения
состоявшимися формами — «продуктами», «изобретениями», «результатами».
Следствием этого процесса, с точки зрения религиозных метафизиков, становится
ситуация умертвления Бога и похорон самого человека —- ведь воцарение [368] человека на месте Бога
есть подмена абсолютно тем, что конечно и определено. Безусловное начало в
жизни личности может отсутствовать, но существует и собственно «место
отсутствия», и оно с неизбежностью заполняется обусловленными, временными
центрами. В раскрытии данной темы особенно показательны работы С. Н. Булгакова5. Религиозные метафизики рассматривали событие
«смерти Бога» в качестве начальной координаты распространения нигилизма, в
качестве принципа утраты «духовным» своего абсолютного статуса, когда оно
становится порождением произволении субъекта. Собственно попадание понимания
культуры в рамки отдельного «Я», по мнению религиозных метафизиков, ведет к
утрате представлений об особой субстанции культуры. Концепция
кризиса культуры в религиозной метафизике выявила те принципиальные позиции,
которые потом стали основами формирования ее собственной философии культуры.
Очевидно, что слабые и сильные стороны последней связаны с метафизическим
способом понимания. В этом контексте «религиозность» русской философии — это не
столько следствие принятия православия, сколько намерение найти среду
ментальности, образуемую самим вопрошанием о бытии. Именно в интуитивном зрении
бытия, а не в его моделировании оказывался заключен нерв философствования
отечественного «любомудра». В российском типе метафизики существовала
устойчивая тенденция к поиску «изначальности» («безусловности»,
«абсолютности») бытия, в которую по своей сути инкорпорирован любой акт мышления
как психической деятельности. Философия как раз и становится тем способом,
который эту ситуацию выделяет и отстраняет. Важно, что к 10-м годам были уже
разработаны идеи концепции «всеединства» В. С. Соловьева6. Согласно этой концепции, получившей дальнейшее
развитие в трудах многих религиозных метафизиков нового поколения, культура
могла пониматься как специфический организм, который имеет в первую очередь
внутренние, а затем уже и внешние границы, как группа явлений, выступающих
единым, принципиально целостным телом. Поэтому, с одной стороны, религиозная
философия занята изучением принципа существования и строения «этой целостности»
как единства, а с другой — разрабатывает средства выражения «этой группы» в
знаках и символах реальности. Пределы культуры оказываются необходимым
условием для конкретного сосредоточения абсолютного. Необходимо
подчеркнуть, что рождение метафизики культуры напрямую связано с принятием в
русском обществе идеи эсхатологи- [369] ческого его развития.
Осознание законченности культурной формы как таковой неизбежно ставит вопрос об
обращении к ее началу. С метафизической точки зрения культура есть неразложимая
структура, существующая до и помимо распада ее субстанции на «объекты» и
движущие силы этих объектов — «субъекты». Такой способ понимания нельзя назвать
«анализом»; он заключается в другом — в отыскании специфических «форм
первовместимости», которые осуществляют совместное держание (со-держание)
различных вещественных субстратов и идей в едином смысловом поле восприятия. И
в этом отношении метафизика культуры религиозно ориентированных философов не
научна, а инонаучна: она исследует разные режимы функционирования
мета-структур, специфическую среду их организации в условиях отстранения от
«физики» культуры. Поскольку это изучение строится как внутреннее постижение,
постольку «отвлеченные» варианты понимания культуры встречают крайнее неприятие,
вплоть до раздражения и необъективности. «Объективность» как категориальная
единица появляется у исследователя, вероятно, в тот момент, когда существует
зазор между культурой и ее рефлексией (обычно это «научная точка зрения»). В
русской метафизике из-за влияния ее глубинных интенций такого зазора по
преимуществу не существует. Как
уже отмечалось, концептуальные построения в отечественной философий культуры
вдохновлялись не столько поисками истины как таковой, сколько исканием смысла
жизни, смысла истории, цели существования и назначения человека. Представители
религиозной метафизики, опираясь на богословскую и литературную традицию и
чутко реагируя на кризисное положение современного духовного мира, стремились
утвердить в нем в качестве высочайших гуманистических ценностей веру в
неуничтожимость и великую духовно возрождающую силу культуры, воплощающей
духовное всеединство мира, и веру в свободную творческую личность,
оживотворяющую всечеловеческую идею культуры. Учение о культуре стало вершиной
мировоззренческой системы, ибо через культуру в жизнь человека входит высший
смысл и цель существования, устанавливается гармоническая связь между личностью
и человечеством в их приобщении к духовной сущности мира. «Принцип личности и
принцип культуры, — писали П. Струве и С. Франк, — вступая в многообразные и
мучительные конфликты, тем не менее по существу вытекают из одного источника —
уважения к духу и его творчеству»7.
Культура представляет собой совокупность абсолютных ценностей, единство вечных
идеалов [370] (истина, доброта,
красота, святыня), создаваемых в свободном творчестве личности. Следовательно,
«задача личности — творить культуру, озарять землю светом идеала, а задача
культуры — беречь личность... ради того лишь, что в ней живет дух, горящий
правдой и творящий ее на земле»8.
Именно на эту диалектику личностного и всечеловеческого в духе, воплощенном в
культуре, указывал Н. А. Бердяев, оспаривая абстрактное возвеличивание человека
на пепелище мировой культуры. «Человек, во имя которого вытравлено все ценное,
все вечно сущее, отвергнута мировая культура за аристократизм ее происхождения,
— писал он, — есть пустота и небытие. Человек — полнота бытия — есть сосуд
божественных ценностей»9. Личностное
начало раскрывается лишь в культуре, тогда как цивилизация, будто бы освобождая
личность, обезличивает ее, лишает оригинальности10.
Этим обнажается еще одна грань существа культуры: она понимается в качестве
среды и условия совершения не генетического, а метафизического (вторичного во
временном отношении, но первичного по значимости) рождения человека — рождения
его личности. Все авторы сборника «Вехи» солидарны в мысли, что выход из
социального и культурного кризиса— в творческом самосовершенствовании личности,
в воспитании ее ответственности, а не в уповании на улучшение социальных
условий. Поскольку ценности
духовности, культуры, свободной творческой личности есть высшие ценности-цели,
постольку всякий утилитаризм в отношении к ним антикультурен и антигуманен, но
именно это, по мнению русских философов, всегда было типично для отечественной
истории и общества: в России отношение к культуре утилитарно, как к средству
для осуществления жизненных задач". «Мы воображаем, что культура должна
дать ответы на еще не поставленные в общественном сознании вопросы, что она —
рассадник духовных овощей, уравненные грядки прозаических огородов», — писал
Вяч. Иванов, в то время как «судьба культуры — судьба веселия народного»12, его божественной раскрепощенности.
«Утилитаризм отрицает божественный дух человека во имя его земных стремлений и
нужд, аскетизм отрицает земное строительство человека во имя божественного существа:
обоим — по крайней мере в принципе — чужда идея богочеловечества, идея
воплощения абсолютных ценностей духа в земной жизни и ее средствами — идея,
лежащая в основе философского понятия культуры»13. Таким образом, с
позиций религиозной метафизики очевидно, что истинное понимание культуры
возможно только в отстранении от [371] социальной прагматики,
ибо духовная и общественно-практическая сферы несопоставимы: одна принадлежит к
миру сущности Абсолюта, Вечности, Смысла, а другая — к миру явлений,
преходящей истории, цивилизации. Метафизическое видение культуры строится, как
правило, вне исторических реалий14. В
связи с этим рассуждение, совершаемое на основе историцизма, выступает как
заблуждение, а теория прогресса подвергается жесткой критике'5. Однако и в аспекте конкретной реализованности
размышления религиозных метафизиков о судьбах культуры имели под собой веское
основание. Дело в том, что идеалом и образцом такого рода построений для них
являлась культура церковная, имеющая в дореволюционной России богатую историю
и значительное влияние. В результате именно она стала рассматриваться в
качестве «идеи» и «эйдоса» (в православном понимании — «типа») культуры
светской. Секуляризированная культура мыслилась от нее исходящей и
анализировалась в целом в данном отношении. Интересно, что подходы к культуре,
сложившиеся в неокантианстве, марксизме и позитивизме, представали для
религиозных метафизиков путями развития сугубо секуляризированной философии,
появление которой связывалось ими с уничтожением онтологического пространства
бытия. Из
такой позиции, а также из воспринятого от европейской философии культуры
противопоставления культуры цивилизации как бездуховной, прагматизированной
реальности в религиозной метафизике выстраивается типология (те или иные
аспекты данной темы продуманы Н. А. Бердяевым, П. А. Флоренским, В. Ф. Эрном,
Л. П. Карсавиным и С. Н. Булгаковым)16,
согласно которой выделяются две культуры — «объективная», признаками которой
являются органичность, телеологичность, конкретность, и «субъективная», признаками
которой являются раздробленность, отвлеченность, поверхностность. Так как
каждый из этих признаков служит конкретным сосредоточением существа вполне
определенной культуры, то имеется возможность понимания последней через любой
из них. Коды этих культурных типов выделяются путем противопоставления коллективизма
— индивидуализму, диалектики — логике, воли (волюнтаризма) — интеллекту
(интеллектуализму), активности — пассивности, деяния — чувственности, реализма
— иллюзионизму, целостности — раздробленности. Первый тип культуры
складывается на основе безусловного начала, веры и культа. Классический его
образец — средневековье; в будущее и этот тип культуры проецируется как «новое
средневековье». Второй тип возникает на основе кризиса [372] культуры первого типа,
как следствие замены Абсолюта временными центрами «Я», веры — суевериями, а
культа — служением определенным силам, в частности — технике. Он ассоциируется
прежде всего с "Новым временем, эпохой гуманизма17. Античность рассматривается здесь как время
соприкосновения двух типов культуры: первого — ранняя античность, т. е. период
архаики, и второго — поздняя античность, т. е. время эллинизма. Горизонт
метафизического в рационализме Нового времени, по мнению религиозно ориентированных
философов, затмевается антропологическим срезом видения, где основанием бытия
становится человек, а развитие культуры совершается преимущественно в рамках
субъектно-объектных отношений. Успехи секуляризированной культуры Нового
времени констатируются религиозно ориентированными мыслителями как следствие
распада норм бытия, затмения принципов функционирования культуры отдельными
историческими видами ее осуществления18.
Развитие секуляризационных процессов в культуре связывалось религиозными
метафизиками со становлением протестантского способа строения мысли,
подчиняющего принцип онтологический принципу психологическому, и вытекающим
отсюда стремлением определить абсолютное мерой пространственного и временного.
С этой точки зрения протестантизм вместо незыблемой картины мира и иерархического
типа организации культуры «подставляет» динамическое взаимодействие культурных
феноменов друг с другом. Предпочтение религиозных философов отдается
средневековью, ставившему непременным условием адекватность любой формы
культуры «первоакту сущего», реализуемого в культе. И если лозунгом
новоевропейского человека, захваченного позывом трансцендентного, служит
стремление «избавиться от реальности, чтобы «хочу» законодательствовало вновь
строящейся действительностью, фантасмагоричной, хотя и заключенной в
разграфленные клетки», то лозунгом средневекового человека служит, напротив,
«приятие, благодарное признание и утверждение всяческой реальности как блага»,
«утверждение реальности в себе и вне себя»19. Таким
образом, исторический ракурс присутствовал в религиозно-метафизической
концепции культуры исключительно для подтверждения истинности ее главного
положения о надысторичности и надсоциальности духовных первосущностей,
гарантирующих возможность всечеловеческого единства в мире культуры. В панораме
идей начала XX в. это учение о культуре находилось в отношении абсолютной
полярности с направлением, базирующимся в основном на принци [373] пах марксизма и
выражающим функциональную точку зрения на культуру. (Взаимная полярность этих
концепций должна служить сегодня контекстом их понимания.) Отечественный
марксизм подходит к проблеме культуры, отталкиваясь от необходимости
преобразования реального бытия человека и общества и пытаясь преодолеть
присущую российскому менталитету недоговоренность, невыявленность в бытии,
религиозно-философскую созерцательность, пассивность критицизма
революционно-демократического движения. Отношение марксизма к культуре
формировалось по мере осознания ее в качестве значимого момента функционирования
общества. Важно заметить, что в 10—20-е годы единства философских позиций
внутри этого течения мысли не существовало. «Русский марксизм» был синкретичным
образованием и ассимилировал в себе разные идейные контексты, включая ницшеанство,
кантианство, позитивизм. Сильно ощущалось влияние гегельянства, выразившееся
в обращении к потенциалу созвучных историческому времени категорий «развитие»,
«снятие», «борьба противоположностей» и др. Практическая направленность этой
идеологии питалась из двух основных источников — романтического порыва,
вдохновленного ницшеанским стремлением к великой сверхцели, оправдывающей любые
действия, и марксистского учения, противопоставлявшего коммунизм как цель
общественного развития всей предшествующей истории (как предыстория) и
предлагающего рационалистический метод «научного социализма» в качестве
практической программы осуществления глобального социального преобразования. В
ситуации первой четверти XX в. марксизм стал одним из наиболее распространенных
идейных течений. Среди множества марксистских культурологических построений
выделяются работы Г. В. Плеханова, А. А. Богданова, М. Н. Покровского, А. В.
Луначарского, И. И. Иоффе, Ф. И. Шмита и Н. Н. Пунина. В
целом марксизм исходил из аксиоматического принятия объективного характера
протекания событий культуры. «Идея», «духовность» полагались вторичными по
отношению к «общественной деятельности», «производству». Вся
социально-преобразовательная деятельность носила, согласно макроисторическим
масштабам марксистского учения, надличностный характер. «Индивидуализм, — писал
один из теоретиков этого направления Н. Н. Пунин, — ...распыление энергии,
которая достигнет культуросозидающего успеха при условии направленности
энергии, организованных социальных форм, нацеленных на Целое... Культура есть
последовательная [374] и прогрессивная
организация на творчество в интересах Целого и его коллективной мощи всех
наличных энергий данного общества, мобилизуемых, координируемых и
механизируемых по принципам современного научного Знания центральным аппаратом,
установляемым всеми индивидами общества»20.
Таким образом, структура «Я» представала в глазах марксистки ориентированных
исследователей разрушенной и нуждалась в «посторонней» помощи. Тотальная детерминированность
понимания культуры горизонтом «практики» имела своим результатом отрицание ее
субстанции. Потребность в абсолютном восполнялась в марксизме постулированием
«должного» и включением его в систему реалий культуры на правах действительно
существующего. Теоретической основой марксистской концепции культуры послужили идеи
Г. В. Плеханова, основанные на стремлении сводить все объекты познания к
критерию социологии. Таким образом, согласно Плеханову, эстетической точке
зрения — в основе своей несамостоятельной и производной — предшествует
утилитарная21. Определяющим моментом
рассмотрения культуры становится принцип генетической связи явлений, когда
«происхождение» воспринимается как «сущность», а последняя неизбежно
редуцируется к «данности». Вопрос «что» попадает в тотальную зависимость от решения
вопроса «как» и, побывав в этой среде, выходит оттуда переиначенным и
непроясненным по сути. Знаками такого понимания оказывается определение религии
как «невежества», а искусства как «непосредственного образа процесса
производства»22. Естественным
становится заполнение философского пространства видения культуры
историческими, политическими, общественно-социальными и повседневными реалиями.
Социологизирующее искусствознание Г. В. Плеханова усматривает за культурой
«способ производства». По сути это — талантливое и емкое по форме воплощение
объективистских тенденций в культурологическом анализе. Важно, что для Г. В.
Плеханова характерно полное отсутствие представлений о метафизике как о
совокупности принципов познания культуры, в сущностном смысле несводимых к
сфере индивидуального опыта23. С этим
же связано неприятие философом учения Ницше и критика им ницшеанства с позиций,
коренным образом отличающихся от имманентного анализа. Г. В. Плеханов категорически
отрицает значение любых мыслительных структур, основывающихся на самостоятельности
«Я», приписывая их субъективному идеализму24.
В результате элементы культуры рассматриваются с позиций «обществен- [375] но-социальных», а
объект «эстетического» оказывается практически не вычленен. Итак, марксизм устанавливает новую систему координат для
исследования культуры — социологическую. Поскольку, согласно марксизму, бытие
культуры — «только в социальном потреблении, применении, деятельности»25, постольку «история общества, наука об обществе
и истории культуры суть одно и то же...»26.
С этих позиций подвергается критике «умозрительный историзм» наук о культуре,
допускающий рассмотрение истории духовной культуры независимо от истории
материальной и социальной жизни людей, и дается новое определение культуры как
«системы физических вещей и человеческих действий, составляющих живые силы
социального бытия»27. Эта система
охватывает все, являющееся результатом человеческой деятельности, не только
религию, искусство, мораль, философию, науку, но также хозяйство, политику,
быт28. Монистическое социокультурное
единство проявляется через действие общих законов развития, единых
организационных принципов, приемов действия и назначений, имеющих материальную
природу. Так, Н. Н. Пунин утверждал, что материальным субстратом духовной
культуры является форма — «форма равна бытию», ибо она реальна, объективна, не
поддается индивидуалистическому насилию, а сознание есть содержание29. Стремление русских марксистов обнаружить универсальные
для всех сфер культуры принципы и механизмы, имеющие фиксированную формальную
природу, приводит к выдвижению в число ведущих в культурологических
исследованиях 20-х годов категории «стиль»30.
Последний трактуется как закон, в котором заложено «то социологическое
обобщение, где технология слита с идеологией — это обобществленные средства
выражения определенного мировоззрения»31.
Марксисты считают, что культура предстает как живая интегрированная система в
том случае, когда выявлено взаимодействие силовых линий культуры, за которым
стоит взаимоотношение классов с их культурной доминантой32. Тип, лицо культуры, определяется, таким
образом, социально-классовой структурой общества, сложившейся в исторически
конкретных условиях. Исходя из принципа социологического детерминизма,
марксистские историки культуры искали соответствия культурных образований
социологическим эквивалентам и выстраивали историческую картину развития
культуры, выведенную из системы формационного развития общества33. Хотя объективно такой редукционизм лишал
историю [376] культуры собственного
творческого лица, сторонники социологического подхода стремились не к этому, а
к обнаружению единого внутреннего принципа образования культуры как целостности
и решающей причины, приводящей к развитию культуры в истории. Этот
принцип был, наконец, определен как функциональный. Согласно ему, смысл и
содержание всех форм культуры проявляются только в процессе удовлетворения
определенных социальных и материальных потребностей, присущих социальной
группе. Такая практическая целесообразность превращает культуру из стихийного
потока в организованную систему, придает динамику ее развитию. Последовательно
проводя эти принципы, И. И. Иоффе высказывает мысль, что «искусство — процесс
производства и применения вещей», а «произведение искусства есть не выражение
духа, а... вещь культуры, имеющая определенное употребление»34. Другая разновидность функционального
подхода к культуре представлена теорией А. А. Богданова и его последователей —
А. В. Луначарского, Н. Н. Пунина, Е. Полетаева и др. А. А. Богданов не
принимает ни идеалистическую, ни марксистскую концепцию культуры: в первой —
он не согласен с изоляцией культуры от социальной реальности, чисто духовной
трактовкой ее творчества; во второй — не приемлет выхолощенности своеобразия
культурных функций и сущности культурного творчества. Оставаясь материалистом
и приверженцем пролетарской идеологии, А. А. Богданов строит свой вариант
функционалистской концепции культуры. Высшая цель, которой служит культура,
утверждает он, — универсальное преобразование всей жизни, исходя из ее идеала
оптимальной целесообразности организации Целого. «Культура охватывает всю
сумму приобретений материальных и нематериальных, — пишет А. А. Богданов, —
которые созданы человечеством в процессе труда и которые возвышают,
облагораживают его жизнь, давая ему власть над стихийной природой и над самим
собой». Культура есть «высший способ организации»35.
Следовательно, к понятию «культура» приложимы ценностные критерии, основанием
для которых служит уровень организованности, — «все обычные человеческие оценки
с точки зрения добра, красоты, истины... имеют одну общую основу: все они
представляют организационные оценки. За их организованной формой... скрывается
вопрос об уровне социально-жизненной организованности»36. Так появляется возможность отделить
«культуру» как метод от ее духовного содержания. Метод понимался как высокая
абстракция, как «чистый принцип рациональной деятельности», подчиняющий жизнь
закону [377] целесообразности.
Между тем сторонники религиозно-метафизического подхода яростно возражали
против такого технологизма, рационалистической организованности в отношении к
культуре. Так, Н. А. Бердяев писал, что «организованность убивает органичность.
Жизнь делается все более и более технической... само мышление становится
техническим, всякое творчество и всякое искусство приобретают все более
технический характер... Футуризм, господство гносеологизма, методологизма,
прагматизма... сама идея «научной философии» порождена цивилизаторской волей к
могуществу, желанием приобрести метод, дающий силу»37. По его мнению, ценности культуры
самодостаточны и самоцельны, их нельзя использовать в практической жизни,
однако жизнь без них бессмысленна. Сторонники
функциональной концепции искали этимологическое раскрытие понятия «культура»
посредством интерпретации его как «сою» («обрабатываю», «возделываю»,
«облагораживаю»38), т. е. как критерий
мастерства, профессионализма. Таким образом, культура, тождественная
искусности, достигает полнейшего выражения своей сущности в сфере наименьшей
ограниченности творческой деятельности, т. е. в искусстве. Н. Н. Пунин,
ставший одним из теоретиков русского авангарда, трактует искусство как культуру
художественного изобретения, формотворчества39.
С этих позиций переосмысливается традиционное отношение к искусству как
деятельности отражающего сознания. Главной функцией искусства видится
жизнестроительная активность, на основе которой должно возродиться утраченное с
древности органическое единство искусства с другими формами деятельности
человека. Теоретики и практики нового искусства и культуры в 20-е годы
надеялись через осуществление идеалов «производственного» искусства,
конструктивизма прийти к реализации утопической мечты о слиянии искусства и
жизни. А. А. Богданов и
его сторонники полагали, что мир стоит на пороге создания новой, подлинной
культуры, которая преодолеет историческую ограниченность предшествующих
авторитарного и индивидуалистического типов культуры40. Они считали, что новая культура есть
культура пролетарская, ибо в ее основе коллективная трудовая активность, в
процессе которой открываются общие цели и пути перестройства мира41. На базе этой концепции в период февральской
революции сначала была создана организация «Пролетарская культура», а затем
журнал под таким же названием (в нем продолжал выступать А. А. Богданов) для
разработки стратегии формирования новой культуры, которая должна была охватить
все [378] области жизни и
творчества, дополняя политическую и экономическую деятельность рабочего класса42. Созидательный, а не разрушительный смысл
понятия «культурная революция» состоит, считали пролеткультовцы, не только в
просвещении, но и в перестройке всей жизни на новых началах — сюда входят и
«культура быта, и культура труда, культура отдыха, физическая культура и даже
культура эмоций»43. В 1918 году
Богданов сформулировал программу культуры, суть которой в овладении
пролетариатом ее организационными формами и методами, т. е. в процессе
воспитания, организующего коллектив из человеческих единиц, служащих ему
материалом. Воспитанию, т. е. овладению культурой своего класса, А. А.
Богданов придавал решающее значение в деле создания нового общества.
«Социализм, — писал он, — осуществится тогда, когда старому культурному миру,
с его опытом тысячелетий и вполне сложившимися методами, будут
противопоставлены не только „политическая сила" и "хозяйственный
план", а новый мир культуры, с новыми, высшими методами. Чтобы победить
общественную стихийность, рабочий класс должен преодолеть стихийность
собственного развития. Он не может дать миру то, чего сам не имеет»44. Таким образом, А. А. Богданов, в отличие от
многих своих эпигонов, считал, что пролетарская культура — не врожденная
классовая привилегия, а такое качество деятельности, к которому необходимо
взойти путем напряженной работы по овладению всеми достижениями прошлой
культуры, чтобы стать ее достойными конкурентами и вытеснить ее как отжившую.
Следовательно, построение социалистической культуры — задача не сегодняшнего
дня, а будущего45. Н. Н. Пунин и
многие пролеткультовцы и лефовцы (Н. Плетнев, О. Брик, В. Шкловский и др.),
напротив, полагали, что социалистический строй сам по себе является условием
для «полного и рационального воплощения идеи культуры», ибо только он один
обеспечивает «планомерную организацию Целого и подлинную национальную
коллективность»46. Таким образом,
богдановская школа видела в культуре не только средство, но и цель —
совершенную форму организации, хотя это относилось только к пролетарской
культуре. В данной трактовке, в отличие от религиозно-метафизической и
социологической концепций, культура наделялась онтологическим статусом через
соединение понятий «творчество» и «форма». В этом отчасти проявилось влияние
кантовско-шиллеровского понимания культуры. Вместе с тем вполне в гегелевском
духе субъект культуры был представлен как функция всеобщей необходимости,
только классово конкретизированной. Вся [379] последующая практика
показала утопичность представлений об особых культурогенных сверхвозможностях
рабочего класса. Оказалось, что классовая специфика может касаться лишь
отдельных, наиболее идеологизированных сфер культуры, тогда как в нравственной,
эстетической, религиозной, художественной, научной жизни культура располагается
по оси «общечеловеческое — личное». Впоследствии
и концепция «Пролетарской культуры», и ее приверженцы стали жертвой
придуманного ими же создания. Именем пролетарской революции и целесообразности
культура была загнана в жесткие и узкие рамки тоталитарного общества
«пролетарской диктатуры», где не нашлось места ни теоретическим новациям, ни
формотворческим экспериментам. Марксисты,
вовлеченные в дела практического переустройства российской жизни, прервали
реальный диалог неокантианцев, позитивистов, религиозно ориентированных
метафизиков и сторонников функционального подхода. Заочные прения отчасти
продолжались на страницах эмигрантских периодических изданий, однако очень
жесткая позиция «государственного социализма» вызвала обратную, столь же
сильную по накалу реакцию со стороны противостоящих марксизму философских и
культурологических направлений. Ортодоксия стала нормальным типом
взаимоотношений общественной мысли, а робкие поиски точек соприкосновения
прервались, едва возникнув, обратившись во взаимные обвинения и брань. Тем не
менее, подходя к этой исторической ситуации первой четверти XX в. условно, мы
должны констатировать наличие элементов некоего метадиалога различных
концепций культуры между собой, проявившегося в том числе как концептуальное
сопоставление мощи идей Канта — Риккерта, Ницше — Шпенглера, Гегеля — Маркса,
Конта — Спенсера — Милля, Платона — Шеллинга в их «русских одеяниях». По
существу это был и диалог строго рационалистической философии в ее классическом,
новоевропейском варианте с традициями интуитивистского постижения истины в горизонте
метафизики, с одной стороны, равно как и с прагматическими устремлениями,
реализованными в горизонте социологии, с другой стороны. При
всем различии религиозно-метафизической и функциональной концепций культуры им
было присуще одно общее стремление, мотивировавшее направление творческих
поисков, — постигнуть сущность культуры, чтобы открыть путь из кризисного
состояния к обновлению и культурному возрождению. В начале века этот выход [380] виделся русской
интеллигенции в очищающем осуществлении революционной идеи. Казалось, что с
болезнью, поразившей европейскую культуру, выражавшуюся в выхолащивании
священных высоких ценностей, в воцарении прагматизма и индивидуализма, может
справиться только радикальная революционная сила. «Великая революция, — писал
в 1905 г. Н. А. Бердяев, — должна свершиться, чтобы побороть реакционный
дух... стряхнуть с себя цепи всякого насилия... освободить творчество
культуры...»47. В этой вере в живительную
для культурного возрождения силу революции сказались романтические настроения
российской духовной жизни первой четверти XX в., подъем которых имеет свое
объяснение. Во-первых, сама российская действительность, всего за 15 лет
породившая три революции, стала почвой, взращивающей романтические устремления
к «замене реальности идеальной и дерзкой иллюзией»48.
Во-вторых, в это время русское философское сознание восприняло от европейской
романтической традиции историзм, пробудивший интерес к проблеме культуры как
духовной истории человечества. Как заметил Ф. А. Степун, поскольку романтизм
есть прежде всего культурное самосознание человечества, то всякое
пробуждающееся к культурной жизни сознание, как и Россия в начале XX в.
(подобно началу XIX в.), становится под романтический знак49. В
10-20-е годы под влиянием Европы в России распространился интерес к философии
истории, особенно к проблеме судьбы истории и ставшей популярной идее
неизбежности надвигающейся катастрофы европейского культурного мира. Контуры
постановки этой проблемы были намечены Ф. Ницше и О. Шпенглером, исходившими
из мистифицированного образа грядущей цивилизации, опрокидывающей старые
ценности европейской культуры, утверждающей иные цели и способы их достижения50. Ф. А. Степун выявляет главные пункты
общности и расхождения в позициях Ницше и Шпенглера. «Оба чувствуют, — пишет
он, — что корабль гибнет, но Ницше жаждет спасения, а Шпенглер ждет гибели»51. Эти два варианта обозначили пути российских
философов в решении проблем судеб культуры: пессимистический путь крушения
культуры (Н. А. Бердяев, С. Л. Франк) и оптимистический путь построения новой
культуры (А. А. Богданов, В. И. Ленин, А. В. Луначарский, Н.Н.Пунин). С
наибольшим энтузиазмом идея гибели старой культуры в огне революции развивалась
наиболее романтически настроенными авторами, близкими к художественным кругам.
Неизбежность катастрофы [381] представлялась
фатальным моментом мирового развития, когда все находит свое завершение к
смерти52. Отношение к революции не
как к социально-политическому, а как к духовному феномену космической природы,
средству раскрепощения энергии духа, закованной в традиционные формы культуры,
определяло творческую платформу не только философов, но и художников. В 10-е
годы началось движение, объединяющее супрематистов, футуристов, кубистов,
имажинистов, отвергающих старые и конструирующих новые художественные формы.
Один из идеологов этого направления — А. Белый писал: «Революцию мы... с
полным правом можем назвать инволюцией — воплощением духа в условиях
органической жизни... Революция форм еще не есть революция; нет, она —
разложение косной материи творчества; новое содержание под обломками формы
являет себя в разрушительных вихрях, опустошающих формы»53. Наряду с
романтическими приверженцами революционная идея имела в русской мысли (еще с
1905 г.) немало оппонентов. Они более трезво и диалектически оценивали
кризисное состояние современной культуры, соотнося его с реальным историческим
процессом. Релятивизм, присущий шпенглеровской концепции, не был чертой
российского мышления, склонного, скорее, к абсолютизму. С. Л. Франк упрекает О.
Шпенглера в недостаточной чуткости к живой исторической конкретности и
игнорировании общечеловеческого единства, пронизывающего все многообразие
преходящих и разноликих форм жизни. «Гибель западной культуры, — пишет он, —
есть гибель лишь одного ее течения... Это есть конец того, что зовется „новой
историей". Но... эта смерть есть одновременно рождение»54. По мысли Г. Г. Шпета, модель жизни культуры
не движение от рождения к смерти, а скорее чередование «приливов» и «отливов»;
«но новый прилив разве не есть Возрождение, т. е. продолжение той же единой
культуры?»55. Кроме того, он полагал,
что о кризисе европейской культуры нельзя судить исходя из развития только
германского («фаустовского», по Шпенглеру) типа, ибо в романской, а особенно в
славянской ветви европейской культуры идут совсем иные процессы. В идее культуры
сторонники этой ориентации находили защиту и опору против разрушительного
революционного нигилизма во имя гуманизма как веры в абсолютные ценности,
соединенной с верой в человечество и его творческие задачи на земле. «Системы,
направления, верования гибнут и проходят, культура, как взаимодействие и
совокупность всего, что творится духом идеала и правды на земле, [382] неразрушима и вечна и
в своей вечности, и своем всеобъемлющем богатстве находит себе непререкаемое
абсолютное оправдание»56. Поэтому,
считают оппоненты революционного нигилизма, следует не спекулировать на идее
угасания творческого духа и противопоставления ему национального духа
мессианского возрождения, а стремиться к сохранению единого культурного мира,
вбирающего и отдельные исторические состояния, и национальное своеобразие
культуры — «не хотим разрывать традиции, которые соединяют наши нынешние запросы,
духовные томления и упования текущего дня со всем тем, что есть ценного и
непреходящего в европейской культуре... Понимая и ценя национальность — тоже
как культурный фактор, мы хотим быть гражданами европейского мира...»57. Бесплодному
и антигуманному разрушительному нигилизму авторы сборников «Вехи» и «Из
глубины» противопоставляли идею совершенствования личности, восстановления в
ней начал культуры в процессе воспитания. Социализм, являющийся знаменем
революции, писал А. С. Изгоев, оказывается чуждым культуре, складывающейся из
культуры личностей. Он боролся с религией, национализмом, патриотизмом как
явлениями, препятствующими всеобщему счастью: из-за
них у людей порвались все социальные связи с ближними, исчезла основа
нравственности. Лозунги о всеобщем равенстве и братстве обернулись на деле
солипсизмом и эгоизмом58. Управлять
революционной стихией, подчиняя ее своим идеям, соотнося с абсолютными
ценностями свободы и прав человека, как на то надеялся в 1905 году Н. А.
Бердяев59, оказалось невозможно.
Революция сжигала все на своем пути, не разделяя ценности на истинные и мнимые,
заражая страстью разрушения массы людей, которые становились не субъектами, а
орудиями всесокрушающей стихии. Вместе с тем роковая диалектика такова, что культура
обречена порождать из себя революцию, ибо в недрах культуры рождается «просвещенный
разум»; восстающий против культа святынь и обращенный к самой жизни (иначе
тенденции к цивилизации) он подрывает культуру изнутри, подчиняя ее практике,
силой которой становится революция60.
Итак, круг замкнулся: иллюзия, что революция служит очищению и возрождению
культуры, развеяна — «кумир революции» низвергнут. Но вместе с ним пошатнулся и
«кумир культуры». Жизнь доказала, что культура и реальность — достаточно
самостоятельные сферы. Поклонение культуре как цитадели духа всего человечества
привело к горькой истине, что в реальном пожаре, разыгравшемся в рос- [383] сийском обществе,
идеальные ценности культуры оказались бессильны перед грубым насилием и
простыми житейскими нуждами («...нельзя говорить о какой-то единой культуре и
преклоняться перед нею... когда в ней одинаковы и творчество Данте и Шекспира,
и количество потребляемого мыла...»61). Трагически переживая разочарование в «туманном,
расползающемся на части противоречивом и призрачном понятии культура», но не
желая идти на компромисс с реальной жизнью, русские идеалисты жертвуют все же
не своими духовными принципами, а идеей культуры как всеобщности
духовно-ценностного мира. Они считали, что если единого духовного пути
всечеловечества не существует, то личность должна самостоятельно найти цель и
смысл жизни. «Чтобы знать, для чего жить и куда идти, — писал С. Л. Франк, —
каждому нужно в какой-то совсем иной инстанции, в глубине своего собственного
духа найти себе абсолютную опору; нужно искать вех своего пути не на земле...
нужно искать, на свой страх и ответственность, путеводной звезды в каких-то
духовных небесах и идти к ней независимо от всяких течений и, может быть,
вопреки им»62. Религиозное преображение как личностный духовный поиск является
уже не «культурой» в собственном смысле слова, а новой фазой в судьбе
человечества, на которой будет, наконец, достигнут идеал подлинного бытия. Так,
Н. А. Бердяев считал, что в развитии человечества есть четыре исторические
эпохи: варварство, культура, цивилизация, религиозное преображение63, фактически соглашаясь с О. Шпенглером в том,
что культура безвозвратно погибла. Но этот «культурный пессимизм» искупался
верой в религиозное восхождение к высшим трансцендентным духовным ценностям,
которыми русский идеализм считает уже не всеединство и соборность, а духовный
абсолют и личность. (Кстати, о платформе «теоретического и практического
первенства духовной жизни над внешними формами общежития, в том смысле, что
внутренняя жизнь личности есть единственная творческая сила человеческого
бытия»64, М. О. Гершензон говорил
еще в 1907 г.) Таким образом, идея и дело революции не только породили
теоретический раскол в понимании культуры, но и привели одно из направлений к
отказу от главного предмета размышлений. К середине 20-х годов функциональный
подход к культуре сохранял еще свою силу, приобретая все менее романтические,
все более практические очертания. Так, В. И. Ленин считал «культурную
революцию» одной из основных задач построения социализма уже после событий [384] октября 1917 года,
трактуя ее как созидательную силу («революция культурой»65). В развитии русской философии культуры, двигавшейся с
начала века по двум направлениям — метафизическому и функционалистскому, — к
середине 20-х годов возникает критическая точка, когда становится ясно, что ни
та ни другая позиция в силу их ортодоксальности и непримиримой полярности не
отвечает духовно-интеллектуальной идее всецелостности, вечно живого единства
духа и жизни, личности и человечества66.
В этом зоне истории изменилась и социокультурная ситуация — три революции уже
прокатились по стране, и главными жертвами на их разрушительном пути стали личность
и культура. Игнорирование социальной реальности сделалось не только невозможным
практически, но и недопустимым теоретически. Философия культуры вновь
оказывается вовлеченной в водоворот российской действительности для того,
чтобы защитить человеческие идеалы. Возникла насущная потребность доказать,
что исторический духовный опыт человечества, содержащийся в истории мировой
культуры, не ошибка и не фикция, а важнейшая опора в жизни, что дух культурного
прошлого в принципе неуничтожим, даже несмотря на физическое разрушение тела
культуры, что человек культуры есть уникальный свободный духовный мир,
неподвластный универсальному воздействию воспитания. Для многих ученых,
развивавших эти идеи, подобный образ мыслей стал способом духовного выживания,
сопротивления насилию социальной и идеологической среды, которая заставила
расплатиться за такую непокорность личной судьбой. Преодоление теоретически изживших себя объективистских
тенденций в отношении к культуре стало осуществляться исключительно благодаря
самостоятельному, индивидуальному мышлению, выразившемуся в «русских» вариантах
феноменологии, символизма, экзистенциализма, персонализма, а также в учении о
диалогичности бытия и интерсубъективности личности. Складывается новый стиль
научного мышления, в котором перечисленные позиции становятся проницаемыми,
исчезает былой дух теоретической и методологической корпоративности, хотя
многие философы этого времени вряд ли осознали себя принадлежащими к одному
направлению, но открытость их мышления самой действительности и друг другу, а
также общая приверженность гуманистическим конкретным идеалам стала основой их
идейного сближения. Все это позволяет рассматривать их взгляды совместно,
основываясь не на формальных при [385] знаках, а на существенных
принципах их концептуально-теоретической общности. Главной задачей философии культуры 20-х годов стала разработка
новых форм конкретного единения человека с высшими духовными смыслами
культуры, способных заполнить «брешь» между имманентным и трансцендентным
способами его восприятия. Настало время, когда было уже недостаточно только
постулировать существование метафизических структур культуры, напротив, значимым
становится раскрытие бытия определенных культурных явлений и феноменов.
Заслуга в разработке феноменологии культуры принадлежит П. А. Флоренскому и А.
Ф. Лосеву, которые считали себя продолжателями учения религиозной метафизики в
новых условиях, что само по себе вело к отказу от некоторых метафизических
положений. Отдельные моменты данной теории развивались и другими философами.
Так, Г. Г. Шпет выработал основы собственного подхода, исходя из русла
рационалистического философствования европейского толка, соотнося свои взгляды
с феноменологией Э. Гуссерля. Феноменологические устремления М. М. Бахтина проистекали
из творческого синтеза идейных традиций русской и неокантианской философии. Общим
принципом российской феноменологии стало выделение роли и значения
диалектического метода, ведь описание спонтанности «культурных» действий требовало
отказа от предварительных абстракций. А. Ф. Лосев считал, что диалектика как
метод постижения мира— это «подлинная стихия разума... чудная и завораживающая
картина самоутверждения смысла и разумений», это одновременно смысл и явление,
идея и вещь, сущности, открытые реальному опыту живого человека67. В классификации форм науки и жизни,
предназначенных для исследования всех возможных смыслов, сходящихся в одной
точке сущности, А. Ф. Лосев различает науку, постигающую смысл в Логосе, и
феноменологию, постигающую сущность в эйдосе, сохраняющую умственно-душевное
единство постижения, адекватное гармоничности, присущей самой сущности68. П. А. Флоренский подчеркивал, что
«диалектика есть касание действительности... имя описания, свободно
определившего себя к углубляющемуся воззрению»69. По
Г. Г. Шпету, из двух методологий творческого проникновения в сущность —
логической, раскрывающей суть отношений идеального и номинативно-реального, и
поэтической (символической), выявляющей отношения логических и реальных языков
форм, — высшей [386] является
символическая, ибо символ сам есть sui
generis смысла, тождество
бытия и мышления70. М. М. Бахтин
считает, что только особый тип мышления— «гуманитарный»— способен целостно
воссоздать смысл человеческого разума, при помощи диалогического разума снимающего
противоположность логического и поэтического. Онтологический
вариант феноменологии культуры выражал новое к ней отношение, когда «вся
современная мысль, как общая, так и специальная — в психологии, биологии,
физике и математике, не говоря уж о науках словесных и исторических, явно
устанавливается в направлении к форме как творческому началу реальности».
Отличительной особенностью такого анализа стало то, что «эта категория
рассматривается здесь не в ее готовом и завершенно-отчетливом отложении, а как
испарение, подымающееся из областей весьма различных, но, однако,
рассматриваемых вниманием, ищущим себе пищи определенного состава71. М. М. Бахтин, в свою очередь, полагал, что
форма интуитивно объединяет познавательные, этические, эстетические отношения,
вводит конкретную предметность в единый контекст общих ценностных смыслов,
оформляя самого человека и его мир как мир человека72. Итак,
в 20-е годы категория формы приобретает значимость крае-. угольного камня в
понимании культуры. «От этих водоразделов идеи целого, формы, творчества,
жизни, — потечет мысль в новый зон истории»73,
— писал П. А. Флоренский. Целое предстает у него как вид творчески
воплощенного, форма — как творческое начало реальности, культура — целостность
жизни, вводящая в сознание человека реальность и тем самым осуществляющая
всеединство бытия человеческого. Структурами, позволяющими увидеть
сопричастность «человеческого» измерения культуры (т. е. ее осуществления)
«сущему» и выделить этим среду пограничья миров, место их встречи в качестве
особого события культуры, явились субстанции символа, культа, мифа, имени.
Любая из них оказывается и имплицитно содержащимся в реальности компонентом, в
буквальном смысле осуществляющим явление сущего в существующем, и
всеобъемлющим понятием, пригодным для феноменологического описания. Наиболее
детально разработанной категорией феноменологического анализа культуры в
теоретическом отношении следует признать «символ». Именно он становится центральным
элементом разнообразных культурологических построений в творчестве П. А. Флоренского
и А. Ф. Лосева74. Символ оказывается
на редкость удачной структурой, дающей возможность увидеть сопричастность
человече [387] ского бытия
Абсолютному и выделить саму пограничность трансцендентной и имманентной
областей реальности, т. е. место их встречи, в качестве особой сферы. «Бытие,
которое больше самого себя, — таково основное определение символа, — отмечает
П. А. Флоренский. — Символ — это нечто, являющее собою то, что не есть он сам,
больше его, и однако существенно чрез него объявляющееся»75. Взятое в формальном виде понятие символа
раскрывается как двуединство «символизирующего» (вещества, феномена) и
«символизируемого» (идеи, ноумена), когда между идеей и вещью возникает не
просто смысловое, но реальное тождество76.
Являясь содержащимся в реальности компонентом, который в буквальном смысле
обладает возможностью открывать Абсолютное в определенном, символ есть, по
определению П. А. Флоренского, «часть, равная целому», где «целое не равно
части»77. В этом коренится исток его
неисчерпаемости; он
неадекватен всему, чем является. В качестве онтологической основы культуры
символ может проектировать и организовывать жизнь индивида, позволяет человеку
творить мироздание. Отражая ту сторону бытия человека, которая предшествует
его «состоявшести» и выступая в качестве «инобытийной» структуры, символ
постоянно смещает и раздвигает границы «культурных определенностей». Это дало
возможность П. А. Флоренскому характеризовать символ как реально присутствующее
в действительности предельно «антиномическое» образование, как субстанциальное
тождество метафизического и физического. Но антиномичность П. А. Флоренский
квалифицирует и не как возражение против символа, а, напротив, как «залог их
истинности»78. Такое скрещение
феноменологического и онтологического понимания символов вело к утверждению,
что символы лежат «вне пределов рационалистического понимания»79. Здесь мы сталкиваемся с отличительной чертой
отечественного способа строения феноменологии культуры в целом: для нее
характерно изначальное смещение из среды процесса описания культуры к вычленению
основ «устройства» самого акта описания, который, в свою очередь, есть в
сущности «культурное» действие. Акцент ставится на одномоментной внутренней
связанности того, кто описывает, с тем, что описывается. От «события» культуры
мысль философа уходила в глубины «бытия», приближаясь к основам того, что
рождало принцип «со-...», т. е. любую сопричастность культуре. Такой оригинальный
способ укорененности диалектического процесса в онтологических устоях мира
определялся не в последнюю очередь тем, что религиозно ориентированная
философия определяюще тяготела [388] к рассмотрению
«культурного» становления с позиции его развертывания «позиций»80. «Символическое»
видение реальности по-новому представляло ее собственную структуру. Каждый
символ выделяет и обособляет собой вполне конкретный участок онтологичности
мира. В принципе символы — это «метафизические константы», содержащиеся в
строении реальности, свидетельство того, что «являемое» привносит собою
«являющееся» И если ранее исторически «реальным» объявлялось нечто одно — или
«сущее» культуры, или ее «существующее», то с возникновением основ философского
символизма удалось совместить эти два подхода. С одной стороны, реальность
вообще и реальность культуры в частности определялись в качестве конкретного
ряда символических образований, имеющих разную смысловую насыщенность.
Единство культуры с человеком, как и всеединство бытия личности в целом,
поддерживается символическими субстанциями. С другой стороны, описанием
символов через символы же утверждается знание метафизики культуры наряду со
знанием ее «физики». Культура мыслится процессом, охватывающим в первую очередь
деятельность индивида как существа символического: явления культуры
посредством символов воплощаются сразу и в веществе, и в идее. Вместе с тем
сущность культуры раскрывалась и в практике по нахождению символов, их описанию
и типологизации, а также в деятельности по воссозданию оптимальных условий функционирования
символов как символов. Так
как все интуиции культуры оказываются вызваны к бытию символами, то сама
культура могла осознаваться в качестве «вторичной» реальности, существо
которой обязательно раскрывается за ее границами. «...В пределах самой культуры
нет критериев выбора, критериев различения одного от другого... — пишет П.А.
Флоренский. — Для расценки ценностей нужно выйти за пределы культуры и найти
критерии, трансцендентные ей»81. В
качестве такого критерия П. А. Флоренский предлагает способ организации
пространства художественных произведений. «...Вопрос о пространстве есть один
из первоосновных в искусстве и, скажу более, — в миропонимании вообще»82, — пишет он. Если техника — деятельность,
организующая пространство жизненных отношений, а философия и наука являются
мыслительными моделями организации действительности, то искусство есть особая
форма переорганизации с целью придания телесной реальности статуса духовного
бытия83. Посредством анализа
различных типов изобразительной перспективы — «прямой» [389] и «обратной» — П. А.
Флоренский выделяет два противостоящих друг другу построения искусства и
культуры. Картина мира, основанная на «прямой» перспективе, «не есть факт восприятия,
а лишь — требование, во имя каких-то, может быть, и очень сильных, но решительно
отвлеченных соображений»84. «Прямая»
перспектива проистекает от субъекта и лишена организации, через нее
«передается содержание пространства, но не его организация...»85. С различными вариациями распространения
прямой перспективы П. А. Флоренский связывает успехи светского,
секуляризированного искусства, а в более глобальном и историческом отношении —
и достижения возрожденческо-новоевропейской культуры86. Напротив, религиозная культура, задача
построения которой относится П. А. Флоренским в будущее, объективна и содержит
в себе свойства не эмпирического, а духовного пространства87. Происходит это как раз благодаря «обратной
перспективе». Конкретные формы религиозной культуры, такие как храмовое
действо, иконопись и др., раскрывают выраженный в них особый
пространственно-символический образ мира, связывающий конкретные исторические
реальности с соответствующим духовным опытом. Отстаивая концепцию органичности
смысла и формы, укорененности этого синтеза в глубинах общечеловеческого опыта
постижения духа, П. А. Флоренский по существу доказывал бесперспективность
усилий по искусственному изобретению форм культуры, бесплодность попыток
насилия над «культурным» пространством88. Таким
образом, для русских философов смыслы культуры более не были отвлеченными
сущностями, но представляли собой «сгустки бытия», подлежащие своим законам и
раскрывающиеся постижению как особым образом внутренне организованная
культурная реальность. П. А. Флоренский считал этот принцип единства смысла и
формы качественным критерием культуры и основанием ее типологизации89. Одной
из важнейших культурологических категорий, рожденных в недрах онтологической
концепции культуры, стало понятие «культ». Интуиция культа предопределяла
многие философские построения ( Н. А Бердяева, С. Н. Булгакова, Л. П.
Карсавина, С. Л. Франка, А. Ф. Лосева, однако основной вклад в разработку этой
проблемы внес П. А. Флоренский90.
Культ понимается П. А. Флоренским как некий первоакт жизни, который
предопределяет и направляет всю совокупность как практических, так и
теоретических действий человека. Это единство заключено в литургической
деятельности, где происходит [390] становление сакральных
ценностей и изготовление сакральных орудий, функцией которых является
непосредственное единение идей (ноуменов) и вещей (феноменов). Поэтому смысл
культового действия постигается в направлении «сверху — вниз», т. е. от
трансцендентного к имманентному91. В
призме культа любое действие культуры и искусства осознавалось и конкретным
способом организации вещества в закономерностях «земного» пространства и
времени, и конкретной идеей, сращенной с идеальным пространством и временем
Абсолютного. Такая встреча разнородных субстанций предстает в сознании человека
антиномией92, которая, в свою
очередь, становится уже опорной точкой разума как в теоретической, так и в
практической областях жизнедеятельности. Культовое действие являет сознанию
безусловное, но не синтетическое единство личности с бытием, которое, вызывая
«изумление», побуждает к развитию философии, а порождая «страх», «трепет» и
«благоговение», формирует основы религиозного чувства93. Процесс
генезиса культуры, по П. А. Флоренскому, определяется следующим образом: сначала
оформляется культ, затем — миф, словесно объясняющий действие и необходимость
культа и выражающийся в совокупности понятий, формул и терминов, а
впоследствии возникают связанные, но все больше стремящиеся к самостоятельности
светская философия, наука и литература. Таким образом, культура есть
причастное культу по генезису образование, а культурные ценности — это
«производные от культа». Как отмечает П. А. Флоренский, «воистину великая
культура начинается с „ей, ей" или „ни, ни" культу и на культе,
следовательно, ориентируется или положительно, или отрицательно»94. Культ есть не только начало, но и ядро
культуры, предопределяющее все ее содержание. Посредством культа
осуществляется онтологическое единство культуры и сосредоточение
метафизических принципов ее бытия в каждый конкретный момент ее протекания. В
этом смысле культ преодолевает культуру, является своеобразной сферой
акультурности, концентрирующей критерии ее понимания и существования.
«Культурные» явления есть не что иное, как «застывшесть» культурного действия,
отслоение от последнего95.
Естественным способом организации различных классов культурного бытия
становится иерархия, а мерой «состоявшести» культуры является близость или
отдаленность по отношению к культу. Итак,
именно осознание роли культового характера культуры и в плане ее генезиса, и в
аспекте ее смысловой целостности и неделймо- [391] ста оказывается
неизбежным моментом выделения субстанции культуры, также как и классификации
отдельных культурных типов. Вне культового основания культура утрачивает
объективную реальность. Согласно П. А. Флоренскому, опыт исторического развития
ряда культур показывает, что в силу нарушения человеком и обществом тонких
закономерностей связи культа и культуры происходит разрушение последней, а сам
культ вырождается либо в обрядово-ритуальные действия, либо в
теоретико-схематизаторское производство96. Для философии культуры 20-х годов важной
задачей, решить которую не могли философы предшествующего десятилетия, стал поиск
онтологической основы, раскрывающей диалектику единичного, конкретного и
всеобщего. В атмосфере исторического нигилизма и тотального разрушения, с одной
стороны, и утопического оптимизма нового формотворчества — с другой,
потребность в концепции культуры, выявляющей ее суть через диалектику
устойчивого и изменчивого, реальной конкретности ее явлений и духовной
всеобщности сущности, становилась все острей как теоретически, так и
мировоззренчески. «Когда нет ощущения мировой реальности, тогда распадается и
единство вселенского сознания, а затем и единство самосознающей личности», —
писал П. А. Флоренский97, для
которого существовала прямая связь между понятием «Целого» культуры и ее
предельной единичной конкретности, запечатленной в «Имени» культуры. Целое
культуры, как наша собственная жизнь, когда каждый чувствует себя духовно и
творчески живущим, существующим и действующим в ней как орган этого Целого,
воссоздается через органы нашего общения с реальностью, посредством которых мы
соприкасаемся с тем, что было «обрезано до тех пор от нашего сознания», т. е.
через символы, имена98. «Имена»,
которым присуща высочайшая цельность, являются «фокусами» мысли и социальной
энергии, а потому высочайшей ценностью. Человечество верит им, доказывая свою
веру самим сохранением имен. Их невозможно придумать, как нельзя изобрести
новые религии — «существующие имена суть некоторый наиболее устойчивый факт
культуры и важнейший из ее устоев»99.
Благодаря имени возможен процесс познания: связь познающего с познаваемым, с
познаваемою субстанцией «совершается посредством имени»100. Каждое переименование «переворачивает»
недра культуры и начинает новую линию исторической типологии, но в то же время
прежнее имя остается в строении, духовном складе личности. Таким образом, в
имени выступает опыт всечеловеческий; и «нами», в нас, посредством нас говорит
сама история101. [392] Развивая эту трактовку
имени как квинтэссенции культуры, произведения из произведений культуры, А. Ф.
Лосев создает концепцию мифа как развернутого магического имени102. Миф — не идеальное бытие, а жизнеощущаемая
и творимая телесная реальность, представляющая историческую жизнь культуры как
диалектику вечного и временного (что закреплено в исторической классификации и
дифференциации мифов). В конечном счете миф является смысловым носителем идеи
абсолютного исторического долженствования. В абсолютной мифологии, выросшей на
остатках относительных мифологий, диалектически сольются все разрывающие
человеческую культуру антиномии, и тем самым замкнется духовное развитие мира.
Таким образом, «абсолютная мифология — это теория перспективности бытия и
рельефности, выразительности жизни», в ней, благодаря фигурности, «абсолютное и
вечное... становится зримым ликом, умной иконой, ведомой истиной»103. Интересна
мысль о том, что символ, культ, имя, миф связуют время и пространство
посредством представленности их конкретного отрезка (части) за все целое. Идея
времени, т. е. вечность, оказывается здесь приданной человеку и миру, а,
напротив, само отождествление вечности с чем-либо конечным рождает время. Своим
существом любая онтолого-феноменологическая структура может представлять человеку
особое — духовное — пространство, ведь она сосредоточивает в себе его идею —
беспредельность104. М.
М. Бахтин, стоящий вне религиозно-символической концепции культуры, выдвигает
свое понимание начала, через которое осуществляется встреча мира культуры и
мира жизни, — это форма, в широком понимании ее как единства конститутивности,
организованности, осуществленности, устойчивости, с одной стороны, и творческого
становления, осуществляемости, с другой. В этой трактовке формы как порождающей
деятельности — ключ к пониманию «бытия в культуре», к диалектике существования
и развития. «Форма культуры» — способ единства синхронии и диахронии, обеспечивающий
неумирающую жизнь культуры в бесконечном историческом времени и ее
осуществление в личности, находящейся в любой точке этого времени. Связь
человеческого рода и индивидуальности, исторически непреходящего и мгновенного,
всеобщности и конкретного произведения культуры заложена в символической
сущности формы, постоянно возрождающейся к жизни через смыслы. Смысл —
вспыхнувшая определенность в потоке призрачной неопределенности
историко-культурного процесса, точка конкретности и направленности [393] понимания в океане
всеобщности и объективной безадресности, это — момент открытия, постижения и
замыкания цепи бытия культуры в «событии бытия». При неизменности
действительного состава бытия происходит его смысловое преображение как новое
возрождение к жизни через самореализацию индивида в творчестве произведения
культуры. Таким образом, через культурные смыслы, бесконечно возникающие вслед
за обновлением ценностного мира человека, устанавливается всеобщность связи
человечества и личности, истории и исторического момента, т. е. культура и
человек оказываются неизбывными, неуничтожимыми'05. Сходную
трактовку смысла встречаем и у Г. Г. Шпета. «Всякий смысл, — пишет он, — таит в
себе длинную "историю" изменения значений». Каждое из значений есть
осуществление лишь одной из множества возможностей. Постижение смысла реальной
действительности не в поисках абсолютного «чистого смысла», а в диалектическом
охвате всех — оптических, логических, чувственных и не-чувственных — форм. Это
«эмпирически-историческое бытие смысла — завершающий момент познания и
понимания»106. Таким
образом, на основе онтологического понимания в русской философии культуры
возникает новый тип историко-культурного самосознания. В противовес
господствовавшему в общественной и культурной атмосфере 20-х годов
нигилистически-футурологическому пафосу авангардизма он нес идею органического
происхождения и неискусственности культуры, акцентируя внимание на ее
неуничтожимости как родословной основы и формы самого Человеческого. Это был
также ответ энтузиастам строительства Новой культуры на руинах старого мира,
доказывавший, что новизна каждого конкретного произведения культуры (имени,
слова, символа) потенциально безгранична и бесконечна, если совершается
событие культурного творчества в изменяющемся духовно-историческом контексте. В
отличие от старшего — дореволюционного — поколения русских философов,
ощутивших свою беспомощность перед напором надвигающейся новой социокультурной
формации и не нашедших убедительных аргументов в защиту культуры, П. А.
Флоренский, А. Ф. Лосев, М. М. Бахтин, Г. Г. Шлет, как люди более молодые, не
воспринимали себя вне потока реальной жизни и попытались занять ответственную
нравственную позицию по защите культуры в эпоху социальной катастрофы.
Продолжая отечественную традицию поиска единства бытия и жизни, они доказывали
нелепость отказа от исторического прошлого, утверждали нетленную ценность
каждого [394] произведения культуры.
Понятие «культура», сама философия культуры представлялись им именно той
платформой, на которой гуманистические ценности и принципы историзма будут
органически вписаны в новую мировоззренческую парадигму, включающую диалектику
изменения и преемственности, сохранения и творческого обновления,
общечеловеческого и личного. Одной из наиболее
значимых тем в концепции культуры стала проблема творчества, в разработке
которой сохранились импульсы, с одной стороны, исходящие от сотрясаемой
историческим переворотом эпохи, дающей ощущение становления, глобального
преобразования мира, оказавшегося в центре свершающейся истории, с другой
стороны, идущие от традиционного для христианской метафизики принципа творения107. Религиозно
ориентированными философами творчество исследуется непосредственно в контексте
идеи творения мира, которое само по себе есть постоянно длящийся и
всеохватывающий процесс108. Действие
Бога и полагание им вне себя реальности является первичным актом творения мира
в онтологическом порядке. Реальность, как отмечал С. Л. Франк, «творит сама
себя, есть не что иное, как творчество»109.
Собственно реальность и понималась С. Л. Франком как промежуточная сфера между
творцом и творением, как средоточие среды творчества. В субстанциональном отношении
творение понимается безусловным принципом энергии, на основании которого могут
развертываться отдельные созидающие силы, актуализирующиеся в результате
творчества, где действительность одухотворяется и происходит рождение
«нового». Таким образом, в творчестве человек соучаствует в метафизическом
процессе творения и выпадает в нем из детерминации земной (вещественной)
жизни. Здесь личность испытывает действие сущего как собственное начало, что
позволяет ей, с точки зрения религиозной метафизики, ощутить свою связанность
с Богом вне религиозного опыта. Поэтому истоки творчества обусловливаются
слиянием индивида с областью духовно-трансцендентного, а результаты его есть
«перерыв» этого слияния путем ограничения. Творчество оказывается соотнесено
с самим существом человека и культуры, так как взрывает их определенность. По выражению
Н. А. Бердяева, оно находится «вне гносеологического суда». В связи с этим
культура может восприниматься как «неудача творчества», ибо она «вписывает акт
творчества в себя» и задает ему строгую форму110.
Однако в то же время творческое действие прорывает культуру в иное,
«сущностное» бы- [395] тие, а отсюда —
творчество, как и культ, является сферой, содержащей метафизические принципы
реального бытия культуры, областью сосредоточения акультурности. П. А. Флоренский, опираясь на религиозное понимание
всеединства мира, стремится подчеркнуть живое единство Космоса и тварность
мира как живого организма. В его концепции творчество — активная деятельность,
напряжение воли, целеустремленность, трудовое действие, направленные на
осуществление «жизни в мире», т. е. на формирование «реалистического» отношения
к нему. Критерием подлинного творчества является привнесение себя в мир, а
мира в себя, когда сам этот процесс становится реальностью. Язык — а культура
есть не что иное, как язык духа, — существует постольку и тогда, когда
творится... Нет вселенского языка, который бы не был в своем явлении
индивидуальным творческим воплощением. В этом равновесии всеобщности и
индивидуального начал — залог жизненности языкового творчества"'. П. А. Флоренский противопоставляет культуру
как «обретение» вечного в бытии «изобретению» как иллюзионистическому
пассивному миропониманию, деятельности, не считающейся с реальностью, замыкающейся
в субъективизме. «Обретение» требует усилия, направленного на бытие, тогда как
«изобретение» — лишь виртуозная рассудочная разработка предзаданного
сочиненного принципа, в результате которого возникает не реальность, а лишь
«представления» — полуреальность112.
Трактуя культуру как творческое восхождение от конкретного к всеобщему,
всечеловеческому, П. А. Флоренский считает себя продолжателем концепции
культуротворчества Платона, Гете, Шеллинга, с которой он связывал надежды на
выход философской мысли из концептуального рационалистически-индивидуалистического
кризиса, свойственного мировоззрению Нового времени и обозначенного со всей
остротой О. Шпенглером"3. А. Ф. Лосев понимал творчество как активный
переход сознания в бытие, осуществляющийся в выражении. Выражение — самопревращение
внутреннего, осмысляющего плана во внешний, очевидный, при этом и внутреннее, и
внешнее находятся в отношении самотождественного различия. Наиболее органично
и целостно формула выражения осуществлена в символе, а высшей формой
символизации, где идеал и вещественность тождественны и различны не только в
смысле, но и реально, по мысли А. Ф. Лосева, является «миф как символически
данное самосознание жизни». Собственно и сама «абсолютная мифология» понимается
философом как «креационизм», т. е. теория [396] творчества114. Таким образом, «творчество» — универсальная
категория концепции культуры, преодолевающая антиномию сознания и бытия. Идея творческой
активности субъекта культуры — краеугольный камень всех символических концепций
— варьировалась в зависимости от мировоззренческих позиций авторов. Так, в
религиозной онтологии смысл творчества состоял в активном восхождении человека
в сферу всеединства через оживотворение в процессе культуросозидания. Наиболее
близкий западно-европейскому гносеологизированному символизму Г. Г. Шпет
полагал, что творчество — это реальное осуществление Духа в его восхождении к
истине, универсальному пониманию. Высшей формой творчества как интуитивного
узрения сущности он считал высшую деятельность разума по созданию некоей
искусственной реальности, представляющей собой единство идеальных (внутренних)
логических форм и единство реальных форм конкретного языка. Поэтому философия
языка, по Г. Г. Шпету, — основа философии культуры. Подлинная культура —
супертворчество — элитарная духовная деятельность, сверхмастерство избранных,
и только в результате ее достижим sillentium — последнее «над-интеллигибельное видение, верхний предел познания и
бытия, их слияние»115. Для М. М. Бахтина
главной темой в понимании творчества стала роль личностного и исторического
начала в культуре. Он усиливает, по сравнению с П. А. Флоренским и А. Ф.
Лосевым, идею субъективной активности творца культуры, сконцентрированной в
творчестве формы — создания произведения культуры. Субъект культуры — автор —
«единственно активная формирующая энергия, данная не в психологически
концентрированном сознании, а в устойчиво значимом культурном продукте, и
активная реакция его дана в обусловленной ею структуре образа, ритме его
обнаружения, в интонативной структуре и в выборе смысловых моментов116. В творчестве
субъект выступает как целое через форму отношения к событию (а всякое
принципиальное отношение носит творческий, продуктивный характер), через форму
его переживания в целом жизни и мира117.
Поэтому «культурный продукт» не есть вещь, а есть форма содержания мира
человека, который является конститутивным моментом формы118. Таким образом, поскольку сущность
творчества в осуществлении смысла — в форме, а бытие формы — как онтология
смысла — является главным предметом философии культуры, то в проблеме
творчества заключено ее концептуальное ядро. [397] Существенной
особенностью всей отечественной философии культуры и прежде всего ее
онтологического направления является органическая и тесная связь с эстетикой,
что выражается в трактовке основополагающих понятий (форма, целостность,
символ, творчество) как близких по своей природе эстетическому, в отношении к
искусству как к высшему типу культуротворческой деятельности, наконец, в
образном, поэтически окрашенном языке самого философствования. Корни этой
эстетической направленности обнаруживаются в самой русской ментальности,
определявшей пути и цели духовных исканий; по мнению Н. А. Бердяева,
неосуществленное вовне бытие всегда было той томившей русскую душу энергией,
которая стремилась воплотиться в волю, действие, реальность, вырваться за
пределы отдельного человеческого существа, воссоединившись с космической
гармонией. Стремление к выходу в пространство, где может произойти, наконец,
желанное самоосуществление, где воссоединятся дух, душа и тело, чувство и
разум, мечта и реальность, где возникает целостность индивидуальности и
всеобщности, привело к выдвижению в философском сознании на первую линию
мировоззренческих интересов понятия «культура», а в самой философии культуры —
проблемы всеединства, ставшей путеводной звездой в исследовании первой
четверти XX в.119. Всеединство было
идеалом целостности всего вселенского мира, в котором в единой всечеловеческой
гармонии души людей сольются друг с другом и с Космосом. Неудовлетворенность
тоски по олицетворению, воплощению этого идеала привела к имманентному эстетической
сфере символизму, призванному решить эту задачу. «Всякое переживание
эстетического порядка исторгает дух из граней личного, — писал Вяч. Иванов. —
Красота... знаменует вечное обручение духа с душою мира, являясь перед нами
непрестанно обновляющимся прообразом и обетованием вселенского преображения»120. Культура, по сути,
является способом встречи двух миров, имеющим чувственно выраженный
образно-смысловой характер. По мысли А. Ф. Лосева, эстетика — наука о выражении
внутреннего во внешнем, а для М. М. Бахтина ее предмет — выразительное и
говорящее бытие. Воплощение всеединства в культуре осуществляется через форму,
символ, поступок. Пограничные образования выстраивают особый мир — мир
культуры, олицетворяющий собой идеал целостности. Г. Г. Шпет замечает, что
«дух... всегда возникает к реальному бытию в формах культуры... без стиля и
формы — он чистое и отвлеченное не-бытие»121.
В онтологической концепции культуры особое [398] внимание уделяется
выстроенности мира в ориентации на идеал всеединства. Согласно П. А.
Флоренскому, вся культура может трактоваться как особая организация и
организационное творчество, создающее структуры, суть которых — выражение
целостности. Одной из таких высших структур, обеспечивающих единство содержания
и способов его выражения, он считал стиль — наиболее действенную синтетическую
форму, в которой типическое представлено непосредственному усмотрению в
определенном лике122, а этот момент
мгновенного восприятия целостности — момент эстетический. Большинство
сторонников онтологической позиции сходится в том, что высшей формой
деятельности, создающей модель целостности и всеединства, является искусство.
Так, П. А. Флоренский отмечает, что «чем онтологичнее видение, тем
общечеловечнее форма, которою оно выразится... что разные фазисы искусства
наиболее всечеловеческого и наиболее святого повторяют основные стадии
метафизического онтогенезиса вещей и существ»123.
Философ также подчеркивает, что чем более явна целостность предметов, тем более
выдвигается в соответствующей дисциплине познания именно художественный момент;
произведение культуры лишается своей подлинной художественности, если теряет
стиль как высший образец организованности. Таким образом, задача искусства по
созданию очищающего форму синтеза, который стал бы телом целого124, явился бы образом высшей организации,
совпадает по существу с задачей культуры. На
основании отношения к искусству как квинтэссенции культуры художественное творчество
также помещалось на высшую ступень иерархии творчества в культуре. В
эстетической трактовке творчества существовало два варианта: религиозная
теургия и эстетическая онтология общения. По мысли религиозных философов в
творчестве происходит реальное воплощение разума в веществе, т. е.
овеществление разумности. Так, творческая художественная практика
воспринимается как теургия, т. е. процесс богоосуществления, богоделания. Пафос
идеи, заключающейся в том, что теургическое творчество освобождает человека
из-под власти судьбы и делает его одухотворенным, разделялся многими
религиозными метафизиками; «Теургия
— искусство, творящее иной мир, иное бытие, иную жизнь, красоту как сущее, —
пишет, например, Н. А. Бердяев. — Начало тeургии есть уже конец литературы, конец всякого
дифференцированного искусства, конец культуры, но конец, принимающий мировой
смысл культуры и искусства, конец сверхкультурный»125.
П. А. Флоренский, связывая теургию в ее существе с культом, считает, что она [399] «как средоточная
задача человеческой жизни, как задача полного претворения действительности
смыслом и полной реализации в действительности смысла — была во времена
древнейшие точкою опоры всех деятельностей жизни; она была материнским лоном
всех наук и всех искусств»126. В
теургии религиозно ориентированные философы усматривали среду
субстанциализации красоты, упрочения добра и обретения истины. По
представлениям П. А. Флоренского, теургия, бывшая ранее прототипом и основой
всех деятельностей, в современности является задачей «полного претворения
действительности смыслом и полной реализации в действительности смыслом»127. Собственно и сам генезис искусства
обнаруживается в теургических, эзотерических мистериях, в которых происходило
рождение и формирование области смысла128.
Здесь человек раскрывал свою принадлежность трасцендентному и ощущал себя
теургом. Ввиду того, что церковь понималась религиозными метафизиками
мистическим организмом мира и практикой связывания горнего и дольнего миров,
теургическое искусство рассматривалось как «новый религиозный опыт». Эстетическая
онтология общения была разработана М. М. Бахтиным в его концепции культуры как
диалога. Согласно его взглядам, общение, направленное на полноценное и глубокое
взаимное понимание субъектов культуры, а также их собственное активное самораскрытие
происходят благодаря эстетической деятельности. «Проблема души, — по М. М.
Бахтину, — есть проблема эстетическая... Душа... это дух, как он выглядит
извне, в другом»129. Эстетическая
деятельность — это деятельность по завершению другого «Я» в его целостности и
другости (как иной мир), сближающая деятельность общения — понимание с
художественным творчеством. Человек нуждается в любви как творческом —
эстетическом — действии, ибо она приносит радость творящего выражения
(понимания) другого и самого себя. Наличное постижение идеи, ее смысла
возможно только в контексте эстетического деяния, когда возникает «живой
контакт с чужой мыслью, воплощенной в чужом голосе»130. В концепции творчества М. М. Бахтина сближаются
эстетическая деятельность в жизни и художественное творчество, они сходятся в
личности, являющейся автором по отношению к своей жизни и другой личности, к
продукту своей культурной деятельности, эстетически выраженной в форме
поступка. М. М. Бахтин считает эстетическую активность квинтэссенцией —
прообразом и эталоном — культуротворчества: здесь завершенность, полнота
выражения, осуществленности смысла в форме [400] максимальны. Всю свою
концепцию философии культуры он строит на материале художественного, словесного
творчества. Важной причиной, по
которой эстетическое и художественное в онтологической концепции представляли
всю культуру в целом, было следование большинства сторонников этой позиции
символической трактовке культуры и феноменологическому принципу ее исследования.
Актуальным в 20—30-е годы стало стремление разработать новые подходы к
культуре, где феномен культурного бытия был бы уравнен в правах с ноуменом
культурологического знания. Эта задача разрешалась в среде эмпирического
становления культурного смысла в символе. Важным постулатом концепции символа
стала мысль, что он принципиально необъясняем, а лишь описывается. Идея о
неразложимости символа на составные части ввиду неизбежного остатка «сути» при
анализе явленного и невозможности его научного объяснения имеет ряд
серьезнейших методологических следствий. Формируется, например, вывод о том,
что научное объяснение всегда связано не с действительностью, а с символами
действительности и может быть с ней связано только путем приобщения к символам,
что достигается через их описание («символическое» описание). Как пишет П. А.
Флоренский, «символ перестал бы быть символом и сделался бы в нашем сознании
простою и самостоятельною реальностью, никак не связанною с символизируемым,
если бы описание действительности предметом своим имело бы одну только эту
действительность: описанию необходимо, вместе с тем, иметь в виду и
символический характер самых символов, т. е. особым усилием все время держаться
сразу и при символе и при символизируемом»131. Выявление
антиномичной структуры символа и осознание соприсутствия в нем «сущего» и
«существующего» привело к вполне прагматичному («рабочему») к нему отношению.
Символ мог пониматься уже и почвой содержания «алогического», «инобытийного»,
«апофатического», т. е. сферой утраты и приобретения знанием своего определения.
Этим было заложено новое видение реалий культуры, так как акцентирование
внимания на инонаучной природе символа позволило апеллировать к нему как к
фундаментально неразложимому нечто. Последнее давало возможность решения
«конкретных» научных и богословских вопросов исследования культуры. В 20-е годы
приобретает новое значение одна из важнейших для русской философии культуры
начала века тема «личность и культура». В то время как главным субъектом
истории провозглашались революционные массы и страна повторяла за своим поэтом:
«Еди- [401] ница — ноль! Единица —
пыль!», когда выстоять духовно было человеку не менее трудно, чем просто
выжить, российские философы встают на защиту ценности личности, ее свободы, ее
духовного самостояния. П. А. Флоренский, закладывая основы нового философского
учения антроподицеи, т. е. оправдания человека, которое он начал разрабатывать
с середины 20-х годов, обозначает следующую систему категориальных координат:
форма, целое, личность, творчество, жизнь132.
Личность здесь предстает как активное животворящее начало в культурном синтезе,
как человек практический — Homo
faber. Утверждение
человеком своей гармонии с Космосом, Духом и Культурой происходит через
восхождение от индивидуального к соборному сознанию в процессе активной
созидательной деятельности: технической, познавательной, художественной. При
этом имя — лик — оказывается онтологическим инвариантом субъективности и
внутренней сути личности и культуры, а следовательно, важнейшей и непреходящей
ценностью мира. А. Ф. Лосев
доказывает, что с личностью невозможно не считаться хотя бы уже потому, что она
есть факт. «Она существует в истории. Она живет, борется, порождается,
расцветает и умирает. Она всегда обязательно жизнь, а не чистое понятие»133. Но в то же время личность отличается от
вещи, и прежде всего тем, что предполагает самосознание, т. е. «интеллигенцию»134. Следовательно, она преодолевает противопоставленную
ей извне и внутри себя антитезу субъекта и объекта сначала на уровне идей в
трех способах осмысления — теоретическом, практическом и эстетическом разуме
(познании, воле, чувстве), затем находит им соответствующее выражение в формах
культуры — науке, морали, искусстве. Тем самым личность становится инобытийной
осуществленностью трех типов творческой интеллигенции, обретая образное
воплощение, свой лик в соответствующем мифе, который А. Ф. Лосев трактовал как
целостность осмысленного и оформленного бытия, картинного излучения личности135. Исходя из такого
понимания связи личности, культуры и мифа, А. Ф.Лосев подразделяет культурные
эпохи по характеру заложенного в них личностного основания, выраженного в
соответствующих типах мифологии — византийском, готическом, восточном, футуристическом,
экспрессионистском, коммунистическом. Таким образом, личность оказывается
своего рода первосущностью, из которой берет начало культура и история. Сама
являясь телесно осуществленным символом, т. е. тождеством духовного и
телесного, личность творит культуру, которую потом снова осваивает, постигает
и выражает [402] в результатах этой
деятельности — в символах второго порядка (например, слове).-А. Ф. Лосев
представлял личность центром мифа, ибо на нее замкнуты культура, история и их
постижение, а значит, с ее ценностью в качестве начала жизни и смысла мира
несопоставимы никакие социально-политические реалии. Подлинным
гимном человеку явилась философская концепция М. М. Бахтина, в равной степени
бывшая и философией культуры, и философией личности. Важнейшее понятие
сочинений М. М. Бахтина является онтологическим условием существования «Я»,
условием жизни духовной переживающей личности, ибо путь спасения «Я» возможен
через спасение души, а «душа — это дар моего духа другому»136. Только в состоянии нетождественности самой
себе, вступая в со-бытие (диалог) с уникальностью «другого», личность достигает
подлинной жизни и обретает собственную уникальность, творя новый мир
понимающего и самоутверждающегося духа, т. е. культуру. Таким образом,
культура — это смысл диалога по поводу существования разных людей. Если
в ранних работах М. М. Бахтин обращался прежде всего к индивидуальным аспектам
культуротворчества, то со второй половины 20-х годов он разрабатывает идею
диалога в культуре на макроуровне, т. е. социально-историческом. (В дальнейшем
вплоть до конца 70-х годов он развивал концепцию, сложившуюся до середины 30-х
годов, поэтому мы рассматриваем ее здесь в целом, привлекая некоторые более
позднего уточнения автора.) Прежде всего М. М. Бахтин обращается к исследованию
культуры как особого субъекта творчества (не индивидуального, а социального
измерения), выражающего себя как синхронное многоголосие в соответствующем типе
строения — архитектонике. Типам таких архитектоник соответствуют различные
типы культуры, характеризующиеся определенными стилевыми чертами, а каждое
произведение культуры детерминировано принадлежностью к этой полифонии.
«Условия речевого общения, его формы... определяются социально-экономическими
предпосылками... в этих формах проявляются меняющиеся в истории типы социально-идеологического
общения», — писал М. М. Бахтин, подчеркивая вместе с тем, что только через
конкретное индивидуальное «высказывание» язык соприкасается с общением,
«проникается его живыми силами, становится реальностью»137. Таким
образом, процесс творчества культуры М. М. Бахтин понимает не как эманацию в
личность трансцендентных сущностей, а как самоопределение в диалектическом
взаимоотношении, взаимообме- [403] не между «Я»,
«другими» и социальной общностью. Но сколь бы императивным ни был
социокультурный контекст, в котором находится личность, социальное не
проецируется в ее деятельность как пассивное отражение (в этом — радикальное
отличие концепции М. М. Бахтина от современных ему марксистских трактовок
культуры), ибо, во-первых, любая культурно-историческая эпоха — не монолит, а
полифония; во-вторых, творчество — волевой акт ответственного поступка
личности, осмысленно преломляющей мир в себе. Социально-исторический контекст
есть диалогизируюший «интонационно-ценностный» фон, меняющийся по эпохам
восприятия, поэтому произведения культуры живут в потенциально бесконечном
смысловом диалоге. М. М. Бахтин полагал, что научность, т. е. точность и объективность
в исследованиях культуры, возникает благодаря подвижной диалектике «Я» и всей
многоликости «другого». Он вводит понятие «большого времени» как своеобразной
«хроно-полифонии», позволяющей взглянуть на каждое явление культуры в проекции
прошлого и будущего, а не только в современном ему социокультурном контексте138. Онтологическое
направление философии культуры теоретически и методологически подытожило
исследования культуры за 20 предшествующих лет. Продолжив общую линию
мировоззренческих исканий русских философов начала века, оно смогло открыть
путь к ранее неразрешимым проблемам. Символизм и феноменология помогли найти
конкретные способы изучения культуры, а диалектическое понимание отношений
личности — реальной социальной действительности и творчества культуры — дало
возможность преодолеть методологическую односторонность метафизического,
субъективистского и позитивистского подходов к культуре. Однако потенциал этого
учения фактически не был реализован в отечественной истории из-за
искусственной прерванности ее развития в 30-е годы и в последующий период. Наряду с
философско-теоретическими исследованиями культуры в 20-е годы формируется
осознанная потребность прежде разрозненных и предметно обособленных
гуманитарных наук, таких как литературоведение, языкознание, в универсальной
синтезирующей теории культуры. Из-за
неудовлетворенности методологической ограниченностью конкретно-научных подходов
возникает интерес к культурологии, видящей в культуре универсальный язык
человечества, интегрирующий разные сферы его деятельности, со своими законами,
инвариантными [404] структурами,
социально-исторической динамикой. Такое движение начинается даже в стане
формалистического литературоведения, обратившегося к построению динамической
системы литературы, в которой конкретное произведение определялось бы в
единстве социальной и культурной среды и исторического процесса литературного
развития139. В это же время вокруг
академика Н. Я. Марра образовалась группа исследователей (языковедов,
литературоведов, этнографов), приступившая к изучению архаического сознания в
системе культурно-исторической семантики. Так, И. Франк-Каменецкий вводит
универсализирующий термин «картина мира», подразделяя ее на мифологическое,
научное, обьшенное и поэтическое сознание, и рассматривает культуру как
универсальный язык, оформляющий и организующий весь мир140. О. М. Фрейденберг, В. Я. Пропп, Б. М. Эйхенбаум
предпринимают исследование структур и форм культуры (ритуала, сказки, пародии)
в контексте общей теории культуры. О. М. Фрейденберг трактует, например,
эволюцию пародии как выражение исторического движения культурно-ценностных
смыслов, лежащих за пределами литературы в социокультурном контексте времени141. Таким образом, к началу 30-х годов в российской науке
«культура» становится предметом широкой сферы гуманитарного значения. Ее
исследование постепенно выходит за рамки религиозно-метафизического учения и
завоевывает статус общефилософского учения о мире и человеке, его деятельности
и творчестве, осуществляющихся в социально-историческом пространстве. При этом
наблюдается движение к проблеме культуры с двух сторон: со стороны философской
антропологии, стремящейся к предметной и социально-исторической конкретизации,
и со стороны частных наук, испытывающих потребность в целостной теории, дающей
систему представлений о мире человеческой личности. [405] §2. Исследование культуры в СССРКоммунистическая
идеология 30-50-х годов, выразившая утилитарно-упрощенный, приспособленный к
нуждам тоталитарного государства вульгаризированный марксизм, в соединении с
чувствами «самосохранения» и «самоцензуры» превратила отечественное поле
философского исследования в бесплодную пустыню. Вполне естественно, что
философия культуры оказалась в числе «буржуазных лжеучений», о которых
полагалось говорить два-три уничижительных слова или просто умалчивать.
Достаточно сказать, что в сталинской интерпретации марксисткой философии
отсутствует даже понятие «культура». После
официального, хотя и половинчатого, осуждения «культа Сталина» на XX съезде
КПСС советское общество вступило на долгий и трудный путь внутреннего
раскрепощения личности. Проблема человека — сперва как бы исподволь, все еще в
социально-классовом «обрамлении», но чем далее, тем «полнокровнее» — зазвучала
вновь. Личность,
не являющаяся лишь оттиском коллектива, способная к отстаиванию самостоятельной
позиции, заявила себя в романе «Не хлебом единым» В. Дудинцева, в повести
«Кто-то должен» Д. Гранина, в повести «Один день Ивана Денисовича» и ранних
рассказах А. Солженицына, у В. Шукшина, В. Тендрякова, в военных повестях Г.
Бакланова, В. Быкова, В. Кондратьева. В 1967 г. прошла первая в СССР
конференция по проблеме человека как важной философской проблеме, несколько
потеснившей проблемы базиса и надстройки, «основного вопроса» философии и
других стандартно-догматичных проблем марксистко-ленинской философии. [406] Однако проблема
культуры в массовой философской литературе (учебниках, учебных пособиях,
научно-популярных изданиях) по-прежнему оставалась на третьем плане и, как
правило, лишь в одном словосочетании — «социалистическая культура». Так, в популярном
учебнике В. Г. Афанасьева «Основы философских знаний» — по тем временам одном
из лучших — «культуру» «поглощают», с одной стороны, «надстройка», с другой —
«общественное сознание». Содержательно культура характеризуется в этом учебнике
исключительно как духовная культура, включающая некоторые формы общественного
сознания: искусство, литературу, науку (что, впрочем, нигде не оговаривается и
не объясняется); вскользь говорится о «культурной жизни общества»,
«культурно-просветительской работе»142. В
трудах, посвященных проблемам культуры в 50-е годы, утверждались как исходные
постулаты, на которых, собственно говоря, и строилось тогда все здание науки о
культуре, несколько положений из работ В. И, Ленина. Под культурой понималась
совокупность достижений науки, искусства и литературы в соединении с
культурно-просветительной работой, основанной на принципе связи культуры и
политики как важнейшем принципе социалистической культуры, которому .следуют
все деятели советской культуры и «разоблачают лицемерные буржуазные вымыслы об
„аполитичности культуры"»143. Для исследований
культуры существенную роль сыграли накапливавшиеся с 60-х годов идеи в области
этики, эстетики, аксиологии (названной в первой книге В. П. Тугаринова «О
ценностях жизни и культуры», разумеется, «марксисткой теорией ценностей»),
кибернетики и исследования систем, а также углубление исторического видения
мирового процесса в целом. Накопление и развитие именно этих идей позволило
академику Д. Ф. Маркову спустя много лет написать: «...в СССР и других странах
социализма накоплен немалый опыт по изучению истории и теории социалистической
культуры... Уже долгое время идут оживленные дискуссии о понятии культуры,
существует множество ее определений... Исходное здесь — понимание культуры в
качестве определенной системы: отдельные сферы культуры представляют собой
компоненты интегрированного целого... наряду с системным анализом и в
сочетании с ним исключительно важны в процессе изучения культуры принципы ее
исторической (диахронной) и структурной (синхронной) типологии... Культура
социалистического общества, как и любой другой тип культуры, [407] дифференцируется на
ряд сфер: наука, образование, художественная культура и т. д.»144. Источником
культуры была признана человеческая деятельность. Основываясь на многолетних
исследованиях С. Н.Артановского, Э. А. Баллера, П. П. Гайденко, В. Е,
Давидовича и Ю. А. Жданова, Б. С. Ерасова, Э. С. Маркаряна (1963—1970), а также
А. И.Арнольдова, Е. В. Богомоловой, Н. С. Злобина, М. С. Кагана, Л. Н. Когана,
В. М. Межуева, Ю. М. Лотмана, Э. В. Соколова, Н. 3. Чавчавадзе (1972—1980), В.
Ж. Келле и М. Я. Ковальзон сформулировали основную проблему философии
культуры, отделив ее от «конкретно-научного анализа» как задачу «выработки
общего подхода к культуре, философско-социологической ее концепции», который
способен «служить теоретико-методологической основой частнонаучных исследований»145. «...Культура, — писали В. Ж. Келле и М. Я.
Коваль-зон, — выступает как характеристика человека и только человека, как мера
и синтетическая характеристика его духовного, нравственного, профессионального
развития». Это понятие «необходимо в историческом материализме в той и только
в той мере, в какой анализ закономерного развития общества связывается с
исследованием деятельности людей, реализующих эти законы, и с развитием самого
человека... культура существует в каждое данное время и для каждого
исторически определенного общества как нечто статистическое, как культурная
среда... и в то же время — как нечто динамическое постоянно развивающееся и
совершенствующееся в результате творческой деятельности человека... и как
культурное наследство, и как культурное творчество»146. Для авторов
«Культуры и развития человека» было очевидно, что «подход к культуре как
универсальной реальности человеческого бытия задает и аналогичный
общеметодологический масштаб ее философского рассмотрения... Действительная
взаимосвязь культуры и человека далеко не ограничивается тем эмпирическим
процессом, который называется культурной жизнью членов общества. В ткани
общественной жизни, в строении жизни, в строении общества культура укоренена
значительно глубже, чем это обычно представляется, а потому и ее влияние на
человека простирается дальше удовлетворения культурных запросов и
потребностей. Эта связь не столь очевидна и не лежит на поверхности культурной
жизни общества, где дают о себе знать потребности и интересы, далекие от
идеальных. Она может быть обнаружена и реконструирована в масштабах исторического
развития, когда становится предметом теоретического ана- [408] лиза»147. Очерчивая круг концепций культуры, эти
отечественные ученые отдают явное предпочтение тем, которые находятся в русле
деятельностного подхода к поиску истока и сущности культуры. «В его рамках
представлены различные взгляды на взаимозависимость культуры и деятельности.
Культура представляется либо в виде совокупности (системы) определенных видов
деятельности и ее результатов (М- С. Каган), либо как творческое содержание
деятельности (Н. С. Злобин), либо как способ деятельности, ее технологии (Э. С.
Маркарян, отчасти В. Е. Давидович и Ю. А. Жданов), либо как деятельность в
форме всеобщего труда (В. М. Межуев), либо как общественная практика»148. «Культура,
— писал П. С. Гуревич, — не может быть понята, если ее рассматривать
абстрактно, вне истории. Чтобы научно объяснить природу культуры, надо
исходить из анамнеза сущности исторического процесса, из исследования развития
человека в процессе истории. Короче говоря, чтобы понять культуру, надо
осмыслить историю и в ее различных измерениях, и в ее целостности. Поэтому
философия культуры опирается на материалистическое понимание истории и исходит
из него. Вместе с тем анализ культуры в таком ее понимании обогащает само
материалистическое понимание истории»149. Едва
ли не единственная книга 80-х годов, которая целиком посвящена философии
культуры, — книга Н. 3. Чавчавадзе «Культура и ценности». «...Под культурой, —
писал Н. 3. Чавчавадзе, — мы понимаем мир воплощенных ценностей,
преобразованную сообразно им природу человека и его среду — мир орудий и его
материальной и духовной деятельности, социальных институтов и духовных
достижений. Культура есть продукт труда в самом высоком и широком смысле этого
слова — продукт творческий, преобразующей и самопреобразующей деятельности.
Преобразование это идет... в направлении реализации идеальных ценностей,
одухотворения природной материи (человека и его предметного мира), внедрения
целесообразности в стихию слепой необходимости, когда субъект овладевает
объектом. Процесс этого преобразования в принципе бесконечен, поскольку
полное, исчерпывающее одухотворение природной материи, овладение объектом в
реально-эмпирической действительности просто невозможно (ибо это означало бы
растворение материи в духе, объекта в субъекте и т. д.). Но именно в силу этого
культура навсегда сохранит в себе достоинство цели человеческой деятельности и
ее внутреннего смысла, так как она и [409] есть раскрытие и
развитие человеческих сущностных сил, в чем Маркс видел единственную самоцель»150. Резюмируя споры
70—80-х годов, В. М. Межуев писал: «Философское понимание культуры
соответствует не частной позиции исследователя, стремящегося анализировать
культуру под углом зрения той или иной специализированной области знания, а
всеобщей — общественно-исторической и социально-практической — позиции
человека в мире, стремящегося превратить его в „человеческий мир", в мир
человека. Вот почему философия культуры есть в конечном счете философия самого
человека, осознавшего себя в качестве единственного источника, цели и
результата всего общественно-исторического развития, в качестве подлинного
демиурга действительного мира, изменяющего и преобразующего его по законам
истины, свободы, добра и красоты»151. Итак, 70—80-е годы
характеризуются углублением в проблемы философии культуры, большей
самостоятельностью исследователей, разнообразием подходов к проблемам культуры
— подходов, которые еще в 60-е годы выглядели «еретическими» (системно-структурный,
антропологический, аксиологический, семиотический, герменевтический и т. д.);
отказом от представлений о «национальной по форме и социалистической по
содержанию культуре» и от абсолютизации классового подхода к культуре;
прекращением огульной критики как самой буржуазной культуры, так и западных
концепций философии культуры и т. п. Правда, еще в 1989 г. статья Н. В.
Мотрошиловой «Культура» в «Философском энциклопедическом словаре» оставалась
своего рода компромиссом — в ней подчеркнуты новые тенденции в понимании
культуры и явно заметны «следы прошлого», в частности в отношении к
немарксистским концепциям философии культуры. Однако в это же время Н. В.
Мотрошилова в статье «Новая волна интереса к философской аргументации» говорила
о необходимости включения исследований отечественных мыслителей в контекст
современной мировой философии культуры. Н. В. Мотрошилова считает позитивной
«саму попытку (для философии в целом, конечно, не новую) наметить и
подвергнуть исследованию широкое, целостное поле философии культуры», которое
стремится увязывать «ценностно-аксиологические и бытийственные (онтологические)
аспекты человеческой социально-исторической деятельности». Опираясь на доклады
и выступления на XVII Всемирном философском конгрессе, Н. В. Мотрошилова
предлагает «более конкретную расшифровку того, как мыслятся проблематика [410] и методы такой
современной философии культуры», ибо, «несмотря на существование ряда
интересных и плодотворных подходов, нельзя сказать, что такая целостная
современная концепция культуры создана на Западе или уже сформирована
марксистскими авторами». Н. В. Мотрошилова показала позитивное содержание
взглядов Э. Левина, К. де Бир и других участников Всемирного философского
конгресса в Монреале и заключила, что плодотворна «постановка вопроса о
возможности и необходимости анализа внутренних структур культуры с точки
зрения их взаимодействия, их диалога, а точнее, их „полифонического"
цивилизованного взаимопонимания и взаимообогащения»152. В
начале 90-х годов, преодолев традиционное неприятие «буржуазной философии
культуры» и испробовав немало наименований, доказала свое право на
существование и свою необходимость отечественная философская теория культуры.
Началось чтение курса «философия культуры» на философских факультетах в
университетах (Санкт-Петербургском, Киевском, Уральском, Московском). При
всех различиях подходов и концепций российские философы пришли к общему
выводу, что по своей глубинной сущности культура есть развернутое во времени
самоосуществление человека, его бытия. Многие авторы признали плодотворность
введенного В. В. Межуевым понятия «целостное поле культуры», позволяющего не
противопоставлять, а «увязывать» в одно целое «ценностно-аксиологические и
бытийственные (онтологические) аспекты человеческой социально-исторической
деятельности»153. Системное рассмотрение
внутреннего устройства и функционирования культуры как подсистемы бытия
указывает на ее многомерность и выявляет три измерения: человеческое,
процессуальное и предметное. Это подразумевает последовательное и
взаимосвязанное исследование пяти звеньев функционального цикла реальной жизни
культуры с выявлением необходимых и достаточных компонентов каждого звена: деятельностного
потенциала человека как творца культуры, определяемого его сущностными силами;
способов его предметной деятельности, способов общения и способов синкретичной
художественной деятельности; предметности культуры на трех уровнях — материальном,
духовном, художественном; способов распредмечивания (всех механизмов превращения
внешнепредметного во внутренне-духовное достояние личности; воспитания и
самовоспитания); и, наконец, человека как творения культуры. Важной проблемой
философии культуры оказывается исследование закономерностей пре- [411] вращения единой сущности
культуры во множество конкретных культур, совершающееся в двух плоскостях —
социальном пространстве и социальном времени, что с необходимостью подводит к
определению культуры XX в. в соотнесении с цивилизационными концепциями как
переходного типа культуры. [412] §3. Развитие культурологической мысли в России накануне XXI векаПоследние годы XX
столетия ознаменовались бурным всплеском интереса к культурологии. Волна
публикаций на темы культуры начала подниматься с середины 80-х гг. и
продолжает нарастать до конца 90-х гг. Наряду с работами, посвященными
исследованию отдельных культурных феноменов и систем, вопросов истории
культуры, особенно отечественной, различных аспектов современной культурной
ситуации в стране и мире, с начала 1990-х годов хлынул поток книг и статей, в
которых так или иначе ставились общие проблемы культурологии, связанные с
изучением культуры в ее целостности. Объектом пристального внимания стала не
только сама культура, но и знание о культуре — ее специфика, статус, структура,
соотношение с другими областями гуманитарного и социального знания и т. д. На смену
монополизму марксистской парадигмы (в пределах которой, однако, и раньше
существовали различия в трактовке культуры) пришло необозримое разнообразие
подходов к исследованию культуры. Общетеоретическая проблематика культурологии
стала занимать важное место в целом ряде журналов и сборников статей. Один за
другим начали издаваться бывшие прежде под запретом произведения мыслителей
русского зарубежья и переводы культурологических трудов видных иностранных
авторов. Состоялся ряд конференций и симпозиумов, посвященных обсуждению
философско-теоретических проблем культуры154.
Появилось множество учебников и учебных пособий по культурологии. Характерной
особенностью сложившейся ситуации является и то, что чрезвычайно расширилась
география публикаций по проблемам культуры: если прежце львиная доля их
издавалась в Москве, то теперь они в большом количестве [413] стали выходить
повсюду. Культурология, которая до того даже не числилась в составе наук по
ВАКовской классификации, быстро превратилась в одну из основных областей
гуманитарной науки, а объем научной и учебной литературы по ней, изданной за
несколько лет, едва ли не превысил все, что было опубликовано в этой области ранее
в Советском Союзе. Столь
бурный взлет культурологической мысли в России объясняется, главным образом,
двумя причинами. Первая
носит общий характер и связана с социальными переменами в стране. Эти перемены
не только глубоко затронули содержание культуры, но и привели к тому, что
разговоры о культуре приобрели необыкновенную популярность. Они велись
повсеместно — в средствах массовой информации и в транспортной давке, на заседаниях
Государственной думы и на различного толка митингах... Все говорили об «упадке»
культуры и необходимости ее «возрождения». И хотя дальше разговоров дело
практически почти не продвигалось — финансовая поддержка развития культуры
оставалась крайне недостаточной, тем не менее сложившаяся ситуация создала
благоприятные условия для теоретической разработки проблем культуры и ввела
ее в своего рода «научную моду». Вторая,
более частная причина, являющаяся по существу следствием первой, но оказавшая
более непосредственное и потому особо значимое воздействие на развитие культурологической
мысли, заключалась в том, что культурология была введена (с 1992/93 уч. г.) в
учебные программы всех вузов страны в качестве обязательной гуманитарной
дисциплины. Собственно говоря, именно это обстоятельство и определило
оформление в нашей стране культурологии как особой науки. Даже само слово
«культурология» приобрело хождение в этой связи. В советские времена оно
вызывало у власть имущих подозрение, так как считалось, что им обозначается
«буржуазная наука». Проблемы культурологии рассматривались в рамках области
научных исследований, именовавшейся «история и теория культуры». Под этим
названием сначала в гуманитарных, а затем и в технических вузах стали
появляться и учебные курсы155. Они
имели, главным образом, историческую направленность и по содержанию в
значительной мере были похожи на курсы истории искусства. Правда, теоретические
проблемы культуры в какой-то мере затрагивались в учебном курсе марксистской
философии (в разделе «Исторический материализм»). Но перемены в преподавании
философии привели к тому, что и такое рассмотрение этих проблем перестало быть
обязательным, [414] и во многих случаях
они в курсах философии вообще не раскрывались. В создавшихся условиях стало
целесообразным вместо учебного предмета под названием «История и теория
культуры» ввести дисциплину «Культурология». На
этом фоне (и в значительной мере в связи с потребностями преподавания) на
передний план выдвинулись философские вопросы культурологии, решение которых
определяет построение и содержание ее как научной и учебной дисциплины.
Разработка их продолжала традиции 70-х и 80-х годов. Новым, однако, явилось
то, что российские культурологи окончательно преодолели изоляционистскую
позицию, противопоставлявшую марксистскую концепцию культуры всем остальным, и
стали интенсивно использовать идеи зарубежных школ и направлений
культурологической мысли. В
философско-культурологических исследованиях 90-х годов по-прежнему
преобладающей остается так называемая деятельностная трактовка культуры,
сложившаяся в Советском Союзе еще в 60-е годы. Сторонники ее определяют
культуру как совокупность форм, способов, средств и результатов человеческой
деятельности. В реализации этого подхода к пониманию культуры наблюдается
множество вариантов, различающихся, главным образом, по акцентам на ту или иную
сторону деятельности. Одни
исследователи выдвигают на первый план в содержании культуры, прежде всего,
способы человеческой деятельности, ее «технологический контекст» (В.Давидович,
3. Файнбург); другие — совокупность надбиологических программ человеческой
жизнедеятельности (В. Степин); третьи — духовные ценности (Н. Злобин, Г.
Выжлецов); четвертые— творческую деятельность, направленную на «поиск
сакрального смысла бытия» (И. Гуревич) и т. д. Некоторые придерживаются, в
основном, социоцентристского взгляда на культуру (который по сути своей более
всего соответствует марксистскому историческому материализму); другие же,
опираясь на идеи философской антропологии, экзистенциализма, герменевтики, развивают
антропоцентристские (или персоналистские) представления, в которых
подчеркивается роль человека, личности как субъекта культуры, ее носителя,
творения и творца. Но обилие различных нюансов в трактовке культуры (подчас
трудно уловимых) перестает служить почвой для ожесточенных споров, как это было
в предшествующее время. Во-первых, потому, что эти споры порядком надоели и
стали скучны; мало кто ныне верит в возможность сформулировать единое
определение культуры, которое получило бы всеоб- [415] шее признание: в среде
культурологов утвердилась мысль о необозримом многообразии феноменов культуры,
которое мешает свести ее содержание к какой-либо краткой дефиниции. А
во-вторых, деятельностный подход оказался достаточно широким и гибким, чтобы
вобрать в себя едва ли не все возможные характеристики культуры (и, в
частности, поглотить противопоставлявшееся ему раньше аксиологическое понимание
культуры). Можно констатировать, что на основе этого подхода российские
культурологи в 90-х годах почти единодушно отстаивают ряд фундаментальных для
философии культуры положений, в том числе: —
о надбиологическом, социальном характере культуры как формы человеческого
бытия, воплощающей в себе специфику образа жизни человека; —
о «человекотворческой» функции культуры, в силу которой она выступает как
способ реализации творческих возможностей человека (по традиции тут нередко
говорят на фейербаховско-марксовском языке о развитии «сущностных сил
человека»); —
о единстве духовной и материальной сторон культуры и неправомерности их противопоставления
и обособления (правда, если раньше признавалась «первичность» материальной, т.
е. практической, производственной деятельности перед духовной, то теперь
высказываются и обратные мнения); —
о необходимости системного подхода к изучению культуры (хотя суть этого
подхода понимается по-разному); —
о разнообразии культур и неоправданности европоцентристского взгляда на
историческое развитие мировой культуры; —
о социокультурном прогрессе как общем направлении исторического развития
человечества (идея прогресса— вопреки иногда встречающемуся мнению, что она
вышла из моды, — в той или иной форме проводится Р. Абдеевым, М. Каганом, В.
Яковцом и многими другими исследователями). Значительно
углубляется морфологический анализ культуры. Развитие получают
сформулированные в общих чертах В. Степиным, А. Гуревичем и др. еще в
предшествующие годы представления о категориях культуры и роли философии в их
экспликации и рационализации. Философия предстает как рефлексия над
основаниями культуры, имеющая одной из своих важнейших задач создание прогностических
моделей возможной модификации категориальных структур сознания и,
соответственно, общих принципов и ориентиров деятельности людей. В работах М.
С. Кагана раскрываются сущность [416] и
функции художественной культуры в жизненном мире человечества. Анализируя
место художественного освоения мира в структуре человеческой деятельности и
сущность художественного образа, он обосновывает тезис о том, что искусство
выступает как центральная подсистема культуры и форма ее самосознания (в
отличие от науки и философии, которые являются ее сознанием). Этому же автору
принадлежит проведенный впервые анализ семиозиса культуры (т. е. состава
используемых ею языковых средств), обнаруживший ее «полиглотность» и, в
частности, существование в ней двух типов языка — монологического и
диалогического. Трудами многих исследователей преодолевается унаследованный от
школьной систематики курса «истмата» разрыв между культурой и техникой (которая
рассматривалась там обычно безотносительно к культуре в разделе о материальном
производстве). В учебных пособиях по культурологии появляются главы,
посвященные экономической культуре156.
Подробному изучению подвергается миф как явление культуры, относящееся не
только к древним временам, но сохраняющееся в любом обществе (здесь следует
отметить, в частности, публикацию написанных ранее работ Ф.Лосева). Более
объективно и многопланово освещается роль религии в культуре. С различных сторон
раскрывается сущность и место творчества в культуре, соотношение консерватизма
и новаторства в ее развитии157. В
работах С. Артановского, С. Арутюнова, Ю. Бромлея, Л. Гумилева, Г. Померанца,
А. Мельникова и др. формы и типы культуры рассматриваются в связи с
эколого-историческими условиями жизни народов и межкультурными контактами. Расширяется
поле культурологических исследований. В него вливаются свежие струи
философской эссеистики, находящейся на грани с художественной литературой,
литературоведением, лингвистикой, психологией, социальной публицистикой.
Множество любопытных наблюдений и обобщений, вскрывающих символику культуры и
дающих нетривиальную интерпретацию разнообразных культурных феноменов прошлого
и современности, содержится в увидевших свет в рассматриваемый период книгах и
статьях С. Аверинцева, В. Амахвердова, В. Библера, М. Мамардашвили, М. Розова,
В. Подороги, В. Рабиновича, С. Гусева, Б. Маркова, А. Огурцова, В. Савчука, Г.
Тульчинского, в трудах представителей Тартуско-Мрсковской семиотической школы
Ю. Лотмана, Вс. Иванова, Б. Успенского, и др. Многие
авторы стремятся выявить и охарактеризовать различные функции культуры. Так,
Э. Соколов в книге «Культурология» [417] (М., 1994) выделяет 6
функций — защитно-адаптивную, преобразовательную, коммуникативную,
сигнификативную, нормативную и «психической разрядки», а кроме того еще три,
связанные с личностью — функции «гоминизации», социализации, «инкультурации»; Ю.
Ананьев в кн. «Культура как интегратор социума» (Нижний Новгород, 1996) тоже
перечисляет 9 функций культуры, но несколько иных (адаптивную, эдукативную,
когнитивную, валюативную, информативную, коммуникативную, нормативную,
регулятивную, интегративную). Хотя дифференциация функций у различных авторов
неодинакова, в суждениях о них есть немало общего. Особое значение для
развития российской культурологической мысли последнего десятилетия XX века
приобретают поиски новых путей к созданию общей картины социокультурной истории
человечества. Дух времени, предчувствие великих перемен в жизни человечества,
которые принесет с собою третье тысячелетие, привлекают к «логике истории»
внимание во всем мире. Но в нашей стране потребность понять эту логику
переживается с особой остротой. Поэтому нет ничего удивительного в том, что
среди авторов книг, посвященных описанию и объяснению хода человеческой
истории, можно встретить не только гуманитариев, но и экономистов (Ю. Яковец),
инженеров (Р. Абдеев), математиков (Н. Фоменко). Крутой поворот страны от
социализма к капитализму («назад», с точки зрения коммунистической идеологии!)
и неопределенность ожидающих ее в третьем тысячелетии перспектив, эрозия
марксистской парадигмы общественного развития и заманчивая возможность
публиковать в открытой печати идеи и концепции самого разного идеологического
и философского толка, освоение идей западной общественной мысли, бывших долгое
время лишь объектом для критики, — все это породило большое разнообразие
подходов к построению общих моделей исторического процесса. Некоторые из
предложенных подходов носят весьма экстравагантный характер158. Эпохальные «открытия», сделанные их
авторами, вызвали интерес у широкой публики — в значительной мере благодаря
тому, что были разрекламированы в охочих до сенсаций средствах массовой
информации, — однако среди специалистов признания не получили. Менее экзотичным,
но более основательным по сравнению с названными публикациями является
исследование кибернетика Р, Абдеева159,
который, оставаясь в целом на общефилософских позициях диалектического
материализма, делает попытку сочетать [418] марксистскую диалектику
с идеями, навеянными представлениями о происходящем в XX веке вступлении
человечества в новую эру — «постиндустриальную» (Дж. Белл, Дж. Гэлбрейт),
«сверхиндустриальную» (О. Тоффлер), «технотронную» (3. Бжезинский),
«информационную» (М.Маклюэн, Е. Масуда). В качестве «локомотивов истории» — ее
движущих сил — Абдеев рассматривает информацию, управление и организацию.
Критерием прогресса для него является рост объема полезной информации,
проходящей за единицу времени в контурах управления. Механизмы прогрессивного
развития общества заключаются в возрастании скорости коммуникаций, убыстрении
обработки информации, росте наглядности ее отображения, увеличении объема и
темпов внедрения инноваций, расширении использования обратных связей и
усилении технической оснащенности управленческого труда. Абдеев подробно
описывает особенности современной «информационной цивилизации», обусловленные
указанными механизмами. Однако собственно культурологическая проблематика в
концепции Абдеева затрагивается лишь вскользь. Он подчеркивает особое значение
культуры труда в каждой цивилизации и сетует на недостатки гуманитарного
образования, которое строится на «курсах историй» (философии, культуры,
религии) и потому ориентирует студентов в прошлое. Ставя в фокус своего анализа
категорию информации, он не развивает информационный подход к культуре и вообще
обходит стороной вопрос об отношении информации и культуры. С серией работ,
направленных на выяснение общих закономерностей эволюции цивилизаций,
выступает Ю. Яковец. Его «теория циклической динамики и социогенетики»
опирается на труды Н. Д. Кондратьева, а также И. Шумпетера, А. Тойнби, Ф.
Броделя, П. Сорокина и представляет всю историю человечества как процесс,
основными чертами которого являются: а) волнообразно-спиралевидный характер,
б) полицикличность, в) существование переходных периодов, г) неравномерное
течение исторического времени, д) образование географических «эпицентров», е)
законы исторической генетики, ж) взаимодействие циклов (в том числе природных)160. Яковец выделяет циклы краткосрочные (до 10
лет), среднесрочные (10—20 лет), долгосрочные «кондратьевские» (до полувека) и
еще более длительные «цивилизационные» (измеряемые столетиями) — по Шпенглеру,
Тойнби, Гумилеву, Тоффлеру. Стремясь синтезировать идеи названных (и других)
авторов, он строит схему, в которой история человечества разделяется на три
«суперцикла»: первый охватывает древние цивилизации (неолитическую,
раннерабовладельческую, античную), второй — фео- [419] дально-капиталистические
цивилизации (раннефеодальную, позднефеодальную, или прединдустриальную,
индустриальную), третий же — «постиндустриальный» — начинается в нашу эпоху.
Если первый суперцикл — это детство и юность человечества, то второй — его зрелость,
а третий — «хотелось бы верить», как пишет Яковец, — должен стать периодом
расцвета общества, развития «коллективной мудрости» человека. Каждая мировая
цивилизация представляет «пучок локальных цивилизаций». В настоящее время, по
Яковцу, существует б групп локальных цивилизаций (азиатская,
западноевропейская, американская, африканская, восточноевропейская и
североазиатская). Яковец решительно
отказывается от материалистического понимания истории и утверждает «первенство
духа, примат осознанных потребностей в развитии человечества». Культура
(духовная) выступает у него как одна из главных движущих сил общественного
развития. Правда, его понимание культуры весьма своеобразно. Он относит к ней
«те виды духовной деятельности и их продукты, которые связаны с эмоциональной
сферой, эстетически-эмоциональным восприятием окружающего мира»; в состав
культуры он включает: 1) искусство (изобразительное, музыка, театр,
хореография, кино, прикладное), 2) литературу, книжное дело, библиотечное
дело, 3) средства массовой информации и другие средства информатизации «в
части, относящейся к культуре». Наука, образование, идеология, нравственные
ценности и идеалы оказываются у него за пределами культуры161. Встречающееся иногда словосочетание
«культура и искусство» (напр., в названии одного из параграфов «Истории
цивилизаций») заставляет подозревать, что и искусство Яковец не совсем включает
в культуру... Наиболее
содержательные попытки обрисовать общую картину социокультурной истории
человечества делают исследователи, связывающие эту задачу с разработкой общей
теории культуры. Такой подход
демонстрирует А. С. Ахиезер162.
Исходной базой для него служит исторический опыт России, и непосредственной его
целью является концептуальное объяснение особенностей развития русского
государства. Однако исследование проблем, вставших перед автором на пути к
этой цели, приводит его к созданию культурологической теории, имеющей весьма
общий характер. Ахиезер рассматривает культуру как совокупность программ
духовной деятельности людей, несущую в себе накопленный народом
ценностно-организационный опыт, идеалы жизни, нравственности, социальных
отношений, общения. Элементарной «клеточкой» («логической микроструктурой»)
культуры является дуальная оппозиция, заключающаяся в столкновении [420] двух противоположных
смыслов (напр., архаическое — современное, коллективное — индивидуальное,
оптимизм — пессимизм, и т. д.). Пространство культуры заполнено огромным
множеством таких дуальных оппозиций. Культура всегда живет в «игре» между
смыслами и, порождая их разнообразные сочетания, имеет намного большее число
степеней свободы, нежели социальные отношения. Каждая из дуальных оппозиций
создает конструктивную напряженность, чреватую духовным дискомфортом.
Существуют два основных способа преодоления этой напряженности: инверсия —
принятие одного из полюсов оппозиции и отказ от другого и медиация — движение
между альтернативными полюсами оппозиции в поисках их синтеза. Инверсивное
мышление оперирует лишь готовыми решениями и находится под влиянием эмоций. Оно
правомерно там, где сложился автоматизм, стабильность жизни. Но культуры, в
которых доминирует инверсивная логика, внутренне конфликтны, им грозит раскол —
разрыв коммуникаций, распад единого смыслового поля, дезорганизация.
Медиативное же мышление сопряжено с творческим развитием культуры. Оно рождает
«срединную культуру» — смысловое поле, в котором преодолевается односторонность
полюсов оппозиции. Рассматривая историческое развитие цивилизаций, Ахиезер
различает два типа цивилизаций — традиционные и либеральные. Цивилизация первого
типа зиждется на «ценности воспроизводства», характеризуется высокой
нормативностью и негативным отношением к новациям, личность осмысливает в ней
себя как ценность лишь постольку, поскольку растворена в «Мы». В цивилизации же
второго типа господствует установка на «ценность прогресса», в ней
приветствуются новации, повышающие эффективность деятельности, и признается
самоценность личности. Современная Россия, считает Ахиезер, сохраняет многие
черты традиционной цивилизации: тяга к коллективизму, соборным и авторитарным
ценностям, консерватизму, ориентация не на результат, а на то, чтобы «все были
довольны»; вместе с тем Россия уже сделала, по-видимому, необратимые шаги к
либеральной цивилизации и обладает многими ее признаками. Будущее России
зависит от того, сумеет ли она преодолеть историческую инерцию, которая до сих
пор периодически приводила ее в состояние раскола. Идеи Ахиезера пока еще
недостаточно освоены культурологической наукой, но можно предположить, что они
займут важное место не только в российской, но и в мировой культурологической
мысли. Если
А. С. Ахиезер развивает свою теорию на материале столь уникального
социокультурного объекта, каким является Россия, и именно [421] специфика этого
материала ведет его к нетривиальному взгляду на некоторые общие проблемы
исследования культуры, то М. С. Каган в книге «Философия культуры» (СПб. 1996)
подходит к построению культурологической концепции с другой стороны. Он строит
ее с самого начала как культурологическую теорию самого общего уровня. Каган
рассматривает культуру как систему и применяет к ней как объекту исследования
системный подход. Этот подход заставляет его начать исследование культуры с
рассмотрения ее как системы в составе другой, более широкой системы. В
качестве такой более широкой системы у Кагана выступает бытие — бытие вообще,
в философском смысле слова. Различая три основные формы бытия — бытие природы,
бытие общества и бытие человека, он полагает, что культура в самом общем,
философском плане представляет собою четвертую форму бытия, которая порождена
деятельностью человека. Культура есть такая форма бытия, которая включает в
себя: 1) «сверхприродные» качества человека, т. е. такие, которые не даны ему
от природы, а формируются у него (на основе данных природой возможностей) в
ходе общественной жизни; 2) многообразие предметов — материальных, духовных,
художественных, — которые составляют «вторую природу», возникающую благодаря
деятельности человека; 3) «сверхприродные» (в том же смысле, что и качества
человека) способы деятельности, с помощью которых люди «опредмечивают»
(воплощают) и «распредмечивают» (извлекают) содержание, заложенное в продуктах
их деятельности; 4) общение как способ реализации потребности людей друг в
друге. Человек у Кагана выступает, с одной стороны, как творец культуры,
создающий в своей опредмечивающей деятельности ее предметное бытие, а с другой
— как творение культуры, развивающееся благодаря распредмечивающей
деятельности, которая позволяет ему овладевать культурой и участвовать в ее
дальнейшем развитии. Своеобразие концепции Кагана выступает особенно ярко в
его аналитическом очерке строения культуры. Он различает три сферы культуры —
материальную, духовную и художественную (последняя отличается от первых тем,
что представляет собой «духовно-материальную слитность»). В каждой сфере
образуются специфические для нее «формы предметности», в которых воплощаются
результаты человеческой деятельности. В первой — это «окультуренное»
человеческое тело, техническая вещь, социальная организация. Во второй сфере —
знание, ценность, проект. В третьей — художественный образ. Раскрывая
содержание художественной деятельности, Каган дает оригинальную классификацию
форм искусства и рисует общую морфологическую картину типов [422] реализуемых в нем
образных структур. Логика концепции петербургского философа с необходимостью
приводит к выводу, что культура есть саморазвивающаяся система. Для описания
закономерностей прогрессивного развития этой системы он использует принципы
одного из новейших научных направлений — синергетики. Получающаяся при этом
картина культурно-исторического процесса отличается как от той, которая
представлялась приверженцам идеи однолинейного социокультурного прогресса
общества, так и от той, которую рисовали сторонники полилинейной эволюции
культуры, описывая множество разрозненных, рождающихся и умирающих
цивилизаций. В предлагаемой Каганом модели исторического процесса на каждом
этапе истории возникают различные возможности дальнейшей эволюции человеческого
общества. Но только одна из этих возможностей — отвечающая «зову будущего»
(«аттрактору») — ведет к более высокой ступени общественного развития.
Остальные заводят общество в эволюционные тупики. Таким образом, движение
общества «вверх» по ступеням общественного прогресса достигается через шаги,
делаемые им на каждом этапе в разных направлениях. Последовательность наиболее
удачных, ведущих к «аттрактору», шагов образует главную магистраль
общественного прогресса. Но эта магистраль не является однозначно заданной с
самого начала истории объективными законами общественного развития, как
полагал Маркс. Человечество создает эту магистраль — и создает только благодаря
тому, что оно постоянно ведет поиск лучших путей развития. А здесь для него ценен
как позитивный опыт (нахождение их), так и негативный (испытание тупиковых
путей). Фундаментальный
труд Кагана как бы подводит итоги пройденного отечественной философией
культуры к концу XX века пути. И вместе с тем он наталкивает на размышления о
дальнейшем движении культурологической мысли. Обсуждение встающих здесь вопросов
все больше привлекает внимание культурологов и выдвигается на первый план в их
дискуссиях. Один из таких
вопросов — это оценка достоинств и недостатков деятельностного понимания
культуры. В явной или неявной форме она то и дело становится предметом
обсуждения. Позитивная роль деятельностного подхода в развитии отечественной
философии культуры несомненна. Но эффективность его использования имеет свои
границы. Возникает впечатление, что концепция культуры, развитая в рамках
деятельностного подхода, уже «выжала» из него все, что он может дать. Дело в
том, что при этом подходе, включающем в сферу [423] культуры всю
человеческую деятельность и все ее продукты, остается в тени специфика
культуры, отличающая ее от иных сторон социальной жизни. «Культурное»
совпадает с «социальным», к числу культурных феноменов относится все, что есть
в обществе. Различие между понятиями «культура» и «общество» размывается. Не
случайно поэтому в литературе — особенно учебной — многие авторы, дав вначале
деятельностное определение культуры, в последующем изложении фактически
отходят от него. Деятельностный подход хорош тогда, когда ставятся задачи
феноменологического описания культурных явлений и процессов, сбора
эмпирического материала, характеристике функций культуры и т. п. — тут
расширительное понимание культуры не создает трудностей, поскольку на первом
плане находится ее взаимосвязь с жизнью общества в целом. Однако этот подход
оказывается малоэффективным там, где требуется сделать упор на специфику
культуры, изучать ее как особую область социального бытия, отличную от других
его областей, исследовать ее внутреннюю жизнь. Особого обсуждения требует и
такой общепризнанный «кит» деятельностной концепции культуры, как системный
подход. Последний, очевидно, применим лишь к системным объектам — объектам,
которые по своей природе суть системы. А является ли реальная культура,
существующая в определенном месте и в определенную эпоху, системным объектом,
представляет ли она собою систему? Известны весьма веские соображения П.
Сорокина, которыми он обосновывал свои сомнения в этом. Есть
основания предполагать, что деятельностная концепция близка к исчерпанию своих
возможностей, и в дальнейшем развитии отечественной культурологии произойдет
постепенный отход от деятельностного понимания культуры и сведения к нему
всего дела ее изучения. Это становится тем более вероятным, что наблюдается
явное оживление интереса к иному — информационно-семиотическому подходу к
культуре, у истоков которого стоят на Западе — Кассирер, Моль, Гадамер, а у нас
— представители Тартуско-Московской семиотической школы (Лотман и др.). Весьма
возможно, что XXI век начнется под знаком растущего влияния
иформационно-семиотических идей на развитие культурологической мысли. Первые
ласточки этого сдвига уже летают: увеличивается внимание культурологов к
изучению знаковых средств культуры, к семиотическому анализу культурных
феноменов как «текстов», к построению информационных моделей культурных
процессов, растет популярность работ Ю. Лотмана и его школы. «Направлением, где
достигнуты наиболее значительные [424] результаты, —
подчеркивала в своем выступлении С. Матвеева еще в 1992 году, — следует
признать семиотические исследования культуры, первоначально связанные с
литературоведением, но в дальнейшем охватившие через свое центральное понятие
текст" (язык) значительно больший объем культурных явлений. Пожалуй, на
сегодняшний день это единственное культурологическое направление, где
отечественная культурология вышла на мировой уровень»163. Даже самые ревностные сторонники
деятельностного подхода делают известные шаги в сторону этого направления,
когда говорят о неразрывном единстве материального и духовного в культуре (ибо это,
в сущности, означает понимание культурных феноменов как знаков, несущих в себе
значение, информацию). Другой
круг проблем, в котором к концу 90-х годов все чаще и интенсивней вращаются
дискуссии между культурологами, касается статуса культурологии как области
знаний, ее предмета и ее структуры. «Философия культуры» Кагана ставит и
решает примерно те же вопросы, которые другими авторами рассматриваются под
шапкой «Культурология», «Социальная культурология», «Социология культуры»,
«Теория и история культуры». Значит ли это, что выбор названия туг является
лишь делом вкуса? Должны ли быть проведены и как могут быть проведены границы
между тематиками, которые кладутся под эти названия? Каково место философии
культуры в культурологии и как философия культуры соотносится с другими
ветвями культурологического знания? С
этими вопросами тесно связан и вопрос о методах исследования культуры.
Философия культуры, очевидно, пользуется методами теоретического мышления (в
том числе и системным), беря их на самом высоком уровне общности. Но можно ли
ограничить этим методологический арсенал культурологии? Культура — не просто
абстракция, она есть реальность, познание которой должно включать в себя
эмпирические исследования как базис для исследований теоретических. Может
быть, культурология не имеет собственного эмпирического базиса и пользуется
эмпирическими данными, полученными в других областях познания? Если это так, то
она представляет собою чисто теоретическую дисциплину, в обобщенном виде
систематизирующую результаты других наук. Однако на самом деле неясно, почему
социальные, социально-психологические, этнографические исследования культуры
нельзя считать вместе с тем и исследованиями культурологическими164. Имеется и опыт проведения эмпирических
культурологических исследований в процессе учебных занятий по [425] культурологии
(культурологические практикумы)165.
Но существование эмпирических культурологических исследований означает, что
можно различать эмпирическую и теоретическую культурологию — подобно тому, как
различают экспериментальную и теоретическую физику. Следует ли отсюда, что
философия культуры есть не что иное, как теоретическая культурология или же
последняя представляет собою нечто выходящее за рамки первой? Пытаясь навести какой-то порядок в сфере своей
деятельности, культурологи вступают в спор относительно того, как структурируется
культурология, каковы составляющие ее части и чем они различаются. В ходе
этого спора под вопросом оказывается и многое другое. Является ли культурология
единой, целостной системой знаний о культуре или же она представляет собою
комплексную область исследований, которая охватывает проблематику, изучаемую
множеством различных наук? Можно ли считать культурологию наукой и возможно ли
в принципе строить ее как науку? Обсуждается даже вопрос о том, существует ли
культурология как некая особая область знания и может ли она вообще
существовать. Одни авторы рассматривают культурологию как совокупность
нескольких относительно самостоятельных культурологических дисциплин166. Другие считают, что создание культурологии
как единой науки «есть дело будущего, притом не самого близкого», а «сегодня
время для такой науки еще не пришло», и современная культурология существует
«лишь в виде некоторой „мозаики" теорий», слабо соприкасающихся друг с
другом167. Третьи полагают, что пока
еще никаких научных культурологических теорий не существует, а есть проблемы
различных гуманитарных и социальных дисциплин, при решении которых идет взаимообмен
существующими в этих дисциплинах идеями и методами; благодаря такому
взаимообмену «в конечном счете создается единое теоретическое пространство
научных знаний о культуре, которое в будущем, возможно, и станет основой общей
культурологии»168. На одном из
семинаров в петербургском Доме ученых в 1996 году слова Э. Соколова о том, что
культурология есть лишь область «дискурса», которая не имеет и, возможно, не
будет иметь статуса науки, вызвало что-то вроде ужаса среди присутствовавших на
этом семинаре учителей: «Не дай боже, чтобы это дошло до министерства — ведь
тогда и преподавание культурологии отменят...» Неопределенность
проблематики культурологии особенно сильно сказывается на содержании учебников
по этой дисциплине. Несмотря на невиданное прежде их изобилие и разнообразие,
они похожи [426] друг на друга в том,
что, как правило, вопросы теоретического характера затрагивают лишь весьма
бегло и неглубоко, а основное место отводят изложению — по необходимости тоже
крайне беглому и неглубокому — истории культуры. А так как теоретическая
сторона дела остается непроработанной, то в выборе материала для характеристики
культуры различнных эпох и народов царит полный «беспредел». О какой логике
курса культурологии можно говорить, если, например, декларируется
деятельностное понимание культуры, а историческое повествование сводится почти
полностью к рассказу об искусстве, религиях и этнических обычаях... Сложность
и противоречивость ситуации, в которой находится развитие культурологии, не
является, однако, чем-то экстраординарным: во-первых, в гуманитарных науках
подобная ситуация — далеко не редкость, а во-вторых, сам предмет культурологии
— культура — есть феномен слишком многосторонний, сложный и внутренне противоречивый,
чтобы можно было надеяться за исторически краткий срок достичь единого,
цельного и общепризнанного его понимания (философия не достигла этого идеала и
за три тысячелетия!). По-видимому,
культурология переживает более или менее «нормальный» процесс своей
институализации как науки. Зачатая, как многие другие науки, в лоне философии,
она после более или менее долгого срока утробного развития отделяется от своей
матери-философии и обретает самостоятельную жизнь (как это, например, произошло
не столь давно с ее чуть более старшей родственницей — психологией). С появлением
культурологии на свет в качестве самостоятельной науки возникает и усиливается
тенденция к интеграции научного знания о культуре. Если в XX веке этот процесс
благополучно завершится, то, скорее всего, культурология будет представлять
собою комплексную гуманитарную науку, существующую на стыке философии,
истории, социологии, психологии, антропологии, этнологии, этнографии,
искусствоведения, семиотики, лингвистики, информатики, синтезирующую и
систематизирующую под единым углом зрения данные этих наук и строящую теории
разного уровня на базе собираемого в этих науках материала и своих собственных
эмпирических исследований. Что же касается философии культуры, то она перестает
брать на себя задачи, решаемые культурологическими теориями различного уровня
общности, и превращается примерно в то же, чем является, скажем, философия
физики, — в сферу философско-методологических вопросов культурологии. Отношение
между философией культуры и культурологией становится сходным, например, с
отношением между социальной философией и социологией. [427] Таким образом, в
российской культурологической мысли конца XX века происходит
институционализация культурологии как науки — выделение ее из философии,
интеграция в ней разнообразных знаний о культуре. Философия культуры перестает
отождествляться с культурологией. Приходит конец философии культуры в прежнем
ее понимании — как единственной владычицы знания о культуре в ее реальной
целостности, в ее строении, функционировании и развитии. В сумбурном потоке
культурологической литературы 1990-х годов закладываются основы культурологии
XXI века — фундаментальной науки (являющейся вместе с тем системой наук),
одной из главных отраслей социально-гуманитарного знания. Таков общий смысл
развития культурологической мысли в этот период. Примечания1 Степун Ф. А. Трагедия творчества //
Логос. 1910, № 1; Яковенко Б. В. Учение Риккерта о сущности философии //
Вопросы философии и психологии. 1913. Кн. 4 (119). С. 427-470. 2 Это касаетсяА. И.
Введенского, Г. И. Челпанова, Б. П. Вышеславцева, Ф. А. Степуна и Б. В.
Яковенко (см.: Зеньковский В. В. История русской философии. Л., 1991. Т. 1. Ч.
1. С. 230-234, 245, 250; Т. 2. Ч. 2. С. 117-118, 120-121; Лосский Н. О. История
русской философии. М., 1991. С. 405-407. 3 В этом исток кантианской
интерпретации понятия «Логос», породившей активную полемику по поводу названия
журнала «Логос» — рупора этого направления мысли (см.: Эрн В. Ф. Борьба за
Логос. Соч. М., 1991). 4 Характеристика основ
«позитивистского» мировоззрения в расширительном смысле, хотя часто и в
неадекватной трактовке ввиду полемической заостренности суждений, дана Д. С.
Мережковским в «Грядущем хаме». 5 Булгаков С. Н. 1) Человекобог и человекозверь (по поводу посмертных
произведений Л. Толстого «Дьявол» и «Отец Сергий») // Вопросы философии и
психологии. 1912. Кн. 2 (112). С. 55—105; 2) Религия человекобожия в русской
революции // Новый мир. 1989, № 10. С. 246. 6 Соловьев В. С. 1) Критика отвлеченных начал. Соч.: В 2 т. Т. 1. М.,
1988. С. 691-709, 717, 724, 733; 2) Теоретическая философия //Там же. С.
800-801, 803-805. 7 Струве П. Б., Франк С. Л. Очерки философии культуры // Полярная
звезда. 1905, № 1, 2.С. 184. 8 Там же. С. 171-172. 9 Бердяев Н. А. Революция и культура // Полярная звезда. 1905. № 2.
С. 153. 10 Бердяев Н. А. Воля к культуре и воля к жизни // Шиповник. М., 1922.
11 Франк С. Л. Философия и жизнь: Этюды и наброски философии культуры.
СПб., 1910. С. 232. 12 Иванов Вяч. По звездам. СПб., 1909. С.
231-232. 13 Струве П. Б., Франк С. Л. Очерки
философии культуры. С. 113—114. 14
«Историческая» точка зрения в этом мыслительном контексте всегда вторична 15 См.:
Булгаков С. Н. Философия хозяйства.
М., 1990. С. 261-309; Эрн В, Ф. Борьба за Логос. С. 198-219. [428] 16 БердяевН. А. Смысл истории. М., 1990. С.
90,94-95,98,100-Ю2и»р.;Флоренский П. А.
1) Автореферат // Вопросы философии. 1988, № 12. С. 114-116; 2) У водо разделов мысли. Соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1990. С.
32, 57-59, 60-61; Эрн В. Ф. Борьба за Логос. С. 71-108. 17 Многим религиозным метафизикам свойственно активное неприятие гума низма новоевропейской культуры (см.; Флоренский П. А. У водоразделов мыс ли. С. 58, 88—93; Бердяев Н. А. Философия
свободы. Смысл творчества. М., 1989. С.
318-325. 18 Флоренский
П. А, Первые шаги философии. Сергиев Посад, 1917. С. 35. 19 Флоренский
П. А. У водоразделов мысли. С. 59. 20 Полетаев
Е., Лунин Н. Против цивилизации. Пг., 1918. С. 56, 27—37. 21 Плеханов?. В. Эстетика и
социология искусства. Соч. :В2 т. Т. 1.М., 1978.С. 220, 248,250-251,288-289. 22 Там же. С. 137-139, 140. 23 Там же. С. 352-354, 477-516. 24 Избранные философские произведения. Т. 2. М.,
1956. С. 423—441. 25 Иоффе И.
И. Культура и стиль. Л., 1927. С. 11. 26 Покровский
М. Н. Очерки истории русской культуры. Ч. 1. М., 1918. С. 6, 13. 27 Иоффе И.
И. Культура и стиль. С. 3. 28 Покровский
М. Н. Очерки истории русской культуры. С. 1. 29 Пунин Н.
Н. О форме и содержании//Искусство коммуны. Апрель. 1991,№. 18. 30 См.
работы И. И. Иоффе, А. В. Луначарского, Г.
В. Чичерина, В. И. Фриче, Ф. И. Шмита. др. 31 Иоффе И. И. Культура и стиль, стр. 75. 32 Иоффе И. И. Синтетическая история
искусств. М.-Л., ОГИЗ. 1933. С.
XVII-XVIII. 33 Шмит Ф. И. 1) Искусство: основные
проблемы теории и истории. Л., 1925; 2) Предмети границы социологического
искусствоведения. Л., 1928;ФричеВ. И. 1) Очерки социальной истории искусства.
М., 1923; 2) Социология искусства. М.-Л., 1930. 34 Иоффе И. И. Синтетическая история
искусства. С. 47—48. 35 Богданов А. А. Культурные задачи нашего
времени. М., 1911. С. 3, 92. 36 Богданов А. А. Тектология. Кн. 2. М.,
1989. С. 272. 37 Бердяев Н. А. Воля к культуре и воля к
жизни. С. 73. 38 Полетаев Е., Пунин Н. Против
цивилизации. С. 58—59. 39 Этот
подход стал близок многим художникам того времени (К. Малевичу, В. Кандинскому,
П. Филонову, В. Татлину и др.). Возникает защищаемый Н. Луниным, К.
Малевичем,В. Кандинским проект создания музея художественной культуры,
представляющий историю искусства по принципу изобретения новых художественных
приемов и методов (см.: Кандинский В. Музей живописной культуры //
Художественная жизнь: Бюллетени худ. секции Наркомата по просвещению. 1920, №
1 (янв. — февр.). С. 18-19.). 40 Богданов А. А. Культурные задачи нашего
времени. М., 1911. С. 21. 41 Луначарский А. В. Культура в
социалистических городах // Революция и культура. 1930, №1. 42
Пролетарская культура. 1918, № 1. С. 1—2. 43 Луначарский А. В. Революция и культура
// Революция и культура. 1928, № 5. С. 39. 44 Богданов А. В. Программа
культуры//Вопросы социализма (работы разных лет). М., 1990. С. 325-334. 45
Пролетарская культура. 1918, № 1. С. 1—2. [429] 46 Полетаев
Е., ПунчнН. Против цивилизации. С. 15—16. — Эти высказывания вызвали
критику со стороны более умеренных в данном вопросе марксистов (см., напр., написанную
по поручению В. И. Ленина статью В. Яковлева против Пролеткульта в газете
«Правда» в 1922 г.). 47 Бердяев Н. А. Революция и культура //
Полярная звезда. 1905, № 2. С. 154. 48 Иванов Вяч. По звездам. СПб., 1909. 49 Степун Ф. А. Трагедия творчества. С.
172—173. 50
Альтернатива «культура — цивилизация» многим исследователям культуры как на
Западе (Зиммель, Кон, Эдвалвд), так и в России (Бердяев, Куклярский, Пу-нин)
представлялась решающей во взгляде на судьбы истории. 51 Степун Ф. Освальд Шпенглер и Закат
Европы // Освальд Шпенглер и Закат Европы. М., 1922. С. 29. 52 Куклярский Ф. Философия культуры. Пг.,
1917. С. 13—16. 53 Белый А. Революция и культура. М., 1917.
С. 13—16. 54 Франк С. Л. Кризис западной культуры //
Оствальд Шпенглер и Закат Европы. С. 37-39, 53. 55 Шпет Г. Г. Соч. М., 1989. С. 374. 56 Струве П. Б., Франк С. Л. Очерки
философии культуры. С. 111—115. 57 Там
же. С. 116. 58 Изгоев А. С. Социализм, культура и
большевизм // Вехи. Из глубины. М., 1991. С. 381,369. 59 Бердяев Н. А. Революция и культура //
Полярная звезда. 1905, № 2. С. 153—154. 60 Бердяев Н. А. Воля к культуре и воля к жизни. С. 71. 61 Франк С. Л. Крушение кумиров. Соч. М., 1990. С. 142. 62 Там же. 63 Бердяев Н. А. Воля к культуре и воля к жизни, С. 79. 64 Гершензон
М. О. Предисловие к первому изданию «Вех» // Вехи. Из глубины. С.9-10. 65 Ленин В. И. 1) О пролетарской культуре.
Поли. собр. соч. Т. 41; 2) О кооперации. Там же. Т. 45; 3) О нашей революции //
Там же. Т. 45. 66 Дух
корпоративности, присущий марксистски ориентированным философам, был свойствен
и религиозно ориентированным мыслителям. При всем теоретическом и
методологическом различии этих позиций в их основе лежал один — романтический —
стиль мышления, порожденный непримиримостью реальности и мечты, стремлением
заменить реальность утопией. Он был ориентирован на результат и выражал
стремление немедленно разрешить современную кризисную ситуацию в культуре; он
был мировоззренчески ортодоксален и монологичен. 67 Лосев А. Ф. Философия имени. Из ранних
произведений. М., 1990. С. 21, 17. 68 Там
же. С. 159-160, 186. 69 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 130—131. 70 Шпет Г. Г. Соч. С. 401, 413. 71 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 33. 72 Бахтин М. М. Вопросы литературы и
эстетики. М., 1975. С. 6—71. 73 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 33. 74
Теоретические основы философского символизма, складывающиеся в 20-е годы,
испытали некоторое влияние литературно-художественного направления символизма
10-х годов, в частности его теоретического крыла, представленного А. Бельм и
Вяч. Ивановым. 75Флоренский П. А. У водоразделов мысли. С. 287. [430] 76 Лосев
А. Ф. Диалектика мифа. Из ранних произведений. С. 426, 428. 77 Флоренский Л. А. У
водоразделов мысли. С. 148. 78 Там же. С. 344. — Эта мысль становится яснее, если учесть, что
«антиномия» для П. А. Флоренского была критерием и способом выражения «истины»
(см.: Флоренский П. А. Столп и утверждение Истины. М., 1914.). 79 Флоренский П. А. У
водоразделов мысли. С. 325. 80 Например, «космологического» развертывания, о чем свидетельствует опыт
софиологии — одной из основных тем религиозной метафизики. 81 Флоренский П. А. Из
богословского наследия // Богословские труды. Сб. 17. М., 1977. С, 127. 82 Флоренский П. А. У
водоразделов мысли. С. 102. 83 Флоренский П. А. Имена //
Опыты: Литературно-философский ежегодник. М., 1990. С. 317-342. 84 Флоренский П. А. У
водоразделов Мысли. С. 77. 85 Там же. С. 93, 85. 86 Здесь правомерно вспомнить основы анализа типологии культур
религиозных метафизиков. 87 Флоренский П. А. У водоразделов
мысли. С. 274—275, 72. 88 Эти идеи были положены П. А. Флоренским в основу ряда спецкурсов,
прочитанных им в 1921 —1924 годах студентам ВХУТЕМАСа, увлеченным, как и многие
художники того времени, формотворческими экспериментами. 89 Флоренский П. А. У
водоразделов мысли. С. 137—138. 90 Итог размышлений П. А. Флоренского о сущности культа и его роли в
судьбе православной культуры содержался в курсе лекций по «философии культа»,
прочитанном в Московской духовной академии в период с 1908 по 1919 г. (материалы
этого курса лекций впервые были опубликованы в 1977 г. под общим заглавием «Из
богословского наследия»). 91 Флоренский П. А. Из
богословского наследия. С. 108—109. 92 Об антиномиях П. А. Флоренского см. выше. 93 Флоренский П. А. Из
богословского наследия. С. 126, 134—135. 94 Там же. С. 117, 131. 95 Тамже. С. 128, 117-118, 119-122. 96 Тамже. С. 117-119, 122-125. 97 Флоренский П. А. У
водоразделов мысли. С. 342. 98 Там же. С. 343-345. 99 Флоренский П. А. Имена. С.
375, 391-396. 100 Флоренский П. А. У
водоразделов мысли. С. 294. 101 Флоренский П. А.
Имена.С.409,412;см.также:ЛосевА. Ф. Философия имени. С. 25. 102 Лосев А. Ф. Диалектика мифа. С. 485—491.—О теоретических аспектах
магичности слова рассуждали П. А Флоренский (см.: Флоренский П. А. У водоразделов мысли.С. 252—280.). 103 Лосев А. Ф. Диалектика
мифа. С. 593. 104 О
связи «времени» и «вечности», «пространства» и «бесконечности» впервые
размышлял В. С. Соловьев. Впоследствии эти идеи развивались на основе учений
Платона и Августина П. А. Флоренским и А. Ф. Лосевым (см.: Флоренский П.А.Иконостас
// Богословскиетрудь1.Сб.9.М.,1973.С.83—90; Лосев
А. Ф. Диалектика мифа. С. 472—476; П. А Флоренский по воспоминаниям
Алексея Лосева // Контекст-1990. Литературно-теоретические исследования. М.,
1990. С. 6—24.). 105 См.
такие работы М. М. Бахтина, как «Философия поступка», «Проблема автора и героя
в эстетической действительности», «Проблема содержания материала и формы в
словесном художественном творчестве». [431] 106 Шпет
Г.Г.Соч.418-421. 107 Этот лейтмотив
пронизывал практически все работы Н. А. Бердяева, присутствовал в интуициях Е.
Н. Трубецкого, С. Н. Булгакова, в исканиях П. А. Флоренского и А. Ф. Лосева. 108
Особенно показательны в данном идейном контексте работы «позднего» С. Л.
Франка. 109 франк С. Л. Реальность и человек:
Метафизика человеческого бытия. Pans, 1956. С. 154,296,383. 110 Бердяев
Н. А. Смысл творчества // Философия свободы. Смысл творчества. С. 352,521. 111 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 163—164. — В вопросе «языкового творчества» П. А. Флоренский опирается на
традицию философствующего языкознания В. фон Гумбольдта и А. А. Потебни. 112 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 344. 113 Там
же. С. 33. 114 ЛосевА. Ф. Диалектика мифа. С. 457-458. 115 Шпет Г. Г. Соч. С. 413. —
СэтойточкизренияГ. Г. Шлет подверг критике сторонников отождествления жизни и
искусства. Он считал такую деятельность убогим и ложным дилетантизмом,
свидетельствующим о вырождении культуры и ее кризисе. 116 Бахтин М. М. Эстетика словесного
творчества. М., 1979. С. 10. 117 Там
же. С. 8, 11. 118 Бахтин М. М. Вопросы литературы и
эстетики. М., 1975. 119
Такие мотивы вдохновляли и русских романтиков революционного переустройства
жизни, воплотившись в утопический образ царства универсальной и целесообразной
организованности Будущего. 120 Иванов Вяч. По звездам. СПб., 1909. С,
30, 27. 121 Шпет Г. Г. Соч. С. 359. 122 Флоренский П. А. Имена. С. 390. 123 Флоренский П. А. Иконостас. С. 109, 138. 124 Флоренский П. А. Имена. С. 392; см.
также: Шпет Г. Г. Соч. С. 359, 368. 125 Бердяев Н. А. Смысл творчества. С. 457. 126 Флоренский П. А. Из богословского
наследия. С. 105. 127
Тамже; см.также: Булгаков С. Н. Искусство и теургия:
Фрагмент//Русская мысль. 1916, №12. С. 1-24., 128 06
этом П. А. Флоренский рассуждает, анализируя творчество Платона, которое есть и
философия, и искусство, но в глубине — опыт эзотерических мистерий (см.: Флоренашй П.А. 1) Из богословского
наследия. С. 124; 2) Иконостас. С. 134—135). Важно, что и А. Ф. Лосев выделял
«теургическую эстетику» в культуре неоплатоников, где особо подчеркивал
теургический характер их мистериальных практик (см.:Лосев А. Ф. История
античной эстетики: Последние века. Кн. 1. М., 1988. С. 245—275.). 129 Бахтин М. М. Энергетика словесного
творчества. С. 83 130 Бахтин М. М. Проблемы поэтики
Достоевского. М., 1979. С. 147. 131 Флоренский П. А. У водоразделов мысли.
С. 120. 132 Там
же. С. 33. 133 Лосев А. Ф. Диалектика мифа. С. 460. 134
Собственно понимание понятий «интеллигент» и «интеллигентность» среди метафизически
ориентированных отечественных мыслителей прямым образом связано с идеей
возможности и необходимости осуществления актов «самосознания». 135 Лосев А. Ф. Диалектика мифа. С. 484—485. 136 Бахтин М. М. Эстетика словесного
творчества. С. 89. — В русле этого поиска онтологических условий существования
личности правомерно рассматривать [432] теоретические
положения религиозно ориентированных философов, хотя их концепции личности, в
сравнении с аналогичным учением М. М. Бахтина, более фрагментарны как раз в
силу действия на них «метафизического» фактора (см.; Флоренский П. А. 1) Столп и утверждение истины. С. 413, 418-419; 2)
Имена. С. 401-402; Франк С. Л. Непостижимое // Соч. М., 1990. Гл. VI, IX). 137 БахтинМ. М. Марксизм и философия языка//Вопросы философии. 1993,№
1.С,82. 138 К середине 20-х годов
стала очевидной трагическая несовместимость с реальной жизнью позиции философов
культуры (прежде всего религиозных метафизиков) дореволюционной поры, для
которых понятия «социальность», «история» имели достаточно абстрактное, чисто
теоретическое значение, а культура в свете этого рассматривалась
преимущественно с позиций статики. К концу первой четверти XX в. продолжатели
данной духовной традиции — П. А. Флоренский, А. Ф. Лосев и прежде всего М. М.
Бахтин — осознали необходимость иных подходов, включающих в себя так или иначе
серьезное социологическое и историческое рассмотрение культуры. 139 См., напр., работы Ю.
Н. Тынянова, Г. А. Гуковского. 140 Франк- Кеменецкий И. Первобытное
мышление в свете яфетической теории и философии: Язык и литература. Л., 1929. 141 Фрейденберг О. М. Происхождение пародии
// Ученые записки Тартуского университета: Труды по знаковым системам. 1973,
№. 308. 142 Афанасьев В. Г. Основы философских
знаний. М., 1963. С. 228, 292. 143
БСЭ. Изд. 2-е. М., 1953. Т. 24. С. 34. 144
Вопросы истории и историографии социалистической культуры. М., 1987. С. 4-6. 145 Келле В. Ж., Ковальзон М. Я. Теория и
история. М., 1981. С. 225. 146 Там
же. С. 240, 241,246-247. 147
Культура и развитие человека: Очерк философско-методологических проблем / Под
ред. В. П. Павлова. Киев, 1989. С.
5-6. 148 Там
же. С. 7. 149 Гуревич П. С. Культура как объект
социально-философского анализа // философия и культура. М., 1987. С. 42. 150 Чавчавадзе Н. 3. Культура и ценности.
Тбилиси, 1984. С. 10. 151 Межуев В. М. Культура как проблема
философии // Культура, человек и картина мира. М., 1987. С. 330. 152 Мотрошилова Н. В. Новая волна интереса к
философской аргументации // Там же. С. 255, 256, 258. 153 Там
же. С. 255. 154
Среди них следует отметить московский Круглый стол в декабре 1992 г.; конференции
1990-х гг. в Самаре и Саратове; ряд симпозиумов и конференций, организованных
Академией гуманитарных наук; «комаровские семинары» под руководством М. С.
Кагана; конференцию «Социальная философия и философия истории: открытое
общество и культура» (1994, Санкт-Петербург); международную конференцию
«История мировой культуры и методы ее преподавания» (1995, Новосибирск);
международный научный конгресс «Народы СНГ накануне 3-го тысячелетия: реалии и
перспективы (1996, Санкт-Петербург); секцию «Философия культуры» на I
Российском философском конгрессе (1997) и др. 155 В
некоторых университетах на философских факультетах был введен курс «Философия
культуры». 156 См.
Культурология. Основы теории и истории культуры. Под ред. Я. Ф Кефели СПб., 1996. 157
См., напр.; Ерасов Б. С. Социальная
культурология. М., 1997; Кармин А. С., [433] Бернацкий Г. Г. Лекции
по философии. Екатеринбург, 1992; Культура и традиции. Екатеринбург,
Нижневартовск, 1995; Человек, творчество, ценности. Саратов, 1995. 158 См.,напр.ФоменкоА. Г. Новая
хронология и концепция древней истории Руси, Англии и Рима. Т. 1 и II. М., 1995; Баков
А., Дубичев В. Цивилизации Средиземья. Новейший учебник истории.
Екатеринбург, 1995;Аивазян С. История
России. Армянский след. М., 1997. 159 Абдеев Р. Ф. Философия информационной
цивилизации. М., 1994. 160 Яковец Ю. В. История цивилизаций. М.,
1995. С. 42 и далее. 161 Яковец Ю. В., Пирогов С. В.
Закономерности цикличной динамики и генетики науки, образования и культуры. М.,
1993. См. Также: Яковец Ю. В. История
цивилизаций, с. 68, где культура объявляется плодом деятельности правого полушария
— в отличие от науки, рождающейся в левом. 162 Ахиезер А. С. Россия: критика исторического опыта. В 3-х т. М.,
1991. Его же: Думы о России. От прошлого к будущему. М., 1994 163 Культурология сегодня. М., 1993. С. 78 144 См., напр., книги: В. Е.
Семенов. Искусство как межличностная коммуникация. СПб., 1995; Сикевич 3. В. Русские: образ народа.
СПб., 1996; в них рассказывается об эмпирических исследованиях, которые, по
сути дела, имеют явно культурологический характер. 165 См., напр., Методические материалы к практическим занятиям по
культурологии. СПб., изд. ПГУПСа, 1995. 166 С.
Н. Иконникова в статье, опубликованной в ежегоднике «Гуманитарий», № 1. СПб., 1995, выделяет 6 таких дисциплин: историю культуры, историю
культурологических теорий, философию культуры, теорию культуры, социологию
культуры, культурную антропологию. 167
Соколов Э. В. Культурология. М.,
1994. С. 267-268. 168 Культурология
сегодня (выступление В. Межуева). М., 1993. С. 22. БиблиографияAbbagnano N. Fra il futto e il nulla. Milano, 1973. Anceschi Z. Fenomenogia della critica. Bologna, 1966. Anceschi Z. Le poetiche del Novecento in Italia. Torino, 1976. AnceschiZ. Progetto dl une sis tematica dell'arte. Milano, 1962. Anceschi Z. Saggi di estitica e dl poctica. Milano, 1985. Banfi A. Arte e societ'a. Bologna, 1971. Barilli R. Tra presenza e assenza. Due modelli culturali in conflitto. Milano,
1974. Baudrillad. L"echange symbolique et la morte. P., 1976. Baudrillard J. La transparence du Mal. Essai sur les phenom
'enes extremes. P., 1972. Boas F. General anthropology. N.-Y. Boston, 1944. Cassirer E. Philosophie der symbolischen Formen. Berlin. 1923—1929. Bd. 1. Cohen H.; Asthetik des reinen
Geftuhls. Berlin. 1912. Bd 1. Croce B. Breviario di estetica. Ban, 1928. Deleuze G. DefFerence et R'ep'etition. P., 1964. Deleuze G.,Guattari F. Capitalisme et
schizophrenie.T.l.L'Anti-Oedipe.P.,1972. Derrida J. De la grammatologie. P., 1967. Derrida J. La v'rit'e en peinture. P., 1978. Derrida J. Psyh'e. Invention de 1'autre. P., 1987. Dittey W. Das Eriebnis und Dichtung. Leipzig. 1910. Dorfles G. L'intervallo perduto. Torino, 1980. Dorfles G. Simbolo comunicazione consumo. Torino, 1980. Formaggio D. L'arte. Milano, 1973. Foulquie
P. et Saint-Jean R.
Dictionnaire de la langue philosophique. Paris, 1969. P. 148—149; Lalande A.
Vocabulaire technique et critique de la philosophic. Paris, 1972. P. 199-200. Heidegger. Der Ursprung des Kunstwerkes. Stuttgart, 1967. J problemi dell'arte (G.
C. Argan, C. Brandi, M. Calvesietal.).
Roma, 1980. Jaspers K. Der
philosophische Glaube angesichts der Ofienbarung. Munchen, 1963. Jaspers K. Vernuft und Existenz.
Aronigen, 1935. Jaspers K. Von der
Wahrheit. M:unchen, 1958. Jenks Chr.
Culture. London; New York, 1933. P. 1. Kaplan
D., Manners R. A. Culture Theory. New York, 1972. Kroeber A. and Klukhohn C. Culture. Critical Review of Concepts and
Definitions., NY, 1964. [435] Kroeber A. Configuration of Culture Growth. N.-Y. 1944. Kroeber A. Klukhon. Culture. Critical Reviews of Concept and Definitons.
№ 4. 1964. Kroeber A. L. and Lkuckhohn C. Culture. A Critical Review of Concept and
Definitions. Harvard Univ., 1952. Lanoletti G. Estetica spagnnola contemporanlea. V. 1. Roma, 1978. Lyotard J. -F. Des dispositifs pulsionnels. P., 1973. Lyotard J. -F. Discours, figure. P., 1971. Lyotard J. -F. La Condition postmodeme. P., 1979. Malinovsky B. A scientific Theory of Culture and other Essays. N.-Y. 1969. Marxism
and the interpretation of Culture. Urbana and Chicago, 1988. Meyers Kleines Lexikon: Philosophic. Mannheim; Leipzig; Wien; Z:urich,
1987. S. 239. Ortegay Gasset J. Vel'azquez. Madrid, 1970. Parson T. The Social System and Evolution of Action Theory. N.-Y. 1977. ^. Parsons T. The Social System. N.-Y. 1951. Parsons T. The Structure of Social Action. N.-Y. 1937. Schleiermacher Fr.; Asthetik.Berlin,Leipzig.l931. Schleiermacher Fr. Hermeneutik. Heidelberg. 1974. Schleiermacher Fr. Philosophische Sittenlehre. Berlin, 1970. Simmel G. Philosophic des Geldes. Leipzig. 1922. Sorokin P. Social and Cultural Dynamics. V. 1-4. N.-Y. 1937—1941. Sorokin P. Society, Culture and Personality. N.-Y. 1947. Sorokin P. Sociological Theories of Today. N.-Y, 1966. The
Nature of Culture. Bochum, 1989 (or in:) The Cultural Studies. Reader / Ed. by S. During. London; New York, 1993. Toynbee A. A study of History. V. 1-12. London. 1934-1961. W. Jaeger. Das fruhe Cristentum und griechische Bilding. Berlin, 1963. W. Jaeger. Paideia. N-Y, 1934-1947. White L. The Science of Culture. N.-Y. 1949. Аббаньано Н. Мудрость жизни. СПб., 1996. Авдеев Р, Ф. Философия информационной
цивилизации. M., 1994. Аввакум Петров. Послания и челобитные. СПб.,
1995. Августин Аврелий. О граде Божьем. M., 1993. Автономова Н. С. Философские проблемы
структурного анализа в гуманитарных науках. M., 1977. Автономова Н. С. Язык и эпистемология в
концепции Жака Деррида // Критический анализ методов исследования в
современной буржуазной философии. M., 1986. Айвазян С. История России. Армянский след. M., 1997. Акиндиюва Т. А., Бердюгчна Л. А. Новые грани старых
иллюзий / Проблемы культуры и мировоззрения в буржуазной эстетической и
художественной мысли XIX-XX
веков. Л., 1984. Актуальные проблемы
культуры XX
в. (под ред. В. И.Добрынина). M., 1993. Амелина E. Понятие цивилизации вчера и сегодня // Общественные науки и современность.
1992. № 2. Американская социология.
Перспективы, проблемы, методы, (под ред. Т.
Парсонса). M., 1972. Ананьев Ю. В. Культура как интегратор социума.
Нижний Новгород, 1996. Арнольдов А. Н. Введение в культурологию. M., 1993. Артановский С. Н. Историческое единство
человечества и взаимное влияние культур. Лг., 1967. [436] Артановскчй С. Н. На перекрестке идей и
цивилизаций. СПб., 1994. АхиезерА. С. Россия: критика исторического
опыта. В 3-х т. М., 1991. АхиезерА. С. Думы о России. От прошлого к
будущему. М.,1994-. Ахутин А. В. Понятие «природа» в Античности и
в Новое время. М., 1989. Бабушкин С. А. Теория цивилизации. Курск,
1997. Баков А., Дубичев В. Цивилизации Средиземья.
Новейший учебник истории. Екатеринбург, 1995. С. 5. БанфчА. Избранное. М., 1965. Банфи А. Философия искусства. М., 1989. Барт Р. S/Z. М.,1994. Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика.
М., 1989. Барт Р. Мифология. М., 1996. Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики.
М., 1975. Бахтин М. М. Марксизм и философия языка //
Вопросы философии. 1993, № 1. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества.
М., 1979. Бергсон А. Два источника морали и религии. М.,
1994. Бердяев Н. А. Воля к культуре и воля к жизни
// Шиповник. М., 1922. Бердяев Н. А. Революция и культура // Полярная
звезда. 1905. № 2. Бердяев Н. А. Смысл истории. М., 1990. Бердяев Н. А. Философия свободы. Смысл
творчества. М., 1989. Бердяев Н. А. Философия творчества, культуры и
искусства. В 2-х т. М., 1994. Библер В. С. На гранях логики культуры. М.,
1997, Библер В. Г. От наукоучения к логике культуры.
М., 1991. , Боас Ф. Ум первобытного человека. М.-Л., 1926. Богданов А. А. Культурные задачи нашего
времени. М., 1911. Богданов А. А. Программа культуры // Вопросы
социализма (работы разных лет). М„ 1990. Богданов А. А. Тскгология. Кн. 1, 2. М., 1989. Боголюбова Е. В. Культура и общество (вопросы
истории и теории). М., 1978. Бодрииар Ж. О совращении // Ad marginem'93. M., 1994. Бодрийар Ж. Система вещей. М., 1995. Болинброк. Письма об изучении и пользе
истории. М., 1978. Бородач Ю. М. Эротика, смерть, табу. М., 1996. Бохеньский Ю. Сто суеверий. М., 1993. Булгаков С. Н. Героизм и подвижничество. М.,
1992. Булгаков С. Н. Свет невечерний. М., 1917. Булгаков С. Н. Философия хозяйства. М., 1990. Быстрова А. Н., Киселев В. А. Мир культуры и
культура мира. Новосибирск, 1996. Бэкон Ф. Новый органон. О достоинстве и
приумножении наук // Соч. в 2-х т. М., 1977,1978. (М., 1971,1972.) Введение в культурологию
(под ред. В. Сапрыкина). М., 1995; Введение в культурологию
(под ред. Е. В. Попова). М., 1996. Белый В. «Постмодерн». Генеалогия и значение
одного спорного понятия // Путь. 1992. №1. Вехи. Из глубины. М.,
1991. Вико Дж. Основания Новой науки об общей
природе наций. Л., 1940. (М., 1994). Виндельбанд В. Философия культуры и трансцендентальный
идеализм // Избранное. Дух и история. М., 1995. Виндельбанд В. Гельдерлин и его судьба // Там
же. Виндельбанд В. О философии Гете // Там же. [437] Виндельбанд В. Прелюдии // Там же. Вальтер. Философские сочинения. М., 1988. Вопросы теории и истории культуры. Иванове,
1995. Выжлецев
Г. П. Аксиология культуры. СПб., 1996. Гайденко
П. П. Трагедия эстетизма. М., 1970. Гайденко
П. П. Философия культуры К. Ясперса // Вопросы
литературы. 1979. № 9. Гайденко
П. П. Эволюция понятия науки (XVII—XVIII вв.) М.,
1987. ГараджаА.
В. Панорама мировой философской мысли//Философские
науки, 1991,№2. Гачев
Г. Образы Индии: опыт экзистенциальной культурологии.
М., 1993. Гельвеций
К. А. О человеке. Соч. в 2-х т. Т. 2. М., 1974. Тент Р. Кризис современного мира. М., 1991. Гердер
И. Г. Идеи к философии истории человечества. М., 1977. Гете
И.-В. Избранные философские сочинения. М., 1964. Гоббс
Т. Левиафан... О гражданине. Соч. в 2-х т. М., 1989,
1991. Грасчан
Б. Карманный оракул. Критикой. М., 1981. Гройс
Б. Полуторный стиль: социалистический реализм между
модерном и постмодерном // Новое литературное обозрение. № 15. ГрякаловА.
А. Структурализм в эстетике. Л., 1989. Губман
Б. Л. Западная философия культуры XX в. Тверь. 1997. Гулыга
А. В. Немецкая классическая философия. М., 1982. Гуревич
А. Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего
большинства. М.,1990. Гуревич
П. С. Философия культуры. М., 1995. Гуревич
П. С. Культурология. М., 1996. Гуркин
А. Б. и др. Культурология. СПб., 1993. Давидович
В. Е., Жданов Ю. А. Сущность культуры. Ростов-на-Дону.
1979. Данилевский Н. Я. Россия и Европа: Взгляд на культурные и политические отношения
славянского мира к германо-романскому. Изд. 6. СПб., 1995. Декарт Р. Рассуждение о методе... Первоначала философии. Соч. в 2-х т. Т. 1. М.,
1989. Делез Ж. Логика смысла. М., 1995. Деррида Ж. Письмо японскому другу // Вопросы
философии, 1992, № 4. Деррида
Ж. Шпоры: стили Ницше // Вопросы философии. 1991, №
2—3. Ерасов Б. С. Социальная культурология. М.,
1997. [438] Злобин Н. С. Культура и общественный прогресс.
М., 1980. Иванов
Б. И. Философские проблемы технознания. СПб., 1997. Иванов
Вяч. По звездам. СПб., 1909. Иванов
М. В. Судьбы русского сентиментализма. СПб., 1996. Иконникова
С. Н. Диалог о культуре. Л., 1986. Иконникова
С. Н. История культурологии: идеи и судьбы. СПб.,
1996. Иконникова
С. Н. Культурология в системе гуманитарных наук:
междисциплинарные взаимосвязи // Гуманитарии. Ежегодник, № 1. СПб., 1995. Ильин
И. П. Постструктурализм. Деконструктивизм.
Постмодернизм. М., 1996. Иончн
Л. Г. Социология культуры. М., 1996. Иорданский
В. Б. Хаос и гармония. М., 1982. Иоффе
И. И. Культура и стиль. Л., 1927. Иоффе
И. И. Синтетическая история искусств. М.-Л., Огиз.
1933. История в Энциклопедии Дидро и д'Аламбера. М., 1978. История теоретической социологии. Т. 1. От
Платона до Канта. М., 1995. Каган
М. С. Философия культуры. СПб., 1996. Каган
М. С. Град Петров в истории русской культуры. СПб.,
1996. Каган
М. С. Системный подход и гуманитарное знание. Л.,
1991. Каган
М. С. Философия культуры. СПб., 1996. Кант И. Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане. Критика способности
суждения. 1995. Карлейль
Т. Sartor Resartus. История эстетики. Памятники
мировой эстетической мысли. В 5 т. Т. 3. М., 1967. Карлейль
Т. Теперь и прежде. М., 1994. Кармин
А. С., Бернацкий Г. Г. Лекции по философии.
Екатеринбург, 1992. Kaccupep Э. Лекции по философии и культуре // Культурология XX века. М., 1995. Kaccupep Э. Опыт о человеке: Введение в философию человеческой культуры //
Проблема человека в западной философии. М., 1988. Келле В. Ж., Ковальзон М. Я. Теория и история.
М., 1981. Киреевский И. В. Девятнадцатый век; О
характере просвещения Европы и его отношение к просвещению России; О
необходимости новых начал для философии // Киреевский И. В. Критика и
эстетика. М., 1979. Клименкова Т.А. От феномена к структуре. М.,
1991. Климент Александрийский.
Строматы. Ярославль, 1889. Коган Л. Н. Социология культуры. Екатеринбург.
1992. Коган Л. Н. Теория культуры. Екатеринбург.
1994. Козельский Я. П. Философические предложения //
Избр. произв. русских мыслителей второй половины XVIII века. Т. 1. М., 1952. Козловский П. Культура постмодерна. М., 1997. Козловский П. Современность постмодерна //
Вопросы философии, 1995. № 10. Коллингвуд Дж. Идея истории. Автобиография.
М., 1980. Кондорсе Ж. А. Эскиз исторической картины
прогресса человеческого разума. М., 1936. Конев В. А. Человек в мире культуры. Самара.
1996. Корф Г. Критика теорий культуры Макса Вебера и
Герберта Маркузе. М., 1975. Круглова Л. К. Основы культурологии. СПб.,
1995. Кузнецов В. Н. Французская буржуазная
философия XX века. М., 1979. Кузнецов В. Н., Мейеровский Б. В., Грязное А. В. Западноевропейская философия XVIII века. М., 1986. Куклярский Ф. Философия культуры. Пг., 1917. Культура в современном
мире: опыт, проблемы, решения. М., 6 выпусков до 1995 г. [439] Культура и традиции.
Екатеринбург, Нижневартовск, 1995. Культура. Традиции.
Образование. М., 4 выпуска до 1995. Культура: философия и
история. Томск, 1994. Культурология (под ред. А. А. Радугчна). М., 1996. Культурология (под ред. В. Ф. Мамонова). Челябинск., 1994. Культурология (под ред.
Г. В. Драча). Ростов-на-Дону, 1995. Культурология сегодня.
М., 1993. Культурология XX век. Антология. — М., 1995. Культурология. Основы
теории и истории культуры (под ред. И. Ф.
Кефели). СПб., 19%. Культурология. Под ред. А. Н. Марковой. М., 1995. Культурология. Под ред. В. И. Добрынина. М., 1993. Культуры. Диалог народов
мира // Культура в век электроники. № 4. 1985. Курицын В. К ситуации постмодернизма // Новое
литературное обозрение. 1995. №11. Курицын В. Книга о постмодернизме.
Екатеринбург. 1992. Курицын В. О некоторых попытках противостояния
«авангардной парадигме» // Новое литературное обозрение. 1996, № 20. Кутырев В. А. Естественное и искусственное:
борьба миров. Нижний Новгород. 1994. Леви-Стросс Клод. Первобытное мышление. М.,
1994. Ленин В. И. О кооперации. Полн. собр. соч. Т.
45. Ленин В: И.О нашей революции. Полн. собр. соч.
Т. 45. Ленин В. И. О пролетарской культуре. Полн.
собр. соч. Т. 41. Леонтьев К. Н. Византизм и славянство; Средний
европеец как идеал и орудие всемирного разрушения; Чем и как либерализм наш
вреден?; письма к В. С. Соловьеву // Избр. М., 1993. Лиотар Ж. Ф. Заметка о смыслах «пост» //
Иностранная литература, 1994. № 1. Лиотар Ж. Ф. Ответ на вопрос: что такое
постмодерн? // Ad Marginem. 1993. V., Ad Marginem, 1994. Локк Дж. Опыты о человеческом разумении. Два
трактата о правлении. Мысли о воспитании. Соч. в 3-х т. М., 1985-1988. Ломоносов М. В. Древняя Российская история.
Полн. собр. соч. в 10 т. Т. 6. М.-Л., 1952. Лосев А. Ф. Из ранних произведений. М., 1990. Лосев А. Ф. История античной эстетики. М.,
1963—1993. Лосский Н. О. История русской философии. М.,
1991. Лотман Ю. М. Культура и взрыв. М., 1992. Лотман Ю. М. Статьи по типологии культуры.
Тарту. 1970. Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. СПб.
1994. Малахов В. А. Культура и человеческая
целостность. Киев. 1984. Малиновский Б. Научная теория культуры //
Вопросы философии. 1983, № 2. Мамонтов С. П. Основы культурологии. М., 1996. Мандевиль Б. Басня о пчелах. М., 1974. Маннгейм К. Идеология и утопия. М., 1990. Маньковская Н. Б. «Париж со змеями» (Введение
в эстетику постмодернизма). М., 1995. Маркарян Э. С. Очерки теории культуры. Ереван.
1969. Маркарян Э. С. Теория культуры и современная
наука. М., 1983. Марков А. П. Отечественная культура как
предмет культурологии. СПб., 1996. Маркузе Г. Одномерный человек. М., 1994. Маркузе Г. Эрос и цивилизация. Киев, 1995. Межуев В. М. Культура и история. М., 1977. Межуев В. М. Культура как проблема философии.
В кн.; Культура, человек и картина мира. М., 1987. [440] Методические материалы
к практическим занятиям по культурологии. СПб, изд.. ПГУПСа, 1995. Мечковская Н. Б. Социальная лингвистика. М.,
1996. Милюков П. Н. Очерки по истории русской
культуры. М., 1992. Монтескье Ш. -Л. О духе законов. Избр. произв.
М., 1955. Морган Л. Древнее общество. М., 1934. Мотрошилова Н. В. Драма жизни, идей и
грехопадений М. Хайдеггера. // Квинтэссенция. Философиский ежегодник-91. М.,
1992. Мотрошилова Н. В. Познание и общество. Из
истории философии XVII—XVIII веков. М., 1969. Назаретян А. П. Агрессия, мораль и кризисы в
развитии мировой культуры (Синергетика исторического процесса). М., 1996. Налимов В. В. Критика исторической эпохи:
неизбежность смены культуры в XXI веке // Вопросы философии. 1996. №11. Ницше Ф. Ессе Homo // Там же. Т. 2. Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое.
Соч. в 2-х т. Т. 1. М., 1990. Носовский Г. В., Фоменко А. Т. Новая
хронология и концепция древней истории Руси, Англии и Рима. Т. I, II. М., 1995. Ортега-и-Гассет X. Дегуманизация искусства и
другие работы. М., 1991. Ортега-и-Гассет X. Философия. Эстетика.
Культура. М., 1993. Ортега-и-Гассет X. Что такое философия? М.,
1991. Освальд Шпенглер и Закат
Европы. М., 1922. Осипова Э. Эмерсон. Писатель и время. М.,
1991. ПигалевА. И. Культурология. Волгоград, 1995. Платон. Государство. Соч. Т. 3. М. 1991. Платон. Протагор. Соч. Т. 1. М. 1990. Плеханов Г. В. К вопросу о развитии
монистического взгляда на историю // Избр. филос. труды в 5-ти т. Т. 1. М.,
1955. Плеханов Г. В. Эстетика и социология
искусства. В 2 т. М., 1978. Полетаев Е., Пучин Н. Против цивилизации. Пг.,
1918. Поликарпов В. С. Лекции по культурологии. М.,
1977. Постмодернизм и культура
(Материалы «круглого стола») // Вопросы философии. 1993. № 3. Постмодернизм и культура.
М., 1991. Пригожин И., Стенгерс И. Порядок из Хаоса. М.,
1986. Пропп В. Я. Морфология сказки. Л., 1928. Просветительское движение
в Англии. М., 1991. Раскин Д. (Рескин). Современные художники. Т.
1, 2. М., 1901. Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре
// Культурология XX века. М., 1995. Ровнер А. Третья культура. СПб, 1996. Рождественский Ю. В. Введение в
культуроведение. М., 1996. Разин В. М. Введение в культурологию. М.,
1994. Рорти Р. Хабермас и Лиотар о постсовременности
// Ступени. 1994. № 2. Российская ментальность
// Вопросы философии. №11. 1994. Россия глазами русского.
Чаадаев, Леонтьев, Соловьев. Отв. ред-А Ф. Замалеев.
СПб., 1991. Русская идея (сост. М. А. Маслин). М.,1991. Русская идея: В кругу
писателей и мыслителей русского зарубежья. В 2-х тт. М., 1994. Русская культура вне
границ. М., 3 выпуска до 1996 г. Руссо Ж. -Ж. Трактаты. М., 1969. Самосознание европейской
культуры XX века. М., 1991. [441] Свасьян К. А. Иоганн Вильгельм Гете. М., 1989. Селиванов В. В. Искусство XX века: эстетические
теории и художественные принципы. Л., 1991. Семенов В. Е. Массовая культура в современном
мире. СПб., 1991.1* Семенов В. Е. Искусство как межличностная
коммуникация. СПб., 1995. Сенека. Нравственные письма к Луцилию. М.
1987. СикевичЗ. В. Русские: образ народа. СПб.,
1996. Силичев Д. А. Деррида: деконструкция или
философия в стиле постмодерн // Философские науки.1992, № 3. Смит А. Теория нравственных чувств. М., 1997. Смит А., Юм Д., Хатчесон Ф. Эстетика. М.,
1973- Современное
зарубежное литературоведение (страны Западной Европы и США): концепции, школы,
термины. Энциклопедический справочник. М., 1996. Соколов Б. Г. Маргинальный дискурс Деррида.
СПб., 1996. Соколов Е. Г. Лекции по культурологии. Ч. 1.
СПб., 1997. Соколов Э. В. Культура и личность. М., 1972. Соколов Э. В. Культурология. М., 1994. Соколов Э. В. Понятие, сущность и функции
культуры. Л., 1990. Соловьев В. С. Соч.: В 2 т. М., 1988. Сорокин П. А. Долгий путь. Сыктывкар, 1991. Сорокин П. А. Таинственная энергия любви.
Социологические исследования. 1991. № 8—9. Сорокин П. Человек, цивилизация, общество. М.,
1992. Спенсер Г. Воспитание умственное, нравственное
и физическое. СПб., 1876. Спенсер Г. Основания социологии. СПб., 1896. Спиноза Б. Трактат об усовершенствовании
разума. Этика // Избр. произв. в 2-х т. М., 1957. Степун Ф. А. Трагедия творчества // Логос.
1910, № 1. Струве П. Б., Франк С. Л. Очерки философии
культуры // Полярная звезда. 1905, № 1, 2. Султанов К. В. Проблемы культуры в свете
социологии. Л., 1989. Тайлор -Э. Первобытная культура. М., 1989. ТатищевВ. Н. История Российская. М.-Л., 1962. Татищев В. Н. Разговор о пользе наук и училищ.
М., 1987. Теияр де Шарден. Феномен человека. М., 1987. Типсина А. Н. Немецкий экзистенциализм и
религия. Л., 1990. Тойнби А. Постижение истории. М., 1992. Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы.
Кино. М., 1977. Унамуно М. де. О трагическом чувстве жизни...
Агония христианства. М., 1997. Фарман И. П. Теория познания и философия
культуры. М., 1986. Февр Л. Бои за историю. М., 1991. Фидлер Д. Пересекайте рвы, засыпайте границы
// Современная западная культурология: самоубийство дискурса. М., 1993. Философия в Энциклопедии
Дидро и д'Аламбера. М., 1994. Философия и культура. М.,
1994. Философия культуры.
Самара, 1995,1996,1997. Философия ранних буржуазных
революций. М., 1983. Философия. Религия.
Культура. М., 1982. Философская культура
личности. Бийск, 1996. Флоренский П. А. Из богословского наследия.
М., 1977. Флоренский П. А. Имена // Опыты:
Литературно-философский ежегодник. М., 1990. Флоренский П. А. Соч.: В 2 т. М., 1990. Фоменко А. Т. Империя. М., 1996. [442] Франк С. Л. Реальность и человек. СПб., 1997. Франк С. Л. Философия и жизнь. Этюды и
наброски философии культуры. СПб., 1910. Франк- Каменецкий И. Первобытное мышление в
свете яфетической теории и философии: Язык и литература. Л., 1929. Французское просвещение и
революции. М., 1989. Фрейд 3. Психоанализ. Религия. Культура. М.,
1992. Фрейденберг О. М. Происхождение пародии //
Ученые записки Тартусското университета: Труды по знаковым системам. 1973, №
308. Фриче В. И. Очерки социальной истории
искусства. М., 1923. Фриче В. И. Социология искусства. М.-Л., 1930. Фуко М. Археология знания. Киев, 1996. Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных
наук. СПб., 1994. Фуко М. Что такое автор? // Лабиринт.
Экс-Центр, № 3. 1991. Фукуяма Ф. Конец истории? // Вопросы
философии, 1990, № 3. Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Хайдеггер
М. Время и бытие. М., 1993. Ханова О. В. Культура и деятельность. Саратов.
1978. Хейзинга И. Homo ludens. Опыт определения игрового элемента
культуры. М.,1992. Хейзинга И. Осень средневековья. М., 1988. Хомяков А. С. О старом и новом; Мнение
иностранцев о России; Мнение русских об иностранцах; О возможности русской
художественной школы // Хомяков А. С. О старом и новом. Статьи и очерки. М.,
1988. Хомяков А. С. Сущность западного христианства.
Б. м., 1974. Хомяков А. С. Церковь одна // Соч. В 2 т. Т.
2. М., 1994. Цицерон. Об обязанностях. Трактаты. М. 1993. Чаадаев П. Я. Философические письма; Апология
сумасшедшего // Чаадаев П. Я. Соч., М., 1989. Чавчавадзе Н. 3. Культура и ценности. Тбилиси,
1984. Чанышев А. А. Проблема ценностного и целевого
единства культуры в идеализме А. Шопенгауэра // Историко-философский
ежегодник-88. М., 1989. Человек, творчество,
ценности. Саратов, 1995. Чешков М. А. «Новая наука», постмодернизм и
целостность современного мира // Вопросы философии. 1995, № 10. Швейцер А. Упадок и возрождение культуры. М.,
1993. Шеллинг Ф. Введение в философию мифологии //
Соч. Т. 2. М., 1989. Шеллинг Ф. Философия искусства. М., 1966. Шефтсбери Э. Эстетические опыты. М., 1975. Шиллер Ф. Письма об эстетическом воспитании
человека // Собр. соч. в 7-ми т., т. 6. М., 1957. Ширшов И. Е. Динамика культуры. Минск. 1980. Шлегель Ф. О «Мейстере» Гете // Там же. Шлегель Ф. Теория западно-европейского
романтизма // Литературные манифеста западно-европейских романтиков. М., 1980. Шлегель Ф. Философия истории // Эстетика.
Философия. Критика. М., 1983. Шлейермахер Ф. О религии. М., 1995. Шмит Ф. И. Искусство: основные проблемы теории
и истории. Л., 1925. Шопенгауэр А. Мир как воля и представление.
М., 1988. Шор Ю. М. Очерки теории культуры. Л., 1989. Шпенглер О. Закат Европы. М., 1993 Шпет Г. Г. Соч. М., 1989. Штаерман Е. М. Проблемы культуры в западной
социологии. Вопросы философии. 1967, №1. [443] Щербатов М. М. История российская от
древнейших времен. Т. 1—7. СПб., 1770—1791. Щербатов М. М. О повреждении нравов в России
// «О повреждении нравов в России»
князя М. Щербатова и «Путешествие» А. Радищева. Факсим. изд. М., 1984. Эккерман И.-П. Разговоры с Гете в последние
годы его жизни. М., 1981. Эко У. Заметки на полях «Имени розы» // Иностранная литература, 1988, № 10. Элиаде М. Космос и история. М., 1987. Эмерсон Р. Природа // Эстетика американского
романтизма. М., 1978. Эпштейн М. От модернизма к постмодернизму:
диалектика «гипер» в культуре XX века // Новое литературное обозрение. 1995, №
16. Эрн В.Ф.Соч.М.,1991. Этнография за рубежом.
М., 1979. Юм Д. Трактат о человеческой природе...
Исследование о принципах морали. // Соч. в 2-х т. М., 1965. Юнг К. Психология бессознательного. М., 1994. Язык и философия
культуры. М., 1985. Яковец Ю. В. История цивилизации. М., 1995. Яковец Ю. В., Пирогов С. В. Закономерности
цикличной динамики и генетики науки, образования и культуры. М., 1993. Ясперс К. Смысл и назначение истории. М.,1991. Содержание
ВВЕДЕНИЕ. ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ КАК ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ ДИСЦИПЛИНА............................ 3 РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ. ПРЕДЫСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ КУЛЬТУРЫ
........................................................ 15 ГЛАВА 1. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ
О КУЛЬТУРЕ В АНТИЧНОСТИ.СРЕДНЕВЕКОВЬЕ, ВОЗРОЖДЕНИИ ........ 16 ГЛАВА 2. СТАНОВЛЕНИЕ
ТЕОРИИ КУЛЬТУРЫ В ЕВРОПЕЙСКОЙ ФИЛОСОФИИ НОВОГО ВРЕМЕНИ.. 30 ПРОГРАММА КУЛЬТИВИРОВАНИЯ РАЗУМА
........................................ 33 ЕСТЕСТВЕННОЕ И ИСКУССТВЕННОЕ В ОБЩЕСТВЕ
............................ 39 КУЛЬТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС
.............................................. 46 «ПРИРОДА» И «СВОБОДА»
................................................ 58 РАЗДЕЛ ВТОРОЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XIX ВЕКА ..............................................69 ГЛАВА 3.
ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ В ГЕРМАНИИ XIX ВЕКА
.............................................. 76 ГЕТЕ И РОМАНТИКИ
.....................................77 ПРОБЛЕМА КУЛЬТУРЫ В ФИЛОСОФИИ
МАРКСА............................................. 86 ПРОБЛЕМА КУЛЬТУРЫ В «ФИЛОСОФИИ ЖИЗНИ»
........................................... 92 МАРБУРГСКАЯ И
БАДЕНСКАЯ ШКОЛЫ НЕОКАНТИАНСТВА................................ 99 ГЛАВА 4
ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ ВО ФРАНЦИИ XIX ВЕКА...........................................
108 ГЛАВА 5. АНГЛО-АМЕРИКАНСКАЯ ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ XIX ВЕКА ............................ 127 РОМАНТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ
.................................................. 128 ЭВОЛЮЦИОННАЯ ТЕОРИЯ
КУЛЬТУРЫ .......................................................... 133 ГЛАВА 6. ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ В РОССИИ (СЕРЕДИНА XVII-ВТОРАЯ ПОЛОВИНА XIX ВЕКА) ... 139 РАЗДЕЛ
ТРЕТИЙ. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ XX
ВЕКА............................................................... 157 ГЛАВА 7. ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ В ГЕРМАНИИ XX ВЕКА ............................................ 165 ТРАГЕДИЯ КУЛЬТУРЫ В
ФИЛОСОФИИ ЖИЗНИ Г. ЗИММЕЛЯ И О. ШПЕНГЛЕРА..... 167 МЕТОД «ИДЕАЛЬНЫХ ТИПОВ» В ФИЛОСОФИИ КУЛЬТУРЫ
М. ВЕБЕРА ................ 176 ПРОБЛЕМА КУЛЬТУРЫ В ФИЛОСОФИИ ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМА
......................... 182 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ Х.-Г. ГАДАМЕРА
..................................................... 195 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ
А.ШВЕЙЦЕРА ....................................................... 199 ГЛАВА 8. ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ ВО ФРАНЦИИ XX ВЕКА
........................................... 205 ГЛАВА 9 . ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ В ИСПАНИИ И ИТАЛИИ XX ВЕКА .............................. 233 ГЛАВА 10. ФИЛОСОФИЯ
И ТЕОРИЯ КУЛЬТУРЫ В ПОЛЬШЕ Х1Х-ХХ ВЕКОВ..........................244 ПРЕДПОСЫЛКИ: ПРОБЛЕМЫ КУЛЬТУРЫ В ПОЛЬСКОЙ ОБЩЕСТВЕННО-ФИЛОСОФСКОЙ МЫСЛИ XVII ВЕКА
.................................. 245 ОСНОВНЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ КУЛЬТОРОЛОГИЧЕСКОЙ МЫСЛИ XIX - СЕРЕДИНЫ XX ВЕКА
...................................................................... 249 ГЛАВА 11. ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ В АНГЛИИ И США XX ВЕКА ..................................... 276 ФУНКЦИОНАЛЬНЫЙ АНАЛИЗ КУЛЬТУРЫ
...................................................... 277 ТЕОРИЯ ЛОКАЛЬНЫХ ЦИВИЛИЗАЦИЙ А. ТОЙНБИ
........................................... 282 ИНТЕГРАЦИОННАЯ ТЕОРИЯ КУЛЬТУРЫ П. СОРОКИНА
..................................... 286 ф. БОАС И А. КРЕБЕР: ВЗГЛЯДЫ ПОЛЕВЫХ
ЭТНОГРАФОВ НА ОБЩИЕ ПРОБЛЕМЫ
КУЛЬТУРЫ .......................................................... 293 ГЛАВА 12. МЕЖНАЦИОНАЛЬНЫЕ
ОРИЕНТАЦИИ ФИЛОСОФСКОГО ОСМЫСЛЕНИЯ КУЛЬТУРЫ XX ВЕКА.... 302 ФИЛОСОФСКАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
ПСИХОАНАЛИЗА...................................... 303 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ ФРАНКФУРТСКОЙ
ШКОЛЫ...................................... 319 ПРОБЛЕМА ЯЗЫКА И КАРТИНЫ МИРА В ФИЛОСОФИИ КУЛЬТУРЫ
XX ВЕКА ....................................................... 335 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ И. ХЕЙЗИНГИ
......................................................... 345 ПОСТМОДЕРНИСТСКАЯ
СИТУАЦИЯ В КУЛЬТУРЕ XX ВЕКА ................................ 351 ГЛАВА 13. ФИЛОСОФИЯ
КУЛЬТУРЫ В РОССИИ И СССР XX ВЕКА .................................... 363 ИССЛЕДОВАНИЕ КУЛЬТУРЫ В РОССИИ ПЕРВОЙ ЧЕТВЕРТИ
XX ВЕКА ................... 364 ИССЛЕДОВАНИЕ КУЛЬТУРЫ В СССР
............................................................. 405 РАЗВИТИЕ КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКОЙ МЫСЛИ В РОССИИ
НАКАНУНЕ XXI ВЕКА....... 412 БИБЛИОГРАФИЯ
........................................................................................
434 ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРЫ Генеральный
директор А. Л. Кноп Директор издательства О. В. Смирнова Главный редактор Ю. А.
Сандулов Художественный редактор С. Л. Шапиро Корректор С. В. Николаева Верстка
оригинал-макета Д. А. Потрекий ЛР № 065466 от 21.10.97 г. Сдано в набор 20.11.97.
Подписано в печать 12.12.97. Формат 60Х88 1/16. Гарнитура Таймс. Печать
офсетная. Печ. л. -28. Тираж 10 000
экз. Заказ № 1329. Издательство
«ЛАНЬ». 193029, Санкт-Петербург, пр. Елизарова, 1. Отпечатано с готовых
диапозитивов в ГПП «Печатный Двор» Государственного комитета РФ по печати.
197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15. УВАЖАЕМЫЕ
ЧИТАТЕЛИ! Мы рады Вам сообщить, что с 1 января 1998 года
в Издательстве «ЛАНЬ» начинает работу отдел «Книга — почтой». Для того, чтобы воспользоваться этой услугой и
приобрести книги нашего издательства, Вам нужно заполнить почтовую карточку и
отправить ее по нашему адресу: 193029, Санкт-Петербург, пр. Елизарова, д.1
(«ЛАНЬ») Денисовой С. В. Образец заполнения почтовой карточки: Вы также можете оформить заказ с помощью электронной почты. E-mail: тел. (812) 265-00-88 (812) 567-54-93 Книгоиздательская и книготорговая фирма Издательство «ЛАНЬ» Книги нашего
издательства Обмен, в т.ч.
междугородний, и закупку книг других издательств и книготорговых организаций Приглашаем к
сотрудничеству авторов и издательства для совместного выпуска книг Формирование контейнеров
в любую точку страны Ответственное хранение
по договорным ценам Экспедирование и перевозка
книжной продукции Москва — Петербург, Петербург — Москва Гибкая система скидок ЖДЕМ ВАС ПО АДРЕСАМ: РФ, Санкт-Петербург, пр. Елизарова, д. 1 Тел. (812) 567-54-93 ,
265-00-88, 233-88.27 Факс (812) 567-14-45 Филиал в Москве РФ, Москва, ул.
Ташкентская, 34 к. 3 Тел. (095) 377-66-74 E-mail: lanpbl@nevsky.net root@lanpbl.spb.ru По своей глубинной сущности культура есть
развернутое во времени самоосуществление человека, его бытия. Авторами проанализирована важная проблема
философии культуры — исследование закономерностей превращения единой сущности
культуры во множество конкретных культур, совершающееся в двух плоскостях —
социальном пространстве и социальном времени. Учебное пособие
«Философия культуры» написано специалистами ведущих вузов Санкт-Петербурга и
рекомендовано студентам, аспирантам и преподавателям гуманитарных
специальностей. Сканирование: Янко
Слава [email protected]
|| http://yanko.lib.ru/ | http://www.chat.ru/~yankos/ya.html
| Icq# 75088656 update 5/4/01 |
|
|