"Величие и проклятие Петербурга" - читать интересную книгу автора (Буровский Андрей Михайлович)

Глава 1 КТО ЖИЛ И ЖИВЕТ В ПЕТЕРБУРГЕ

Псковский да витебский — народ самый питерский. Поговорка

Кто жил в Петербурге?

Представление о том, что Петербург — «вторая столица» так же привычно сегодня, как и уверенность — Москва всегда была и более крупным, более населен­ным городом. Ничего подобного. Был период, в течение которого Петербург был городом большим, нежели Мо­сква, — с конца XIX века до Второй мировой войны.

Москва всегда была более стабильным, более по­стоянным городом — это точно. В Москве никогда не было таких резких перепадов числа жителей — особен­но если не считать времени средневековых эпидемий и татарских нашествий. Но последнее татарское нашест­вие затронуло Москву в 1571 году. В этот страшный год крымский хан Дэвлет-Гирей взял Москву. Число убитых называют разное — от 50 до 500 тысяч. Колос­сальное различие в оценках доказывает одно — никто, как всегда, не считал. Москва выгорела полностью, и только одно обстоятельство позволяло ее быстро вос­становить — обилие пока не вырубленных лесов в вер­ховьях Москвы-реки. Материальный и моральный ущерб просто не поддается описанию.

Но в XVII—XVIII века Москва не знала иноземных нашествий, а других причин для исчезновения людей и не было. То есть Москва запустела осенью 1812 года, когда почти все ее жители ушли перед нашествием На­полеона. Но уже весной — летом 1813 года город опять стал наполняться людьми. Тот, кто осознавал себя мо­сквичом и хотел жить в Москве — как правило, вернул­ся, и быстро. В целом население Москвы росло посту­пательно, без особенных рывков.

Не то в Петербурге... Число городских жителей в нем тоже росло, он даже обогнал Москву, но росло число жителей не постепенно и неуклонно, а рывками.

Первые жители Петербурга, не по своей воле пере­селенные Петром в свой ненаглядный «парадиз», разбе­гались еще и при жизни Петра. А не успел скончаться Антихрист, как бегство началось уже массовое. Не мень­ше 15 тысяч человек из 40 тысяч всех жителей города убежали в 1725—1729 годах. В 1729 году Петр II велел ловить этих петербургских беглецов и силой водворять их обратно. Успеха этот указ не имел, да и иметь не мог. Тем более действовал юный царь не очень после­довательно: одной рукой ловил беглецов из Санкт-Пе­тербурга, другой сам же переносил столицу из Петер­бурга в Москву, и множество дворян сбежало из Петер­бурга вполне легально.

Вот стоило окончательно утвердить Санкт-Петербург как столицу, сделать в ней выгодным кормление около военных частей и чиновников — и население стало рас­ти. Добровольно.

Впрочем, большую роль сыграла «канавка невская», как ласково называли в народе Ладожский канал, со­единивший Свирь и Неву в обход Ладожского озера. Частые бури в Ладожском озере мешали навигации, а тем самым — подвозу продуктов. Теперь продовольст­вие подвозили регулярно, цены на все резко упали.

С 1735 года Петербург перестал быть дорогим городом. «Четверик (26 кг) гречневых круп стоил 34—40 копе­ек, гороха — 40—55 копеек, овса — 15 копеек, пуд (16 кг) ржаной муки — 26—27 копеек, крупичатой — 75—80 копеек, масла коровьего — 1 рубль 25 копеек фунт (около 400 г.), говядины — 1 рубль 34 копейки, гусь с печенкой — 12 копеек, солонина — 3 копейки, баранина — 2 и 3 копейки за фунт и т.д. В сравнении с XX веком цены эти кажутся просто невероятными»[112].

В XXI веке цены эти не стали более «вероятными», но в XVIII веке в других городах России цены на еду были или примерно такими же, или чуть ниже. А воз­можностей заработать в Санкт-Петербурге было боль­ше. С 1735 по 1750 год в город въехало больше людей, чем сволокли силой за все годы правления Петра I. В 1750 году в Санкт-Петербурге жили 95 тысяч чело­век, тогда как в 1730-м оставалось от силы тысяч 25 от переселенных Петром 40 тысяч.

Квартиры и продовольствие к 1750 году вздорожа­ли, жилья сильно не хватало — а ведь в конце 1720-х годов в Петербурге стояло много заколоченных домов, иные разваливались от сырости и отсутствия ухода.

Что это доказывает? Да всего-навсего то, насколько выгоднее решать любые вопросы добром, чем батога­ми. Пока двухметровый царь с головой меньше собст­венного кулака надрывался и орал, размахивал леген­дарной дубинкой, сек кнутами и угонял в Сибирь за ос­лушание — Петербургу было быть пусту. И даже при Петре строить город удавалось, только нарушая нормы карательно - полицейской «экономики».

А как стало в Петербурге жить выгодно — ручеек переселенцев не иссякал. К 1800 году в Петербурге жили уже 220 тысяч человек. В XIX век Петербург вступил, уже обогнав Москву, — к 1811 году, перед на­шествием Наполеона, в ней жили порядка 175 тысяч человек. В 1862-м москвичей стало 358 тысяч, к 1897 го­ду число их перевалило за 1 миллион.

В Петербурге же в 1853-м жили порядка 500 тысяч человек. Сразу после раскрепощения 1861 года толпы людей ринулись в Петербург, и в 1900-м в нем жили уже порядка 1,5 миллиона человек. Из них 718 410 че­ловек были вчерашними крестьянами, прибывшими из 53 губерний Российской империи. Петербуржцы пер­вого поколения.

В 1917 году — около 2,5 миллиона человек. Петер­бург сделался по-настоящему большим городом; в 1900 году он был четвертым по населению городом мира. Только Лондон, Париж и Константинополь были боль­ше Санкт-Петербурга.

Разница в том, что Москва росла постепенно и есте­ственно, как город, заполняющийся сельским людом, который постепенно становится горожанами, москвича­ми. В третьем поколении внук переселенца из подмос­ковного села становился москвичом — сохраняя акаю­щий «гаварок» и многие бытовые привычки.

Жители же Санкт-Петербурга далеко не поголовно стали петербуржцами. Конечно же среди жителей горо­да были и «настоящие» петербуржцы. Те русские евро­пейцы, которые жили в городе по три, по четыре поколе­ния и начали довольно сильно отличаться от остальных русских людей. Те, кого стремились уничтожить и ком­мунисты, и нацисты.

Но весь XIX век Санкт-Петербург удивительным об­разом сохранял черты города недавних переселенцев, военного города на осваиваемых вновь землях. Уже в 1897 году женское население составляло всего 31% на­селения Санкт-Петербурга. Треть населения города бы­ли бездетные холостяки. Почему?!

Да не источит читатель слезы жалости о судьбе экс­плуатируемых бедняков. То есть было и это: в Санкт-Пе­тербург шли на заработки. Чем лучше становились до­роги, тем легче становилось приехать в Петербург — в том числе приехать надолго. Человек жил в городе годы, десятилетия, но семьи как-то не заводил, или заво­дил не в Петербурге.

Это очень напоминает мне историю, рассказанную профессором Л.Б. Алаевым, — про индуса, и не из бед­ных: «горожанина, правительственного чиновника сред­него ранга. Но, к моему удивлению, семья его — жена и дети — до сих пор жила в родной деревне... Таких «полу­горожан» в Индии очень много»[113]. Россия совсем недав­но перестала быть страной крестьян, деревенских жи­телей. Еще при советской власти, до 1960-х годов, у нас тоже «деревни окружали города», а в царской Рос­сии горожан было меньше, чем в Индии сегодня. В Пе­тербурге «полугорожане» встречались даже в рабочей среде.

В 1861 году в Петербурге жили 20 тысяч рабочих; в 1890-м — 150 тысяч, в 1900-м — 260 тысяч, в 1917-м — 500 тысяч. Из них порядка 100 тысяч не имели семей; были ли это просто молодые люди, не успевшие обза­вестись семьей, «убежденные холостяки» или все те же «полугорожане» — мне неизвестно.

Для сравнения — в Москве в 1900 году 146 тысяч рабочих, из них 38 тысяч железнодорожников. Холо­стой рабочий в Москве был таким редким исключением из правила, что его и сыскать было трудно.

Но это, так сказать, низы общества. Хотя ведь и ра­бочим при их совсем неплохих доходах никто не мешал искать подходящих невест в провинции, хотя бы в сво­их собственных деревнях. А ведь искали не все.

В холостяках ходили и люди образованные, ярко выраженные «русские европейцы», в том числе и до­вольно богатые. «Полугорожане» встречались порой да­же в среде крупных предпринимателей или чиновников первых нескольких рангов. Живет человек в Петербур­ге всю жизнь — а его семья живет в деревне или ма­леньком городке.

Было много и холостяков, большой процент петербуржцев высшего слоя общества так и умерли бездет­ными. Самые известные из них, наверное, — знамени­тый дипломат, князь Горчаков, и писатель Гончаров, автор «Фрегата «Паллады», «Обыкновенной истории», «Обрыва» и «Обломова».

Один из результатов — чудовищное преобладание смертности над рождаемостью. По данным на 1888 год, в Петербурге умерло около 29 тысяч человек и роди­лось 22 тысячи. При этом ведь многие уезжали умирать на родину, в свои деревни и маленькие городки, цифры смертности наверняка на самом деле выше.

Кто живет в Санкт-Петербурге?

Пертурбации 1918—1920 годов не могли не от­разиться на самосознании жителей Петербурга. Из двух с половиной миллионов человек к 1920 году осталось всего восемьсот тысяч. Возник жуткий город В. Шеф­нера, где вечерами стреляют в переулках, а людей ста­ло так мало, что их не хватает, чтобы населить уже имеющиеся квартиры[114].

Число не вернувшихся после Гражданской войны, выгнанных из города «за происхождение» вряд ли ко­гда-нибудь установят точно, хотя бы до сотен человек. Главное — до миллиона человек, бывших петербурж­цев, понесли петербургский менталитет, питерское бес­покойство по России. А пустота Петербурга стала на­полняться новыми людьми... Получалась удивительная вещь — коммунисты боялись и не любили Петербурга, но они сделали все необходимое, чтобы Петербург «работал» на всю страну, и как можно с большим эффек­том.

Малоизвестная деталь — в 1930-е чаще «забирали» и высылали немцев, шведов и эстонцев. По закону кол­лективной ответственности они оказывались как бы виновными за то, что в Эстонии, Германии и Швеции не особо жалуют коммунистов и строй в этих странах буржуазный. Еще в 1920-е годы финны в основной своей массе выехали в Финляндию. Город по составу населения становился все более и более русским... и восточным: городом татар и кавказцев. Тем более что во время Второй мировой войны не только погибли миллион человек, а часть выехавших из города не вер­нулась. Высылали немцев, эстонцев, шведов, а остав­шиеся практически не пережили блокады.

После блокады старались не пускать в город евре­ев, выехавших по Дороге Жизни. Сохранился анекдот: генерал проверяет списки эвакуантов, подлежащих воз­вращению. «Так... Иванов... Пусть едет. Петров... Пусть едет. Сидоров... Пусть едет (генерал ставит галочки возле фамилий). Рабинович... Гм... Рабинович... Ну, этот и сам приедет!» И генерал вычеркивает Рабиновича из списка.

В результате за годы войны и сразу после нее Санкт-Петербург окончательно утратил свое языковое и национальное многообразие.

Было бы любопытно узнать: какой процент из со­временных пяти миллионов петербуржцев родились в Петербурге? Имеют отцов, которые в нем родились? Дедов? Прадедов?

Но независимо от цифр, факты вопиют: в XX веке огромное множество петербуржцев оказались вне сво­его города. А сейчас в Петербурге живет в основном новое население. Большинство его жителей еще не ус­пели превратиться в петербуржцев.

Да, и еще — инородцы самого разного происхожде­ния. Чеченцы, азербайджанцы и курды, прожив в горо­де три поколения, обязательно сделаются петербурж­цами, но пока-то они ими не сделались.

Плавильный котел Петербурга превращает многона­циональную массу в местный вариант русского народа. Делает он это медленно, а в это, далеко не упревшее «варево» все время подбрасывается новое и новое «топ­ливо»...

В Петербурге XIX века было много немцев (8—9% всего населения). Теперь примерно столько же «лиц кавказской национальности».

Петербург в начале 3-го тысячелетия — город не менее сложный по составу населения, чем город начала XX века. Но состав этот другой, и только в одном — совпадение. И тогда и теперь большинство населения Петербурга составляют те, кто еще не стал петербурж­цем.

Комфортно ли жить в Петербурге?

Действительно, хорошо ли жить в Петербурге? Или, скажем так: лучше ли жить в Петербурге, чем в Яро­славле или во Пскове?

Ответим сразу: в материальном отношении, конечно же, жить в Петербурге было хорошо. Хорошо там жить и сейчас. Петербург начала XXI века по уровню жизни приближается к городам Германии. Псков и Новгород недотягивают даже до Польши.

Но насколько уютно в Петербурге в смысле матери­альном, настолько же неуютно в плане душевном. По­рой просто поразительно неуютно. Жизнь в Петербур­ге чревата напряженностью, страхом, неуверенностью, тревогой. В этом смысле жить в Петербурге намного менее комфортно, чем в Ярославле или во Пскове. Или, скажем, в Ростове-на-Дону.

Источники напряжения жителей Петербурга очень разные, и часто на одного человека действует по не­скольку причин одновременно. Каково тем, кто посе­лился, сам того не ведая, в ультрапатогенных районах?!

Ну, Петербург как зона естественного отбора дей­ствует ведь не на всех. Есть все же в городе не только ультрапатогенные, но и геоселюберогенные области. Причем геоселюберогенные даже преобладают по пло­щади. Но ведь и обитателям вполне комфортных мест ненамного лучше: на их глазах происходит распад лю­дей буквально на соседней улице. С генетическим шла­ком в виде убийц, проституток, воров, идиотов, хипповствующих разного сорта приходится иметь дело и им самим, и их детям.

Но даже если повезло, если семья сыграла с Пите­ром в рулетку — и выиграла. То есть если живет она вне всяких патогенных зон — и на эту семью обруши­ваются все явления, связанные с северным положением Петербурга. Эти явления особенно сильно обрушива­ются и особенно остро воспринимаются недавними вы­ходцами из глубины России: а их ведь большинство в каждом из поколений жителей Санкт-Петербурга. Кто сказал, что русские только ОДИН РАЗ пережили шок от того, что попали на север?! Эти первые, основатели и строители города, их потомки — малая толика, исчезающе малая часть жителей Санкт-Петербурга.

Повторюсь: точно такой же шок переживала БОЛЬ­ШАЯ ЧАСТЬ обитателей Санкт-Петербурга в КАЖДОМ из населявших его поколений.

«До тех пор (то есть до приезда в Санкт-Петер­бург. — А.Б.) я никогда так ясно не представлял себе, что значит северное положение России и какое влияние на ее историю имело то обстоятельство, что центр умственной жизни на севере, у самых берегов Финского залива...» — писал князь Кропоткин в своих «Записках революционера».

«Как известно, Петербург — единственный из круп­ных городов, который лежит в зоне явлений, способст­вующих возникновению и развитию психофизиологиче­ского «шаманского» комплекса и разного рода неврозов»[115].

Ну, допустим, Петербург не единственный в исто­рии крупный город, лежащий в зоне «этих явлений» — Стокгольм, Хельсинки, Копенгаген, Упсала и Осло тоже находятся не совсем в тропиках. Но Санкт-Петербург — единственный в истории город, в который постоянно приходит новое население. Причем население из мест, где «таких явлений» не бывает. Население, которое ис­пытывает шок от столкновения с севером. Те, кто пере­селяется в Стокгольм из деревень Смоланда или ма­леньких городков провинции Скараборг, родились и выросли на той же широте. Для них-то никакого шока не происходит.

Петербург — это еще одна граница. Граница средней полосы, умеренной зоны, и севера. Санкт-Петербург — это место, в котором люди средней полосы постоянно, из поколения в поколение, сталкиваются с севером.

В напряженном поле идей

Кроме того, переселенец оказывается в напря­женном поле идей. Каждое сооружение, каждый памят­ник несет что-то свое... Насколько сложным, противо­речивым, многоплановым может быть каждый памятник, мы рассматривали на примере Медного всадника. А ведь примеры можно умножать до бесконечности.

Нового петербуржца обступают воплощенные идеи. Даже если он ничего не знает ни о самих идеях, ни об их воплощениях, эти идеи — пусть искаженные, пусть частичные — все же проникают в его подсознание. А чем образованнее человек, тем сильнее действуют на него эти идеи, заставляя все время думать, осмысли­вать, переживать.

К тому же идеи, среди которых живет петербур­жец, — разнообразны. Огромен диапазон мнений, суж­дений, оценок, и ничто не остается бесспорным или аб­солютно точно установленным. Взять хотя бы оценку Петра I, основателя города, в мифе массового сознания. От «Бог он, Бог он твой, Россия» и до Антихриста. Пой­ди разберись...

А разбираться приходится, потому что не может же человек вообще никак не отвечать на важнейшие во­просы, которые ставит перед ним сама жизнь. Кто та­кой Петр? Благо ли жить в Петербурге? Быть ли ему и правда пусту?

Человеку приходится или принимать какие-то идеи — а тем самым отвергать все другие (и делать это совер­шенно сознательно). Или, если хватит умственной мо­чи, надо выращивать что-то свое, собственное понима­ние происходящего.

Примеров этого «выращивания своего» можно при­вести миллион. Скромно покажу один пример: Ф.А. Степун писал в автобиографическом романе: «Какой вели­колепный, блистательный и, несмотря на свою единст­венную в мире юность, какой вечный город. Такой же вечный, как сам древний Рим. И как нелепа мысль, что Петербург, в сущности, не Россия, а Европа. Мне ка­жется, что, по крайней мере, так же правильно и обрат­ное утверждение, что Петербург более русский город, чем Москва. Во Франции нет анти-Франции, в Италии — анти-Италии, в Англии — анти-Англии. Только в России есть своя анти-Россия: Петербург. В этом смысле он са­мый характерный, самый русский город»[116].

Что сказать по этому поводу? В одном небольшом абзаце — и сколько совершенно индивидуальных, со­мнительных, соблазнительных, вызывающих желание спорить, скорее всего, неверных идей. А это — лишь один небольшой пример, не более.

Соблазн домысливать

Не всякий человек участвует в создании и дост­раивании Петербурга. Но всякий живущий и даже вся­кий достаточно долго пребывающий здесь испытывает ту же экзистенциальную тревогу, что и Росси, и Монферран, и Воронихин.

Напомню, что именно «сообщает» город самим фак­том своего пребывания на краю российской земли и своей планировкой.

1.  Неуловимость «главного».

2.  Противопоставление искусственного, созданного людьми, и природного.

3.  Эсхатологическое мироощущение.

4.  Принципиальная недоговоренность того «текста», который, многократно дописав, послали предки и кото­рый читаем мы.

5.   Необходимость личного, индивидуального про­чтения этого «текста».

И в XX веке Санкт-Петербург своим расположени­ем, своей планировкой показывает, что он лежит не просто на краю России, но и на краю Ойкумены (слу­чайно ли, что роман с этим названием Ефремов писал в Петербурге?). Но и на краю мира людей. И на краю ма­териального мира.

В какой бы точке Петербурга ни жили, ни работали и ни находились, Петербург вам ясно говорит, что «главное» находится не здесь — оно всегда где-то в дру­гом месте, неуловимо и неявно; и что вот прямо здесь, прямо в этом месте, присутствует нечто, чего вы не знаете и не понимаете.

Казалось бы, город предельно устойчив, ясен, и во­обще он большой и каменный: прямо-таки символ чего-то основательного, положительного. Но вместе с тем он продуцирует и тревогу, чувство неопределенности. Го­род не дарует каких-либо прочных гарантий определен­ности; даже гарантий собственного существования; ощу­щение «пограничности» всего видимого и происходяще­го словно испаряется с булыжных мостовых города.

Живущий в городе естественнейшим образом про­никается особым неспокойным, ни в чем не уверенным мироощущением, так характерным для петербуржцев в прежние века его истории.

Неявность, скрытость и неочевидность центра, экс­центричность планировки делает урочища Петербурга особенно полисемантичными, создавая обстановку не­кой «призрачности» — зыбкости, неясности границ ре­ального и ирреального.

«Дописывание смыслов» происходит и в профессио­нальной деятельности. Петербург властно провоцирует на творчество в любой, в том числе и в сколь угодно уз­кой сфере. Ускоренное развитие культуры в Петербурге и происходит потому, что этот город — урочище куль­туры — является крайне емким, контрастным, мозаич­ным, семантически валентным местом.

Но особенно властно провоцирует город на «допи­сывание» и переосмысление текстов самого места сво­его обитания или пребывания.

В мире со множеством центров и со смещенными центрами уже известное оказывается непрочным. При­шедшее от предков, полученное ли сегодня положи­тельное знание — всегда только часть возможного.

Кое-что об экстремальных состояниях

Людям обычно не нравится все неспокойное, мятущееся, противоречивое. Люди, как правило, любят что-то спокойное, устойчивое, лишенное конфликтов. Но то, что не нравится людям, вполне может нравиться эволюции.

Есть много работ, в которых показано очень чет­ко — развитие и общества и всего мироздания идет не­равномерно и происходит главным образом за счет очень быстрых, но и очень глубоких изменений.

Периоды спокойного развития по определенным, ус­тоявшимся правилам — время накопления разного рода идей, мнений и способов жизни. А потом наступает ко­роткий, но бурный период экстремальных событий, об­щество становится с ног на голову, люди чувствуют себя неуютно и скверно, но «зато» именно в это время выяс­няется, что именно из накопленного будет применяться в дальнейшем. А что история выкинет на помойку.

«Традиционно люди боятся и избегают экстремумов. Идеалом выступает все-таки инерционное развитие, ко­гда жизнь безопаснее, определенности несравненно больше и нужно затрачивать много меньше усилий для поддержания жизнеспособности системы.

Но, во-первых, хотим мы этого или нет, инерцион­ное существование нам «не светит». И индивидуальная жизнь человека в нашей цивилизации — это своего ро­да «хроническая бифуркация», и все социальные и социоестественные системы Земного шара находятся в экстремальном состоянии и будут находиться в нем не­определенно долгий срок.

Во-вторых (и тоже вне зависимости от наших вку­сов), экстремальные периоды играют определяющую роль в эволюции. Есть старая шутка, что, если Вы лю­бите капитализм, Вам надо полюбить конкуренцию и безработицу; а если Вы любите социализм, любить на­до тайную полицию и дефицит.

Юмор юмором, но человечеству, похоже, предстоит полюбить экстремальные периоды развития, неопреде­ленность и неустойчивость, и научиться находить в них разного рода преимущества и удобства. Автор совер­шенно не склонен относиться к этому положению как к шутке; экстремальные состояния индивида, социума и социоестественной системы уже являются и тем более будут в дальнейшем повседневной нормой человече­ского существования»[117].

Так я писал в 2000 году, так же думаю и сегодня.

Петербург как город, провоцирующий экстремаль­ное состояние и человеческого организма, и человече­ской психики... Он играет особую роль в эволюции.