"Величие и проклятие Петербурга" - читать интересную книгу автора (Буровский Андрей Михайлович)

Глава 5 МОСКВА И ПЕТЕРБУРГ

Меж нами ни стекол, ни штор, Ни поводов для поединка — Один только чистый простор, Пространства прозрачная льдинка.      В. Шефнер

Трудно удержаться от соблазна сравнить «тек­сты» двух наших основных столиц. Не только потому, что это интересно само по себе, и не только из жела­ния очередной раз «пнуть» Москву. Города эти предель­но, до самой последней крайности, различны. Самые основы основ организации этих двух центров не схо­дятся. Между Москвой и Петербургом протекает вся русская история последних веков, и это само по себе создает множество культурно-смысловых контрастов. В поле этих контрастов легко оказывается всякий зна­комый с этими двумя городами... и каждый желающий. Имеет смысл посмотреть, до какой степени различны эти два центра.

Тоталитарная столица тоталитарного государства

Москва как будто «вырастает» из остальной Рос­сии и как бы «собирает», «вбирает в себя» через ради­альные улицы всю остальную Россию. Этот город гром­ко «говорит», что у земли есть центр, и центр само со­бой разумеющийся, естественный.

Москва громко говорит, что пространство всегда концентрично, всегда ограждено и тем самым замкнуто в пределах концентрических улиц. Что пространство как бы сужается к Кремлю, как к единственной мысли­мой цели.

Кремль возвышается, как пуп Вселенной, как кон­центрация пространства. Замкнутость пространства го­рода — воплощения Земли предполагает, что так же точно может быть замкнута и вся Земля. Построить «русскую стену» по образцу «китайской» не хватило бы ни людей, ни материальных средств у московских ца­рей-ханов, но эта идея сама по себе в их столице впол­не определенно содержится.

Расположение и планировка Москвы — этого симво­ла и воплощения всей России, сама по себе, без осталь­ных форм пропаганды, порождает осмысление России как чего-то замкнутого, «герметичного», чему враждебен и чужд остальной мир. Москва мощно провоцирует по­нимание страны как «единственно православной», как святой земли, окруженной врагами, «нехристями» и чу­довищами.

Своим положением и планировкой Москва говорит о том, что всякая сущность ограничена и отделена от других. Что у каждой сущности есть свой, и тоже само собой разумеющийся центр; сердце, как у Кащея Бес­смертного — игла в легендарном яйце. То есть получа­ется, что и у всякой идеи тоже есть «центр» — некое единственно возможное, единственно правильное трак­тование. Если даже данное конкретное решение про­блемы и неверно, а интерпретация далека от надежно­сти — все равно ведь существует некое абсолютно пра­вильное решение, так сказать, «истинный центр» этой сущности. Если это понимание неверно — значит, надо его отвергнуть и начать искать новое, но тоже «единст­венно верное».

Эти идеи визуализированы в виде города, улицы ко­торого неизменно ведут к храмам и сходятся не куда-нибудь, а к средоточию власти — к Кремлю. В Москве и Москвой визуализирована даже идея первенства го­сударственной власти над религиозной — каменная громада Кремля нависает над любым из храмов. Ни один храм совершенно не сопоставим по масштабам с Кремлем, с царской крепостью. Идеи связи религии с землей, с территорией, единственности источника вла­сти, отношения государственной власти и религии даются через планировку города, через переживание эмо­циональных состояний. Такая пропаганда стократ вер­нее, чем это можно дать в лекции или путем рассказа, действующего на разум.

Единство центра, концентричность планировки ис­ключают возможность переосмысления, добавления но­вых идей и смыслов, поиск того, что не было замечено раньше. «Дополнять» Москву нельзя. В индивидуальной трактовке Москва не нуждается. Москву можно только принять — полностью, не обсуждая. А приняв, в ней можно только раствориться.

Личность тут не имеет значения. Только давайте без домыслов! Я вовсе не утверждаю, что в современной Москве личность человека не признается обществом и что в Петербурге она более значима. Я утверждаю, что планировка каждого города задает свой комплекс идей и что идея личностного начала в московской планиров­ке не выражена. И что человеческая личность на «мос­ковских изогнутых улицах» имеет очень небольшие воз­можности заявить о себе.

Не нужно быть профессиональным культурологом, чтобы увидеть и уж, по крайней мере, почувствовать материализованную в камне идею единства религиоз­ной (идеологической) и государственной власти, их слияния со страной, народом, территорией. При аб­солютном господстве государственной власти над рели­гиозной. Не знаю, как там «вековая сонная Азия», так очаровавшая Есенина, но вот что идея неизменности, неподвижности, вечной незыблемости «опочила на ку­полах» — это вполне определенно.

Получается, что в самом расположении и в плани­ровке Москвы уже закодированы, как в голограмме, уже виртуально присутствуют все ужасы русской ис­тории. «Оживший кошмар русской истории» — так на­звал я часть, посвященную Московии, в одной из своих книг[107]. И сегодня я стою на том же: я искренне считаю кошмарами и ужасами русской истории шизофрениче­скую идею «Третьего Рима», высокомерную замкнутость, тоталитарную идеологическую власть.

И я убежден: Москва играет немалую роль в том, что эти кошмары время от времени готовы материали­зоваться. Москва как город, а не как абстрактная идея. Человек, полюбивший историческую Москву, испытыва­ет ее влияние. Ему все ближе идея истины в последней инстанции. Истины, которой владеет или может овла­деть «познавший истину», а лучше бы группа «познав­ших». Истины, которую не только допустимо — кото­рую необходимо вколотить в сознание других.

Идея громадности доминирующей надо всем (как стены и башни Кремля) государственной власти под­сказывает — как надо вколачивать идею, через какие механизмы.

Радиально-концентрическая планировка влияет на человека, громада Кремля проникает в его сознание... и человек все больше становится способен материализо­вать кошмары.

Смысл полицентризма

Не менее сильно и «громко» Петербург возвеща­ет набор совершенно иных истин.

Плавный переход одного урочища в другое, отсут­ствие четких границ; разомкнутость, принципиально от­крытый характер пространства города, всякого вообще пространства, в котором находится человек... что это? Это — мощнейший провокатор открытости культуры для заимствований и изменений. Открытости как готов­ности «выходить» к другим, что-то свое показывать «дру­гому», — но и как готовности принять идущее извне. В московском архитектурном ансамбле странно смот­релись бы католические храмы или сооружения типа Исаакиевского или Казанского соборов. В Петербурге они вовсе не режут глаз. Их необычный, нетрадицион­ный облик полностью соответствует открытости горо­да, духу восприимчивости и к чужому, и к новому.

Полицентризм города исключает единственность источника власти и слишком уж тесную связь светской власти с церковной. Да и храмы занимают в Петербурге несравненно более скромное место, чем в Москве.

Идея «естественной» организации своей земли как единственно возможной организации вообще — силь­ная подготовка для принятия нехитрой идейки более широкого плана: идеи принятия какого-то решения, как единственно возможного, как вытекающего уже из са­мого существа поставленного вопроса.

Петербург не способствует такого рода «естествен­ным» решениям. Любых решений в любом случае может быть несколько! И мало того что их всегда несколько, так мы еще и не знаем, какое из решений «правильнее» остальных... Так, из каждого места в Петербурге всегда можно выйти несколькими разными способами.

А кроме того, полицентризм — это отсутствие гото­вых ответов не только на политические вопросы. От­сутствие «единственно возможного» начальства или «единственно верной» религии — это и отсутствие «единственно правильного» ответа на философский, ре­лигиозный или научный вопрос; «единственно правиль­ного» решения инженерной или общественной пробле­мы. Полицентризм планировки Петербурга говорит, что нет вообще единственного в своем классе объектов, и в том числе единственно возможного поведения, единст­венно возможного художественного стиля и литератур­ного направления.

Культурный плюрализм во всех сферах жизни — от фундаментальной науки до организации семейной жиз­ни — прямо провоцируется планировкой Санкт-Петер­бурга. И что характерно — это очень «подвижный» плю­рализм, без набора заранее данных вариантов. Никто ведь не знает, какой из центров — «правильный» или «истинный» центр, да и сама постановка вопроса вряд ли имеет смысл. Планировка Петербурга обрекает на вечные сомнения — чем бы человек ни занимался, и вне зависимости от принятого решения. Она поддерживает высокую творческую активность, но, естественно, не «даром». Покой, саморастворение в сущем, простые и удобные суждения о своем «единстве с мирозданием» занимают в жизни творческой личности слишком уж малые, я бы сказал, неудобно малые части. Петербург обрекает на творческое, активное, но чересчур уж не­комфортное бытие.

Эксцентричность положения города создает заряд тревожности, неуспокоенности, устремленности впе­ред. Этот заряд внутреннего непокоя прекрасно заме­тен и в «петербургских» литературных произведени­ях — о них разговор впереди, отмечу пока хотя бы аль­манах «Круг»[108].

Заметен этот непокой и в «петербургской» живописи. Особенно полезно сравнить, как ни странно, пейзажную живопись. Полотна Поленова, Шишкина, Левитана про­никнуты совсем другим ощущением, нежели зарисовки, сделанные Репиным на своей же собственной даче, или гравюры и акварели Остроумовой-Лебедевой.

Переживание красоты и кратковременности жизни даже у самого «тревожного» из «москвичей», Левита­на — совершенно лишено этого переживания непокоя и тревоги, столь характерного для Петербурга.

Впечатление такое, что москвичи всматриваются в природу и видят там гармонию, разум, покой; что приро­да для них — место отдыха от тревог и проблем человека. Такое ощущение выражено даже у москвича, реши­тельно сознававшегося в неспособности понять гармо­нию природы и ее соразмерности начал — у Заболоц­кого. Даже у него иволга поет не где-нибудь, а «вдалеке от страданий и бед», где «колышется розовый», словно бы небесный (а то почему еще он «немигающий»?), гар­монизирующий мироздание свет[109].

От картин же петербуржцев явственно исходит ощущение непокоя, незавершенности, устремления ку­да-то за пределы видимого мира. «Небо Левитана» за­ставляет остро переживать, как совершенен и прекра­сен мир. «Небо Остроумовой» позволяет соглашаться, что мир прекрасен, но незавершенность и тревога в этом небе заставляют переживать одновременно и не­кую тревогу. Совершенство в красках? Да. Но не со­вершенство в значении «конечное и высшее состояние». Вот чего нет, того нет.

Дело конечно же совсем не в том, что «московская» природа чем-то отличается от «петербургской» и насы­щена какими-то «флюидами», которых петербургская ли­шена. Петербуржцы всего лишь переносят и на природу свое переживание мира, свое душевное состояние.

Сам город продуцирует стремление от сущего — несовершенного, незавершенного, подлежащего пере­делке, к чему-то если и не идеальному... ну, по крайней мере, в большей степени идеальному, нежели сущест­вующее «здесь и сейчас».

Такая способность отказаться от существующего в пользу еще не бывшего, но лучшего, чем настоящее, может показаться совершенно восхитительным качест­вом ...если не помнить кое-какие особенности россий­ской истории XX века. Именно это качество активно провоцирует и разного рода социальные эксперименты. «Прыгать в утопию», по словам Г.С. Померанца, можно разными способами — не только возводя Петербург, но и дефилируя по его улицам с красными тряпками, порт­ретами разбойников и прочей гадостью.

Несовершенство плюрализма

Очень наивно считать, что плюрализм, готовность предложить множество решений — это всегда хорошо. Что свобода — это безусловное сокровище. Свободен был Андрей Никифорович Воронихин, возводя Казан­ский собор. Свое право принимать разные решения он потратил для того, чтобы возвести прекрасное и удиви­тельное сооружение. Можно привести множество при­меров этого рода; можно заполнить целые книги одни­ми именами, и каждое имя прозвучит как гимн плюра­лизму и свободе.

Но с тем же успехом свободный человек может по­тратить силы и время на безумие, бессмыслицу, действия совершенно деструктивные. Вот покрашу селедку в розовый цвет и подвешу ее к потолку. Моя селедка, что хочу, то и делаю! Вбиваю гвоздь в собственную ногу? И пожалуйста! Мне вот так захотелось, и вбиваю. Что хочу и куда хочу — то и туда и вколочу.

Петербург показывает массу примеров именно та­кого рода. Свобода, плюрализм в культуре, обстановка поиска оборачиваются не только множеством увлека­тельных идей, но и хулиганскими попытками шокиро­вать «почтеннейшую публику» или уходом в никуда.

В 1950-е Петербург был рассадником «стиляг», и в Петербурге эти сопливые создания принадлежали все же к другому общественному слою... Петербургские стиляги были куда более «демократичны» по происхож­дению, вовсе не только детки «начальства».

С 1960-х Петербург становится классическим горо­дом битников, хиппи и прочих «заимствований» с Запа­да — на этот раз без разницы, гниющего или процве­тающего Запада. В Петербурге же зародилось единст­венное российское движение неформалов — «митьки». Причем если хиппи — движение все-таки в основном молодежное, то митьки встречаются даже и пожилые.

И в случае с неформалами все идет, как обычно в Петербурге — город дает быстрее оформиться тому, что и так уже готово родиться во всем русском общест­ве. Это ведь не Александрийский столп и не Дворцо­вый мост (и уж конечно, не тени Воронихина и Монферрана) нашептывали питерскому парню грандиозную идею — напялить грязные джинсы, нацепить на каждую руку по три плетеных браслетика-«фенечки» и отпус­тить грязные патлы до плеч. Эта затея целиком и полно­стью принадлежит самому парню, а для чего он, говоря словами петербургского поэта, «вычудил такое чудо»[110] — второй вопрос.

Не буду вступать в спор — но сколько ни пытался, был не в силах найти в хиппи, битниках или митьках решительно ничего другого, кроме стремления убежать от жизни — потому что жить не хватает ума, знаний, да и просто энергии. То ли все еще «круче» — и видится в поведении неформалов то ли пацанское, то ли люмпен­ское стремление напугать и шокировать «всех остальных».

Это неприятное предположение поддерживается вот чем — среди одеяний и причесок неформалов есть та­кие, которые требуют просто колоссальных затрат вре­мени, усилий, да и денег. Взять тот же «хайратник» — сложнейшую прическу в виде гребня из волос над бри­той в других местах башкой. Бритое покрашено в крас­ный цвет, сам «хайратник» — в зеленый, все это спрыс­нуто лаком для волос — чтобы блестело. И все, и мож­но идти в людное место. Одни хохочут, другие рычат, третьи ругаются... Вот мы и привлекли к себе внимание!

Сердцу «неформалов» очень близко объяснение, что как раз «лохи» и «быки» (это мы с вами) очень заботятся об одежде, а вот они-то как раз — вовсе и нет. Но соз­дание «хайратника» требует столько времени и сил, что тут сразу становится все ясно.

В. Дольник для «неформалов» применяет термин, ро­дившийся при изучении поведения стадных живот­ных, — «молодежная банда»[111]. Суть явления в том, что молодежь, уже вышедшая из детского возраста, но еще и не вполне взрослая, объединяется в специальные группы для решения своих проблем. Члены группы при­мерно равны по месту в обществе, вместе они опасны и для взрослых самцов, и для животных другого вида... В общем, лучше не попадаться.

По моим наблюдениям, у людей в молодежных бан­дах оказываются в основном те, кому не хватает содер­жания для взрослой жизни. Тот, у кого есть хоть какие-то знания и умения, в молодежную банду не пойдет — ему незачем.

Читателю могу дать несколько жестокий, но очень действенный совет: при встрече с носителями «альтернативнои культуры» не проявлять испуг, не показывать, что вы шокированы. Вместо этого проявите веселое удивление, причем в самой легкой форме (в основном не обращайте внимания на «хайратники» и грязные джин­сы) — и шокированы окажутся сами «альтернативщики». Если же с милой улыбкой сказать пару слов о тех, кто вынужден ударяться в форму, не обладая содержа­нием, — тут пахнет нешуточной истерикой.

Можно обожать «неформалов», относиться к ним аг­рессивно или разделять по отношению к ним несколько брезгливое недоумение автора. Но главное — их роди­на, как правило, Санкт-Петербург. И митьки, и ранний Б.Г., невероятно пугавший и раздражавший обывате­лей. И те молодежные группы, в сравнении с чьим во­пиюще немузыкальным воем уже и Б.Г. показался очень милым и чуть ли не традиционным...

Особенность Санкт-Петербурга как урочища прово­цирует скорость развития культуры в любом направле­нии. Хоть в направлении совершенства, хоть в направ­лении маразма.

Это свойство урочища — ускорять развитие куль­туры, по своему смыслу такое же, как любое свойство любого участка Земли. Оно не плохое и не хорошее. В Африке у людей черная кожа; на острове Гренландия не растут ананасы, зато в морях вокруг Гренландии во­дятся киты и тюлени; на Кубани хорошо вызревает под­солнечник и много подсолнечного масла. В одном ряду с утверждениями такого рода стоит и это: «Петербург по своей планировке полицентричен и эксцентричен, и это его большое отличие от моноцентричной и концентрично расположенной и концентрически организованной Москвы. В силу этих особенностей в Петербурге развитие культуры идет ускоренно».