"Величие и проклятие Петербурга" - читать интересную книгу автора (Буровский Андрей Михайлович)

Глава 1 ТО, ЧТО ЗАМЫСЛИЛИ

В мире много сил великих: Горы, море и приливы. Но сильнее человека Нет на свете никого.          Софокл

Есть города, которые растут сами по себе, есте­ственным образом. В планировке таких городов тоже заложены свои идеи — хотя бы идеи, важные для их строителей. Рим возник как поселение беглецов из об­щин и племен Лациума. Никто не планировал сделать его городом-центром даже Лациума, а уж тем паче — всей Италии. Власть над всем Средиземноморьем, всей Европой от Гибралтара до Рейна и в предутреннем кошмаре не могла привидеться разбойничьей шайке Ромула, засевшей в зарослях Капитолийского холма, на большой дороге из Региума в Альба-Лонгу. Так что место для города Рима выбирали вовсе не как место для столицы империи. Такая идея вовсе не зашифрована в месте расположения этого города.

Но и в Риме, стоило ему окрепнуть, поставили столб с названием «Милий». Все дороги римского государства начинались у Милия; через каждую милю каждой доро­ги ставился столб, и на столбе — цифра, обозначавшая расстояние до Милия. Как бы ни росла Римская импе­рия, у нее был единый зримый центр. Такой зримый, такой материальный, что на этот центр можно было по­ложить руку при желании.

Конечно же, это не единственная идея, воплощен­ная в камне при строительстве Рима. Говорить об этих идеях можно долго, разговор получится не лишенным пользы и интереса, но книга эта не о Риме, она о Пе­тербурге. Рим для нас — только пример города, кото­рый рос естественно, постепенно, вырастая от городка крохотного полународца-полуразбойничьей шайки до столицы величайшей империи Мира.

Конечно же, свои идеи заложены и в планировке, в архитектуре каждого русского города. Хотя бы и Моск­вы с ее «собирающей» Россию своей концентрически-радиальной планировкой. С трактами, переходящими в улицы; с улицами, каждая из которых кончается хра­мом, а ведет к средоточию власти...

И все же в таких, постепенно растущих городах за­ложенные идеи проявляются словно бы сами собой, без специально сделанных усилий. То ли дело города, изначально построенные как воплощения идей.

Константинополь строился как центр христианской империи, не отягощенной памятью о язычестве. В этом качестве град Константинов вознес к небу крест Свя­той Софии; как центр бюрократической империи, с обожествляемым монархом во главе вырос вокруг не­правдоподобно большого, сказочно красивого и пом­пезного Палатия. Палатий и Софию соединяла самая широкая улица города.

Вашингтон изначально строился на границе Севера и Юга, как столица двух разных частей единой страны. Само место, где построили Вашингтон, — уже идея. Столица демократических Соединенных Штатов, своего рода продолжатель античной демократии, задумывалась как воплощение античности. Не очень грамотные американцы порой довольно дико понимали эту антич­ность, но неукоснительно воплощали свои представле­ния в планировке и архитектурном ансамбле города.

Санкт-Петербург — еще в большей степени город-идея, чем Константинополь и Вашингтон. Он создан, изначально воплощая как минимум три важнейшие для России идеи.

Идея Империи

Самая очевидная из них — идея Империи. Петр I строил новую столицу, чтобы воплотить свои представ­ления об империи. Москва не годилась, «устарела», с ней «необходимо» было порвать.

И Дворец Меншикова на Васильевском острове, и все сооружения Петродворца и Ораниенбаума возво­дились именно под эту идею — идею Империи. Их глав­ная цель — воплощать величие и мощь, богатство и просвещенность этой империи.

В 1760-е годы началось строительство другого го­рода... Но и этот новый Петербург изначально возво­дился как столица огромной империи. Громадность го­рода — это ведь тоже символ и это тоже идея.

И маленькая страна могла бы восемьдесят лет стро­ить себе столицу по единому плану. Но не такую столи­цу, как Петербург... Сама громадность замысла явно принадлежит стране огромной и богатой, способной не жалеть ресурсов. Вот с 1991 года многие смогли уви­деть знаменитые европейские города и дворцы. Реакция разная, но все удивляются: какое все это маленькое, бедное... Санкт-Петербург приучил представлять и Вест­минстерский дворец, и Лувр, и Сан-Суси по масштабам Петербурга. Тем паче у оторванной от мира советской «интеллигенции» жила вера в свою провинциальность, в европейское первородство. Европа разочаровала. Раз­ве что Большой дворец в Версале как-то сравним с Пе­тербургом по размерам и великолепию. Но и он не больше Екатерининского дворца в Царском Селе.

На идею Империи «работает» весь стройный, вели­чавый ансамбль, чья изначально замысленная цель — создавать ощущение величия, покоя, элегической гру­сти. Так, чтобы все видели — это средоточие просве­щенной, цивилизованной власти. И тут же — памятни­ков, зримо воплощающих саму власть, ее достижения и победы. Начал Петр. Но продолжали в том же духе: Мед­ным всадником, Казанским собором, Александрийским столпом, Биржей...

Идея русской Европы

А вот еще одна, до сих пор обожаемая в России идея: идея русского европеизма. Или европейства? Не знаю, как правильней сказать, но Петербург изначально предназначен был служить символом этой идеи.

Весь петербургский период нашей истории счита­лось, что русские — народ исконно европейского кор­ня. Киевская Русь была подобием западных стран, стран Европы. Все, что показывало обратное, не согла­совывалось с официально признанной идеей, не при­знавалось, вымарывалось из учебников и даже моно­графий и дружно признавалось не важным (в точности, как и в советское время). По этой идее гадкие татары угоняют Русь из Европы — в Азию. Соответственно, все, что было явно дурного, дикого и жестокого в Москов­ской Руси, как бы шло от татар.

Вспомним хотя бы ставшее классикой, из А.С. Пуш­кина: «России определено было высокое предназначе­ние... ее необозримые равнины поглотили силу монго­лов и остановили их нашествие на самом краю Европы; варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабо­щенную Россию и возвратились на степи своего Восто­ка. Образующееся просвещение было спасено растер­занной и издыхающей Россией»[36].

В реальности «допетровская Русь» во времена «мос­ковской азиатчины», изображавшаяся царством мрака, вовсе не была такой уж дикой и отсталой. Такой рисо­вали ее специально для того, чтобы рельефнее показать подвиг Петра, вытаскивающего Россию из царства бес­предельного кошмара.

Не буду развивать тему — отмечу только, что все достижения, которые традиция приписывает Петру I, — буквально все, от введения светского театра и до кар­тофеля, от зеркал и женских платьев европейского об­разца до строительства кораблей и воинских званий полковника и «маеора» — все это было уже в «допет­ровской» Руси. Заинтересованных отсылаю к своей дру­гой книге[37].

Но и в петербургский, и в советский периоды нашей истории мало кто ставил под сомнение — до Петра в России царили сплошной мрак и полнейшая «Азия-с». Не было ни флота, ни светского искусства, ни даже тако­го достижения цивилизации, как курения табака. А вы­вел нас из мрака Петр.

Сам Петр и его окружение считали, что сближают Россию с Европой. Тем более что идея не вызывала ни­какого сомнения у его преемников в конце XVIII, в XIX веке. Считалось, что начиная с Петра I Россия возвраща­ется в семью европейских народов. Теперь мы — Евро­па, а Азию постепенно из себя выжмем (хотя и непонят­но как, и не всегда понятно, что именно имеется в виду).

В действительности и эту часть идеи легко поста­вить под сомнение. Не будем даже о том, что 98% насе­ления России не имели никакого отношения ни к какой европеизации — ни в каком смысле. Но ведь и 2% чи­новников и дворян Петр заставляет надеть другие кос­тюмы — и только. Нравы не изменились, никакие чело­веческие права у дворян не появились, а наоборот — Петр закрепостил их обязательной службой круче, чем другие сословия.

По крайней мере, весь XVIII век людям, одетым в не­мецкие мундиры, разносят кушанья по чинам, а мамы в «робах» и папы в сюртуках и с трубками в зубах сгова­ривают детей, как делали это и век, и два века назад, только одетые в старомосковские одежды. Эти люди вовсе не свободные граждане, они холопы у государст­ва и члены семейных кланов. Что меняют одежда, бри­тье бороды или европейские шпаги, сменившие дедов­ские сабли? А ничего.

Модернизация общественных отношений у дворянст­ва сколько-нибудь всерьез сказывается только ко време­ни Екатерины II, не раньше. До этого перед нами, че­го бы там ни хотел Петр, выступают костюмированные московиты. Причем московиты, чье поведение несрав­ненно дальше от поведения европейцев, чем при Васи­лии Голицыне. Увидеть это очень легко: вполне доста­точно прочитать пьесы Фонвизина или сочинения Сума­рокова — но русское образованное общество «в упор не видит» того, что нарушает их представления о жизни.

До Петра для них были мрак и дикость. После — сплошное сияние цивилизации!

Легко смеяться над наивностью популярных, да еще и политизированных изложений истории. Но теория эта оказалась крайне удачной, идеологически окормляя процесс русской модернизации. Трудно было бы ломать себя, усваивая что-то совершенно новое и полностью чуждое. Хорошо, легко было «вспоминать» себя в роли европейцев. Так и в эпоху Возрождения было хорошо, легко «вспоминать» античное прошлое Европы, как бы возвращаться в Рим и Грецию... Великие перевороты нуждаются не в идее изменения, а в идее возращения.

Впрочем, не так уж наивны представления о борьбе Европы с Азией на территории славянских земель...

В конце концов, на огромном Евразийском материке никакая естественная граница не разделяет Европу и Азию. Это не граница материков, и вообще — не физи­ко-географическая граница, это граница двух типов ци­вилизации. В XV в. европейские географы называли Русь «Великой Тартарией». Вопрос о ее принадлежности Европе не поднимался. В XVI в. граница Европы проходила уже по Волге. В XVIII веке Татищев провел границу по Уральскому хребту и по р.Урал, и европей­ские ученые признали это. К началу XIX в. граница странным образом стала проходить вдоль восточного подножия Урала и р.Эмбе; и уже весь Урал и Северный Прикаспий эдак незаметно стал Европой.

Еще во времена А.С. Пушкина Крым, Кубань и весь Кавказ воспринимались как Азия. А в последних доку­ментах СБСЕ, в 1980—1990-е годы, пришлось как бы ус­ловно считать Сибирь — то ли Европой, то ли придатком Европы. Формулировки великолепны: «Европа и Сибирь»!

Поскольку, с одной стороны, вполне очевидно, что Сибирь находится в Азии. С другой стороны, столь же очевидно, что и Иркутск, и Владивосток (не говоря о Красноярске и Новосибирске) ну никак не азиатские го­рода. Включенность Сибири в общероссийскую (и об­щеевропейскую) инфраструктуру — тоже очевидна[38].

Отмечу, что сегодня и грузинская, и армянская, и ту­рецкая география настаивают на включении этих стран в Европу. Потому что они реализуют европейский тип развития. И это не менее справедливо, чем перемещение границы «сквозь Россию». Для современных грузин стать европейцами так же важно, как для нас — в XVIII в.

К началу XX в. мало кто сомневался, что Европа простирается «от Дублина до Санкт-Петербурга»[39]. Марк Твен, живописуя зверства американской военщины на Филиппинах (вероятно, тот самый идеал «демократии», восхищаться которым и заимствовать который нас так настойчиво побуждают), отмечал, что ничего подобного никогда американцы не посмели бы ни в одной стране Европы — в числе которых называет и Россию[40]. А. Тойнби прямо писал, что благодаря России Европа достигла Маньчжурии[41]. Величественная, космически масштабная картина. Воистину — Европа развернулась, как сви­ток... Естественно, происходящее находило свое отра­жение и в идеологии, и в массовой психологии народа.

Петербург был зримым воплощением этой идеи. По­чему? Вот это вопрос более сложный. В архитектурном отношении он не более «европейский», чем Мариуполь, Одесса или Севастополь. И менее «европейский», чем Дерпт или Рига.

Европейские обычаи? Западный строй жизни? Да не было этого! Еще при Николае I по городу в 6 утра шли солдаты, били в барабаны. «Вздуть огонь!» Вече­ром — тоже солдаты. «Гаси огонь!» Можно привести де­сятки не менее пикантных деталей.

Петербург был Европой только в сравнении с Моск­вой, со старинными, но обветшавшими городами старой Московии: Владимиром, Новгородом, Тверью, Калугой[42]...

Это были те новые мехи, в которые со времен Петра Российская империя старалась налить вино новой Им­перии — европейской, по понятиям большинства обра­зованных русских того времени. Причем вставать и ло­житься спать по команде, крепостное право и ношение блюд по чинам — все это совершенно не мешало им вполне искренне считать Петербург если не «паради­зом» — то уж наверняка филиалом Европы.

Идея могущества человека

Санкт-Петербург невозможно понять без еще од­ной идеи... Он — символ обладания пространством, об­раз господства человека над стихиями. Возможно, имен­но эта идея объясняет — зачем Петру нужна крепость именно в устье Невы? Ведь строили Петербург в заве­домо самом гиблом, трудном месте, с самым максималь­ным напряжением. Строили в пространстве, которое давно освоили, где вели хозяйство, но в котором избе­гали строить большие сооружения и тем паче города — и финны, и славяне, и немцы, и шведы. Все взятые Пет­ром крепости, напомню, как раз находятся в «крепких» местах финского побережья.

Петербург действительно построен там, где строить было нельзя, невозможно. Само бытие здесь города сим­волизирует идею, блистательно выраженную все тем же детским писателем Алексеевым: «Небывалое бывает».

А народная молва, все существующие мифы только усиливают это мнение. Построили, мол, в безлюдных деб­рях, на нищих почвах, где и леса-то не росли, невзирая на ужасный климат! При строительстве города погибли десятки тысяч людей, а вот все равно его построили!

Зачем нужно преувеличивать пустынность места, расписывать трудности строительства, называть совер­шенно фантастические цифры якобы погибших при строительстве? Только с одной целью — сделать возве­дение Петербурга еще более невероятным, сказочным, нарушающим естественный ход событий. Для того, что­бы Петербург еще более зримо, еще более рельефно воплощал идею власти человека над природой.

Идея: своя или привозная?

Легче всего, как это водится в России, кивнуть на иностранное влияние: мол, проникла в сознание Петра зловредная идея европейцев о власти человека над природой, о всевластии творца, мастера над мате­риалом. И вот возжаждал он, наивный Петр, владычест­ва над заливающими низкие земли морскими и речными стихиями... Наверное, и это тоже было. Но ведь и в «чис­то русском» пласте средневековой русской культуры без всякого тлетворного влияния Запада жила идея овладения пространством.

В Западной и Центральной Европе стремились к ов­ладению формой вещества, к пониманию тайн его транс­формации. Славяне — обладатели обширнейших про­странств леса и степи, скорее, хотели обладания самим пространством. Не случайно же именно Русь породила самые громадные колокола, самое мощное в христиан­ском мире искусство колокольного звона. Чтобы на де­сятки верст плыл над землей звон, маркируя простран­ство, показывая: «Мы здесь!», демонстрируя власть человека над неосмысленной материей... Но дух — право же, один и тот же.

Полезно будет напомнить и о давно усвоенном Ру­сью эллино-византийском разделении мира на организо­ванный людьми «космос» и неорганизованный, нелепый «хаос». Конечно же «космос» в этом противопоставле­нии «хороший», а «хаос» — отрицательно заряженный, «плохой».

У язычников-эллинов и у христиан-византийцев это противопоставление имело разный смысл. Для язычни­ков «космос» строили боги, и мир становился пригоден для человека. «Хаос» отстаивали и несли с собой чудо­вища; в мире «хаоса» человек жить не мог. В славяно­языческой культуре есть противопоставления, очень похожие по смыслу на эллино-языческие...

Для византийцев «космос» строили сами люди, про­являя в своем общежитии усвоенную горнюю муд­рость — софийность.

Так что получается — представления о борьбе че­ловека с остальной природой русские получили вовсе не только из Европы и задолго до XVIII века. Как и представление о том, что человек должен софийно уст­раивать мир, воплощать в нем божественную идею.

Стоит присмотреться — и то, что однозначно каза­лось «европейским заимствованием», оказывается чем-то древнейшим, общим для всех индоевропейских наро­дов. Да еще и усугубленным византийским влиянием.

Но, во всяком случае, Петербург сложился еще и как воплощение этой идеи — скорее даже целого слож­ного комплекса разновременных, по разному трактуемых идеи творчества и силы человека, преодоления косной природы. Петербург — каменный гимн могуще­ству человека. Город — зримое воплощение таланта, трудолюбия и мощи.

Интересно, как все эти идеи красиво, удивительно органично видны у А.С.Пушкина: и «город заложен» не как-нибудь, а «назло надменному соседу». Мы — силь­ны, мы — громадная империя, мы «им» еще покажем!

И тут же — рубить окно в Европу суждено не как-нибудь, а самой природой... И желание, чтобы все по­няли, оценили, признали право рубить окна и дружно запировали... Так сказать, на равных, как европейцы с европейцами, часть дружной семьи.

Для А.С.Пушкина воплощенные в Петербурге идеи были едины, воспринимались нерасчлененно, и слива­лись вполне органично. Вот для грядущих поколений не все было так однозначно. Имперская идея тихо помира­ла, вплоть до полной утраты власти над умами. Идея вла­сти человека над природой занимала все меньшее место в духовной жизни европейцев; в середине — конце XX ве­ка она заняла нынешнее, весьма скромное место.

А вот европейская идея только крепла и разрасталась. Другое дело, что содержание этой идеи не всегда остава­лось одинаковым и в разных странах, и в разное время.