"Дневники 1914-1917" - читать интересную книгу автора (Пришвин М. М.)191611 Января. В провинции, как только я взялся за свое маленькое практическое дело, исчезла моя фамилия: называли мою фамилию лишь для того, чтобы, вспоминая моего отца, деда, установить породу мою. Называли меня по имени и по отчеству или только по отчеству, делая из отчества фамилию: Михаил Михайлов. Осмотрели Михаилу Михайлова с ног до головы, разузнали его характер, выспросили о его капиталах и Михаил Михайлов стал обывателем… Чем дальше, тем больше война со своим смыслом уходит от нас, обывателей, куда-то дальше и дальше: теперь мы воюем не только за свое существование, а и за что-то высшее: там где-то нужно искать ответа, а не здесь: здешнее должно переделаться и настроиться по тому высшему. Немцы не то что правы, а почти святы в своих намерениях, но все их опрокидывается наизнанку тем, что они бессознательного и естественного добиваются сознательно. Сознательность происходит от немцев, у них находится головище нашего интеллигентского потока. Под Новый Год мы собираемся в церковь Заусайлова с ожиданием выслушать что-то о Новом Годе, о войне, но старый священник говорит о… сквернословии проповедь: даже самые малые дети изрыгают гнилые слова. Стильная церковь в Ельце. Церковь стиля модерн, выстроенная купцом Заусайловым, а священник старый и под Новый год в это страшное время читает проповедь о сквернословии: «Даже самые малые дети изрыгают гнилые слова». Зима в Ельце: стоя на коленках, вылетают из-за углов на своих розвальнях заиндевелые скифы, матерным словом расчищая себе путь. Мальчишки на коньках мчатся по тротуарам через весь город к реке. В рыбных рядах греются приказчики, коровьими хвостами подхлестывая кубари [188]. В мясных рядах мчится обезумевшая лошадь с одними оглоблями. Из письма англичанам: «У нас в России самое главное, что люди живут без памяти добра и зла, и весь строй общественный стоит на кумовстве». Когда война кончится? каких покупать лошадей: очень старых или очень молодых и, если молодых, то каких лет — двух, трех? Помещик в городе (А. М. Ростовцев): Сумасшедший цветовод живет себе в городе и смеется над дешевым маслом и яйцами в деревне, над народолюбием… Теперь умирает… Политика на улице: — Мука-то, мука-то, Бог знает что! — Овес-то, овес-то, черт-е-что! 12 Января. На следующий год надо сделать, между прочим, следующее: 1) Привести в порядок сочинения 2) Систематизировать занятия географией (и с детьми) 3) Привести в порядок «военные наблюдения» 4) Наладить хутор. Крещенское. Под Крещенье в имении, где мы выросли, вспоминали мы свою няню и ее обычай вечером с фонариком выходить на двор и ставить мелом кресты на воротах, дверях и всяких столбах. Говорили, как о давно прошедших временах, с грустью о том, что религия в народе теперь совершенно исчезла. В Крещенье утром пошли зачем-то в конюшню, а там крестики, на скотный двор — и там крестики, в людскую — и там крестики, везде были крестики точно такие, как в те далекие времена. И на передке розвальни тоже были крестики. На рассвете с веселой песней каждый день мимо окна проходят солдаты, бабы смотрят на них и киснут, поют веселое, а бабы плачут, и вот одна молодая девица медленно склоняется к своему подолу, поднимает и утирается. Зима в Ельце: стоя на коленках, бородатые мужики вылезают из углов на своих розвальнях, как скифы, ругаясь по-матерному… Царь велел прекратить спекуляцию. Хвостов передал это веление губернаторам, т. е. — городским головам. Наш городской голова собрал всех известных у нас спекулянтов и предложил им вопрос, как прекратить спекуляцию. Почему нельзя в Ельце выбрать настоящего голову? Большие города — голова зависит от министра, меньше — от губернатора, а губернатор от секретаря (секретарь-черт Федоров). Вся масса этих властных людей, в конце концов, зависит от секретаря-черта (индивидуалиста, прощелыги) Заусайлов — Федоров — Петров (непременный член) — Иванюшин — Ветчинин… Чем живут в провинции? ну, конечно же, политикой! Мало кто понимает это, но, в конце концов, это так и есть, кто очень хорошо понимает. Так явился к нам, однажды, некий неизвестный человек и открыл транспортную контору (прикинулся беспартийным, общество хоругвеносцев…) и начал политику (трудящийся — покорение губернатора). На этой схеме вычертить всех наших купцов. Никифор. Утки на пруду обмерзли, никто не решался их достать, испытали все средства. Вечером заметили из окна, что кто-то ползет по льду, передвигая перед собою жердь. Это был Никифор, удумал. Едва успели остановить, а то и погиб бы из-за холопства (Смердяков). Монах. Коля, член государственной думы узнал, что Володя Киреевский его товарищ по гимназии, приехал с Афона в Петербург, и сделал ему визит. Так встретились монах и общественный деятель, два противоположные начала русской жизни. Образование. Крестьянин сплошь теперь стремится к образованию: наша гимназия теперь переполнена детьми крестьян и мещан — большинство из этих образованных становятся интеллигентами и не возвращаются в лоно отчее. Истощение: Земля наша производит чиновников и, не получая удобрения, истощается. «Удобрением» я называю просвещение народа. Всепожирающая масса мужика — поглотила дворянина, купца, которого потянуло на крыжовник… Хотел под окнами цветники, а пришлось лук. Советуется, каких лошадей покупать: очень старых или очень молодых и если молодых, то двух или трех лет? когда война кончится? Издевающийся дворянин: живет в городе, смеется над дешевым маслом и яйцами, над любовью к народу. Народ стал теперь другой, это можно видеть по прислуге: помещичье народолюбие теперь невозможно, и если кто-нибудь делает (землю отдать) для мужика, то издали. Бронзовый сад — помещик и овраг — мужик. Мужики не земледельцы и мужик-кулак. Афанасий — Автонас. Дом помещика: дворянский бронзовый сад — потому что земля этих затрат не выдерживает… (два брата: разорился на усадьбе). Имение все обнесено каменной стеной — дача, а остальное продано и пожрано. Весна для хозяина начинается вскоре после Рождества: рабочих нанимать, лошадей покупать, коров — нельзя купить, зимнее хозяйство: собственное потребление, лук под окном. 20 Января. Как долгая оттепель или начало весны, так у нас в провинциальном городе рыжим пузом вздувается середина улицы, и розвальни, раскатываясь, подшибают ноги идущим по тротуарам. В оттепель лучше идти посередине улицы. Так идут двое навстречу, издали широко улыбаются, приветствуют, будто самые близкие люди — манера московская, обманная, не верь купцам. Встречаются, захлебываются искусственной радостью, один через два слова говорит: «Бог-знать-что!», другой: «черт-е-что!» — Дрова-то, дрова-то! — Бог-знать-что! — Мука-то, мука-то! — Черт-е-что! И сейчас же про политику, про новое назначение, про взяточничество и кумовство. — Бог-знать-что! — Черт-е-что! Без политики тут, в провинции, ни на шаг. Но политика эта здесь, как ощущение, безответственное состояние, бездельное: на одной стороне «Бог-знать-что», на другой «черт-е-что». Оба эти купца, критикуя правительство, отлично наживаются, их политика просто бытие политического животного, в общем жизнерадостного и благополучного. А на рыжей улице разбросаны еловые ветки, похоронно звучат колокола, вот там где-то показывается похоронная процессия. — Черт-е-что! — Бозна-что! Оттепель — улица стала горбатая, вздулась, как рыжее пузо, розвальни скатываются и бьют прохожих по ногам. Лошадь купить — какую? После Крещения. Оттепель или начало весны? Для сельских хозяев после Крещения всегда начало весны, после Крещения уже начинаются заботы. Теперь мы вплотную задумались, как нам быть с лошадьми. Требуха. Едят требуху сначала по нужде, вся купеческая жизнь складывается на этой требухе, потом купец мало-помалу богатеет и ест требуху реже, в богатых домах продолжают есть требуху уже по любви к ней, по каким-то воспоминаниям. Ксения. Деньги — математика жизни и память ее. И Ксения — требуха и деньги — математика жизни. В ее философии главное — необходимость и точность. 22 Января. Назначение Штюрмера. В банк приходит Бехтеев и говорит, шутя: «Как бы он в Елагинском дворце мебель не украл?», а Глушков (купец) принял всерьез, перекрестился: «Господи, да что же это такое!» Главное, что фамилия немецкая, а что он очень православный, так это тоже по-немецки: очень православным можно быть тоже по-немецки, может быть, как раз для поддержания истинного православия тоже немцев нужно пропустить. Снежные поля, ухабы, раскаты, метели. Дорога в безлесной полосе: ночь окутает, и вдруг начинает казаться, что лошади бегут назад. Кошмар полей. Заспорил: лес это или нет? доехали — вот возьми свой лес. А вот настоящий лес — тронул, дерево упало — вехи стоят. Зайцы в метель — огромный показался так, что охотник от него бежать пустился (вышел на засидки в лунную ночь, но вдруг луна скрылась и все преобразилось, не определился)… Тетушка требухой угостила мастерски изготовленной. В Ельце едят требуху сначала по нужде, потом купец, богатея, перестает ее есть, а после в самых богатых домах едят требуху как изысканное блюдо, вспоминая милое прошлое. Лунные засидки. Вышел на засидки в лунную ночь, но вдруг луна скрылась, намело снегу и сверху, все преобразилось в полях — не определиться, где я. Ехали вперед, а казалось, с огромной скоростью мы мчимся назад. Мы заспорили, лес это показался или что? Подъехали: вот твой лес! тронул дерево, и оно повалилось — вот твой лес: повалили три вехи, и нет леса. Вдруг зверь огромный показался, мчится, мчится прямо на нас, добежал к нам — раз! заяц! чуть не толкнулся о нас и пустился бежать, разрастаясь в чудовище, пугая других, застигнутых метелью охотников. Странник — освобожденный дух влечет умершее тело в область полуночного солнца на Соловецкие острова… Юродивый Гриша — говорят, он перед войной вышел с палкой и стал бить в окна и двери и кричать: на войну иду! Теперь сказал он, война кончится в Январе снежного года. — А как вы думаете? Под великим секретом сказали мне, что Павел Николаевич отравлен газом и не показывается к жене Татьяне Александровне, чтобы не испугать ее своим видом. Сегодня приходит арендатор сада и говорит, что к Татьяне Александровне его не пустили, сказали: больна. Не узнала ли, не дошла ли весть до нее? Тоня с Лидией заспорили, каких лошадей выгоднее покупать, очень старых или очень молодых, средних, в виду опасности мобилизации, покупать невозможно. За старых лошадей было то, что на них можно немедленно работать, а против, что во всякий час можно остаться без лошади, за молодых… но про молодых и заспорили, какого возраста молодых покупать: если рассчитывать по Сазонову, что война кончится через год, то можно покупать трехлетних, а если? Как вы думаете? И стали думать и высказывать предположения. Вспомнили про Гришу-дурачка, как он за неделю шел по Черной слободе, выбивал палкой стекла и кричал: «на войну иду! на войну иду!» Не у него ли спросить? Тоже гадалка предсказывала, что в январе… Спросили у Андрюши — тоже через год. И решили покупать третьяка. Странник. Освобожденный дух влечет полуумершее тело, странник не в силах поднять его ввысь, влечет по земле и показывает умирающему свободу полей, красоту цветов, табуны… Леса вырублены, и только по телефонной проволоке можно узнать, что иней пал. lt;23 Январяgt;. День рождения: 43 года. (1916 год) Я с одной стороны, тот же самый, который бежал в Америку, и вся жизнь, как развитие этого «американского существа» [189]. С другой стороны, вступление в борьбу всевозможных «я», потеря, раздробление, разгрызение (самоугрызение) и только время от времени, как солнечный луч, осеняет опять прежнее соединенное «я». Потом как мираж проходит, исчезает это соединенное «я», и снова безделие. Завидно купцу, наживающему деньги, деловому мужику, пашущему землю, а попробуй делать то же — сделаешь, просто! необычайно просто кажется их дело, но, оказывается, суть их не в деле их, а в той наивной вере, с которой они делают… 25 Января. Назначение Штюрмера Распутиным [190] — все сводится к Распутину. Из поездки: горизонт сливается — небо, на небе навозная дорога и овраги, кажется, лошади бегут назад — в это время до того ясно, что Россия — в пространстве. Война. В деревне, сейчас и в городе стало наоборот: раньше, бывало, человек деревенский исчезал в своих жалобах на всякие недохватки обыкновенного бытия, а в городе хотели чего-то сверх этого. Теперь же в городе человек утопает в жалобах на дороговизну, а в деревне горе высшего порядка, там о человеке жалеют, об отце, сыне, брате — эти жалобы совсем иного порядка. 26 Января. Живут в провинции, как пчелы в зимнем улье: в городе без подкорму улей гудит, в деревне молчит в ожидании весны. Ждут. Еще похоже это на весеннее надувание реки перед ледоходом. И знаешь, что это необходимо, значительно, неизбежно. А все-таки хочется по-своему ускорить, и томишься, непричастный к природному делу, будто стоишь, неверующий, обязательную всенощную. Выдумали ездить в Москву с индюшками. Купит себе человек десяток индюшек и едет прямо в Охотный ряд — там в один момент расхватают. На вырученные деньги селится где-нибудь в купеческом подворье, живет неделю и возвращается рассказывать всякие новости. Рассказы эти привыкли выслушивать, условно доверяя, как произведениям искусства: каждый знает, что это не настоящая фактическая правда, но что все-таки возможно, и открывается путь для размышления. Явное торжество деревни над городом. Какая польза в этих слухах, купленных на деньги, вырученные от продажи индюшек? Эти слухи — лохмотья нищего, только дробят бесплодно то деревенское единое чувство ожидания при весеннем надувании реки. А вся-то сущность в дороговизне предметов потребления. Вот обыкновенная средняя семья, куда я пришел провести вечер. У хозяйки болит печень, жалуется на докторов и переходит на дороговизну лекарств, на дрова, на мясо, на муку. И пошло, и пошло. Сами хозяева чувствуют, что разговоры эти скучны, нудны, но не в силах выбиться из них. Я придумываю рассказать им только что прочитанную в «Русской Мысли» драму Синга [191]. Очень интересно: муж притворился мертвым, чтобы испытать, как будет себя вести жена после его смерти. На несколько минут общество спасено и живет где-то на берегу Ирландии. После рассказа я протягиваю руку за чайным сухарем и вдруг кто-то: «А знаете, как сухари вздорожали?» — и пошло, и пошло. Выхожу на улицу. За время оттепели, как всегда в провинции и даже в Москве на окраинах, рыжим пупом вздувается середина улицы. По тротуарам идти невозможно: розвальни, раскатываясь, ноги подшибают. По желтому горбу улицы с веселой песней проходит войско, а бабы глядят на них и подолами слезы вытирают. 29 Января. Человек — осколок бытия, воображающий, будто он сам действует за себя. И тот же самый человек, если он сознает (внутренне) мир всеобщей связи. Экклезиаст с его изжогой бытия: «суета сует!» [192] и Гамлет с его потерянным отцом. Мы все — остатки двух великих армий, произошли мы все от той единственной войны, когда, сразившись, не умерли, а стали жить, как победители и побежденные. А эти человеческие войны потом и даже вся эта великая война — восстановление начальных разделений на победителей и побежденных. 30 Января. Из природы. В детстве моем никогда зимой не было дроздов в наших садах, теперь дрозды зимуют у нас повсюду. Грачей видели сегодня во множестве на Сосне. Неделю тому назад видели, как на солнечном припаре в огромных сугробах развертывалась верба. Стихийное чувство — перелет птиц: птицы думают, как все, и наступление времени перелета, как доведенное до свободы смирение (так мужики идут на войну). И вот один грач заболел и остался зимовать на Сосне. Он выздоровел — зима была теплая. Понравилось. Следующую зиму грач объявил себя самостоятельным и остался зимовать и погиб. Мобилизация. Чувство войны — стихийное чувство. Солдат идет — смиряется до исчезновения отдельности. Как исчезнувший, он начинает светиться в общем деле, и подобно птице одевается красивым пером, приобретает свободу: Это и умиляет нас (Толстого) в русском солдате (птичье). Между тем, в отдельном солдате не целиком светится это птичье общее. Большинство их сопротивляется этому — сопротивление, борьба с собой и делает всю картину человеческой. Жульё Елецкое. Жулябия. — Пока что сделаешь — мозоли набьешь на душе, вот какое жулье. — Да, мне вот рекомендовали человека, что по совести сделает. — Не верю в существование такого человека, не верю! Город — на горе куча каменных домов, где живет жулье, вокруг этого кремля громадная слобода, где lt;купцыgt;. Среди домов купеческих возле жулья живут и кормятся интеллигенты, адвокаты, доктора. Можно себе представить, какое существование влачат здесь прогрессивные газетки! 4 Февраля. Молитва Пелагеи Ивановны. Раньше я молилась: «Матерь Божья, сделай его человеком!», а теперь молюсь: «Матерь Божья, верни его, каким он был!» Сугробы и субои [193], ухабы, выбоины, раскаты, разъезды. Впереди что-то черное огромное вдруг как в землю провалилось, и сейчас же мы сами ухнули в ухаб. Потом, выбираясь из ухаба, на вершине ухабной волны встретились с тем темным: то были розвальни, в них сидело четыре женщины и мужик, на мгновение мы встретились, и потом сейчас же они ухнули в наш ухаб, мы в их. Метель при солнце: поземица лукавая как лисьим хвостом переметает субои. Четыре волка, огромные, бежали в метели, их волнообразный бег; казались громадными фигурами, а сверху солнце светило. Мерзлое, оледенелое дерево качается, стучит, как скелетом на все поле и невидимая луна освещает белые поля. Из своего. Надо бы не возвращаться из Лейпцига в Париж: а то это самое обыкновенное вышло, хватило силы на первый порыв мужества (мужество при отказе) и потом не хватило мужества при согласии. И каким сокровищем кажется теперь эта упущенная жизнь, эта упущенная свобода. Та жизнь, как мечта и порыв, а то бы жизнь, как мечта и дело. Благодетельный, умеряющий разум! Но все это в то время было ни к чему, потому что заранее отразилось всякое бытие в сложившихся формах, казалось, что жизнь начинается сначала, и мы несем нечто совершенно новое. Это теперь стали видны промахи, которые, кажется теперь, так легко бы в то время избежать, имея старые средства. Вера — дело мечты. Чудо естественное рождается в деле мечты: чудо есть дело веры. А мера есть дело разума. Искусство и наука — меридианы и параллели, проведенные по глобусу веры. Есть у науки добро? нет. Но она становится добром в просвещении, т. е. в новой мере жизни просвещавшейся. 5 Февраля. Кура. Ограды курятся, метет и курит, сверху и снизу подымается. Проехало в волость два воза мужиков. В ограду завернули розвальни, из них поднялся засыпанный снегом человек, долго вытряхивался, выправлялся, потом нашел себе пучок соломы — обмахнул валенки. 7 Февраля. Бушует, воет февральская метель. Перегнала, вымела весь снег злая поземица и по голому насту сухой дубовый лист, шурша, бежит через все белое поле, как осенью в степях перекати-поле. Сухая и колючая злоба в полях. И день, и два, и три. Загадывали мы, как это, когда и чем кончится. А кончилось просто. Морозец день за днем схватывал метель, седлал, мчался на ней, долго боролся со злой ведьмой и, наконец, заморозил, остановил, все остановилось, затихло в могучем крепком и спокойном и полном обладании. Февральская метель перешла — последние сретенские февральские морозы. Или: бился, бился мороз, но одолеть не мог, — мяк, мяк и размяк, все потркло, и зима кончилась. В конце февраля метель опять вырвалась, но мороз был бессилен, все потекло, и сама метель размокла и стала дождиком. Вчера 6-го: похороны Ксении. Взятие Эрзерума. И разговоры то о похоронах, то о Турции. Осыпаются старики. Стал считать, сколько их «преставилось» и представлял себе, что там они встречаются. И так казалось, что вот какая-то тоненькая пленочка разделяет нас от них, как-нибудь чуть-чуть бы догадаться и все поймешь. Вот кто-то сказал там: «К нам Ксения Николаевна приехала». И мать моя спешит к ней поближе сесть: там будет не как здесь… Помню, однажды, собрались купцы, какие-то отчаянные пессимисты, и стали говорить о том, что на земле нет ничего вечного. — Что вечно? — сказал один из них, — вот что вечно, — и, вынув рубль, сказал: — Рубль вечен. — Это действительно вечно! — согласились купцы. А вот теперь живешь, как заграницей, постоянно переводя про себя дорогие рубли на дешевые марки и кроны, деньги постоянно изменялись в своей ценности, лишили к себе всякого доверия, потеряли мораль. П.Н.Д. вернулся штабс-капитаном: «Если, — говорит, — я получу подполковника, то останусь служить после войны, через пять лет получу полковника, пенсии 80 рублей, выйду в отставку и сделаюсь земским начальником. (Вот о чем мечтает герой, он — очень возможно — герой там на войне.) Анекдоты. Очень известный: Мальчик плачет. — Ты чего мальчик плачешь? — Как же не плакать мне, у нас всегда плач: папа плачет, когда русских бьют, а мама, когда немцев. Елецкий анекдот: Вынимает платок и с платком падает у него мел. — Чего вы удивляетесь, — отвечает, — я всегда, когда еду на фронт, беру мел, с мелом Бог владеет [194]. — Почему наш не едет на фронт? — Потому что к нему фронт сам. — Если Н. Н. велит стрелять в меня, будете? — Никак нет… — Почему же не будете? — Снарядов нет. — Нашему дают деньги, а Вильгельму не дают, потому что Вильгельм берет и не отдает, а наш берет и всегда назад отдает. 14 Февраля. — Февраль бокогрей (на солнце бока греют). Началась чистая сказка света. Это утро прекрасное, и уже светло и так светло, будто для нас задумано что-то хорошее. Ты спишь, а они там сговариваются: пусть он спит, а мы ему такую штуку приготовим, обрадуется! — Ну, какую же вы штуку приготовили, показывайте, скорее показывайте. Когда я вошел в кабинет директора банка, раздался невероятный, нечеловеческий хохот и я остановился на пороге: хохотал городской голова, а директор банка, его товарищ с членом учетного комитета все сидели почти серьезные. Наш городской голова хохочет необыкновенно: багровые щеки его морщатся так же, как у собаки нос, когда она смеется, седые зубчики волос на низком лбу достают бровей, глаза исчезают, показываются белые, как слоновые, зубы и звуки изо рта вылетают нечеловеческие, как у обезьян каких-нибудь в австралийском лесу. Главное: смех этот, независимый для себя, знать никого не хочет. — Не может быть! — говорит член учетного комитета. — Ей-богу, высидел! — сквозь смех сказал городской голова. Мне объяснили: городской голова будто бы посадил индюка на куриные яйца, индюк сел на них и высидел кур и потом любовно водил за собой все лето цыплят. — Что высидел, я понимаю, но чтобы водил. — Ей-богу водил! И опять захохотал надолго по-австралийски. Когда смех стал опадать, и глазки головы стали показываться, и что-то увидели в незакрытую мною дверь, он вдруг сорвался со своего места и бросился бежать во весь дух. — Держите, держите его! — кричал городской голова на весь банк. И, догнав какого-то уходившего из банка господина в бобровой шубе, стал с ним лобызаться. В это время мне представилось, будто и я бегу за головой куда-то далеко по всему городу и настигаю, настигаю и уж готов схватить его, как вдруг нашел необыкновенно высокое австралийское дерево с совершенно голым стволом, и голова вдруг по дереву наверх, и там из листьев раздался надо мной его хохот: — Что поймал, что достал? Когда у нас желают повеселее провести время за чаем, то начинают обыкновенно рассказывать что-нибудь о городском голове. Стоит одному начать, как другой продолжает и так каждый скажет что-нибудь смешное о городском голове. Предмет насмешек его язык: «Не дражните меня ею!» Когда скажешь в провинции, что в литературе есть такой спор о гоголевских типах, будто Гоголь силою своего дарования заставил верить в их существование, а на самом деле их никогда не было, то слушают в изумлении: чем занимаются теперь в литературе. — Да они и сейчас все существуют и размножаются. И если же скажешь: — А городской голова? Внутренний немец в настоящее время… Сидим в ресторане «Альпийская Роза» и выпиваем из кувшинчика, коснулись войны, а человек с фронта приехал. — Ну, как дух? — Дух чудесный! — У болгар, говорят, скверный дух. — А у немцев! У-у! Тут идея такая: перевести этого немца к черту совсем. — Немца… а как же внутреннего. — Внутренний тоже теперь безопасен: окружен, подобно внешнему, первая блокада прогрессивная, за блокадой следит демократия, за демократией следит народ, негде ему, носа теперь просунуть некуда. Приезжал генерал с продажными звездами, обходил дома богатых купцов в сопровождении полиции и продавал звезды в пользу какого-то Петроградского благотворительного учреждения от 25 р. за звезду и выше — до тысячи. Диплом на право ношения звезды на груди генерал обещался дослать. Многие покупали звезды, одни по тщеславию, другие, чтобы отвязаться, у третьих было заведено, как покажется благотворитель-генерал — давать без прекословия, не раздумывая. Звезд купцы понакупили очень много, и генерал увез многие тысячи. И вскоре уже тому-другому приходят дипломы на право ношения звезды, как вдруг всех звездоносцев пригласили к судебному следователю, отобрали показания о благотворительном генерале и звезды стали отбирать назад. — Что же, генерал был ненастоящий? — спросили звездоносцы. — Нет, генерал был с полномочиями. — В чем же дело? — Дело в том, что денег-то он не довез. — Зачем же тогда звезды отбирать? — Так деньги же не дошли. — Ну, что же, что не дошли: я же их заплатил. Или генерал без полномочий? — Нет, генерал был с полномочиями — и так далее: про белого бычка. 10 Февраля. Пепел. Откровение снов. Пепельный город (Петербург), а в нем есть какая-то широкая улица к Неве, на этой улице много светлее и не так пепельно, и мостовая на ней не асфальтовая, а костяная, черными и белыми шашками, дома украшены статуями стариков в черном, юношей и девушек в белом. И будто бы улица эта мне знакома давно и не раз я проходил по ней к одному дому. Там, в этом доме я не раз будто бы и бывал, но только тайно. А теперь я открыто вхожу и меня встречает открыто она, к которой я тогда пробирался только тайно: она теперь пепельная, волосы с проседью. Мы с ней долго говорим о чем-то совсем нам постороннем, и сил не хватает ни у меня, ни у нее вспомнить о старом. И вот ее комната, куда она почему-то пошла сейчас умываться, я один остаюсь и, глядя на комнату, думаю: но если бы тогда, тогда я мог так свободно войти в ее комнату. Боже, какая цена, какая жизнь! нет, я и сейчас ей скажу, я напомню ей старое, сейчас она войдет и я начну… (Переживание во сне того момента действительности, когда с раскаленным воображением, прибежав на свидание, вижу ее, целую и чувствую, что это не она, не та, но заставляю себя верить, что это та, это она). Иконографический сюжет: Сер. Вас. Кожухов — лицом совершенно икона и в то же время человека может без рубашки оставить. Явился к губернатору с подрядом сапоги доставлять на армию. Вошел и прямо стал молиться… Понравился этим. Устроил, закончил. Нет еще, — говорит, — не закончено. — Как? — Помолимся! Стал к иконе и стал молиться, и губернатор стал за ним и тоже стал молиться. И так долго стояли. Один из непременных членов вошел, было, и остановился в дверях: видит, старик молится и за ним стоит губернатор. Так он достиг того, что товар его не подлежал секвестру [195], и благодаря этому он мог продавать по огромной цене свой товар, ничего не дав армии. А то сделает так при договоре: когда бумага подписана, вспомнит, что денег в кармане нет, не переписывать бумагу, даст расписку, а потом не отдает. Открытый жулик. Васильев-комиссионер: я медник, без меня не спаяете. Селиверст — леший из Ивановки, веселый, со слезой… у него большая родня: матка 90 лет и самая младшая — барышня. Грабят всей родней. А та часть деревни Ивановки, где он живет, называется «Тула» — со всей Тулой грабить является. Всё грабят: борону изрубили и зубья за икону спрятали. Родная кровь! — когда я вошел меня приветствовали: это не барин, это родная кровь! Маклер Мих. Мих. Ростовцев, не лишенный движения чувств, елецкий. Сравнить жулье еврейское и русское. Анекдот: на том свете спрашивают русского солдата при входе в рай, как умер. — Убит на войне. — Проходи! — За русским входит француз. — Как умер? — Убит на войне. — Врешь, у вас без перемен! — и прогнали. 15 Февраля. Если Вы на рынок выносите то, что обыкновенно люди не продают, то за эту диковину дают вам высшую цену. Но как только непродаваемое стало производиться на рынок — цена ему истинная — грош. Вот почему так много талантливо начинающих и мало настоящих, до смерти поэтов. 16 Февраля. Ивановское жулье. Деревня Ивановка, а та часть ее, где живут главные воры и все поголовно жулье, почему-то называется Тула. И в этой Туле все ворованное, все со стороны, а от себя живет только курица. — Ищу человека, чтобы сделал дело по совести. — Не верю в существование такого человека! Излукавились люди в отношениях до полного истощения. Любовь одна: к семье, к обществу, человеку, Богу: это чувство. 22 Февраля. Вода, вода! Снег рассыпчатый, снег без осадки, ступишь и провалишься до земли. Прилетели скворцы. Вода пошла через плотину. Спешите прокопать спуск. Послали в починку плуги и сохи. Стали наседки квохтать. 1-й день поста. Грустный понедельник. Разобрать бы хорошо: почему русский человек, каждый в отдельности — жулик, вор, пьяница, вместе взятый становится героем. И куда, например, годится хромоногий Евтюха в миру? Кто-то из иностранцев сказал, что Россия не управляется, а держится глыбой. 23 Февраля. Изменится наша жизнь, если изменятся люди. Дело, которое делается обывателем в настоящее время, похоже на охоту или на картежную игру. Живет он, собственно, в своей семье, а выходит на улицу поживиться. И общественное дело он делает, как свое охотничье. У lt;негоgt; нет интереса ни к чему, если в том нельзя поживиться. И души этих законченных людей невозможно изменить никакими законами. Нужно к их делу допустить других людей с чувством общественности, тогда все изменится. Нужно так изучить местную жизнь, чтобы сказать определенно: каких именно людей можно допустить, сколько их — для деревни и для города. За настоящую жизнь эту жизнь в провинции никто не считает, а как бы за переходное состояние. И делаются дела здесь как бы украдкой: сделали — ладно! и там как бы ни сделал, здесь свидетеля нет, да и так здесь, на черном ходу полагается: вот, мол, пройдет война, и выйдем в гостиную, там будет все по-другому. В этой войне мерятся между собой две силы: сила сознательности человека и сила бессознательного. Мы русские — сила бессознательная, и вещи наши на место не расставлены. Когда нам улыбается счастье, мы готовы верить в свое бессознательное, когда неудача, мы взываем к порядку: нет порядка, значит, нет сознания. NB. Наша радость бессознательная: подымаются неведомые края и срединные лоскуты нашей земли — так страна lt;получаетgt; незаслуженное? А может быть, и заслуженное: кто оценил, кто знал цену пролитых в юности слез над этими печальными полями. А то радость порядка, радость и сила чисто выметенного двора, оглянулся — двор выметен: радость. Иногда завидуешь немцам: за что им дана эта радость порядка, чем они эту радость заслужили? Всматриваемся — ничем, они пропустили наше мучение и прямо перешли к достижению… и не хочется взять это и перейти к этому из-за скуки. Так все сложно, так редко сияет то, из-за чего стоит хлопотать, выметать — а у них поставлено. В конце концов: мы заслужим порядок, закон, мы поставим вещи на свое место, а немцы потеряют это, но зато получат вкус и радость глубины, потому что счастье и несчастье только две меры жизни, одна в ширину, другая в глубину. 25 Февраля. Нищета и нищие — все равно, что раненые, изуродованные в том единственном великом сражении. Словом, нужно обыкновенную жизнь представить себе, как сражение (последствие войны). Так, например, было это настроение на войне: и он бежал с войны, но бежать было некуда, везде ему казалась война и даже та война, которую он видел, только продолжение начатой ранее войны. Крестьяне, даже мои, например, крестьяне не хотят мне платить оброка. У Лескова в одном романе есть такой разговор: «Вероятно, в том выгоды не находят, — ответил хозяин. — Но что же делать, однако, должны мы помещики? Ведь нам же нужно жить? — А они, я слышал, совсем не находят в этом никакой надобности, — спокойно ответил хозяин». Так разговаривают помещики у Лескова. Замените слово «оброк» «арендой», и вы с этим разговором смело можете входить в современную усадьбу. Мы сидим за вечерним чаем, входит прислуга и говорит: — Вас велели! — Кто? — спрашивает хозяин. — Мужики велели. Такое нынче выражение: «мужики велели». Хозяин выходит к мужикам и через полчаса возвращается расстроенный: — Какую штуку проделали: не хотят платить аренды. — Вероятно, не находят в том выгоды, — ответили мы. — Помилуйте: пить перестали, казенные пайки, урожай, высокие цены — вся жизнь у мужика и не платят. Что же вы нам прикажете делать, ведь нам нужно жить? — А они не находят в том надобности. Через некоторое время после ухода бастующих крестьян прислуга опять докладывает: — Вас велели! — Кто? В этот раз прислуга поименно перечисляет пять богатых мужиков. И через несколько минут вопрос о дальнейшей жизни помещика в усадьбе решается: богатые мужики готовы взять в аренду и немедленно заплатить за то, что открывает общество. Так наглядно показывается, что мужик обманывает различные и часто прямо противоположные группки деревенского населения. У одних взяли на войну работников, у других семья держится — есть деньги и они могут продолжать эту тихую осаду имения, незаметное ее завоевание путем аренды. Вопрос об аренде благополучно решается. На остатке лучшей приусадебной десятины хозяин засеет потребительское. Зимнее хозяйство. Выписка семян: чечевица, горох, бобы. Перед домом цветы. Чечевицу старается невдалеке, за садом. Все повыдергают. Дома думали и вдруг — да перед домом. И хозяин совершенно забывает о цветах и продает свое первенство за чечевичную похлебку [196]. Сначала снимают отдаленные земли, потом эти земли продают арендаторам, в аренду сдают ближайшие поля и ближайшие продаются. Остается усадьба с прилегающим к ней огородом. И огород сдается. Сады везде сдаются. Оброк-аренда становится все меньше, меньше и, наконец, ясный вывод: молоко, масло дешевле купить в городе. Помещик продает усадьбу, покупает в городе домик и там тихо доживает свой век. Так завязалась эта невидимая бескровная война в области сельского хозяйства. 1 Марта. Фацелия. Ехали мы с агрономом Зубрилиным [197] осматривать клевера в Волоколамском уезде. Агроном Зубрилин, толстый и на вид жизнерадостный человек, восхищенно показывал мне клевера — цветущие, душистые. На помещичьей земле было целое необъятное поле клевера. На крестьянской — полосками. Мы задыхались от запаха клевера, такого сладкого, полного счастья, что становилось даже кисло во рту, и к этому запаху как будто чуть-чуть примешивался запах детской комнаты с пеленками. И вдруг среди красного клевера показалось небольшое лиловое поле фацелии — медоносной травы. Странный цвет в наших полях… (пчеловоды… липовый сад). Неожиданно спросил меня Зубрилин: «Сколько вам лет?» Я сказал. И он продолжает: «Теперь уже кончено: о на…» И вдруг зарыдал. Мы остановили лошадей. Он все продолжал рыдать. Сбегал кучер за водой. Он выпил, оправился и стал говорить о какой-то сенокосилке новой конструкции. Так это и кончилось, и прошло, и тайна этого толстого семейного человека, который хорошо устроился, чуть-чуть приворовывал, исчезла и осталась на лиловом поле фацелии среди душистых клеверов с их сладким запахом. Зубрилин был весь, как природа; что там делается, то и у него: поставь ему под мышку барометр — можно бы узнавать погоду. Милая Дуничка! Поздравляю тебя с твоим большим праздником, думал поехать к тебе с Лидей, но тут скопились кой-какие дела по хозяйству, и мне хочется их переделать, чтобы, хотя на недельку, поехать в Москву. Не было ни одной Евдокии (мартовской), чтобы я не вспоминал тебя, и каждый раз удивлялся себе, почему не пишу поздравление тебе с Ангелом. 2 Марта. Пройди по Руси, и русский народ ответит тебе душой, но пройди с душой страдающей только — и тогда ответит он на все сокровенные вопросы, о которых только думало человечество с начала сознания. Но если пойдешь за ответом по делу земному — великая откроется картина зла, царящего на Руси. Семьи Лопатиных (дворяне) и Жаворонковых (купеческая) простейшие, жизнь их ладная — счастье. Игнатовы-Пришвины — стремление вдаль (индивидуализм). В дворянстве (женились на родных) была бессознательно заложена мысль о родстве жениха и невесты (как у киргизов: «обещались родители поженить, когда жених и невеста были во чреве матери»). Система воспитания брачных людей. 5 Марта. Домучились мы с Ефросиньей Павловной до какой новости: нужно думать о другом так же, как о себе. Она говорит: «Вот как хорошо!» А у меня ядовитая мысль, не говорю ли я так: «Думай, Ефросинья Павловна, о мне так же, как о себе». Не учу ли я этому христианству для собственной выгоды. Все резче на небе звезда утренняя, и восток сильнее обозначается, а луна не гаснет, светит по-прежнему, видно только, как злые порывы ветра качают оголенные ветви сада, как, словно бабочки, летят последние листья. Елец. Сколько же лет пройдет, пока волны общества размоют утес неограниченной власти — трудно сказать! Как в личной жизни, так и в общественной бывают разные столкновения, возникают вопросы, которые, как ни думай, все равно не одумаешь за свою жизнь, и решаются эти вопросы после и другими людьми. Эти вопросы — наше духовное наследство грядущим поколениям. 6 Марта. Попался он как рыба в сеть: самолюбие и бьется, бьется, ищет выход в свободный мир. У Е. П. полное истощение духа, болеет. Отпустить на поправку к матери? 7 Марта. Дезертир: бежал с войны, но места не было, где не было войны, и когда забрался в деревню, то стала жизнь казаться последствием великой войны и проч. (возвращение к дележу земли). Уездное Замятина: это один из тех авторов, которые литературно приближаются к народу и так создают иллюзию… даже не иллюзию… а читатель знает, как предпосылку, что автор близок, но не хочет быть близким — это блестящая литературная гримаса… А в общем, у них: но чем ближе литературно, тем дальше жизнью (так у Ремизова). 9 Марта. Отправка вещей на пяти подводах. Утром морозы, днем навозные ручьи. Весь город — сплошная куча навоза и местами курится. В ночь со среды на четверг — дождик. Мужики в город все едут «по последнему пути», говорят, что кое-где «просовчики». В пятницу мороз, лошади проехали, но одна попала в просов, и другой ногой перебила себе жилу. Навозный город и чистые снежные поля. В ночь на субботу ночевали на даче, был ливень, сверкала молния. 10 Марта. Тушинскому вору наш город низко поклонился [198] и поднес ключи. За это потом в городе нашем было много повешено людей. Была некоторое время постоянная виселица. Где вешали — там теперь молятся. На месте виселицы крест стоит, Семик — на Русальной [199] неделе сходится сюда множество народа, и с незапамятных времен горел здесь неугасимый огонь — кто его поддерживал? Неизвестная старушка ходила из Александровской слободы и поддерживала. После нее другая старушка неизвестная — так и горел огонек. Теперь огонек погас, а крест цел. Ходят молиться в Семик, но по-прежнему толпой. 13 Марта. Густой туман окутывал все содеянное за ночь, только к вечеру пояснело на месте заката, и пролетели два громадные хоровода гусей. Павел урвался, проехал по большой дороге в город и привез по последнему почту. Теперь мы отрезаны недели на три — вода! 12-го нанялись ко мне Павел с Фионой. Хотя и бестолково и суетно и это вечная война мелочей у женщин, но все-таки жизнь тут складывается в родных местах, будто старый дом перевезли на новое место, не рубится дом, а складывается. И путь идет по старому пути матери, ее волей. На последнем зимнем пути лошадь попала ногой в глубокий просов и пока вытаскивала, другой ногой подбила бабку в этой завязшей ноге, ступила шаг, два и захромала, дальше больше и вовсе не может ступить на подбитую ногу… Где тут переехать верх, залитый водой, где тут вытянуть сани на гору. Снег, как сахар моченый, только называется снег, а хуже воды. Глыба моченого сахара нависла над верхом, вот-вот повалится. Скифы помогают; разговор с ними: каких лошадей покупать, набор и проч. Ранняя весна — какая-то нравственная чистка для города: город занавоженный, рыжий, навозу так много, что… В какой тесноте живут здесь люди среди этих барских имений, только теперь стало заметно: теперь, когда сократили площадь посевов, меня везде преследуют крестьяне и приходят просить «полнивки» под овес. Как велика Россия! как общее не соответствует частному! По газетам сокращение посевов, здесь у нас ходят и просят «полнивки»! И как непрочно, безбожно: вообще мужик, а узнайте лично — какое житье их. 16 Марта. Размыло черную землю у нерадивых людей, треснула тучная земля глиняным оврагом от села до города. Разделил овраг поля и деревни. Дико, злобной гримасой отвечало поле с оврагом весенним мечтам о какой-то нетронутой жизни (здесь человек зарыл свой талант, и почему-то называют все такую жизнь свою Божьей)… Лозинка бедная сама пробует все укрепиться на краю этого оврага, борется лет пять и потом падает при весеннем размыве в овраг и, повергнутая там, на дне оврага зеленеет еще одну весну. Бедная! смотрю на тебя и кажется мне, что не ты, а моя собственная жизнь пропадает на краю земной трещины! И опять этой весной я вижу новое дерево, на краю оврага, стоит, светится новой зеленью. Смотрю на тебя теперь, на твой зеленый свет, и кажется, будто и моя жизнь светится. И кажется мне, верность и постоянство мое и твое освободили из жизни тучной земли плененный в ней этот зеленый свет, и листьями радостью закрыли теперь для меня, а потом закроют для всех зияющую трещину родной земли. И мне, как лозинке, в счастье было отведено малое место, и всю жизнь потом, как над оврагом в несчастье, мне суждено было вновь достигать своего счастья. В этом отведен был мне такой маленький уголок, что о нем и говорить бы не следовало, но я постоянно думал о нем, и мало-помалу зеленые ветви закрыли овраг. Ив. Мих., где клевер сеять. У Афанасия о рабочем. Узнать точно, что и в какое время делать весной. У Коли, что делать с сараями. Сон: вот так и причинная связь! Никола Сидящий [200]. И увидел он там стол, а за столом Бог сидит, и на столе, как стаканы, стоят причины всего, много всяких причин, и каждая сама в себе, как стакан с подстаканником, так и причина с подпричинни-ком. И вот Никола Сидящий посылает на землю причину любви, она одна единая Причина Любви, но, странствуя, она меняет обстановку и мы, замечая обстановку и вещи, поглощенные любовными думами… множество видов любви на земле… 18 Марта. Дом и земля. Мужики и бабы. Мужик всегда в чем-то бабе мешает — беречь не может мужик, все вдовы у нас отлично устроились. И баба мешает в чем-то мужику, он проклинает «бабье». Из этого не выходит, что баба — материалистка, а мужик — идеалист. Совершив свой круг, он тоже показывается не хуже бабы материалистом: «земли!» — мужичье. Бабье — дом, мужичье — земля. 19 Марта. Рубили в роще деревья для сеней. Еще нет движения соков. Отчетливо видны на пнях годовые круги. Нашли тоненький круг, сосчитали 26-й — в 89 году и вспомнили голодный кукурузный год. Плохой был полеток [201] (какой задастся полеток). Туманно, пасмурно с морозцем по ночам, не узнаешь, когда солнце восходит, когда садится, по воробьям узнаем, как заиграют — шабаш вечерней работе. Целый день на постройке, по хозяйству, вечером к 10-му часу, редко моргая, останавливаются глаза, как у детей, и неудержимо клонит ко сну. Тело живет, дух отдыхает. 20 Марта. Стало некуда путешествовать — везде война. А если и нет самой войны, тень от нее. Горький пишет, что у нас нет энтузиазма в Скифии. Очаг мечты — душа личного человека. 21 Марта. После вчерашнего дождя ночного поля стали пестрые, где протаяло, вязнет нога по ступню, на полях табунами летают грачи и галки, грачи погракивают, галки покликивают — клик, клик! В лесах и на валах — снега. Ждем мороза — клевер сеять. Общие числа в России как будто не имеют никакого отношения в жизни личной, это самое трудное для изучающего Россию англичанина. После этого случая у меня как-то руки опустились. Ну, как тут поступить в общество, в это общество я не поступил и из-за сахара… и я выдумал себе мед вместо сахара. — Не выкидывает? — спросил батюшка. Я догадался: по мнению многих от меда на тело «выкидывает» прыщи. — Нет, — говорю — ничего, не выкидывает. Батюшка мою пассивность не одобрил, да я и сам не одобряю: это не принцип, это просто лень. А может быть и потребность не такая серьезная: утренний кофе я заменил теплым молоком с булкой и скоро к этому привык, после обеда медом, жить вполне можно. Многие крестьяне у нас вовсе не пьют чаю, а те, кто пьет, опять-таки это не самое же главное. Вот городское мещанство, городская беднота — это другое дело, там народ «чаевой», с кусочком сахара он пьет десять стаканов горячего чаю, с чаем ест хлеб и это все его питание. Стыд и срам: на днях я почти целую версту ехал этим мещанским сахарным хвостом полной тележкой сахара, всматривался в эти бледные измученные лица и не раздал, не раздал. Это вышло совсем случайно, упало как снег на голову, я получил повестку от с. х. общества, что на мое имя оставлено пять пудов сахара! Еду в город получать сахар, все еще не верю счастью. Плохо стало жить: пришел в гости батюшка, большой любитель чайку попить, а у меня вместо сахара мед. И какая дрянь мед! по доверию к пчеловоду я не пошел смотреть, как он его «спускает», и он спустил мне в мед всякой дряни, с червой, с хлебушком, прибавил муки, воды, патоки. Эту сладко-горькую зеленоватую жидкость он продал мне по сорок копеек за фунт, и вот уже месяца полтора я питаюсь этой гадостью. А сахару ни кусочка, ни зернышка песку; о варенье и говорить нечего — смородина, крыжовник, вишни, земляника и клубника так прошли. Батюшка попробовал меду, поморщился и не то с сожалением, не то с оттенком презрения к моей бесхозяйственности, спросил: — Ну, почему же вы не запасетесь сахаром? — Где? Как? — Вам везде можно. В потребилке [202]. — Знать не хочу вашу потребилку. Не хочу поступать в члены общества из-за сахара [203], не хочу за пятирублевый взнос переходить в другой класс общества, отличный от простого народа, за пять рублей получать возможность шушукаться с членами правления, получать количество сахара почти прямо пропорциональное количеству десятин и связанным с этим моим значением, не хочу со своим пудом в тележке проезжать через толпу ожидающих возле потребилки не-членов… Если бы кооператив, а то потребилка. Раз я сунулся в потребилку, потому что в городе мне сказали, что я, как сельский житель, должен получать сахар в местном кооперативе. Обыкновенная толпа чающих стояла перед потребительской избой, в толпе спорили два мужика: один нечлен «чистил» члена правления всякими нехорошими словами, а тот успокаивал его, оглаживая ласковыми словами: — Не горячись, милый, не горячись: нужно уметь лавировать собой. — Черт ты немазаный, скажи ты мне, член ты или нечлен? — Член правления, старый член-перечлен. — Почему же ты, член-перечлен, допускаешь такие безобразия. Следуют перечисления безобразий, их множество, всех я не упомню, но главное, что местный крупный землевладелец получил не в пример другим 16 пудов сахару, а самое главное, что теперь все члены, всякий русский человек нуждается, должен быть членом бесплатно. — Не горячись, не горячись, — уговаривал член правления, — нужно уметь лавировать собою… — Лавировать, лавировать, а сам… ам! Во время спора вышла барыня с мешком сахара, бабы кинулись на нее. — Шляпу, шляпу с нее сдирай! Едва, едва барыня отбилась и, взволнованная, раскрасневшаяся в негодовании укатила в тележке свой сахар. — Ну, смотрите! — ответил батюшка. И действительно, вскоре на всех начало сказываться вредное действие меда. В это время, когда мы сидели и без сахара и без меда, приехала из Калужской губернии племянница и привезла 0,8 фунта песку. Она приехала как будто из другой страны: в Калужской губернии, оказывается, введена карточная система и каждый получает 0,8 ф. песку в месяц, то, о чем мы мечтали, ссылаясь на Германию. Племянница рассказывает, что в фунте песку содержится 54 чайных ложечки, что в стакан требуется около 2 ложечек, значит 0,8 ф. не хватает, даже если пить по одному стакану в день. Но калужцы отлично приспособились: они варят песок с молоком до большой густоты, полученную довольно обширную массу разрубают на кусочки и получают очень серый кусковой сахар. Племянница тут же и проделала все это варево и наделила всю нашу семью твердыми тянучками. (Целую жизнь мы потом подбирали сахар.) Воздав должную похвалу Калужской карточной системе, мы принялись пить чай, но как ни ухитрялись, 0,8 фунта на всю семью хватило всего на неделю, и мы снова остались без сахару. Когда кончился сахар, она же, калужская племянница, научила. Утренний кофе мы заменили горячим молоком с булкой, вечерний чай пили, как говорила племянница, «по-аристократически» без сахара: она уверяла нас, что в высшем обществе пьют чай всегда без сахара, используя аромат его… вполне… как китайцы. В это время я получаю из сельскохозяйственного общества, где я давно состою членом, бумагу, и в ней обыкновенными буквами написано, что написано! что будто бы на мое имя в обществе оставлено пять пудов сахару! В семье переполох, недоверчивая радость, торопливость, скорей, скорей ехать! Огромный хвост встретил меня в городе, хвост сахарный тянулся от Мясных рядов через всю (Успенскую улицу) и до самого Рыбьего базара — не меньше версты. Бледные лица заморенной городской бедноты под непрерывным окладным дождем казались еще бледнее, но стояли настойчиво… очевидно, без всякой надежды получить. Выдавали в чайном магазине по два фунта песку. Ни дворянин, ни крестьянин не поймут. Нужно знать жизнь всей этой мещанской бедноты города, чтобы понять этот хвост, эту настойчивость, эту потерю времени. В деревне крестьяне не так потребляют чай. Чаевой народ… Какая-то сила… Как я мог думать, проезжая сахарным хвостом, что я, через несколько минут буду этим же хвостом везти нагруженную тележку с сахаром — я стал в этом сомневаться. В общем, когда я вошел, барыни стали шушукаться, и мне казалось, что у них какой-то тайный заговор. Может быть, они шушукались о своих домашних делах, но я думал, что о сахаре. В обществе не было приказчика, и я должен был сам вынести все пять пудов сахару. Когда я укладывал, мне казалось, что из всех домов смотрят на меня. И когда, укрыв сахар хорошо брезентом, тронулся в путь вдоль сахарного хвоста, мне казалось, я вор, я украл и вот, вот крикнет кто-нибудь «караул». И дома не было успокоения: дома украдкой от прислуги — разнесется молва. В обществе мне сказали, что это не все, на днях придет еще вагон, и я получу еще пять пудов, снова я казался… Только уж когда я уехал домой: удачная охота. Но как-то совестно… Меня уверяют, что эти мои преимущества, потому что я — член общества и принадлежу к организованный России, что если бы все сделались членами разных обществ и все получили бы. Все это, конечно, неправда. В военное время мы все — равноправные члены общества и все должны получать одинаково. Необходимо ради выгоды во времени ввести карточную систему повсеместно по всей России. 30 Марта. Боялись, что не будет утренника, и вдруг зима с метелью, ветрами морозами. На третий день северный ветер повернул на восток, на четвертый подул западный, стало мягчить, но земля еще не оттаяла, и мы успели посеять клевер. Утром поле было еще покрыто снегом, клевер падал и утыкался в снег, как дробинки. В полдень весь снег исчез и все поле было покрыто ровно клеверными крупинками. Ход весны: в Феврале долго без оттепелей стояли ясные морозные дни, не было оттепелей всю зиму, снег лежал без осадков, не было и очень сильных морозов, кроме недель двух перед самым Рождеством. В Феврале все такие морозные дни чередовались с сильными метелями, которые совершенно завалили снегом нашу усадьбу. Как будто не в силах справиться с зимой штурмом метелей во второй половине началась правильная осада зимы: в полдень рушились намерзшие за вечер и уже блестящие февральские сосульки. 12 или 13-го марта, на другой день после нашего переезда, эта осада, казалось, была законченной и начался, казалось, небывало дружный штурм весны: молния сверкала без грома, прилетели все птицы, сбежали верхи, показалась острая как игла трава из-под снега, и выросла крапива под окном. Благовещение — теплый день, в тени доходило до 12-ти, санный путь прекратился совершенно, стали думать о посеве овса. Как вдруг вечером 25-го задул северный ветер, ночью при морозе пошел снег, и утром лежал снег при морозе в 6° и сильном холодном ветре — санный путь восстановился, Благовещение переездили. 28-го ветер переменился на восточный, 29-го на западный, 30-го на юго-восток, в ночь под 31-е буря и дождь… природа: путешествие на месте. 23 Апреля. — Вильгельм — умнейшая голова! Из-за чего, говорит, мы воюем — из-за вашей земли? Плевать на вашу землю. Мы воюем, чтобы на земле был один царь. — Чей же царь? — Все едино чей, только бы один. — Умнейшая голова! — Сказывают, правда ли, что он из купцов? 24 Апреля. — Вильгельм хочет, вы знаете, чего он хочет? вы думаете, он так воюет, подико-ся так! нет он не так, Вильгельм хочет по всей земле одного царя поставить, чтобы один царь был на земле и никаких! — А ежели его не пожелают? — Ну, что же: он-то необязательно, чтобы себя или немца какого, а кому придется, а может, очередь будет, только чтобы один царь был на земле и никаких! — Умнейшая голова! — Да, еще какая умнейшая-то! — А правда ли, сказывают, он из купцов вышел? — Как из купцов? — Да так: не как прочие из принцев там или из дворян, а из купеческого сословия продрался и вышел в цари? — Умнейшая голова! — Одно слово немец — немец. — А что, правда это, немец обезьянку к пулемету приладил? Так мирно беседуют плотники во время завтрака, и вдруг пронзительный радостный крик: — Мир заключен, мир заключен! Я знаю, в чем дело: вчера дети поссорились между собой за лозиновые свистки, весь день ходили надутые, а я склонял их к миру, и они обещали мне мир на следующий день. Они кричат: «Мир заключен!» и эти неграмотные плотники, большие бородатые дети на одну минуту верят, что настоящий мир заключен. Радость тронула нежданно: вот отсрочили набор до 15 мая, много ли их тут, пять, шесть человек, и вот одному из них это большая радость. А тут: мир заключен! Потом посмеялись, но на несколько секунд можно было видеть по этим людям, что значит мир! В имении, где я живу, дубовый лесок продается, и хозяйка время от времени как женихов принимает купцов. — Кому живется на Руси, какому сословию? Все сословия отличаются. Богач богатеет. 26 Апреля. Спор в гостиной: побогател мужик или по-беднел. Основная ошибка состоит в следующем: человек, желающий сделать вывод, берет людей с христианскими именами Иван, Петр, Михаил, складывает их и получается столько-то мужиков и потом мужика среднего, о котором говорят, уже не упоминая его христианского имени. Если я прихожу в незнакомую деревню, ищу себе приюта в крестьянской семье, то сколько я делаю усилий, чтобы сойтись с людьми, зарекомендовать себя, познакомиться. Но приезжий чиновник имеет дело с отвлеченным средним мужиком. Общество живет одной жизнью, государство другой. И власть государства над обществом происходит именно через эти средние числа — кто-то в среднем числе убавляется, приносится в жертву. И оттого человек, названный при крещении Иоанном, никогда не узнает в себе создателя Российской империи и создатель империи никогда не увидит в себе Иоанна. 27 Апреля. Май начался в апреле: цвела черемуха, сеяли просо, сажали картошку, все в апреле и считали это время за май. Не то что, как говорят, «коллектив», которому немцы все приносят в жертву, нам страшно это общечеловеческое, и даже не то, что немцы превыше всего ставят свой немецкий коллектив — тоже это обыкновенное, но чужд, ненавистен и страшен для нас их путь, их насильственно-разумный переход от «моего» к «нашему» — нам не нравится тон их «сознательности». Настоящая сознательность — лично мною найденный переход от личного к общему, от моего хутора ко всем хуторам. Характерная черта простого народа в России теперь — претензия, малограмотный человек оказывает претензию. Вот если у кого есть возможность и верный глаз, хорошо бы понаблюдать иностранцев-пленных не в казармах, а в нашем быту. Это поистине новое, небывалое: сотни тысяч этих людей не как варяги, признанные властвовать, а в рабском виде совершают свой крестный путь на Руси. Чужой, свободный от наших обид и наших привязанностей глаз, но с тем же нашим полным опытом, смотрит теперь на всю Русь от Польши до Владивостока — что они увидят, что они скажут? Не берусь обсуждать эту тему, но у меня, как и у всякого теперь, есть свои личные впечатления. Помню, этой зимой едем мы с двумя землевладельцами, один из них оседлый, живет у себя в имении, другой имеет в городе магазин, а в имение только наезжает. На козлах сидит австриец Автонас, которого здесь называют Афанасием. Я задал несколько вопросов этому Афанасию о его положении, стараясь хоть как-нибудь соприкоснуться с душой этого непонятного человека. Пока я расспрашивал, между хозяевами завязался отчаянный спор о труде военнопленных, оседлый помещик доказывал, что русские рабочие никуда не годятся в сравнении с иностранными, что только благодаря им он убрал свой урожай. Кочевой помещик, напротив, ругательски ругался. Спор был отчаянный, ничего нельзя было разобрать, но после я собрал сведения о хозяйстве того и другого помещика. Оседлый помещик лично сам выбрал себе пленных и сам распоряжался их работами. Все отлично работали, только два почему-то все отставали. Стали их расспрашивать, чем они занимались на родине: один оказался садовником, другой парикмахером. Садовнику дали сад и, уж это я лично от многих слышал этой осенью, во что превратился этот сад через год, какие там цветы, овощи, фрукты, все говорят: «нечто небывалое». С парикмахером долго не знали что делать, но потом само собой вышло, что ходить ему за лошадьми и, говорят, он это дело выполнял, очень исправно. Совсем другое дело в хозяйстве помещика кочевого. Тот вызвал австрийцев по телефону, человек пятнадцать чехов, кафешантанных музыкантов, кажется, даже всех из одной капеллы. Можно себе представить, что из этого вышло! Так что популярный очень среди помещиков вопрос о качестве труда военнопленных, по-моему, решается просто качеством самого хозяина. Наслышались мы, что пленных нужно как-то особенно не по-нашему хорошо кормить. Многие мои знакомые только из-за этого избегают брать к себе пленных, да и правда как-то совестно поселить человека иностранного в людской, заставить спать его на соломе возле телят и овец, да и многое такое, с чем русский человек вполне сроднился и не замечает неудобств, а иностранец возопиет. На этой почве есть у нас примеры отвратительные: верст за пятнадцать от нас одна Коробочка завела себе рабочих-австрийцев [204]; иностранцев она поселила у себя в доме и кормит их чуть ли не с барского стола, а своих русских рабочих держит в людской и кормит их солониной из вонючих овечьих… И в обращении ее с иностранцами и русскими, и в пище, и в жилище контраст… Выходит, что выгоды оно нам никакой не дает, но у них и у меня есть лошади, кое-какие машины, кое-какой скот, земля своя. Когда-то мы землю, эту же землю отдавали в аренду зимой: зимой арендная плата была пять рублей, и убирали за нас десятину. Теперь эта же десятина обходится пятьдесят пять рублей! Неимоверно вздорожал черный труд, цена его с года на год готова поглотить и ренту, и проценты на капитал. К добру это или ко злу? Наше хозяйство окружено несколькими деревнями, населенными людьми в земледельческом смысле почти что нищими: у них полевой земли на душу приходится по полдесятины, которая, конечно, даже не может их прокормить. Неизбежно им приходится у помещиков землю арендовать. Но помещик не отдает им землю за деньги: часть он берет деньгами, а другую платит трудом, обрабатывая землю в пользу помещика. Так было прошлый год и за десятину ценой в 25 руб. они платили по 17 руб. деньгами, а за остальные 8 рублей они должны совершенно убрать одну помещичью десятину. В ужасающем росте цен есть что-то роковое, висящее над головой. Картина на постоялом дворе — на карту: покажи мне Россию. Строим дом, вернее, не строим, а складываем старый дом на новое место. Плотники — люди забракованные: у одного на коленке шишка в кулак, у другого золотуха, у третьего шея кривая, плотники — люди для войны негодные. Чужие деньги. — Негодяи мы! — говорят они. «Негодяи» каждый месяц поднимают плату за свой труд и теперь уже получают вдвое против осени. Подрядились у меня по контракту, мы в постоянной боязни, что они откажутся от подряда, я сам, как только слышу о повышении заработной платы, предлагаю изменить договор. Так кто видит это необычайное явление — постройку дома во время войны, выражают мне сочувствие, сожаление: — Почем гвозди? — Сорок копеек фунт! Месяц тому назад они были тридцать, еще месяц — двадцать. Сочувствие, сожаление возрастают до очень больших размеров, но это не мешает «негодяям» через месяц опять повышать плату. У них свои аргументы: есть земля, вспахать теперь стоит пятьдесят копеек сажень, значит, десятина тридцать рублей, только вспахать! …необыкновенное положение через пленного… И чуть заведешь речь о войне, он начинает расспрашивать про Боснию и Герцеговину — родину пленного. Так прошло месяца два… Однажды я разговорился с этим пленным: оказалось, он прекрасно говорит по-немецки и еще на двух языках, он человек по-нашему образованный: шесть лет Volksschule (Народной школы (нем.)) и, кроме того, он еще учился железнодорожному делу. Спросил я, не через силу ли он работает. — Нет, — говорит, — не через силу, если бы не грязь и неудобства — хоть бы раз поспать на постели. Ужасна кажется ему жизнь этих бедных людей, их неумение, применение силы там, где нужно подумать. Но все искупается тем почти родственным к нему отношением: «ни за что я бы не бросил моего хозяина». 1 Мая. Первое мая с утра ходили облака, и мы загадывали, будет или не будет дождь: нужно было крышу покрасить и повещать народ на дрань — дранье коры. После обеда хорошо обозначилось, что обстоится, и стало холодеть. К вечеру стало совсем холодно, и на случай закрыли соломой огурцы. Ночью при месяце грянул мороз, и утром на безоблачном небе солнце при полном пении всех птиц осветило белые, убитые морозом, цветущие сады. Константин говорит: Михаил Михайлович, война, я так думаю, разбой, а царей считаю за разбойников. — А подчиняетесь? — Подчиняюсь: что же я сделаю? — Не идти, не признаю, мол, войны и не пойду. — Ну, расстреляют. — Скажи: стреляйте! — Зачем же я позорной смертью умирать буду, лучше, пусть на фронте убьют меня, а то, что же я скажу: стреляйте меня! — это позор. 4 Мая. Печник говорил плотнику: — Друг, будешь на ярмарке покупать себе поросят, прихвати мне одного, какая цена? — Двадцать пять. — За одного? Из глубины подвала слышится голос копача: — Ерманец, идол, что наработал: поросенок двадцать пять рублей! — Ну, что ж двадцать пять, — говорит городской печник, — нам в городе это трудно, а ты откормишь — продашь свинью за двести рублей. — Ты, друг, обалдел, какой же крестьянин станет есть свинью в триста рублей; все свиньи ваши в городе будут. Спор начинается: мещанин доказывает, что ему невозможно (съесть дорогую свинью), крестьянин то же доказывает, а копач высунул голову из подвала, спрашивает: — Кому же достанется свинья? Ах, ерманец, сукин сын, что наработал! Плотник в нерешительности покупать или не покупать, а ему подсказывают одни: «Купи за двадцать пять, через месяц продашь за пятьдесят». Другие: «Подожди, может быть, замирятся». — Ну, когда это? Они никогда не замирятся, сказывают, так и будет. — Ну, всему бывает конец! Цена — счет времени. Счет времени и страх, что нет оправдания этому быстрому движению. Часы и цены: мертвый механизм и живой счет. Сидит плотник и не может решиться: время такое, что нужен расчет. Мы теперь будто в Америке — время совсем другое, быстрое [205]. Рост цены и страх перед ней, страх перед быстрыми темпами жизни: как бы не отстать. Осенью мы задумали выстроить дом и, предвидя рост цен на материалы, закупали зимой железо, кирпич, известь, цемент, тес, доски, краску, гвозди и другие строительные материалы. Были призваны все подрядчики, у них были вытребованы точные сметы, заключены условия. Весной в полной уверенности, что все обстоит благоприятно, начали это странное дело: постройку дома во время войны при ежедневном взрастании цен. Время разбило все наши договоры: по осенней цене работать никто не хотел, и жаловаться было некому. Но работники все были хорошие, все уладилось. Только это умирилось, новая беда: кровельщик ошибся в железе, а тот кончик, который ему не хватал, по новой цене почти равнялся всему закупленному осенью железу, плотник почти наполовину ошибся в гвоздях, покупали их осенью по 15 к., теперь по 40, ошибся в тесе; даже печник, знаменитый наш мастер, сделал громадную ошибку в кирпичах — все это бьет, бьет ежедневно, доказывая нелепость строительства во время войны, показываются какие-то люди, подходят и выражают свое сожаление… — Еще не хватает снарядов! — говорит сестра печника. Еще ошибка на тысячу кирпичей, что делать — но сердиться бесполезно. — Дмитрий Иванович, почему нельзя высчитать, сколько нужно кирпичей на печи! — Невозможно, — ответил печник, — печь, вы знаете, дело такое неверное, на каждой печи учимся. — А если вам сделать вперед на бумаге, составить проект, вычислить и рассчитать. — Рассчитать невозможно! Долго спорим, доказываю с карандашом на бумаге, как делать план, чертежи. Прижатый к стене печник мало-помалу даже согласится. — Нет, Дмитрий Иваныч, вы виноваты! Но он собирается с духом: — Так работать, как вы говорите, по нутру с холодной душой. — Горячая печь с холодной душой! — Да-с, горячая печь с холодной душой не работает, от этого увольте. — Господь с вами, я вас не увольняю, но ведь сами же вы говорите, что не хватает снарядов. И мы переходим к войне, что и на войне у них от этой самой причины не хватает снарядов. Тогда принимается всеобщее осуждение своего, какое-то уничижение. И нехотя, а растет! война все мирит, а трава, озимь, яровые так растут, так цветут сады, так счастливо полно насыщен теплом и влагой воздух, земля — какое счастье, какая сила! и правда, может быть, нехотя, а так все растет! И не хочешь с короткими хозяйственными мыслями выходить в поле, а возвращаешься, исполненный радости, которая не считается с мыслями. Сидя на месте, поневоле недалеко видишь вокруг себя, но то, что видишь, дает уверенность, что и везде так хорошо растет, как в центре черноземного края. Давно посеян клевер, потом овес, картофель, свекла, просо, теперь только кое-где у крестьян досаживают картошку, еще через неделю все везде с посевом будет закончено. 5 Мая. Давно посеяли клевер, овес, картофель, свеклу, просо, теперь кое-где у крестьян досаживают картошку, еще через неделю с посевом все будет кончено. Нехотя, а растет, и с поля возвращаешься, исполненный радостью, которая не считается с мыслями, радостью, насыщенной влагой теплой, пахучей, покрытой цветами земли. Та простейшая радость здоровья, которую дает сельское хозяйство, несмотря на все бесчисленные заботы, ныне вовсе отравлена. Радость всегда перемогает чувство одиночества и сопровождается верой, что не одному так, а и всем хорошо. А простейшая радость земледелия говорит тоже так: мне хорошо, значит, всем хорошо. И не видит, не считается с бедой других. Но теперь перед каждым радостным — зеркало гаданий, и в нем отражается все одна и та же черная картина. В этом году в природе нашего края были удивительные совпадения с душой человека, и в прежнее время летописцы записали бы как знамения. 6 Мая. Прозрачная статья Милюкова… если верить Милюкову, то заграницей чуть ли не каждый участвующий в войне точно знает, почему и зачем мы воюем. Но это неверно. Как неверно то, что в факте смерти заканчивается для самого умирающего тот великий смысл, который мы, живущие, придаем смерти. Умирающий только вопит от боли, а сосед его учится в это время ценить ценить жизнь, и то, что он через зрелище смерти учится понимать ценность жизни, побуждает его величить смерть. Людей благочестивых в России достаточно, но мало честных людей. Если вы приступаете к какому-нибудь делу и пожелаете найти честного помощника, вам скажут: «таких нет». Вы сомневаетесь: мало ли людей, которые служили бы по совести? Отвечают: не верю в существование такого человека! — Честность, вытекающая из благочестия, как-то не имеет практической ценности, а честность, выгодная в самом малом количестве, обращается на рынке, она так же редка, как в провинции магазин с твердыми ценами. И русский человек такой честности не уважает и даже не признает, и в результате почти вовсе нет честных людей (честность — магазин с твердыми ценами). К матери поплакаться и рассказать о себе (как заключенный в тюрьму), но почему же не Ему? Чтобы принять Его, нужно домучиться до Него, и вот как ясно становится все: нужно думать о другом, как о себе. Но непременно раньше война, перед этим война. Теперь уж больше никогда не забывать этого вечера, и не забудешь. Маша (есть такая нечаянная радость: по Маше добрались до Христа). Объяснение — спасение: тот же бой, но уже в верхнем воздухе, так что объяснились и опять воюют, но уже видя себя. Условия объяснения: любовь к жизни, жалость к человеку, доверие (путь к счастью). Хозяйство — школа ненависти и презрения к народу. Стало много хуже в отношениях. Там жили мы где-то в лесу в стороне, здесь становимся в цепь семейных отношений. Там у меня живет добрая лесная баба, здесь злющая женщина. Там свободно, необязательно, как-нибудь, никто не увидит. Здесь необходимо основательно (дом!) и все на виду и как-то всей жизни конец. Строю дом и не совсем уверен, что в нем буду жить, налаживаю хозяйство для нее и не уверен, что она будет хозяйкой. И так в родное гнездо вхожу как бы против щетины, и она царапает и напоминает, что, может быть, незачем лезть туда. Утеха моя в этой жизни с ней, что свободен и с самого начала сказал (Леонтию), что не дом принимаю, а делаю опыт. И так всегда я это чувствовал и жил хорошо, потому что считал себя свободным. Теперь все лезет против моей природы. И не то что я устроюсь и буду здесь жить — так мне кажется внутри, — устрою их, а Сам буду где-то жить. Надо от Лиди отделиться. Сходить к Афанасию (о даче). У Ив. Мих., где клевер сеять. У Афанасия орабочем. Узнать точно, что и в какое время делать весной. У Коли, что делать с сараями. После бурь я извиняюсь всегда. Когда дело доходит до разрыва, то мне кажется, всякая моя жизнь оканчивается. Почему это? Вероятно, потому, что единственной… Боязнь нечистых связей: особая боязнь — болезнь. Я не знаю ни одного общего числа, которое оказало бы мне пользу для исследования, наблюдения. Вот, например, усиленное развитие промышленности, бывшее до войны, оно ничем не сказалось на людях того района, в котором я живу. Точно так же нынешнее развитие кооперативов — наша потребительская лавка едва влачит существование. Стремление к просвещению — наша деревня не выписывает ни одной газеты. Между тем как большое развитие промышленности — факт, как и нынешнее развитие кооперативов и стремление к просвещению. Мы, конечно, в центральном районе не исключение, Россия так громадна, что общее число у истоков своих теряет всякое значение, общее число живет одной жизнью, а, скажем, личное число — живет другой… Точно так же от непосредственного наблюдения к общему числу можно подойти, только подгоняя одно к другому, как делает большинство наших обозревателей. Непосредственное наблюдение не приводит к общему… это верно, уж это верно! Оно ведет мимо общего, прямо куда-то к абсолюту, к Божьему. «Когда человек идет прямым путем, для него и креста нет. Но когда отступает от него и начинает бросаться из стороны в сторону, вот тогда являются разные обстоятельства, которые и толкают его на прямой путь. Эти толчки и составляют для человека крест» (Амвросий) [206]. Креста для человека Бог не творит. И как ни тяжел бывает у иного человека крест, который несет он в жизни, а все же дерево, из которого он сделан, вырастает на почве его сердца (собственное соображение). 9 Мая. — Не убьет — останусь в полку. Получу полковника, выйду в отставку и буду опять земским начальником: восемьдесят рублей будет идти за полковника, да жалованье земского начальника. — Но, может быть, тогда не будет земских начальников? — Ну, комиссары — не все ли равно? Неудачное утро с клевером окончилось большой радостью: наконец-то пришли наниматься желанные плотники. Нанимая, мы спрашиваем с опаской: — На войну идти? — По 84-й статье! — отвечает первый. Объясняет статью: — Грызяк! Другой по какой-то 62-й — золотуха, третий слаб головой, четвертый хром, пятый старик. И успокаивают: — Мы все негодные, мы все негодяи! Шестой пришел безрукий, потерял ее в Карпатском сражении, он пришел наниматься в караульщики сада. — Как же ты будешь подпорки под яблони ставить? — спрашивают плотники. — Ну, что ж! — Левой? — Ну, левой, а кончится война, может, приделают. 8 Июня. В жизни своей никогда не был председателем какого-нибудь общества, или какого-нибудь собрания. Всегда удивлялся, глядя на председателя, стараясь на всякий случай узнать его дело и мысленно представляя себя, но когда мне грозила опасность, что вот, вот сейчас выберут — все забывал. В минуту опасности выбора глупейшие вопросы казались мне неразрешимыми, например, что нужно вперед: позвонить и сказать «открываю собрание» или сначала открыть, а потом позвонить. И таких, как я людей, на Руси множество: конечно, мы можем быть отличными председателями, но какая-то… Словом, из всех невозможных для себя положений на первом плане я считаю присутствовать на собственном своем юбилее, а на втором быть председателем. И вот чего я всю жизнь боялся, то и случилось: меня выбрали в районные председатели комиссии с. х. переписи. Я был в лесу, где под моим руководством работало больше ста человек. Почти каждый работавший целился запрятать в кусты и потом вечером стащить какую-нибудь дця себя ценную вещь, и за сотней рабочих у меня должно было быть сто глаз. Вдруг один из мужичков подходит ко мне и передает пакет из волости. — Намедни, — говорит, — старшина попросил: «будешь в лесу у него, передай», а я поехал в город корову продавать, так дня три и протаскал в портках. В пакете была бумага, в которой было изложено, что по настоянию министра земледелия учреждается всероссийская с. х. перепись населения, за переписью будут наблюдать особые комиссии из уважаемых лиц, и я избираюсь председателем. По хозяйству. До свету ко мне постучали в окно. — Мороз! — Слава Богу! Морозец славный, двенадцатый утренник. Клевер сеять! Забыли приготовить соломы, которую разбрасывают обыкновенно (лешат) в поле [207], чтобы сеющий мог различить, где сеять. Пока ходили на гумно за соломой, пока мы шли на поле, взошло полное солнце, мороз скоро размяк, по бороздам потекли ручьи, нога стала глубоко утопать в озимь, сеять стало невозможно. Неудача расстроила и, как всегда при неудачах, показалось дурное нашего хозяйства: эти ручьи, текущие по бороздам на склонах постепенно переходят в овраги, по оврагам вода мчится в новые громадные овраги, сливается в могучие реки. Преступное, ничем не зависимое нерадение. Размыло яркую богатейшую землю у ленивых сонных людей, треснула тучная земля глиняно-красным оврагом от села до города. Разделило поля и деревни. Дикой злобой, гримасой отвечает поле с оврагом, убивает весеннюю мечту. И все из ничего: здесь, в центральном краю, мы страдаем от засухи, у нас не хватает влаги. То, что несется теперь с шумом, размывая поля, не действительная вода, а мираж, подобный миражам пустыни: вода пронесется, размоет поля, и мы снова засохнем. Но все прекрасно, если только не хозяйствовать, а бросить все и странствовать: нигде нет на свете таких могучих полного звука колоколов, доносящихся к нам по разливу. Только бы не хозяйствовать. Делать нечего. Возвращаемся с семенами клевера на двор, где плотники из старого здания делают новое. С плотниками беда, хоть близко не подходи: не считаю себя вправе отказать им спрашивать себя о газетных новостях, не могу удержаться, чтобы и не сказать им что-нибудь новое. Каждый раз надеюсь, скоро отделаюсь, но где тут скоро отделаться! Плотников пять человек, все бракованные, негодные. Так и нанимал: — На войну идти? — Никак нет: по 84-й статье. — Грызяк! Другой по 62-й: золотуха. Третий еще по какой-то статье, которые они знают превосходно. Так по всем этим статьям у меня собрались все негодные. — Все негодяи! — как они сами себя называют. Как рабочие руки, так и «живой инвентарь»: мы покупаем и ценим теперь больше всего лошадей старых, или очень молодых: лошадь на пятом году, как известно, мобилизуется. Так и соображаем: кто смелый и надеется, что война за лето кончится, покупает четырехлетку, кто поосторожнее третьяка, но самое верное купить старую клячу, и клячи в цене. С плотниками просто беда, хоть близко не подходи, сейчас же оставляют работу, закуривают цигарки и начинают расспрашивать о газетных новостях. Не могу и не считаю себя вправе в такое время отказать им, каждый раз надеюсь, что все кончу в минуту, но каждый раз объяснение мое осложняется. 9 Июня. За тылом. Есть фронт и есть тыл первый, потом второй, третий. А за последним тылом начинается мир, совершенно противоположный всему военному. И там государство и тут государство, но как поле ржи издали — поле, похожее на море, и поле ржи, когда войдешь в него и наблюдаешь, как исхитряется, как тянется какой-нибудь тощий ко-лос-зажмура, чтобы догнать своих жирных товарищей — так и государство на фронте, и то же государство за тылом. Вот уже около года я живу в этом мире за тылом войны, принужденный добывать себе пропитание, как колос среди тощих и жирных товарищей. Сегодня день жаркий, а на поле вышли люди, одетые в двойную одежду, мужчины надевали по два пиджака, по две поддевки, женщины по двое-трое рубашек и юбок. Наш старый заросший парк был весь завален узлами одежды, и девочки стерегли свои узлы, как стерегут во время пожаров. Не одна женщина приходила к нам с утра с узлом и просила Христом Богом спрятать свою одежду от «казаков». — Вас, — говорю женщине, — они не тронут, а у всех взять они не посмеют. Видимо сегодня с утра прошел слух, будто бы казаки отбирают одежду для войны. 17 Июня. Хотя у нас по всей Руси теперь стонут от недохватки и высоких цен, но все-таки стон этот не хватает за сердце. Не хватает, потому что в Германии стон больше нашего, и наше не отражает всеобщего. И серьезно у нас не говорят даже об этом. «Германец-идол, что наработал!» — скажет один, а другой поправит: «Сами наработали: думаешь, нет у нас сахара, объяви цену полтинник за фунт, сейчас явится!» Дождями уборка ржи задержалась больше, чем на неделю, за эту неделю рожь полегла, перепуталась, а цена за уборку, только скосить и связать, стала двадцать пять рубликов за десятину! Про молотьбу страшно подумать: пятьдесят копеек с копны, да еще от себя нужно предоставить молотильщику не менее двух лошадей, двух работников и много баб. Но работников за пять рублей в день не достанешь, бабы за поденную берут по рублю. Заплатил бы и пять, заплатил бы и по рублю, но ведь не выручить этих денег, цена на рожь при хорошем урожае будет обыкновенная. Выручает, что сам работаешь, труд поглотил все — и ренту и кредит на капитал. Часто не понимают, что не высокая цена причина беды, высокая цена для участников производства не беда: высоко платишь, много берешь. Но беда в том, что не по дням, а по часам изменяются, этим попираются все договоры… Дединцевы с арендой: обязательные работы — их происхождение (обязанные). Нынешний год, вероятно, последний, у нас работают обязанные — кто эти обязанные? военнопленные? Нет! русские люди, местные крестьяне, обязанные за пользование частью помещичьей земли убирать им остальную часть. После забастовки 1905 года типичный образец среднего хозяйства в нашем краю такой: земля по краям имения сдается крестьянам (25–30 р. посевная десятина), а середина обрабатывается этими же крестьянами в пользу хозяина, причем из их арендной платы вычитается за счет обработки (скосить, связать, свезти, а иногда еще и убрать сено) рублей семь, восемь. 18 Июня…. виновны? германцы? мы сами, я сам виноват. Та организованная Россия, которая получает хорошее жалованье и Россия неорганизованная — гладиаторская, земские и городские союзы и деревенская Русь. Как ни тягостна картина нашего хозяйства, этой жизни в тылу войны, но не в этом тяжесть и смысл. Нам тяжело, но немцам куда тяжелее. Смысл этой жизни в той способности без ропота отдавать людей (гладиатор). Из этого складывается смысл, и рождаются слова ответа врагам: нас еще очень много, очень! И мы готовы терпеть все до конца! 22 Июня. Именины покойной матери. Двери, пороги, ворота, подворотни, калитки, лазы, черные ходы и парадные — эти препятствия на человеческих скачках, испытания. За дверьми везде одинаково. Каждый человек учится для себя открывать двери. Нужно изображать человека, как он кажется при своих закрытых дверях и потом внезапно открыть их. Это узнавание похоже на перемещение с фронта в тыл. Гладиаторы. Уборка ржи. Два: зависимость от погоды и от рабочих. Бабки и копны. Неземледельческий люд. Нищие. Туча кругом ходит, а пока не скосят, нельзя сложить, невозможно их остановить. Перекочевали на другую сторону. Известие о победе: два генерала. Неземледельческий люд — как быть с ним. Сельскохозяйственный рабочий (косу не может присадить, шалаш для собак выстроить). Гарный — побуждение, нерв этой работы — водка и вот теперь гарный в заключение. Гладиаторы: они работают, потому что на той стороне готовая рожь и всякий, кто откажется, не получит. Тучи, как вороны, летают. Солнышко взошло, тучи разошлись, с конца на конец летают черные птицы. Они работают не от себя, не для себя, а как гладиаторы (нэ фронте). Впечатления, привезенные парламентской комиссией из Европы, совершенно не сходятся с нашими: у нас война… сознание необходимости ее отдельной личностью — в Европе, в индивидууме — у нас нельзя этого найти, а в массе, в этой покорности масс, в необходимости общей «повинности», в гладиаторстве… [208] 31 Июля. На большаке. Мы катимся на велосипедах по большаку, по тем местам, где некогда Тургенев находил материалы для своих любовных очерков. Спутник мой — гимназист восьмого класса из тех юношей, которые должны бы сделаться профессорами, но из-за любви к отечеству не достигают точки опоры в своем призвании. Тургенев был иностранцем в России, чтобы любоваться Россией, нужно быть хоть немножко иностранцем, а то неправда ее замучит. Но теперь вот настоящие, реальные иностранцы не верят… Иногда мне кажется, что эта страстная тяга русского человека к иностранному, мечта его о каком-то Светлом иностранце, который с любовью посмотрит на Россию, происходит из нравственной необходимости самого русского человека все свое осуждать: так суровый долг прокурора освобождает место красноречию адвоката. Только теперь Коле В. уже не до прокурорства, скоро он будет прапорщиком, и это решение развязывает узел: теперь он может свободно любоваться тургеневскими местами, быть адвокатом своей родины. Со спокойной совестью катимся мы по большаку, время хорошее, осеннее: блестящие колеи, цветущие осенним убором усадьбы, старые лозинки по краям большака. Все мило нам: и суслики на задних лапках, и что просо уже скосили, а картошка еще в полях, и что стручки акации от мокрого лета до сих пор не потрескались, все это обыкновенное нам теперь любо. Катимся и любуемся вместе. Навстречу нам тихо едет телега, в ней несколько обитателей нашей земли и один пленный. Иностранец привлекает наше особенное внимание и это, правда, очень необыкновенно на большаке: его одежда, его манеры, а, главное, глаза его не такие, как наши. Где-то на мельнице человек в такой же форме нес мешок за плечами, мелькнули эти чужие глаза, где-то на покосе кормового горошка, на перекрестке большака и поселка, такой же человек вел в кузницу лошадь и посмотрел на нас… Мы думали согласно с Колей В., что теперь по всей нашей земле столько таких людей — иностранцев смотрят на нас, и многие из них скажут о нас такие слова. И что эти слова будут поистине новыми, потому что иностранец пришел к нам теперь не варягом, призванным воевать, а в том же рабском виде, как наш народ, проходит свой крестный путь. Поравнялась с нами телега: пленный сидел совершенно так же, как и наши мужики, свесив ноги с грядки [209], беседовал с мужиками непринужденно, видно, труд соединил этих людей и сделал понятной иностранную речь. Осмотрев нас, катящихся на велосипедах, иностранец спросил: «Много у вас таких?» Быстро мелькнуло в голове: «Каких, таких?». Молодых? я не молодой, Коля — мальчик. Богатых? Велосипед для иностранца — не признак богатства. Каких же? Какими мы представляемся на большаке этому иностранцу, почему он так спросил о нас: «много у вас таких?» Мы не поняли вопроса, но там, на телеге как-то поняли и, вероятно, очень быстро, потому что мы, катясь на велосипедах, услыхали отчетливо сзади: «Мало ли их, мошенников!» вероятно, поняли они нас, как людей совсем особенных… кто может кататься и любоваться. На велосипедах катим мы с одним гимназистом в город, чтобы отвезти на почту эту заметку. 1 Августа. Одну из самых больших иллюзий дает человеку чувство обладания землей: несомненно, что каждый отдельный владелец является только временным арендатором земли, что рано или поздно земля эта перейдет другому владельцу. Но каждый из этих владельцев, обладая землей, чувствует, что в этом обладании сходятся все времена и сроки. Казалось бы, что земля как смесь твердых минералов, подножие хрупкому человеческому телу постоянно должна напоминать человеку о непрочности его бывания. Между тем, обладая своим минеральным пьедесталом… Твердые пены. «Рожь из рубля не выйдет» и вдруг твердые: 1 р. 50 к. 3 Августа. Бабы и дамы. Своевольные бабы: домострой рушился, баба стала своевольной. Тип: монополыцик купил свинью и, холостой, рассчитывает, что войны 3 года переживет с салом. 5 Августа. Поездка в Елец с Колей Волуйским. Катим на велосипедах по большаку с Колей Волуйским, гимназистом 8-го класса в город за крупой и хмелинами… Навстречу нам движется телега, в телеге человек десять австрийцев и русских, ноги с грядки спустили, все курят махорку, беседуют. Едут они поля убирать. Коля готовится быть литератором и все наблюдает. — Вот компания врагов, — говорит он. Поравнявшись с нами, австрийцы показывают на нас русским и явственно для нас спрашивают: — Много у вас таких? «Каких? — подумали мы, — таких здоровых и годных для войны? или таких свободных, которые по своим личным делам могут проехаться на велосипеде, или, может быть, недурно одетых, богатых, или людей, очевидно по лицам, интеллигентных профессий. Каких таких? — мелькнуло в голове, — как нас с Колей представляют себе австрийцы?». Русские мужики, незнакомые нам совершенно, ответили, и ответ их долетел до нас издали: — Много таких! это первые наши мошенники. Не знаю, что поняли австрийцы из этого ответа, но мы хорошо поняли: мы, в представлении людей, убирающих рожь, были люди — не чиновники, не купцы, не интеллигенты, а что-то среднее между ними и совершенно отдельные от среды, убирающей рожь, люди совершенно иной враждебной стороны, люди на велосипедах. — Наши мошенники! — сказали мужики. Ответ мужиков, будучи русскими, мы хорошо поняли, ни австрийцы и никакие иностранцы этого не могли бы понять, как это можно людей приличных, только за то, что они едут не на телеге, а на велосипедах называть мошенниками. В табачном магазине инвалид одноглазый, глухой, покупает рыболовные крючки, приказчик пальцами пытается объяснить ему цену и приговаривает: «Несчастная жертва человеческая!» Подполковник в отставке кому-то объясняет, что по дороговизне бумаги перешел на трубку, и курит махорку потихоньку от жены… Профессиональный революционер В. Т. В. (тип!), радостно потирая руки, говорит: «поработаем!» Дело войны срывает с глаз всякие повязки: власть в простом человеке, окруженная ореолом таинственности, святости своего происхождения. И вот оказывается, что за божественностью этого начала — власть помещика. Признаюсь, что чрезвычайно трудно, имея в черноземной полосе хутор, становиться на точку зрения интересов крестьян и с. х. рабочих. Иногда, ложась вечером спать, чувствуешь себя благодетелем своего рабочего: я плачу ему самое высокое жалованье, у меня кормится вся его семья и лошадь его, мои лошади обрабатывают его собственный надел, обращаюсь я с ним как с человеком без кавычек. И кажется на сон грядущий, отношения наши переживут и войну, и рабочий вопрос. Утром рабочий этот просит расчет :[210] переманили куда-то в экономию конюхом, обещают ему там горы золотые. К вечеру он очищает нашу избу, а следующим утром без рабочего, без скотницы приходится самому кормить скот, копаться в грязи и навозе, пока не найдется новый работник. Много можно бы написать очерков в Тургеневских местах. Плохо, конечно, очень плохо хозяйствовать теперь. И правда, что совести у этих людей бывает мало. Да, но вот мне приносят газету, и я вычитываю нечто изумительное, так что совесть становится против совести и обида своя забывается: некий губернатор где-то в своей губернии приказывает крестьянам за установленную плату убирать поля помещиков! Позвольте, губернатор, но почему же вы не обяжете и помещиков убирать крестьянские поля? Они тоже очень нуждаются в труде, в значительной своей части платят за уборку гораздо дороже, чем сами помещики. Как все изменилось! Из своего раннего детства мне вспоминаются зимние вечера. После ужина мать читает всегда непонятную мне газету и вдруг останавливается, прислушивается, спрашивает, обращаясь в переднюю: — Кто там? — К вашей милости! — отвечает робкий голос. Дверь открывается, на пороге стоит занесенный снегом мужик. — Что тебе? — Сделайте милость: одолжите под кружок. Мать немного поворчит, поломается даже, но, в конце концов, выносит ему пять рублей под кружок. За эти пять рублей, взятые в зимнее время, мужик должен будет обработать кругом всю десятину. Эта работа теперь в военное время обходится рублей пятьдесят. В то время, однако, отдавать землю под кружок не считалось делом зазорным, все так делали, дельце считалось обычным. В земельных отношениях стушевываются. Теперь делают обратно: труд, окрыленный сорвавшейся с цепи ценой, борется с рентой, а рента выправляется высокой ценой. Нет ни малейшего проблеска сознания — доказательство: друг друга обделывают. У некоторых отдельных людей вы можете встретить проблески сознания борьбы: они говорят, что тогда с забастовкой в яму попали, нужно бы сговориться и не выходить на работу. Но масса влечется просто стихией, такое положение. Так или иначе, а после забастовки система хозяйства посредством кружка исчезла совершенно. Но ее смели новые формы закабаления с. х. рабочих: явились крестьяне, называемые «обязанные». В нашем уезде это… основа, и крестьяне малоземельные — земля ему необходима, потому он получает от помещика свою запольную землю и должен обрабатывать часть земли в пользу его… По-видимому это был последний год, в нынешнем году все отказывают: что такое обязанные… И так подняли вопрос о равноправии сословий… Но не сознание и рост цены приводит к этому положению, стихийно: не на что опереться. Когда я земского начальника просил не так строго осуждать наших крестьян… «Столица и Усадьба» …[211] В «Старых Годах» не быт, а музей [212], а в этих журналах из этого создается иллюзия быта, только на бумаге и миражи для археологов, здесь глянцевитое, чисто по-немецки… 15 Августа. Успение. Перед концом света страшно поднялись цены; поднимаясь всегда неожиданно, цена производит на обывателя впечатление, будто он что-то пропустил, отстал, будто где-то за облаками, за тучами кто-то творит быстрое время и ценою-бичом времгни перегоняли нас в мир совершенно иных отношений. Однажды, так гонимые люди, вдруг один за другим почувствовали, что бежать больше некуда и незачем, и что прежнее время прошло, и они стали совершенно иными. Тогда оказалось, что они могут смотреть на жизнь обыкновенных прежних людей с очень дальнего расстояния и все понимать… Оказалось, например, что любовь к отечеству — не прежняя таинственная душевная сила, а такая же простая, как сила электричества, пара. Оказалось, что самая жизнь есть тоже сила, которая легко исследуется лабораторным путем, что между…. психическим и физическим состоянием нет никакой разницы. 19 Августа. Парк в Галиции. В диком лесу нам не так пусто кажется: в диком лесу нам кажется, будто живут в нем хозяева, невидимые нам и непонятные. Но в парке, в саду, откуда люди ушли, пусто и страшно… Румыния объявила войну. Прошлое. Вот когда прошло все совершенно, и даже было бы неприятно встретиться. Невозможность в основе. Поэт может жениться, но поэзия не вступает в супружество-Момент, когда спекулятор призывается на войну и выходит из круга хозяйственной деятельности, он становится защитником отечества. Учительница Елизавета Андреевна ничуть не развитее и не умнее Марьи Прок., но она окончила гимназию, а Мар. Прок. — самоучка. По своему уму и развитию Ел. Андр. ничуть не выше Мар. Прок., но когда заходит речь о тайнах мира, то Елиз. Андр., как окончившая гимназию, все ссылается на происхождение человека от обезьяны, а Мар. Прок, полна всякими народными «предрассудками» — верит в сны, в тайные голоса, в нечистую силу и в Бога. Поля черноземные, сумрак, встречаются два мужика один из города, а другой в город и говорит один другому: — Наших перебито — сметы нет! Щемит в груди, говорю кучеру Глебу: — Отчего это, Глеб, ведь скверно живется в нашей России. — Чего хуже. — А не хочется немца. — Да!.. Девочка, дочь о. Афанасия едет на телеге вся в пятнах, волнуется, что кружки не получит; хочет собирать на раненых. Чувствуешь какой-то мировой стержень, на котором вертятся все государства и там все равно к человеческому: такое обнажение. И начинаешь понимать этих взрослых людей, преследующих свои цели без внимания к человеческому: так это и быть должно, так и купец должен обманывать и мать эгоистически любить ребенка, сторож охранять дом — все это железное мировое обнажается. Девочка идет по дороге и за нею две коровы, будто связанные с ней. Так едва это заметалось: все наивное, все радостно природное исчезло, потому что во все это сердечно-человеческое нож воткнут. Как завеса спало с мира все человеческое, и обнажился неумолимый механизм мира. Мужики на черноземе встречаются. Мужицкое, грубое, неумолимое и в то же время жалостливое к человеку. Николай так себе представляет будущее: что-то общее управляет, мужицко-твердое и жалостливое к человеку. Правда, чувствуешь истину этого мирского, русского, а лица нет того привычно-героического, как у немцев: герой и за ним народ. Победить должно в России массовое начало, и в тоже время задумываешься, как же оно победит без точки своего выражения — личности: в этом чудо… и будущее основание мира на земле. Продавали карту Европы. Еще Стахович пишет, что австрийцы очень сердиты на немцев, что те их втянули в войну, а рассказы русских раненых все детские, как нас учили в детстве: все победы, победы. Патриотизм нашей семьи и Стаховичей: нам неприятно, что в такое время занимаются переименованием городов, а те восклицают: как это красиво: Петроград. И как-то выражают свою монополию на патриотизм, и мы чувствуем себя не свободными. Это два отношения к одному… Это же происходит и во всем обществе: земцы ревнуют к Красному Кресту [213]. А то чувство неудовлетворения при виде общественной жизни происходит от несвободы, живое чувство в рамках казенщины, нет помощи, без пристава. Победа (Львов) — я вижу на столбе городского головы объявление: приглашает покорнейше собраться в церковь помолиться по случаю дарованной нам победы. Это слово трогает меня до слез: не рассчитанная победа, а дарованная. Летом перед войной я жил в деревне, окруженной горящими моховыми лесами. Пожар и у нас начался, очень близко от моего домика. Однажды, гуляя в лесу, я за ветром незаметно пришел на место пожарища и видел, как одно большое дерево покачнулось и с треском рухнуло недалеко от меня. Где-то еще затрещало. Лес валился, сжигаемый невидимым подземным огнем. Не страх опасности, а ужас первобытного человека охватил меня, что деревья как-то сами падают, деревья неподвижные, мощные стали двигаться. Была небольшая красная тучка на небе. Когда объявили войну, мужик сказал, что тучка эта была перед войной, и потом все говорили, что видели перед войной красную тучку. Так и я с трудом могу отделаться при воспоминании горящего леса от войны. Мне тоже кажется, будто это с ней связано, что это было признаком войны. Еще из картин запало в мою душу. В это время мне пришлось ехать в пустом вагоне. Вошел пожилой господин, очень прилично одетый, долго смотрел в окно на горящие леса и вдруг мне говорит: — Как-то еще пройдет солнечное затмение. Очень удивленный, я говорю ему, что это не связано с человеком. — Как не связано! — воскликнул он, — когда же солнечное затмение проходило без войны? Вы, должно быть, неверующий? — Что ему было на это ответить, спорить я не стал и покорно его слушал. И он мне долго говорил о последних признаках конца мира, как люди перед самым концом летать будут. На одной станции, погруженной в сизую дымку горящего леса, он ушел и потом в пустом вагоне он представлялся мне лешим человеком, переносимым из леса в лес этими пожарами. Теперь, когда я слышу вокруг себя, как люди на большие бездушные государства переносят свои человеческие чувства, я чувствую разность времен: в те далекие времена люди связывали жизнь свою с проходящими по неизменным кругам светилами, теперь связывают с государствами: их наделяют своим человеческим, не в затмении, не в горящих лесах ищут признаков будущего, а в государствах; говорят: как понравится это Англии, как отнесется Франция, это все Австрия. Все это до того вошло в обиход, так к этому привыкли и так этому поверили, что действительно это стало так, и никто не может сказать, что я сам причина войны, что я несу в себе весь мир. Еще одна деревенская картина запала мне в душу перед началом войны. Мы удили рыбу на речном заливе. На самодельном плоту переправился батюшка с иконами. Это было в день трех Святителей [214], когда у нас в этой деревне служат молебен. Только что запели «Святителю отче Николае!» вдруг что-то зашумело над головами, и на небе показались аэропланы. Летели шесть аэропланов. Никто здесь не видел еще летящего человека. Я ожидал, что все будут поражены, будут что-то глубоко философски переживать, я после молебна спрашивал о впечатлении. Кто видел аэроплан в календаре, тот не сомневался, что это летающие люди, а кто не видел, говорил: это не люди, это пущенное… Изобразить духовность, возникающую в народе при надвигающемся… Мы победим! И сейчас же поправка: а кто знает! — Ох, как тяжело, как тяжело! — Говорит моя тетушка, — как закрою глаза, так убитые, как открою и подумаю: «Вот так цивилизация, всю жизнь верила в цивилизацию, а они вот к чему пришли!» Всю жизнь до семидесяти пяти лет моя тетушка, ученая на медные деньги, верила в прогресс, больше: она изменила вере отцов-старообрядцев ради этой веры в прогресс. И вот пришла глубокая старость, а за всю свою веру тетушка видит перед глазами убитых, а в голове постоянный вопрос: есть ли Бог в этакой вере? Кто бывал в Ельце, наверно слышал имя о. Николая Брянцева, великого подвижника в деле отрезвления края. За четверть века упорной борьбы ему удалось… Спускаясь по склону между домами, я решил к нему зайти посмотреть — мне пришло в мысль ревнивое чувство: четверть века человек работал, и вот и Россия все-таки пропадает от пьянства, а государство — и вот сразу. Картина превзошла все мои ожидания: общественный закон, все стали трезвыми. Телеграммы постоянные были: бомбардировка Белграда продолжается, теперь: перевозка германских войск с запада на восток продолжается. Тема: 1) земля круглая 2) очеловечение государств. Вопрос: почему двинулась Россия? что мужики проспят, как зашевелилась эмоция. Возле полицейского участка женщины меньше плачут, привыкли или так вообще: ратник не такая трагическая фигура, как настоящий солдат. Вдруг толпа вся покатилась со смеху: повар государственного банка, человек-бочка тоже пришел определяться. Люди остались такими же: женщина покинутая тоскует и плачет, а муж идет на войну и весел, умирать не страшно, жить тяжело: что бояться умирать, когда все равно придется, и опять же судьба: кому назначено, тот и дома умрет, а кому жить и с самой страшной войны возвращается, и так они весело, в новеньких рубашках, такие молодцы, какими-то вернутся? Всюду видишь — из окна ресторана, прижались к стене дома, возле трамвайной остановки на Невском, на зеленой подстриженной траве парков, везде Гектор и Андромаха [215], и у ней ребеночек иногда такой маленький, что и глаз не открывает, и все сосет без перерыву — герои войны, а кто назовет их героями? герой Вильгельм, Сазонов, Горемыкин, царь. Пересмотреть о героях: пустота. Затишье, неизвестность и потому между всеми что-то общее. В общем, наши как-то богаты: никто не кричит «расшибем!», хотя есть полное основание думать так. lt;Пишетgt; в альбом, обещается, клянется где-то добыть для нее счастье: это счастье — чувство родины, земли своей родной, печки деревенской, запаха соломы — и все это тут в кресле, а он хочет ехать куда-то и достигать счастья; утратив мгновенье, она принимает все меры, чтобы вернуть его, достигнуть и вот у него вторая достигнутая жена, любимая тем чувством, которое он получил тогда в момент приближения действительного счастья. Простой факт, а нужно пройти lt;былоgt; всей жизни, чтобы понялся: тут был и труп, и кладбище, и слезы, и цветы, и синий купол неба, и… Перед войной я писал своей тетушке, что мне очень плохо живется, и сам не знаю, отчего: не плохо ли везде, и не быть бы чему-нибудь вскоре особенному. Я спросил: — А что если он пустит оттуда бомбу? — Какой-то мужик вдруг глубоко потрясенный сказал: — И пустит, и вот изба моя и нет ее. — Что изба! — говорю я, — все село сгорит. — И сгорит, и сгорит, — говорил мужичок таким тоном, как будто утверждал существование непобедимой нечеловеческой не Божьей неправды. Через несколько дней говорили мне, что один аэроплан упал где-то на огороде и капитан разбился и, умирая, говорит: — За огород отвечаю, за людей не отвечаю! Так они все, эти простые русские люди понимали то, что надвигалось на них перед войной, какая-то сила надвигалась: за огород отвечает, за людей не отвечает. В Петербурге началась забастовка. Крестьяне нашей деревни отнеслись к ней несочувственно: это было оттого, что «забастовщики» — деревенское понятие нехорошее, бандитов и хулиганов — переносилось на наших городских рабочих. Я объяснил мужикам о рабочем движении, говорил о вздорожании продуктов и растущей заработанной плате, доказывал им, что бастующий рабочий не «забастовщик». Все было напрасно: мне говорили, зачем они соблазняются, посадские девушки, калоши, шляпы… все от себя… мы все виноваты в забастовках и проч. После, когда началась война, я согласился, что и в войне мы виноваты сами: зачем мы… этим немецким, всем… и я уверен теперь просто, что с этим немецким война, что она началась за то человеческое, война духовного с чем-то нечеловеческим, немецким. Поэтому я думаю, как и крестьяне, вести свою летопись не по-чужому знанию, а от себя: как мне жилось в это время. Я чувствовал смутную тревогу, мои нравственные lt;силыgt; оборвались, я жил перед чем-то: дневник. Люди, как горящий лес: сдвинулись деревья. Телега смерти: озеро, похоронный плач. Ярмарка и объявление войны. Я место потерял: мне теперь все равно, я пережидаю… я с массой. 25 Августа. История с Яковом — о горе, горе! Как мучилась тоже с нами мать! Завтра его отправить, привезти Льва. 27 Августа. Приезжал поэт Миклашевский (Михаил Петрович). Увезли Якова. Дожди. Молотилка сломалась. Коля, как еж, таскает в свою комнату яблоки. Сон о пустом доме, как настроение человека, строящего дом во время войны. Уполномоченный Лопатин уехал в Питер за твердыми ценами, и деревня осталась без цены. Теперь в этот урожайный год деревня завалена хлебом, а купить ничего нельзя: за три рубля пуд не купишь. У плотника Осипа своего хлеба нет — плотник хлебом не занимается. Ходил, ходил по деревне, никто не продает: «цены, — отвечают, — не знаем!» и не продают. Косят чечевицу. Подходит просо. Надо жнивье пахать. Отношение крестьян к австрийцам: и умиляет, если взглянуть с одной стороны, и как-то обижает, если с другой стороны. Отношение к иностранцу. Австриец барин, Кир мужик, легенда о том, как разжился мужик через австрийца. Отношение помещика — пороть. Люцерна — волшебная трава. 1 °Cентября. Окна матовые ладонью разглаживаю, показывается осень — ветер, дождь, куры кучкой в вишняке, просеяли в саду просо, в копнах мокнет, как бы не осталась картошка в земле. Рожь и овес кончены, в амбаре. О блаженство какое: полынным веничком, осенним, пахучим самому замести свою каморку и, оправив постель, попив чайку (самовар самому поставить!) приняться за трубочку. Волшебная трава: лошадь ее ест дочиста, а перешла лошадь на другое место, трава в следе за ней опять вырастает. И так семь лет — трава эта люцерна. Упущенный момент: жалеть, что упущен или благословлять? Только она никогда не простит [216], и раз ее дар не принят, ни в какие твои дары она не поверит, хотя бы ты всю жизнь ей посвятил. Воет ветер, листья желтые летят, собаки воют… В этом, только этом году умерло чувство: и больше не снится уродливая дева со сладкими чувствами. Линяет гора любви и все чернее, чернее остов ее показывается. Реальная Россия (Московская Русь) и фантастическая — северная. С.х. рабочие: Павел — обломок барской экономии. Новый человек Кир, соседи удивляются: зачем Кир пошел ко мне служить. Нужен такой рабочий, у которого ничего своего бы не было. Батрак: мечта о доме. Они воруют, но, воруя, не богатеют, а у хозяина все идет кое-как, и скот паршивеет. Сады обобраны: ерепиловка (мелкое яблоко), бородавчатое яблоко самое крепкое, бурое (падаль). Недавние дни: 2-го Сент. Сентябрьское утро. Восток светлеющий закрыт синей полосой, а так все небо чистое, чистое, светит Венера, светит луна, светит невидимо восходящее солнце, но кажется, что одна только звезда утренняя. Встало солнце, как хорошо в лесу, где своим светом светят клены и ясени и, мешаясь с солнечным светом в тишине, — так хорошо, так тихо, тихо, так любовно — эта седая от росы нетронутая трава — и сердце шепчет: «Богородице Дево, радуйся!» [217]. Еще гудят пчелы. Озимь кустится. Дятел долбит. Бытовой человек и личный просто человек. 11 Сентября. Ночной мороз — седые алюминиевые лопухи. Первые угрозы зимы [218]. Солнце: мороз исчезает, яко дым. Ночью снова во мраке осени при обилии звезд наступает грозная сила. Сравнить весеннюю борьбу и осеннюю. 16 Сентября. Еще кружатся низко на дворе, пугая кур, ласточки, но дни их в этих краях, а может быть, и часы, сочтены. Ночью ударил мороз, и с утра посыпались тополя, каждый листок, падая, увлекал десяток других, и к полудню верхушки тополей стояли обнаженными. Ясени облетали большими перистыми листьями, будто складывали оружие. Поскорее заказывать валенки. Починить полушубки. Гора лысеет. Горит костер в лесу на восходе солнца. Восходит раскаленное светило, и кажется нам, удивлено солнце, что мы ночью предупредили его и развели своими руками этот солнцеподобный собственный огонь. От налетевшего утренника мечется в разные стороны огонь наш, жалкий, будто пойманный, гаснет, но уголья тлеют, колебля воздух. Через эти струйки колеблющегося (гретого) воздуха виден нам удивительный лес: каждый лепесток его кроны дрожит, изумрудно-зеленый: весь лес, сказочно прекрасный, колышется. Так застало нас солнце и будто удивилось вначале, а потом поднялось и обратило внимание на весь свет, и забыло наши горящие угли, и мы забыли их затоптать, ушли. (Любовь — огонь, похищенный с неба.) Лысеет гора любви, из-под леса показывается голый каменный остов. Я был свидетелем двух героических эпох русской жизни: революции и войны с немцами. Смотрел на людей. Казалось, они были застигнуты врасплох и делали свое дело полусознательно, копошились изо всех своих сил, устраивались. Уже одно то, что современник не может пересмотреть всего — делает разницу с будущим. В этих хлопотах, в этой особенно сильной тяге устройства личного каждым человеком не было ничего героического. Казалось, это были черновики, материалы для какого-то другого времени и что потом уже придет поэт, историк, философ и сделает из этого самого прозаического времени картину времени героического… 17 Сентября. За окнами, укрытыми ставнями, словно что-то огромное кипит в черном котле: буря, дождь, холод и тьма крутят, студят, треплют наш осенний сад. 2 °Cентября. Зазимок первый: весь день хлопьями валил снег. Грязь безвыходная. Трагедия серба: будущий герой, а сейчас, когда решается, он думает и о том, что в казармах пыль летит на постель, и что, если не пойдет, в Сибирь отправят, просто замученный человек. И мука его, просто мука — материал для поэта, для историка. Кухня героя. (В кухне у нас живет герой, настоящий герой, будущий освободитель Сербии…) Неправда, но это больше правды, это ощущение писателя, что в такую минуту, не всякую, а вот такую-то, мир весь точкой креста своего сошелся в его сердце, и он чувствует все по правде: и бурю в саду, и войну, и спящего ребенка, и все, куда ни обратилась мысль, и настоящее, и прошлое, и будущее, такая минута веры: спросите — и на все будет ответ. 22 Сентября. О, если бы вы знали, в какой обстановке, в каком настроении хозяина добывается теперь то, что люди ежедневно потребляют: хлеб, мясо, масло, модоко и другие подобные продукты. Что вы думаете: есть и в хозяйстве синяя птица, о, да еще какая! Но теперь она улетела — мучительно думать: куда? Умрешь и узнаешь? А пока жив, пусть, будто где-нибудь в Бельгии живет теперь синяя птица. Боже мой, что было на земле, если бы каждый сельский хозяин ясно и точно видел цель свою: свиную тушу и больше ничего. Не было бы Руссо, Толстого, Аксакова, русского мужика, старинных усадеб, воспоминаний, да, ничего не было: поели бы и еще откормили, и еще поели, и так бы шло. А вот оно так теперь все в хозяйстве: всякий обман исчез, синяя птица улетела от жизни. Какую ничтожную часть мира представляет из себя книга, как мало живут по книгам, а оттого, что нас с детства учили, кажется нам, будто книга — самое главное. И так во всей жизни есть такая обманщица, чудесница — влечет и ничего не оставляет (пример: скотоводство — чудесное занятие, но как только исчезла она, остались коровы), исчезла, покинула и оставила жить человека с коровами. Так искусство всегда разрушает жизнь: оно покажет капусту приманкою, расставляет ловушки по всему свету, западни. Поэтому, чтобы избежать западни, нужно построить новый мир по образу и подобию того, что влечет к нему, нужно заранее умереть, как животное. Это присутствие иностранцев в России — факт такого огромного значения, что теряешься и робеешь высказывать свои единичные наблюдения. Как они живут в казармах, это официальная сторона, что собственно и видят приезжающие делегаты — это не так важно. А вот как живется — большинство их работает и живет среди нас. Вот на пути нашем экономия, куда этой зимой мы ездили на охоту. Едем трое, два соседа-помещика, на козлах сидит австриец Автонас, которого помещики называют Афанасием. По хозяйству. Начались морозы. Так недавно расстались с ними, только в мае! Тогда убило морозами сады, огороды, пострадали овсы, прихватило просо. Теперь боимся последнего, как бы не остаться с картошкой. Из-за дождей запоздали с молотьбой. И только окончили, все схватились за картошку. Едва удалось достать десять девочек по полтиннику в день! За день накопали возов пятнадцать. В хозяйстве всегда чего-нибудь боятся, особенно в этот год морозов и дождей. Весной боялись за овес, просо, огороды и сады и, правда, все это сильно пострадало от майских морозов. Лето хозяева дрожали с уборкой из-за дождей. Кое-как убрались и вдруг хватили ранние сентябрьские морозы: стали бояться, что останется в поле картошка. Все бросились убирать, и рук не хватило. Мы нашли девять девочек от десяти до двенадцати лет, которые вместо двугривенного потребовали по полтиннику в день. Начали почти что с завтрака, покопались — пообедали, опять покопались — пополудневали, а потом и вечер. Много ли так накопаешь! — Ох, не остаться бы с картошкой? — Не останемся! — ответил наш старичок-пенсионер, большой оптимист. — А вы как думаете? — спросил я венгерца по-немецки. — Schlecht!(Плохо! (нем.)) — ответил венгерец. Ему очень жалко картофеля. Крылатое слово генерала Алексеева: «Война окончится для всех неожиданно». Война обнажает мир, каким он есть. На постоялом дворе: географическая карта и говорят о войне. Старик подходит: — Покажите-ка мне Россию! — Показывают. Крестится: — Слава Богу, Россию увидел! А хозяин: — Давно бы вам надо Россию показать. Смерть Пульхерии Ивановны перед географической картой. Солдаты разбегаются. Больше миллиона в бегах. Интеллигенция подняла народ на немца, подъем был в интеллигенции, а не в народе, Интеллигенция воображает себе Русь по французскому герою, а Русь творит чертовщину. Чертовщина обуяла: мужик разбил яйца на базаре: — Не хочу по таксе. Горький сказал: — Ваше пребывание на хуторе, какое отношение имеет к литературе? 2 Октября. Луна где-то за домом, и, кажется, ночь, но звезда утренняя перед домом горит полно в рождении утра. Так, неоткрытым, неузнанным остается для меня лицо моей родины. Несчастной любовью люблю я свою родину, и ни да, ни нет я от нее всю жизнь не слышу, имея всю жизнь перед глазами какое-то чудище, разделяющее меня с родиной. Чудище, пожирающее нас, теперь живет где-то близко от нас, и я видел вчера, в день призыва, как ворчливая, негодующая толпа оборвышей поглощалась им, и они, как завороженные змеем, все шли, шли, валили, исчезая в воротах заплеванного, зассанного здания. А может быть, это весна? самая первая весна и грязь эта и оплеванная родина — все это, как навоз и грязь, ранней весной выступающая всем напоказ? Два человека русских: Ж-в и Р.: как шел на войну Ж. и как Р. — полное признание, заготовленная шинель и пр. и страдание до погибели. Но если, колеблясь в выборе, обратиться к простому народу и к интеллигенции за советом, то народ ответит обратным тому, что он делает, и интеллигенция тоже ответит обратным, тем, что ей назначено: интеллигенция тянется за народом, народ за интеллигенцией, а сущность — дело неколебимое. Черта эта, по-моему, очень интересная и заслуживает большого внимания, и даже начальство, кажется, обратило внимание: как это несправедливо, как это унизительно! Но с другой стороны, нужно войти в положение нашей Коробочки, стали упрекать ее, а она отвечала: «Русского человека ей кормить хорошо невыгодно. Корми его лучше, — скажет Коробочка, — он, пожалуй, хуже еще будет работать. А иностранца кормить — полный расчет». Конечно, есть известная правда и у Коробочки. Дело в том, что наш земледельческий район только по богатству почвы земледельческий и потому что все тут этим занимаются. А в смысле техническом он, может быть, самый неземледельческий. Вы, конечно, замечали, если путешествовали по Руси, что чем лучше у нас почва, тем хуже на ней живут люди. Вероятно, это потому, что за хорошую почву было больше борьбы человека с человеком, помещика с мужиком. Малоземелье, община в связи с правовым порядком истощили мужика, а вместе с тем истощили и помещика. Как пример, до чего русский человек не земледелец, я могу указать на тот факт, что в нашей деревне есть только два человека, которые могут хорошо насадить косу, и к этим двум ходят все присаживать. Из наименее удачливых вербуются у нас батраки — ленивые люди с вечной цигаркой во рту. Чуть отошел от него, он уже не пашет, лошадь стоит, понурив голову, а он шестиком сбивает в саду незрелые яблоки. И вот в эту среду является настоящий иностранец — сельскохозяйственный рабочий со всеми техническими навыками. Коробочка, конечно, перед ним ходит на задних ножках, ухаживает за ним, кормит, одевает. Есть из-за чего стараться! И потом есть в русском быту страх чужого глаза и оттого какая-то приниженность. Приедет гость — какая беготня, как гремят тарелками, будто этой суетой, этим громом тарелок хотят спастись от чужого глаза. Так и с этими пленными иностранцами. А кто его знает, может быть, он еще человек знатный. — Не простой, не простой, — слышал я однажды, — когда все уснули, я видела у него огонек. — Так что же. — Огонек и что-то читает и такая, знаете ли, у него улыбочка, все молчит и чуть-чуть улыбается. А у крестьян, рассказывали мне характерную легенду о том, как один мужик разбогател через своего австрийца. Мужик будто бы хорошо очень относился к своему пленному, кормил хорошо, не мучил работой. Однажды пленный и говорит: «Откроюсь тебе, что человек я не простой, богатый я и знатный». Мужик стал еще больше ухаживать за пленным барином. Тут откуда-то являются большие деньги у пленного, и он все их мужику. Так он от пленного и разбогател. Вот тут у будущего исследователя и будут самые интересные и благодарные наблюдения. В экономии хозяин и рабочий разделены стеной и отношения там очень узкие, а у крестьян полное соприкосновение. Я наблюдал близко одного пленного в нашей деревне. Хавронья, наша прачка, прибежала однажды к нам, взволнованная: «Завтра к нам привезут австрияку! — Ну, что, — спросили мы на другой день. — Привезли. Чудно! Я несу сноп, а он из рук вырывает: «я донесу, я донесу!», дали ему цеп, а он не понимает, называет полторы палки. Ловкий, скоро научился: молотит. И все вокруг дома подметает, стойло вычистил, лошадь чистит, окна вымыл, навоз… Меня немного смешило появление какого-то оттенка гордости у хозяина пленного. Как будто он приобрел какое-то… 3 Октября. Мышиный год: как мыши разбегаются, когда до них доходят при разборке скирда, так ныряют в ссылку на кожевенные и всякие заводы люди при объявлении мобилизации. Мышь, мышь! (знамение). Вчера я проходил полями [219] соседнего крупного имения, и был поражен картиной великого запустения: многие десятины проса стоят некошеные, и ветер давно уже развеял семена, кормовой горошек брошен и дождями смешан с землей, целые поля картофеля явно остались на замерзание-Главное, что имение это находится в прекрасных руках, оно было образцом для всего нашего места и, значит, если в нем что не убрано, то и невозможно было убрать. Сегодня я был на бирже с целью продать немного ржи, полученной со своего хутора за это лето. Там была картина запустения, подобная виденной мною на полях: в нашем центральном черноземном краю, в центре мучного дела совершенно не было хлебных сделок. Я предложил свою рожь, ко мне кинулись купцы, цена рубль пятьдесят пять. — Хорошо! — А доставить можете? — Доставить… Вышла заминка: доставить сейчас нет никакой возможности; крестьяне не повезут, потому что возят картофель и этим зарабатывают от 20 до 25 руб. с воза. Доставить невозможно — продать нельзя. Может быть, и можно будет после, но вообще, зачем торопиться. Я ничего не теряю, если зерно остается у меня в амбаре. А стараться так для государства и общества — это дело уже чисто личное на философической почве. Может быть, по этим личным мотивам я продал свою рожь и доставил, но об этом я не скажу, потому что все равно наш специально мучной город сидит без муки, и я своим зерном ничего не прибавил и не убавил. Причины беды вам известны: это не одна причина, а цепь их. Но не эта преходящая беда меня волнует: с грехом пополам, но это дело скоро наладят и, в конце концов, зерно мы извлечем из амбаров. Я нарочно начал свою статью изображением полей соседнего имения — вот что меня волнует: это полбеды, если зерно в амбаре, но если на будущий год зерно не будет в амбарах, вот что будет беда настоящая. А это непременно так будет, если мы будем продолжать так хозяйствовать. Нас подорвала последняя мобилизация: рабочие руки исчезли и женщины, на которых была вся надежда, куда-то попрятались. Известно куда: они заменяют ушедших на войну в собственном хозяйстве (не считая тех, кто бездельничает, получая паек). Но я слышал, что не так страдают от недостатка рабочих, которых можно заменить пленными, как от недостатка самих хозяев — мобилизованные хозяева покидают хутор и хозяйство приходит в расстройство. Дело не в землевладельце, а в том лице, на котором держится хозяйство: староста, приказчик, старший рабочий. Ржи, которую он в прежнее время частью бы продал немедленно, частью сам съел за зиму, частью стравил бы скотине и к следующему урожаю он остался бы ни с чем. Теперь он этот запас ржи хочет получить с меня за свои услуги, а свой запас оставить неприкосновенным для следующего года. «А вдруг на будущий год не родится? — сказал он мне, — теперь я буду обеспечен». Очень разумно: так собственно, должен делать каждый хозяин. Я спросил только, почему он раньше, в прежнее время так не думал. «А вот прежде не думал, — ответил он, — мало ли чего, о чем я прежде не думал. — Ну, а если, представь себе, установить бы за рожь три рубля, неужели бы ты не расстался с запасом? — И за три и за пять не расстался бы, — ответил он, — потому что деньги стали дешевы». Теперь извольте реквизировать этот запас у крестьянина, а вероятно, такими запасами, когда деньги имели устойчивость и всестороннюю покупательную силу, питалась значительная часть нашего городского населения. Конечно, дай Бог, правительству обеспечить городское население хлебом. Я только хочу сказать, что каких-нибудь необъяснимых и таинственных причин в стремлении крестьянина удержать у себя свой запас, на мой взгляд, не имеется. М. Пришвин. 4 Октября. Человек и природа. Книга и мир. Какую ничтожную часть мира представляет книга, как мало делается по книгам, а между тем оттого, что нас с детства учили, кажется нам, будто книга играет какую-то огромную роль в деле мира. Война теперь обнажает мир, какой он есть. Кир — из мужиков барин и его австриец. — У вас австриец работает? — Нет, русские. — Как! это дорого… напрасно… они отличные работники. Софрон — старый, иконографический, нанялся печку исправлять. Ожидал, заломит десять рублей, потому я веду переговоры предварительные: «мало работы», а он: «мало, а проработаешь». Наконец открываемся: сколько? — два рубля! Человек, который знает только прошлое и будущее, а настоящего нет у него, и ему кажется теперь, что настоящее кончается, и не дай Бог дожить до самого конца (баптист: 10 лет войны). Конец света. Старики умерли, один уцелел, и как ему представляется? То горевал, когда умирали они, а теперь радуется, что умерли и не дожили. 5 Октября. Понимающих литературу так же мало, как понимающих музыку, но предметом литературы часто бывает жизнь, которою все интересуются и потому читают и судят жизнь, воображая, что они судят литературу. Абы только прожить! (как «абы», так уж знай елецкое): будущее исчезло так полно, что некуда стало отражать настоящее, прошлое сдано в архив, и все выражается у них словами: абы только прожить. Когда объявляется новый набор, то будто новый сноп поднимают в скирде, и мыши, мелькнув на мгновение, опускаются ниже — так при наборе ныряют у нас кто куда, на кожевенный завод и еще, Бог знает, куда. 6 Октября. Несколько дней в начале октября постояла погода теплая как весной, дорога не высохла совсем, но укаталась и стала как кожаная. Вечером вчера надвинулись тучи, и ночью загудела осенняя невзгода. Сквозь сон чудилось, будто все наше рушится и как-то все кругом мчится, попадая куда-то в огромные черные колеса. И не было в этом гуле колес ни места, ни времени: будущее исчезло так полно, что некуда стало отражать настоящее, и настоящее исчезло, а прошлое лежало в архиве прочно для крыс и мышей. Всю ночь бесились там какие-то черные на колесах, а утром, когда рассвело, неузнаваем был наш парк и сад: убитые еще раньше морозами облетели на ветру все листья: какими-то многорогими старыми коровами стояли яблони, и все было серо — осины, ясени, ильмы, обнажено, голо, печально и только в вишневом саду на тончайших ветвях, как на воздухе, последние редкие красные листики над всем этим умершим были, словно сходящие пламенные языки. Зазимок. Не совсем потухла Венера. Морозец, намело снегу. Первый зазимок. В полумраке рука сама тянется за амбарным ключом: идем овес лошадям задавать. Утки, заслышав шаги, прут к амбару всей массой. Картошку везут. — Почем? — 90 гривен возок. Вот и поесть картошечки! Радость хозяйства исчезла. Навоз, животные утопают в грязи, расчистить некому. И безлошадные мы, это еще что, это дело домашнее, а с полей все убрано. Абы только прожить! Погода не дает вспахать: план хозяйства разрушен. Ив. Мих. — сторонник диктатуры — план развивает: цены — теперь дело упущено, теперь одно… Вывезти нельзя зерно… Корова жует на огороде остатки свеклы. Всеобщая мобилизация или диктатура. Картошка стоит 1/2 ф. сахару. Вечером сборы в Петроград: окорок, яблоки, голова сахару. Корова ревет. Мобилизация подорвала все хозяйство. Ученики идут в школу: их стало мало, сапоги дороги и дома заменяют больших… 9 Октября. День отъезда. Слова последнего осуждения готовы на устах, и только страх пока сдерживает: бездельный народ, обладающий огромной землей и самый неземледельческий в мире. Так жить нельзя! Вспоминается время очарования от наших побед, и в то же время как перед экзаменом, не зная урока: попался билет счастливый, ставят пять, но я же ничего больше не знаю. И так рассудить: мы не можем пользоваться своей землей, а они могут, и у нас земли нет. 12 Октября. Вчера приехал в Петроград. Разговоры о дороговизне — это повсюду, это связь теперь всея Руси, столица сравнялась с провинцией, и рассказывать в столице стало нечего, рассказывать теперь надо, как живут в столице для провинции, чтобы она училась уму-разуму. Осуждение спекулянтов. Прапорщик: война окончится для всех неожиданно. Возвращение вечером в номер: родной город, так же родной и знакомый, как Хрущево. 14 Октября. Иосиф о Протопопове. Все правда, но тяжело, тяжело слушать и так понятно, почему существует «Новое Время». 18 Октября. В воскресенье Виктор Иванович Стенковский депутат от Задонска. Вчера — религиозно-философское общество: жизнь так изменилась, а разговоры те же самые. Предавали анафеме Бердяева за его книгу [220]. 19 Октября. Люди разбегаются: больше миллиона в бегах. Спор с депутатом Стенковским: подъем был в интеллигенции, она подняла народ на немца. Это естественно, и знаменательна самая постановка вопроса теперь: автор обманул читателя. Читаешь о Франции и за Россию больно: она ждала героического подвига, а его не вышло, вместо него чертовщина. Из материальных частиц этого, трагически погибающего теперь мира, возникают новые жизнерадостные существа, отвратительного вида… В трамвае: я раненый, а ты?… и, в сущности, протест этот не к лицу, а в пространство. Все дело в том, чтобы стать ближе к акту (мировой войны), но как: можно воевать, не воюя — душой, можно совершать дело милосердия, не участвуя — сердцем. И можно не воевать, а лечить, и стать к такому делу ближе — война и сестра милосердия. Одна из самых нелепых затей — это поиски многими нынешними писателями военных сюжетов; писатель настоящий может, по-моему, гораздо сильнее подействовать, если только он переживает мировой факт войны изображением не полей сражения, а какой-нибудь овечки. Война государств за территорию. И война в семье за землю… 21 Октября. Тяжкое настроение общества — перед чем-то? Слухи чудовищны и, кажется, верные. Зачуяли мир. А Россия, необъятная страна, стала такой маленькой. 17 миллионов ушло, и нет никого. И деятели все старые немногие; когда еще знал Челпанова, и опять все повторяют: Челпанов да Челпанов. 25 Октября. Как раньше (на трубу Архангела), так теперь в учреждения обороны, освобождающие от воинской повинности; определение армии: «собрание людей, не умевших уклониться от воинской повинности». Частица себя, общая всем, которую узнаешь в разные эпохи. Кажется, живешь так особенно, так необыкновенно — это свое «я», и вот видишь, что оно как все поступает. В глубоком личном тылу. Горький сказал, какое же это имеет отношение к литературе. Во власти у общества. Она, Россия, такая, что если собрать ее всю в одно место и поставить на дело — великая страна, вот как на фронте, а как уйти и что-нибудь делать в углу — упаси ты, Бог, упаси! 26 Октября. Рассуждение: для государства полезнее техника, чем рядовой — какой это вздор. Надменная морда Коновалова: не освобождает. Знакомые рожи. Похоже на первое время: тогда все так ехали на войну, теперь устраиваются в тылу. И вообще: первая часть, как наступление, вторая, как отступление. Мы охотились этой осенью с бывшим монопольщиком Алексеем Ивановичем на зайцев в тех самых местах, где охотился некогда Тургенев. Гончая долго гоняла русака, и никак мы не могли его перехватить. Наконец, с бугорка я увидел, что заяц бежал по дороге прямо на Алексея Ивановича и он, спрятавшись за кустиком, видел его и целился. Времена совсем были не тургеневские, но сердце охотничье одинаково во все времена. Сердце замерло и сжалось в кулачок в ожидании выстрела. Но Алексей Иванович не выстрелил, и заяц опять убежал, и за ним одна за другою в отчаянии и ужасе промчались все гончие. Я в бешенстве, как Шаляпин, накинулся на Алексея Ивановича и стал осыпать его в высшей степени обидными упреками. Он долго выслушивал меня и ничего не возражал, видимо, сам удрученный. Все объяснялось невероятной скупостью Алексея Иваныча: выстрел стоил тридцать копеек и дальше десяти шагов он не решался выпустить этот драгоценный выстрел. Заяц не вернулся. Гончие пришли с высунутыми языками. Вечерело. Мы пошли ночевать на хутор к Алексею Иванычу. Это по большой дороге, в тех самых местах, где раньше была монополия и где Алексей Иваныч лет уже пятнадцать торговал казенным вином. Теперь он этот дом и усадьбу с десятью десятинами земли купил себе и зажил тут хуторянином. Лавочка тут у него есть. Мы посылаем сюда за спичками, за салом, за постным маслом и всякой всячиной. Показывал мне Алексей Иванович свое хозяйство с каким-то упоением и не сразу я понял, что все это не так покупается, что под этим у него таится какая-то философия, что ли. Вот он свежую тушу показывает, не просто, нет: кусочек соли — так он на ходу поясняет — величиной в детский кулак достаточен для кулеша, и вся свинья одному человеку хватит года на два. — А пшено у меня свое тоже; десятины гороха хватит тоже года на два, чего же больше? Картошка своя, две коровы, куры несутся, два теленка, овцы, шерсть лежит с прошлого года, отдам валенки свалять, тулуп закажу из своих овчин. Дрова и пр. Часа два выслушивать все такое не хватило у меня терпения и, главное, не мог я простить упущенного из-за тридцати копеек зайца. И внутренне все раздражался и раздражался. А он как нарочно, будто что-то коренное доказывал мне этими своими вычислениями… — Садик, двадцать яблонь и, значит, сколько от них: на падалицу — кур, продал по 7 р. пудик, съели яблок, и бочку помочил — запас опять на целый год. Ни одного запаса меньше, чем на год, не было. Чудовище пожирало деревню. Я спросил: — А что как вас призовут? — Он открыл рот. — Двадцать зубов не хватает. — На это теперь не посмотрят. — Не посмотрят — ссыпкой займусь (и чешет шею). — Опоздаете, пропустите. — Не пропущу-с. И такая уверенность, такая убежденность, но не самодовольство, а что-то исподнее, опять какое-то исподнее несогласие со мной и осуждение. Вокруг дворики — народ косило — чудовище пожирало их. 28 Октября. Мне на деле удалось узнать его тайны: семейный человек приезжает в столицу, селится в номере, утром пишет романтические повести, днем обивает пороги превосходительств, выпрашивая отсрочки от войны. Я начинаю думать, что эти поиски хуже, чем самое худшее в этом деле, похоже на то, как бы семейный и всюду принятый как порядочный человек потихоньку от семьи вышел на улицу, и потому что вообще-то он очень порядочный человек и это ему не к лицу, не имеет успеха у публичных женщин и, посрамленный, возвращается с улицы. Но какой же выход? Отказ — малы мотивы, повиновение — малы мотивы для послушания. А средний путь (проституция) — противнеет с каждым днем все более и более. Иванушке нет дороги. Вернее, кажется, средний и противен-то он, вероятно, потому, что хочется правого и левого, а «духов» не хватает. Да и вообще так часто бывает: высшего — это ему не удается достигнуть, тогда он берет среднее и меряет его тем, что почувствовал, достигая высшего. А среднее есть просто факт жизни, живущей без отношения к окраскам ступеней достижения. Пораженцы все отказываются от этого названия, но Суханов имеет вид настоящего пораженца, его физиономия, манеры, — все до того противно, глистообразно. Это единственный пораженец. На трамвае у рабочих был разговор: мы, рабочие, на учете, понятно, а как буржуазия теперь на учет лезет… Извозчик говорит господину, желающему ехать на такси: «как дармоед, так на таксе…» 29 Октября. Мои поиски места похожи на то, как семейный порядочный человек вышел на улицу искать себе даму… 3 Ноября. Три дня на службе в Министерстве Торговли и Промышленности у И. К. Окулича. Три дня на службе. Окулич — социалист в монархизме, не герой, а та обычная фигура из романа «Война и мир», прекрасная натура. И какой бы ни был строй, он таким и останется. Есть чиновники очень ласковые, но вечно обижают людей своими замечаниями, и их ненавидят служащие, а этот ругается, резок и груб, а никто не обижается, потому что сердит его дело, а не личность: если он скажет «осел!», то, значит, тот действительно осел, и все документы показывают, что он осел настоящий, так что обижаться если, то обижаться на собственную свою природу. Занимаюсь тем, чего совсем бы не должно быть в это деловое военное время, я занимаюсь междуведомственной перепиской в должности делопроизводителя одного бюро, ведающего делами продовольствия. В отчаянии показываю господину Жомини бумагу, всю исчерканную Его Превосходительством. «Это зависит от настроения Его Превосходительства…» Как представитель своего ведомства, я должен быть против твердых цен и реквизиций. Я утонул в комиссиях, как тонут в воде маленькие дети. В этом опыте жизни без семьи так ясно становится, что существенного значения она в моей жизни и не имела, и то, что казалось, то только казалось: оно чисто внешним образом закрывает мою эгоистическую холостяцкую природу. На мгновенье, да, это мгновенье было! мы встретились с ней в чужом краю [221] — незнакомые люди разного воспитания, разной среды и как метеор, пролетая чужой атмосферой, загорается и кажется он летящей звездой, и на мгновение открывает нам эту тайну великого огненного движения, страсти, скрытой за спокойствием ночных звезд, так и тут на мгновение открылась вся тайна жизни и на мгновение мы понимали друг друга как одно существо. И в это мгновение она мне сказала: «Вы сразу видите хорошего человека, и это в вас лучшее… да, это в вас самое лучшее». И это было так верно, и все было верно, что мы говорили, и навсегда осталось так, как открылось, и все эти вопросы были как откровение. 4 Ноября. Письма из бюро. Барышня-машинистка — та рождающая середина, множитель и среда жизни и сила числа, рождения, — все это превращенное в звук щелканье. Софья Павловна и Александр Михайлович. Когда он решился сказать ей у камина: «я вас люблю», то вдруг с грохотом, ослепительно, сверкая всеми огнями, сливаясь в один след летящего в вечность метеора, пронеслась перед ним жизнь. И он проводил ее, и стало просто, тихо, уютно… 5 Ноября. Хорошо бы сочинить рассказик «Сестра св. Георгия»: жизнь в бюро в военное время: тиски Его Превосходительства; нет работников; тоска пустая; на столе телефон: принесите 100 экз., но ему по телефону сказать нельзя… машинистки… явление сестры, как движение падающей звезды, открывающей на мгновение движение вселенной. 10 Ноября. Распутин поехал в Ставку. Ухудшение положения Думы. Жировая комиссия. 11 про 10-е Ноября. Утром начальник говорит: положение Думы ухудшилось, и будто бы Распутин поехал в Ставку. Округлость формы чиновника и резкость депутата. Чиновник, в сущности, не знает, сколько есть чего в России, и потому лавирование в цифрах, а депутат его ловит благодаря подробному знанию местной жизни. Чиновник живет слухами, как баба, и всякая комиссия работает на фоне этих слухов. 12 Ноября. Окулич сказал, что если Протопопов будет министром торговли, то он уйдет и, значит, я пропал. Так, наконец, я на собственной шкуре испытываю, что значит смена министра. Он сказал, мы заволновались, а он нас успокаивает: «Вы останетесь». 13 Ноября. У Руссо мечта доходила до такой степени, что иногда пробовала жить физической жизнью: иногда Руссо занимался тем грехом, который монахи называют «рукоделием», что, в сущности, представляет собою не что иное, как безумную попытку мечты доказать свое физическое существование. Эта мысль пришла мне в голову во время заседания одной из нынешних бесчисленных продовольственных комиссий, которые представляют собою сплошное рукоделие. В этой комиссии говорили о недостатке жиров, был один член комиссии, большой пессимист, который пространно излагал нам жировую безвыходность. Другой оптимист: инструктирование, мощность России, заповедные уголки. Росла, росла мощность, мы были увлечены и… вот тут я как раз и подумал о Руссо: у него была мечтательность так lt;развитаgt;, что иногда хотел расстаться со своей духовной природой и коснуться физической жизни, и в том и состоял грех lt;безумнойgt; мечты, что она залетала не в свою сферу. У этого чиновника мечта росла, росла, встал он со стула, когда хотел показать мощность России, протянул к окну руку и провел указательным пальцем, и мы были готовы уже принять проект, но тут у него вышло нечто: у него была привычка щелкать пальцем указательным и большим, скажет, и вдруг — щелк! Так он и тут вел, вел пальцем, и вдруг — щелк! Мы были поражены, и он сконфуженно вдруг остановился. Щелк! и все кончилось, и дальше нет ничего. 22 Ноября. Мы утонули в комиссиях, прилипли к месту, как липнут мухи на липучей бумаге. Все живые люди разбежались и остались одни представители ведомств. Так бывает всегда в комиссиях, что остаются в них лишь те, кто должен оставаться по обязанности служебной. Петр Варнавович видит в этом нечто существующее от начала мира и долженствующее существовать и распространяется об этом в часы досуга в стройном рассуждении: человек не может жить без кнута, делать скучное дело без долга, и это поняли немцы, у них все на этом основано и этим они сильны. Иосиф Константинович говорит наоборот, что комиссию покидают живые люди, потому что она бесполезна, и каждый человек старается поместить себя туда, где он может приносить наибольшую пользу. В делопроизводстве своем Петр Варнавович применяет немецкую систему: подшивает бумаги, раскладывают бумаги на большие тома-дела и учит служащих: каждая бумага по исполнению должна быть подшита. Когда бы вы ни пришли в его канцелярию, у него всегда кто-нибудь шьет. Иосиф Константинович придерживается системы делопроизводства французской: бумаги у него раскладываются в небольшие дела с описью и не подшиваются, чтобы по любому вопросу чиновник мог быстро надергать бумаги. «Картофель!» — скажет Его Превосходительство, и чиновник в один момент, осмотрев опись, надергивает картофельных дел и несет их начальнику. А у Петра Варнавовича не так: «Потрудитесь, — скажет он, — подобрать все, что у нас было о картофеле». Чиновник берет огромное дело, раскладывает, подкладывает туда бумажки и все дело тащит начальнику, и тот потом в нем сам разбирается. У Петра Варнавовича машина работает громоздко, но верно, и задержки никогда не бывает. У Иосифа Константиновича чиновник иногда lt;теряетсяgt; бумага и вдруг, когда потребуется, он погибает. Иногда залетает в комиссию член Гос. Думы, летит он с энтузиазмом, садится на стул и будто муха на липучую бумагу: сел и рванулся, полный жизни и веры, потом все тише и тише и, наконец, склонив голову, с осоловелыми глазами, тонет в комиссии, поглядывая на часы. Иосиф Константинович — представитель министра земледелия, Петр Варнавович — финансов. Бывает, Иосиф Константинович разовьет проект свой блестяще. Петр Варнавович слушает, слушает и скажет, наконец: все это прекрасно, но как же мы достанем валюту. В первые дни своего существования всякая комиссия представляет из себя как бы Ноев ковчег, нагруженный существами самыми разнообразными: тогда представители ведомств среди различных общественных деятелей, представителей города, земства, бирж, всякого рода специалистов, совершенно исчезают в комиссиях, потому не так их и много, и держат они себя в высшей степени корректно, мешаясь в толпе как существа будто бы посторонние, хорошо зная, что дело от них не уйдет. Потом общественные деятели мало-помалу редеют и вскоре остаются те, кому быть в комиссии — служебная обязанность, остаются одни представители ведомств. В нашей комиссии, заготовляющей для нужд армии и населения фасольно-гороховое пюре, вначале кого-кого не было, был даже представитель вегетарианских столовых, и чего-чего ни говорилось! Подымались уже принципиальные споры между вегетарианцами и мясоедами, причем один из вегетарианцев делал изложение какого-то необыкновенного способа эксплуатации хрена, а мясоед успел ввернуть замечательный проект о бескостной солонине. Сущность этого проекта состоит в том, lt;какgt; из мяса доставать кости и жиры, выварив жиры. Так как жиров не хватает, то вот жиры! Так как почти все те же самые люди работают в жировой комиссии, они ухватились: вот жир! И начали вычислять, сколько получат жира. Солонина — тряпки, а жир едят отдельно. «Господа! Но вы не бывали на фронте». Тогда вспомнили, что тема совсем другая — фа-сольно-гороховая. «Мы уклонились от темы» (мясник в комиссии раскрыл, сколько жиру). После этого памятного спора на другой день было уже половина членов, не пришли члены Гос. Думы, «мясник» и многие другие. Говорили мало… Наконец, остались одни представители ведомств, и комиссия приняла чисто деловой характер. 27 Ноября. Развал. «Авось», «а мало ли что», «перемелется», — все эти утешения, всегдашние спутники русской жизни даже в самое тяжелое время, теперь исчезли, и в первый раз в жизни я испытываю, «что отечество в опасности». Экономическая картина: урожай, а все мельницы стоят (твердые цены), сено не заготовили, потому что военное ведомство не дало проволоки, борьба за продукты между фронтом, заводами, обороной и обществом. Глас народа: измена. Что делать с дешевеющими деньгами? акции Игнатова. Власть стала подобна товару и носители власти — спекулянтам… 30 Ноября. Переход к трудовой повинности: мы ругаем немцев, а вся война показывает, что делаем, в сущности, то же самое: газы, принуждение к труду и проч. Но иногда представишь себе, что кончилась война, и становится нехорошо: люди… Гриша и проч., все будут жить по-старому. Будни ужаснее войны: война — торжество будней, праздник серого человека. Государственная кухня. Задача: на всю Россию сварить одну кашу. А Россия знать ничего не хочет. В России только и ждали, как бы получше пожить. Теперь время, когда с рабочим человеком говорить стало невозможно. Работник в деревне и машинистка в бюро. Теперь господа стали поварами, а общество — ворчливым хозяином. Строй господ и рабов. Если я занимаю в каком-нибудь министерстве порядочное место, например, столоначальника, то я являюсь полным господином нижестоящих лиц, но лицо выше меня стоящее, например, начальник отделения, может смять мою бумагу и швырнуть в корзину. Словом, поступив на государственную службу, я должен совершенно отрешиться от своей воли. Так говорил столоначальник. Ему возражала барышня, только что поступившая на должность делопроизводителя по вольному найму: «Никогда я не отдам своей воли, если это будет против моей совести. — Против совести тут никогда ничего и не бывает: вас никто не будет заставлять мошенничать, красть, брать взятки и пр. Дело обстоит так, что совести вашей не коснутся, а воля ваша будет связана. — Теперь даже на фронте стараются развить в человеке личный почин. — То на фронте. А у нас совесть и все личное остается при себе для домашней жизни, все же остальное берет государство. — Двойная бухгалтерия. — Совершенно верно: двойная. А вы как думали? — А если вся система ведет к подлости, к разрушению государства, моей родины? — Пусть ведет. — Принципиально… — Принципиально вы ничего не должны иметь против, и вы будете существовать вдвойне: как лицо государственное будете делать подлость, как лицо частное обладать всеми добродетелями частного лица. — Не согласна. — Тогда не служите». Начальник нашего отдела совсем не имеет образа и подобия чиновника и, как я теперь начал разбираться в этом, думаю, что двигался он по службе в силу известного диссонанса со средой, как движется в литературе, например, неправильная, но живая фраза. Наш отдел, как и всякий отдел, занимается сочинением писем, отношений, докладных записок по поводу различных доходящих до нас фактов жизни. В большинстве случаев мы что-нибудь просим для жизни у ближайшего ведомства, и нам часто дают, потому что мы пишем, подобно существу нашего начальника, диссонансами. Вот он несет к моему столу телеграмму и говорит мне: «Напишите-ка, голубчик, письмо министру, да так, чтобы прямо этого мерзавца за жабры». Или так: «Отправьте-ка его к Иисусу!» Напишешь ему бумагу с «жабрами» и всякими его «Иисусами», а он потом подчистит резинкой и вставит от себя что-нибудь еще поярче. «Никогда не видал такой безграмотной бумаги!» — сердито скажет министр, а сделает по-нашему, потому что мы действительно ухватили жизненный факт за самые жабры. И я даже думаю, что крупные чиновники моего начальника даже побаиваются, робеют, как робеют, например, всегда члены комиссий, когда входит член Государственной Думы: что-то со стороны от жизни, той непонятной и страшной жизни, где все возможно. Этим был и силен наш начальник, этим двигался и так он дошел до известного предела чисто деловой жизни, еще один шаг — и он товарищ министра, а там и министр. На днях освободилось место товарища министра, сегодня мы пришиваем к делу письмо министра с приглашением нашего начальника на чашку чая. У нас это бывает: пришиваем и не такие письма. Все личное для нашего начальника исчезает, как только он входит в свой деловой кабинет. Синий карандаш его гуляет по всем безразлично бумагам с отметкой существа дела и числа входящей. А если в это время нужно, необходимо что-нибудь написать ему домой по семейным делам, то он напишет свое совершенное уважение жене и, случалось, в числе входящих видеть помеченное его рукой письмо его жены с просьбой купить после службы керосиновые лампы. Так попало в регистратуру и письмо министра: он приглашает на чашку чая, и мы очень заволновались. Кроме одного солидного настоящего чиновника, мы все были новые люди, непокорные, никогда не служившие, и при настоящем чиновнике нам было бы служить невозможно. Переход нашего начальника в другое ведомство грозило для нас увольнением, и обсуждение этого вопроса у нас приняло живую личную окраску. — Ему надо отказаться! — говорила барышня-делопроизводитель по вольному найму. — Почему? — возражал штатный столоначальник, — со своим знанием дела и жизни он может принести много пользы. — Потому что место товарища министра требует известной политической физиономии. — И думаете, он ее не примет? — Нет, не примет. — Вы так думаете? Почему? И он принялся объяснять барышне, что теперь требуется деловое министерство без всякой политической окраски, нужно приносить пользу и только пользу. Барышня-делопроизводитель упорно возражала, что требуется министерству политическое, и начальник наш не может принять такое место по убеждению, по совести. — Вы говорите, по совести, — возражает столоначальник, — при чем тут совесть? Мы говорим о вопросах государственных, а не о совести. Тут диктует необходимость. Если я, например, занимаю lt;должностьgt; столоначальника, я полный господин моих подчиненных, но лицо выше меня стоящее, начальник отделения, может снять мою бумагу и швырнуть в корзину. Словом, поступив на государственную службу, я должен совершенно отказаться от своей воли. Барышня спорила: — Никогда я не отдам своей воли, если это будет против моей совести. — Против совести тут никогда ничего не бывает: вас никто не будет заставлять мошенничать, красть, брать взятки, дело обстоит так, что совести вашей не коснутся, а воля ваша будет связана. — Теперь даже на войне у солдат дорожат личным началом. — То на войне. — А у нас совесть, как все личное, остается при себе, для домашней жизни, все же остальное lt;беретgt; государство. — Двойная бухгалтерия: личное и государственное. — А вы что думаете? — А если вся система ведет к разрушению моей родины. — Пусть ведет: по совести вы останетесь прекрасным человеком. — Принципиально… — Принципиально вы ничего не должны иметь. Вы существуете вдвойне, как личность государственная и как личность частная. Как личность государственная, наш начальник сделает очень полезное дело, если станет товарищем министра, а как частное — это его дело. Барышня молчала и крутила бумажную шпильку вокруг пальца, сгибала и разгибала, опять закручивала и думала. Вероятно, ей, новой здесь, представлялось кошмаром это существование вдвойне, как частного лица и как чиновника. И кошмар не в том одном, что выходило положение драматическим, а что в этом было что-то будничное, естественное, было, напротив, отрицание всякой драмы. А шпилька все гнулась и гнулась. Ах, эта казенная бумажная шпилька! До сих пор не знаю, из какого металла они делаются. Вы их никогда не видали? Это совсем маленькие, самые маленькие и необходимейшие, как чиновник, величиной не больше ногтя указательного пальца. Чиновника этого гоняют на все виды услуг, и все совершенно не подозревают, что у него есть какая-то своя личная жизнь. В раскладывании бумаг, пришпиливании, в размышлении о своем личном, разогнулась эта шпилька, и она вдруг становится необычайно длинной, не меньше всего указательного пальца. Тогда уж не превратишь всю ее в прежнее состояние, она начинает жить как длинная. Злитесь, гнете во все стороны — ничего не выходит. И однажды, проходя через мост по Неве, сгибая и разгибая, вы вдруг понимаете личную жизнь этой шпильки, эту ее несгибаемость — личная жизнь, эластичность, тогда вы швыряете ее в реку и освобождаетесь. Барышня, разгибая и сгибая шпильку, говорит: — Давайте спорить, что наш начальник не примет места. — Давайте, что примет. Входит начальник в отличном расположении духа. Осторожно спрашиваем: — Вы выдвинули бы свою кандидатуру? — Никогда! — Но почему? — спрашивает столоначальник. — Это противоречит моим политическим убеждениям. Барышня швыряет разогнутую шпильку и показывает язык столоначальнику. У нее было четыре сына и дочь, сыновья где-то служили, дочь жила при матери. Летом все съезжались, и все лето палец о палец не ударяли, не помогали старушке, и она, жалуясь вечно на судьбу хозяйки, в то же время не искала их помощи. Когда она умерла, то дети переделили имение, и каждый на своем клочке стал хозяйствовать с утра до вечера. Имение, разделенное, по-прежнему было имение, но каждая часть его жила теперь отдельно и носила дух своего хозяина. Каждый из участников думал теперь не о всем имении и не о ближних своих, а только о себе самом и вокруг своей усадьбы насаживал отдельный сад, и когда приходили гости в эти отдельные усадьбы, они не узнавали прежнего места, прежнего имения. И чувство большого имения совсем утратилось — стали хутора. Никто не думал, не знал, что он служит одному общему имению. Вероятно, на войне есть такие моменты, когда участвующий, вспоминая свое прежнее хозяйство, свою службу себе, удивляется, как он тогда не мог чувствовать службу общему делу. Государство — это большое имение. Во время войны внезапно рушатся перегородки отдельных хозяйств, исчезает огромный хозяйственный рычаг — свое! и заменяется — общее! Цена — мера времени. Разврат цены: уничтожение договора и совести. Спекуляторы — те, кто следит за временем. Возмущение спекуляцией характерно для обывателя, но как серьезно возмущаться спекуляцией, если мы живем среди хозяйственного мира, главный рычаг которого есть стремление к личной выгоде! Уничтожьте этот рычаг — исчезнет спекуляция. Немой колокол. Рассказывал мне один звонарь, что однажды под Ильей Пророком язык оборвался, рухнул, пробил под собою все колокольные подмостки и зарылся внизу — так вот и в моей жизни случилось: так хорошо все звенело вокруг, и вдруг все оборвалось, и я, немой, лежу у земли. Где-то звонят, но я лежу немой, в пустоте, все оборвалось. Только есть у меня тайный друг, он такой близкий и единственный, и неприкосновенный, и неназываемый. Стоит мне сделать усилие, сказать о нем, приблизиться к нему, как я чувствую — язык мой колокольный, стопудовый, лежит, глубоко зарывшись в землю. И если друг мой во сне хочет посетить меня, то является только в уродливом виде. Я хотел бы звонить о самой простой человеческой радости в большой колокол. Я знаю, что и тот мой недосягаемый друг — простая земная радость, что незнаемое, неназываемое есть у всех. Мне кажется, у меня одного нет того, что у всех есть, и это предмет моей печали. И этот мир, и этот радостный мир простейшего, и печаль моя кроткая с людьми, лесами, полями моей родины. Вот этот всем нам известный порочный круг объяснений дороговизны нашей жизни: высокие цены предметов первой необходимости промышленники объясняют вздорожанием рабочих рук, а сами рабочие свои повышенные требования справедливо объясняют вздорожанием предметов первой необходимости — земля стоит на китах, киты лежат на воде, вода на земле. Общество, печать, государственные деятели — как в поисках философского камня ежедневно дают нам картины своих усилий найти первопричину всеобщего зла. Вокруг меня люди — каждый в отдельной беседе кажется Мининым, спасающим отечество, но стоит поговорить с другим, как узнаешь с очевидностью, что этот Минин сам вертится в порочном кругу. На дне души этого Минина вы с отвращением найдете какое-то почти естественное, законное оправдание своему бытию: во всякую войну наживаются, а такой войны не дождешься во много столетий! Записки, найденные в подвале одного большого купеческого дома в Ельце. В этом городе много погибло культурно-ценного в процессе одичания купечества. Без сомнения, много было отщепенцев из купеческого рода, которые боролись за установление связи между этим бытом и миром. В том числе был, вероятно, и автор записок. Все знали его у нас, как большого чудака и очень странного человека, блуждавшего всю жизнь по России и даже заграницей. После смерти его родителей он возвратился в родной город и поселился у. себя в бане, а дом сдавал под квартиры. Известен он был у нас как художник [222], хотя ни одной картины его никто никогда не видал. Один всемирно известный художник посетил его однажды в этой бане и нарисовал его портрет. Недавно я встретил в концерте этого художника и спросил у него про нашего затворника: «Что, он талантливый был художник? — Нет, — ответил он, — как художник он не был талантливый. — И, подумав немного еще, сказал взволнованно: — Но он был гениальный, да, он был гениальный… человек-Записки представляют из себя кучу бумаг, объеденных крысами, местами все перепутаны и редко в них одна мысль перекидывается с одной странички на другую — все представляет из себя хаос мыслей, слов, наблюдений, писем адресованных, но не посланных… По хозяйству. Весь день, как черные вороны, кружились над полем тучи, и мы их заговаривали: «не пойдет!», «обойдет!», «свалит!». Мы дошли до нахальства и прямо так, заговаривая под до того нависшими тучами, косили, не заботясь о стаскивании снопов в кучи. Так мы дошли до конца этого поля, теперь нужно бы до темноты стаскивать снопы в копны, и все поле было бы спасено от дождя. Но на той стороне и за лесом оставалось скосить еще две десятины — пустяки! из-за этих двух десятин не рисковать же всем полем. Но руки разгорелись, и косцы, не спрашиваясь нас, перешли на ту сторону. Мы уговаривали, упрашивали, приказывали, но косцы отвечали: — Обойдет, свалит! (Такие черные крылья…) И продолжали косить. Громадной черной птицей раскинулась по небу туча, вечерело, темнело, накрапывал дождь, но косцы все отвечали: «Свалит, обойдет!» И туча обошла, рожь докосили благополучно и всю сложили до ночи в копны. Победа осталась за нами, всем стало весело, начали обычный разговор о том, нельзя ли где-нибудь достать «черного» спирту. Мы победили, потому что нас было очень много, и все могли скосить в один день (на другой день пошел дождь), а еще потому, что нам помог счастливый случай. В душе оставалась все-таки неудовлетворенность и тоска от этого счастья, потому что счастье это было незаслуженное… больше не будет, подневольный труд кончается — как-то будет. Но все-таки весело, потому что нас было много. И так хочется дать ответ нашим врагам: вы нам не страшны, потому что etc… В деревне, в глубоком тылу, даже не в тылу, а за всяким тылом войны, где сохранилось еще некоторое подобие прежней, обыкновенной жизни, где люди косят рожь, кормят скотину, иногда играют на гармонии и иногда ходят друг к другу в гости, — тут, конечно, люди далеко отстают от времени. Только цены — верные служанки времени — являются к нам и по-своему подгоняют отставших, вечно напоминая им о грозных событиях мировой жизни (не цена, а рынок — изменили все отношения: вежливо). Неизвестно, к добру или злу, но цена попирает все наши бывшие до сих пор законы и забирается в самую совесть. Ужасающе растет цена и особенно на труд, но к добру это или ко злу, я не знаю. lt;По поводуgt; наших военных неудач в Восточной Пруссии: как-нибудь переждем, перетерпим. Или как во время запрещения водки. Стоял в сахарном хвосте, весь погруженный в самую природу сахара. «Водка и сахар, — думалось мне, — два продукта столь же близкие по своему химическому составу, по своему техническому производству, как порох и гигроскопическая вата. Из одного и того же хлопка захочешь, и будет порох — средство для нанесения ран, захочешь, и будет вата — средство для исцеления этих ран. Точно так же — захочешь, будет водка, захочешь, и будет сахар». На этом месте, однако, моя аналогия оборвалась, мы переступили еще один шаг к сахарному магазину, и новая тема предстала мне: почему запрещение водки вызвало такой необычайный подъем общественных и государственных сил и, наоборот, запрещение сахара действует почти в равной степени в другом направлении. Вот, например, вспомнилось мне, как прошлый год во время запрещения водки крестьяне знакомого села бросились помогать семьям, пострадавшим от набора, а теперь в этом же самом селе, теперь в эпоху запрещения сахара в этом селе за вспашку у бедной семьи берут тридцать копеек за сажень, значит, восемнадцать рублей за десятину… Маклер сводил к движению беженцев: больше беженцев, меньше товаров и наоборот. С маклерами заспорили: товары останавливаются из-за беженцев, но почему же сами беженцы останавливаются? Вот будто бы в Туле стоял вагон с беженцами целых полторы недели, и на нем было написано мелом место назначения «Тула», потом кто-то подошел к вагону, стер рукавом меловую надпись, написал «Пенза» и так вагон с «Пензой» стоял еще недели полторы. Услыхав это, биржевой маклер совершенно забыл о своей цели разъяснить для публики общую причину задержки и вздорожания товаров. Маклер рассказал, что будто бы уже недели две стоят здесь на Николаевском вокзале в ожидании разгрузки двадцать вагонов Терещинского сахара, и это он слышал будто бы от самого доверенного Терещенки. После этого можно себе представить, как поднялось настроение сахарного хвоста, делающего полшага в три минуты! Не было ни одного человека, кто взялся бы разбирать общее положение, исходя из веры, надежды и любви, кто сказал бы, как прошлый год… Тысячелетняя колотушка. Собеседник уходит, оставив мне повестку на заседание Городской Думы. Мне остается от него еще и задача — наполнить данную им формулу нашего горя содержанием. В тишине своей комнаты, в родном городе я пытаюсь обдумать жизнь своих предков-купцов. Погружаюсь в свои воспоминания, и вдруг под окном моим раздается звук колотушки. А не так давно в Петрограде я сидел в ресторане с одним знаменитым артистом. Утомленный своими путешествиями по всему свету, с каким наслаждением вспоминал он родную колотушку! Нам казалось, что это давно прошло, и никогда уж мы больше не услышим ее… тысячи лет тому назад звучала колотушка, как милы были нам воспоминания о неведомом стороже, проходящим где-то в темноте улиц под звездами. Казалось нам, тысячелетия прошли с тех отдаленных времен. И вот она, та же самая колотушка! Погруженный в свои воспоминания, как пьяный, выхожу я из своего дома и не спотыкаюсь — удивительно! — на улицу, залитую лунным светом. Я спотыкаюсь о тот же самый камень — правду. Помню, еще когда-то кто-то из моих предков-купцов говорил об этом камне: «Что в этом камне, лежит на пути, все о камень…» Сельскохозяйственная перепись. В целях лучшего исполнения переписи уезд разделяется на участки с особой участковой переписной комиссией во главе. В состав этой комиссии входят старшины участка, представители кооперативов и лица, рекомендуемые председателем. На обязанности комиссии лежит наблюдение за ходом работ. На руках председателя будет находиться денежная сумма для выдачи авансов. Самая перепись будет произведена особо приглашенными лицами под руководством инструкторов. Бумага заканчивалась: «Управа имеет честь просить Вас принять на себя звание председателя участковой комиссии и ввиду государственного значения переписи надеется на Ваше согласие». Речь шла о той переписи, про которую говорил министр земледелия в своей речи в Государственной Думе. Но я этот номер газеты случайно не прочел, а потом больше не встречал статей о переписи и о присланной бумаге теперь подумал, что, вероятно, тут дело не в переписи, а в предварительной подготовке общественных сил для организации мелкой земской единицы и вообще о начале устройства… lt;Хотя яgt; занят добыванием средств существования, отказаться от такой деятельности я не мог и, оторвав от вспашки пара лошадку, послал в город ответ, что согласен и за честь искренно благодарю. Не все поймут, как мог я принять на себя общественное дело, раз дело свое личное задавило меня от головы до ног. И в другое время я никогда бы не стал этого делать и осудил бы всякого, кто, не устроив свое хозяйство, самого себя, хватался бы за падающие с неба общественные дела. Но теперь трудно так отчетливо рассуждать. Так больно, так страшно жить в этой неустроенной темной России, среди населения, которое жертвует всем для государства и в то же время, как мир переделывается, другие ищут смысл — лепечет какую-то ерунду о войне (и смысле своих жертв). Я уже около года живу так, перемещаясь с фронта в тыл все глубже и глубже. Был на фронте, в тылу первом, втором, третьем, ступенька по ступеньке спускаясь в какой-то совсем особенный мир за всяким тылом войны. Иногда я себя представляю каким-то принципиальным дезертиром: где-то за тылом ищу такой край, где одновременно с разрушением создавалось бы нечто. Люди и тут, конечно, живут для какого-то общего дела, но оно, как общее дело, им совершенно неведомо. Конечно, и там и тут государство. Но как поле ржи, все зараз обозреваемое — и поле ржи, если войдешь в него внутрь и смотришь, как тощий колос зажмура пробивает себе путь среди высоких и жирных товарищей. Жизнь в этом за тылом войны кажется совершенно противоположной общему делу. Но вот представляется: вышел на пригорок, увидел все поле ржи, все наше дело, — как хорошо! Так и мне представилось, когда я получил бумагу о деле: председательстве в местной новой России, будто вышел из тюрьмы своего дезертирства, свет увидел и от этого дела сам стал другой. Прошло недели две, три, я не получил никакого приглашения на совещание, никакой инструкции, никакого разъяснения. Только время от времени рабочие мне говорили, будто где-то в какой-то волости уже началось это мое будто бы дело: описывают, отбирают скот, уводят последнюю корову. Я не мог себе представить, что это та самая перепись, я не думал, что может начаться без меня, председателя. Начиналась настоящая паника, у кого было две коровы, стали их продавать, кто берег лошадь для рабочей поры, спешили с нею расстаться (все это не по дням, а по часам). В ожидании, что вот-вот меня оторвут от леса, я лихорадочно работал, стараясь как можно скорее расстаться с неудобно-хранимым товаром — дубовой корой. И дни стояли сухие — кора больше сена боится дождя. Так дошло, наконец, что все богатство мое — эти пучки дубовой коры были расставлены для сушки на козлах на большое пространство по пару. И мне оставалось только беречь как глаз свой каждого рабочего… …скорость протекающего времени. Но кто подумает о том, что вздорожание мяса на пятачок означает какую-то скорость времени. Всякий думает, выгодно это ему или невыгодно, и ему, только ему. Может быть, никогда в мире человеческом не были так раскрыты карты жизни, как в этом сопоставлении личного дела где-то за тылом войны и общего где-то на фронте. Вот стоит теперь стена стеной, выше всякого нашего роста прекрасная рожь. Войдешь в нее и видишь, как тощий колос — зажмура пробивает себе путь среди высоких и жирных товарищей, какая тут между колосьями нажива, сплетня, грызня. Но вышел из хлеба на пригорок, увидел все поле, — как хорошо! Так и мне представилось, когда я получил бумагу и понял ее как предложение участвовать в строительстве новой местной России, будто увидел все поле. И я, оторвав лошадку от вспашки пара, послал в город свой ответ, что готов послужить и за честь искренно благодарю. 1 Декабря. Храбрый заяц. У зайцев тоже есть любовь. Зимой из окна лесной избушки видел я не раз, как выбегает белый на лесную поляну и становится на задние лапки, и другой выбегает на поляну и тоже становится на задние лапки против первого, и третий, бывает, так прибежит, — постоят и опять в лес, и, смотришь, к весне уж зайчиха с дитятами (поймали поповы дети зайчонка — стал зайчонок ручной, на огороде кормится, и к ней повадился из леса ходить храбрый заяц). 4 Декабря. Причина войны есть причина происхождения власти. И такой возникает вопрос, что и никогда не кончится война, а промышленность к ней приспособится. С другой стороны: если бы кончилась война, то тем ясней стало видно по людям, что сейчас же начнет собираться другая. Время, когда понимание войны историческое перешло в понимание психологическое: первое понимание дает представление о последней войне, второе — в бесконечность. 5 Декабря. На предварительном открытии мощей Иоанна Кронштадтского, напряжение ожидания. В регистратуре больше знают о Григории, чем наверху и отсюда ходят к нему место просить. О Распутине. Наглые глаза. Руку поглаживает — женщина все испытывает. В этой среде только про это и думают. А так правда ли, что большая часть нашего времени проходит под влиянием пола? В этом ошибка Розанова. Потому общественники его и ненавидят. А если так, то как характеризовать остальное: труд в обществе себе подобных для добывания пищи, честолюбия и прочее. Беспокойство от сестры св. Георгия: в тихое дремлющее бюро нашего ведомства она внесла со своим появлением шум, в ее движении, в ее голосе слышался нам скрип обозных телег, крики погонщиков, стрельба и суета возле раненых, и среди всего этого хаоса сама она с надтреснутым сердцем, болезненно стремящаяся вперед и ничего не понимающая. 6 Декабря. Рассказ: моя летопись. 1. Когда Англия объявила войну. Мы дремали в ожидании поезда. На станции уже двое суток люди так сидели в ожидании. Газет не было и, казалось, теперь все зависело от Англии: если она объявит, то весь свет с нами. И главное тут было не в силе, а в правде, такой был ход рассуждения логики: если Англия, то весь свет, и если весь свет с нами, то наша правда. Не знаю, откуда это взялось, но с момента объявления войны я разделился на два совершенно различных существа: одно «я» было прежнее, но ставшее очень далеким, как глубокое романтическое ощущение, как зажившая, но в непогоду чувствуемая рана, а другое, новое «я» как «мы», на которых напали злодеи, которых должно защищать миром. Это второе новое требовало ответа от Англии и это оно так рассудило: если Англия, то весь свет, и если весь мир, то вся правда. Нищие. Никого не было на станции, кто бы волновался вопросом о выступлении, об Англии, тут были груды дремлющих в ожидании поезда людей, больше женщины, которые, не помня ничего больше, стремились в столицу увидеться со своими солдатами. Утром на рассвете пришли ратники, их стали учить по-военному бегать. Маленькая девочка сидела на перроне, смотрела на солдат и горько плакала. Я долго добивался узнать у нее, чего она плачет, и когда приласкал, она ответила: татку бегать заставили. И показала мне на солидного бородатого мужчину, который вместе с другими солдатами и ратниками пробегал с ружьем вдоль полотна. Никому вокруг, ни ожидающей на станции массе народа, ни бегающим ратникам, ни плачущей девочке не было никакого дела до Англии. А я только об этом и думал, и мне даже казалось, что я этим богат: я понимаю, что все дело в Англии, но они ничего не понимают. Вдруг ударили в колокол: подходил поезд. Все выскочили на площадку. «Местов нет!» — крикнул кондуктор. Но никто не обратил на него внимания, все кинулись к поезду занимать места, и сам кондуктор занялся покупкой… теперь не до нас, все заняты своим, и мне казалось, что тоже теперь не до меня, не до общей истории, и я как нищий среди этого хаоса. В третьем классе люди лезли на крышу, в купе второго класса я нашел место стоять: тут ехала красивая дама с двумя детьми, нянькой, горничной, все купе было наполнено вещами, и рядом с ней можно бы сесть, да кот мешал: кот был серый большой, в плетенке, обвязанной крепко веревками. Дама читала газету, не обращая на меня внимания. Я упорно смотрел на нее, надеясь, что она обратит на меня внимание и предложит сесть, но она внимания на меня не обращала, и я мог бы сколько угодно стоять, но не обратила бы внимания. — Сударыня, разрешите взять вашего кота на руки, а мне сесть. — Садитесь, — сказала она, — не взглянув на меня. — Я сел и мельком заметил, что в газете было крупно написано: «Англия»… что Англия — нельзя было разобрать. «Неужели Англия объявила войну?» — думал я, еще минуту, я узнаю, спрошу даму сейчас. — Англия… — начал я, — скажите, правда, Англия…» Дама посмотрела на меня и готова была уже ответить, но вдруг обернулась к окну, увидела проходившего по перрону военного, бросила газету на свое место и, открыв окно, крикнула военному: — Кирасиры не ушли? [223] — Офицер сделал под козырек: нет, он не знает, но думает, что еще не ушли. — Если бы не ушли! — сказала дама. — Вероятно, не ушли, — успокоил офицер. Дама села прямо на свою газету и, как нарочно, оставила уголок для меня с крупными буквами: Англия. Она совсем забыла о мне, как будто я не существовал, и теперь осмелиться просить у нее газету… газета была под ней. Горничной, няньке она сказала: — Кажется, еще не ушли кирасиры. — Дай Господи! — ответила нянька. — Дай Господи! — повторила горничная. — Хоть бы не ушли. Дама вполне успокоилась и, достав газету, стала опять читать про Англию, и я опять приготовился спросить ее. 8 Декабря. Пораженцы и обороновцы. Рассуждают так: воюют те, кому война выгодна, рабочему классу выгоды нет воевать и он должен отказываться. Лозунг: сначала мир, а потом социальные реформы. Но мир, если война не будет доведена до конца, будет заключен с выгодой для господствующих классов, и так социальной революции не будет. Слабое место оборонцев то, что оборону можно довести до того, что не останется людей, для которых все делается. 11 Декабря. Тема для фельетона. Куда бы я ни поехал на Руси, где бы ни остановился, везде раньше меня был какой-нибудь генерал. Был на море — поморы про генерала рассказывают, был в имении — раньше жил тут генерал, снял номер в гостинице, спросил, кто тут раньше стоял, отвечают: один генерал. Забрался я в глухой монастырь, пришел чай пить к настоятелю. — Как ваше имячко святое? — спросил он. — Михаил. — А по батюшке? — Михалыч. — Михаил Михалыч, вот так имячко, ну, вот и хорошее же у вас имячко. — Чем же так особенно хорошо оно? — Да тут перед вами жил генерал, тоже Михал Михалыч… А на днях вышло еще чуднее. Приехал из провинции, взял место маленькое в казенном бюро, такое маленькое, что швейцар мне даже дверь не отворял. И вдруг в одно утро настежь отворяется дверь, швейцар с поклоном говорит: «Вам письмо, Ваше Превосходительство». Беру письмо — казенный пакет: «Его Превосходительству Михаилу Михайловичу Хрущевскому», распечатываю: тайный советник такой-то, «свидетельствуя свое совершенное почтение Его Превосходительству Михаилу Михайловичу», и т. д. На другой день опять такой же пакет уже ко мне на дом. Хозяйка изумлена, горничная смущена, в квартире переполох: живет генерал настоящий, получает казенные пакеты. Я понимаю, как это произошло. Казенное здание. Барышня — лисий мех. Барышня идет по лестнице. Машинистка… Никто не знает, откуда они пришли, куда пойдут. Автомобиль — бумаги — в дежурке. Повестки штампуются, имя вычищается — Превосходительство остается. Настоящего генерала и нет. Обыкновенный человек в сером пиджачке. Умерший, почивающий дух генерала. Потоком из недр Руси стремятся к центру ее, к мертвым стражам неведомых богатств разные жизнерадостные люди и погибают, часто не достигнув даже действительного статского советника. 22 Декабря. Грех. У хозяйки вечное волнение, что ее обкрадут. Заглянула в отдел, где дрова сложены. «Целы, целы, — спешит успокоить Глеб, — ни единого полешка никто не возьмет и сам не возьму. — Так разве греха не бывает? — говорит хозяйка. — Бывает, — отвечает Глеб, — по большому делу, а это что, не из-за чего путаться: что это за грех. Будьте спокойны, никто не возьмет». Пасынок. Семейная драма из-за пасынка: мальчик испорченный, удалить его от матери — пустить на произвол, оставить — испортить других детей. В смятении духа советуется и вот интересно, что отвечают ему, какие дают советы. Единственный стоял за мальчика — «граф». Варвара Алекс. Риме. — Корсакова. Прожила с мужем, не любя его и скрывая это и от него и от всех. Себя обманывала. Его много мучила, а людям постоянно раскрывала достоинства своего мужа, другом считала всякого, кто похвалит его, врагом, кто обидит. Ее нужно произвести в титулованную особу, а его в купца. Заветная шкатулочка с письмами к «нему». И все Ладыженские необыкновенные: Любовь Александровна обращает в православие своего мужа, сумасшедшего цветовода, приемышей воспитывает Машу и Таню, Вера Александровна попадает в тот же монастырь через дочь, Надежда Александровна, более счастливая, многосемейная споткнулась на сыне беспутном. И все это посев о. Амвросия. Сумасшедший цветовод. То ругается, то плачет по-детски. Затевал, строил и, расставшись с построенным, забывал о нем. А жена все помнила. Это она заставила его сделаться православным. Но что значит «заставила»: он, незаметно для себя, стал делать все, что она захочет. Воля-влияние и воля-насилие. Воля-влияние — абсолютно необходима и принимается, как свобода, а воля-насилие — абсолютное зло. Посев отца Амвросия. Боль. Тогда казалось ему, что все чем-нибудь больны, он это чувствовал, где что болит по тайным вздохам, по нервным рассказам, и что все этой боли боятся, прячутся, делая всякие усилия, строя веселые лица, только бы не сомкнуться друг с другом больными местами, коснуться больным местом здоровых, или казалось, что все этим больным местом зацепятся. Религия, напрокат взятая у народа, в то время как самому народу она стала ненужной. Время, когда верхние слои общества обратили свое новое внимание на религию народа и когда народ охотно отдал бы ее задешево напрокат. От религии напрокат отличается религия Люб. Алекс, которая взяла ее и сделала делом своей жизни. Вокруг нее уже перестали молиться, а она строила храм. 25 Декабря. Праздник большой, большой. Скука доходит до изжоги. Размышление о слабости как об источнике зла; и сила и слабость одинаково могут быть источником зла, lt;1 нрзб.gt; от слабости — путь обиды, уединения, подполья; очищение страданием — к деятельной мудрости. Путь злой силы — внезапный поворот к добру. 26 Декабря. Волуйский из плена возвратился, где пробыл 15 месяцев. Его рассказы: Когда нас брали, я думал, что в силу Женевской конвенции я не могу считаться военнопленным. Но когда мы об этом заявили, то офицер вынул револьвер и сказал: «Вот где Женевская конвенция». И когда мы показали признаки возмущения, он сказал: «Успокойтесь, мой револьвер не заряжен». Если бы я знал это, то, конечно, выпустил бы все пули своего револьвера, прежде чем отдаться им в руки, потому что их плен для меня хуже смерти. Оспопрививание. Несмотря на множество специальных приспособлений, врач подходит к пленным, острием шашки делает надрез и кладет в рану оспенный детрит [224], рана, конечно, делается громадной и долго болит. Сыпной тиф. В лагере пленных появился сыпной тиф. Мы сказали, что хорошо знакомы с этой эпидемией, ей способствует, главным образом, голод, холод, подавленность духа и насекомое вошь. В ответ на это заявление врач говорит: «Я покажу вам, как нужно бороться с тифом». Нас выстраивают перед бараком при морозе 10–12°, потом выводят пленных и велят им раздеться прямо на морозе, на немытое тело надеть чистое белье. В таких условиях я скоро сам заболел сыпным тифом». Доктор называл их гуннами, тевтонами, людьми жестокими ради жестокости. А когда мы спросили его, не наблюдали ли случаев милосердия среди простого народа. «За милосердие, за булочку пленному у них тюрьма — как же я мог наблюдать это? И все-таки, несмотря на угрожающую тюрьму, мне довелось раз видеть, как женщина, озираясь, сунула пленному хлеба. Отобрали книги, инструменты, заработанные деньги, выдали фальшивую квитанцию и сказали: «Хлопочите, чтобы русские заключили мир и тогда мы вас всех выдадим. — Правда, поскорее бы мир! — сказала гимназистка. — Милочка, — ответил доктор, — как же можно заключить мир, если люди не признают договор? — Но если победить невозможно? — Если бы они и победили нас внешне, то все равно бороться нужно внутренне: победа, милочка, открывается иногда там, где ее совсем не ожидают». Песчаный холм оцепили колючей проволокой, загнали туда пленных и поставили часовых. Пленным выдали по чашке, этими чашками они копали себе ямы и прятались в них. Утром, в тумане, как мертвецы из могил они показывались и варили себе пищу в этих чашках. Потом начали строить землянки, бараки, и стал лагерь военнопленных. На глобусе воюющего мира я нахожу точку, где скрещиваются все: Дек. 27, линии пространств и времен: это мой хутор Соловьевской волости Елецкого уезда — Хрущево, и я на хуторе Михаил Михайлович Пришвин (Алпатов) — я точка одного мира стою против точки другого. Мы, Алпатовы, засели в Хрущеве с освобождения крестьян, когда… На хуторе. Как скифы, приглядываясь к моим поступкам, сотворили из меня своего собственного Скифа. |
||
|