"Дневники 1914-1917" - читать интересную книгу автора (Пришвин М. М.)

1917

lt;Петроградgt;

24 Февраля. Жена и невеста — одновременно и раздельно.

Современность: продовольствие — искусство, служба — литература, типы заячьего ведомства :[225] барышни мечтающие и барышни деловые и проч.; министерство и заячье ведомство, государственность и человечность, воин реальный и воин идеальный — как ориентирует политическая газета… Разложение и двойственное существование.

Вчера забастовка рабочих. Как вел себя Окулич: «На Литейном уже стрельба».

Окулич двигает вагоны на службе, а дома чертит планы устройства своего имения в Сибири. Он обвиняет министра Земледелия, министр обвиняет статистиков и народ в отсутствии патриотизма. На его месте нужен бы человек, который просто делает, никого не обвиняя. В министерстве: хлопающие двери — кажутся выстрелами.

25 Февраля. Старинные часы (в моей квартире) играют несложную немецкую песенку, и слова ее во сне кажутся словами простейшей министерской бумаги: «Член Совета Министра, свидетельствуя совершенное почтение Вашему Превосходительству» и т. д.

Член Совета подал вчера Министру докладную записку с планом спасения России, в бумаге есть фраза: «Когда уже рабочие массы вышли на улицу» (откуда они «вышли», где они были?).

Часы играют свою несложную немецкую песенку, и время от времени хлопает на весь дом, как пушка, входная дверь: «Постреливают? начинают?»

На Невском, как и в 905 году. Трамваи остановились, где-то в районе Ямской улицы все еще ходит конка, старая, темная, настоящая прежняя конка. Никто ее раньше при трамваях не видел, а теперь с удивлением смотрят: конка ходит!

Вчера два мальчика в швейцарской крайней левой социалистической газеты «День» [226] подавали пальто сотрудникам, сегодня наборщики объявили забастовку, мальчишки не подают пальто и смотрят, как сотрудники, расходясь по домам, сами одевают друг друга.

Государственная Дума обсуждала отложить заседание до понедельника или продолжать совещаться и завтра: небольшим числом голосов приняли заседание на завтра.

Внезапно вынырнул откуда-то Уполномоченный Петрограда Вейс и предъявляет свои административные права.

Из статьи Леонида Андреева [227] о картине Петрова-Водкина: «Но слова не бессильны!»

Любовь подлинная есть сила, которая не может быть безответной, и все-таки есть любовь «неудачная», безответная — что это за любовь? Ее бессилие, потому что она направлена на себя безудержно (слишком горячий новобрачный не может ничего «сделать»…); простота, здравость, внимание (Санчо-Пансо, Земляк) — элемент счастья, т. е. общения (соединения): несоединимость для Дон Кихота, беспредметность, отсутствие вещности (смехотворная ночь новобрачного: он и мог бы, но его настроение слишком высоко).

Гриша-охотник. У него много оружия. Он говорит, что когда «начнется», — он сделает из своего дома крепость, у него столько-то патронов — в кого он будет стрелять?

— Попробуйте, придите!

За время службы (с 1-го ноября) прошла передо мной картина возрастающей разрухи продовольствия, начиная с Урала, как вздулось дело о хлебе (вздувались разные дела — то Урал, то молоко, то хлеб, то масло); спор нашего Превосходительства с вашим Превосходительством (Уполномоченные между собой) и другие все — надо вспомнить и соединить.

Страсть (половая) в конце показывает труп изуродованный обладаемого существа — но есть любовь (удалите из состава жизни Санчу-Пансу, и останется безумие). В эти дни это Санчо-Пансо спасал Россию.

При работе над собранием сочинений: повести верхние Дон-Кихотские :[228] «Грезица» и Санчо-Панчская: «Посев», «У Горелого пня», «Радий». Всегда после первого рода повести я пишу вторую: «Иван Осляничек», после чего «Никон», «Грезица» — после нее «Посев». И сейчас думаю «Апис» и одновременно «Раздел».

26 Февраля. Сегодня 26-го все газеты не вышли. Весь город наполнен войсками. «И кого ты тут караулишь?» — говорит женщина своему солдату. И так видно, что он не знает, кого он караулит: враг свой.

Только он один говорит одно, а когда будет вместе с ротой, то он будет другим. Патрульный солдат не пропускает рабочего: нельзя за малым. «А другое что можно: за большим?» — «То, — отвечает солдат, — можно, а это нельзя». И не пропускает. То, другое (большое), может быть, совершится в эти дни и разрешит положение. Действия правительства нетрудно разгадать: когда внутри обострится до последней степени, назначит диктатуру и заключит мир (в обществе очень распространена легенда об одном пункте договора с союзниками: если внутри будут серьезные беспорядки, то Россия может заключить сепаратный мир). Сила движения в том, что крайняя правая (и одной правительство) не хотят воевать и крайняя левая (рабочие); двигаясь к цели, заключению мира, в конечной цели они совершенно расходятся: одни желают абсолютной монархии, другие социальной революции.

Фабриканты говорят, что забастовка не экономическая, а политическая. А рабочие требуют только хлеб. Фабриканты правы. Вся политика и государственность теперь выражаются одним словом «хлеб». Как вначале вся жизнь государства была в слове «война!», так теперь в слове «хлеб!». Так что историк первую часть эпохи назовет Война и вторую Хлеб.

Рота солдат, проходя по Садовой, прислушивается.

— Двенадцать часов? — говорит унтер.

— Двенадцатый выстрел! — отвечает солдат. Так и солдаты настроены: ожидают выстрелов.

В бюро нашем кутерьма: потерялась шифрованная депеша о забастовке на патронном заводе, беда, просто беда, ищем, ищем, головы потеряли.

Есть такое общее ощущение, что эта забастовка с лозунгом «Хлеб» прорвала фронт мировой войны, и вся эта теория, кадетская ученая программа войны рушится. То была война, а то хлеб, то армия, а то «хлебармия».

Интересно вспомнить то время, осенью, когда я, интеллигент, явился на биржу хлеб свой продавать и чувствовал, что нелепо это, нехозяйственно, бесполезно — я один продаю!

Общее мнение теперь, что хлеб есть, и градоначальник вывесил объявление, что хлеб в Петрограде есть. И так вообще по Руси: «хлеб есть», но хлеба не дают.

Знакомые барышни стоят в очереди за хлебом: — Вы как сюда попали? — Мы шли на выставку Союза художников, смотрим, очередь коротенькая, и стали. Мы всегда, как увидим коротенькую очередь, за чем бы ни шли — остановимся. — Как птички… Приходим на выставку с кусочками черного хлеба — хлеб этот для дома, для семьи, а вот картины для себя: то хлеб, а то совсем другое, и та барышня милая, что стала в очередь из-за хлеба для семьи, мила.

27 Февраля. Кинематограф, где мы сидели вчера вечером, погасил огни снаружи, чтобы забастовщики не остановили, но они все-таки заметили и остановили. Перед закрытием разговоры были: на Невском казак зарубил пристава, а Павловский полк стреляет, как хватил пулемет, по карнизам и проч. Неожиданно солидный инженер путей сообщения говорит:

— А вы думаете, правда — «товарная неделя»? угля не хватает, вот и неделя.

Так сплошь в России даже сами чины на кого-то жалуются и открыто спешат поделиться новостью, которая должна бы стать государственной тайной, будь дело государства личным делом чиновника.

Сегодня утро сияющее и морозное и теплое на солнце — весна начинается, сколько свету! На улице объявление командующего войсками о том, что кто из рабочих не станет завтра на работу, призывается в действующую армию. Мелькает мысль, что, может быть, так и пройдет: вчера постреляли, сегодня попугают этим, и завтра опять Русь начнет тянуть свою лямку…

Так думал и Протопопов.

Около трех дня прихожу к начальнику с докладом по делу Кузнецовской фабрики, а он говорит: теперь все равно: Артиллерийское Управление захвачено бунтующими войсками, Предварилка открыта — политические выпущены и проч.

Но бумаги мы продолжаем писать в Министерство Земледелия о том, что вследствие недостатка муки и рыбы каменноугольные копи Донецкого Бассейна должны прекратить работу, что Невьяновские заводы должны прекратить перевозку дров по недостатку овса.

«Свидетельствуя совершенное почтение Его Превосходительству и проч…» Часы играют свою несложную немецкую песенку. Подписывая бумаги, разговариваем с начальником, я говорю, что звонился к разным деятелям — нет никого дома, не собрались ли все где-нибудь вместе.

— Очень возможно! — говорит, подписывая бумаги. При выходе из Министерства смотрим на большой пожар на Выборгской стороне: Предварилка или Арсенал?

Хозяйка моя, немка, заявляет, что хлеба она больше давать мне не будет: теперь, говорит, каждый должен думать сам о себе. Я ей отвечаю, что теперь именно и должны мы думать не только о себе. — Нет, — говорит она, — теперь все о себе должны думать, как хотите!

Позвонился к Петрову-Водкину: ничего не знает, рисует акварельные красоты, очень удивился. Попробовал пойти к Ремизову, дошел до 8-ой линии, как ахнет пулемет и потом из орудий там и тут, выстрелы раздаются, отдаются, кто бежит, кто смеется, совершенно, как на войне вблизи фронта, только тут в городе ночью куда страшнее…

А телефон все работает, позвонил к Ремизову, что дойти до него не мог.

Швейцариха говорит:

— Присоединились, присоединились войска!

— Машины эти Протопопова! — Рассказывает, что три полка охраняют Государственную Думу и там заседают выборные и рабочие там.

И так кажется, что бы ни было, но все это к лучшему, что это гнев Божий и праведный гнев.

— Какой-то старичок на Лиговке, — рассказывает швейцариха, — хлеб получил в очереди два фунта, так, бедный, и лежит с хлебом в руках…

Наступили великие и страшные дни.

А все-таки мука есть! — вскричал Деммени.

— Мука может быть, но хлеба нет.

— Хлебом кормят лошадей.

— Овса нет, вот и кормят.

Пусть хлеб и прочее, он доказывает нелепости, ничего не зная, ничего не понимая, но когда все ему говорят, что нелепо, он кричит:

— А все-таки хлеб есть, не может быть, чтобы в России не было хлеба, хлеб есть!

Ночью С. П. позвонила: стрелял на Васильевском Финляндский полк, а теперь присоединился.

Завтра выйдет газета. И еще, чтобы не спать и принять, если кто попросится.

28 Февраля. Кончается длинный, длинный день, часы по-прежнему играют свою песенку немецкую, и чуть долетают в квартиру с улицы выстрелы пулеметов. К Ремизову добраться не решаюсь: в разных домах засели полицейские, стреляют, а по ним стреляют повстанцы, и не знаешь, где встретишь этот сюрприз (как вчера). От швейцарихи утром все новости.

— Присоединились! — настоящая революционерка. — А уж как барышни-то, с крестами, в автомобилях, да такие веселые, такие радостные!

На углу Тучкова и 1-й Линии кучка любопытных, мчится автомобиль с красным флагом с солдатами, пулеметом, и барышня там зачем-то сидит, и косичка у нее маленькая, маленькая рыженькая. «Ура!» — кричит, а из автомобиля стреляют: салют. Кто кричит «ура!», а кто удирает во все ноги. В Университете организуются санитарные отряды и питательные пункты, тут все новости: что Багдад взят, что распущены Дума и Совет, что телеграмму царю послали.

Вечером возле нашего дома стрельба: где-то тут укрывается пристав. Солдаты приступили к швейцарихе с требованием выдать пристава. Напугали женщину, и она, утренняя революционерка, вечером говорит:

— А что сделали это — лучше ли будет? (не такова ли и вся толпа?)

В министерстве в кухмистерской хозяйка-чухонка раньше кормила чиновников, а теперь несет «солдатикам»:

— А вас за что кормить?

Но ей сказали, что чиновники опять будут, и, подумав, она уступила и нас накормила.

Хозяйка обедов на Тучковой № 5, сказала, что будет кормить, и в это время нужно не только о себе думать. Новости в радостном свете: стройность, серьезность движения, борьба с полицией: кажется, что завтра рабочие станут за работу, пойдут трамваи. Телефон уже наладился. Две женщины идут с кочергами, на кочергах свинцовые шары — добивать приставов. Пожар охранки (архив-костер), дворцы Фредерикса и др. Слух о том, что царь согласился «присоединиться», — так и проходит весь день среди этих людей так, будто все теперь от царя зависит.

1 Марта. Что от царя зависит — успокоить революцию, по-видимому, совершенно забыто. Пришел студентик и рассказывает о митинге в Городской Думе, где lt;1 нрзб.gt; требуют первенства за первые жертвы.

Студент в повышенном тоне говорит, что социал-демократия не выражает народ. По сходке в университете видно, что манифест социал-демократов, опубликованный на одном листке с приказами Родзянки, произвел эту смуту: как будто два правительства: социал-демократов и думско-временное.

Спор начинается так. Студент-пораженец беседует с «товарищами» солдатами (рябой) и говорит ему: в Германии начнется то же самое, две страны… сговорятся… где-то рыжий, пухлый, темпераментный, розовый, в шарфе горячо об Эльзас-Лотарингии, а на что нам Константинополь …[229] В это время подходит оборванец и горячо о единении, — рыжий встревается: социал-демократическую программу в сторону, преобладание рабочих депутатов, только политика и демократическая республика. Дело доходит до того, что пораженца называют изменником, вспоминают, кто погубил 905-й год.

Рыжий политик в очках с рабочим, рыжий:

— Так было везде, так было во Франции, так было в Англии и… везде, везде.

Рабочий задумчиво:

— А в России не было. Рыжий на мгновенье смущен:

— Да, в России не было. — И потом сразу: — Ну, что же… — и пошел, и пошел, вплоть до Эльзас-Лотарингии.

Венок студенту Смиренскому, умершему в тюрьме, с надписью:

«Вечная память! боролся за свободу,

Вечная память друзьям

Вечная память……….

Вечная память и месть врагам».

Потому что стреляли неизвестно кто и откуда, и там были вокруг военные, а здесь бегущая во все стороны в ужасе толпа. Я стал за угол дома и, сообразив здесь, с какой стороны стрельба, под прикрытием домов по линии вышел на Большой проспект и завернул на свою линию, повсюду была стрельба совершенно так же, как на передовых позициях. Телефон еще действовал, я позвонил к художнику, что дойти до него не мог. И он мне ответил, что это снимают Финляндский полк с 18-й линии. После этого телефон перестал действовать. Всю ночь за стеной слышится бой, а часы невозмутимо по-прежнему играют немецкую песенку: «Члены Совета, свидетельствуя совершенное почтение Его Превосходительству…».

Наскоро пишу я записку, кто я такой, что нужно делать после меня с имуществом, и в конверте запечатанном опускаю в боковой карман. Швейцариха радостно меня встречает и рассказывает все новости, которые я, впрочем, тоже знаю: о Думе. «Присоединяются, присоединяются!» — радостно повторяет она, — а царя больше не будет».

Глядя на нее, я вспоминаю, что говорил Андрей Белый о состоянии духа, вышедшего за пределы черепа [230], я думаю — не думаю об этом, но знаю: за черепом швейцариха. И на улице тоже так: всюду слышна стрельба, а лица радостные, как на Пасху, все, как швейцариха.

По пути на студенческую сходку в Университете я захожу в Министерство позавтракать. Чухонка отказывается: чиновников она больше кормить не будет, за что кормить чиновников? Она понесет обед солдатикам. Один старый чиновник говорит ей: «Кто еще знает, как повернется, советую покормить и солдат, и нам сейчас дать хоть немного». Она вдруг что-то соображает, дает нам по кусочку телятины. «Вот так-то лучше!» — говорит старичок. Из любопытства прохожу по зданию Министерства: все пусто, нет ни души. Зато в Университете, как в 1905 году. Только теперь еще тут солдаты, и студенты их называют «товарищи». Нарастающая тревога… Чувствуется, что не праздник это тем, кто делает, что это все тыл: тут радуются, а там?.. И кажется, что толпа уж не такая радостная.

Швейцариха открывает мне дверь, я хочу разогнать свои нехорошие чувства о радость ее и говорю ее словами, что все присоединяются. Но она мрачная говорит: — Кто знает, будет ли нам от того лучше? Пораженный, смотрю на швейцариху, в чем дело? И она мне подробно рассказывает, что жил в этом доме пристав и убежал, а теперь солдат с ружьем пришел к ней за приставом, lt;выдать приставаgt; и грозил ей. Швейцариха теперь совсем не такая, как утром, и повторяет: «А хорошо ли, что так сделали?»

И уверены, что не будет выстрела, и нет — вдруг началось. В сердце творчества — в Думе.

Рябой солдат уверен, что Смиренский от радости умер (что выпустили). Как арестовали Хабалова, обстрел Зимнего Дворца, раздача оружия малолетним, начинают разбивать ренсковые погреба [231]. Вопрос — где царь? Легенда слабая: «Царь сдался». Обстрел Зимнего Дворца. А Протопопов будто бы скрылся в Зимнем Дворце, но ему предложили сдаться, потому что из-за него разобьют дворец, и он сдался и впал в обморок, и его на носилках унесли в Думу.

Жуткий вопрос, что делается в остальной России — никто этого не знает. И кто-то говорит: «А радость какая, будто Пасха».

Посетил своего начальника. Его рассказ о князе Шаховском — встретил его в Москве — прострация: виноват Хабалов, что распустил солдат, ездили на трамваях, курили, так будет дня три, потом взять человек десять, повесить — и все будет по-прежнему.

Телефон: Москва присоединилась, Новгород присоединился.

Два брата: Разумник и Окулич. Когда я спросил по телефону Разумника: это ведет к междоусобной войне (Совет и Дума), он отвечает, что это будет через несколько дней. И потом, когда я объяснил «пораженчество» Окуличу, как он вскричал: «Так это измена!» По-видимому lt;Окуличиgt; и Разумники в огромном меньшинстве (даже среди рабочих).

Окулич пишет письмо Гучкову, что он не может сидеть без дела, и просит дать ему дело: «присоединяется».

По телефону: «полковник» застрял в Малой Вишере, к нему поехали Родзянко и Гучков отбирать подпись об ответственном министерстве. Есть слух, что телеграмму царя: «Подавить во что бы то ни стало» спрятали под сукно. Полковница под арестом. Шах и мат.

По телефону: Шаховского арестовали. Смерть (моральная) Протопопова. Министр торговли: Николай Ростовцев, Шингарев — министр земледелия, Керенский — юстиции и т. д. А городовой все стреляет, их упорство похоже на немецкое. Слухи о каком-то тайном коменданте Чебыкине, который распоряжается действиями городовых. Воображаю одного городового, который сидел на чердаке и не понимал, что все восстали, и стрелял во всех.

Спор Деммени и Васильева (есть мука', нет муки): Дем-мени не понимает, а Васильев туго, но начинает что-то понимать и «присоединяется».

2 Марта. Утренний пеший поход в Государственную Думу. Полная тишина: ни одного выстрела. Будто переходишь из глубокого тыла на фронт. Литейный, Окружной суд — моряки в красном: а вообще все, как в завоеванном городе, и даже объявления старого правительства, как объявления в Львове старого правительства.

В квартире Масловского, как в штабе.

Для истории: 1-й выстрел раздался на дворе Николаевской Академии, и им был убит командир Волынского полка.

В Думе: у жерла вулкана. Котел с пищей под кафедрой — солдаты едят. Екатерининский зал: солдатский митинг. Нарастающий гнев журналистов на диктатуру эсдеков.

В редакции «День». Водовозов: — Что может наделать гадкий человек — я всю свою жизнь только одною мыслью — об Учредительном собрании.

Учредительное собрание. Тревожный вечер: ожидание, что все взорвется.

3 Марта. Время. Редко может кто сказать о событиях с точным определением времени, так много всего пробегает в обыкновенный его час. Настоящее начало революции, момент ее начала есть уже предмет исторического исследования. Свое же начало (как в моих наблюдениях) было так: я пошел к начальнику доложить о деле Кузнецова, а он говорит: «Ну, теперь все равно… артиллерийское Управление взято…» и проч. (это было часа в три) и прочее.

Плохо спится, и в утомленных глазах, насильно сомкнутых, в темноте так четко рисуются прекрасные здания, засыпанные снегом, и город из них прекрасно цельный, белый.

Утром: почта пришла, дымки курятся в трубах фабрик — неужели становятся на работу? Вчера дымков не было.

Увозить семью или подождать?

Вышли на улицу и слушали в народе весть о соглашении двух комитетов [232] и новых приказах новых министров. День чудесный — солнечно-морозный март. И возрастающая радость народа. На Невском огромное движение, снимаются иллюминационные императорские гербы, складываются в кучи, зажигают, а в витринах показывается объявление об отречении царя. Процессии рабочих-солдат с: «Социалистическая республика» — «Вставай, подымайся» — («Боже, Царя» — не существует) [233].

Разумник, Щеглов и я едем из редакции в Думу, хроникер говорит нам, что вот по следующему переулку лежат какие-то спирали. Завертываем посмотреть на спирали и обсуждаем, глядя на них, что это за спирали. Спрашиваем солдатика, думая, что это какая-нибудь часть пулемета, а солдат говорит: «Тут участок жгли, это пружина от матраса пристава, тут вот и пианино сожгли».

Хроникер Сватиков — назначен помощником градоначальника, В. В. ходил к нему просить пропуск для осмотра архива. «Ваше превосходительство», — спросили его по телефону. «Сватиковых» явилось великое множество, большинство их — полуграмотные журналисты. Нас (генералов) в Думе Сватиков (один из них) заставил целый час дожидаться изготовления пропуска, и мы в это время обсуждали: не дать ли ему взятки в виде прибавки пятачка за строчку. Один из таких Сватиковых (Стеклов), получив уведомление от Исполнительного Комитета, что разрешает выход таких-то пяти газет, сообщил нам, собравшимся журналистам, что разрешается только печатать то, что они печатают в «Известиях» [234]. Это произвело ошеломляющее впечатление.

Товарищ Максим со своей «Летописью» [235] в корректуре. Он приводит меня в Совет рабочих депутатов. Полное изнеможение, мозоли водяные на ногах, в два часа ночи будит телефон. Петров-Водкин: в восемь часов всем завтра прийти на организацию министерства Изящных Искусств.

Старое правительство арестовано, но и новое под арестом Совета рабочих депутатов — ужасающе-трудное положение правительства, и отсюда в сердце каждого думающего новая тревога, как мы не знали раньше, покупая спокойствие ценою рабства братьев своих.

Вечером собрались у Разумника: я (ваше превосходительство), полковник Масловский, рядовой Петров-Водкин, княжна Гедройц и читали друг другу стихи. Говорили о сборнике «Скифы» [236] и давали материал художнику: скифы счета не знают, европейцы все учитывают. Приходит в голову, что если бы можно было по правде писать, что думаем, что делаем мы ежедневно: как Ремизов болел, как Г. себе рак вырезает, как Петров-Водкин ходил к адъютанту учиться честь отдавать, и что при этом думают и чувствуют. Так под давлением войны, военной цензуры и всяких подобных скал лежит сдавленная личность, и не слыхать ее стона. Как они, эти люди, до сих пор не могут начать соединяться для спасения мира; не только этого нет, но даже голоса Предтечи грядущего. Этот мир, о котором оповестили нас немцы, будет не ими возвещен и не англичанами, не государствами и народами, он будет возвещен государствам и народам личностью страдающего распятого Бога. Но пока и Предтеча Его не являлся.

Разумник и Жаворонков. Материал первого — история, второго — бытовая история интеллигента и параллельная история сына елецкого мукомола. Жизнь моя в Петербурге и жизнь моя в Ельце. Когда затрубила труба, то как затрубили интеллигенты, и как один из них «не приял» (от разума). В народе все шли по повелению, нужно идти, Иван Митрофанович, конечно, не пошел добровольцем и пребывал в умножении отцовского добра, а Михаил Михайлович — воин, по-видимому, так зарядился войной, что уже ничего и не помнит: самоутешение в отчаянии, какие-то принципы: самому убить человека, испытать до конца.

4 Марта. Почему-то все мои новые знакомые по квартире, по столовой стали опять незнакомыми, и сидим опять мы за обедом, уткнувшись в свои тарелки, и если сказать соседу что-нибудь, то, кажется, почти что залезть ему в карман.

«Скверное обстоятельство», о котором намеками говорил Масловский, оказалось то, что царь передал верховное командование Николаю Николаевичу.

— Помолиться бы, — говорила женщина.

— За кого молиться: митрополит арестован, царь отказался, другой царь отказался [237], за ломового извозчика разве?

— А за народ?

— Ну, за народ попы еще молиться не прилажены.

Возвращение на место службы: ох, как трудно заниматься мирным делом, и только на этом понятно, как устал, сколько пережито. «Козочка» скакала по революции радостная [238]. Плебисцит: все барышни за республику, один только регистратор из семинаристов за монархию, даже курьер Васька сказал: республика. Позвали к Товарищу министра: совершенно исчезла неловкость с начальством (даже я это чувствую).

По разным признакам видно нарастающее нерасположение общества к эсдекам. Главное — по вопросу обороны, а они спешат пичкать солдат пряниками: выдают векселя товарищам сознательным солдатам. И раздражение разных культурных индивидуалистов, вроде меня, за лишение свободы слова, за «Участок» и проч.

Кажется, высказанная мной вначале формула будущего верна: если немцы будут наступать, правительство новое окрепнет, если будут соблазнять миром — то соблазнят, и пойдет междоусобие.

Студентам все еще не наскучило таскать с собою винтовки.

Риттих не застрелился, а прощен и уехал к себе — несправедливость.

Редактор «Дня» разводит руками: главный материал газеты — критика правительства, — что же теперь делать?

«И восстенаете тогда от царя вашего [239], которого вы избрали себе, и не будет Господь отвечать вам тогда».

Но, кажется, это Он ответил, и революция эта будет русскому народу прощена: тут не было рассуждения, «преступления с заранее обдуманным намерением»; никто не знал, что будет завтра и кто что сделает: полки шли покорять Петербург, но, далеко не доходя, опускали оружие и присоединялись к восстанию. — Что же мне делать? — спросил государь. — Отречься от престола. И он отрекся.

И так надвое думается, а в то же время согласно: что нужно готовиться к войне, а войны не будет: война кончена. Как — неизвестно, немец, может быть, и наступать будет, но фронт всеобщей войны прорван.

Республика или монархия? Я себе так отвечаю: Союз областей (федерация) при царе, совершенно бесправном (разработать).

5 Марта. Как будто не только освобожденные, но и прощенные люди. Толпа Невского, от которой раньше все стремились свернуть в переулок, теперь такая, что жалко оставлять ее, свертывая в переулок. И мил мне стал даже В. В. Водовозов, глухой человек, всю жизнь живший одной думой об Учредительном Собрании. Обезьянкой поджав ноги, садится на диван и приставляет ухо ко рту оратора. Он весь высох, он весь — только шкурка интеллигента, — он только раздражительность и продолжает раздражаться, — но все равно, теперь этому улыбаешься и любишь, потому что и он принят в Общее царство.

Колокола — первый раз услыхал колокола, воскресенье. В ожидании первых газет длинная очередь. И когда они вышли, то все с разных сторон города весь день, возвращаясь домой, пуками, как носят вербу, цветы, несли газеты, кто какие добыл.

«Прорвалось» — «нарыв»… самые употребительные слова. Может быть, там, на фронте (в Государственной Думе) все еще боятся краха, но здесь, в тылу, совершается празднество настоящей великой победы.

— Товарищи! — говорит извозчик, — посторонитесь.

— Товарищ! — говорит офицер извозчику, — довези до Литейного.

Появились в ходу огромные бумажные цветы, и солдаты их лепят и на грудь, и на живот.

Князь Л. Наконидзе, секретарь отдела мореплавания, погружен в работу и в восторге пишет бумаги. Так, вероятно, будет и со всякой работой. Видимо, уже исчезает страх перед опасностью голода: моя хозяйка принесла мне большой хлеб.

Большая толпа следует за военным, и настроение ее опасно: — Арестовать! — слышится. А сказал он, выслушав уличного оратора, только так: «Ну, смотрите, много беды наделает вам социализм». Вслух не все можно сказать (свобода слова?) [240]. Бородаевский сочинил гимн [241], мне он не понравился, я переделываю про себя слова «Боже, Царя» и бессознательно напеваю гимн, чуть слышно, и вдруг останавливаюсь: мне кажется, кто-то слышит меня… А что, если правда кто-нибудь меня услышит?

Вечером почему-то долго не приходит М. — не погиб ли там, на Знаменской? И как тогда эта радость представится? Сколько их таких? Потому много их, что и война вся эта была, как революция, и жертвы ее — жертвы революции. Не будь войны, не было бы и революции…

Мелочи могли бы все изменить: если бы царь не уехал в Ставку, и с ними можно бы разговаривать было?

К концу апреля написать и отправить Корнею Ивановичу Чуковскому для «Нивы» [242] (Улица Гоголя, 22) 300 строк о Ремизове про Обезьянье ведомство [243].

В кабинете министра ночевали студенты с винтовками.

Вопросы своего бытия: бросать министерство и предаваться газете или нет. Дотянуть две недели до 26-го.

Под самый конец царствования Романова, когда министры сменялись с большой скоростью, мы с Ремизовым, независимо друг от друга, основали два новые ведомства: он — Обезьянье в кругу своих знакомых, я — Заячье внутри Министерства Торговли и Промышленности (где я служил, укрываясь от войны, делопроизводителем отдела «Военного Времени»).

Курьер приходит и говорит: — Заместитель царя приедет с новым министром. — Кто заместитель? — Родзянко.

6 и 7 Марта. Пропустил день записать и не помню теперь.

После дней революции я еще не напечатал ни одного своего слова, и мне радостно, что я еще ничего не сказал: как будто передо мною лежит огромное невспаханное поле девственной земли, и я, как многие пахари, теперь, в марте, осматриваю перед началом работ свою соху и потом выхожу на пригорок осмотреть поля.

Прошлое, как большая низина болотная, и я в муках ищу высокое место, откуда можно бы оглянуться на себя и на все.

11 Марта. Дни — нарастающая тревога. Гучков пишет воззвания, что немец идет на Петроград, а в «Известиях» рабочих солдатских депутатов напечатана «Первая ласточка»: что будто бы «от германских социал-демократов из какой-то местности вблизи Берлина» получен первый привет по радиограмме: «Ура! товарищи!» Одно правительство кричит «Долой войну» и что в Берлине революция, другое призывает к войне и говорит, что враг угрожает столице, и всюду кишат шпионы.

Дни — всевозможных выборов и организаций, с поверхности радость пробуждения, внутри тревога и вялый труд: дело не делается. Большое делается, а малое, в деталях, стоит, чем отметить его, а было в нем, конечно, какое-то звено. Новый министр А. И. Коновалов говорил речь нам, а потом, говорят, и курьерам то же сказал — зачем курьерам? Хамство высших чинов и слова Деммени: «Пожмите руки». Слишком что-то скоро «присоединяются». На скамейку вскочил какой-то маленький делопроизводитель и держал речь о единении чиновничества. Говорят, что без согласия всех чинов, чтобы не перемещать: для этого нужно, чтобы все мельчайшие служащие министерства руководствовались интересами государства.

Заячье ведомство распущено: все стали людьми.

Барышня говорит: «Мне все равно, что мне дала революция?», другая: «Нет, все это хорошо, я ничего не имею против, но чтобы равенство с рабочими, этого я не хочу».

Домовые выборы и всякие, всюду слышишь только о выборах: кого-нибудь куда-нибудь выбирают.

Правительство еще в плену у социал-демократов, но жизнь рвется, и эсдечество неминуемо рассосется во всем организме.

7 марта пошел трамвай, и все пришло в полный порядок. Евреи-банкиры радуются, плачут — смеяться они, как вообще евреи, не могут, но плачут — если бы они думали, что будет торжество социалистов, то чего бы им радоваться?

Раньше на кого-то злились в трамваях, теперь все терпят: некого винить.

Все решит поведение немца: если, паче чаяния, у них будет революция, наш совет рев. демократов пойдет по пути социальной программы, если решительное наступление, неизбежно свержение совета и военная диктатура.

Трагично положение этой маленькой кучки полуобразованных людей сектантского строя психики, овладевшей властью над всей огромной страной [244],— немец внутренний вновь появился. И до того непонятно простому здоровому человеку (Окулич) поведение социал-демократов, что считает их изменниками, уверен, что это германские шпионы.

Я не верю в Берлинскую революцию, но вражды не чувствую к захватившим власть, такой вражды, чтобы вступить с ними в войну и примкнуть к другой группе: их правда, но осуществится она не теперь, не насильно.

13 Марта. В банке встретился первый живой русский старик из провинции:

— Республика или монархия?

— Республика, потому что сменить можно.

— А как же помазанник?

— В Писании сказано, что помазанники будут от Михаила до Михаила — последний Михаил, и кончились. А теперь настало время другое, человек к человеку должен стать ближе, может быть, так и Бога узнают, а то ведь Бога забыли (Из «Невидимого Града».) [245]

Защитный цвет: всюду защитный цвет красный приняла Россия, но где-то на Ангаре еще ничего неизвестно.

У развалин сгоревшего Литовского замка через Крюков канал лежит оборванный кабель, проволока у конца его расширилась, как паучиные лапы, и мешает идти по тротуару. Со страхом обходят ее прохожие, боятся, как бы не ударило электричество, но ток уже выключен, и силы в проводе нет.

— Вот так и власть царская, — говорит мой спутник, старик купец, — оборвалась проволока к народу, и нет силы в царе.

— Все ли оборвалось?

— Все, теперь будет республика. За весь народ говорю: никто не скажет, простой человек за царя. Потому что сменить можно и в республике.

Мне вспомнилось из своих записанных наблюдений: в г. Варнавине в годину Варнавы ночью в церкви [246], куда собрался народ в ожидании утрени, бородатая старуха говорила:

— Небеса и земля, братие, мимо пройдут, а словеса мои не пройдут. При последних временах пророк ложный обоймет царя… И тут ему конец.

— Кому? — спрашивают старуху.

— Царю. Он его хоботом убьет. И тогда первый царь Михаил воскреснет, рученьки поднимет к небу и скажет: «Не могу с безобразниками царствовать».

Вот так и власть: оборвалась и силы нет. И я так размышляю о власти, что вот был я, когда-то жил в бедности, но был свободным, и был царь себе самому. «Хороший вы человек и талантливый, только зарываете талант свой в землю: только не можете вы поганое дело делать, и оттого силы в вас нет и ничего вам поручить невозможно». Я соблазнился и поручил поганое дело этому человеку, и стал он моим секретарем. Повалили мне деньги через этого секретаря, благодушествую я, а он дело делает. И так скоро вышло, что шевельнуться не могу без секретаря моего. А он даже во фраке, собственные дома. И я, царь его, теперь стал, как раб, а он — как царь, и секретарь мой корону надевает, а я все худею и худею. Но вот оборвался кабель, и я опять стал царем.

— Вот так и власть царская, — говорил мне спутник купец.

14 Марта. В Совете Р.С.Д. — на выработке воззвания к рабочим всего мира (усы голодранца да купцы). Президиум: Чхеидзе (помазанник: смазали!), Стеклов: час лекции о французской революции и другим по 5 минут. Бедность из лиц, из слов. Почему самые бездарные люди стоят во главе? Не люди, а жилы власти революции. Позади их Петр и «Марсельеза» [247].

В куче у ног Петра тупое лицо солдата — не он ли возглавивший, 1-й сделавший выстрел (миф). Так что кажется, будто не эти жалкие люди, а Петр ведет.

Серьезные, умные лица солдат, о чем они говорят: «Не молитва приближает к Богу, а правда и дело». — «Чем изменять, надо сначала выработать. Господа! — извиняюсь, господ нет: товарищи!» — «Нужно это объяснить в деревнях, чтобы сохраняли порядок и везли продавать хлеб». Представители от сапожников, портных, от кожевников. Истеричный полковник Бозенков, командир Измайловского полка, говорить стал: гражданин, свободный от дубин. О газете «Правда»: все эти газеты разными путями к одному. Полковник, указывая на Стеклова, говорит солдатам: «Мы слушаем теперь вот кого!» Стеклов показывает на народ: «Вот кого, полковник!»

Чтение заявления и обсуждение: «Подать клич — клич «демократия республики». — «47 лет они ковали, а мы клич подавать!»

Большинство за оборону. Правда этого дела: Россия мир предлагает без аннексий и контрибуций: свергните Вильгельма. При выходе какая-то девушка говорит солдатам: — А войну закончат женщины! На улице извозчик говорит солдату: — Ну, что? — Постановили. — Что постановили? — Свергнуть всех тиранов и первого — Вильгельма. — Хорошо! — Чтобы, стало быть, для гарантии, для свободы.

15 Марта. У Горького «штаб». Долетает: «Его еще не произвели в прапорщики?» Какая-то дама просит устроить знакомого — летчиком. Максим прекрасен: радость зовет проповедовать, чтобы люди почувствовали радость, изменяли свои личные отношения, чтобы писатели как-то по-новому писали. По его словам, мужики хлеб навезли, добровольцы на фронт пошли. Большой очаровательный человек и в славе.

Как человек из подполья. Обойденные: Ремизов — сказал ему о Горьком свое мнение, и Ремизов побледнел, облился потом и говорит: «Вы лакей Горького!» и проч. Причина сего: несчастье его, которое загородило ему дорогу к свету, радости народной. Они революции ждали, из-за нее жизнь свою затратили, а когда пришла революция, сидят не у дела. Так и Окулич: 25 лет трудился на революцию, и когда совершилось, бумаги мимо пошли, новые люди его не знают, знают как революционера те, с кем он боролся, и те в тюрьме; бумаги идут мимо, дела нет, без дела не может жить, принимает валерьянку, пишет резкий отказ (но про пенсию не забыл) — пусть лишат пенсии, — и едет в Сибирь строить мельницу.

Радость отсутствует в населении, потому что не освободились от страха: знаки на дверях человек неизвестный поставил — и во всем доме переполох.

17 Марта. И мне и Окуличу не хочется ехать на свои хутора, потому что жулье народ вокруг. И так по всей Руси. — Сыры делать умею лучше всякого швейцарца, а ехать делать? Да если бы это было в Германии, а то ведь жулье. Как тут радость объявить?

18 Марта. Горький: не могу отделаться от мысли о Пугачеве, когда слушаю его беседу с кем-нибудь по всяким вопросам: знает или не знает, а двух мнений у него нет. Тут есть у него какая-то ложная точка (спайка), на которой он, настоящий Горький, вертится, как эксцентрик. Так оно и понятно: сила его (даже в материальном смысле) в связи с рабочим, и эта связь — это власть.

23 Марта. Похороны жертв революции.

Небывалое на Руси: самочинный порядок. Красный гроб, красные хоругви, безмолвие церковное: звонили только в католической церкви, и то, может быть, по своей нужде. Знакомые места: Дворцовая площадь и 9 января 1905 г. Козочке всего было тогда 6 лет, и она помнит только, что вода прекратилась. «Вечная память», похоронный марш и «Марсельеза», как волны: похоже на студенческую вечеринку нелегальную. Тишина на Садовой (ущелье). Марсово поле: бегут под «Марсельезу». Красные колонны — пустынность — простота — земля — тайна церковных похорон заменяется массой народа, движения, страха перед давкой и т. д. И так же, как после похорон настоящих, швейцар говорит: «Порядок!» (восхищение: постоянность). Тут свои предания, своя история.

Когда начала смолкать стрельба на улицах и люди стали выходить из домов массами на Невский, в это время газетного голода вынес некий торговец множество книг в зеленой обложке, мгновенно его окружила огромная толпа, и когда я добился очереди, то ни одной книги для меня не нашлось: все было раскуплено. Книга эта была «История Французской революции». Кто только не прочел ее за эти дни! Прочитав, некоторые приступили читать историю Смутного времени, которая читалась с таким же захватывающим интересом, как история Французской революции. Так само собой, имея под собой почву революции, возникло, пробудилось великое стремление знать свою родину, и через несколько лет каждый будет знать историю, потому что это стало совершенно необходимо, потому что образование есть, стало таким же нужным для творчества жизни, как пахарю плуг. И это не то образование, которое стало распространяться в последнее время, чтобы вывести в люди.

Все больше и больше с каждым днем вырастает фигура Петра Великого как нашего революционера (Петроград, освободивший Россию), и все выпуклее вспоминается смутный страх мой во время заседания Совета рабочих депутатов в Морском корпусе, что рабочие свергнут статую царя-революционера. Страх этот был ни на чем не основан и был порожден моим особенным «декадентским» состоянием души. Но он был. Я вошел в огромную залу и видел: море голов сидят, я сел с ними и прислушался, о чем говорят: пулемет, молитва, правда.

В своих очерках «От земли и городов» [248] нужно установить вехи, одна из них: что сталось с людьми, которых я раньше знал.

Монархия наша — это теперь забывают — только в самое последнее время стала отвратительной и ненавистной и, главное, потому, что она предавала нас врагу, но в целом истории она вовсе не то, чем теперь представляется. Нет оснований думать, что она возродится, если только не чересчур постараются социалисты, но гнет самоопределения уже ложится на плечи бедных людей, и уже всюду в хлебных очередях слышится ворчание.

25 Марта. Солдат без оружия, жалкий, потрепанный ходит по улице и просит хлеба, говорит, что с фронта. И всего таких еще до революции было два миллиона — сколько их теперь?

Работа органическая нигде не налажена, и со всех сторон предупреждают о возможности новой катастрофы. Усиливается раздражение на Совет рабочих и солдатских депутатов.

26 Марта. Что говорят в Думе и что совершается в то же время на улице (там вот-вот арестуют) — тут ликование (сжигают гербы) и единение. Так очевидно, что нечто совершается помимо людей (полки подходят усмирять и разоружаются). Вот так и великая война к чему ведет — никому не известно: известно только одним социал-демократам, и, вероятно, в этом их сила: почему же иначе студенты и курсистки в страхе держат весь уезд, почему глупейших людей в Совете рабочих депутатов называют «вождями»?

Что в аграрном нашем вопросе можно сплеча решить, не копаясь в статистике и в аграрной науке всякой, — это чтобы земля, во-первых, не была подножием политической власти земельного класса и, во-вторых, чтобы земля не была предметом спекуляции. Первое устранено фактом революции, свергнувшей монарха, второе предстоит разрешать Учредительному Собранию. Невозможно землю отобрать у частных владельцев, но возможно запретить ее продавать иначе как государству. Причем для мелкого землевладения и среднего можно сделать облегченные налоги, для крупного — такие большие, что продать ее государству будет необходимостью.

Доходят слухи, что рабочие депутаты начинают расходиться с солдатскими (крестьянскими).

27 Марта. Перед революцией у меня зубы болели, и я пломбировал и ходил к врачу до тех пор, пока пройти к нему стало невозможно — обходя Невский по Гороховой.

«Речь» или «Новая жизнь» ?[249] Теоретически все положение Совета верно, а практически помочь им мне ничем невозможно. И их сектантство, их бревна на пути к общему чувству спасения отечества для меня непереходимы.

Вынь да положь! Курсистки требуют предметной системы, начальство искренно соглашается и желает приступить к работе, так нет — вынь да положь тут сейчас предметную систему.

— Невозможно, из пазухи, что ли, мы ее вынем, дайте время.

— А какая гарантия, что вы это сделаете? Вынь да положь! Социалист требует земли для крестьян.

— Согласны, вся земля будет крестьянам, разработаем.

— Нет, вынь да положь. Армия требует хлеба и снарядов.

— Подождите, вот в Берлине будет революция, может быть, и не так нужно будет.

А она отвечает:

— Когда это будет, враг наступает, вчера был разбит целый город, lt;этоgt; давно, снаряды и хлеба — вынь да положь!

29-го поступил в газету «Новая жизнь» и чувствую себя среди них еще больше белой вороной, чем раньше в «Речи».

Мы обедали в столовой: чиновник из сената с женой, секретарь отдела мореплавания, два чиновника из министерства путей сообщения и ученая дама, разговаривали о дороговизне жизни и невозможности среднему человеку жить и одеваться прилично. В это время десять человек в поношенных пиджаках и косоворотках вошли в квартиру, очень напугали хозяйку, она думала, экспроприаторы, а они попросили обеда.

— Обед два рубля! — сказала хозяйка.

— Согласны!

Они быстро съели обед, заплатили деньги и ушли. Мы доедали второе и смотрели друг на друга.

— По десять рублей в день! — сказал сенат.

— По восемнадцати! — сказал другой чиновник.

— И им не нужно одеваться! — сказал третий.

И все мы чувствовали, что мы теперь с своими окладами, с квартирами, наградами куда беднее, что мы какие-то хорошо одетые, так чувствующие, но, в сущности, гнилые и беспомощные существа, лишенные даже возможности украшать свою речь в обращении с начальством словами: «Ваше Превосходительство!» Его Высокотоварищество Господин Пролетарий вышел откуда-то из трущобы и занял место Его Высокопревосходительства. Мы жалели его, пролетария, но кого же теперь нам жалеть? и мы пожалели себя. Только один из нас не пожалел себя и говорил, как безумный, Медному Всаднику: «Ужо тебе [250], Ваше Высокотоварищество! ты пришел, и я, тень твоя, с тобой, я буду ходить по следам за тобой, тень твоя».

30 марта. Продолжение Спиридовича. Семашко — социал-демократ. Маслов — эсер. Семашко — умный, но уязвленный. Маслов — несчастье. Личное несчастье и страдание — основа психологии русского революционера и выход из него: проекция причины несчастия на поле народное. И поле зеленое меркнет.

Эсеры мало сознательны, в своем поведении подчиняются чувству, и это их приближает к стихии, где нет добра и зла.

Социал-демократы происходят от немцев, от них они выучились действовать с умом, с расчетом. Жестоки в мыслях, на практике они мало убивают (эволюция). Эсеры, мягкие и чувствительные, пользуются террором и обдуманным убийством.

Эсерство направлено больше на царизм, чем с-дечест-во. То и другое у нас после царизма, если не будет всеобщего мирового краха капитализма, полиняет, вылиняет и превратится в европейский социализм и экономизм.

История нашей революции есть история греха царского. На все живое падает тень, и оно становится темным, призывая из тьмы к свету: вперед!

И так, что царя уже давно не было, приближенные царские давно уже, как карамельку, иссосали царя и оставили народу только бумажку. Но все в государстве шло так, будто царь где-то есть. Те части народа, которые призывали к верности царю, сами ни во что не верили, были не люди, а мифы. В то время, когда была министерская чехарда при грозном росте цен, по которому только и можно было судить о быстроте и значительности времени, когда в центральных учреждениях никто уже не верил в царя, часто приходило в голову: но как же все-таки держится Россия? Царь был тенью, министры тенью, а Россия все жила и жила.

В этой тишине тайно совершалась революция: каждый стал отвертываться от забот о государстве и жил интересом личным: все, кто мог, грабили. Это привело к недостатку продуктов в городе и армии.

Петербург стал как Париж — изменение быта: одетый в солдатское хулиган отбирает яблоки у женщины и грозит штыком. Черный автомобиль. Два «литовца» в трактире: — Долой оружие! — Извиняюсь, товарищ!

Человек, мотающий на ус. Встречаются на Невском (выползли):

— Как поживаете, Ваше превосходительство?

— Не у дела.

— Вы не у дела? — с таким выражением, что уж если вы не у дела, то кому же управлять государством.

— А как вы?

— Я тоже не у дела.

Идут и мотают на ус: и то, что вот немцы ударили на Стоходе, и что распутица. Другой бы порадовался, что отсрочка удару, а они горюют: как же теперь подвозить будут хлеб. И что двоевластие.

Мы — и в Европе… еще не осознаем, что такое совершилось с падением царизма, как бы не проснулись: говорим о войне и победе, когда уже исчезло почти все, из-за чего мы воюем.

31 Марта. Россия была до сих пор страною таинственной, с народом-сфинксом, как было принято говорить.

Теперь неизвестная страна показалась. «Земля!» — воскликнули на корабле. И вот корабль причаливает к этой новой земле.

Когда тревога, похожая на состояние души во время кораблекрушения, миновала и мы увидели, что жить еще можно, и оглянулись вокруг себя, то услышали, что все вокруг заботятся о хлебе насущном, становятся в бесконечные очереди перед хлебными лавочками, пробуют раздобыть сахару, масла, мяса. Было похоже на кораблекрушение, после которого мы попали на землю необитаемую и стали придумывать средства жизни на этой новой земле.

Раньше мы жили в стране неподвижной.

В дни революции в великой тревоге мы иногда спрашивали себя: а какая же Россия, что там делается на Руси? Ответа не было. Потом стали приезжать люди из провинции и рассказывать. Но в газетах о провинции было мало, и вот, спустя уже больше месяца после революции, в газетах о жизни страны почти нет известий.

Министерство разделено на департаменты, Россия разделена на губернии. Во главе России стоял царь, во главе Министерства министр, директор департамента соответствует губернатору. И все так от начала до конца соответствует. Так что, переходя из одного департамента в другой, мы легко можем представить себе, что переезжаем из губернии в губернию. Так шла вся машина, все изменилось. Министр мог ничего не делать, и он нам не очень был нужен, если Совет Министров, то мы готовили все ему жвачку и пр. Теперь министр все делает сам, у него забита голова, к нему не добиться, директор-губернатор — ездят на службу, ходят на собрания. Так и по всей России — мы ничего не знаем, как будто ничего не делают…

Собрание сибиряков.

Эксцессы: председатель Дзюбинский:

— Товарищи, теперь я предлагаю комиссии сибиряков выразить приветствие Временному Правительству.

— А совету рабочих? — кричат из публики.

— Вы очень торопитесь, товарищ, я предлагаю выразить приветствие Временному правительству и Совету рабочих и солдатских депутатов.

— Ура! Ура!

— Над Россией взошло солнце правды, предлагаю прокричать ура борцам за свободу!

— Ура!

— Предыдущий оратор приветствовал борцов за свободу, я должен сказать, что между нами нет никого, кто не боролся бы за свободу!

— Ура!

7-го выезжаю в Хрущево: надо решить, возвращаться через месяц (комнату оставлять) или не возвращаться.

Сопоставить Россию с Министерством (губернию — с департаментом), а министров и чиновников с их отделами — помещиками с имениями.

Как весть о революции бежала по Сибири и всех охватила паника смещения начальства, смещали всех и даже крестьянских начальников, без которых очень трудно обойтись. Волостные комитеты и крестьянские съезды.

Не забыть о словах еврея Кугеля в самом начале революции при споре о монархической республике:

— Вы не знаете русского крестьянина: есть царь — ладно! нет — ладно!

Было очень обидно слушать, но это так. Царизм уже давно пал и держался искусственно.

Гинденбург очень точно определил свои надежды: рабочие займутся миром, крестьяне — помещичьей землей, без рабочих на фронте не будет снарядов, без крестьян — продовольствия.

— Смотрите, товарищи, прилетит сюда чемодан Гин-денбурга, и выскочит из него Николай!

— Довольно травли солдат на рабочих.

На трамвае рабочий говорит: «Довольно, повоевали, пора и мир!», а солдаты угрюмо молчат.

Два лозунга: 1) «Мир без аннексий и контрибуций» с хвостиком: ну, а если они не хотят, то воевать! 2) Война до полной победы с тайным хвостиком: «А тогда разберемся!»

За вторую формулу в стране большинство, первая — официальный лозунг нынешней власти: Совета рабочих и солдатских депутатов.

Все зависит от того, насколько, как сумеет поставить себя Совет, чтобы приобрести доверие всюду.

«Травля», во-первых, возникла сама собой, как результат соперничества солдат и рабочих в первенстве революционного дела, во-вторых, Совет первыми неумелыми шагами породил в стране мысль о двоевластии, в-третьих, на споре солдат и рабочих основывается мечта контрреволюции, немцев и, вероятно, чуть-чуть грешит Временное правительство (истолкование «Речью» поражения на Стоходе) [251].

Многим непонятен призыв к миру Совета, думают, что этот мир (подобно крестьянскому лозунгу «земли» — разъяснить) значит, слабость, а на деле это призыв сильный, более сильный, чем «Война!»: мир всего мира — то, о чем молятся только в молитве «О мире всего мира!», — это признается рабочими.

Воззвание к народам мира о мире без аннексий и контрибуций имеет недостаток один, что оно отвлеченно и выражено языком (аннексий и контрибуций), мало понятным для простого народа. Между тем это совершенно то же самое, о чем с детства столько лет мы слышали в церкви, когда дьякон, потряхивая кудрявыми волосами, возглашает: «О мире всего мира Господу помолимся!» [252]

Я сказал об этом своему соседу в Совете депутатов, и он ответил мне на это:

— Правда ваша, но только теперь к Богу приближает нас не молитва, а правда и дело!

Совет — школа для демократов. Нам очень много зла принесло чтение французской революции, которая запугивает. Но условия совершенно другие. Большинство — обыкновенные крестьяне. А вспомните, какие крестьяне были во французскую революцию (Тэн).

Окулич. Он исходит из старого порядка и не может перейти воображением за черту революции.

Точно так же невероятно трудно и даже немыслимо разрешение аграрного вопроса, если исходить из того, что было, нужно исходить из того, чего не было. Все это, однако, при условии, что нужно сию же минуту подавать хлеб и снаряды.

2 Апреля. Вот и Пасха пришла. Первую весну в своей жизни я не чувствую ее и не волнует меня, что где-то на реках русских лед ломится, и птицы летят к нам с юга, и земля, оттаивая, дышит. Потому что война, а когда война, то лишаешься не только тишины душевной, а даже стремления к ней.

Мы ходили к заутрене с Ремизовыми в Синодскую церковь, «О мире всего мира!» — возглашают в церкви, а в душе уродливо отвечает: «О мире без аннексий и контрибуций». И как сопоставишь это в церкви и то, что совершается у людей, то нет соответствия. Как ни велико деяние, как ни торжественны эти похороны красных гробов, но сюда ничего не попадает. И не славой воскресшего Христа озарены лица бабушки русской революции, Плеханова и всех таких.

Когда к Хомякову пришли русские мужики требовать земли, то он сказал, что согласен, только, со своей стороны, требует, чтобы раздел был между всеми в уезде. Так он сразу поставил их на государственную точку зрения.

Разумник говорит, что будто бы невозможно удержать крестьян, которые вернутся с фронта, от захвата земли, значит, вместе с тем от огромного понижения производительности, сопряженной с разорением городов.

3 Апреля. Горький и вывезенная им из Италии радость жизни, которой не хватало русскому народу: теперь, по Горькому, настало осуществиться этой радости. Монаху пристало время взять счастье: и взял! Горький — министр изящных искусств. Едва ли он даже социалист. Эта языческая радость в народе выразится стремлением к захвату земли (дай Бог, чтобы к планомерному). Рассказывают о письме одного солдата, выбранного в офицеры, к жене, он пишет ей, чтобы она, как жена офицера, теперь ходила к офицершам, купила бы себе «саку и еспри» [253]. Кажется, Горький согласился быть министром изящных искусств.

Представительство избранных (религиозных искателей), по которым мы судим о народе своем теперь, при «Четыреххвостке» [254], должно неминуемо замениться представительством «еспри и саков».

Профессор Прянишников сказал: «Я не понимаю, как самый отсталый из европейских народов может дать миру нечто такое высшее, чего там нет еще».

Прапорщик сказал: «Я скептик».

Учитель по горло занят организацией выборов в Думу на Острове.

Алекс. Андреевич возмущен эсдеком и говорит: «Я держусь возможного и не признаю невозможного».

Петров-Водкин ходит в восторге от народа, от солдат, и, когда его в тревоге спросишь, что же дальше будет, он говорит: «Буржуазная республика!» и поправляется: «Капиталистическая». Все, что он принимает от Горького, это ему радостно, и городок науки, и храмы искусства, и что народ учиться будет, жить хорошо — все это прекрасно, все это буржуазная республика.

Творчество порядка и законности совершается народом через своих избранников. Таким избранником был у нас царь, который в религиозном освящении творческого акта рождения народного закона есть помазанник Божий. Этот царь Николай прежде всего сам перестал верить в себя как Божьего помазанника, и недостающую ему веру он занял у Распутина, который и захватил власть и втоптал ее в грязь.

Распутин, хлыст — символ разложения церкви и царь Николай — символ разложения государства соединились в одно для погибели старого порядка. (Народ вопил об измене.)

И все-таки это еще неизвестно, была ли в «измене» царицы и Распутина злая воля.

4 Апреля. Не справляясь со своей записной книжкой, я совершенно не могу теперь определиться во времени: все происходило вне нашей обычной меры времени.

Перед самой революцией Андрей Белый читал свои оккультные лекции о построении мира и призывал нас для постижения выйти за пределы своего черепа: и в эти дни мы вышли за эти пределы.

Утром какого-то дня я выхожу на службу в свое министерство, кучка людей остановила трамвай и отобрала ручки у вожатого. Ручки, сказали мне тут, имеются в одном экземпляре и новые сделать не так легко. «Значит, — подумал я, — это совершается не на один день». Но почему же тогда городовые не останавливают? «Значит, — думаю я, — эти ручки — пустяки, и где-то совершается более важное, и городовые там».

1) Конка ходила; 2) Трамвай пошел — конка засыпана снегом. Трамваи, хромая, уехали в парк.

В отделе продовольствия рабочих заводов и фабрик, где я служу, досадная бумага: «Его Высокородию». Я встревожен, но Член Совета Министра заставил нас высчитать, сколько всего рабочих занято в предприятиях, обслуживающих Оборону. Цифра получается очень небольшая, и странно кажется, что этих рабочих Министерство Земледелия не могло обеспечить продовольствием, что на фабриках, работающих на оборону, повсеместно реквизируются запасы продовольствия. Член Совета пишет отчаянную бумагу министру, чтобы он настоял в Совете взять продовольствие рабочих в свои руки. В бумаге есть выражения: «Когда рабочие массы уже вышли на улицу» и что, если сделать так, как предлагает Член Совета, то еще есть надежда «спасти родину». И за бумагой чувствуется предложение для этого дела себя самого. Я думаю, как при разорении трамваев, что, вероятно, не в этом главное теперь, и людям с одним техническим кругозором «родину спасти» нельзя.

Хлеба!

(Деммени у Хабалова и Шаховского развить.)

А бумаги все поступают и поступают: там по недостатку хлеба остановился завод, там целый район заводов. Нет времени по каждой отдельной бумаге составлять письмо в Министерство Земледелия, и я просто отправляю копии бумаг с короткой сопроводительной: «Член Совета Министра N, свидетельствуя совершенное почтение Его Превосходительству N имеет честь препроводить при сем и проч.». Кажется, я пишу такие бумаги и следующий день и еще день. За это время забастовщики остановили газету, где я работал вечерами. По улицам ходят процессии с флагом и надписью «Хлеба». Самовар у Казанского собора. Так это знакомо по 5-му году. Кругом говорят, что это не политическая забастовка: хлеба просят. Но не понимают, они, что слово «хлеб!» теперь звучит так же, как «война!», в этом слове все. В своем дневнике я записываю, что этим словом «хлеб!» начинается конец и что плотина прорвана. А в департаменте я все отсылаю и отсылаю в Министерство Земледелия бумаги с сопроводительной: Член Совета, свидетельствуя совершенное почтение Его Превосходительству. Ночью, последней ночью перед выходом войск я сплю кошмарным сном и понимаю слова несложной немецкой песенки, которую каждый час играют часы в моей квартире, немецкие часы выговаривают: «Член Совета Министра свидетельствует совершенное почтение Его Превосходительству».

27-го. В бюро ко мне приходит один фабрикант из Тверской губернии и рассказывает, что у них на почве нехватки продовольствия рабочим было два случая самоубийства. Я выспрашиваю его подробно, составляю бумагу Министру Земледелия от нашего министра, иду с бумагой в сопровождении фабриканта к Управляющему отделом. Выслушав нас, он говорит: «Теперь все равно, сейчас войска взяли Артиллерийское управление». Фабрикант выпучил круглые черные глаза. Член Совета говорит: «Это хорошо, если у них организовано, а что, если это стихийно, понимаете, что произойдет?» Говоря так, он бумагу с просьбой хлеба для продовольствия Тверской мануфактуры подписывает и еще несколько срочных сопроводительных с текстами: Член Совета Министров, свидетельствуя совершенное почтение Его Превосходительству. Через ряд комнат я прохожу в регистратуру сдать подписанные бумаги. Барышни уже ничего не делают и обсуждают вопрос, какими улицами безопаснее пробраться домой. Два делопроизводителя, один археолог — старичок, большой консерватор, горячо говорит другому, который под влиянием времени попал в оппозицию: «И все-таки у нас хлеб есть!» — «Что же из этого толку, — отвечает другой, — если повсюду на фабриках и в городах голод». — «И все-таки, — твердит археолог, — у нас хлеба много, я только это хочу сказать, что у нас хлеба много». — «А Суд горит!» — «И все-таки хлеб у нас есть!» — горячится старичок и пространно развивает свой план экономической организации. Свои бумаги я распоряжаюсь отправить Министру Земледелия и покидаю службу. Многие выходят со мной раньше времени, но многие и остаются на своих местах. Пустынная набережная, где стоит наше Министерство, теперь наполнена людьми, все смотрят на дым пожара, одни говорят, что горит Арсенал, другие, что Окружной Суд. Странно играют часы в моей тихой квартире свою немецкую песенку, невыносимо, невозможно сидеть дома одному. Я звонюсь к приятелю художнику: «Что вы делаете?» — «Сижу с акварельными проектами». — «А знаете, что происходит?» — «Нет, ничего не знаю». — «Сейчас я приду к вам». И я иду к нему в гости, чай пить. На улицах много людей, главное потому, что нет трамваев. На четырнадцатой линии я слышу разговор кого-то с дворником: «Завтра будет объявлено осадное положение». — «От кого же осадное положение?» — спрашивает дворник. Итак, его вопрос такой смысл имеет: враг, против которого осадное положение, — все.

— А кто введет? — спрашивает дворник. — Правительство. — Правительство?

В этот момент вдруг совсем близко от нас (на 16 линии) раздались те звуки машин смерти, которые я слышал на войне. Только теперь было гораздо страшнее, потому что там я шел на это, а здесь я шел пить чай к художнику и…

Нищие — странно — показались вновь на улице в большом количестве, почти как до войны: куда они девались раньше! Эти нищие и анархисты — это злые тени его вы-сокотоварищества господина пролетария, тени, которые в оный день именем бога нового низвергнут господина пролетария и назовут его Аваддоном [255].

Третий год ходит сюда обедать дама (ученая) и всегда, завертывая в бумажку, уносит с собой все остатки хлеба. Она всюду собирает эти остатки, уносит сухари и посылает мужу в Германию: муж третий год в плену.

— Я вас успокою, господа, это не голод и не ужас, как вы думаете, это путешествие, и не свадебное, а серьезное, как у Робинзона, которого мы все читали с восхищением.

— У нас на Острове, — говорила другая компания обедающих, — мы устроили отдельную Думу, здесь, на Васильевском есть такие своеобразные условия хозяйства, здесь, на Острове.

— Путешествие, — продолжал он, — как у Робинзона на острове, где нет для нас работников и все мы должны работать и начать жить сначала.

Переход моей жизни от чтения Бебеля и до чтения Спи-ридовича: сколько прошло с тех пор, когда мы, юноши, со всех концов Руси летели как бабочки на свет в высшие учебные заведения и, попадая туда, обжигались на чтении Маркса, Бебеля и Бельтова. Я помню это путешествие и т. д.

Вот теперь немногие из нас уцелели в рядах, мы, начав это дело, разошлись, имея каждый свою личную судьбу и, как кажется мне, продолжая лично переживать то, что назначено пережить всем, когда они переживут нами начатое. Мы, кажется мне, теперь могли бы предсказать этот путь общего дела, только слушать нас теперь никто не будет…

Казалось раньше, что в случае чего можно забраться в свой угол, забраться, забиться и выжидать. Но теперь углы эти разбиваются, из этих углов людей выбивают — бежать некуда. В Америку? В Америку нельзя стало бежать: и там война!

Человек-богоборец под красным знаменем, придерживая рукою красный гроб, шел по улице города, и церковные колокола были немы, и духовные отцы глубоко запрятывались в каменные ячейки домов, недоумевая и оглаживая длинные бороды, в бездействии и с большим любопытством выглядывали из окон. И один благочестивый из них так и не мог понять богоборца-человека и ночью, в снах своих тревожных видел несущийся по городу Петра красный гроб под звуки французской музыки, и растревоженная совесть его при встрече с красным гробом отнимала силу прошептать: «Да воскреснет Бог!» В ужасе просыпался он и творил молитву, но как только закрывал глаза, ему показывались красные, как налитые кровью, колонны домов и красный гроб, несущийся по городу Петра, а сам Петр был на красном коне и в красном плаще. «Вот откуда все пошло! — говорил он. — Ужо тебе!»

Из Тульской губернии приехал делегатом от группы землевладельцев к Министру Земледелия один помещик, владеющий пятьюстами десятин земли с хозяйством сложным, организованным для производства молочных продуктов.

Доклад землевладельца развивает ту мысль, что в настоящее время каждое хозяйство должно развить максимум производительности, и потому нужно принять меры, чтобы до времени Учредительного Собрания производство могло быть ненарушаемо.

Местные крестьяне приняли весть о перевороте сравнительно спокойно, без особого труда даже земледельцу удалось попасть в волостной комитет, где все единодушно, и помещик и крестьяне, настаивали на необходимости теперь работать дружно для большей производительности и не лишать строй отношений до Учредительного Собрания. Но когда он приехал в уездный город, то увидел, что власть в местном комитете захватили один студент и барышня, председатель земской управы бежал, член управы переоделся в ярко-красный цвет заодно со студентом и барышней, и тут уж его голос совершенно замер. Боясь, что волнующаяся масса проникнет в крестьянскую среду, он отправил в Питер делегата от владельцев к Временному правительству. Тут ему обещали просто его поддержать и сказали, что вот именно это и совпадает со взглядами правительства. Потом он, совершенно усталый, попал в Совет рабочих депутатов и услыхал там от одного оратора, говорящего солдатам, что и Учредительное Собрание еще ничего не значит, во Франции разгоняли собрание штыками. Это его поразило: «Как можно это говорить солдатам!» Так же поразило, как то, что он вскрыл в уездном городе: студент и курсистка говорили о земле и воле, вовсе не считаясь с необходимостью производства для обороны. Из Совета рабочих депутатов он вышел совершенно смущенный и сказал, что в стране находятся два правительства и работать так невозможно. С трудом удалось нам его успокоить. Мы говорили ему о том, сколько сделано за месяц по пути единения, обрисовали ему положение вещей в планах и теперь, и когда он убедился, что в ходе событий есть известная закономерность, lt;сказалgt;:

— Тогда нужны знания и знания, мы будем бороться с ними посредством знания: мы соберем цифры, мы будем их бить цифрами.

Кого бить, с кем бороться? Со студентом и барышней, захватившими власть.

Французы-то, учреждая конституцию, ведь не думали, что их разгонят штыками: они верили.

И при чем тут Франция и XVIII столетие, когда вот сейчас подавай хлеб для армии. Все: вынь да положь.

Помещик побывал везде в Совете рабочих депутатов, lt;4 нрзбgt; в Университете, на Бестужевских курсах и везде одно и то же теоретическое: вынь да положь.

lt;Хрущевоgt;

9 Мая. Вчера вернулась зима, снегом засыпала поля, заледенели ветви расцветающих деревьев. Николай Михайлович в отцовском макинтоше, зазябший, входит ко мне с веточкой вишневых бутонов:

— Вот решение.

Решение тревоги за сад: может быть, эти оледенелые почки даже не воскреснут, плодов не будет совершенно, крестьянам незачем будет ходить в сад, доставать плоды, ломать ветки, и сад будет спасен.

— Ты как думаешь, лед ниже нуля, или только при нуле может такой лед замерзать? — спрашивает он.

И ему так хочется, чтобы сад замерз, иначе гибель родительскому саду неминучая. Хочется ему этого так же, как нашему доктору в Японскую войну хотелось поражения России.

— Неестественно, — говорит он, — а так есть, и, по-моему, тут в основе какая-то неправда, несправедливость.

Проходили с Николаем Михайловичем мимо дров и вспомнили, что вчера в комитете постановили дрова запретить продавать и реквизировать их безвозмездно.

— Значит, мы останемся без топлива?

— На этот год оставят.

— А дальше что? — И вдруг, посмотрев на парк: — А впрочем, этой елки хватит на неделю.

И стал развивать дальше свою мысль, и неожиданно мы решили, что это очень хорошо, липы заменят яблоки, они росли неправильно, теперь все вырубят и новый парк насадят.

— И нечего жалеть, если новый.

— А если ничего не будет?

И если так земля, как она есть за парком, эта выпаханная, истощенная, изрытая оврагами земля останется? Но это невозможно, это очевидно, что все для обновления земли совершается.

Страх перед Европой. Совершилось то, что смутно ожидалось в начале войны при неудаче с Самсоновым в Восточной Пруссии [256], когда при этом наступлении железного врага на время подавила наша неправота к земле, к земному устройству, перед ленивым, блуждающим по голому темнеющему горизонту большака взором предстал европеец со своим рабочим днем…

Мы работать не умеем, но из своих медвежьих углов, обеспечивающих полуголодное существование каждому, завистливо смотрим… А в сущности, европейские государства но отношению к России — лишь карликовые крестьянские хозяйства вокруг колоссальной помещичьей экономии.

Барин из прогоревших

Моя дача в старой усадьбе в революцию стала моим большим нервом, который мужики вечно задевают, вечно раздражают, и так, что не рад этой революции, лишившей меня пристанища. Недавно лишили меня запаса ржи и раздали его бессмысленно крестьянам, которые богаче меня, на днях лишат запаса дров, поговаривают о том, чтобы в мой дом перевести волость. Никому нет дела, что семена клевера я купил на деньги, заработанные в социалистической газете, что жалованье моему единственному рабочему идет тем же путем. По-видимому, не только земля объявлена общей, как вода и воздух, но и талант мой писать. Не только сад, посаженный моей матерью, объявлен общим, но и мое личное дарование, которое всегда было моей гордостью за независимость… Земля поколебалась, но этот сад, мной выстраданный, насаженный из деревьев, взятых на небе, неужели и это есть предмет революции?

Голос со стороны большевика: «Зачем ты свой талант капитализировал? Твое собрание сочинений есть капитал и рассказы твои и статьи дают деньги, ты со своим талантом арендован».

— Кто это такой? — спрашивают мужики, показывая пальцем. — Барин, т. е. бывший барин, а теперь гражданин. А, между прочим, из прогоревших.

Самолюбие

Весть о социалистическом правительстве хороша тем, что вместе с тем появляется надежда на откровенное решение вопроса о земле. Нет ничего подлее современности: по внешности порядок «ввиду необходимости дружного обсеменения земли», а внутри напряжение хаоса. Про себя решено землю помещика отобрать, про себя каждый тащит из именья, что может, а снаружи сельский комитет дает ручательство, что сучка не возьмут, делают смешные выступления ревности: помещик будто бы плохо следит за собственностью, ему делают замечания. «Вы пускаете корову в свой лес!» — замечает комиссар. А ночью сам пускает в молодой лес свою лошадь, и деревня пускает все стадо. Эта маска порядка во имя грабежа пришлась очень к лицу русскому мужику. И поистине великое дело сделает правительство, заставив снять эту маску, объявив землю государственной собственностью. Боюсь только, что земля — собственность народа — будет новою маской: под маской каждая деревня будет думать: моя земля, а не твоя, и деревня против деревни наточит нож. Сейчас отводный канал — собственность помещика. Поэтому одновременно с отменой iipaB собственности на землю нужно чрезвычайное напряжение созидательной деятельности волостных комитетов, милиции и т. д. Но невозможно это все ввести под давлением войны, голода, постепенного захвата голью, как буря, и потому самое вероятное, что в ближайшем будущем начнется полоса новой разрухи, и социалисты, члены Временного правительства, раздерутся между собой, и крестьяне с рабочими, и деревня с деревней.

Мельник сказал: «Вы не знаете русского человека, с ним ничего не сделаешь, потому что он очень самолюбив». — «Напротив, — говорю, — в нем очень мало самолюбия». Поспорили, не понимая друг друга. «Ну, как же не самолюбив, — говорил мельник, — кто у нас думает об общем, все только о себе». После этого мы внезапно друг друга поняли. «Государственных интересов он не понимает», — сказал мельник. А помощник на это хмуро заметил:

«За государственность теперь, господа товарищи, можно попасть в каталажку». Он, очевидно, смешивает государя с государственностью. И я объяснил ему разницу. Подумав, он почесал в затылке и ответил: «А п р а л и ч нашего брата смирит».

Гражданка Ростовцева.

Любовь Александровна Ростовцева, в свое время так стоявшая за свое дворянство, подает теперь в волостной комитет бумагу с просьбой нарубить в своем собственном лесу для себя дров и подписалась: «Гражданка Ростовцева». Волостной комитет и не запрещал рубить леса, она сама это выдумала, послушавшись прислуги. Но, видя такое смирение, волостной комитет постановил: «Признать, что леса составляют общегосударственную собственность». А по поводу заявления гражданки Ростовцевой постановил назначить комиссию из трех лиц, которая, осмотрев запасы дров Ростовцевой, установит, действительно ли она нуждается в дровах.

Вообще помещик, оставшийся на месте, сжался в улитку, иногда он даже что-то делает на благо народа, приспособился, живет с ним до встречи с каким-нибудь солдатом-оратором из Совета рабочих и солдатских депутатов и вдруг видит тогда, что нет никаких путей компромисса, что социализма такого он совершенно не понимает.

Земельный Комитет, lt;председательgt; рыжий шут в волости подыскивает причины оправдания, в городе в Земельном Комитете сидит в черной рубашке с ремнем с мстительными глазами эсер и жалуется, что нет у него никаких инструкций — беда! беда!

В день майского ненастья

Завистливый раб, не работает, лишенный всякого общественного чувства, человек, называемый мужиком, и нетрудоспособный, малообразованный негосударственный человек-разумитель (интеллигент) образовали союз для моментального устройства социалистической республики на глазах у иностранцев.

Блудный сын выгнал из дома отца своего [257] и взял в свои руки дела, которые делали отцы и деды, а он не касался.

Ураган с метелью страшной три дня бушевал у нас в мае, замело все наши поля, завалило снегом крыши, сады, как будто с расчетом перевернуть ход этой обыкновенной весны. Только мы, обыватели, хорошо зная, что природу повернуть невозможно, затопили печи и три дня пили чай без работы. Есть красота в этом урагане, только она проходит, а сидящий у печи остается. И он сидит, да, он прочно сидит и дожидается. Кто мешает нам… (самолюбие) и т. д.

Диктатура

Диктатура простого народа все-таки не остается надолго, потому что имеет справедливость бича Божья, но не имеет всей справедливости.

Доверие

— Признаете ли вы Временное правительство? — Признаем. — Доверяете? — Доверяем! А гость из Москвы, солдат, говорит: — Мы доверяем потуда, покуда оно с нами считается, — поскольку оно доверяет нам.

«Граждане, выметайте!»

Комната заседания членов волостного комитета наполняется людьми с улицы, валят все, даже бабы и дети, духота, накурено — не продохнуть. Время от времени председатель говорит:

— Господа! Так невозможно! Кто-то кричит:

— Товарищи! Выгоняйте! Граждане, гоните! Выметайте, товарищи!

Всех выгоняют, и через четверть часа опять волость наполняется и опять то же самое:

— Граждане, выметайте!

Не слушаются только два солдата назади — безрукий и безногий, толстый и тонкий, они злобно кричат:

— Вы нас вывели, а мы вас на обществе выведем, вы не думайте, что вы вечные!

И этих двух тронуть боятся. Гость из Москвы говорит:

— Граждане! Знайте, что мы, солдаты Московского гарнизона, все организованы, мы все понимаем, мы все читаем, мы даже знаем слова иностранные!

Мужики слушают с великим вниманием: знает слова иностранные!

— Я как член гарнизона заявляю вам: я недоволен, что мы плохо стремимся!

— Плохо стремимся!

— Революция произошла, а ум человеческий не произошел. И я вам скажу, вы не граждане, а вы ослы!

Председатель останавливает и просит не употреблять таких выражений.

— Ослы, потому что непросвещенные, у нас теперь враг не голод и германец, а культурно-просветительная деятельность, что мы некультурные. И вся Россия необразованная и никакая!

— Благоразумные ваши мысли я поддерживаю, — говорит председатель, — но прошу ближе к делу.

— К делу перехожу: нужно делать так, чтобы имения барские хладнокровно, планомерно переходили в волостные комитеты. Леса рубить не давайте и сами не рубите, потому что, ежели вы будете рубить, то между вами получится штурма! Так, товарищи, не доверяйте никому, и я вам, как член московского гарнизона, заявляю, что земной шар создан для борьбы.

11 Мая. По ту сторону черты моих человеческих наблюдений преступные действия: вчера на улице зарезали купца, сегодня в деревне вырезали семью мельника. Эти наблюдения я не вношу в круг человеческих, следуя за обществом, которое приписывает эти преступления выпущенным на свободу каторжникам.

По ту сторону (по нашу) всюду, где я бываю на собраниях, в комитетах деревни, села, волости, уездного города, я встречаю маленького человека Ивана Михалыча и солдата Московского гарнизона, большого оратора Мишукова.

Иван Михалыч ходит на собрания, чтобы найти точку опоры: ему хочется сохранить свой сад с пчельником, несколько десятков земли возле сада и молодой лес с сенокосом. В поисках душевной гармонии с окружающим миром он продал свой дом в городе и купил на эти деньги часть помещичьей усадьбы, пчельник, лесок, посеял клевера, завел скотину, пару лошадей, овец, кормит несколько свиней. Он уже был очень близок к достижению своего земного кусала, ему оставалось только засеять десятину земли гречихой и медоносной фацелией, как вдруг случилась революция, и крестьяне вокруг усадьбы стали говорить, что земля эта — их старинная земля.

Старый человек Кузьма рассказал на деревенском сходе, что отец его Мирон эту землю пахал, и где пчельник теперь, там стояла его изба, и дуб старый, что теперь стоит, и тогда стоял, и был дедами его посажен, а Мирон постоянно на этом дубу хомут вешал.

Вначале крестьяне это слушали добродушно и даже уверяли Ивана Михайловича, что ему нечего бояться, земля его купленная и на троих ребят земли только так. Но душа Ивана Михалыча со времени революции потеряла равновесие, холодная весна с частыми морозами вплоть до майских снежных метелей подорвали хозяйство: рожь изредилась, зачичкалась [258], овес захилился и пожелтел, пчелы не находили взятка и наполовину осыпались. Главное было в том, что Иван Михалыч вначале с радостью принял революцию, как суд Божий и земной выход справедливости, но когда дело коснулось его собственности, то почувствовал какую-то тревогу. Спрашивал себя, чем он может быть виноват, и не находил ответа: он ни в чем не виноват, а между тем тревога растет.

На Пасхе пошел убить на свой пруд дикую утку, встречается неизвестный парень-дурень. «Не дам, — говорив-стрелять, утка не твоя! — и спугнул ее камнем. — И земля, — говорит, — не твоя, земля общая, как вода и воздух».

Рассердился Иван Михалыч, навернулся даже ружьем на дурня, а тот не боится, взял его за плечо и говорит: «Я тебя арестую, пойдем на деревню».

Собрался сход. Парень оказался известный, моревс-кий, сидел одно время за кражу, по теперь признали, что кража эта маленькая, и выбрали за смелые речи представителем в волостной комитет. Иван Михалыч все рассказал на сходе, как ему Мишуков утку помешал убить, и заявил, что земля общая, и арестовал его. «Кто тебя на это уполномочил?» — спросил Иван Михалыч. «Общественное ораторство!» — сказал Мишуков. Мужики полномочие признали. «Кто тебе сказал, что земля общая?» — «А оно так и есть!» И мужики признали, что земля действительно общая. Насчет утки сказали Мишукову, что напрасно он утку пугал и что грабежей и насилий теперь не нужно, потому что с этим в прошлую забастовку в яму попали, нужно, чтобы все было тихо и ладно. С этим согласился и Мишуков. «Нужно, действительно, — говорит, — это осознавать и землю господскую переводить в крестьянские руки хладнокровно и планомерно, и не затем, что это им хорошо (показал на Ивана Михалыча), а что иначе при дележе между деревнями получится штурма». Благоразумные эти речи очень понравились мужикам. Мишукова отпустили с миром, Ивану Михалычу сказали, что утка эта прилетит опять «обязательно». И отпустили с миром врагов в разные стороны.

В длинной речи, которую говорил Мишуков крестьянам, запали в душу Ивана Михалыча такие слова: «Я, — говорил Мишуков, — не затем утку пугал, чтобы лишить пищи хозяина, а потому, что земной шар создан для борьбы!» Думал об этих словах Иван Михалыч, и всю душу его от них перевертывало, потому что он всегда считал наоборот: земной шар создан для мира и тишины, а борьбу принимал, как ветер северный и бурю, что как буря происходит от задержки воздуха, так борьба человеческая — от несчастья.

С этими своими мыслями Иван Михалыч идет в деревню, собирает сход и говорит им о мире и тишине земли, и что земля должна непременно перейти в руки народа-земледельца для тишины духа, и все это выйдет после Учредительного Собрания: в этом Собрании голос будет иметь весь народ, и он весь рассудит справедливо, как быть, а до этого нужно ждать и терпеть. Вся речь мужикам очень понравилась, и в волостном комитете депутатом они выбрали тут же Ивана Михалыча: он грамотный и руку он держит правильно.

После этого Ивану Михалычу стало на душе славно, радостно, но когда пришел к себе, посмотрел, что еще улей от холода осыпался, послушал, как соловьи не поют, а только давятся, то успех ему был не в радость, и опять стало на душе тревожно, и мысль, что земной шар создан для борьбы, ему опять все навязывалась. Не хотелось от хутора отставать, но делать нечего: стал читать газеты и приготовляться к борьбе за мир. Долго разбирал в газете, что значат слова «мир без аннексий и контрибуций», долго думал об этом, не приходил ни к чему. Ездил нарочно в город к социалисту-революционеру студенту Владыкину, спрашивал его об этом, долго студент ему это объяснял и глобус показывал и рассказывал про империю, и так уму все было понятно в этих словах, а сердце не разумело. Студент чувствовал какое-то внутреннее сопротивление Ивана Михалыча, и под конец это его раздражило: «Если вы, — сказал он в заключение, — выговорили А, то нужно выговорить Б, если вы говорите «мир», то нужно прибавить «мир без аннексий и контрибуций».

В Преполовенье вышел денек теплый, дорога подсохла, Иван Михалыч идет в село помолиться Богу. Народ собирается в церковь по-прежнему, и даже Мишуков там: собрал вокруг себя на кладбище дураков и баламутит, что Иисуса Христа, Божью Матерь, Николу Чудотворца можно оставить, а попа и всех прочих угодников следовало бы из церкви убрать.

Со слезами подходят к Ивану Михалычу бабы и рассказывают про это ему так, будто Временное правительство отменяет святых. Покачал головой Иван Михалыч, успокоил баб, как мог, и входит в церковь, и мысль его с ним неотступная входит в церковь о мире без аннексий и контрибуций, помолиться бы о мире, а в голову лезет, что без аннексий и контрибуций.

«О мире всего мира!» — читает диакон.

«Без аннексий и контрибуций», — думает Иван Михалыч.

И вдруг просиял: без аннексий и контрибуций, да это же и есть о мире всего мира.

14 Мая. Нагавкин — русская фамилия: нагавкали на человека — вот и стал он на веки вечные Нагавкин. А впрочем, жулик на редкость. Живет он в мещанской слободе, и по виду, живет словно купец, а разобрать? С 27-го числа, как началась революция, приходил каждый день оратор и вечером ораторствовал и разбирал всех, кто буржуй, а кто пролетарий. Вот как-то раз стали так разбирать, Нагавкин и говорит: «А что, посредник торговли — буржуй?»

— «Конечно, — отвечают, — буржуй!» и: «Ну, а как же и тот, что два яблока и коробку спичек на пупе носит, тоже буржуй?» — «Посредник, значит буржуй!» — «И я тоже». — «А ты, что ж, ты самый и есть буржуй: фабрика, lt;собственныйgt; дом и прочее». Тут Нагавкин вынимает из кармана всю свою канцелярию. «Пожалуйте!» — подает какие-то квитанции. Рассматривают товарищи: нефтяной двигатель — заложен, кожа — заложена, здание — заложено. «Это, — говорит Нагавкин, — фабрика, а вот дом». Посмотрели: дом тоже заложен и перезаложен. Потом пошли пиджаки, сапоги, женские бурнусы [259]. «Жена только не заложена, жена моя, ну, как, товарищи, после этого: буржуй или пролетарий?» Подумали, подумали товарищи, поспорили, вспомнили опять того, кто два яблока и коробку спичек на пупе носит, решили опять, что тот буржуй, а насчет Нагавкина ничего не могли решить. И так в Черной Слободе живет кожевник-фабрикант, в собственном доме живет и чем-чем только не занимается, и рожь осыпает, и яйца скупает, и старые серебряные кокошники перетапливает, и принимает дохлых ягнят и собачьи шкурки, а сказать определенно про него никто не может: буржуй он или пролетарий.

15 Мая. Пантелимон Сергеевич!

Только собрался было поблагодарить Вас за идею поехать делегатом Временного Комитета в Государственной Думе в Орловскую губернию, потому что на первых порах это меня очень устроило: в городах и в деревнях всюду я был вначале желанным гостем, всюду я рассказывал, по наказу пославших меня, что я стою на беспартийной точке зрения, и всякая партия, признающая Временное правительство, мне одинаково близка. Все было хорошо, пока в деревнях было спокойно, а главное, пока в той волости, где находятся мои 32 десятины, я ничего не предпринимал.

Нужно Вам знать, что из этих 32 десятин под пашней находится только 16, разделенные на 8 нолей по две десятины, и каждое с посевом клевера. Остальные десятины находятся под вырубленным лесом, под садом, насаженным руками моей покойной матери, и огородом.

Дети мои маленькие, и в помощь жене моей нанимаю я работника, которому плачу в месяц 50 руб. В общем, содержание хутора приносит мне убыток значительный, но я заинтересован не в доходе, а так, нравится мне это простое житье в деревне, в саду, который насадила моя мать. Я никогда не думал, что эта маленькая собственность сделает меня врагом народа, тем более, что крестьяне местные хорошо помнят осаждавшего их насчет меня урядника, слышали, что я в тюрьме сидел, некоторые читали мои статьи и книги. Тут-то, в своем краю и надеялся я найти себе теперь дорогое мое призвание. И оказалось, что я ошибался, и вот почему: я не учел, что мой клочок земли есть только небольшая часть разделенного между моими родственниками имения, мы-то его разделили, но в представлении крестьян оно целое. А потом, что имение это куплено было отцом моим у дворян-крепостников, и теперь, в момент борьбы народа за землю и волю, прошлое сего мира должно всей тяжестью обрушиться на мое бытие.

Представьте себе, что какой-нибудь шалый оратор начнет путать мое имя с настоящими помещиками — вступлюсь же я за себя, а вступился за себя, им покажется, я вступился за помещиков. Или я начну защищать правительство и закон от анархии, все, конечно, будут думать, что я это делаю в целях защиты помещиков и своего хутора. Я это сразу понял, все было хорошо, пока я молчал. Но время настало, меня прорвало, и теперь я погубил себя в родном крае окончательно и бесповоротно.

Расскажу вам, как это вышло. Однажды приходит ко мне депутат от сельского схода и спрашивает моего совета, как быть с нашим священником: второй раз в обходе помянул «Николая Кровавого». Священника этого я знаю и перезнаю, тихий человек, робкий, многосемейный, забитый жизнью, — где тут ему бороться за Николая Кровавого, — тридцать лет на одном и том же месте поминал благоверного, как тут не ошибиться! «Просто, — говорю, — он ошибся». — «Нет, сознательно, — отвечает депутат, — и его, и супругу, и наследника помянул, и как помянул, гул пошел по церкви (пятнадцать человек солдат вышли и совершили возле церкви великое бесчинство). А другие, кто остался, поняли, что новый переворот совершился и что так оно и следует молиться опять за царя».

Что тут делать: чувствую, значит, батюшка ошибся, а вступиться за священника — себя потерять. «Вот, — говорит депутат, — как вы к нам от Государственной Думы приехали, то просим на сход пожаловать и объяснить нам, как с ним, с таким попом, поступить». Иду я на сход в смущении, вижу, на камешке старичок сидит Никита Васильич, спрашиваю его: «Правда, — говорят, — поп на великом входе императора поминает?» «Пустяки, — отвечает он, — батюшка о т ц и к н у лея, только сказал: «Благоверного императора» — и ах! — «державу Российскую». — «Ну, — говорю, — пойдем со мной на сход, старичок, постой, милый, за правду».

Приходим на сход, я старичка за бока. Так и так, говори, старичок: «Батюшка отцикнулся».

«А на что ж он супругу-то, — кричат, — и прочее поминал?» — «Прочее, — стоял на своем Никита, — не было: батюшка отцикнулся».

Погорланили, поспорили и остановились на том, чтобы священнику сделать проверку, пусть он отслужит через неделю в воскресенье молебен на лугу, и все уполномоченные от деревень молебен прослушают. На том порешили и разошлись, и оставили это дело до поверочного молебна.

Теперь нужно Вам знать, как провел я время до молебна этого 14-го мая. Был я за это время в сельском волостном комитете, был в городе на собраниях, и душу мою охватила тревога великая, такая тревога, какой я всю мою жизнь не имел.

Лежит земля, по природе своей самая плодородная в мире, вся разделенная на мельчайшие полоски, выпаханная, истощенная, и так, что поверх ее лениво и неуютно ковыряет сохой человек, а внизу черт пашет свои овраги, всё изрезал, все изрыто, разделено оврагами, и все рушится в этом овраге: черная земля падает, камни, лозинки, дороги и даже избушки. На этой земле благословенные островки стоят — усадьбы помещиков, окруженные оврагами и злобой людской.

История сделала великий скачок в неизвестное, и кажется человеку, что двери в усадьбу помещика — двери в рай земной. А география лежит неприкосновенная во всей своей наготе и знает одно: с мечтой о рае земном выйдет Адам в открытые двери, и усадьбы полетят тоже в овраги, а там придет иностранец и закует все в железо… lt;хожуgt; по этой земле с великой тревогой.

По ту сторону моих человеческих наблюдений — преступления: вчера на улице горели купцы, сегодня в деревне вырезали всю семью мельника, там разграбили церковь, и судебные власти целую неделю не знали об этом, потому что некому донести было: до сих пор нет милиции. Эти наблюдения я не вношу в круг человеческий, следуя за обществом, которое приписывает эти преступления выпущенным на свободу каторжанам.

По эту сторону (по нашу), где бы я ни был, всегда встречаю человека, которого все мы хотим обогнать, забежать вперед, уговорить, остановить. Не преувеличивая, скажу, что социалист-революционер в этой погоне является теперь уже крайним правым и говорит теперь: «Остановитесь, одумайтесь, товарищи, разве это социализм: «Что чужое, то мое, что мое, то мое?»

Когда так насмотришься вокруг себя, наслушаешься, и lt;в сомненииgt; спрашиваешь сам себя: не оттого ли вся эта тревога, что не можешь осилить революции, расстаться с собой, что, в сущности, люди с талантом и образованием устроили себя, как помещики устроили свои усадьбы отдельно от народа и готовы рухнуть в овраг.

Мы вспомнили о погибели родины? Не потому ли и этот клич, изо дня в день растущий в народе: «Не доверяйте людям образованным, интеллигентным, студентам!» Еще мгновение и, кажется, веришь в это и готов сжечь свои книги, рукописи, но… рожи, такие рожи обступают со всех сторон, и чувствуете, что вы не в народе, а в глубоком овраге, где тоже идут совещания и ораторы тоже называют друг друга «товарищи и граждане!».

Я говорю им речь о необходимости доверия правительству, и говорю им еще о новых министрах, что наши эти люди и создавали социализм. «Доверяем!» — кричат мне со всех сторон товарищи из оврага. И как нам обсуждать новое распоряжение правительства о лесах и дровах. «Лесов, — кричат, — не дадим». — «Тогда замерзнут города». — «А нам что, пусть везут из других мест». — «Но у нас для этого нет вагонов». — «Найдутся!» — «Значит, вы не доверяете правительству». — «Нет, мы доверяем, но постольку доверяем, поскольку оно уверяется в нас!» Так что это обыкновенное: земля на китах, киты на воде, вода на земле. А главное, что каждый овражий человек видит один только свой овраг, а говорит так, будто видит он всю землю.

Ну, довольно об этом, возвращаюсь к поверочному молебну в нашем селе [260]. Еду я из города к себе в убийственном настроении, спешу попасть к молебну — назначен молебен на выгоне против церкви в два часа дня. Около этого времени подъезжаю и вижу — несут на выгон хоругви, как красные знамена, с надписью: «Да здравствует свободная Россия! Долой помещ.». И так на всех знаменах одинаково: помещики сокращенно с точкой и через «е». Батюшка, старый человек, выходит из церкви ни жив, ни мертв, начинает молебен слабым голосом. Уполномоченные впиваются в него глазами, вслушиваются. И чувствую я, что не то, нельзя так, и я будто не на молебне, а в киргизской юрте, где сидят все чинно кругом в ожидании еды, а в кругу хозяин собирается резать барана, над точилом точит свой ножик. Мало-помалу батюшка справляется с собой, служба его увлекает, голос крепнет, он забывается и вдруг «Побе-еды, Благоверному императору… — ах! — державе Российской… Побе-еды…» Опять «отцикнулся» и на поверочном молебне! Гул, ропот, смех — жалко, противно, глупо: баран зарезан.

И главное, что не то, не то всё, не на земле мы, а в овраге. Вот тут-то и происходит со мной та беда, о которой я начал писать Вам: происходит то, что в родном округе лишает меня теперь всякого значения. Чтобы предупредить безобразие неминуемое, беру я первое слово — и уж как наболело у меня на душе, по всей правде режу им, что Россия погибнет, и мы теперь точим друг на друга ножи. В ужасе от моих слов бабы, слышатся встревоженные голоса lt;женскиеgt;: «Научите, что делать?». Тогда выходит солдат и говорит: «Слушайте меня, я научу вас, что делать». И вот тогда сразу тишина наступает, и все готовы отдаться солдату.

«Этот помещик вас пугает!» — «У меня шестнадцать десятин». — «Все равно: он вас пугает. Снимите у него рабочего, и он не будет вас пугать, пусть пашет». — «Я брошу дело общественное и буду пахать сам». — «На его место мы поставим солдата, а он пусть пашет. Только, товарищи, верьте мне, есть в Америке плуги нефтяные, и эти плуги пашут в час шестнадцать десятин, этого плуга ему не давайте, отбирайте, пусть пашет сохой». — «Известно, сохой!» — твердят мужики.

Сразу видно, что настроение всех в пользу солдата. Я схватываю голос и говорю: «Если вас моя собственность смущает и вы не верите мне, то я от нее отказываюсь. Примите ее от меня сейчас же, но только с условием: не делить. Все берите: и огород, и сад, и дом, и лошадь, и скот, и землю. Но не делите: обрабатывайте сообща и сохраните так, как я устроил, потому что если вы будете делить, то соседняя деревня тоже захочет часть, вы не дадите, и будет беда». — «Будет беда!» — соглашаются. И как будто подавлены моим решением и готовы стать на мою сторону.

«Товарищи, — говорит тот солдат, — не принимайте, я его мысли вижу: вы примете землю, а он потом вам предъявит убытки. Вот что он хочет». — «Вот что он хочет! Вишь он!» — «У него, товарищи, еж по пузу бегает, а голова хитрая». — «Еж по пузу!» — хохочут мужики.

Конечно, уж и я заодно хохочу, потому что как ни плохо, а от своей слабости к хорошему русскому языку не могу отделаться ни при каких обстоятельствах.

«У вас, — говорю, — у самого еж на пузе, потому вот вы и не доверяете».

Задело это его, обозлился. «Товарищи, — кричит, — не доверяйте интеллигентам, людям образованным. Пусть он и не помещик, а земля ему не нужна: он вас своим образованием кругом обведет!» — «Известно, обведет!» — «А мы, солдаты Московского гарнизона, теперь все хорошо понимаем, мы все организовались, мы даже знаем теперь слова иностранные! Что значит мир без аннексий и контрибуций?» — «Это значит, о мире всего мира!» — надеюсь я. «Слышите: он вас опять к долгогривым ведет, к жеребцам. А мы, солдаты Московского гарнизона, понимаем из этого, что немцы нам не враги».

И потом он долго рассказывал, как хорошо солдаты братаются на фронте с немцами. И так удивительно мне наблюдать, что эти мужики, эти партизаны 12-го года, слушают солдата почти с умилением, и доверие к нему растет с каждой минутой. Вы понимаете, что это же люди, которые три года отдавали своих сыновей на борьбу с немцем! В городе это от головы, от lt;социалистовgt;, но деревня неграмотная! С изумлением я слушал часовую речь при восторженном одобрении толпы. Нет ни одного голоса, как в городе, кто сказал бы за борьбу с немцем.

«Товарищи, — продолжал оратор, — земной шар создан для борьбы!» — «Конечно, для борьбы». — «Помните, что не Германия нам враг, а первый нам враг Англия».

Тогда я на минутку схватил голос и говорю в этом духе, что если уж так хочется мириться с немцами всем, то пусть, но зачем же нам создавать еще нового врага Англию?

«Зачем? А вот зачем, товарищи, в подчинении у Англии есть страна Индия, которая еще больше России, и вот если мы против Англии будем, то с нами будет Индия».

Опять удивительное наблюдение: эта Индия, о которой здесь никто никогда не слыхал, понятна всем. Скажи я: «Индия!» — никто не поверит в нее. А вот говорит солдат — и все верят в Индию.

Словом, песенка моя как делегата Временного комитета спета. Со мной проделают то же самое, что и делал Марат. Солдат говорит мужику о «планомерности и хладнокровии захвата» помещичьих земель, о разделах их до Учредительного Собрания и что есть такие даже законы. «Нет такого закона. Все законы бумажные».

«Почему же не подождать всего три месяца? — пробовал я сказать, — не выйдет ли у них сказки о закрытой двери: это вот все дается, и один только заказ не входить в эту дверь. А как раз Иванушка-Дурачок и входит в эту дверь, и все пропадает. И почему не довериться правительству, если в нем социалисты?» — «Мы, — отвечает на это, — правительству доверяем постольку, поскольку оно нам доверяет».

И тут же делом постановили, чтобы рабочих у помещиков снимать и земли их отбирать и делить. «Только ежели ихняя корова в их сад войдет и они шум поднимут, то корову эту выгоняйте, действуйте планомерно и хладнокровно, снимайте рабочих!»

Физиономия какого-то странного субъекта все время мелькает у меня перед глазами: знакомое рябое круглое лицо, в синем пиджаке, сапогах бутылками. Не могу вспомнить, где я его видел, откуда он здесь. Ухожу с луга домой, оглядываюсь и вижу, что он тоже идет за мной. Вспоминаю и не могу вспомнить. Прихожу к себе на двор и, конечно, за мной в дом: «Здравствуйте, не узнаете? Мещанин Молотнев. Вы стоите за правительство, позвольте вас поблагодарить, я тоже стою за правительство, и в душе моей открылся новый микроб». — «В чем дело, Молотнев?» — «Потому я человек обиженный и ко всем прибегаю: лесами занимаюсь, тем живу, раздам задатки, а они меня лишили прав сводить свои леса, вот я лишился капитала и обижен. По секрету вам говорю, как вы за правительство, я свою шайку тоже подбираю, они подбирают, и я подбираю: ножи точим! Помогите, боюсь, а душу мою микроба захватила, микробы новые завелись!»

За мещанином приходит солдат, мелкий собственник, с веточкой замерзших цветов. Он сияет: яблони замерзли на цвету, урожая не будет, как хорошо! Пораженец. Он очень любит свой сад, сдал его в аренду, но арендатор отказался, без караула ветки яблонь непременно будут обломаны. Но раз замерзли цветы, сад останется цел. «Вот у вас, — говорит мещанин, — я слышу, тот же микроб завелся, мало ли их!»

И явно, меня онтоже причислил к своим людям микробным. И я вот сижу теперь и решаю: отстаивать собственность — жить с микробной душой, передать народу — не принимают, разве бросить все на произвол и перебраться в город с семьей? Сейчас не знаю, как поступлю, но это правду сказал солдат, что у всякого собственника теперь еж по пузу бегает. И так все это напомнило мне сцену из моего путешествия по Северу за волшебным колобком…

19 Мая. Митинг. Бабы:

— Видела самого Митинга: вышел черный, лохматый, голос грубый, кричит: «Товарищи, земли у помещиков доставайте, кто сколько может».

— У помещиков, известно, много, а вот еще под Москвой, сказывают, где-то француз в 12 году много земли оставил.

— И под городами тоже сколько земли.

— Под городами! Как же ты из-под городов-то ее выдернешь.

— И очень просто: города, сказывают — отменяются, городов больше не будет. Землю всю разделят мужики и будут жить одни мужики на всей земле, а заместо царя и царицы выберут какую-то Брешку.

Сон о хуторе на колесах: уехал бы с деревьями, рощей и травами, где нет мужиков.

Безлошадные.

Тогда собрались безлошадные и заговорили: «Не надо земли!» Безлошадные заговорили сразу все разными голосами, но речь их всех была об одном и том же: «Не надо земли! Что нам, безлошадным, земля, когда наши мужики свои теперь пашут ее по восемь гривен за сажень. Мы сейчас кормимся у господ, а тогда кто нас будет кормить. Богатый мужик? Да провались он, богатый мужик: да он обдерет тебя, как лозинку. Не надо земли, долой земля!»

Голос одинокого.

Во все времена всякой революции вы слышите голос человека, не приставшего ни к какой партии, и голос этот одинокий не слушают, и он погибает, потому что он один. Но вот пройдут времена, и голос этот услышат люди, и вспомнят, и узнают в нем голос Распятого Бога: «Приидите ко Мне все труждающиеся, обремененные [261], и Аз упокою вы».

От земли и городов [262]

20 Мая. Письмо в Таврический дворец. Пантелимон Сергеевич!

Передайте Временному комитету Государственной Думы, что я слагаю с себя полномочия делегата Комитета в Орловской губернии, эта деятельность для меня теперь невозможна: я — пленник Соловьевской волостной республики [263].

Нужно вам знать поговорку: «Орел — проломанные головы, Елец — всем ворам отец». Губерния эта, давшая свету столько знаменитых писателей, чуть ли не самая малоземельная и, наверно, самая истощенная в смысле социальных связей. Елецкий уезд — самый малоземельный в Орловской губернии, Соловьевская волость — самая малоземельная в Елецком уезде, и в Соловьевской волости мой хутор находится между двумя деревнями, самыми малоземельными. Обе деревни, Шибаевка и Ки-баевка [264], находятся между собой в вековой вражде: Шибай барские, Кибаи государственные.

Шибай и Кибаи имеют одинаковую претензию на мой кусок земли, и если какой-нибудь Кибай припашет хоть одну борозду моей земли, Шибай спускает его в овраг, и то же самое сделает Кибай, если припашет Шибай. На этой вражде Кибаев и Шибаев вот уже лет пятьдесят держалось некоторое благополучие хозяйства моей матушки.

Во время войны она умерла, мне досталось 16 десятин пахотной земли, сад, lt;насаженный матерьюgt;. И вот, представьте себе, что я, собственник прекрасного сада, огорода и 16 десятин распашной великолепной земли, я призван в качестве делегата Временного Комитета организовать для политической борьбы Шибаев и Кибаев. Подозрительны они ужасно. Недавно объяснили им, что такое взгляд со своей колокольни и что такое государственная точка зрения. Слышу, шумят — в чем дело? «Как же так, — спрашивают, — государя убрали, а вы, товарищ, нас опять хотите вернуть на государственную точку зрения?»

Но, в общем, вначале дела шли у нас хорошо и занятно. Местная жизнь, словно раскапризничавшийся ребенок, всюду стремится теперь выкинуть какую-нибудь свою штуку, и в то же время в действительности он живет, вполне подчиняясь тем политическим ударам, которые следуют один за другим в Петрограде: недели так через две-три доходит к нам волна от удара, и местная жизнь в миниатюре повторяет событие.

Не нужно никаких делегатов: живите ладно между собой в Петрограде, и у нас будет ладно. А если у Вас там раздор, то в какое же положение Вы ставите Вашего делегата на месте? Революция совершилась под лозунгом мира и милосердия. Кибаи обошли овраг и собрались в Шибаевке.

По наказу Комитета, я им, прежде всего, объясняю, что никакого двоевластия у нас нет, и они этим очень довольны. Газеты ко мне запоздали, я не знаю, что в Петрограде уже настоящее двоевластие.

Предлагаю Кибаям и Шибаям выбрать хороших людей в сельские комитеты и в советы крестьянских депутатов. Выбирают, шумят несколько дней по ту и по другую сторону оврага. За это время я получил тревожные сведения из Петрограда. Шибай приходят ко мне с жалобой на Кибаев: те будто бы выбрали в совет уголовных. Посылаю записку с советом уголовных не избирать. «Ладно, — отвечают Кибаи, — кому уголовные, а нам хороши». Потом из расспросов я убедился, что явление это в нашем краю всеобщее.

Городские юристы мне объяснили, что это даже законное явление в революцию и что так было и во Франции: вор всегда интеллектуально выше рядового крестьянина. И потом из расспросов я убедился, что уголовные деяния выбранных депутатов — самые пустяковые, успокоился, и дела пошли своим чередом.

Конечно, я не сижу на месте, а езжу по волостям, по уездным комитетам. Спустя некоторое время уездные комиссары докладывают, что их селения организованы: везде учреждены волостные, сельские комитеты безопасности, советы крестьянских депутатов, в городе крестьянские союзы.

Вот в это время докатывается до нас волна раздора из Петрограда, и всюду в комитетах начинают вызывать комиссаров и председателей управ, избираются новые лица, заседания комитетов превращаются в сходы с их насильственным требованием подчинения меньшинства большинству и единогласности постановлений.

Каждая волость превращается в самостоятельную республику, где что хотят, то и делают, совершенно не считаясь с распоряжением правительства и постановлением других волостей и уезда.

В это время на мое клеверное поле едут мальчишки кормить лошадей, бабы целыми деревнями идут прямо по сеяному полю грабить мой лесок и рвать в нем траву, тащат из леса дрова.

За дрова я вступаюсь в волостном комитете: «Товарищи, вы сами же постановили здесь, чтобы дрова не трогать ни владельцам, ни крестьянам и считать их собственностью государства. Я подчиняюсь этому, хотя распоряжения правительства об этом нет, закона такого нет». Солдат, приехавший к нам сюда из Москвы с новыми идеями, говорит: «Как нет закона, а вот закон!» И читает отпечатанную на машинке программу какой-то партии.

Напрасно я объясняю разницу между партийной тактикой и распоряжением правительства, которому мы теперь доверяем. О новом правительстве рассказываю, в которое вошли социалисты. Это еще не дошло до нас: этому не верят. А солдат после меня в двухчасовой речи доказывает, что «земной шар создан для борьбы», и потому, что захватили, то захватили. И в заключение объясняет, что войне настал теперь конец, что первые друзья наши германцы, а враги англичане.

Не мы, конечно, с Кибаями и Шибаями решаем судьбу иностранной политики, и слова эти в нашем краю — звук пустой, но пугает меня, что при таком настроении Кибаи и Шибай непременно срежутся за мой кусок земли, я хорошо знаю, что Шибай барские тайно постановили выселить Кибаев государственных, а Кибаи вышибить Шибаев. Близится время пахать пары, выедут они пахать чужое и непременно сцепятся.

«Непременно приступайте к захвату и разделу земли, не басурманьте, планомерно и хладнокровно снимайте рабочих у помещиков». Тут же солдат причисляет и меня к помещикам, хотя у меня трудовая норма, и всех собственников из крестьян, у кого есть рабочий, причисляют к помещикам. Меня уже совершенно не слушают, потому что я собственник и держу сторону правительства.

Все имеют видимость полного единодушия, полного единогласия, но вы не думайте, что это изнутри, в этом и горе, что это только снаружи: внутри напряженное состояние раздора. Тут же, прямо с собрания по пути со мной идущие крестьяне, которые голосовали все время со всеми, говорят мне потихоньку: «Начали вы так хорошо, почему же вы под конец смялись?» — «Что же, — говорю, — лезть на рожон, меня бы арестовали или избили». — «Избили-то бы, конечно, избили, а почему же правительство не дает вам казаков?» — «Казаков? Господи ты, Боже мой: да я же вам целый месяц толкую, что все дело теперь построено на добровольном согласии». — «Это невозможно: п р а л и ч нашего брата смирит! Возьмите хотя бы вот живут спокон веку у нас бок о бок Шибай и Кибаи…».

На другой день прислуга заявляет, что ее снимают. Работник тоже заявляет, что снимают, и горюет, как ему быть: он безлошадный. Приходят другие безлошадные и вопят, и причитывают: тяжело, теперь берут с них за вспашку десятины 30–40 руб., что же будет, когда вся власть перейдет к мужикам? Кричат: «Не нужно земли, долой землю!» Это очень характерно: революционер малоземельный в деревне lt;3 нрзб.gt; против…

Собственники приходят и трясутся, как осиновые листы. Но всех хуже мое положение. Снимают рабочего, на днях нужно пар пахать. Если я не буду пахать, то выедут Кибаи и Шибай и сцепятся между собой… Днями и ночами обдумываю в семье положение: дороги все эти деревья, с которыми вырос, все эти яблоньки и липки, похожие на теток и бабушек, и разные мечты о земле, пережитые тут при чтении с детства Толстого, Успенского, Лескова, Тургенева, и труд, вложенный в постройки… Но все это пустяки, если бы можно было кому-нибудь передать. Но кому же передать? Волостному комитету? Тот передаст в сельский комитет Шибаям. Кибаи бросятся на Шибаев, и все будет разграблено. Вы понимаете: выход остается один, выезжать мне и начинать пахать пар самому, жене доить коров, мальчику пасти.

Слава Богу, что не обижены все мы здоровьем и можем это все делать не хуже наших крестьян. Но куда же денется принесенная мной сюда как делегатом Временного комитета Государственной Думы — идея законности, куда денется социалистическая идея Земли и Воли?

Как обыкновенный собственник-фермер, веду двухлемешным плугом длинную борозду от сада до леса, жена тут же варит кулеш, мальчишки пасут. Изумленные смотрят на меня с этой и с той стороны оврага Шибай и Кибаи. Они думали, что это невозможно и очень будет смешно. Но невозможное совершилось, и смешного нет ничего: веду борозду и веду.

Одно плохо, что в уезде сильно развилась преступность.

Опасно даже на одну ночь бросить семью без мужика и поехать куда-нибудь по делам общественности. Я прикован к своей собственности, я в плену. И, кроме того, Шибай и Кибаи все надеются, что я брошу пахать, и они в битве друг с другом завоюют себе по небольшой полоске хорошей земли. С мечтой социализма Земли и Воли [265] я распят на кресте моей собственности.

Надеюсь, что как-нибудь все переменится, и я буду иметь возможность расстаться со своей земной собственностью и удрать от нее. Есть кое-какие хорошие признаки. Вчера, например, старушка говорит мне: «Война скоро кончится, прислал письмо сын, что солдаты дали подписку наступать и германца прогнать». Думаю, не дошла ли новая волна до деревни. Собираю сход вечером, говорю им, что все бабы и дети их обижают меня: топчут клевер, lt;тащит дроваgt; парень в лесу. И вдруг весь сход в один голос говорит: «Лови!» Такой поворот меня удивляет, спросил, что делать, когда сам поймаю. «Крой дубинкой! Крой дубинкой!»

Как неправильный на один волосок прицел дает в миллион раз большую ошибку на мишени, так же теперь уклонение от истины в столице в речи какого-нибудь волостного оратора неисчислимый вред наносит провинции. Так, в столице какой-нибудь скромный и молчаливый солдатик, послушав таких речей, разрывается, как граната, в деревне. С пафосом религиозного сектанта бросает он в темные головы иностранные слова, за которыми один смысл: захват и анархия. Изумительно бывает слушать, как страстно призывает такой оратор к отказу от захвата вне страны и так же страстно к захвату внутри страны. И странно, как этот отказ от захвата вне, в мужицкой голове читается, как захват внутри. Это понятно: враг наш оказался не внешним, а внутренним, немец и война обращаются внутрь, война гражданская.

21 Мая. Троица.

Новая Земля

Прежние либеральные газеты («Русские Ведомости») живут и чувствуют себя, как мелкие собственники, которые, уложив в собственность все свои лучшие силы и видя захват этой собственности теперь, возмущаются. И всякий, кто организовал свои способности, живя на старой почве, возмущается. На митингах встречаются и такие ораторы, которые хотят из-под городов взять землю. Выход из этого положения один: нужно вновь организовать свои способности на новой земле.

План Германии

По городам и селам успех имеет только проповедь захвата внутри страны и вместе с тем отказ от захвата чужих земель. Первое дает народу землю, второе дает мир и возвращение работников. Все это очень понятно: в начале войны народ представлял себе врага-немца вне государства. После ряда поражений он почувствовал, что враг народа — внутренний немец. И первый из них, царь, был свергнут. За царем свергли старых правителей, а теперь свергают всех собственников земли. Но земля неразрывна с капиталом. Свергают капиталистов — внутренних немцев. С ними вместе отметается собственная lt;частьgt; организованных способностей: буржуазный интеллигент. После всеобщего разрушения собственности наступит новая эпоха: разрушители поймут и увидят своими глазами, что внутренний немец находится лично в каждом из нас. Тогда наступит какой-то последний акт трагедии; и некий раб хитрый вошел в жилище господина своего и умертвил его, и ел, что ест господин, и спал на постели его lt;как господинgt;, но не получил он сытости от стола господина своего и отдых на постели его. Так в сказаниях Библии тощие коровы пожрали тучных [266] и остались такими же тощими.

Узел

Впереди общества теперь бежит разрушитель и проповедует захват собственности. Он гол и ничего не боится. Его догоняют и стараются забежать вперед люди не настоящей собственности материальной, но с организованными способностями. За ними собственники мелкие, которые думали, что жили на земле вполне по разуму и совести. За мелкими крупные. Злорадно сидящие под арестом, смотрят в ожидании немца на эту погоню. Другие голубыми глазами смотрят на небо и чают приближение нового мира.

Кто из всех них захватит власть устроить людей? Кто развяжет узел?

Министры говорят речи, обращаясь к столичным советам, съездам, к советам съездов, к губернским комитетам, уездным, волостным и сельским. А во всех этих съездах, советах и комитетах разные самозваные министры тоже говорят речи, и так вся Россия говорит речи, и никто ничего не делает, и вся Россия — сплошной митинг людей, говорящих противоположное: от кабинета министров до деревенского совета крестьянских депутатов.

Чуднее всех говорят женщины на Бабьем базаре.

Власть и смирение

Ястреб сидит на раките у заводи и смотрит на отражения и думает: какая глубина в воде, какое смирение при отражении в воде облаков и рыбок. А воды всего-навсего два вершка, мельницу прорвало, вода сбежала, и там, где были отражения небес и подвига смирения, по грязи скачут лягушки. Так власть, отражаясь в зеркале смирения, почиталась бесконечно сильной и смирение бесконечно глубоким. И вдруг спустили мельницу, и каждая лягушка почитает себя за министра, прыгает и выговаривает, гордясь, слова иностранные.

Духов день

Сегодня возле церкви будет митинг, на котором «серые министры», вероятно, постановят снимать рабочих, в том числе и у меня — результат проповеди Ленина, Разумника и прочих максималистов.

Хорошая сторона захвата, что это дает синицу в руки плохое, что это должно расстроить снабжение городов хлебом, понизить культуру земли, обещают резню между крестьянами и необходимость усиления существующей теперь диктатуры «пролетариата», потому что потревоженные собственники зашевелятся.

Если сегодня не снимут Павла, завтра я подаю заявление в Сельский комитет безопасности: «Везде говорят, что с моего хутора хотят снимать рабочего Павла. Так как я нахожусь на службе в Государственной Думе и должен на днях ехать туда и не могу семью свою и хутор оставить на произвол, то прошу сельский комитет общественной безопасности выдать мне письменное удостоверение, что он не допустит снимать у меня рабочего. Если Комитет в таком удостоверении мне откажет, то от государственной службы я немедленно откажусь, рабочего уволю и работать на хуторе буду сам».

Положение выходит острое, и, признаюсь, хочется чтобы сняли: тогда все увидят, что я не барин, могу работать и, в конце концов, я заставлю уважать себя и мне верить. Работа будет каторжная до глубокой осени, но что справлюсь, в этом я уверен.

Спасения души в земледельческом труде, как проповедует Толстой, я не вижу: нельзя спасать дух посредством обработки капусты, как нельзя сделаться православным, переменив скоромную пищу на соленые огурцы. Но в это переходное время хорошо сделать орудием борьбы труд земледельческий, такой видимый для этих первобытных людей.

Главное, я глубоко убежден, что все эти земледельцы наши, пашущие в год по десятине земли, понятия не имеют о настоящем земледельческом труде. И жажда их земли есть жажда воли и выхода из тараканьего положения. Наши красные министры понятия не имеют, как мало пахнет тут социализмом и какое во всем этом деле совершается насилие Интернационалом. Соберется теперь этот интернациональный идол и наши скажут иностранным социалистам: «Вы только думаете, а вот у нас уже сделано, вся наша огромная страна принесена в жертву вашей идее, последуйте нашему примеру». — «Дураки, — скажут иностранцы, — вот уж правда: заставь дурака Богу молиться, он лоб расшибет».

Борьба — холодная жена. С холодным расчетом разума выходит будущий победитель на поле сражения. И пусть он, будущий победитель, кипит и горит, жена его ледяная, холодная.

Насилие

То, что называется теперь анархией, по-видимому, совершенно противоположно истинному значению этого слова: анархист ненавидит не только внешнюю власть, городового, но и самый источник ее, право распоряжаться личностью другого, насилие. Между тем в этой анархии, которая теперь у нас водворилась, характерна претензия каждого на роль городового. Их речь, эти иностранные слова, которые они повторяют, как попугаи, их костюмы, их призыв к захвату — все это выражает отказ от своей личности и призыв к насилию.

Вот и сейчас проходит перед моими окнами с красным флагом сельское население на «митинг», одеты они так, будто вот сейчас разграбили какой-то город и надели на себя кто что смог утащить: один в крестьянских сапогах и в сюртуке, другой надел на голову цилиндр, девушки в шляпах, а новые верхние юбки, опасаясь дождя, завернули кольцами, спасательными кругами на бедрах. И будь тут ненастье, дождь, все равно ей непременно нужно три раза в день переменить свой туалет: обычай, наверно, перенесенный в деревню господскими нянями.

Как ни пыжатся ораторы, произнося иностранные слов в своих речах, как искусственно ни вздувается ими ненависть к помещикам, к «буржуям», все это не они сами, почивающий на них дух обезьянства и насилия.

Скажут, что это «переходное время», но всякое время есть переходное, правильнее было бы сказать, что это переходное время от обезьян к человеку: мы теперь видим своими глазами, что человек действительно произошел от обезьяны.

23 Мая. Свободу понимают так разнообразно, что для суждения о ней необходимо обратиться к опыту: лакмусовую бумажку надо найти и посмотреть в это время свободы, насколько эта бумажка свободы покраснела. Это состояние духа от неизвестных причин: поет человек, а отчего, неизвестно. Нытиков теперь нет, много испуганных, но нытиков нет: жизнь интересная.

Теперь много мальчиков, бегущих за бабочкой свободы, но столько же людей, вновь свободы лишенных.

Федот «измывается» над Лидией: «Пахать, пахать больше не буду, напахался, так жить у вас буду, а па-хать-ать отпахался…» lt;Лидия отвечаетgt;: «Будет же кто-нибудь пахать?» — «Мало ли что: для себя, а для других больше пахать не будем».

В Лысовке все еще живут, как в старые времена, до них не дошло. Дуничка приехала с Арсением в нашу бунтовскую волость и ужасается беззаконию. Арсений же, быстро ознакомившись с положением, сказал: «Какая у нас в Лысовке еще темнота!»

Когда помещик во время ли сенокоса или уборки хлеба lt;соgt; своими рабочими не справится и нужно поклониться мужикам и они на короткое время становятся господами, помещик как бы теряет власть свою, то вот как ведет себя мужик, похоже lt;наgt; теперешнее положение правительства — во власти разных советов рабочих, солдатских, батрацких — уж они-то ломаются, вот уж они-то измываются: доверяем постольку, поскольку и прочее. Будь водка, но водки нет, и власть бессильна.

— Денатурату, — говорят, — дашь — сделаем.

Но у помещика и денатурату нет. Вот этого денатурату — власти — и нет у правительства.

Оратор-солдат расскажет мужикам про иностранную политику, что вот-де нужно действовать без захвата чужих земель, потом прочтет из внутренней политики программу, что во внутренней политике нужен захват чужих земель, и пункт этот своей программы назовет законным. Тогда выступает комиссар и говорит, что закона такого нет, и если они соглашаются с этим, то они, значит, не доверяют правительству.

— Как не доверяем! — кричит оратор, — мы доверяем ему вполне, поскольку оно нам доверяет. — Поскольку оно, стало быть, с нами! — подхватывает весь митинг. И начинается лицемерное ломанье. А если комиссар стоит на своем, его смоют. И если он потом, уже смытый, говорит не как должностное лицо, а как гражданин, физическое его бытие в явной опасности.

Тогда к нему, смытому, забитому, униженному, потихоньку подойдет какой-нибудь благоразумный мужичок и скажет — Товарищ комиссар, а нам это необходимо, о чем вы говорили, чтобы закон и подчинение власти. — Почему же вы не стояли за меня и даже руку подняли за солдата? — Разве можно, — отвечает он, — я вам совет дам: просите правительство, чтобы вам для охраны давали казаков, много тогда найдете приверженцев и даже часть, а может, две части…

Конец имения.

Митинг. Снимают рабочих. Сундуки проверять! Критический момент имения Стаховича. Речь поповны. Ночь бессонная: переход к ручному труду.

24 Мая. Чувствую себя фермером в прериях, а эти негры Шибаи-Кибаи злобствуют на меня за то, что я хочу ввести закон и lt;порядокgt; в этот хаос.

Внутренний немец: они видят его в помещике (перенесли на меня), а я его вижу в них, в этом солдате-ленинце, который посеял дух раздора между Кибаями и Шибаями. Я потому и чувствую себя военнопленным у этого внутреннего немца.

Депутат

Сбились мужики, смялись, запутал их солдат совершенно, хотели, было, прямо с митинга идти снимать у Стаховича рабочих. Известно, что из этого бы вышло: человек триста пойдут — кто к Стаховичу снимать рабочих, а кто в парники, в сад, в дом. Барышня остановила толпу своей речью: смялись мужики, сбились и постановили отправить в Петроград депутата, узнать, что делать с землей.

С одним депутатом вышло так, что съездил, собрались его выслушать, и когда он хотел рассказать, то ничего не может рассказать. Спрашивают: где был, что видел, что слышал. «Был, — говорит, — везде, все видел, все слышал, а рассказать ничего не могу, забыл». Бились, бились с ним, ничего не выходит, отложили до другого дня, опять собрались. И опять ничего, спутался, смялся человек и забыл все совершенно. А на дорогу ему дано было сорок рублей! Думали, думали, что делать с ним, и постановили: арестовать. Вот ведь какие депутаты бывают!

28 Мая. Как лучше: бросить усадьбу, купить домик в городе? Там в городе хуже насчет продовольствия, но там свои, а здесь в деревне, как среди эскимосов, и какая-то черта неумолимая, непереходимая.

3 Июня. Обнаглели бабы: сначала дрова разобрали в лесу, потом траву, потом к саду подвинулись, забрались на двор за дровами (самогон гнать) и вот уже в доме стали показываться: разрешите на вашем огороде рассаду посеять, разрешите под вашу курицу яички подложить

6 Июня. Юридические лица в мужицких чертах. Вопят о необходимости власти, и в то же время никто не хочет ей добровольно подчиниться. Нет, власти не хотят, палки хотят для ближнего, а для себя хотят власти, чтобы властвовать. Властвующие ищут властомых, и эти ищут властвующих.

Раньше в Российской империи жил я, как в степи бескрайней с миражами, границы ее — желтые горы на юге и lt;востокеgt; и леса лиственные на западе…

Теперь все мое существование зависит от ближайших границ Соловьевской волости. Возникают общины, новые юридические лица, и жутко и смешно наблюдать, как черты знакомого с детства мужика Ивана, Петра, Сидора переходят в черты юридических лиц.

Вот у меня в овраге был выращен лес. Оврагов у нас всюду очень много, каждая деревня могла бы приставить к своему оврагу сторожа для охраны насаждений, и все бы вокруг лесами были бы очень богаты, и не было бы оврагов. Десятки лет мы оплачивали лесного сторожа, и ему жилось в лесу хорошо: он откармливал в лесу коров, продавал их, держал свиней, овец. Теперь наша Соловьевекая республика запрещает мне пользоваться лесом: лес объявляется собственностью государства.

Я соблюдаю и этот явно несправедливый закон: воз дров, который взял я из леса, был привезен мной еще до постановления, после я не брал ни сучка. Но как только состоялось постановление о государственной собственности, бабы потащили из леса дрова. — Из какого леса дрова? — спрашиваю баб. — Из государственного, — отвечают бабы.

Через две недели весь лесок опустошен. Знаю, что дрова эти пошли на самогон, я хочу извлечь из своего леса лишь нравственную выгоду. Я собираю сход и указываю на расхищение государственной собственности. Прижатые к стене мужики говорят, что это я сам виноват: видели, что я взял (тот воз до постановления). И теперь назначают следственную комиссию нашей общины, нашего комитета; юридические лица совершенно с теми же уловками, как Иван, Петр, Павел — наши барские мужички, заявляют комиссии, что дрова вывез сам владелец. И всюду, если вы увидите потраву и всякого рода разграбление, то всюду вам скажут, что разграбил сам владелец.

От земли и городов

Как у Соловьевских мужиков проскочила земля между пальцами.

По сю сторону Глинища живут Кибаи, а по ту сторону Шибай метятся на землю Стаховича, на его клевера богатейшие: вот, думают, пустить бы на клевер стада, повытравить, а потом поделить и распахать.

Задумали это дело, а решить не смеют: боятся, как бы не повернулось на старое, как в пятом году, и еще боятся Кибаи при дележе с Шибаями ошибиться.

Посылают в город хорошего, правильного мужика Трифона, не беда, что неграмотный, зато руку мужицкую твердо держит, и земля между пальцами у него крестьянская уж не проскочит.

Приходит Трифон в собрание и садится на стул у окошка и слушает. Вот выходит первый оратор и говорит:

— Мне, товарищи, верьте, если я сказал А, то непременно скажу Б.

И Трифон же на первых словах остановился и загадку эту решает, что бы это значило. Выходит второй оратор:

— Земля, — говорит, — Божья! Третий оратор на этого накинулся:

— Земля, — говорит, — не Божья, как сказал предыдущий оратор, земля, товарищи, ничья!

Это запомнил хорошо, что ничья, и опять вернулся к загадке. Трифон хорошо знает, что это, а вот как быть с первой загадкой: «Ежели сказал А, то беспременно скажу Б». Человек Трифон неграмотный, трудно ему эту загадку разгадать, и человек он притом аккуратный. А тут в собрании шибануло на него табачищем. Замутилось в голове, руки на животике сложил ладонями и палец в палец твердо держит руки, чтобы земля не проскочила, голову свесил на грудь, лоб наморщил, все думает, думает, что это значит.

Так он и уснул от табаку, а главное, от мысли: «Ежели я скажу А, то беспременно скажу Б». И на этом уснул, а ладонями землю прижимал, пальцы все держит твердо.

Как раз тут-то и выходит настоящий оратор из Петрограда от социалистов-революционеров, председатель крестьянского союза, товарищ председателя христианского совета, член Исполнительного Комитета и приветствует всех товарищей от С. р. и С. д.

Речь его верная, что самим мужикам землю никак нельзя разделить, а нужно устроить Земельный Комитет.

— Смотрите, — говорит он, — товарищи крестьяне, организуйтесь скорее, только не проспите, чтобы у вас не проскочила земля между пальцами!

И закончил речь так:

— Самый лучший бриллиант сверкал в короне самодержавного царя, а ныне он сверкает в короне самодержавного народа.

Тут как ахнут все в ладоши. Пробудился Трифон, вскочил с испугу — как, что? — спрашивает, распустил пальцы, и земля проскочила.

Собираются на выгоне Шибай и Кибаи, спрашивают Трифона о всем, что видел, что слышал. Речь Трифона короткая:

— Земля, — говорит, — ничья, берите!

В ту же ночь табуны Шибаевские и Кибаевские выступают на клевер Стаховича, наутро скот выступает, семьсот коров, две тысячи овец и еще с каждого двора по свинье с поросятами. В две недели семьдесят десятин богатейшего клевера как не бывало. Выезжают тогда Шибай и Кибаи землю делить — с грехом пополам поделили. Выезжают пахать клеверище. Мыслимо ли пахать клеверище сохами! Ткнул один — сломался сошок, ткнул другой — сломался другой. Поломали сохи все начисто, а тут еще беда: яровые зажухли от весенних холодов и от летней сухмени. Яровых не будет, и клевера потравили, и земли не могут взять.

Один кузнец богатеет и радуется: день и ночь сошники наваривает. Раньше называли его Алеша да Алеша Голодран, а теперь к Алеше и не подойдешь без поклона:

— К вашей милости, Алексей Семенович, нельзя ли сошничек наварить?

11 Июня. Светлый дождь летний большими каплями падал на пруд весь день, но вода пруда не посветлела, напротив, стала еще много мутнее…

Ураганом промчались по нашей местности речи людей, которые называли себя большевиками и плели всякий вздор, призывая наших мирных крестьян к захватам, насилиям, немедленному дележу земли, значит, к немедленной резне деревень между собой.

Потом одумались крестьяне и вчера постановили на сходе:

— Бить их, ежели они опять тут покажутся.

Начались в комитете настоящие деловые заседания.

Раньше было страшно, теперь стало скучно: пока мужички что обдумают, выговорятся, придут к соглашению, отупеешь в жарище, духоте до того, что уж и не в состоянии следить за прениями. Целый день, и обыкновенно рабочий день, уходит на заседание. В семь утра заходит за мной депутат нашей деревни, идем на собрание. В восемь достигаем места, садимся на бревне возле потребилки и дожидаемся других депутатов. К часу все соберутся в школе, и начинается заседание до темноты.

Протокол или самосуд

Не желая соперничать с настоящими демагогами в вы даче крестьянам векселей на землю и волю, отмерил я себе трудовую норму земли для прокормления своей семьи, принялся возить навоз и пахать.

Должен признаться, что в этой перемене образа жизни играло роль и здоровое мое честолюбие: мне хотелось победить таким образом пустозвонов митинговых и привлечь крестьян на путь труда и созидания. Что я человек здесь самый образованный — всем известно. Я думаю — что если на этой репутации пробивать еще репутацию настоящего труженика — хозяина, то все общество окажет мне величайшее почтение, и слово мое будет первым во всей нашей Соловьевской республике…

В первый же день, яко тает воск от лица огня [267], растаяла вся моя тревога за личное существование, а через несколько дней я о ней совершенно забыл, и мне стало все равно. Только вдруг иногда приснится ночью, будто ем я, уплетаю какие-то удивительные, чудесные конфеты. Не раз я раньше видел во сне чудесные яблоки, такие большие, такие румяные и веточки такие необыкновенные, райские. Но конфет я никогда во сне не видел, и таких чудесных никогда не ел в своей жизни.

Скоро я убеждаюсь, что дело мое получает силу. Воро вали раньше на хуторе у меня ужасно, придешь, бывало, пожаловаться, и дай Бог ноги унести, а не то, чтобы вызвать сочувствие. Теперь прихожу, собирают сход и говорят:

— Вора лови и крой дубинкой!

— Крой дубинкой, крой дубинкой! — благословляют меня и напутствуют все.

Проходит несколько дней, я работаю с утра до вечера, и рожь на восходе опять по-прежнему встает передо мною, на закате светится и опять для меня таким светом и таким цветом, какого я никогда ни у какого хозяина не видел…

— Приидите ко Мне все обремененные! — просите ме ня lt;1 нрзб.gt; в умилении на закате и на восходе.

И вот приходит ко мне однажды человек Артем. У него поддевка хорошая, кроме надельной, есть своя купленная десятина и одна десятина арендованная — всего три десятины.

Потом приходит ко мне другой человек — Архип: у него нет купленной земли, но зато две десятины арендованной.

Я говорю им о социализме настоящем, немитинговом, рассказываю им о социализме не как о разрушении, а о творчестве, как об ученом труде.

И они мне поддакивают, и они готовы со мной соединиться против горланов.

Мы соединяемся.

Вечером я ловлю отчаянного вора на своем дворе, он та щит ось и тележные колеса. Вора я привожу на деревню и собираю сход.

— Что же с ним делать? — спрашиваю.

— Все, что вам будет угодно, — отвечают мне. Самолюбие мое удовлетворено. Я победил, сила за мною. Вор жалок, вор плачет.

Вора я отпустил и как наказать его — прошу дать мне подумать дня три.

— Все, что вам будет угодно!

Через неделю я не помню о воре. На пахоту опять приходят Артем и Архип.

— Как же с вором? — спрашивают.

— Что же с ним делать?

— Ничто, как желаете: протокол или самосуд, как вам будет угодно…

Источник собственности — баба, хозяйка. Пока я вижу этих деревенских баб в своем первобытном состоянии, я не поверю ни в какое обещание земли и воли.

Трудно в хозяйстве не пахать, не косить, не чистить стойла, а трудно путаться с веревочками, с ремешками, следить, чтобы не разорвалась кожа на хомутовых клещах, вовремя смазать, вбить нужный гвоздик, повесить на место, «прибрать», выйти ночью на брех собаки, последить, чтобы там не украли дрова, там не вырвали траву, заметить готовую оторваться подкову — все эти мелочи составляют необходимое условие тех больших полевых работ, которые всякий мало-мальски здоровый человек может выполнить с удовольствием. (И это мало было известно отцу моему, Левину, описанному графом Толстым. [268])

На меня, сына его, владельца трудового наряда земли и старинного парка, пала двойная тяжесть: и что я вместе крестьянин-барин, и что я по крестьянству же работаю, как и он.

Вместе со старинным парком мне досталась мечта о земле как всенародной собственности и с обязанностью распутывать веревки и самому ездить за водой и в кузницу, взгляд на крестьянина как на существо жестоко эгоистическое безнадежно запутывается в этих веревочках. Я гораздо сложнее своего отца, потому что ко всей силе чувства радости земли ко мне прибавилась вся сила чувства ее горечи.

Крестьяне наши вообще готовы на какие угодно жертвы, и комиссару ничего не стоит вызвать в них эту готовность. После этого обещания следует самое трудное для русского человека: пойти домой, взять и отвезти или отнести на место, куда следует дать. Раньше приезжал за этим урядник, а теперь нужно самому, и вот это-то теперь, чтобы самому, это трудно.

Сколько раз я задумывался, на чем держится пустыня моего хутора.

14 Июня. Скосили сад — своими руками. Чай пьем в скошенном саду, а с другого конца скошенное тащут бабы.

Идем пугать баб собакой, а на овсе телята деревенские. Позвать милиционера нельзя — бесполезно: он свой деревенский человек, делает свое дело, пашет или возит навоз, кум и сват всей деревне и против нее идти ему нельзя. А денег получает 100 р. в месяц.

Сосед мой читает французскую революцию и повторяет: «Робеспьер, Робеспьер!» — вероятно, он это относит не к бабам и нашим милиционерам, а к тем, кто устилает путь в ад добрыми намерениями (Керенский).

Неудобства самоуправления: урядник — власть отвлеченная, со стороны, а милиционер свой, запутанный в обывательстве человек. Председатель земской управы Мишуков был старостой у Стаховича, можно себе представить, сколько у него местных личных интересов! И так из государства с границами далекими, как горизонт, постепенно переходишь в мелочную волостную республику.

Приезжают два члена земельной комиссии описать мою землю, два малограмотных мужика, один спрашивает, другой записывает, спрашивает небрежно, без плана, записывает на грязном лоскутке бумаги кривульками, путаными рядами, вверх, вниз, сбоку нечиненым карандашом, слюнявя и облизывая пальцы. Объясняю им, как что нужно разграфить бумагу и над графами заголовки подписать. Шемякин суд [269].

— Дожидаемся, — говорят, — дезинфекции. Что такое «дезинфекция», объяснили: «Конторские книги».

Соседу рассказываю про дезинфекцию, он смеется и го ворит: «Робеспьеры, Робеспьеры!»

С каждым днем налетают бабы: у Лидии Михайловны взорвали лук, посаженный для себя возле самого дома. Непонятно, куда делись, чем занимаются теперь маленькие девчонки, которые раньше ходили на полку огородов по имениям и хуторам.

Вот еще большая новость: отказываются от земли. Сус лово чуть не разодралось из-за земли с Лёвшиными. Упросили Лёвшинские Лидию Михайловну написать Земельному Комитету, что передает землю свою Лёвшинским. Комитет согласился. А вот, когда пришло время пахать, отказываются: тот не идет, другой не едет. И постановили всем обществом: от земли отказаться. Это новое доказательство, что земля, которой ждут эти люди, не земля Адамова, место применения труда, а земля Революции — Соблазн.

Толстой не прав, говоря, что человека трудящегося, семейного, скромного не может коснуться «анархия», потому что за такого человека будет большинство, которое состоит из таких же людей. У нас в Хрущеве единственный настоящий труженик дворовый человек Иван Митрев. У него не было аршина земли. Снял кусочек в аренду под огород. Из года в год стал разделывать и торговать овощами. За десятки лет нажил денег, стал арендовать пахотную землю, купил десять десятин. Уверен я, что и его обидит так же, как помещика, то самое Толстовское большинство, если один только большевик приедет и скажет против него на митинге.

Дело в том, что честное большинство образуется всегда уже после обиды и существует не в действительности, а только в воображении авторов романов с хорошим концом.

15 Июня. Молитва пастуха. Из одного стойла я хочу перегнать овец в другое, почище. Выпускаю овец из грязного стойла, направляю в другое, почище. Занимаем все свободные выходы, выпускаем овец и направляем в новое стойло. Одна овца не желает идти в новое, повертывается назад, и все овцы мчатся на старое место. Так несколько раз делаю и все не могу справиться: овцы опять попадают в старое стойло. Тогда я, Пастух, овечье Верховное Существо, хватаю одну овцу и бросаю, куда Мне нужно, за этой брошенной Мною передовою овцой разом бросаются все в новое чистое стойло.

О, Боже, разбери наше смутное время и перекинь передовую овцу в новое чистое стойло!

В ненастное время, когда все богатые красивые птицы умолкают и прячутся, вылетает из дупла старого дерева худая серая птичка Пролетарий и наполняет сад однообразным металлическим звуком: «Пролетарии всех садов, соединяйтесь!» Как только начнет проходить ненастье, на небе показывается радуга и поднимаются голоса других богатых птиц, звук этой нищей птички в саду исчезает, и природа живет своей обычной, сложной, мудрой и несправедливой жизнью.

С детства я очень интересовался явлением серой птички в ненастье, и раз проследил, куда она исчезает: за старым амбаром заросшая бурьяном была древняя дикая яблонька, и в этой яблоньке дупло черное, величиною в кулак. Я заметил, что серая птичка туда нырнула, просунул руку в дупло — и вот там по-змеиному зашипело. В страхе я бросился бежать от змеиного шипа. Так, в детстве я словно обжегся об эту маленькую серую птичку, в юности пострадал за «пролетария» и теперь с удивлением смотрю вокруг себя, как все молодо, как эти бородатые дети все еще живут теми же самыми младенческими чувствами и говорят юношескими словами иностранными.

И в ненастье, когда вылетает эта серая птичка, я до сих пор вспоминаю…

На упреки отвечает Горький: «А я что вам говорил, я говорил вам, какой испорченный наш народ, вы же о нем и судили по Достоевскому».

Это неправда: всеми этими материалистами, марксистами поднята только одна враждующая Русь, озлобленная, темная. Прислушайтесь к выражению ее голоса: сколько слов иностранных! Вся Россия говорит, начиная от деревенского мужика до писателя, словами иностранными. «Мы все в Москве, гарнизонные солдаты, — говорит дезертир, — организованы, мы все превзошли и даже знаем слова иностранные».

Куда делась мудрая притча, лукавая сказочка, внезапные словечки, тут же на ходу лично создаваемые, куда девалась вся эта неожиданная русская литература? Разве так говорит настоящая Россия? Такая ли мать моя?

Нет, Горький, вы не правы. Злого духа вызываете вы сами, передовые марксисты, социалисты и пролетарии. Идея ваша ни хороша, ни дурна, но средство ваше обратить всю страну, всю нашу природу в стадо прозелитов иностранной фабрично-заводской пролетарской идеи — дурное. Мне вас жаль, потому что в самое короткое время вы будете опрокинуты, и след вашего исчезновения не будет светиться огнем трагедии.

И почему вы так нападали на Распутина? Чем этот осколок хлыстовства хуже осколка марксизма? А по существу, по идее, чем хлыстовство хуже марксизма? Голубиная чистота духа лежит в основе хлыстовства, так же как правда материи заложена в основу марксизма. И путь ваш одинаков: искушаемые врагами рода человеческого хлыстовские пророки и марксистские ораторы бросаются с высоты на землю, захватывают духовную и материальную власть над человеком и погибают, развращенные этой властью, оставляя после себя соблазн и разврат.

Царь погиб в хлыстовской грязи от раздробления и рас пыления неба (духовного целого), а вы погибнете от раздробления земли. Мало ли что вы кричите: «Соединяйтесь, организуйтесь!» И там говорили не «Я», а «Мы, Божею милостью».

Вы создали контроль Советов и Съезда Советов над на шей пищей. Но поверьте, что над духом моим не вам, пролетарии, создать контроль. Вот теперь в Соловьевской республике неграмотные мужики торжествуют, что я должен сам пахать землю и есть не более двух фунтов в день черного хлеба. А я этим счастлив, и все мое горе в том, что их, разнузданных земными посулами, не могу приобщить в свой духовный совет и материально приближенный к ним теперь вплотную, духовно дальше, чем в злейшее время царизма.

И я говорю вам последнее слово, и вы это теперь сами должны чувствовать: дни ваши сочтены. Аввадон скоро погибнет. Не буржуазия, которой вы так боитесь, погубит вас, не люди прошлого, земледельцы. Вас погубит Солнце. Ветер, Дурная муха и Сухорос. Вас погубит та сила природы, которая называется Мудростью.

После вашего царства вырвется наружу с великой силой стремление человека к свободе.

В час ночи на дворе собаки поднимают гам, вой, слышится чей-то голос:

— У вас тут никаких правов нет!

Тележка стоит у балкона, голос опять, знакомый го лос, повторяет:

— Никаких нравов нет!

— Кто там?

— Милиционеры.

— Ты, Архип? — Я!

Едет пьяненький из города. Заехал проверить, есть ли у нас караул.

— Я же, — говорит, — власть, я должен проверить? Что же караулить, Архип, у нас все взяли вы, амбары пусты и караульщика содержать нам нечем.

— Ну, что ж, правов у вас нет.

— И поздно, Архип, теперь время спать и нам и тебе, поезжай с Богом!

— Ну, что ж!

Это он вот зачем приезжал: на случай, если нас тут ог ра-бят или зарежут, так чтобы отговориться: «У них караула не было!»

Почему не поют птицы «Благословение», я понимаю: Хозяин земли тоже ломает себе голову и делит, переделывая все на мельчайшие части, делит, зачеркивая план, вновь чертит и вновь зачеркивает, создавая большую картину новой земли.

Бедняки земные думают, что сами делят и что в этом конец и начало и все в этом дело — по скольку саженей достанется священной обетованной земли (чернозема) на живую душу. И солдатки, обиженные и ничего не понимающие, пишут письма мужьям: «Тебя, Иван, тебя, Семен, тебя, Петр, мужики обделили. Бросайте войну, спешите сюда землю делить…»

Прошение мое изготовлено, бумажку читаю — очень довольны! Передаю. Благодарят. Я тоже благодарю за навоз и беру в свои руки кобылу.

16 Июня. Прачка говорит:

— Какое наступление! Вот что солдатик из-под новой мельницы сказывал. Посылают будто бы из их полка двух на караул. Становятся на караул часовые, а из ямы вылезает шестнадцать головорезов и зарезали часовых. Посылают еще двух, и этих зарезали… Тогда весь полк выходит, окружил яму, пятнадцать убили, а шестнадцатого пытать, кто они такие. Сколько ни мучили, ничего не сказал.

— Кто же эти головорезы: изменники, шпионы, русские, немцы, австрийцы? Может, большевики?

— Вот то-то и горе, неизвестно кто, помер шестнадцатый и ничего не сказал.

Личный пример. Земли у нас мало хорошей, а размытой земли, оврагов на всех хватит. Я свой овраг засадил лесом и держу, уже много лет караульщика. Вдруг комитет объявляет: «Лес государственный!» Сломалась оглобля — не дают оглоблю срубить, ось, крюк не могу в своем лесу выбрать. А воры весь день тащат из леса все, и караульщик слова им не скажи. Обида выходит великая, и во всем виноваты безлошадные и бескоровные, время такое, их сила: надавали им векселей царства небесного на земле, вот они и радуются. Ладно же. Не векселями буду действовать, а личным примером. Долой тетрадки, записки и дела общественные. Отмеряю трудовую норму и пашу землю сам. Пашу и пишу — славно! Тревога проходит. И должно быть, время безлошадное проходит. Прихожу на деревню, жалуюсь на сходе: воры государственную собственность обижают, что делать? Безлошадные молчат, однолошадный Семен говорит:

— Вора лови и крой дубинкой!

— Крой дубинкой, крой дубинкой, — кричат все однолошадные и однокоровные.

Безлошадные молчат, двухлошадные и двухкоровные тоже говорить еще опасаются.

Я пашу, а время еще переходит, и народ уже ходит ко мне на пахоту, и слышу, одобряет меня народ: пашет человек, личным примером действует. Смелость у меня является большая: караулю в лозинах час, два и хватаю за рубашку вора Ивана. Тащу Ивана на сход. Молчат безлошадники, бескоровники, молчат однолошадники и однокоровники, двухкоровники и двухлошадники — все на моей стороне.

— Что же, товарищи, — говорю, — с вором делать?

— Как угодно, — отвечают двухлошадники и двухкоровники, — на ваше усмотрение, протокол или самосуд, как вам будет угодно.

Я прощаю вора и ухожу пахать пар. С каждым днем растет ко мне уважение. И вполне понятно: человек охраняет государственную собственность и действует исключительно личным примером.

17 Июня. Один солдатик раненый сказывал, что где-то в атаку ходил с Ефимом, а после атаки Ефима с ними не было, но и в раненых и в убитых не было. И тоже если бы в плен попал, то почти за три года из плена прислал бы письмо. По всему выходит, нет его в живых. Но Таня, жена его, молодая, бездетная, даже на улице не гуляет. Вот наступает время революции, кругом все говорят, что скоро мир, все бабы радуются, Таня говорит:

— А хоть бы и не надо мира.

Одна Таня в деревне стоит за войну «до полной победы», оттого, что Таня, пока идет война, все надеется, вернется Ефим после войны: кончится и все кончится. И надеяться будет не на что. Бездетная, молодая, а скромница — в праздник не выйдет на улицу. И все тупит в землю глаза.

Революция своим чередом, а Таня живет своим чередом: земли ей не нужно, и воли не нужно, и какого-то женского «равноправия» тоже не нужно. Время идет, леса одеваются, зацветают сады, и вот уже Троица. Отсеялись, а комитет ходит на собрания, чинно беседуют о земле, что вся земля после войны и Большого Собрания будет мужицкая, только бы война кончилась. И живут мужички без царя и без начальства хорошо, шалят с самогоном немного, но это что за беда.

В Троицу случилось, за обедней, во время великого входа батюшка помянул «Благочестивейшего самодержавнейшего», и сейчас же… «ах! «державу Российскую!». Старики, да и все наши поняли, что батюшка «отцикнулся», а какой-то новый солдат, какой-то чей-то товарищ стал шуметь, за ним все шуметь. Едва-едва без греха удалось батюшке обедню закончить. После обедни на выгоне выкинул этот солдат красный флаг и говорит:

— Мы большевики…

Что такое он говорит, трудно понять, кружит, говорит, и все к этому: мы большевики.

Такое что-то новое, ни на что не похожее говорит, и чтобы вот сейчас сию минуту как-то сразу нужно по-новому всем, а там все пойдет так. В следующее воскресение назначили батюшке поверочный молебен на лугу, приносят хоругви, приносят со всех деревень красные знамена. Запугали батюшку, ни жив, ни мертв служит, а под конец самый, видно, справился, и вдруг: «Победы Благоверному императору… ах! «державе Российской!» Опять на поверочном молебне батюшка отцикнулся.

И началось, и началось! Кипит, горит Митинг на выго не, с каждым днем, как пожар, разгорается.

И так оно похоже на этом митинге, будто все бегут куда— то во весь дух, впереди бежит тот самый большевик, он гол и ничего не боится и во весь дух кричит: «За мной, товарищи, земля, земля за мной, бабы, мир, мир!» Ближе всех к нему бегут бабы, за бабами малоземельные, за малоземельными однолошадные, за однолошадными двухкоровные, и, делая вид, что тоже бегут, совсем трусят двухлошадные.

Говорит оратор, будто во весь дух бежит, час, два гово рит, сядет на землю и все говорит, уморится, подождет чуть-чуть — передохнет и опять говорит час и два. Потом скажет: «Не расходитесь, я сейчас», — сходит в сторонку, и опять до темноты говорит.

Таня не ходит на митинги, бабенки, однако, ей рассказывают:

— Видели самого Митинга, выходит черный, лохматый, голос грубый и говорит: «Пощупаем барские сундуки».

Не стоит ходить: Митинг страшный.

Павел, Фиона, Васька, Ванюха — семья рабочего, семья барина. Снимают рабочих. Господа берутся сами работать и повторяют то, что осуждено в семье Павла.

Имение — рай. Большевики зовут в рай, мужики идут грабить. Там в саду пожар.

В раю разгром. Изобразить всю смуту. Сирень.

18 Июня. Тяжелое положение. В семье создалось так, будто на митинге мужицком я рассказываю о настоящем социализме, а они ждут только одного, когда я им разрешу захватывать и делить землю — полное непонимание.

Сказка о быстром тельце. Теленок захотел присоединиться к человеческому быстрому времени и, когда попал в этот круг, в три дня стал lt;огромнымgt; быком и попал под реквизицию.

Время такое головокружительно быстрое, кажется, все куда-то летит, но вот попадается на глаза теленок, жует он по-прежнему медленно, ровно, попади он как-нибудь в связь со временем, зацепись хвостиком за человеческое быстрое время — ив какой-нибудь час стал бы огромным быком. Но это чудо не совершается, и природа творит свое дело, не подчиняясь желанию человека. Так что с природой считаться нужно.

Черты сельского комитета. Пункт первый: заявление Танеевской старухи, просит лесу на избу.

— Передать в Земельный Комитет. Дьякон шепчется с председателем.

— Будет шептаться!

Пункт второй: инвалид просит хлеба.

— Передать в продовольственный комитет. Пункт третий: нераспечатанный конверт.

— Почему же вы его не распечатали?

— Не получил полномочий. Распечатывает пальцами, не слушаются пальцы.

— Все пальцами, все пальцами, Абрам Иванович! — говорит дьякон.

— Ну, что ж!

Конверт все не поддается.

— Холстина!

— Холстина! у кого нож? Вырезали, вынули, бумага большая — ого-го!

Сошник погнулся, и плуг стал забирать вглубь. Государство в образе сельской жизни. Плуг мой зарыл ся глубоко в землю, ни приподнять рукой, ни вытащить лошадям.

Политика — это маховик государства, сейчас он вертится быстро без передаточного ремня: молотилка стоит и еле молотит. Правда, неудивительно ли это: на всех политических съездах, советах крестьяне призывают к единению и сами крестьяне делают такие постановления и заключения, будто они самые настоящие социалисты. Земля есть и у социалиста, и у христианина, но земля крестьянская — планета.

Царство Божье здесь на земле — соединение в добре — вот это и есть земля.

Но оставьте маховик-политику и посмотрите на молотилку-общество: там идет не соединение, а такое разъединение, каких на Руси никогда не бывало. Вот лежит земля, подлежащая дележу, а делят уже две недели и никак не могут разделить: и каждый день обида, раздражение вырастают, и вот-вот будет беда. Вы подходите и говорите:

— Не делите землю, пашите сообща, а хлеб потом раз делите по работе.

Вам отвечают:

— Кто будет работу считать?

— Выберите десятника, как в больших экономиях.

— Ничего не выйдет.

— Да почему же?

— Потому что наш брат сукин сын: у другого лошади нет, дай ему, скажет, лошадь общая. Земля общая, но лошадь, скажите, я же ее наживал, я работал, а он сидел на трубе галок считал и тоже — общая!

И вот мерят друг друга: однолошадные и безлошадные — кто прав из них?

Сила человека, нажившего лошадь, и сила человека, нажившего мысль добрую. К сожалению, у безлошадного мысль одна: себе получить лошадь. У него действительно нет ничего.

Не соглашаются, делят землю на мельчайшие кусочки, по три сажени на душу. И так видно по людям, как они делят, что за их спинами, и бабы делят что-то между собой, и бабы эти — злейшие-презлейшие, за одно куриное яйцо готовы между собой разодраться. И что никак это невозможно — ремень с маховика надеть на шестерню молотилки и чтобы все это согласно задвигалось.

Вопрос: когда крестьяне поделят землю, что они будут требовать? Вероятно, дешевые цены на городские продукты, и смута будет развиваться в этом направлении.

В Петрограде, с высоты полета государственной птицы, многим кажется, что наша революция социалистическая, а на месте, где-нибудь в Соловьевской волостной республике, революция эта чисто буржуазная. Не буржуазная и не пролетарская, а безлошадная.

Какая разница между теми и другими? Возьмем отношение населения к землепользованию. Если бы деревенский пролетарий думал о социализме, то зачем бы ему делить землю на такие мельчайшие подушные части и еще такую землю, которая только в чаянии будущего кажется ему своей землей. Почему бы в чаянии будущего не обработать ее сообща, ссыпать зерно в общий амбар и потом разделить выручку?

Член земельного комитета у пунктовщика Христом Богом выпросил лошадь. Отказывал пунктовщик, потому что ему денег с времен революции не выдавали: касса волости пуста. Выпросил лошадь член и едет на дрожках в город. Лошадь некормленая на полдороге остановилась. Член — делать нечего! — пускает ее в овес и, озираясь, на все стороны поглядывает, побаивается: овес — государственная собственность.

Дрова — государственная собственность. Рожь — госу дарственная собственность (мытарство с потравами). А гречиха, просо — то не государственная собственность.

20 Июня. От немца-германца перешли к немцу внутреннему — царю, помещику, капиталисту, теперь переходят к соседу, у которого не одна, а две лошади и есть, кроме надельной, десятина собственной земли и две десятины арендованной. Последний этап этого процесса, когда сознают, что немец-враг — в душе каждого отдельного человека: враг внутри меня самого — тогда начнется расцвет революции.

Изобразить все этапы врага внешнего — германца, внутреннего — немца, чиновника-врага, помещика-врага, соседа-врага, бабу-врага в одной душе (Иван Михалыча) и потом привести врага в свою душу и к социализму Христа.

21 Июня. Докладываю, что все комитеты уездные и волостные в настоящее время принимают вид деловых собраний.

Всю пору пережитой смуты сельское население в настоящее время склонно считать виною людей, которые называли себя большевиками.

Характерно в этом отношении, что вчера при обсуждении нового закона о земских выборах собрание председателей существующих волостных управ постановило: допустить в избирательную комиссию с совещательными голосами представителей от всех политических партий, кроме «большевиков».

Но мирный и деловой характер собраний можно объяснять и тем, что жизнь ушла из комитетов.

Жизнь теперь там, где землю делят. Вот уже третью не делю крестьяне, забросив вспашку пара и возку навоза, делят по живым душам пары помещиков и сгоняют арендаторов.

Передача в земельный комитет этих паров соверши лась при создавшихся условиях невозможности обработать землю. Иногда же путем прямого захвата. Так, например, у Стаховича было стравлено крестьянами 90 десятин клевера 1-го года. После чего клеверище было разделено и вспахано сохами или же плугами, которые были выданы из экономии Стаховича. Нечего говорить о вреде, причиняемом государственному хозяйству этим способом захвата. Гораздо серьезнее захват земли арендаторов.

Кроме хуторянина — столыпинского мужичка» в каждом селе Елецкого уезда существуют не менее крепкие земли и гораздо более многочисленные арендаторы. В большинстве случаев они арендуют 2–3 десятины в клину, имеют 1–2 десятины купленной земли, что позволяет им иметь из живого инвентаря пару лошадей, пару коров, десятка два овец, из мертвого инвентаря плуг, иногда жатку. И вот этих хозяйственных крестьян теперь устраняют от аренды и их землю делят на мельчайшие части. Безлошадные, которые никогда не имели «никакой скотности», получают тоже свою часть и, не будучи в силах и такие части обработать, вступают в разные сделки с соседями. Есть указания на признаки спекуляции в этой области.

Само собой понятно, что при таком равнении по безлошадному, по природе или но несчастию бесхозяйственного сельского пролетария, происходят каждый день столкновения, сила общего духа падает, и нравственность понижается до последней степени.

Земельные комитеты в очень слабой степени могут ослаблять раздоры, потому что до сих пор они не имеют ясного наказа.

Вот пример. Мы объясняем, что арендные договоры имеют силу, если совершены до 1-го Марта, а нам крестьяне показывают отпечатанное Елецкой газетой и разосланное всюду постановление Временного Совета Крестьянских

Депутатов от 25 мая сего г., § 8: «Все сделки, совершен ные до 1-го Марта и до издания запрета, должны считаться недействительными». И даже в Уездном Земельном Комитете мы не можем установить, что это — опечатка или действительное расхождение правительства и Совета в этом вопросе.

С нашей стороны были сделаны многочисленные попытки остановить крестьян от междоусобного дележа и предложить им общественную запашку. Но все эти попытки разбивались о глубоко буржуазную природу сельского пролетария. Такой человек только на митингах и других народных собраниях признает, что земля «ничья», у себя в деревне он говорит: «Земля моя», и характерно, что крестьянина даже соседней деревни он называет «чужестранным».

Выбирают из тех, кого видят. В земельном комитете: значение в деревне человека со стороны. Товарищества арендаторов земли (кооперация) и общинный передел. Неудержимое стремление к переделу. Будущая социализация пойдет путем этих товариществ, будет подбираться подобное к подобному. К чему привел восхваленный Герценом обычай русский: право на землю, как на воздух [270].

«Черный передел» :[271] помещику кажется, что это обижают исключительно его (воровство одинаково: капусту нельзя посадить), а они это делают по «черному переделу».

По тесноте нельзя завести огород, выход из тесноты: купить в городе, но теперь дорого. Выход из тесноты: захват огорода Ивана Митревича — самый большой труженик. Правда общинно-родовая всколыхнулась со дна души народа и стала в противоречие с нынешней правдой lt;черного переделаgt;; люди, вероятно, уже давно пережили русский сарафан, и, наверно, он уже давно вошел каким-нибудь круглым заветным в состав общемирового сарафана, но люди, не знающие этого процесса, объявили русский сарафан исключительной находкой.

Так и этот общинный дух давно уже использован социалистами и применяется в современных теориях кооперации. Но воскреснувший старинный сарафан теперь становится против социализма, и право каждого на землю (Земля Божья) теперь выражается: земля моя!

Провал эсеров (перечитать программу), бабушка русской революции.

Наступление. В городе относятся не очень доверчиво: не хватит овса, лошадей. На лугу в Рогатове крестьяне радостно выслушали, но подошел «большевик» (молодой солдат):

— А сколько наших легло! И: — Неправда, что Германия не хочет мириться.

— Это старое правительство, а новое? — слабо возразил один.

— Ну, что же новое: у нас десять министров от буржуазии.

И все замолчали и, помолчав, взялись за косы, и я уехал, ничего не сказав. То, что называют контрреволюцией, совершается в молчании, и это молчание обыкновенно признает половину революции и не признает вторую половину. Так все и будет, пока не получится новых вестей из Европы. Сейчас маховик русской революции вертится без передаточного ремня к молотилке (обществу). Заметно, что революция вертится вокруг себя, не приводя в движение общество.

Прикладная интеллигенция. Как бывает наука чистая и прикладная, например, математика и механика, химия и технология, как искусство бывает свободное и связанное, прикладное, например, гражданское техническое, политическое, так теперь интеллигенция появилась прикладная, которая называется классовой.

Образовался новый крестьянский полевой суд. Когда что-нибудь случится, мы обращаемся к председателю сельского комитета, который собирает сход, и сход судит (протокол или самосуд). Коля говорит: «Шемякин суд» (крой дубинкой).

Ударил Никифор по зубам гимназиста, расправился. Украли веревку от самого дома. Уздечку. Плуг укатили. На косу целятся. Жизнь среди дикарей, первобытная. Стоит береза, смотришь на березу и думаешь: «Цела!» И больше ничего не думаешь. А когда порубили, то скажешь: «Сволочи!» Самойле говорю, что вот как нехорошо бить по зубам гимназистов, а он соглашается:

— Непорядок, кто знает, куда еще это все перевернется.

— Не перевернется, Самойло! но все равно: разве для того мы республику вводили, чтобы бить но зубам?

Аникин, Филипп и другие арендаторы похожи на кадетов, на министров-«буржуазов», словом, на людей эволюции, однолошадные — вся неопределенная масса деревни, и безлошадные — смесь большевизма и черносотенства.

Девятое апреля — до волостного комитета: пустое пространство, самогон. От волостного комитета до появления большевиков. Реакция: речи Керенского о наступлении. Брошюры в газете. Газетные бюллетени.

Самосуд («Речь» 144). Лига русской культуры («Речь» 144). Отказ «бабушки» от званья члена ЦК («Речь» 144).

Отрава (ленинство) и оздоровление (наступление) («Речь» 143). Реставрация в Китае («Речь» 143) Об аграрной программе РСДРП («Новая жизнь» № 55). О причинах анархии («Новая жизнь», 54).

Что такое русское революционное большинство? Кто против — тот враг народа. Я против революции, но не враг народа, и потому я голосую за революцию, в надежде, что это не серьезно, что это не дело и потом как-нибудь отпадет.

26 Июня. Тихвинская. Жизнь есть путешествие. Не многие это сознают. Я всегда был путешественником, и все, за что я брался, было для меня только опытом: нужно что-то узнать для какого-то плана. Россия была всегда для меня страной неизвестной, где я путешествую. Семья — опыт. Дом, который я выстроил, часто мне представляется кораблем, вечером, когда я сижу на террасе, весной, летом, осенью, зимой кажется мне часто, будто я куда-то плыву, в страны разного климата.

Россия молодая и дикая, никто не может оседлать ее и взять в свои руки узду.

Стоит теперь любому революционеру взять власть, и он становится меньшевиком, умягчается, смиряется, как будто на дикую лошадь надели хомут и впрягли в непосильный воз.

На мой тяжелый вопрос отвечал социалист-революционер: «Что вы хотите от социализма, если христианство столько времени не могут люди понять?» — «А я социализм так и считал поправкой христианства: почему-то вот нельзя то осуществить, а если прибавить социализм, то и осуществится. Но если христианство откладывается до второго пришествия и социализм до какого-то столетия, то чем жить людям?»

1. В плену у собственности. Мать говорила: «Как хорошо теперь иметь клочок земли!» — «Почему теперь?» — «Из-за земли же они воюют!» II. Война как дележ земли. III. Смерть матери и семейный раздел. IV. Социалист делается собственником, хозяйствует и думает, что он вполне социалист, и вот революция — он собственник, которому расстаться невозможно с ней, и он враг народа.

Отчет. Наказ делегату: нет двоевластия и беспартийность.

Речь крестьянам о двоевластии. Сельский комитет и совет депутатов.

В городе Ельце много интеллигенции, внимание на уезд. Как терялись тезисы [272] (18 Апреля, земля общая, большевики и захват). В заключение совершилось именно то, чего боялись. Волостная республика и твердые цены. Снятие телефонов. Падение Юдина. Влияние человека со стороны. Изгнание помещиков большевиками. Конец: дележ земли, уравнительный закон. Лес государственный. Овраги. Контроль: иногда очень разумно, как, например, контроль над вырубкой леса Стаховича, иногда смешно: например, мой зеленый пар. Запаздывание: комитеты земельные и волостные. Отсутствие общинного начала: раздел по живым душам и отказ пахать солдаткам.

Окулич долго не мог понять, за что он устра нен, всю жизнь работал для свержения старого строя и теперь устраняется, а когда до него дошла весть о большевизме, он назвал их «изменники»! («Рассосется!»)

Бюллетени. Революция и культура («Новая жизнь», 63). Ленинство — результат страха. Рожкова. Хорошая статья. Большевики и крестьянство («Дело народа», № 80). Герцен о русской общине и земельном вопросе («Дело народа», 79).

Воровство крестьян — коммунизм и чувство собственности (богатые мужики, помещики).

27 Июня. На запрос Государственной Думы об отношении населения к наступлению посылаю телеграмму:

«Масса населения наступление поддерживает — по де ревням начали сбор на заем свободы. Необходимы срочные меры согласования цен городских продуктов с хлебными. Ельце коса двадцать пять рублей, сапоги семьдесят, железо тридцать. Пришвин».

Отчет

Наша бескровная революция принесла земледельчес кой культуре вред бесконечно больший, чем кровавая и пожарная революция 1905 года.

В краю моих наблюдений (средней черноземной Рос сии) совершилось то, что всякий, стоящий близко к земледелию, считал самым страшным: крестьяне разделили землю хозяйственных единиц по живым душам.

Вот примеры. В соседнем с моим хутором имении Стаховича крестьяне вытравили 90 десятин клевера 1-го года и, разделив клеверище на мелкие части, кое-как взодрали его сохами. Известно, что при полном отсутствии у нас пастбищных угодий хозяйство с посевом клевера является единственным выходом из земледельческого тупика и до сих пор недостижимым для крестьян идеалом. Кроме того, нынешнее лето вышло засушливое lt;жаркоеgt;, овес едва-едва дышит. Спрашивается, почему крестьяне не обратились в Земельный Комитет, который мог бы взять имение Стаховича в свои руки и, сохранив план культурного хозяйства, дал бы крестьянам и сено и заработки?

Потому что в то время земельного комитета еще не существовало.

Другой пример. В этом краю очень распространена аренда крестьянами помещичьих земель. Арендуют не малоземельные, как принято думать, а более хозяйственные, более сильные крестьяне. У них обыкновенно есть 1–2 десятины земли купленной, 1–2 надельной и 2–3 им достается от аренды товариществом из таких же 5—10 хозяйственных лиц у помещика. Согласно с количеством земли у них заведен скот, плуги и даже жатки. Такой крестьянин есть образ и подобие столыпинского мужика, но гораздо более многочисленный.

Когда наступило время вспашки пара, то крестьяне бросились сгонять таких арендаторов и делить землю по душам. К беде хозяйственной прибавилась беда социальная, потому что арендаторов-крестьян много и, значит, много недовольных. Дележ с большими ссорами продолжается неделю, две. За это время дележа пары не пашутся и лежат вплоть до Петрова дня невспаханными. Когда разделили, пар так засох, что его невозможно поднять сохами. Теперь дожидаются одни дождя, другие, безлошадные, ищут себе пахаря, третьи потихоньку уже спекулируют своим осьминником. А близится время уборки ржи. Спрашивается, почему земельный комитет не объяснил крестьянам, что арендные договоры совершены до 1-го марта.

28 Июня. А может быть, буржуазная культура давно уже включила в свою культуру социалистический фактор и социалисты наши просто восстанавливают русский сарафан?

29 Июня. Государственное чувство «наше все» сначала простирается на все видимое (выбирают тоже только видимое), и притом — это видимое вокруг деревни взять себе лично, использовать. И вот потащили лес каждый себе, и каждому нельзя отставать от другого, и даже тот, кто сокрушался об этом хищении, председатель комитета, потащил себе.

Так представляется Заря человечества, когда земля бы ла для всех, как воздух, и рожденному давалась земля, и этого рожденного жрецы приветствуют как общерожден-ного; но теперь другая Заря, и каждый рождается с криком: «Земли! мне земли!»

По заключении раздела земли:

Кому на Руси жить хорошо? [273] — У кого никакого дела с землей нет.

1 Июля. Т. мне телеграфирует, чтобы я присылал ма тери-алы для газеты. Рад бы, но не могу, во-первых, потому, что рабочего с моего хутора сняли и я должен работать целый день на поле, а не за столом. Во-вторых, признаюсь, не располагает меня к писанию и «Новая Жизнь»: газета для умственных людей с «позициями» и платформами, но никак не для нас, шатунов. Но я даже и с умственностью с этой не согласен, потому что эта умственность у нас в России совершенно проваливает дело социализма в народе. Всю эту социал-демократичную и эсерскую умственность оплодотворяет не искусство, а простое доброе дело, практика, мудрость. И когда ясно представишь себе это дело, то охота заниматься искусством разлетается в прах.

Война — это тюрьма народа. Из тюрьмы освобождаются двумя средствами: убегают, обманывая тюремщика, пе репиливают решетку и т. д. Или же принимают тюрьму как нечто, ничего общего с духовной несвободой не имеющее: находят выход к свободе духа и в тюрьме, например, пишут там, молятся и т. д. В юности я был марксистом и пользовался в тюрьме пилкой. Потом спасался посредством писания. Теперь наступает время освобождения делом, а все кругом во главе с Вашей «Новой Жизнью» стараются освободиться пилкой. Пилят со скрежетом зубовным. Занятие почетное, но пережитое, испробованное мною.

2 Июля. Какой-то Линшевич в «Деле Народа» осуждает Крюкова за пессимизм, а сам не указывает, чему же свет лому в народной жизни следует радоваться. Я думаю, что светлого пока нет ничего, ровно как не следует подводить и пессимистические итоги и вообще итоги.

У каждого пишущего есть свои знакомые крестьяне, посмотрите со всех сторон, изменилась ли их материальная и нравственная жизнь за время революции. В краю моих наблюдений у крестьян от дележа помещичьей земли прибавилось по восьминнику (1/4 дес), но ссор, обид через этот дележ вышло столько, что восьминнику этому не радуются, словом, зла явно больше, чем добра.

Я знал крестьян с детства и ничего другого не ожидал от «Черного передела», но делать из этого какой— нибудь вывод относительно революции мне и в голову не приходит. У меня есть досада на партийных деятелей социализма, что они увлекаются только политикой и часто не отдают себе отчета в ответственности за сказанное, обещанное.

Есть у меня состояние подавленности, оттого, что невежество народных масс стало действенным, и бывает, как-то места себе не находишь: раньше мужичка пожалеешь, а теперь думаешь, вот он тебя пожалеет: но он об этом и не думал. А к этому еще присоединяется и сознание тяжести этого дела в народе. Попробуйте просидеть весь день в волостном комитете, в жарище, духоте, и потом, возвращаясь домой, думать, что вот в Петрограде какой-нибудь деятель за несколько часов добился резолюции на всю Российскую империю, а я весь день на волосок продвинул, и то не очень в этом уверен…

В последнее время я вздумал писать для крестьян в местной газете и неожиданно для себя имел успех в своей Соловьевской республике. Очень хорошо помогает от пессимизма и черная работа в стойле и на полях, которой занялся я по необходимости, потому что остался на своем хуторе без рабочего и прислуги. Оба средства — писание (только нужно попроще) и работу черную — я очень рекомендую всем пессимистам не по толстовству, а так себе, по здоровью.

Позвольте здесь мне привести кое-что написанное для граждан Соловьевской республики во время периода дележки земли.

Земля не дает радости людям, согласие дает радость.

3 Июля. Дьякон рыжий, учитель (80 десят.) — работники под контролем.

Председатель, сбоку рыжий, сзади у грифельной доски человек с голосом совещательным.

На детских скамейках мужики.

Комитет и Совет.

Назначено в 10 утра, соберутся в 12. Кучки сидящих, лежащих, стоящих. Политики стоят, среди них Иван Иванович — уголовный, прижатый толпой, оправдывается:

— Я говорил в расчете на то, что они свергнут Вильгельма, как мы свергли, а потому как они не свергают, то я наступление поддерживаю, только опять-таки без аннексий и контрибуций и на самоопределение.

Выборы избирательной комиссии: комитет и совет. Ко митет посещается, совет слабо — почему? Потому что в комитете дела хозяйственные и ясные.

Комиссия комитета. «Товарищи, поверните столы ли цом к председателю». За председателем у грифельной доски Мешков. Виски сжаты, лоб утюжком, глаза блуждают. Кто он такой? Да такой — вот он весь тут: ни сохи, ни бороны, ни земли. Соловьевские давно ведут из-за него борьбу с танеевскими: выбрали было в волостной комитет, но, уголовный, вызвал он солдата-брата, и тот выгнал комиссара (смыл). Теперь загорается новый бой: собрание, когда каждый кричит во весь дух в расчете, что его правда возьмет (тип глота Артем: молчит, молчит — так без крайнего подъема ничего не может сказать, а то вдруг покраснеет, надуется и орет!). Покупной глот шел по призванию — человек насиделся, налгался и вдруг стал за правду не говорить, а брехать, реветь: «Моя сильней, больше». Рыжий дьякон осторожно по тихому разуму, и так, что большинству подходит, дьякон ладит и lt;жизньюgt; очень доволен. Успокоил словами:

— Его грех, товарищи, явный, а явный грех мучит больше тайного, все мы грешники!

И дал слово оправдаться самому Мешкову. Он сказал:

— Товарищи, я девять лет назад был судим, а те перь я оправдал себя политикой. По новому закону все прощается!

— Верно! — сказали в толпе. И кто-то сказал спокойно:

— Ежели нам не избирать Мешкова, то кого нам из бирать. Мешков человек весь тут: и штаны его, и рубашка, и стоптанные сапоги — все тут! Одно слово, человек-оратор, и нет у него ни лошади, ни коровы, ни сохи, ни бороны, и живет он из милости у дяди на загуменье, а жена побирается. Не выбирайте высокого, у высокого много скота, земля, хозяйство, ему некогда, он — буржуаз. Выбирайте маленького. А Мешков у нас — самый маленький.

— Благодарю вас, товарищи, — ответил Мешков, — те перь я посвящу вас, что есть избирательная урна. Это есть секретный вопрос и совпадает с какой-нибудь тайной, эту самую тайну нужно вам нести очень тщательно и очень вежливо и даже под строгим караулом!

И призвал к выборам:

— Выбирайте, однако, только социалистов-революционеров, а которого если выберете из партии народной свободы, из буржуазов, то мы все равно все смешаем и все сметем!

Выбираются кандидаты на 8 человек. Выкрикиваются имена одной Соловьевской группы, спевшихся людей, в другом краю волости неизвестных.

— Нельзя ли выбрать из невидимых? — спрашивают.

— Каких таких?

— Или только из тех, которые между нами?

— Из видимых и невидимых! — понял учитель.

— Из невидимых можно! Пиши Харитона, пиши нашего Миколая!

И записали еще человек десять. И вот мы баллотируем с утра и до темной ночи: учитель подает шары, диакон выкрикивает имена списка, вторую половину веду я, и так вся работа выборов ляжет на нас, интеллигентов. И мы стоим с охрипшими голосами, выкрикивая десять раз Иванова, и десять раз отвечают: «Чай пьет!» И какая-то досада в душе, я свой шар кладу незаметно налево, потому что никого не знаю из спевшихся и только чувствую, что им ничего не сделать справедливого. Охранник lt;тихо говоритgt; дьякону, хочу отдохнуть, и вот какой-то человечек в поддевке подходит ко мне:

— Вас извещали о собрании собственников?

— Нет, не извещали, да какой же я: у меня чуть-чуть.

— Все равно собственник, защищать будете?

— Не буду: дачу свою я отдам с удовольствием, она меня разоряет, но я не могу отдать: ее разграбят. А вы что же будете отстаивать?

— Старый режим.

— И царя?

— Конечно, царя.

Так за все время существования комитета я слышал голоса за царя, заговорщики твердят: «Видно, что землю свою он будет отстаивать до конца всеми средствами»:

— Это что пролетарии, у них все за старый режим, а у нас у всех довольно земли, а что нужно крестьянину: абы только земли, абы только удовольствие.

Я спросил потом о Пашинине, откуда у него земля.

— Контора заплыла в полую воду и села возле его из бы, эту контору он обобрал — и вдруг деньги пошли и землю купил.

Елецкий погром. 4-го июля уличная толпа разрозненными и вооруженными частями местного гарнизона, подстрекаемая лицами, которые называли себя «большевиками», избила до полусмерти воинского начальника, председателя продовольственной управы, многих крупных торговцев и потом произвела повальные обыски в частных квартирах с расхищением имущества частных лиц.

Всем избитым приписывается хранение избытков продовольственных запасов, которые, однако, в большинстве случаев были на учете в продовольственной Управе. Истинная причина беспорядков: 1) неравномерное, вследствии нехватки, наделение населения белой мукой со стороны продовольственной Управы, 2) привлечение оторванных от полевых работ белобилетников к исполнению воинской повинности, 3) агитация темных сил на почве потребностей желудка и сердца.

Расправа с лицами проскрипционного списка была со вершена с азиатской жестокостью, их вели по городу босыми, сзади и со стороны били, впереди плясали со свистом и диким пением. В истязании принимали участие многие слободские женщины с неистовым визгом.

Члены исполнительного комитета и милиция, за исклю чением отдельных лиц, отсутствовали, растерянные, потерявшие способность к решительным действиям, вероятно, вследствие исключительно трудной предшествующей деятельности. В день погрома, однако, был организован из представителей общественных организаций Временный Комитет по охране города, исполнительная власть которого вручена была коменданту, организованы были реквизиционная и следственная комиссии. К вечеру 4-го июля обыски стали принимать более правильный характер, 5-го проходили совершенно без похищения вещей.

В настоящее время все сбитые с мест власти мало-помалу организуются вновь. Арестован бывший председатель Союза Русского народа Д. Д. Руднев, ныне выступающий как большевик.

Беспорядки — замаскированная контрреволюция. Каждый раньше молчавший правый теперь указывает умеренному деятелю революции: «Вот ваша революция».

Характерно, что деревня, понявшая бюрократов как наказание купцов, хранящих тайные запасы, принимает эту дико-азиатскую расправу как акт должного возмездия.

Вот вкратце то, что я узнал о Елецких событиях из расспросов на другой день, и вот что я сам испытал.

В день событий я был в деревне, ко мне пришел один крестьянин и стал рассказывать все, что он видел и слышал в городе.

Работать у мужика? Богатый мужик объедает и сам на себя сердится, что много ест!

Узел

Узел имущественный: дача с садом и девятнадцатью распашными десятинами стала моей тюрьмой, я не могу сдать в аренду — запрещено, не могу нанять рабочего — нет рабочих, не могу передать земельному комитету, потому что земельный комитет предоставит хутор сельскому комитету, и наши соседи — крестьяне распашут клевера, переделят, испортят, парк вырубят, сад обломают, дом разберут.

Узел семейный: не могу дело предоставить Ефросиний Павловне, потому что нельзя ее оставить с малоумным Яковом, она завопит о деньгах, дети будут испорчены Яковом, все пропадет, Яков — помеха всему.

Узел хозяйственный: сухмень задержала обработку — выпал дождь, надо скородить, надо пахать. Дождь захватил в поле клеверное сено — как его просушить, как вывезти? А лошадей — увы. И рожь поспела.

Уехать на день — все расстраивается: напишешь что — нельзя отвезти, послать. Написать нельзя, не зная хода событий, — так выходит.

Узел писательский и денежный.

И все на фоне узла интернационального и национального: выставили лозунг мира всего мира, а у самих под носом выросли Украина и Финляндия. Не хотели воевать с немцами, а деремся друг с другом. Социалисты завлекли народ несбыточными объединениями.

Елецкий погром — это отдаленный раскат грома из Азии, и уже этого удара было довольно, чтобы все новые организации разлетелись, как битые стекла.

Эта свистопляска с побоями — похороны революции.

Дни революции в Петрограде вспоминаются теперь как первые поцелуи единственного, обманувшего в юности счастья.

Сколько лет уже прошло с тех пор, а все еще снится :[274] вижу лежащим себя на каком-то диване в бревенчатой комнате с таким ясным, сладким, единственным воспоминанием. И потом точка, остановка. И вдруг из этого предмета посреди комнаты мысль, а из стены крыса, такая огромная, едва, едва пролезает через дыру, и я хочу ее схватить, схватить пальцами, в ужасе растопыренными. И потом молитва: «О, Боже, прекрати войну!»

Новое смутное время, в котором не один, не два, а тысячи самозванцев обманывают, завлекают народ языком, исковерканным на иностранный лад, неизвестно куда.

Происходит разрушение города, но и веси разрушаются, и природа оставлена безумным человеком.

Сад, лес, поле — везде содружество дерева, трав, ко лось-ев, а у людей брат на брата идет.

Помещица заперлась в старом доме и думает, что все зло от мужиков, что это они сговорились грабить ее. А «их» нет, они вовсе не сговаривались, они грабят друг друга еще больше. Еще удивительно, как мало они грабят ее сравнительно с грабежом себя.

Нельзя в полдник уйти пообедать и оставить на час в поле плуг — укатится. Нельзя повесить уздечку на дерево и отойти на lt;минутуgt;, чтобы выгнать из ржи корову — утянут, все тащится.

Печник ходит без дела: никто не решается по дороговизне кирпича делать печь, кирпичник не обжигает кирпичи — дорогой кирпич некому покупать.

Упрощение жизни: сахару выдают по полфунту в месяц, и то неаккуратно — прекратили чай пить, пьем молоко. Исчез табак с рынка — прекратили курить. Мяса нет. Едим кашу, молоко и черный хлеб. И все это можно бы с радостью делать — будь сознание цели. От умерщвления плоти дух не обогащается, как у аскетов.

На колу собственности (или сказка про Белого бычка). Два времени: в юности за марксизм попал в тюрьму (оторвался теленок, не видавший поля и взятый прямо из зимней избы, и бежит прямо до тех пор, пока не упадет), теперь попал в тюрьму собственности.

Василий Герасимович рыбак, и удочки у него английские, и ружья, зайцев бьет. Все время был революционер. А когда вышел погром, ружья отобрали, удочки смешали, — беспомощно спрашивает, что это такое? Ему отвечают: «Вы сделали революцию. Народ сделал и вы». — «Нет, я просто покойный человек», — грызет подсолнухи. На этом сюжете можно изобразить весь эпизод погрома.

Путь дальнейшей нашей истории — путь оживления мертвых (собственников). Это неизбежно, потому что другого пути (общего) и нет в сознании. Гибель социалистов неизбежна.

8 Июля. Лидия все настаивала, чтобы так со мною до конца, до самого последнего, до уздечки, до ящика разделиться — в чаянии, что вот когда устроится все материальное между нами, то будут хорошие отношения. А когда мы разделились до того, что друг от друга совершенно перестали зависеть, то и перестали друг с другом видеться и разговаривать.

Крайние люди революции использовали общепризнанный факт негодности царя Николая II и этим фактом зажали рот всем правым.

К докладу. 7-го апреля я выезжаю из Петрограда посмотреть Русь. Я ожидаю, что русский человек теперь покажется, скажется, и все, что я видел раньше, получит новое имя.

10 Июля. Тихая минута. Промчалась весенняя зима и буря, снова зеленеет сад, и черный бычок наш с меткой на лбу ходит вокруг кола и жует. Я сижу на террасе своей и, облокотившись о перила, будто плыву на корабле, и несется корабль быстро во времени.

11 Июля. Неведомо от чего — от блеснувшего на солнце накатанного кусочка тележной колеи, или от писка птички, пролетевшей над полями, или от облака, закрывшего солнце, вдруг повеяло осенью, не той, которая придет к нам с новой нуждой и заботами, а всей осенью моей родины, с родными и Пушкиным, с Гречем и Некрасовым, с тетками, с бабами, с мужиками нашими, с дегтем, телегами, зайцами, и ярмаркой, и яблонями в саду нашем, и потом и с весной, и зимой, и летом, и со всеми надеждами и мечтами нераскрытого, полного любовью сердца. А потом вдруг: что это все погибает. Новое страдание, новый крест для народа русского, я смутно чувствовал еще раньше, неминуемо должен прийти, чтобы искупить — что искупить? [275]

Так развязываются все узлы жизни. Вот развязалось в хозяйстве: сено сопрело, вышло из круга, и теперь стало непонятно, как мы уберемся. Так же и в этом узле всей России и всей мировой войны: Россия выходит из круга.

Разбежались министры. Бегут войска. Бегут части государства, отрываются клоками. Разделяются деревни и села, соседи, члены семьи — все в какой-то напряженной тяготе и злобе. Россия погибает. Боже мой, да ее уже и нет, разве Россия эта с чувством христианского всепрощения, эта страна со сказочными пространствами, с богатствами неизмеримыми [276]. Разве это Россия, в которой священник в праздник не служит обедню, потому что нигде не может достать для совершения таинств красного вина? Ее уже нет, она уже кончилась.

Постыдным становится, непонятным себе это странное промедление: кончается, умирает родина, а с ней же и я весь, ее сын, а я только жду, и смотрю, и не знаю, верю я в погибель или в воскресение. Холодно, официально говорю: «Россия не погибнет», а не знаю, чем это доказать — почему не погибнет?

Я иду в деревню и говорю, что министры бегут, солдаты бегут, немец идет.

— Ну что ж, — отвечает кузнец, — один конец, так мутно жить нельзя: под чем-нибудь надо жить, кому-нибудь нужно повиноваться, или платить налог, что-нибудь надо такое. Ну, пусть немец, один конец.

Ефросинья Павловна (вообще женщина) по природе анархистка и пролетарка («законов всех сильней»), а по судьбе собственница самая жестокая: двойное бытие. Так птица — и летает, и на яйцах сидит.

— Товарищи, довольно мы полетали и пошумели, взгляните на птицы небесные, они летают и время от времени и тоже на яйца садятся, не пора ли и нам садиться на яйца?

Под вечер, когда пригоняют коров, иду я на дерев ню разузнать, не собирается ли кто-нибудь в город, так попросить захватить оттуда почту. Подходит Никифор и предлагает к покосу свежины, зарежет поросенка, по девять гривен за фунт отдаст.

— Хорошо, ладно, а вот не поедешь ли завтра в го род, беспокоюсь, дела наши плохи, слышал?

— Слышал: бегут, страсть бегут. Да и мыслимо ли не бежать: три года в окопах сидят, в воде, в сырости.

— Да ведь и немцы сидят?

— Ну и что же?

— А так, немудрено — немцы и Россию заберут.

— И очень просто! Да ну, что ж! Ну, ничего не будет, так разделят ее там, где кому что, и больше ничего не будет. А что жить, то все равно будем жить… А поросеночка-то я зарежу, сало себе, свежину вам, по девять гривен.

И чего другого ожидать можно? Все-таки для каждого действия, да еще такого рискованного, как война, должен рядовой человек раскачнуться, и что-то очень видимое, понятное должно быть в его сознании, из-за чего он должен качнуться? Вот качнулись, было, на помещиков из-за чего? Из-за земли. Взяли землю, разделили, досталось по восьминнику на душу. Больше нету земли, и если бы она и была, так все равно, что из этого? Землю обрабатывать нужно, кому это можно, а кому нельзя. Многие получили по восьминнику, да и бросили тут же, непаханая лежит. И к этому восьминнику сколько злобы, смут прибавилось. И так получилось, что тут работаешь, а там где-то, в государстве всем, концы с концами не сходятся, и все ни к чему. Так уж тут один конец, немец там или кто, только к одному концу.

Это значит, вконец уж намотался человек, и ему теперь все равно (в таком состоянии в плен берут людей), и он становится интернационалистом по судьбе.

Для того, чтобы шел человек на войну, нужно сначала ему показать нечто видимое, знакомое, а потом, как разгорится пожар, тогда в зареве его будут идти слепо и долго сами.

Мешков получил от брата из Москвы письмо с надписью: «Очень нужно и в собственные руки». В письме было написано: «Насчет того, что мы говорили, дело перевертывается: началось наступление, ты теперь поддерживай наступление, только вперед не суйся, когда из буржуев кто будет собирать на заем свободы и говорить про наступление, ты говори: "Мы, товарищи, наступление поддерживаем, только не забудьте, что без аннексий и контрибуций и на самоопределение"».

Дорогой мой друг, когда я Вам пишу, то я в этот момент становлюсь в такое положение, что даже интернационалисты кажутся для меня чересчур национальными — вот Вам ответ на вопрос Ваш. А почему я Вам мало пишу, то поймите всю трудность этого, мое смущение: Вы просите передать Вам в письме будни жизни на моем хуторе, представляя себе, что этот хутор занимает определенную точку на глобусе.

Мне приходилось странствовать в необъятных степях Семипалатинской области [277] и там приходилось мне выслушивать жалобы на малоземелье — везде на Руси вы это слышите, это какая-то мнимая болезнь, вроде неврастении. Но в черноземном центре эта болезнь действительная, губерния, где я живу, одна из самых малоземельных, уезд в губернии lt;самыйgt; малоземельный, в уезде наша Соловьевс-кая волостная республика самая малоземельная, и деревня возле меня самая бедная во всей волости.

И вот во время дележа земного шара между народа ми я расскажу вам о дележе земли между гражданами Соловьевской республики в сельце Беспутном. Итак, я устанавливаю точку на глобусе и начинаю.

Сосед мой Николай Михайлович, собственник ста десятин земли, которые он отдает в аренду, в общем, готов признать все новое и даже социализм, но только он не может признать справедливый и безвозмездный lt;захватgt; его земли.

Слух, что немцы подходят к Киеву.

Накануне Казанской батюшка сказал, что вина для совершения литургии достать он нигде не мог и обедню служить завтра нельзя.

— А это уж, — прибавил он полушутя, — значит свету конец.

Поймал на ходу нашего милиционера Архипа и спрашиваю, не читал ли он где газету.

— К Киеву подходят! — говорит он. — Плохо! А я и верю и не верю.

На вопрос мой одному крестьянину, кому теперь на Руси жить хорошо, он ответил: «У кого нет никакого дела с землей». Солдат ответит: «У кого нет дела с войной», купец — с торговлей. И вообще — с настоящим. Кто с будущим живет — тому хорошо. Но будущее теперь никому не известно: значит, тому хорошо, кто верит или даже просто стремится, движется, как партийный агитатор. Хорошо бродячему, плохо оседлому.

Две недели почти уже непрерывный дождь. Клевер попрел. Рожь переспелая наклонилась и не дается косить, пар мажется и зарастает. Жить в такое время без работы и без газет, значит, не жить.

На дворе чего-то не хватает — чего? И вспомнили, что нет в этом году ласточек. Как забавно смотреть на них, когда они, летая, пугают кур. Их нет, кошки разорили гнезда.

Коля сказал:

— Нас здесь не ценят.

16 Июля. Пришел из леса караульщик и говорит, что он порубку остановить не может: вся деревня рубит и тащит.

— Не можешь караулить, не служи!

И он ушел. Мы подаем в земельный комитет заявле ние. Через месяц приезжает из города член социалистов-революционеров и социал-демократов.

— У вас, — спрашивает, — нет караульщика? Нет, тогда и спрашивать нечего.

Черты лица революции никто не видел, потому что никто не может ей забежать вперед. Те, кто мчится вместе с нею — ничего не могут сказать о ней. А те, мимо кого она проносится, тоже не видят: пыль, мусор и всякий поднятый хлам заслоняют от него свет. И революция, конечно, существо получеловеческое, полузвериное. Те, кто не мчится вместе с ней, видят один только огромный, оставляющий после себя нечистоты, зад зверя.

За отбивкой косы

Упрямая работа: тюканье стальным молотком по узкому жалу. Так в юности, когда нахлынула волна марксизма, по узенькой дорожке упрямо, не слушая никого, нужно было идти. Смутно, помню, поднимался вопрос на то положение, что не нужно давать денег на флот и армию: «А как же оставить отечество без защиты, кто-нибудь должен защищать его, почему не я?!» И сейчас же ответ на это: «Пусть это делает тот, кому это выгодно, охотников защищать найдется много». Точно так же и о смертной казни: она необходима в этом обществе, и пусть палача выбирают из этого общества, я не буду палачом. И вот это общество теперь как сговорилось отступиться от этого дела. Тогда Керенский и Чернов становятся палачами. И делают они совершенно то же, что и буржуазия, заменяя название целей — «незыблемая основа трона», «священная прерогатива монарха» и пр. своими названиями: «завоевания революции», «основы демократии» и проч. Изменяются слова и форма, сущность остается совершенно одинаковой, и Апис по-прежнему стоит привязанный к конюшне и жует свою вечную жвачку и равнодушно, как поднятую дорожную пыль, пропускает мимо себя, даже не взглянув, вихрь революции.

А Толстой не изменил бы себе, и «трагической необходимости» Керенского он не подчинился бы.

Вместе с весенним светом, в дни Марта, как невинное чистое дитя света, началась революция, призывая народы к миру всего мира. Теперь совершается перелом лета, скоро Ильин день — птицы замолкли, колосья поникли в ожидании жатвы. И революция уже состарилась: восстановили смертную казнь, ввязались в войну — и все пошло по самому старому. Но за этим начинается новый Март — в Июне начинается Март собственности. Вместе с буржуазией революция затронула не только собственников материального, накопленного и переданного по наследству имущества, но и собственников своих личных организованных способностей, применение которых не укладывается в узкие рамки деятельности прикладной интеллигенции. С ними поднимаются, с этими собственниками организованного духа, выступающими на защиту эволюции против революции, невинные собственники, которые действительно, вопреки всем теориям хищнического накопления капитала собственным трудом, умели создать себе скромное независимое существование. За этими людьми, поднимающими голос во имя порядка против анархии, рано или поздно пойдут и толстобрюхие, окончится Март, Апрель и начнется опять лето собственности.

Мартовское значение «постольку поскольку» и Июльский конец.

Фигура

К моему дому приходят опять солдаты и, ломаясь, просят меня разрешить им в моем саду поесть вишен. «Пожалуйста, сколько хотите!» Они срывают по одной ягодке, «нижайше» благодарят и уходят. Это, вероятно, было испытание — буржуаз я или пролетарий.

Ночью вор утащил у меня бабку со станком, завтра покос, нечем отбивать косу. Развелось воров! Даже у самого бедного мужика тащат последний хомут. Мало-помалу весь быт наш разделяется на два класса: собственников и воров. Мало-помалу мы приближаемся к быту человека, живущего на острове среди враждебных диких племен. Вероятно, есть очень много любопытного, поучительного в этой паскудной жизни, но сейчас поучать невозможно — нет охоты, нет времени и некого поучать. Вечером после работы перед ужином, поставив лошадей в стойла, задом наперед возьмешь хомут и, боясь воров, уложишь их на самом видном месте на парадной террасе, возле хомута перед ужином сядешь отдохнуть и задумаешься, и кажется, будто едешь куда-то на корабле и думаешь: «Вот, может быть, я, Робинзон, приплыву на этом корабле опять куда-то на свою настоящую родину — и там, на этой родине, расскажу своим близким людям, как я жил среди дикарей на не обитаемом европейскими людьми острове».

Издательство «Луч» обещает выпустить серию книг «непременно в обложках и по возможности сброшюрованными».

За подбивкой тока.

Всякая работа легка, если есть голова на плечах, а дураков работа любит.

Встреча с землей широкая, а когда за лопату взялся, то весь собираешься в одну точку, и так только держишься на гвоздике, прибитый. Земляная работа самая философская, копнул и подумал.

В споре социалистов и кадетов есть правда о кадетах: будучи во главе правительства, они медленно запаздывали. Но это понятно почему — вспомнишь Окулича в транспортной комиссии и свое положение на полусобственности. Совет рабочих и солдатских депутатов и Уездный комитет: министры не могли действовать или действовали странно, потому что будто бы «необходимо было успокоить народные массы».

Иван Кириллович достиг желаемого и попал в круг увлекающих его слов и образов.

19 Июля. Жатва. Не полегла, а в разные стороны наклонилась, и то трудно косить. Стали грызть с разных сторон, будто лепешку щипать. Рожь перепуталась: бык прошел. Цепляет за пальцы крюк — рванул, и нет сил. Ряды длинные и короткие — как осетрина (балык), порезанные хорошим поваром на блюде. Крюк — снасть — ручка по пупок. Ведро воды. Поточить. Хлопунцы. В день 1/2 десятины — хорошо. Три бабы за двумя косцами. Уснул в копне — голубое и на голубом изломанные соломинки углами — и воробьи, и ветерок колышет, будто едешь. Жизнь тела: зажмуришь глаза, и перед глазами срезанные стебли, и между ними зеленые точки и лепесточки, разная только форма травы, и впереди изрезанные толстые и тонкие lt;стеблиgt;, подрезы высокие и низкие. Сила, сила! Придет время — не скосишь, а дух не угаснет — жизнь даст дух: на этом основании идея бессмертия человека. Косьба: весь в поту, липнет рубашка к телу, то горячая, то холодная, как лягушка, затекает правая рука так, что бруском на косу не попадешь. Равновесие по сильному: дубовый парень косит плохой косой и все впереди. Еще рядок! Родная копна: сотворенная — своя — чуть лег и видишь небо, отдых, свой хлеб.

Цель всех этих городских людей с лозунгом «Земля и Воля» (Михаил Васильевич 42 года служил на почте и попросил у меня Землю и Волю — интересно). По озорной тропе тащат мальчишки сноп — хлеба не хватает, обмолотиться да напечь пирогов. Краешком глаза — на табун в захваченном лесу.

На местные общественные дела теперь для меня слов но завеса свесилась. А наш представитель Артем сказал, что комитета теперь и не будет, потому что Земство выбрано (а выбранные только избирают комиссию).

22 Июля. Вчера вечером скошена рожь. Окружив последний растрепанный клочок ржи, мы говорили: «Крой дубинкой!», а бабы кричали: «На бороду, на бороду оставьте!» Оставили на бороду пучок нескошенной ржи, завязали его, бабы стаскали снопы, и все было кончено.

Бурая рожь лежит во все стороны, когда к этому месту подходишь, то словно шторм lt;повалилgt; ряд через две десятины наискосок, неизмеримое, необозримое. И, в конце концов — уголок.

Все в ссоре. Сначала вражда к внешнему врагу, потом к внутреннему, сначала между государствами, потом между партиями в государстве, потом в семье, и так восстал брат на брата.

Терраска у меня крытая, с перилами и столбиками, будто рубка на пароходе. Вечером, бывает, когда спать лягут все и тихо, сядешь, оглянешься возле себя — вот деревья распускаются, другой раз сядешь и смотришь — деревья цветут, а то вот уже и пожелтели, и листья на террасе лежат, и кажется, будто плывешь куда-то — куда? Прошлый год проплывал тоже этим краем и здесь же раздумывал, чем кончится это путешествие, удивлялся, никак не догадался, что кончится разгромом монархии. А теперь? неужели кончится созданием монархии?

В комитеты мы не верим. И даже в Учредительное собрание не верим. Чтобы это вышло, должно совершиться нечто, не хватает какого-то звена.

Не власть, а шайка. Так и я соберу свою шайку. И собаку! Рад бы так, да ведь микроб завелся, микроб заел.

23 Июля. Проведать, не вернут ли копны. На клевере табун. Ругал, разогнал. Овес поспевает, надо и пар двоить, и овес косить, и рожь вязать, а лошадь хромает. У Лидии возят рожь. Новость: Керенский сбежал и что Россия окончательно гибнет. Загнали теленка с овса. Поиски фельдшера. Приехал Тиша-ветеринар, возились с лошадью. Пришел Павел и кузнец за водилами, просил их не гонять лошадей на вырубку и на клевер. Обещаются. Артем пришел за теленком. Выбрали место для тока. Вечером наладился основательный дождь. Завтра возить нельзя и, вероятно, косить тоже.

Николай Михайлович метит Родзянку в диктаторы, а Керенского называет «нырок». Отставка Чернова.

— Ничего не выходит, потому что свобода не находит себе оправдания: свободе нет пищи, а где-нибудь конец должен быть, и конец этот переходит на старое, то есть что за смерть человека должен смерть принять.

28 Июля. Никита Васильев, старый человек, ответил со слезами на глазах:

— Союзы, свобода и совесть, говорят теперь, а зачем же грабеж? Нет, милые, нельзя без трех вещей нам прожить, первое — без Бога, второе — без родителей, а третье — без государя…

— Ну, без государя-то можно, — поправили. Сидорка старик и тот вспомнил время и спохватился:

— А я что же говорю, и я то же, что без государя можно, — а пастырь? чем тебе Керенский не пастырь? То-то, друг, не нужно: чем тебе Керенский плох, все ему доверяют.

— Ну что же Керенский, ну что же доверяют, а Керенский говорит: «Подступать», а они: «Отступать», — вот тебе и Керенский…

И старик, опять забывшись, стал вспоминать царя-освободителя:

— Так, говорит, было — иду, а он слез с лошади, стал на колени и молится, а знаешь, чего эта молитва стоит, может, эта молитва его стоит.

Возле кузницы проезжал огородник. Остановили:

— Почем?

— Четыре рубля.

— Четыре!

— А картошка двадцать пять копеек фунтик.

— Ну, как же быть?

И стали все говорить о том, чтобы цены понизить на городские товары и рабочим фабричным жалованье уменьшить. Как уменьшить там жалованье и цену, так уменьшить на хлеб, на картофель, на огурцы, и так, чтобы цену вернуть на прежнее место. И будет все равно, дешево и хорошо.

— А то мы в петле сидим, и петлю эту знаете, кто нам надел? Петлю эту накинула на нас казна, германство и большевики.

Нырка. Андрей Тимофеев, собственник двадцати десятин земли, косит овес теперь, три года был фельдфебелем, а вот теперь нырнул тоже. «Я, — говорит, — с войной покончил, за этих подлецов (показал на деревню) воевать я не буду».

Хорошо ли, плохо делаем, нам сейчас не видно: в де тях узнаем. Хорошо будет нашим детям — хорошо, плохо, так хоть они, отцы, трижды святые были и трижды на кресте распились, а дело их было неправое.

Овес скосили. Тощий овсишка и непрактичный. Хороший овес косишь, так он метелками, как золото, звенит, косишь, будто золото швыряешь. А то, что это? И вот смотрите, что это заходит, туча говоришь, нет, это не туча, а скорбь, что-нибудь уж будет: или роса или… скорбь!

Что, если бы в полевых работах создать дисциплину, подобную военной? И в сельскохозяйственных школах ввести науку такую же, как стратегия, и потом науку общественного труда, какую-нибудь прикладную социологию. (Приходит в голову в тот момент, когда я догоняю первого косца и, чтобы не сбить его, машу косой в такт, и третий косец догоняет меня и тоже машет в такт, и чем верней и все мы идем почти что в линию и при невозможности отступить, дружно, с большой скоростью и особенной радостью идем быстро вперед.) «Общественная» работа — а Андрей Тимофеевич гонит свой овес один.

Подходит посмотреть на работу нашу Архип, милиционер.

— Ну, как война?

— Плохо! Погибли, что говорить, погибли, и нечего думать, немец тут будет, и пусть, один конец.

— А еще шашку одел!

И он испугался. И стал говорить совсем другое, что отечество защищать нужно.

31 Июля. Работа и забота. Не работы боюсь, а заботы. Хозяйство и быт: рассуждение по поводу дырявой самоварной трубы. Какая она старая, вся в звездочках, и пламя пышет из нее, как у Змея Горыныча, и как хорошо ставить самовар с такой трубой, как хорошо трещат заготовленные с весны и высушенные в печке лучинки. Теперь труба эта развалилась, и некому сделать трубу, кровельщик где-то в бегах, нырнул и скрывается от войны, кусочка железа нет у кузнеца, а в город, когда выберешься, да и в городе тоже надо заходить, и проделаешь ее так два месяца. Сегодня из старой заслонки кое-как и кое-как ставили. И так все стало кое-как, хозяйство лишилось условий своего существования, то есть быта. Кто выхватил из разграбленного имения плуг и пашет lt;этимgt; плугом, кто ковыряет сохой, а кто каждый день ходит к кузнецу наварить сошник, и кузнец отказывает ему за недостатком железа. Кто работает жаткой, а кто бьется-бьется и не может за 25 рублей купить себе косу. Не работа страшна человеку, а забота. Заела забота и не знаешь, что к чему выведет. Одни говорят, что хлеб все равно отберут, хлеб не свой, а государственный. Другие говорят, что хлеб не дадим, пусть сначала устроят дешевые сапоги, штаны, тогда и хлеб отдадут.

Не работа страшна, а забота. Работать самую тяжелую работу — косить рожь, например, весело, но если вы взяли крюк, наладили косу, идете косить, а хозяйка говорит, что веревку украли и привязать теленка не на что… Веревку же эту нипочем не достать здесь… Косу отбивать — бабку украли. Воровство так развилось, что не в сарай ставим орудия, не в конюшню хомуты, а все это складываем на террасе и ставим возле террасы и тут же привязываем злую собаку. Эта забота лишает хозяйство быта и вкуса, с пустой заботой работа не достижение, а какая-то ухватка — схватил, ухватил. Бога не помянул и хомут из-под руки украли. И сам какой-то ходишь, будто воруешь.

1 Августа. Возим рожь, вяжем овес, готовимся к севу.

Что значит с технической стороны: обрабатывать землю своими руками? Без наемного труда хозяйство невозможно. Наемный труд остается, но поглощает весь доход.

Кто-то, тяжело вздохнув, сказал:

— Боже мой, да тут необходима какая-нибудь молитва, а то, как же тут жить?

Елдан. Вы, люди, далекие от деревенского народа, не представляете, как опустошает душу простолюдина частая смена правительства. Вот я иду в деревню со списком новых министров.

— Новые министры!

— Опять? Не читайте, не надо! Елдан с ними!

— Они вся наша надежда!

— Елдан там надежды: придет ерманец и больше ничего.

— Как ничего?

— Так ничего, придет, и елдан с ними, пускай при ходит, один конец. Ни елды!

И там и тут слышится одно слово:

— Елдан!

Нужно все-таки вам знать, что такое значит слово «елдан»: это значит так: если вы, например, возьметесь писать повесть и бьетесь над ней день и ночь, неделю, две, отложили на месяц, опять ничего не выходит, через год опять ничего и, наконец, поняв окончательно, что из повести никогда ничего не выйдет, разорвал черновик, швырнул в корзинку и сказал: «Черт с ней, с этой повестью, елдан с ней!»

— А как же государство?

— Елдан с государством.

— Россия?

— Елдан с ней!

И со всем на свете елдан, а бы вот успеть до посева озими додвоить пар да перевезти бы на гумно хлеб.

Государство есть организация силы. Сила осуществля ется властью. Извне эта власть обращена на защиту границ государства. Изнутри на индивидуума, который силою подчиняется целому. В монархическом государстве подданные не свободны. В республике свободны, потому что индивидуум сознает необходимость подчиняться и подчиняется добровольно. Путь освобождения от государственного насилия есть путь сознания личностью необходимости жертвы общему делу. Абсолютно свободная личность и абсолютно покорный раб — подобны. Вот почему мечтательная свобода наших социалистов-революционеров обращается к нашему рабу-крестьянину — одно подобно другому.

Земля — это закон необходимости. Воля — сознание необходимости. Так мыслит свободный. А раб мыслит: земля — свобода, воля — захват.

Наши крестьяне, последовав призыву землевольцев, уперлись в стену осьминника. И есть из них такие тупоголовые, что этим осьминником удовольствовались.

Работник Павел всегда заводит жеребенка в надежде стать хозяином, и вором был из-за этого жеребенка. Жена его звала к свободе, не знает числа (счета). Теперь они получили землю и жили на ней два месяца — после чего Павел ушел опять в работники. (Жеребенок свободы.)

2 Августа. Вчера свезен овес. Сегодня молотил цепом семена (2 р. копна). Погода наладилась. Завтра думаю начать сев озими.

Дуничка, наша идеальная учительница, на Пасху, бывало, сделает каждому мальчику маленькую пасху и яиц накрасит и всех оделит. А Надежда Александровна говорит маме: «Вот она, Дуничка, наделала по красному яичку, и хорошо им, и сама будто равноапостольная. Но мы-то, Марья Ивановна, всю жизнь своих растим, убиваемся, и они-то дураками растут, и мы что получаем и заслуживаем?»

Так вот теперь думает настоящая Россия о всех этих министрах-социалистах с красными яичками.

3 Августа. Коля сеялку не дал, я поехал к Андрею, и тот пришел на поле и научил меня сеять руками:

— Леши, а хочешь и не леши — рука меру знает, горсть укажет. Из-под низу вей, кидай, с гордостью, с гордостью, полную горсть бери, махай, пускай не задерживая. Под ветер иди! Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!

Раньше удивлялся на вымирающих стариков, сеющих руками, а теперь сам хожу. Как это было красиво смотреть и как тяжело нести на шее пуд ржи.

4 Августа. В этом физическом труде чего никогда мы не можем достигнуть — это сознания чрезвычайной важности своего дела, так же, как в торговле мы не можем достаивать до конца на торгу (тысяча пропала, и ничего), словом, действовать без пропуску. Какое священнодействие, когда няня, облапив горшок с молоком, с больной поясницей, с больными ногами тащит его по своей собственной тропе на ледник.

Мать преображалась, когда выезжала из своего гнезда в Задонск или в Оптину пустынь, и так весь народ наш преображается, когда странствует. И вот мы, интеллигенты, эту часть души народа наследуем и поражаем иностранцев шириной и великодушием. Из области литературы, искусства и подпольной политики мы теперь странниками вступили в мир сплетения корысти народов и здесь проповедуем мир всего мира.

Черта русского народа: самохвальство при удаче, источник чего есть самопрезрение в простом бытии.

В жизни моей совсем нет обыкновенной радости.

Полудикое состояние: цыплята в кабинете, на террасе хомуты, спим на току, газеты прочтешь, когда привезут.

7 Августа. Праздник Спаса Преображения в деревне прошел так же, как во времена казенки: с пьяной дракой и даже стрельбой. Драка началась еще вскоре после обеда против церкви и милиции. До ножей доходило. Вызывали участкового милиционера, а он говорит:

— Не пойду, что я с ними сделаю?

Кончилось стрельбой, оглушили выстрелом и насмерть перепугали одну девочку.

Не был день в деревне и чувствую, что хуже стало: не так быстро выгоняют мальчишек, пасших на моем поле деревенские стада, не так готовы старики идти мне на помощь.

— Народ куда-то переходит, а чем все это кончится, еще неизвестно.

— Самолюбие стало такое, что старуха какая-нибудь, и та что-то в себе понимает.

В Мореве всю рожь на самогон переделали и даже ходят к нам занимать.

— Керенский чего добивается? славы, а слава — дело хорошее, это не рожь: рожь съедим, а слава останется. Вот Христос, какую славу нажил, что до сих пор забыть не можем.

О собственности. Собственность — это кол, вокруг которого гоняют привязанного к нему человека до тех пор, пока он не научится заботиться о вещах мира сего, как о себе самом, потому что завет собственности: люби вещи материальные, как самого себя. Эта заповедь о вещах сохраняется равно для мира буржуазного и мира социалистического.

У меня есть прошлогодняя лесная вырубка, всего восемь десятин, она расположена на овраге и служит защитой местности от размывания. При обезлесье и овражистости она есть ценность не только моя, но и общественная. Около ста лет мои предки содержали на ней караульщика, и обыкновенный овраг, каких много вокруг, давал хороший доход. Весной наш комитет объявил этот лесок собственностью государственной, и сейчас же из леса потащили сложенные в нем дрова. Когда эти дрова были растащены, бабы стали ходить туда за травой, потом стали траву в лесу косить и скашивать вместе с травой молодые деревца, потом пустили табуны, и молодое все было исковеркано, искусано. Я целое лето боролся с этим, кланялся сходу, просил пожилых мужиков и ничего сделать не мог: все потравили.

Охраняя поросль, я всегда говорил, что эта поросль пусть не моя, я охраняю вашу собственную поросль, но слова эти были на ветер, потому что эти люди, не воспитанные чувством личной собственности, не могли охранять собственность общественную.

В отдельности каждый из них все хорошо понимает и отвечает, что нельзя ничего сделать там, где сорок хозяев.

И все признают, что так быть не может и нужна какая-нибудь власть:

— Друзья товарищи! Власть находится в нас самих.

— Стало быть, — говорят, — не находится.

И правда, самоуправляться деревня не может, потому что в деревне все свои, а власть мыслится живущей на стороне. Никто, например, в нашей деревне не может завести капусты и огурцов, потому что ребятишки и телята соседей все потравят. Предлагал я ввести штраф за потравы, не прошло.

— Тогда, — говорят, — дело дойдет до ножей.

Тесно в деревне, все переделились и все свои, власть же родню не любит, у власти нет родственников.

Так выбран Мешков — уголовный, скудный разумом, у которого нет ни кола, ни двора, за то, что он нелицеприятный и стоит за правду — какую правду? неизвестно; только то, чем он живет, не от мира сего. Власть не от мира сего.

Мы чего-то ждем, какого-то решения или события и все чувствуем, что так ничего не выйдет.

Корень беды в том, что в основе своей, во всей своей глубине наша революция самая буржуазная в мире, это даже не революция собственников, а людей, желающих быть собственниками. Эти собственники будущего взяли напрокат формулы социализма и так забили ими собственников настоящего, что эти собственники, уязвленные до конца, загнанные в подполье, уже не могут оправиться, взглянуть на свет Божий живыми глазами.

Сначала отравили собственников, а потом воззвали к ним для объединения нации, — нет! ему теперь немец лучше социалиста.

Может быть, он и знает в глубине души правду, но он обозлен до измены: немец так немец, елдан с ним, был бы порядок.

В газетах все ложь и поверхностность…

Жизнь теперь общества похожа на бегство во время войны: все бегут, спасаются. А правительство взывает к объединению. Как на фронте остановили бегущих пулеметами, так неминуемо и здесь, в тылу нужно грубой силой остановить бегущих. Неизбежна диктатура самая жестокая, и ее ждут почти с наслаждением. Чудак один говорит, что если коснется этого, то он, невинный, в жертву себя принесет для общего блага, пусть начнут с него расстрелы. Почти сладострастно ожидает матушка Русь, когда, наконец, начнут ее сечь.

Разувшись, отхлестываю из города по наезженной колее, а впереди едет мужик на гору и возле телеги идут солдатики. Разговор у них мелкий, дрянной.

— Зачем сняли у мельника австрийца?

— А он сам — работай, как я! А то в саду гуляет — свой сад, нажил и гуляет!

— Нажил, а ты что нажил?

— Я что — ты что лезешь?

— Рожь отберут — на самогон перегонят.

— Нет дома — построиться должен…

— Бывало, на сенной площади возов наставят (рай!), теперь на большой дороге встречают женщин и картошку отбирают, до площади и не доедешь.

Дезертир:

— Что воевать? Кого защищать — вас? а вы что такое, что я вас защищать буду?

Солдаты-нырки:

— А Николка ушел, тут, товарищи, хуже, я там встал в восемь часов, учета нет. Теперь хорошо, теперь свободно!

На рабочих ворчат, что 8-часовой день и ничего не делают товарищи дорогие:

— Не давать хлеба! Надо поскупиться!

Почему мне не доверяют, я работаю больше крестьянина.

Опозоренная Русь, оскорбленная, ожидает, когда же будут бить ее блудного сына.

Литература, искусство и этот социализм, похожий на искусство, все это явно или тайно говорит «нет» отцу своему и отправляет блудного сына все дальше и дальше.

Мещанский сюжет: чудесная груша, только ветки росли возле забора и кроной перевесилась к соседу, так что груши падают туда.

Когда увидели, что я сам работаю, то стали говорить: вот тоже господин был, а что за господин, когда его мужик семь раз купит.

8 Августа. Все талантливые писатели умолкли, но бездарные фотографы пишут талантливые корреспонденции.

Сухо, сухо. Гудит молотьба на деревне. А сеять мы пере стали: очень сухо. Как отсеюсь, так и нырну в Питер. Окунусь и установлю, что дальше: жить со своими темами или принять участие прямо в жизни сей?

Время такое, что кажется, будто живешь у хозяина: месяц отжил и думаешь: «Отживу ли другой?»

Государство настоящего построено на основе личного обладания вещами и на праве продавать их и передавать потомству. Отказать в этом людям-собственникам — значит, обидеть не только их, но и отцов их, матерей и дедов [278]. Сила для этого дела должна исходить из каких-то девственных, цельных источников духа, перед которой все на колени станут. И только тогда эта сила не будет насилием. Но раз насилие, то значит это не то. Кто теперь насилует?

9 Августа. Рассеяна 1 десятина. Запахано 1/2 десятины. Рожь первого посева отчетливо всходит. Сухо, пылит борона. Никто еще не сеет. Денис — богач, знает, когда сеять, он поедет — и все поедут.

Явление старца (хомут! борона!), и так этот старец учит всему хозяйству: смело берись за все, он научит, — это один шаг народа, и другой, видимый, революционно-воровской-хулиганский («Павел, дай ему в морду»).

Вернулся Федька-большевик и говорит, что теперь запретили это: переменили пластинку.

10 Августа. Запахали посеянные десятины. Вечером ходили облака и р о с и л дождик. Ночью порядочно сбрызнуло засеянное.

Весь день дергали меня: то из проса выгонять телят, то с пастбища лошадей, то старик забрался в сливы и сломал, нагибая ветви, два дерева. Сход постановил одно, а делается другое. И ссылаются на мальчишек.

Я поймал одного славного мальчика и спросил его, кто ему велел пасти у меня лошадь:

— Папка!

Привожу мальчика на ток, спрашиваю отца.

— Боже сохрани! — говорит.

— Тогда позвольте мне мальчика наказать?

— Вали!

Я мальчика за ухо, и он ревет, а родители виновника смотрят, молчат, только мать мальчику смущенно шепчет:

— Ничего, ничего!

Нужно продумать до конца это противоречие хорошего любимого человека (старца) и воровской шайки.

Неправда, что крестьяне хотят высокой цены на хлеб, многие крестьяне сами покупают хлеб, и все вообще созна ют, что цены на хлеб повышать не следует. Они стремятся к понижению цен на городские товары, а цены хлеба они хотели бы даже понизить.

— Это еще неизвестно, к чему все перейдет.

Ремизов так и не вылупился из своей скорлупы…

Может быть, Россия движется к гибели, и явно нелепы все эти новые учреждения, земельные комитеты, продовольственная управа и всякие другие деревенские комитеты, но что за это время человек стал совершенно другой — это несомненно, нелепо он поступает, нелогично, но психологически он был гражданином. Стукнулись лбами, но поняли. Польза от большевиков в деревне была та, что крестьяне поняли правду через абсурд…

Все уверены, что если бы не революционная разруха, то этим летом война бы окончилась победой.

Все больше растет озлобление на рабочий класс за их 8-часовой рабочий день, а в городах на мужиков, которые не дали топлива и не хотят давать хлеб.

Монополия, вероятно, не будет признана крестьянами, и произойдет Бог знает что, если не будет установлена бесспорная власть.

Когда все вокруг косят, возят, молотят, сеют — вот чувствуешь настоящий труд, которому не нужны мечты. Между тем эти люди труда, такого ясного, такого реального трижды за лето были одурачены ядовитой мечтой о земле и воле и о мире всего мира. Теперь опять работают, а по большим праздникам лупят самогон, и в деревне на улице от пьяных еще хуже, чем в злейшее время хозяина.

Говорят: мужики виноваты, мужики дров не дают, хлеба не дадут, но мужики такие же разные, как и мы в городах — это раз, а одинаковые из них, масса, протоплазма, только выполняла замашки своих учителей.

Сеял рожь руками и сам потом запахивал, а в это время в саду у меня грабили яблоки, и груши, и сливы, ломая суки и целые деревья, выхоженные покойницей матерью. Когда же я, отрываясь от дела, шел туда и наводил порядок, то, возвращаясь на поле, заставал там, в просе деревенских телят, а на клевере лошадей. И так я измучился, что во время сева не думал ни о чем, хорошо ли мое дело, плохое ли, лишь бы только поскорее покончить, а там, может быть, и убежать куда-нибудь.

После сева пошел мелкий дождик, дня три я никуда из дома не показывался и вышел сегодня на поле после дождя по солнышку и ахнул, удивленный и радостный: все свое посеянное взошло, и так чудесно, дружно и уже зелено, снизу розовое, сверху уже зеленое и такое прекрасное, такое милое и согласное, и я, хозяин всему этому, я дал эту жизнь, я знаю все свои грехи и где я обсеялся и опахался. И вот в этот миг от моего труда, создавшего рожь — свое законное дитя, рождается блудное дитя — Мечта. Так родились и две блудные дочери — Земля и Воля.

С пудом семян на шее, простуженный и потный, в грубых стоптанных сапогах, ходил я по этому полю и бросал в эту пухлую, все лето паханную землю семена, и вот теперь эти вновь рожденные бедные дети будут бродить по свету и обманывать их сказкой о золотой воле, о золотых семенах на родной ниве — блудные дети Земля и Воля!

Так вот далекий потомок Адама, Михаил Васильевич, сорок два года сидит на почте в Ельце, поседел, состарился и теперь из всех бесчисленных газет, проходящих через его руки, задерживает одну и носит ее к себе на дом и почитывает с улыбкой и ясными детскими глазами, крутя из махорки толстые особенные папиросы — про Землю и Волю. Блудные дети труда земледельческого тешат старика, но сам труд гонит от себя блудных детей. Печь огненная: печь русская и хозяйка — вот где конец всему.

Тихонов, большевик, член социалистов-революционеров и социалистов-демократов, пишет мне в письме слово «буржуазия» в кавычках. Да, вероятно, и все вожди относятся к этому понятию приблизительно так, как современные ищущие Бога интеллигенты к иконе: то есть неискренно. Но простой человек слепо верит, что есть какая-то совершенно отдельная от народа и зловреднейшая из всех на свете порода людей — буржуи. У нас крестьяне согласно с знакомым словом «Маньчжурия» называют ее «Буржурия».

Совещание с заранее обдуманным намерением — Московское совещание :[279] путного выйти ничего не может. Встретятся там те, кто считает, что революция продолжается, и те, кто за то, что она кончилась.

Я думаю, что она кончилась и существует исключительно самопожиранием. Правда, из какой демократической почвы ей питаться. Землю крестьяне от помещиков отобрали, рабочие ввели себе короткие дни, насчет мира все попробовано и ничего не выходит, идеи на голодный желудок не идут совершенно — спрашивается, чем питаться революции? Единственно внутренним раздором, расщеплением различных партий.

А главное, весь ход революции упрется в пустую казну — тут ей и будет тупик.

Выборы в Елецкую Думу. Списки знакомых людей, список № 1-й. Возмущение А. А. Петрова, что выбирают не людей, а списки. В Черной слободе против Сергия товарищ Фришман устроил лавочку из красного ситца, и написано обещание на ситце, что список № 1-й даст народу землю, волю, хлеб и топливо — все голосуйте за № 1-й. Старушка одна нашлась, говорила, указывая на демагога Фришмана: «При последних временах явятся ложные пророки Гоги и Магоги [280] с прелестью и будут все обещать и соблазнять, как Господа искушал диавол, что камни-голыши переделает в хлебы. А Господь ему ответил: не одним хлебом жив человек» [281].

Везде расклеили только № 1-й, а все другие или не по смели клеить, или их сорвали. Солдаты обещались, если № 1-й не пройдет, разнести весь город. Звон колоколов с музыкой «Марсельезы» сливаются. Несут список № 1-й. 1-й даст бесплатное обучение. «Требуем отмены детского труда».

— После войны, — говорит почтовый чиновник, — а теперь нельзя. Они смешивают идеал с немедленным осуществлением!

Лицо провинции исчезло и полиняло и стало теперь об щим лицом завоеванного города. Не по одному тому, что мало военных и что мало продуктов и много закрытых магазинов, а потому, что легла тревога и выражение стремления на каждое лицо — как за границей, как в столице.

Вот удел: непримиримый к мещанству, к мелочному домашнему хозяйству, я наделен был бесхозяйственной женой (у которой нет даже идеи счета в голове) и должен бросить свое истинное положение и хозяйствовать. И в большом плане: вместо мятежа скифского я должен учить народ буржуазным добродетелям. Но ведь в этом и вообще заключается трагедия современного материалиста. Во имя мятежа проповедуется буржуазная добродетель.

15 Августа. Если вы человек честный и желаете добра своему народу и при этом имеете в голове идеи социализма или толстовства, то деятельность ваша в деревне мало-помалу сведется к проповеди буржуазных добродетелей. И понятно: вот был лес мой, теперь он «государственный», название переменилось, исчезла иллюзия единоличного собственника леса (в конце концов — это иллюзия); но охрана собственности личной или государственной та же самая. Только тогда был аппетит со стороны собственника и охраны, теперь этот аппетит приходится прививать обществу. И так, выгоняя весь день с вырубки крестьянские стада, выгоняя косцов, долбишь целый день всем: нельзя расхищать собственность государственную.

Огородник Иван Матвеевич, тихий, скромный, работящий любезный человек, скрипнул зубами, лицо его стало зверским, челюсть дрогнула:

— У меня с огорода мальчишка уходит только ползком и весь ободранный. С мальчишками просто: спрячешься, а потом вдруг шарахнешься на него, он обомлеет, и ну его крыть… — это очень просто, это, я думаю, вы сумеете? А вот ежели мужики, то штраф брать, сохрани Бог за потраву брать штраф, это будет стоить дороже, а тут я вас научу: поймайте лошадь на гречихе и верст за пять отведите куда-нибудь в чужой густой лес, привяжите там и хвост обрежьте — вот он уж другой раз не пустит… А ежели баба, то я опять вас научу: бабе нужно чудо… Переоденьтесь в белое и ночью ходи, каждую ночь ходи по огороду и даже один раз как-нибудь и днем…

Решили ждать и ждать, потому что перемена должна быть.

— Но, может быть, так долго будет?

— Нет, так долго быть не может, так жить нельзя.

Кир вдруг заступился за меня:

— И я слышал в городе, что Михаил Михайлович личность замечательная, и так-то памятники все, которые теперь разбивают, памятник Пушкину, так и ему здесь, как Пушкину, — может, мы же и памятник ставить будем. А насчет совести его я сказать ничего не могу…

Я — жертва своих собственных, сделанных дворянами, построек.

Наследники. Когда свалился Иван Иванович, наследники бросились на дележ акций, и когда Мария Ивановна умерла, то опять бросились делить землю. Так и вот когда умерла старая Россия, кинулись все наследники (мужики и рабочие) делить землю, захватывать капитал. Умерла она скоропостижно, без завещания.

Единоборство. Жизнь каждого из нас есть единоборство с Мещанином, с временным перемирием, иногда с продолжительным миром на условиях компромиссии: «Бывает поражение, бывает победа»…

Разумник в «Скифах» проповедует [282] попросту побег вперед от Мещан. Ла-та-та, побег одинокого, быстрого, вечно бегущего, спасающегося от настоящего: забегание — забеги подальше, как можно подальше, рано или поздно и все туда прибегут, приползут и скажут: «Правильный был человек Разумник Васильевич!»

Всякая собственность есть фиксированный момент борьбы творческого духа с Мещанином: вот яблонька большая-большая, старая-старая, основание ствола светится и через lt;1 нрзбgt; звездочки я вижу, как яблоки крадут деревенские мальчишки, они залезут, обломают сучья. Яблонь-ки эти сажала мать моя, и я сдал урожай мещанину, а себе оставляю наслаждение только и пр.

Оглянуться на пройденный путь и воскликнуть: «Осанна Сыну Давидову!» [283] — для меня невозможно… или это будет?

Это чувство омерзения, когда мужики придираются: сено попарил (травы!) и проч. И предложение наивного: раздели по клочку — не хватит! — хватит! И тут же вопят женщины, что они голодные, три дня не ели, когда гумно полно хлебом, и не может достать семян на десятину. Раздели и уподобься сей женщине! (По поводу охраны клевера.) Предложение растащить лес для пожарного сарая (сопрели рукава) [284].

Какой аппетит! и как вдруг осели, когда я сказал, что лес можно взять у меня на дворе готовый. Рукав отгнил.

Есть произведения, подобные Горьковским повестям о босяках [285], в которых есть несомненная поэзия и рядом с ней какой-то сгусток, ничего с ней не имеющий (напр., сам босяк). И вот все говорят не о поэзии рассказа, а об этом сгустке. Шум вокруг ненужного создает автору ложную славу.

Так вот теперь к идее интернационализма примазалось столько сгустков и столько шума, что идея совсем потонула.

По всем полям, посевам, через просо, через гречиху, ярь и озимь и через клевер моего хутора идут твердо набитые воровские и озорные тропы в соседнее богатое имение (мой хутор лежит между деревней и тем имением).

Раньше набивали эти тропы ночью, теперь открыто весь день тащат на моих глазах чужое добро. Ничего я не могу сказать ворам, потому что они тогда скажут: я стою за помещиков, и разорят мой хутор.

Черновская политика типично чиновничья прежнего режима: только раньше дело велось через губернаторов, а теперь через земельные комитеты. Необходимо было одновременно с идеей политического объединения дать трудовому народу идею новой общественной и государственной собственности.

Если бы этим людям можно бы забираться в душу собственных организованных способностей и талантов, то во всем государстве не осталось бы ни одного дельного человека.

17 Августа. Ну, вот и осень, брошена последняя горсть озимых семян на последнюю десятину. Свою плетеную сеялку я опять ставлю под свой письменный стол для ненужных бумаг и спрашиваю себя, что же дал мне опыт земледелия на своей трудовой норме от первой горсти семян яровых до последней горсти озимых?

Вот мой сосед огородник Иван Митрич на той стороне пруда насыпает огурцы и не спрашивает себя, что он пережил. Его дело ясное: он вырастил огурцы и теперь продает их выгодно. Он весь в своей трудовой норме, но я уже не вижу никакой связи себя с вымолоченным хлебом и даже не вижу пока той связи, какая бывает между отвратительного вида удобрением и чудесными всходящими зеленями. Я смотрю и на этот отрывок жизни и на всю эту жизнь как на путешествие в неведомой стране и стремлюсь и вижу свое призвание в том, чтобы рассказать о своем путешествии друзьям на том берегу.

Сколько горя, душевных страданий породила та наша юношеская весна — вы ее помните? Была она у вас? Когда, помните, мы на короткие дни встретились и навсегда расстались [286].

Очень похоже на это совершилось весной 1917 года снами, свидетелями событий в Петербурге. Еще кое-где с крыш сыплются пули, но неприятное чувство от них уже исчезло, и вот просыпаешься утром, как в деревне в детстве в первый день после экзаменов: птицы поют, и цветы в саду, и что хочешь, то и делай, мир бесконечно широк и прекрасен. Так и тут все возможности. Выйдешь на улицу, так как в Париже: толпа живая и разнообразная, встречаю…

(Что крестьянину нужно: земли бы побольше, ученье, абы только удовольствие.)

18 Августа. Революция села на мель безденежья и уперлась в одно-единственное чувство злобы к имущим классам.

Помнить, что мужички — это большие дети (абы только удовольствие).

Отчет

Место моих наблюдений — Соловьевская волость, Елецкого уезда, Орловской губернии. Здесь находится мой хутор в 32 десятины, из которых 19 распахивается, остальная земля занята лесом и садом. Рядом с моим хутором находится крупное имение Стаховича, окруженное деревнями малоземельными, население которых испокон веков кормилось заработками в имениях, а в последнее время многие из крестьян арендовали помещичью землю в большинстве случаев товариществом. Вообще этот край весьма характерный для изучения современной аграрной борьбы.

9-го апреля я приехал сюда как делегат Временного Комитета Государственной Думы, предполагая принять участие во всей земской общественной жизни и предоставив хозяйствовать своей жене с годовым работником. В то время Государственная Дума пользовалась всеобщим уважением населения, и на первых порах я был принят сельским населением с полным доверием, а городским — с почетом. В деревне я, прежде всего, стал, выполняя поручение Временного Комитета, доказывать крестьянам, что у нас нет двоевластия, и Временное Правительство и Совет рабочих и солдатских депутатов вполне согласны между собою, а если что и случится, то:

— Не все в кон, товарищи, бывает и за кон! — говорю я.

И все добродушно с этим соглашались. Вообще в это время, когда еще не существовало волостных и сельских комитетов, деревенское население жило прежней жизнью. Разве только несколько усиливалось производство самогона, но и с этим волостные комиссары довольно успешно боролись. В городе переворот совершился тоже безболезненно, как тогда казалось, но, в сущности, как это теперь вполне понятно, переворота еще и не было, и местное lt;положениеgt; все характеризовано: переделали полицию на милицию и больше ничего.

Теперь ясно видна ошибка правительства: в первые же дни переворота нужно было издать закон о местных учреждениях и назначить выборы.

19 Августа. Не труд, а условия труда составляют вопрос. Наши условия ужасны: я работаю и борюсь с врагами. Вчера косил весь день гречиху, вечером пришла газета с Московским Государственным совещанием, взялся читать, но пошел проверить клевер и всю ночь загонял лошадей, а утром разделывался с хозяевами.

Не то чтобы они постановили сжить меня, но я не таков, как они, и они сживают, и я борюсь. И так будущее наше непрерывная борьба, война между собой за установление нового права и хозяйства.

— Но если будет нужно для спасения государства, мы душу свою убьем, но государство спасем. (Речь Керенского в 1-м Государственном Совещании.)

20 Августа. Дети-присыпуши [287] (дети России и блудные дети: сидящий и посланный).

Самогон: в деревне 4 рубля бутылка, в городе 10 рублей, из пуда муки 5 бутылок, а у кого свинья есть, то свиней кормить остатками и выгода огромная.

Борьба: сельское хозяйство было в наших условиях всегда борьбой, а теперь это естественное состояние. У Стаховича управляющий специально занимается посещением комитетов и капризную их жизнь использует для учета условий хозяйства.

Что такое трудовая норма? Это сводится к вопросу: в каких условиях находится труд? Наш труд находится в условиях варварских: день работать, ночью стеречь, жене хлопотать возле пищи и ежеминутно выбегать смотреть — не отрясли ли грушу. Трудовая норма — благоденствие на своей нивке. И это говорится в то время, когда нет железа, косы, машины.

Труд людей роднит, а собственность разделяет. Труд, как совокупление: чужой — и вдруг родной, скосил десятину ржи с кем-нибудь — и человек тот стал приятелем.

Не то чтобы стал этот простой темный человек гражданином — это невозможно! а только почувствовал себя гражданином и предъявил свое мнение и поставил себя высоко! И так бывает, что вовсе ничего не понимает человек, сидит, слушает и словно чего-то дожидается, и вдруг зацепился, понял: «Нельзя по алфавиту всех в селе описать». И вдруг завопил против алфавита. Потом в деревне своей ругаются на земельный комитет, на продовольственную управу, на Абрама Ивановича, на Михаила Ивановича и доказывают: «Черт знает что социал-демократы выдумали — по алфавиту описать, опиши попробуй: я иду чередом от избы к избе, но мыслимо ли мне по буквам идти. И отец дьякон тоже хорош, тоже говорит: по алфавиту. Всех бы их помелом!»

Хозяйство — борьба, с природой, с хищниками, нелепым человеком, с его скотом. И сразу тут ничего не сделаешь: дерево мира вырастает в борьбе, и обыкновенно не тот садится отдыхать под ним, кто растил его, сядет кто-то другой. В борьбе и муках вырастает дерево мира. Так разные народы растят свое дерево мира, и оно служит для всякого миром, но растят его они в борьбе.

Сразу — чудо. Вот в Аписе и надо изобразить этот образ вечной борьбы, это долгое время роста животного и противопоставить ему чудо.

Заключение черного передела: у моего пруда, заросшего осокой, рано утром в тумане и росе сидит старик деревенский, ходок девяноста трех лет Никита Васильевич, и держит за веревочку лошадь, и она по пузо в воде скусывает осоку.

— Ну вот, — говорю, — Никита Васильевич, всю жизнь ты искал мужикам земли и вот дождался. Землю разделили, а ты все сидишь и кормишь лошадь осокой.

— Милый мой, — что мы получили! живешь и день и ночь думаешь, что придется уходить отсюда, не миновать уходить: нету земли.

Вижу я поле осеннее крестьянское без конца в длину и ширину, поле, соединенное из мелких душевых полосок, поле с потускневшим жнивьем убранной озими, поле печальное: грачи табунятся, и скот бродит в большом числе, и одна копешка неубранная и несворованная, и одна полоска, худо сжатая и растрепанная. И будто бы тучи на небе ходят, то закроют солнце и брызнет дождик, то чуть пояснеет, словно тяжко больной лежит, и то ему одумается, то опять все замутится и задернется. Ветер проносится по полю быстро, как Время революции, и так это странно смотреть на черного бычка: вот мчится куда-то ужасное Время, а он, черный бычок, стоит и жует и не смотрит и не хочет смотреть на Время, стоит и жует непрерывно, и с ним вместе все стадо жует непрерывно, и земля эта иссеро-желтая лежит вечно и недвижима, и равнодушна.

Черный, как Апис, и с белой звездочкой бычок поднял голову и черную точку увидел на горизонте, и все коровы подняли головы и lt;туда посмотрелиgt;, и лошади, и овцы — все смотрят: быстро движется по полю точка черная.

Этот человек на велосипеде в шляпе и в очках едет по тропе через поле, очки его забрызганы мелкими каплями дождя, ветер то закроет ему полями шляпы горизонт, и ничего не видно ему, только около себя, то откроет, и он слабо видит поле и скот на нем, ему скот неинтересен, ненужен. Только черный бычок заметался, и пошло в голове кругом о Египте и священном Аписе. Ехать на ветер очень трудно, он измучился, человек в очках задыхается и не знает даже, доедет он до стада или не доедет. А в голове мысли своим чередом о Египте, он думает: «Египтяне так долго искали Аписа, так ожидали его рождения, почему же он тут ходит просто, и никто его не ищет и не отдает почестей, и так он ходит тут просто и ждет: Египет исчез, Апис остался».

Тропинка на станцию загибает к стаду, и стадо ближе, ближе, и сходится оно кругом вокруг человека с очками и смотрит, смотрит, и Апис так все ближе и ближе.

«Да, это Апис, — думает человек в очках, — подлинный Апис, вот он, и египтяне умерли и никто кругом не знает, что это Апис, они умерли, но Апис их ходит один, все такой же, только непризнанный. Так вот я, — думает он, — брошу эту борьбу с ветром и брошу стадо это и свое колесо и подойду я к священному Апису и воздам ему божескую почесть… Я начну…».

И мысленно он сходил с велосипеда, этот человек в lt;шляпеgt;, в очках и в тужурке, и крестьяне быку, как священному Апису, отдавали божескую почесть lt;нрзб.gt;

Он жил и творил чудеса, а ноги двигали с трудом против ветра колесо этой новой машины последних годов.

24 Августа. Собрался ехать в Питер, но телеграмма о разгроме lt;выступления Корниловаgt; остановила. Послал телеграмму Разумнику: «Пытаюсь приехать к вам. Если неблагополучно, приезжайте сюда». Сегодня попробую в Москву съездить. Весь день сидели у Н. А. Ростовцева (член Государственной Думы). Керенский и Робеспьер. Керенский — интеллигент «с бабушкой», в лице его суд над всей интеллигенцией: грех всей интеллигенции лег на последнего в роду… Страшный суд всей интеллигенции.

Как это может быть, что святой молится и он, правда, святой, а молитвой его пользуются черти?

Что это, трагедия мечтателя или искушение сатаны? Костромской мужик накопил 30 тысяч денег с подаяний народа, который подавал ему, принимая за праведника, и потом народ пожелал, чтобы он вознесся. Он взошел на колокольню и оттуда упал и сломал себе руки и ноги.

Святой молился хорошо, но Бог пожелал испытать его и предал сатане для искушения, испытания его гордости.

28 Августа. Понедельник. 24-го выехал из Ельца, 26-го в Питере.

Паника в провинции: обреченный город, страшный город. А едет много: спасать своих, кончать дела. Теснота, семейные сцены: толкнешь — заругается, извинишься, так мало ему: на чай просит. Все придираются.

— Скоро слезывать будете? — спрашивает кто-то. Я говорю соседу:

— Вот как русский язык коверкают: надо сказать слезать, а он слизнуть.

— Товарищ, прошу не критиковать демократию!

— Без критики не обойдешься…

Носильщики на ходу занимают вещами и кричат свои нумера дико. Делегат ж. д. съезда и Акакий Акакиевич. Делегат попадает в купе.

Балабинская гостиница: за три бутерброда и стакан чаю 6 р.! У Петрова-Водкина lt; 1 нрзб.gt;. Разбалованные солдаты с гармоньями, и девки поют.

У Иванова-Разумника.

Запрет уборной: солдаты. Офицеры боятся солдат.

1 —го Сентября в ночь на 2-е. В Смольном вся ночь до трамвая. Историческое заседание.

Большевики — это люди обреченные, они ищут момента дружно умереть и в ожидании этого в будничной жизни бесчинствуют.

— Не умереть, товарищи, а жить надо! — возражают им меньшевики.

Говорят, что от кронштадтцев-матросов сами вожди еле-еле отбиваются: до того им хочется поскорее выступить. Боль-шевики-кронштадтцы и люди природы, жизни — казаки, вот две крайности. На юге с Калединым поднимаются казаки, на севере большевики. Грозят казаки отрезать север от юга.

Чернов — маленький человек, это видно и по его ужимкам, и улыбочкам, и пространным, хитросплетенным речам без всякого содержания. «Деревня» — слово он произносит с французским акцентом и называет себя «селянским министром». Видно, что у него ничего за душой, как, впрочем, и у большинства настоящих «селянских министров», которых теперь деревня посылает в волость, волость в уезд, уезд в столицу. Эти посланники деревенские выбираются часто крестьянами из уголовных, потому что они пострадали, они несчастные, хозяйства у них нет, свободные люди, и им можно потому без всякого личного ущерба стоять за крестьян. Они выучивают наскоро необходимую азбуку политики, смешно выговаривают иностранные слова, так же, как посланник из интеллигенции Чернов смешно выговаривает слова деревенские с французским de. «Селянский министр» и деревенские делегаты психологически противоположны настоящему сидящему мужику.

Хороший еврей Либер, вообще все эти евреи, участвующие в деле, грозящем неминуемой петлей, люди чудесные, куда лучше русских, цвет подлинной Иудеи.

Во что Авксентьев превратился! Говорили, что это русский Жорес… Вот неправда. Это Столыпин. Даже и во внешности есть что-то общее: и какая-то деревянность, и солидная честность, и речистость.

Мария Спиридонова выступает от социалистов-революционеров, интернационалистов. Она худенькая и маленькая, как Вера Фигнер. Простенькое лицо ее прелестно, как хорошая подробность настоящей России. Только она рано подсыхает, и ее интернационализм и пенсне на носу и желтеющее лицо — все это как первая черная голая ветка деревьев, когда осенью с них опадает листва.

Какая разница впечатлений от заседания Советов теперь с тем заседанием в Морском корпусе, когда вынесли резолюцию о мире всего мира! И тогда, конечно, все эти рыбки социализма были уже в сети, но сеть была незаметна, потому что шли по глубокому месту. Теперь она уже в самом хвосте пруда, и вот-вот ее вытащат на берег, на сухое место и вытряхнут из нее рыбу, а головастиков и лягушек бросят опять жить в пруду.

В какой дом ни пойдешь — везде сочувствие Корнилову. Кажется, это Богданов сказал, что когда демократия сильна, то она вступает в коалицию. И вероятно, она теперь очень слаба, отказывая кадетам.

Популярность Керенского выросла больше от казаков (так буду называть «буржуазию»), чем от большевиков («демократии»), они держались за него как за спасителя компромисса (жизнь есть компромисс). Теперь Керенский склоняется к большевикам, и «казаки» его отпадают, и вдруг слышишь на улицах, как ругают Керенского.

О, бедный Смольный, о, моя Грезица [288] бедная в белом зале среди окурков и солдатского дыму! По длинному в целую версту, как монастырский, сводчатому коридору ухожу я далеко, далеко от гражданского скрежета, и вот она встречает меня, белая наша Грезица, и потом идет со мной в белый зал с могучими колоннами. На белых стенах мало-помалу голубеют стекла, о, как красиво! И потом, когда рассвело, выхожу я на улицу, и там, в тихой необычайной красоте, долго не могу оторваться глазами от этой чудесной сказки Растрелли.

Писатель и есть действительный и не мнимый пролетарий, он должен продавать не свою физическую силу, как рабочий на фабрике, но духовную, которая есть сущность физической силы, и притом так исхитриться, продавая, чтобы остаться неподкупным [289].

Революция страдает отсутствием мудрости, которая имеет зоркий взгляд на обывателя. «Нельзя переделать сразу», — говорит человек жизни («обыватель»), а революционер хочет сразу. Соприкоснуться с нашей землей в революцию, lt;значитgt; понять тягостный скорбный путь изменений к лучшему.

Варвар в Мариинском театре, с шишками напряжения на лбу, скуластый, серьезный.

Рассвет: у запертой булочной против изображения хлеба сидит на камушке первая очередная старуха…

В трамвае пьяный солдат затеял спор и ругается по-матерному, все возмущены, комиссар подходит к нему, уговаривает, а он комиссару:

— И разговаривать с тобой не хочу, белая шляпа, комиссионер какой-то, а я от прав народа солдат и знать тебя не хочу.

Тут же сидят бессловесные офицеры, и вся публика в бессилии ничего не может ответить пьяному бесчиннику.

Мы теперь дальше и дальше убегаем от нашей России для того, чтобы рано или поздно оглянуться и увидеть ее. Она слишком близка нам была, и мы годами ее не видели, теперь, когда убежим, то вернемся к ней с небывалой любовью.

8 Сентября. На Бассейной в подвале клуб «Земля и Воля» [290]. Потолок низенький, а стены в красном, Мария Спиридонова сговаривается с шайкой рабочих и солдат — «левых социалистов-революционеров-интернационалистов». Маруся, страдающая душа, настоящая, как в святцах, мученица нетленная. Вокруг нее освобожденные. Особенно лезет в глаза какой-то Фишман, самодовольная морда, гордая своей плюшевой шляпой. Из района лезет он в Центральный комитет, а там 800 руб.! Солиден, деловит слесарь, тоже с немецкой фамилией Кейзер, и еще несколько подобных лиц говорят, отлично знакомые с техникой выборов. Остальная масса бессловесная, особенно солдаты: сидят и впитывают в себя «Землю и Волю», а когда понадобится, ахнут. Так их организовано здесь сто тысяч.

— Да, — говорю Разумнику, — это какая-то вера…

— Царство Божье на земле! — отвечает он.

— Не соблазняете ли вы малых сих?

— Мало ли что: кто подлежит соблазну, тот соблазняется, а кто не подлежит, того не соблазнишь. Вот как женщины…

— Выходит, — отвечаю, — возьми любую «подлежащую» и соблазняй? нет, почему-то неловко…

— Это пожалуй!

Вы идете по России и видите везде опустевших озлобленных людей с расщепленной душой и спрашиваете себя: где же народ? Раньше вы давали себе ответ так: в армии. Теперь армии не существует. И вот ясно, что вся душа народа занята перевязкой веревочками этих колоссальных организаций.

Брошена земля, хозяйство, промышленность, семья, все опустело, все расщепилось, озлобилось, в десятый раз умерли всякие покойники: Тургенев, Толстой, закрыты университеты, еле-еле живут люди в городах, получая 1/2 фунта хлеба в день, и весь этот дух народа ушел вот сюда, в эти организации…

Я думаю, что эти организации есть выражение какого-то духа, исчезнет он — и все исчезнет, как сон: что это за дух?

Прежде всего, этот дух почивает почти исключительно на Петербурге, здесь его сила, тут его война. Возьмите крестьянина, которому нужна действительная земля, — он не имеет ничего общего с членами организации «Земля и Воля», его вопрос один: дадут землю или не дадут. А здесь тысячи интересных, ежедневных положений для рядового члена партии: сегодня совещаются о выборах районных, завтра какой-то блок, послезавтра конференция в Смольном, побеждает та или другая сторона, «Весь флот с нами!» — «Товарищи, мы победили: во всей Финляндии нет ни одного руководителя, кроме левого эсера». Тут тысячи всевозможных групп борются между собой, подобно тому, как и в жизни действительной, а лучше — как в картежной игре. Но действительная жизнь движется вокруг реальности (созидание).

lt;Тамgt;, в действительной жизни, в конце концов, какой-нибудь бычок жует мерно по старым часам, и как ни бейся, он быстрее не будет жевать, и не повернешь весну на зиму и осень не обернешь к весне. Тут все возможно и проверки нет никакой. Кто быстрее забежит вперед? И что видит забежавший вперед?

1 °Cентября. Город чиновников, город труда, за что так восхвален Пушкиным. Я прихожу в министерство, где раньше служил.

Там делят землю, здесь делят власть. Как самая романтическая любовь почти всегда кончается постелью, так и самая многообещающая власть кончается плахой.

Еще о Чернове, по рассказу чиновника министерства земледелия. Он очаровал своей первой речью о творческой созидательной работе, и все разошлись по своим бюро объединенные и готовые работать. Потом начались странности: министр требует к себе дела личного состава всех чиновников. Создается большое затруднение: как доставить министру дела эти, их так много, что не хватит грузового автомобиля. Посмеялись, так и кончилось. Потом начинается заворошка [291] с аграрными проектами. И когда министр вдруг потребовал, чтобы от каждого чиновника поступило сведение, кто его рекомендовал и каких он приблизительно (как-то ловко было выражено) держался до сих пор политических взглядов, тогда начался бунт и потом моральный и деловой развал всего механизма.

Теперь все чиновники раскололись на две враждебные партии: хранящие про себя полное недовольство существующим положением и те, которые, пользуясь временем, норовят, как бы хапнуть побольше от этого времени.

Чиновники старого строя оказались не то чтобы чище новых, а явно умнее.

Дисциплина расстроилась. Раньше хорошо налаженный аппарат давал министру не только готовые мысли, но даже слова. Министр, отправляясь на заседание Совета, по всякому вопросу имел заготовленную шпаргалку, и настоящий дурак мог сидеть на министерском кресле довольно долго без всякого ущерба государству. Теперь тот же благодетельный аппарат работает во вред даже умному министру. Раньше министр не чувствовал хода аппарата и мог хотя бы и плохой головой, а все-таки спокойно думать о государстве. Теперь министр со скрежетом зубовным обращается на самый скрипучий аппарат и заявляет, что вся беда в этом аппарате, необходимо очистить его от неблагонадежных, и требует к себе дела личного состава. Так мало-помалу испорченная власть, как грешная любовь, влечет свою возлюбленную к постели: а у власти постель страшная, у власти плаха — постель. От министра до председателя сельского земельного комитета на Руси одна беда: Прекрасная Дама поцеловала варвара, а он поспешил сделать ее своей любовницей [292].

Уже на пути в Петроград вы чувствуете потоки враж ды, раздражения, злобы: достаточно вам в набитом вагоне чуть-чуть задеть кого-нибудь, чтобы он зло заворчал. Вы извинитесь, а он все ворчит, как будто мало извиненья, а еще нужно дать и на чай…

В городе три дня ходишь, пока не приспособишься, совершенно голодный, конечно, есть гостиница, но вначале пугает заплатить за стакан чаю с тремя бутербродами рубля четыре. Заголодаешь и сам ворчать начинаешь от голода, а после, когда разберешься, ворчишь, и сам попадаешь в ту же текущую в городе большую черную реку.

В моей квартире живет старая женщина с дочерью: старуха с пяти часов утра стоит в очередях, дочь служит в министерстве продовольствия и зарабатывает 150 рублей. Они едят почти исключительно картофель и бледные (дешевые) помидоры. Иногда, как великая радость, достанут немного молока, или масла, или сушеную воблу. В пять часов утра, на рассвете, мать уже в очереди. Раз, возвращаясь утром из Смольного, видел я ее первой в очереди: на рассвете во мгле осенней и росе она сидела на каменных ступеньках булочной, эта старуха в черном платке, так что нос только виден, и смотрела, бледная как смерть, неподвижно на прекрасно нарисованные булки и хлебы. Однажды она, не обращая внимания на мои занятия, радостная ворвалась в мою комнату: достала сала немного и недорого. Когда она стала готовить сало, страшно завоняло, старуха выдумала выжарить сало с луком и чесноком.

— Я-то, — говорит она, — есть не буду, только бы дочка не заметила.

Вечером после обеда я шепотом спросил ее:

— Как, не заметила?

— Не заметила, — обрадовалась она, — съела! я-то как рада, я-то как рада! Не заметила.

Дня три, lt;неgt; имея продовольственную карточку и воображая, что все только по карточке могут находить себе пищу и все так живут, я lt;не ходилgt; к моим хозяевам. Страдал от голода, но не злился: так надо. Как вдруг старуха мне говорит:

— Вам что, вы богатый!

И оказывается, что за большие деньги тут же на рынке, не в мясной, где очереди, где выдают 1/2 фунта мяса на неделю, можно сколько угодно купить и мяса, и масла, и ветчины. И что все, кто имеет деньги, живут по-старому… А еще потом оказалось, что эта барышня, окончив гимназию, зарабатывает 150 рублей, но если идти на Неву и выкладывать дрова, то можно заработать 40 рублей в день!

Петербург говорящий — это река с голышами: шумят голыши каждый по-своему и думают, что они движут воду реки. И не знают и не ведают, что море их гонит, оттого они и шумят.

Митинг социалистической печати. Всюду говорят, что большевики трусы, а почему-то все их очень боятся. Все старики-эсеры и все меныпевики-обороновцы говорят, что большевизм основан на проповеди мира, то есть эгоизма материального, утробного, и этому они ничего не могут противопоставить, кроме слов. Их слова лопаются в воздухе, как мыльные пузыри. Словам не за что уцепиться… Что же это сильное, что рано или поздно противопоставится чертову искушению народа? Будет это новое имя старого Бога (прежнее имя не действует) или дубинка здорового народа, который восстановит лицо свое в гражданской войне?

14 Сентября. Всюду люди ссорятся, разрываются многолетние связи. События велики, но чем они больше, тем причины ссор меньше. Так и быть должно, потому что становится жить под нависшей тяжестью все теснее и теснее.

Так мы разошлись с Разумником… из-за чего? Я сказал ему, что не могу подписывать свое имя в Черновской газете [293] и прошу рассказ мой разобрать. Он говорит, что разобрать нельзя, потому что он сверстан. Тогда я изменяю заглавие рассказа и подписываю другим именем. Рассказ, однако, за моей спиной восстанавливается и печатается за моей подписью. Сущие пустяки, но отношения разрываются.

Как в дележе земли участвуют главным образом те, у кого ее нет, и многие из тех, кто даже забыл, как нужно ее обрабатывать, так и в дележе власти участвуют в большинстве случаев люди голые, неспособные к творческой работе, забывшие, что земля явилась вследствие проклятия человека, осужденного в поте лица восстановлять работой утраченный путь к небу, — так и власть государственная есть несчастие человека прежде всего.

Власть оголяется. Это не власть, а только скелет ее, кости. А кости власти — честолюбие и самолюбие. На скелете нет не только чувства долга, чувства родины, самопожертвования, но даже камер-юнкерского и коммерческого мундиров. Честолюбие в надежде и больше ничего.

За властью теперь просто охотятся и берут ее голыми руками. Так настанет время, что и землю будут брать голыми руками, и, как говорит Никита: «Земли будет много! да некому ее обрабатывать». Это будет земля оврагов.

Власть голая, не одетая в земные творческие одежды, власть без земли и земля без власти.

Буржуазия. Без всякого сомнения, это верно, что виновата в разрухе буржуазия, то есть комплекс «эгоистических побуждений», но кого считать за буржуазию? Если взять даже какую-нибудь самую малоземельную деревушку с 20 саженями надела, то там человек, имеющий одну лошадь, есть буржуй по отношению к безлошадному. (Из-за чего несет общественные работы: «Давай лошадь!») Но если взять психологию безлошадного, то он является двойным, тройным буржуем: тот уже пережил это чувство, а у того оно в состоянии младенчества, легкости. Кто же буржуй? (Буржуазией называются в деревне неопределенные группы людей, действующие во имя корыстных побуждений.)

В начале революции было так, что всякий добивающийся власти становился в обладании ею более скромным, будто он приблизился к девственнице. Теперь власть изнасилована и ее ебут солдаты и все депутаты без стеснения.

На демократическом Совете 14 сентября [294]. Предпарламент.

Ошибка Чернова: Заигрывание с народом.

Плох тот автор, который ищет себе читателей, и плох журналист, который lt;считаетgt; читателей бесплатными приложениями.

Беспорядок на улице перед театром. Офицер говорит: — Чего толчетесь, Керенского смотреть? Вот не видали добра!

Давно журналисты в оркестре: журналисты в сундуке. Люди: это деятели 1905 года — вот lt;напримерgt; Владыкин, вот С. Маслов из моего родного города Ельца. К ним прибавить тех, кто вновь продрался в интеллигенцию, «полуинтеллигенты», солдаты, кооператоры, столичная большевистская чернь…

Керенский действительно выдающийся человек. Чернов не мошенник, нет — это просто маленький человек от литературы, — раз он может с пафосом кричать о категорическом императиве [295]; нет! это не крупный мошенник Каменев — камень. Большевик. Кто же это кричал? большевик запрятался сзади и кричал: «Это не я!»

Для будущего драматурга будет очень легко изобразить небольшой эпизод мировой войны, который представляет собой демократическое совещание: потому легко, что оно даже и совершается в здании Драматического театра.

В оркестре, как бы из подполья, сто человек хроникеров, стенографистов, журналистов с точностью записывают происходящую драму.

На меня, приехавшего из провинции, сильнейшее впечатление производит выступление Керенского. Я делюсь своим впечатлением с журналистами, и они, конечно, смотрят на меня как на провинциала: они сотни раз слышали Керенского и на них его слова не действуют. Мало-помалу и мной овладевает то же странное состояние: это не жизнь, это слова в театре, хорошие слова, которые останутся словами театра.

Конечно, многие из присутствующих, говорящих об обороне страны, готовы пойти на фронт и положить свою жизнь за родину: но что из этого? Нужно не «я готов умереть», а «мы готовы»…

— Все ли тут согласны? — спрашивает Керенский, — я не могу здесь говорить, если не уверен, что тут присутствуют люди, которые готовы назвать мои слова ложью!

— Есть такие, — хором отвечают большевики.

Керенский борется с большевиками, происходит драматическая сцена. Публика, кажется, готова разорвать большевика, кричат: «Где он?» — ищут.

И вот один поднимается и вызывающе смотрит. Потом шум стихает. Большевик садится. А Керенский продолжает говорить о защите родины.

Керенский большой человек, он кажется головой выше всех, но только если забываешь и думаешь, что сидишь в театре.

В действительной жизни власть не такая, она страшная. Эта же власть кроткая, как природа, приспособленная художником для театра.

Потом выходит Чернов, как будто лукавый дьяк XVI века, плетет хитрую речь про аграрные дела, но неожиданные выкрики слов «Категорический императив аграрного дела!» выдают его истинную эмигрантско-политическую природу русского интеллигента, и оказывается, это просто кабинетный человек в Александрийском театре, плохой актер изображал из себя дьяка, мужицкого министра, что это все, все неправда и слова его никогда не будут жизнью.

Так создается это чрезвычайно странное состояние, как в театре: может, каждый из неподвижно сидящих зрителей, каждый в отдельности готов идти за своим Верховным главнокомандующим, но никто не пойдет, когда представление кончится и все пойдут по домам.

Что же такое эти большевики, которых настоящая живая Россия всюду проклинает, и все-таки по всей России жизнь совершается под их давлением, в чем их сила? Многие теперь — и это в большой моде — называют их трусами, но это совершенно неверно. Несомненно, в них есть какая-то идейная сила. В них есть величайшее напряжение воли, которое позволяет им подниматься высоко, высоко и с презрением смотреть на гибель тысяч своих же родных людей, на забвение, на какие-то вторые похороны наших родителей, на опустошение родной страны.

Мы, живущие чувством обыкновенных сынов родной земли, не можем понять, оправдать, вынести всю эту низость человеческой звериной природы. Они могут, они это не замечают, они презирают.

Мы не понимаем и говорим: это не революция, а смута, потому что революция есть этап мировой истории, а смута — это дело домашнее, это китайская революция. Но большевик, настоящий, идейный, он весь только и держится этой особенной верой, что наша революция есть факт мировой, этот новый строитель всей мировой жизни. Вера эта не воплощенная в личность, вера Наполеона, это интернационал, дважды два четыре.

Так воцарился на земле нашей новый, в миллион более страшный Наполеон, страшный своей безликостью. Ему нет имени собственного — он большевик.

Смута или революция.

Вы говорите: это смута, потому что мы ничего не достигаем и все теряем. Но их не страшит потеря, даже полная гибель страны. Нация не может умереть. И если сейчас даже будет торжество капитализма, то ведь это на время, а потом опять пожары. С точки зрения большевика оборона вовсе не отрезается, но она признается фактом обыкновенной жизни, как ежедневная наша пища. Энтузиазм большевика идет мимо обороны, и горе тем, кто противопоставит этому энтузиазму интернационала энтузиазм обороны: это мещане, которые материальность ставят своей конечной целью. Но впрочем, серьезно этот энтузиазм не противопоставлен после царя.

17 Сентября. Предпарламент. Над буржуазией висит, как меч, требование: будь социалистом! Роль советов в провинции была весьма почтенная. Грузин (превосходный гражданин) пожал овации за одну фразу: — Мы, грузины, не будем усложнять без того сложное положение государства немедленными своими грузинскими требованиями.

Типичный митинговый украинец. Белорус с иностранными словами. Земец моховой. Кооператоры. Мусульмане.

Весь этот словесный блуд вертится вокруг земли мужикам и мира солдатам: по отношению к земле говорят, что политика нашего правительства недостаточно определенна, а по отношению мира недостаточно настойчива.

Политические эмигранты, пробывшие несколько месяцев министрами, стали людьми вполне благоразумными, потому что соприкоснулись с живым делом… Представители с мест: дельцы, городские деятели, кооператоры Грузии — все благоразумные, потому что были у дела. И противоположные им люди митинговые: украинец, большевик, белорус с кооператором… Налет хлестаковщины (товарищ Абрам)… Та петля, та квадратура круга — при малейшем дуновении земли она вся разлетается; если бы согласие!

21 Сентября. Хорошо на иностранных языках учиться говорить, если в кармане есть гроши, а как нет ничего, то надо по-русски.

Коалиция на Демократическом собрании была знаком согласия и стремления к единству цели государства, а однородное правительство значило бунт — не революция, а именно бунт.

Какой великий соблазн для бродячего обитателя Скифии бросить вызов всему миру против войны за всеобщий мир. Был у нас домашний деревенский бунт — Стенька Разин, то была смута деревенская, а здесь мировой город Петербург против всего мира! Какому-то дикарю-разбойнику сочинили не то принцессу, не то княжну, с которой во имя бунта расстается и бросает в Волгу.

А тут бородачи-кооператоры и земцы соблазняют мирового бунтаря любовью к отечеству и предлагают с собой коалицию!

Громадная масса людей, в особенности крестьяне, вовлечена в этот бунт прямым обманом, обещанием земли и воли и всяких радостей Царства Божия на земле. Вот теперь эти обманутые начинают понимать положение, и потому на Демократическом совещании и треснул этот бунт пополам.

Все держится этим созданным ситом бунта, этими всевозможными организациями, в которых выборным людям в момент подъема бунта отступать нельзя под страхом наказания. Вообще набедокурили так много, что назад вернуться никак невозможно. Потому и не удалось выступление Корнилова.

Этот русский бунт, не имея в сущности ничего общего с социал-демократией, носит все внешние черты ее и систему строительства: это принципиальное умаление личности.

В Петербурге от разных людей слышу точную формулу бунта: «Несчастная случайность, что во время войны не хватило хлеба».

10 октября. Теперь всюду и все говорят о революции как о пропащем деле и не считают это даже революцией.

— Неделю, — скажут, — была революция или так до похорон, а потом это вовсе не революция.

Немцы высадили войско на острове Эзель. В этом вините вы, конечно, большевиков. А большевики в это же самое время винят буржуазию. Вы скажете: «Приказ № 1 расшатал войско!» Вам ответят, что приказ № 1 дал единственно войскам оформленность (вот то же и о земельном комитете). В гневе начинаете вы вопить о гибели отечества. И там в гневе вопят. Вы берете оружие. И там берут оружие. И так начинается гражданская война.

Простая женщина подошла в трамвае к важной барыне и потрогала ее вуальку на ощупь.

— Вот как они понимают свободу! — сказала барыня.

Споры о значении земельных комитетов — споры вокруг пустого места. Потому что, в конце концов, вышло так, будто не только комитетов, но и правительства никакого не было. Мы управлялись сами и ладили между собой сами, один на один, глаз на глаз.

Признали лес государственной собственностью и стали все тащить лес, а когда пустили стада в поросль, мы пожаловались. В ответ нам: «А у вас нет караульщика, тогда нечего и жаловаться».

12 Октября. Романы совершаются «на погибель» (Россия гибнет, и мы погибаем).

Эвакуация Петрограда — это разрытая куча муравьев.

Несомненно, что если вступить хоть в какое-нибудь отдаленное общение с деятельностью Логоса, то вся окружающая нас разруха получит великий смысл, и полная бессмыслица, если оценить все с точки зрения нажитого прошлого (раздвоение Андрея Белого) [296].

Надо обдумать, что есть общего в оккультизме и циммервальдстве. Пути к интернационалу: «физический» (скажем так: творчество, опирающееся на землю), оккультный (общение непосредственное, lt;которомуgt; эти пути необязательны) и третий, сокращенный (Циммервальд [297], марксизм). Характерная черта пути последнего: соблазн малых сих, которые совершенно не понимают вождей и внешним образом с ними, внутренно врозь. Еще черта: претензия. Горький — ходячая претензия.

Трагедия собственника земли и трагедия художника, прилепленного к земле, — покажи: неколебимое колеблется — землетрясение. (Вы пашете, а земля ходуном ходит. Выход: перемещение себя на такое место, где земля не колеблется.) (Новые беженцы: книги по искусству распространяются, потому что многие начинают понимать, что бежать по земле невозможно и нужно искать новую землю.) Объяснения школьного учителя: Мир через «и» десятеричное или «i» с точкой [298] — весь мир, как вселенная. Мир через «и» восьмеричное, разные толкования, первое обычное, в смысле тишины и спокойствия, мир без аннексий и контрибуций, мир как лозунг гражданской войны. 12-го на заседании социалистов-революционеров— Кускова: русская хозяйка. Все хотят мира и все хотят защищать свое отечество. Но никто не знает, как заключить мир и как сохранить отечество. Оборонцы признают общность интересов буржуазии и демократии. Интернационалисты не признают общности и стоят за классовую демократию. Если армия бежит, то одни обвиняют других, объясняя это следствием Корниловщины, другие — следствием Циммервальда.

Определение Корниловщины: система организации армии на основе личного авторитета военачальника. Определение Циммервальдской группы в отношении организации: на основе авторитета органов демократии.

Пораженцы и оборонцы — это бранные слова, на самом деле все хотят обороняться от немца.

Правда в словах Кусковой, что народ наш до того измучен, что предоставленный самому себе не способен к жертве, следовательно, необходимо принуждение. Верно, что в церквах народ молится об избавлении от внутреннего врага.

14 Октября. Корона острова Капри. Пишет с фронта воин письмо мне, что в их окопы из немецких окопов прилетела крылатая бомба и на хвосте ее был пук газеты «Товарищ». Номер газеты он присылает с эпитетом — вот безобразие! В газете факты, правда русской жизни извращены и подделаны под немецкие интересы, а фельетон в газете «Солдаты» подписан именем народного русского писателя Максима Горького.

Виноват ли Максим Горький, что имя его летит к нам из немецких окопов?

Бедный человек П. А. В. усомнился в Горьком и спрашивает меня:

— Вы тоже художник, скажите, почему так, если вас обманет кто-нибудь, то вы все-таки останетесь художник, а меня, нехудожника, обманут, я буду только дурак? А к чему я веду, вот к чему: Максима Горького оправдывают тем, что он художник и поддается влиянию обманщиков из «Новой Жизни». Можно ли его тем оправдать?

Я спросил обманщиков, как считают себя сотрудники «Новой Жизни» — большевиками?

— Мы большевики, — ответили они.

— Чем же вы отличаетесь от большевиков «Рабочего пути»? [299]

— Те головотяпы, а мы культурные большевики.

Из великой подлости русской жизни, заплеванной, загаженной, беззаконной вышел Максим Горький и влюбился в Италию на острове Капри и там надумал свою идеальную Европу. Что ему сказать, если теперь спрашивают его: «Любите ли вы свое отечество?» Старуха-царица из сказки о Золотой рыбке, что скажет о своей хижине у синего моря? Или птенчик, пробивший скорлупу, о скорлупе в гнезде, сплетенном ласточкой из куриного помета? Или человек, ночующий под лодкой, когда уснет на пружинном матраце? Или мужик, что скажет теперь о своей прежней поденщине в 15 копеек? Бедная хижина царицы-старухи, скудное гнездо с разбитой скорлупой, сыро и холодно под лодкой ночевать и возвращаться мужику в батраки с заработком в 15 копеек.

Униженным и оскорбленным, которым нет и не может быть выхода материального из унижения и оскорбления, сказал Достоевский утешение: «Терпите, Константинополь будет наш, и се — буде, буде!» [300] И бедные люди, без выхода здесь в лучшую жизнь, страдая, любили свое отечество. Из-за чего же теперь терпеть, страдать, если выход нашелся? Всем этим людям Горький хочет прорубить окно в Италию. Толпою, как на Ходынке [301], ринулись униженные и оскорбленные «в Италию», давят друг друга насмерть, ведут из-за этого грабежи, пожары, захваты — тому хочется новые сапоги, тому жениться и мало ли что. И все они называются большевики.

— А вы кто же, вожди этой Ходынки, надумавшие такое дело, вы тоже большевики?

— Мы, — отвечают, — культурные большевики.

— А принимаете ли, — спрашиваю, — вы, как культурные большевики, все преступления некультурных, те, которым Достоевский, как обреченным на вечный замкнутый круг, давал утешение «Царьграда»? Все отказались и говорили:

— Мы пишем всегда против этого. Один-единственный, самый искренний и вдумчивый, однако, ответил:

— Принимаем!

— И офицеров потопленных на свою совесть принимаете?

— Все принимаем!

Горький так не говорит, он уже обойден, царство его уже пробежало мимо, хотя корону Италии оставили ему как утешеньице.

А бедный человек горюет о Горьком и не понимает, как это художника, значит, высшее существо, можно так легко обмануть и в дураках оставить.

Носящие разные короны: Эллады, Египта, Атлантиды — все один за другим покидают Горького. И те, кто за сапогами бежали, — теперь далеко, и коронованные испугались. Вот время спросить себя и вспомнить, как достается корона Италии.

Не сразу, ох, не сразу достается корона и совсем не похожа на сапоги.

Нищий даровитый поэт в измызганном пальтишке пришел к богатому социал-демократу, поужинал, и хозяин, отдавая уважение достойному, пошел провожать его до хибарки.

— Будущее несомненно наше! — говорил хозяин.

— Может быть, не сейчас, — отвечал поэт.

— Это ничего не значит, я говорю то, настоящее будущее, а настоящее lt;нашеgt;.

— Ода!

— За это будущее мы теперь, наверно, пострадаем. Почему же вы не с нами?

— Не знаю, почему-то не с вами, у меня как-то нет веры, я, должно быть, не идейный.

— Но как же вы не понимаете, что совершается вокруг вас, ведь это же повторение начала христианства, и вы не принимаете участия.

Тогда внезапно бедный поэт взбесился и, обрывая бахрому на пальтишке, вдруг все и выложил, как ему достались песни о звездах, лесные сказки, водяные lt;песниgt;, земные напевки!

— Я столько страдал, а вы хотите сманить меня сапогами.

— И мы готовы пострадать, за кого же вы нас считаете?

— Если вы хотите говорить о христианстве, вас я счи таю за антихриста.

Раз я провел вечер в ресторане в обществе Горького и Шаляпина. Я первый раз тогда видел Шаляпина не в театре. Он был в этот раз нравственно подавлен одной неприятной историей и сидел без всяких украшений, даже без воротничка, белой глыбой над стаканом вина. Кроме Горького и Шаляпина тут, в кабинете, было человек десять каких-то мне незнакомых и дамы. Разговор был ничтожный. Вдруг Шаляпин словно во сне сказал:

— Не будь этого актерства, жил бы я в Казани, гонял бы голубей.

И пошел, и пошел о голубях, а Горький ему подсказы вает, напоминает. И так часа два о голубях в ресторане, потом у Шаляпина в доме чуть не до рассвета все о Казани, о попах, о купцах, о Боге, без всяких общих выводов, зато с такой любовью, веселостью.

Горький спросил меня после, какое мое впечатление от Шаляпина. Я ответил, что бога видел нашего какого-то, может быть, lt;полевогоgt; или лесного, но подлинного русского бога. А Горький от моих слов даже прослезился и сказал:

— Подождите, он был еще не в ударе, мы еще вам покажем!

Так у меня сложилось в этот вечер, что Шаляпин для Горького не то чтобы великий народный артист, надежда и утешение, а сама родина, тело ее, бог телесный, видимый. Народник какой-нибудь принимает родину от мужика, славянофил от церкви, Мережковский от Пушкина, а Горький от Шаляпина, не того знаменитого певца, а от человека-бога Шаляпина, этой белой глыбы без всяких выводов, бездумной огромной глыбы, бесконечного подземного пласта драгоценной залежи в степях Скифии.

Вот бы спросить в то время, имеет ли Горький отечество, любит ли родину. Я бы ответил, что чересчур сильно, болезненно, пожалуй, садически.

Политика страшна тем же, чем страшно описание у Адама Смита разделения труда при изготовлении булавок [302]. Человек, изготовляющий булавочную головку, исчезает за этой головкой, в политике исчезает человек за частностью мертвой. Так и Горький, народный писатель, исчез за булавочной головкой политики, совершенно, без всякого следа утонул в этой бездне частных враждующих сил. И теперь говорят, что у Горького нет отечества, что он изменник Родине.

В Совете от казаков появился Савинков. Это что-то новое, волнующее. Савинкова я хочу посмотреть так же страстно, как курсистка Шаляпина, и, думая о Савинкове, хожу но кулуарам и беседую о разных политических пустяках с редакторами своей газеты. Но кто-то подходит к редактору, здоровается, разговаривает о чем-то несколько времени, я не слушаю разговора и смотрю на полу серого пиджака этого человека и думаю о своем. Когда он уходит и скрывается в толпе, редактор говорит:

— Ну, вот вам Савинков, каков?

А я видел только серую полу. Скорее искать, смотреть. Нет нигде Савинкова, ни в кулуарах, ни в зале, ни в бюро, ни в читальне, ускользнул, исчез, прошмыгнул куда-то, и так я его не увидел.

Авксентьев на царском кресле монументален и чем-то очень раздражает, какою-то вечной своей светлостью и прозрачностью, будь там, сзади его, картина Репина не завешена и царь бы там был, так сквозь Авксентьева все бы на царя смотрел.

Сегодня он в буфете подошел ко мне, узнал (вместе учились в Германии), присел к моему чаю, и я не почувствовал никакого желания спросить его о чем-нибудь важном, государственном. Измученное лицо, усталый и скучный до безнадежности.

— Я думаю, — говорит он, — дело демократии пропало, совершенно пропало.

И как-то от его слов не жалко демократии, не страшно.

— Может быть, как-нибудь обойдется… сладится, дотерпим.

— Нет, где уж, вот продовольствие. Он зевнул и почесал бороду, я спросил:

— Терещенко когда выступает? Посмотрел на часы:

— Сейчас выступает.

Смотрел на Мих. Ив., как хорошо он говорит, какой вежливый, изящный, и думал я о том, как все-таки сложены министры, какие все хорошие люди: Керенский, Авксентьев, Терещенко, Маслов, какая все это чистая гладь интеллигентная. Керенский как будто выделяется, но это не достижение, не высота, а взрыв: взорванный интеллигент.

В кулуарах встречаю Семена Маслова, поздравляю с высоким постом. Семен — это самое-самое, святая святых народнической интеллигенции. Вид семинариста, а глаза кроличьи, доверчивые. Помню, увидев его у меня в квартире, Ив. А. Рязановский сказал: «Ничего нет, а будущее их, таких кроликов!» Это кроткий монах, аскет религии человечества (то, что от Успенского). Позвал меня на свой доклад, знаю уж, какой это доклад: без выкупа, с выкупом, однолошадные, двухлошадные — всю жизнь он на этом сидел, и земля от него все-таки так же далека и непостижима, как университет от моего работника Павла.

Охранительный человек Д. В. Философов смутил меня предложением войти в новую газету Савинкова «Час» [303].

Савинков один из зачинателей того, что называется Корниловщина: Корнилов, Савинков, X., Y., — это не Наполеон, а ряд индивидуальностей, прорывающий там и тут сито демократии. Не случайно в газете принимают участие старые закоренелые индивидуалисты-аристократы от литературы — Мережковский, Гиппиус. Это все революционеры-индивидуалисты, ищущие пути к соборности через отечество Града Невидимого. Их, конечно, с первых же шагов облепят мухи старого мира.

Это будет очень интересная газета, и пугает только скандальность Савинкова — заведет черт знает куда бедного Дмитрия Сергеевича.

Одно из сит демократии — «Воля Народа» [304], в которой я теперь по недоразумению пребываю, исповедует чистую наивную веру в русскую демократию. Это самый невинный орган и чистый от искательства «демонов». Савинков для этих людей самый главный враг, потому что Савинков против Советов, а у них все связано с Советами и Комитетами.

Андрей Белый остановился на Разумнике.

Троцкий зубной врач.

Еще раз была встреча во сне [305] — видно, уж это до самой могилы! И было много волнующих приключений, объяснений. Но во время пробуждения вдруг как защелкнуло, и я забыл все, что было, а сердце живет еще там, бьется теми видениями и, словно море, волнуется с острыми волнами на потопленном граде чудес; все утонуло, стало невидимо, и только это море, море ходит с острыми режущими волнами, о, как холодно, как жаль мне погибшего сновидения, и некого спросить, и нечего сказать — море, море! Невозможно вернуться, невозможно встретить и не захочу в жизни, да, не захочу, это невозможно в жизни, закрытое морем, недостижимое — вот почему так прекрасно кажется на море, в нем скрыто невозможное, недостижимое.

Козочка, пятнадцать с половиной, холодный нос, детские губы с ложбинкой. Песенки все поет, сочинила сама.

— Я вам стихи — Вы не поэт lt;совершенноgt;.

Я рассказывал Козочке о границах России, как они мне чудятся:

— Такая большая Россия, и я по ней странствую и не знаю точно, где она кончается и начинается другая страна.

— Как же, — говорит она, — а география?

— Вот юг, — продолжаю я, — Кавказ Лермонтова, потом Каспийское море бурное, потом начинается желтый песок, и на песке открытое озеро, и на берегу птица Фламинго, дальше горы желтые, земля желтая, все желтое-желтое, а небо синее-синее и неподвижный зной, и так все это желтое уже непереходимо, кажется, конец там.

— Памиры, — говорит Козочка, — это плоскогорье, опушенное кедровыми лесами, оттого и называются Памиры.

(Козочка, глаза козьи, нос холодный, жаждет жизни, копит по 3 р. в месяц на поездку по Волге.)

Наша жизнь в Петербурге — «вихри враждебные» [306] и в них все летит обломками, как во сне: знакомый человек, кресло, церковь, извозчик — совершенно точные предметы обыкновенной действительности, а фон расплавленной текучей жизни, взволнованной. Вихрь создается каким-то духом с пикой в руке, с которым все вокруг пытаются сговориться, и громадная масса людей не понимает, что этому духовному началу можно противопоставить только духовное.

Создаются всевозможные организации, всякие Советы, партии, чтобы противопоставить себя этому духу с пикой в руке, высчитывают, цифрами доказывают, сколь огромна масса населения против этого духа с пикой в руке, и ничего не получается: ни доказательство числами, ни уговоры разумных, ничего — явное непонимание с двух сторон.

Один ветер дует с войны, с этого места, где сотни тысяч людей погибли… Оборвались сотни тысяч жизней, непрожитые часто до половины, и вихрь этих душ, не познавших землю, неустроенных, нарушает весь наш привычный порядок жизни. Мы смущены им, мы не сможем наше жизненное будущее противопоставить этому духу неустраненному как высшую ценность и жалко лепечем: «Нужно оборонять отечество!» Злобно издевается воющий ветер над нашей мещанской «позицией», устремляясь разрушительно в самые истоки нашего существования.

Управляющий домами приходит ко мне с «Биржевкой» в руке и советует купить револьвер по объявлению за двести пятьдесят рублей.

— Я никогда не носил револьвера, я ненавижу этот способ.

— Хорошо, но завтра в наш дом, может быть, ворвутся грабители и на наших глазах будут насиловать женщин.

Я не могу, не хочу, потому что мне унизительно от высшей природы переходить к низшей, от высшей даже силы к револьверу. Вы бывали на войне и, вступая с войском в захваченный город, видели, конечно, вы обращали, наверное, свое смущенное внимание на иконы святых lt;в окнахgt;. Распятия выставлялись на окнах домов рядом с цветами обыкновенной жизни нашей, в окнах с тюлевыми занавесками. Это выставляли те, кто не умеет, не хочет стрелять.

Мне приходит мысль, как в завоеванных городах, повесить крест на двери, выставить в окно икону. И сейчас же приходит в голову, что в нашем доме есть несколько семей евреев и мусульман, у которых нет православных икон. Этим способом я их подвожу под разгром.

Как же быть?

И все-таки чувствуешь где-то в смутной глубине души, не смея назвать настоящим именем, какую-то оборонительную святыню Града Невидимого Отечества.

Есть какой-то, верю я, путь истинный в истинном Граде, и неподдельной красотой там сверкают те же наши lt;иконыgt;, и не в сундуках лежат, сверкая, украшения тела нашего, алмазы, рубины, топазы, и не политые кровью и не засыпанные навозом — земля украшена цветами, а покровы духа нашего — мертвыми словами газет и общества нарочитым говором.

Не теми словами говорим мы, друзья, товарищи и господа мира сего, наши слова — мертвые камни и песок, поднятые вихрем столкнувшихся сил; есть путь иной и единственный.

Из деревни приехал в город, два месяца ходил я на собрания, в общественные говорильни, слушал внимательно, что говорят, читал записанное в газетах, накопил гору сказанных и написанных слов, и дух мой, спасаясь от гибели, забился в смертельной тоске. Нет, не теми словами говорим мы и пишем, друзья, товарищи и господа мира сего. Наши слова — мертвые камни и песок, поднятые вихрем враждебных столкнувшихся сил.

Собираю, пишу картину художественную, нижу слово за словом, привычно подбирая их одно к одному, но вот входит хозяин из очереди и говорит мне, рассказывает ужасное. Я бросил художество и хочу писать для газеты, но слова мои, будто мертвые камни. И то не нужно и это не нужно, что же делать? Входит хозяин с «Биржевкой» и предлагает купить револьвер.

Почему я не с вами?

22 Октября. Гибель уюта. Нет ничего уютнее мечты о Земле и Воле. Тот, кто сидит на земле, не имеет уюта, а кто оставил землю, вспоминает ее как уют, и его тянет туда.

Ленинский дух революционный сродни духу бюрократическому: то и другое оторвано от жизни и разрушает уют.

Революция для одного заключается в отмене «ты»; а другому — в отмене «вы». Ленин так пропускает это.

Как бюрократы, так и Ленинская революция пропускает нечто совершенно необходимое для жизни человека на земле, одно — во имя уюта, другое — во имя революции; уют и устремление — тут виновато какое-то общее число (перемеривать): личность пропускается. Ленин смешивает личность с уютом, и ему жизнь лица есть мещанство. Если я стану защищать личность у Ленина, то все, кто хочет уюта, бросятся со мной, а потом будет опять предустановленная гармония.

28 Октября. День определения положения. Подавленная злоба сменяется открытым негодованием. «Авантюра, авантюрист!» Оборотный вид авантюры. А кто ее начал? На себя! «Авантюра!»

Первый день страха, и человек, повторяющий: «Ничего не будет, теперь ничего не будет, потом, а теперь ничего не будет».

Шатия — красная гвардия (шапка на затылке, сапоги без подметок). Конец черносотенца:

— Шатия напала на меня, а я им говорю: «Ах вы, шатия проклятая, изменники царю, чем вам царь плох?»

— Большевики побиты!

— Слава Богу, теперь будет царь.

Эксцессы на Невском: выстрелы и собачка рыженькая.

Преступление и народ: теперь «введены в заблуждение». Как заваривается на Невском: митинги, разоружают шатию, стрельба.

Фельдфебель о шатии:

— Он затвор не может закрыть, а я взял и говорю ему: «Винтовка есть оружие (по солдатскому требнику)».

Человек с кружкой и белыми погонами крестом. Не видали ли вы, не встречался ли вам где-нибудь такой человек, изможденный, благородного вида, с белыми погонами крестом и с кружкой, меня этот человек почти что преследует, куда я ни приду, везде он со своей речью, которая начинается: «Товарищи, забудем личные интересы» и кончается: «В данный момент по сему высказанному отрешимся от личных интересов».

Электричество то погаснет, то опять загорается, и когда загорается, по всему дому lt;раздаютсяgt; звонки.

Что произошло — вы не понимаете, что это значит, и вот выходите к людям и вдруг понимаете… Определенно немец, Вильгельм, пришел, когда пришли большевики: они чужого правительства.

Население нашего дома, домовый комитет: фруктовщик черносотенец, корниловка, lt;Марья Михайловнаgt; монархистка, Ефрос. Ант. и ее «шатия».

Фельдфебель:

— А прочие государства придут усмирять.

29 Октября. Почтальон: «Казаки ночью перерезали красногвардейцев».

Газеты «Новая жизнь» и «Воля Народа» передают противоречивые факты о положении «фронта».

Нехорошо, что сам Керенский распоряжается, довольно звука «Керенский», чтобы всевозможные партии стали на дыбы.

Рано заявлять частичные требования (партийные). Смешно читать в «Новой жизни» об устранении «lt;чуждогоgt; элемента» при наличии погрома и молчании «буржуазных» газет.

Большевизм рождает бессмысленную вражду одних партий, словесную муть развели большевики, казаки защищают отечество. Значит, и диктовать условия должны победители.

Две господствующие партии боролись с самого начала переворота: социалисты революционеры и социал-демократы. Теперь с. р. имеют претензию использовать поражение большевиков. Значит, не к единению дела, а к новому разложению («А прочие державы»…). Третья возникает сила казаков.

30 Октября. Раньше я не понимал сердцем, почему наши «идейные» старики так ненавидят «Новое время» и как можно так ненавидеть газету. Теперь я совершенно так же ненавижу «Новую Жизнь» и все ее Иудушкино племя [307]. И если так будет продолжаться дальше, то политическая злоба отравит сердце. Вот попробуй теперь сказать, как раньше: «Я стою выше партии!»

Долетел голос в трамвае:

— Кто идет за правду, а кто за деньги.

В Думе устанавливается терпимость к большевикам, значит, слякоть, и Марья Михайловна в отчаянии вопит:

— Я уйду в Жиронду [308].

— В Жиронду, Марья Михайловна, к кадетам!

— В Жиронду!

О Керенском ничего не известно. Грешный человек, желаю, чтобы его убили, и потом войско его создало легенду и пошло по-настоящему, без разговоров. Мы измучены несогласием соглашений, необходимо что-то высшее партий.

Большевики не партия, а дух, порожденный столкновением партий и их словесным бессилием. Против этого духа помрачения должен подняться дух земли и все очистить.

Позор, принятый в Думу через большевиков, должен быть искуплен, иначе нет у нас отечества. А на это чувство гнева отвечают предложением компромисса.

О Москве ходят темные слухи, соседка барышня рассказывает:

— В Кремле засели большевики, а на Воробьевых горах меньшевики.

И время от времени я слышу это повторение:

— А на Воробьевых горах меньшевики.

Хозяйка моя спрашивает, можно ли завтра ехать за мясом: говорят, завтра бой будет.

— Не ездите.

— Да… положение… — И отойдя в кухню: — Хуже губернаторского.

Принесли ужин, и опять:

— А то поехать?

— Лучше не ездите, да там сами увидите.

— Ну, хорошо: будем ждать текущих событий. Хозяйка моя монархистка и так уродлива, что все боятся ее и принимают не то за ведьму, не то за сумасшедшую, и она может смело говорить правду красногвардейцам.

Сбегал на 14 линию к Ремизову. Едва пропустили. Пропуск спрашивают через окошко в железных воротах. Узнали, пропустили вооруженные охотничьими ружьями дежурные домового комитета. Каждый дом — маленькая крепость. Потом из освещенной электричеством квартиры, от самовара и общества давно знакомых милых людей переходишь в ночную тьму — как жутко! Черно, черно, как чернила, и мелкий дождик идет. Редко встретится испуганный, тоже перебегающий к себе человек. Через железные ворота домов иногда долетают голоса дежурных: «У меня шестизарядный, системы…»

Какая ужасная жизнь! «Господи, умили сердца!» — молятся в церквах.

В редакции сегодня сказали, что одну женщину убили за то, что она продавала «Волю Народа», что газету отобрали и жгли на Невском.

Радуешься возвращению домой, и слышу, хозяйка говорит:

— Что день грядущий нам готовит?

— Ничего не узнал: неизвестно. Завтра, вероятно, кончится.

— Ну, тогда я не поеду за мясом, буду ждать текущих событий.

У Ремизова старик Семенов-Тяньшанский по-старчески учительно, как новую им открытую истину говорил:

— Мы находимся во временах Кромвеля и французской 1-й революции, а они хотят ввести пролетарскую республику. Нам нужна революция во имя lt;свободныхgt; прав личности: то, что провозглашено в манифесте 17-го окября. Социализм — это антипод свободы личности.

Просто сказать, что попали из огня в полымя, от царско-церковного кулака к социалистическому, минуя свободу личности.

И так сейчас множество ученых, философов, художников и всяких мыслящих людей сидят в крепостях своих домов и думают, думают.

А кончится все животной радостью… Фунтик сахару достанется случайно человеку — и то как радуется, воспоминание, как ел при царе, одному воспоминанию радуется.

31 Октября. Не знаю, как называется тот Бог, с которым я, оказывается, всю свою жизнь советовался, к которому прибегал, который вел меня…

Слово о том, как человек, созданный Французской революцией в 1789 году, превратился во время русской смуты, порожденной всемирной войной, опять в состояние обезьяны. Или сказание о том, как доказала Россия, что человек действительно происходит от обезьяны.

Из беседы с Иваном Васильевичем Ефимовым. Горилла поднялась на ноги.

Горилла поднялась за правду.

В трамвайной толпе яростный шел спор, яростно кто-то стоял за правду и называл Керенского вором.

— А думаете, Ленин не украдет? — слабо возразили.

— Не оправдается Ленин, и его туда же!

Потом нельзя было уловить смысла спора, это было рычание. Я протолкался к рычащему за правду и увидел гориллу…

— Насилие…

— Пикни еще и увидишь насилие. Кто-то слабым голосом сказал:

— Товарищи, мы православные!

Горилла не утихла, но полезла куда-то еще яростней.

Мы потом об этом слышанном «Товарищи, мы православные» целый вечер беседовали с Иваном Васильевичем.

«Товарищи» — это одно сочетание, а «православные» — совершенно другое, и так странно казалось, что в этой фразе «Товарищи, мы православные» соединилось столь разнородное, будто между теми и другими кто-то поставил знак сложения: товарищи + православные, а результат сложения — ярость гориллы.

Вот этот вопрос, почему союз трудящихся — товарищи и союз верующих вместе взятые превращают и товарища, и православного в гориллу, мы с Иваном Васильевичем и обсуждали.

Мы отбросили, с нашей точки зрения, несущественное в большевиках-солдатах, что они будто бы изменники, что они утомились и хотят мира, что они разбаловались в Петербурге и всякое другое, мы взяли только существенное, что эти солдаты простые, малограмотные крестьяне, выросшие под влиянием церкви, воспитанные на идее необходимости подавить личное начало ради чего-то высшего. В конце концов, это те униженные и оскорбленные, которым Достоевский давал утешеньице: «Терпите, Константинополь будет наш, и се буде, буде!»

Конечно, тут не в слове дело: мало кто знает из них, что такое Константинополь и на что он нам нужен, важно то — это слово создает моральное состояние, сознание какой-то общей правды, за которую в ближайшие наши годы умерли сотни тысяч людей. Так что будем называть этот город Константинополь хотя бы «Китеж, невидимый град».

Неважно то, что как кто говорит про себя, верую или не верую, ходит молиться в церковь или не ходит, важно, как живет, и неважно, что скверно живет, ну, его осудят, а все-таки в этой же плоскости миром осудят, скажут: «Искариот — изменник града, этого самого невидимого града Китежа».

Вот что значит: мы — православные.

А с другой стороны: мы — товарищи. Опять не я, а мы, потому что все эти люди, бабушка русской революции, Вера Фигнер, шли аскетическим путем, отказываясь от себя лично во имя государства будущего. Недавно мне рассказывали, будто Ленину в Финляндии захотелось посмотреть музей искусств, а где он находится, Ленин не знал. Спросил кого-то из знакомых и сказал ему: «Только никому не говорите…»

Нельзя, чтоб говорили о Ленине, будто он наслаждается искусством.

И так шло с двух сторон: православные умирали за невидимый град, а товарищи за видимый град на земле, но сами этим градом пользоваться не смели, ни видимым, ни невидимым. Другими словами, православные назывались народ, а товарищи — интеллигенция. Между теми и другими были русские европейцы, которых теперь называют кадетами и буржуазией: эти стояли за свободу личности.

Ни народ, ни товарищи, однако, оправдания этой свободе в русских условиях не находили и кадетов всегда ненавидели и теперь перенесли эту ненависть на всю по-европейски реформированную интеллигенцию, и теперь сделали ее пищей гориллы.

Так что в чистом виде появление гориллы происходит целиком из сложения товарищей и православных.

— Мы, товарищи, православные!

Все равно — град видимый товарищей или невидимый град православных, ворота в этой обители верующих узкие и войти в них можно только поодиночке, один за другим, и не у всех сразу, а у всех по имени спросит Архангел пропуск.

Вот это главное и упустили товарищи. Православные шли этим путем вместе и в невидимый град через узкие врата смерти поодиночке. А товарищи впустили всех сразу, без всякой подготовки, чистилища.

Хотя бы посмотрели, как в церкви идут люди прикладываться к чудотворной иконе: идут по одному, каждый перед этим оправится, выстоится и, когда черед дойдет, приложится честь честью и непременно каждый по-своему, по своей манере.

«Мы, — говорят, — все равны!» Ну вот и посмотри, как равны, один шел с благоговением, и того одного затолкли и все изломали, истоптали и стало ни на что не похоже, и град невидимый стал городом Петербургом, оскверненным, загаженным, и люди стали гориллами.

Я наблюдал за этими товарищами и православными и в церкви и в городе — одно и то же везде. Начинается все прекрасно, все вдруг вместе радостно чувствуют, что вот это имение, этот город и эта прекрасная столица с золотом на стенах дворца — все это наше, а потом все ринутся и, не зная, что такое священное «мое», прямо переходят в «мое гориллино» и спешат lt;скорееgt; отломить со стены града золото, берут в руки золото, а это никому не нужная позолота.

И подсвечники оказались не золотые, а бронзовые.

Смотрите теперь: сами отворившие град испугались и говорят, что все объясняется необразованностью народа, и все вопят кругом, что народ темный, понимая в этом чуть ли не грамотность.

Но ведь мы же знаем, что грамотность и образование делают людей чище только снаружи: грамотные люди изменили родине и предали ее на растерзание немцев?

Нет, не хватает не образования, а просвещения, не хватает нового крещения и кропления святой водой. Православные люди жили плохо, но умирали хорошо, а товарищи должны приготовить хорошую жизнь, а для этого опять-таки нужно пройти через чистилища личности.

Еще мы беседовали с Иваном Васильевичем о пораженчестве, и общая мысль наша была такая, что хлыстовство так же относится к православной церкви, как пораженчество к русскому государству. И хлыстовство приводит к Распутину, а пораженчество — к Троцкому.

Начало же пораженчества мы рассматривали на примере новгородского купца Артюшки, промотавшего имущество отца своего: «Девки, бабы сс-те на меня, новобранец нынче я!»

Мещанство. Дон-Кихот скучает. Однажды Дон-Кихот остался один: Санчо куда-то ушел. За водой пришлось идти, дров нарубить и т. д.

В ночь на 2 Ноября: караул. Оружие всякое кучей стоит. Черные железные ворота. Москва разгромлена. Керенский отступил. С юга движется Каледин. Горилла в казармах: ей не нужны ни большевики, ни эсеры, ей нужно исполнение обещания. Большевики победили, потому что они не интеллигенты, и прямо взялись за казарму и фабрику, не сидели, как эсеры, в кабинетах.

2 Ноября. Хоронили еврейку Веру Слуцкую в красном гробе с оркестром, публика с отвращением смотрела и делала замечания:

— Опять представление, кому это нужно!

— Чертей хоронят.

Вот сравнить с Апрельскими похоронами.

Женя, Катя и Соня спрашивают меня, кто у нас Марат, не раз и не два спрашивают и, наконец, я догадался: девочкам хочется разыграть роль Шарлотты Корде.

Так у нас с марта месяца все революционеры представляют Французскую революцию и теперь дошли до такого азарта, что вовсе забыли о театре, и лупят актеры Французской революции друг друга по-настоящему.

Сомнение о слове «человек» в нашем употреблении: сомнение о человеке, созданном Французской революцией, и превращение его опять в обезьяну.

6 Ноября. Роман во время голода, Козочка в начале революции и в конце: безалаберщина на службе, в еде, мать уезжает, семья распадается, и она достается кавказцам (симпатяги). Начальник Окулич, здоровенный человек, прямой, честный, патриот, устраняется со службы, попадает в подполье.

Моя чиновница-монархистка швырнула избирательные списки и сказала: «Я за царя!»

Шатия развела костер (в ранней очереди) и горящими стружками бросала в стоящих в очереди женщин. Они кинулись на шатию — безобразную, страшную…

Фельдфебель учит красногвардейца обращаться с винтовкой по уставу, и он сам не за большевиков, не за казаков, и тех, и других критикует.

7 Ноября. Большевистское нашествие, в сущности, есть нашествие солдат с требованием мира, это нашествие первого авангарда развалившейся армии, обращенного на свою страну, затем пойдет сама армия за хлебом.

Основная ошибка демократии состоит в непонимании большевистского нашествия, которое они все еще считают делом Ленина и Троцкого и потому ищут с ними соглашения.

Они не понимают, что «вожди» тут ни при чем и нашествие это не социалистов, а первого авангарда армии за миром и хлебом, что это движение стихийное и дело нужно иметь не с идеями, а со стихией, что это движение началось уже с первых дней революции и победа большевиков была уже тогда предопределена.

Летом к нашему берегу на Васильевском приплыла барка с дровами, всю середину улицы завалили швырком [309]. И все лето, пока было тепло, в этих дровах была солдатская Вальпургиева ночь [310]. Теперь, осенью, треньканья балалайки прекратились в дровах, иногда отсюда слышатся выстрелы: раз! и два! потом, словно подумав немного — три и, бывает с разными промежутками и четыре, и пять, и шесть. Вчера мне объяснили эти выстрелы: воров расстреливают в дровах.

Нева плещется о железные пустые баки и от этого кажется: где-то из пушек стреляют. Многие, проходя здесь, прислушиваются к этим звукам и принимают за выстрелы и начинают разговор о Дикой дивизии [311], о каком-то корпусе, посланном с фронта выручить Петроград, о флоте, который должен обстрелять войска с моря. Многие, проходя здесь и слушая рассеянно глухие удары волн о железные баки, начинают один и тот же разговор о том, кто выручит, кто освободит Петроград от тиранов.

Прислушиваясь к глухим ударам волн, похожим на выстрелы, я хожу возле черных железных ворот нашего дома с винтовкой, из которой не умею стрелять: я охраняю жильцов нашего дома от нападения грабителей. В тесном пролете я хожу взад и вперед, как, бывало, юношей ходил из угла в угол по камере тюрьмы [312] с постоянной мыслью, когда же освободят меня, когда мир освободится от власти капиталистов, когда настанет всемирная освободительная катастрофа, когда настанет, по Эрфуртской программе [313], диктатура пролетариата.

Вот совершилась теперь мировая катастрофа и наступила диктатура пролетариата, а я по-прежнему в тюрьме, и лучшие часы, когда так я хожу с винтовкой, из которой не умею стрелять.

Я в нее теперь не верю, и если бы она совершилась, я бы ее не принял за решение, потому что я знаю теперь, что врата рая открываются и Архангел пропускает туда поодиночке опрошенных святых.

Девочки-гимназистки Катя, Женя и Соня приходят иногда посмотреть на меня и посмеяться на мой воинственный вид с винтовкой, из которой я не умею стрелять. Они покупают антоновку, и мы едим яблоки из мешочка и смеемся. Сегодня они приходят серьезные, бледные, сегодня у них заговор какой-то. Девочки спрашивают:

— А кто из них Марат? [314]

Я понимаю: им хочется разыграть роль Шарлотты Корде [315] и освободить Петроград от тиранов.

— Ленин или Троцкий? Кто больше похож на Марата? — спрашивают гимназистки.

В ответ я стал им рассказывать про Архангела, который стоит на карауле у дверей, спрашивает имена достойных людей и пропускает поодиночке всех.

Я им сказал, что большевики lt;похожиgt; на Ленина и Троцкого — это авангард разлагающейся армии.

— А где же Марат? И кто Марат?

— Нет никого…

8 Ноября. Вошел ко мне один из них lt;2 нрзб.gt; клоп с папироской во рту и стал разговаривать о политике: признает огромное мировое значение за большевистским переворотом.

— Россия, — сказал он, — со всеми своими естественными богатствами представляет колоссальное наследство. Большевики разорвали завещание, и спутали все карты, и вызвали всеобщий мировой передел.

Потом он стал мне раскрывать о мировом значении кусающихся насекомых.

— Велик ли клоп, — сказал он, — а укусит ночью, и громадный человек просыпается.

На Октябрьское восстание у меня устанавливается такой взгляд: это не большевики, это первый авангард разбегающейся армии, которая требует у страны мира и хлеба.

Подпольно думаю, не вся ли революция в этом роде, начиная с Февраля? Не потому ли и Керенского так ненавидят, что он стал поперек пути этой лавины?

Входит хозяйка из керосиновой очереди и великую новость сообщает:

— Ленин хочет объявить Германии войну!

— Причины: дерзкий ответ Вильгельма большевикам на предложение мира.

Хозяйка видела двух матросов Балтийского флота, сказала им новость, и они будто бы ответили:

— Будем драться до полной победы.

Слышал о каких-то блуждающих корпусах, называли несколько нумеров и мест их блужданий, не помню точно ни нумеров, ни переходов, а так слышать странно:

— Блуждающие корпуса.

В детстве, помню, так же загадочно, необыкновенно говорили про умирающую тетушку:

— У нее блуждающие почки!

И все похоже на смерть тетушки с богатым наследством: она умерла без завещания, lt;3 нрзб.gt;.

Странная женщина моя хозяйка, она совершенно не признает переворота и ежедневно молится за царя, и что он жив, то считает, будто он и царствует. Мне, как образованному и вообще высшему существу, она прощает всякое отношение к царю, но простым людям в очередях, даже красногвардейцам, прямо говорит:

— Вы изменник царю.

Красногвардейцев она называет «шатия», шатающиеся люди, все эти lt;людиgt;, кто кормится крохами с царского стола, — черносотенцы.

Ее не трогают, потому что считают за сумасшедшую. Сегодня принесли избирательные списки, она пересмотрела и спросила:

— Который же за царя? Ответили:

— У нас республика. За царя нет.

— Я за царя, — сказала она. И бросила списки. Керенского она ненавидит.

На сегодня, слава Богу, я освобожден от дежурства у ворот с винтовкой, из которой не умею стрелять, и могу вечером записать о дне прошедшем. Ничего яркого: всеобщая забастовка против большевиков. Даже сосед мой, художник, перестал писать картину. Он писал и во время войны, и во время революции, днем при свете масляными красками, вечером при электричестве акварелью, при открытой форточке, через которую слышались выстрелы. Он был моим утешителем. Теперь сказал:

— Не могу.

На улице мороз и снег лежит. Бывало, радуешься и слышишь:

— С обновкой, с обновкой.

А теперь думаешь об армии, что она голодная и холодная.

За день на трамваях и на улицах много раз слышишь язвительные замечания насчет 3/4 фунта хлеба на два дня:

— А обещали!

И видел я на Невском много лошадей, которые подохли от истощения.

Неужели так скоро будет и с нами? Кто выручит нас, кто разделит между нами наследство умирающей матери, неужели мы доведем до суда? Если дойдет до суда (Европы?), я от своей части отказываюсь.

Талант — это быт внутреннего свободного человека, это дом свободы.

Мы все смеялись над племянницей моей Соней, как она весной прыгала по революции, восхищалась красными флагами, пела вместе с толпой «Вставай, поднимайся», и прозвали ее Козочкой.

Как она раз после одного выстрела из пушки прибежала к нам в восторге:

— Вот такое ядро над головой пролетело! И показала руками диаметр в аршин. Как мы смеялись!

Теперь Козочка больше не прыгает: она ничего не боится, но ей все противно на улице и стрельба теперь ненавистна. Раз видела где-то в театре красивого кавказца и от душевного голода влюбилась в него. Идешь с ней по улице, вдруг вся преобразится и сияет радостью.

Увидела где-то своего легендарного кавказца.

Наверно, не тот, но все равно похоже, лишь бы имел вид кавказца.

В церкви много народа, священник молится:

— Господи, умили сердца!

А на улице за оградой церковной кто-то спрашивает:

— Ну, пришли хоть к какому-нибудь соглашению? Отвечает другой:

— Никакого не может быть с ними соглашения. В церкви молятся:

— Умили сердца!

А я молюсь за церковной оградой: Господи, помоги все понять, все вынести, и не забыть, и не простить!

Скорбная приходит ко мне Козочка: ей бы только прыгать да песенки петь — семнадцать лет! а вот она такая взволнованная, брови рожками, лоб наморщенный — задумала Россию спасать, спрашивает:

— Кто у нас Марат?

— Ты хочешь, как Шарлотта Корде?

— Да, я хочу. Кто Марат: Ленин, Троцкий? Кто похож на жабу?

— На жабу никто не похож, деточка, но, может быть, не побрезгуешь убить Шимпанзе?

— Обезьяну? Нет, обезьяну не хочу.

Пристала и пристала: подавай ей настоящего Марата, похожего на земляную жабу.

Думал я думал, что с голодной бешеной девкой делать, и достал ей билет на Шаляпина, прослушал с ней певца, и забыла про Шарлотту Корде.

Отвел Шаляпин сердце девочки или долетела молитва из церкви:

— Господи, умили сердца!

Радуюсь я за Козочку, lt;2 нрзб.gt;, слава Богу, миновала чаша ребенка, а для себя, потихоньку твержу неустанно, но верно свою молитву, обращенную к неведомому, но верю, твердо верю настоящему Богу: «Господи, помоги мне все понять, все вынести, и не забыть, и не простить!»

11 Ноября. У последнего конца.

Мар. Мих. говорит, что слышала от лица, бывшего в штабе Савинкова, еще до восстания Корнилова, что Керенский сказал Савинкову: «Вместе с Корниловым вы вызываете контрреволюцию, я умываю руки».

Одни говорят, что все дело погубил Керенский, другие — Савинков. Ненужно разбираться в документах для выяснения этого. Ясно, что Савинкову нужен был Корнилов для подавления Советов, а Керенский примыкал к Советам. И оба погубили себя, один генералом, другой Советом.

Всюду говорят, что социалисты-революционеры погубили и себя, и Керенского, не оказав ему поддержки.

Вся революция показывает невероятное непонимание демократической интеллигенцией народа и обратно. По-видимому, первопричина этого непонимания лежит в различии самой веры первых революционеров и веры народа. Большевизм есть общее дитя и народа, и революционной интеллигенции. Большевистский интернационализм ничто иное, как доведенная до крайности религия человечества. Это и погубило Россию, а не как теперь говорят: погубили Советы, погубил Савинков, погубил Керенский (меньше всех виноват Корнилов).

Еще часто говорят, что Правительство с самого начала должно было заявить державам, что мы не можем воевать: в результате худшим было бы нынешнее положение. Но это явно было невозможно, потому что тогда громадное большинство населения было на стороне «буржуазии».

Собирается крестьянское совещание — последние судороги партии с. р-ов: в угождение армии хотят выдвинуть Чернова. Напрасные усилия: при германской поддержке русское общечеловечество будет доведено до своего последнего конца.

В процессе движения к интернационалу целые группы интеллигенции свертывали с пути, заключая компромиссы с народной верой (нар. социалисты), — так возникли зародыши патриотизма.

12 Ноября. Армия не существует, золото захвачено, общество разбито, демократия своими руками разрушает фундамент своего жилища — что же есть? Плывущие по воде предметы, за которые можно ухватиться: Чернов, который популярен еще в армии через свое понимание земельного вопроса, Учредительное Собрание при заткнутых ртах? А что будет дальше? Все пожимают плечами, и слово «оккупация» у всех на устах.

И вот подумаешь: «А что было, может быть, ничего не было?» Была маниловщина и больше ничего.

Политические деятели, как бешеные, и спорят теперь уже не о будущем, а о прошлом: кто виноват. Работает задний ум. Спорят — как нужно было поступать Керенскому. Один говорит, надо было уйти, другой говорит, что уйти было невозможно.

— А кто у нас не Манилов?

Бурные волны разогнали с утеса царственных птиц, разбегаются, прыгают и скатываются пеной. Придет время, конечно, размоют волны утес, но эта буря пройдет так, утес останется, разлетевшиеся в бурю хищные птицы скоро опять сядут на вершину, а мягкие волны опять будут лизать и подмывать.

Разбежались бушующие волны океана, ударили о гранит, смыли царственных птиц, и неведомо куда разлетелись хищные орлы.

Бушуют, бьют волны, не дают садиться никому на утес. Но скоро они утихнут, и птицы опять полетят на утес.

Скоро опять будет утро и на утесе орел, а внизу мягкие волны будут по-прежнему лизать гранитную скалу, и не зная, что так размывая гранит — подножие власти, они ближе к цели, чем в бурное время.

Говорили раньше: «У нас в России». Теперь так не скажешь: где это у нас, какое это наше такое пространство и кто эти мы, русские, пожирающие друг друга чудовища.

Мы теперь находимся в антракте перед новым действием, в котором будут принимать участие иностранцы.

Родина стала насквозь духовной, мы знаем, что это никто не может отнять у нас и разделить, но не ведаем, как воплотится вновь этот дух.

Гость сказал: — Россию погубил не Совет с. р-ов и с. д., а погубила самочинная шайка Исполнительного Комитета: выступления Бабушки и «Марсельеза» — все это красные флаги, которые дразнили быка.

Ходишь:

— Чай! Чай!

Кончился, говорят, чай, а в лавочке нету.

— Ну ладно, давайте кашу.

— Крупы нет, вот сало и больше ничего.

Поел сала и опять махать крюком. И вот есть же, значит, в земле не одна война и разделение, есть в ней и союз: как ни худо, а мечта lt;остаетсяgt; о каком-то настоящем покосе. (Военная организация и школы прапорщиков сельского хозяйства.)

Обобществление: помещик думал, что это на него валится, а оно на всех. Черный передел.

21 Декабря. Не уехал в деревню — тут остался, в аду.

Посещение Тат. Вас. Майской: догорает закат.

Настоящая буржуазия и что под этим словом теперь.

А мои спутники по «Воле Народа» — истинные мещане.

Я отвечал: — Тем хуже мещанство, но Адам, который занял землю и устроился благополучно, — мещанин настоящий. И второй Адам пришел, когда земля занята, — кто из них лучше?

Разрешение — страдал второй Адам — вопрос насыщения его, а не духа.

«Вопрос о мерах к ослаблению роста революционного движения дошел даже до палаты лордов и вызвал здесь чрезвычайно любопытные дебаты» («Новая Жизнь», № 207).

На улице метель. После двенадцати, когда потухло электричество, мы зажгли купленную в монастырском подворье восковую свечу и продолжали беседу.

Упрекали меня, что я написал: «Русский народ погубил цвет свой, бросил крест свой и присягнул князю тьмы Аваддону».

— Аваддон, — говорили, — это дух мещанства, корысти, а русский народ глубоко страдает, лица рабочих и солдат — это лица больных, тут убийство, и покаяние, и всё — только не лоснящееся благополучие духа тьмы. Черту русский человек не переходил.

Начался длинный спор. Большинство было против меня, и посетитель, самый прямой человек, сказал:

— Да, я думаю тоже, что черты русский человек не переходил и во всех своих гадостях он может покаяться. Найдется выход.

Вздохнув, кто-то сказал:

— Да, тяжело быть палачом в стране, где многие святыни созданы разбойниками.

На это простой человек из чайной сказал:

— Русскому человеку нужно пуп от Бога отрезать [316], тогда все и определится: на одной стороне будет добро, на другой зло. А пока будет Бог, все будет путаться. — Подумав, он прибавил: — Когда пуп отрежете от Бога, то человек будет заключен в себе и разбойнику тогда выхода не будет к нам через «тот свет»: тогда разбойнику голову отрубить будет очень просто.

Мы спросили, каким же способом русскому человеку можно пуп от Бога отрезать.

И раздумчивый человек на это нам так ответил:

— Тут не нужно стараться: когда наперекор идешь, то еще больше в божественном вязнешь. Способ дан: пойдут от немцев дешевые ситцы, и всякая штука, и ученье для выгоды, и расчет жизни — так само собой и отрежется пуп, и человек будет заключен, выхода ему не будет.

— А что Керенский, что большевики, — говорил он еще, это, по-моему, все равно, они все наперекор божественному идут, но мыслимо ли долгое время все наперекор, придет час — умирятся, и цап! их и покрыло божественным покрывалом голубым. Хулиганчики разные хулиганят по винному делу, пукают из винтовок, топят в Фонтанке людей, в тюрьмы сажают буржуев праведных и благоразумных. А придет час, и покаются, какие хорошие станут. Выйдут из тюрьмы тогда буржуи праведные и скажут в умилении: хулиганчики, хулиганчики, сколько в вас было божественного! [317]

— Только, — продолжал, раздумывая, человек, — теперь это не будет, немцы не дадут, отрежут, потому что правильно вы сказали…

Он обратился ко мне:

— Русский человек перешел черту, и к прежнему возвратиться ему невозможно.

Мы хотели еще поговорить об этой черте, но вдруг погасло электричество. Ощупью мы выбрались из темного дома на улицу и в разные стороны разошлись.

На улице была метель [318] и ни одного человека, все равно как в самой глухой пустыне. Внезапно охватил меня страх, и я бросился бежать к Большому проспекту в надежде, что там увижу людей и трамваи. Но и на Большом никого не было — стало еще страшнее, и еще быстрее бежал по Большому к своей линии. Завернув на свою линию и уже недалеко от своего дома увидел я: в метели мчалось на меня что-то огромное, черное.

Поморозило меня и пробежало в голове:

— Ужо тебе!

И вдруг это огромное, черное стало маленькой черной собачкой.

Так из метели вышел пудель, а когда я в своей квартире вспомнил разговор наш, то из пуделя вышел какой-то русский Мефистофель и все говорил мне:

— Русскому человеку нужно пуп от Бога отрезать.

Общее положение

На вопрос мой одному крестьянину: «Кому теперь на Руси жить хорошо?» — он ответил: «У кого нет никакого дела с землей». Солдат ответил: «У кого нет дела с войной», купец — с торговлей. Словом, всем плохо выходит.

Значит, если есть какой-нибудь смысл в событиях, то смысл этот заключается в сознании людей в жертве своим настоящим для будущего.

Тогда я опять спросил крестьянина, чем он теперь жертвует. Он ответил, что ему плохо, но жертвы он не приносит.

Солдат сказал: «Довольно жертв!» Купец: «Мы сами жертвы, а какому Богу — неведомо».

Так, расспросив разных людей, я не нашел в них смысла текущих событий по их ответам и понял одно: все эти люди ждут или чают чего-то лучшего — огромная масса людей только чающие, как те калеки, которые ожидали движения воды в Силоамской купели [319].

Другая сторона — те, кто обещает спасение, кто жертвует собой, чтобы сдержать обещание, — кто же эти люди, оценкой действий которых историк по старым приемам осветит время, потерявшее lt;всякийgt; смысл?

В России не вижу еще таких людей, но слуг их знаю, они работают на каких-то хозяев мирового дела. Кто же эти хозяева? Вхожу в интерес мировой истории — очень интересно, вот сегодня делаю вырезку из газеты: но как, как это жить повседневно, не могу: вот, например, по-прежнему называют русских свиньями и иначе не называли lt;какgt; свинья, так французы тоже нас так называют.

И перехожу к Вильгельму, Ллойд-Джорджу, к организованным рабочим всех стран, выписываю из газет — любопытные дебаты. И так приближаюсь к какому-то мировому смыслу — очень интересно, и я решаю: значит, все дело там, и предаюсь этому делу.

Конечно, европейцы: там ключ всему. На одной стороне Вильгельм со своим народом, на другой стороне Англия. Просвещенная часть русского общества стояла за Англию, ожидая от нее устройства такой жизни, в которой будет обеспечено существование личности с европейски организованными способностями. Простой народ воевал за царя, образованные, чтобы свергнуть царя. Немцы во всех отношениях ближе к русскому народу, чем англичане, и потому, когда царь был свергнут, то воевать за англичан стало ненужно. Тогда образованная часть русского общества lt;отвернуласьgt; от народа, царь свергнут, но то, из-за чего он свергался, не пришло.

В настоящее время весь народ русский находится во власти сил мировой истории человечества и покорно предался их воздействию на себя. Теперь все русские люди спешат занять удобные места в зрелище, за которое заплатили так дорого.

30 Декабря. Когда стучусь к Ремизову и прислуга спрашивает: «Кто там?» — я отвечаю, как условились с Ремизовым, по-киргизски.

— Хабар бар? — Значит, есть новости. Девушка мне отвечает со смехом:

— Бар!

И я слышу через дверь, как она говорит Ремизову:

— Грач пришел!

Киргизские мои слова почему-то вызывают в ней образ грача, и всегда неизменно. Сама же Настя белая, в белом платочке, и притом белоруска. Кто-то сказал ей, что Россия погибает. Сегодня она и передает нам эту новость: Россия погибает. И на вопрос мой киргизский: «Хабар бар?»

— Есть, — отвечает, — Россия погибает.

— Неправда, — говорим мы ей, — пока с нами Лев Толстой, Пушкин и Достоевский, Россия не погибнет.

— Как, — спрашивает, — Леу?

— Толстой.

— Леу Толстой.

Пушкина тоже заучила с трудом, а Достоевский легко дался: Пушкин, Лев Толстой и Достоевский стали для Насти какой-то мистической троицей.

— Значит, они нами правят?

— Ах, Настя, вот в этом-то и дело, что им не дают власть, вся беда, что не они. Только все-таки они с нами.

Как-то пришел к нам поэт Кузмин, читал стихи, Настя подслушивала, потом спрашивает:

— Это Леу Толстой?

Потом пришел Сологуб, она опять:

— Это Леу Толстой?

Ей очень нравятся стихи, очень!

Как-то на улице против нашего дома собрался народ и оратор говорил народу, что Россия погибнет и будет скоро германской колонией. Тогда Настя в своем белом платочке пробилась через толпу к оратору и остановила его, говоря толпе:

— Не верьте ему, товарищи, пока с нами Леу Толстой, Пушкин и Достоевский, Россия не погибнет.

31 Декабря. Есть люди, которые живут на ходу, — остановился и стал бессмысленным. И есть читатели, которые массу читают, но после прочтения ничего не помнят. Так теперь, похоже, и мы все в государстве Российском в заключение Нового года: испытав такую жизнь, никто не знает, что будет дальше и что нужно делать.

Я вам скажу, что нужно делать: нужно учиться, граждане Российской республики, учиться нужно, как маленькие дети. Учиться!