"Среди людей" - читать интересную книгу автора (Меттер Израиль Моисеевич)

ДИРЕКТОР

Ю. П. Герману
1

Поля работала в Грибковской школе двадцать пять лет. При ней сменилось много директоров, и она всех их помнила. Повелось так, что у каждого нового директора она вела хозяйство и убирала квартиру. В школе Поля называлась «техничкой». В коридоре нижнего этажа у нее был шкафчик под часами-ходиками, в шкафчике стояли чернильницы-невыливайки и лежал большой медный колокольчик. Чернильницы Поля выдавала по утрам старостам, в колокольчик она звонила в положенное время.

Директора платили ей семьдесят рублей в месяц, помимо зарплаты, за ведение их личного хозяйства. Кто-то давно установил эту цифру, и она уже не менялась. Спала Поля в кухне директорской квартиры. По субботам она уходила с вечера домой за пятнадцать километров, ночевала у матери и возвращалась в воскресенье к ночи.

Здание школы было старое, его приращивали время от времени в разные стороны, и поэтому оно было причудливой громоздкой формы несмотря на небольшую величину. Когда-то здесь помещалась двухклассная деревенская школа, в которую один год ходила девчонкой Поля, потом классов сделалось четыре, затем семь, а перед войной школа стала десятилетней.

Последний новый директор приехал из ленинградского пединститута в начале осени.

Поля только вымыла полы после отъезда Алексея Федоровича и вынесла на крыльцо ведро с грязной водой, когда к дому подошел юноша, державший в руке маленький чемодан. За спиной у юноши висел рюкзак. На улице шел дождь, молодой человек был без шапки, и мокрые волосы свисали ему на лоб. Он подождал, покуда Поля выплеснула воду из ведра, и сказал:

— Здравствуйте. Будем знакомы. Моя фамилия Ломов.

Поля ответила:

— Алексей Федорович уехавши в Курск.

— Если не ошибаюсь, это квартира директора? — спросил молодой человек. — Я приехал сюда с направлением.

— Взойдите в избу, — сказала Поля и опустила подоткнутую юбку.

Ломов вошел. Поле понравилось, что он на пороге вытер о тряпку ноги. Она расстелила в комнате половичок, надела старенький ватник и перед уходом в школу на всякий случай сказала:

— Если пойдете из дому, дверь замкните и ключ положите под балясину на крыльце. Вам в сельмаге ничего не надо?

Ломов сидел на корточках и вынимал из чемодана книги.

— А что в сельмаге? — спросил он.

— Вина могу принести, — сказала Поля. — Хомуты есть…

— Хомуты? — улыбнулся Ломов. Он снова принялся за свой чемодан.

Поля постояла с минуту и пошла в школу — звонить на большую перемену. До вечера она несколько раз видела нового директора, он проходил мимо нее в учительскую и в свой кабинет.

Нина Николаевна, завуч, улучила минуту и спросила Полю:

— Ты с новым директором разговаривала?

— Беседовали, — ответила Поля.

— Уж очень он молод, — покачала своей маленькой головкой Нина Николаевна. — Как бы не начал крутить романы. Ты, Поленька, если что-нибудь заметишь, непременно мне скажи… Мы с тобой давно здесь работаем, и для нас важнее всего судьба детей.

Убрав после занятий классы, Поля пришла в директорскую квартиру. На улице уже стемнело. Ломов сидел в полутьме за кухонным столом и хрустел горбушкой черствого городского батона, запивая водой из ковшика.

— Не мог найти лампу, — сказал он.

Она принесла керосиновую лампу из сеней и засветила ее.

Ломов сказал:

— Мне, наверное, будет здорово трудно здесь.

При керосиновом свете лицо его было худеньким, тени лежали под глазами. Поля заметила, что на пальцах у него заусеницы, как у мальчишки.

— На деревне можно достать молока, — сказала Поля. — Если у вас денег нет платить мне, то я так буду жить. До моего села пятнадцать километров. Здесь и кровать моя стоит. Дрова у нас запасены на зиму: еще от Алексея Федорыча оставшись…

— Живите, — сказал Ломов. — Мне веселее будет. Перед сном он крикнул из комнаты:

— Спокойной ночи, Поля!

— И вам также, — ответила она.

Поднимался Ломов рано. Растапливая плиту, Поля слышала из кухни, как он пыхтит в комнате, приседая и подпрыгивая; потом она видела его ребристую грудь и цыплячьи ключицы, когда он в холодных сенях обтирался полотенцем до красноты. Деревенские десятиклассники были плотнее и шире своего директора.

Сперва Ломова и не слышно было в школе.

Всеми делами по-прежнему управляла завуч Нина Николаевна. Ребята ее боялись.

У завуча было хорошее хозяйство — корова, двое поросят, куры и утки. Из курской газеты весной приезжал фотограф и снимал завучеву корову. Нина Николаевна стояла рядом с книгой в руках.

Поля хорошо помнила, как этот фотограф сидел потом в гостях у Алексея Федоровича, они пили вино, и Алексей Федорович рассказывал, что без школы он не видит для себя никакой жизни. Фотограф был кругленький, с толстым лоснящимся носом и обожженной солнцем лысиной. Поля подавала им на стол сковороду с яичницей, а он спросил:

— Интересно, почем здесь яички?

Весной, перед экзаменами, к Алексею Федоровичу часто приходили гости. То заедет на бричке заведующий конторой «Заготзерно» Корней Иванович Романенко, то жена главного инженера МТС.

Романенко входил в дом в брезентовом плаще, который стоял вокруг него как фанерный, с плетью в руках, каждый раз стукаясь головой о притолоку. Голос у него был сиплый и тонкий. Разговаривая с Алексеем Федоровичем, они много смеялись и кричали, а потом Поля приносила из брички большую крынку свежего пчелиного меда, сало или битого гуся.

Сын заведующего, Петька Романенко, здоровенный парнище, сидел в девятом классе два года. Корней Иванович как-то сказал Поле:

— Ты зачем моего хлопца веником огрела?

— А чтоб не баловался куревом.

— На то есть отец с матерью. А рукам воли не давай.

— Я не учитель, мне можно, — сказала Поля.

Романенко засмеялся и хлопнул ее по плечу. Петьку перевели в десятый класс.

Жена главного инженера, недавно присланного из Москвы, пришла к Алексею Федоровичу и сказала:

— Я хотела бы заранее ознакомиться с теми условиями, в которых будут проходить учебу мои дети. При этой женщине можно разговаривать свободно? — спросила она, указав глазами на Полю.

Иногда Алексей Федорович вызывал к себе домой учителей. Чаще других приходила Татьяна Ивановна — учительница русского языка. Поля знала ее девчонкой. Таня Гулина окончила Грибковскую школу лет восемь назад, потом поехала в курский пединститут и вернулась учительницей к себе в село.

Алексей Федорович разговаривал с ней строго:

— У вас, Татьяна Ивановна, опять много двоек. В девятом «А» восемь штук.

— Из них четыре у Петра Романенко, — отвечала Таня. Голос у нее дрожал от обиды.

— Вы воспитатель класса. Ваше дело найти метод. Плохих учеников не бывает, есть плохие учителя.

— Если я плохая, увольте меня, — говорила Таня, и Поля пугалась, что директор сейчас же сядет писать приказ.

— Не подсказывайте мне выход из положения, — отвечал Алексей Федорович.

— Лучше подскажу я, чем Нина Николаевна.

— Вы разводите склоку! — кричал Алексей Федорович. — Я напишу вам такую характеристику, что завоблоно не даст вам работы… Я хозяин в школе!

Таня хлопала дверью и выбегала на улицу. Поля подавала на стол ужин. Алексей Федорович ел молча, зло жуя.

— Водка вся? — спрашивал он.

Поля потом долго не могла заснуть и скрипела продавленной кроватью. Алексей Федорович спрашивал из темноты:

— Чего кряхтишь? Сердишься?..

Она делала вид, что спит. Минут через пять он раздраженно говорил:

— И не твое дело. Молчи.

Изредка приезжала из Курска инспекторша облоно Лиза Угарова. Она тоже была местная, в детстве Поля утирала ей нос. С Лизой Алексей Федорович разговаривал ласково, показывая ей классные журналы, ученические тетради, водил в кабинеты физики и химии. Перед отъездом в Курск она пила чай у Алексея Федоровича, и сюда забегала завуч Нина Николаевна. Вдвоем с директором они хвалили ребят и учителей.

— Крепкий коллектив, — говорили они.

Лиза отвечала мало и только хмуро слушала, глядя в свой стакан.

Однажды она спросила Полю:

— Тетя Поля, Нина Николаевна часто приходит к директору на квартиру?

Поля ответила:

— Ты меня, Лизавета, на подлости не подвигай.

Инспекторша покраснела и сказала:

— Извините, тетя Поля.

А весной, в разгар экзаменов, она снова приехала, попила чай у Алексея Федоровича и, уже поднявшись в дорогу, сказала вдруг ему и завучу:

— Вам бы, товарищи, надо было оформить свои отношения.

И быстро ушла. А Нина Николаевна заплакала и говорит:

— Она права, Леша.

Директор ходил по кухне, скрипя половицей около плиты, а потом стукнул кулаком по стене и сказал:

— Личная жизнь советского человека неприкосновенна!

И Поля видела, что он уже не жилец в Грибкове.

Действительно, осенью он уехал. Прибежала как-то вечером Нина Николаевна, глаза у нее были красные, затекшие, походила по двум пустым комнатам, заглянула под кровать, в тумбочку, посидела с Полей в кухне. Обсудили, что трудно в этом году с сеном для Соньки.

— Он мне такие слова говорил!.. — сказала вдруг Нина Николаевна и, положив свою маленькую голову на стол, заплакала.

— А мне задолжавши восемь рублей, — сказала Поля, не потому, что ей было так уж жалко этих денег, а чтобы разделить женскую долю пополам.

— Я тебе деньги отдам, — пообещала Нина Николаевна. — Ты только сходи к Романенко, попроси у него сена для меня…

Дня три после отъезда директора Поля жила одна в доме. Она продолжала убирать пустую квартиру, мыла полы и даже ключ, уходя, по-прежнему прятала под балясину на крыльце.

Ломова она с первых же дней стала жалеть. Ел он не как полагается мужику, а протянет руку к сковороде, не глядя, что берет, и долго потом жует с оттопыренной щекой. И еще у него была привычка разговаривать во сне. Ночью голос у него был громкий, быстрый и сердитый, только иногда жалобно вдруг скажет: «Мама…»

Никаких новых порядков он не заводил, как бывало с новыми директорами, попросил лишь Полю снять со стены школьного коридора старый плакат «Все на выборы!» и сказал, чтобы она после уроков не запирала в шкаф чернильницы-невыливайки.

2

Ломову было трудно.

Потом, спустя много времени, когда он вспоминал первые месяцы своего директорства, ему уже представлялось, что все шло разумно и последовательно, по заранее обдуманному плану. На самом же деле он не знал, с чего начинать.

В ушах его еще стоял знакомый и привычный гул института — аудиторий, длинных коридоров, шумного общежития на улице Желябова. Беспечная студенческая жизнь, с авралами зачетов и экзаменов, была рядом и одновременно ушла далеко-далеко, а главное — навсегда. Огромный, с высокой спинкой клеенчатый диван в комсомольском бюро, диван, на котором обсуждались мировые проблемы и личные судьбы, нынче, издалека, казался игрушечным.

Пять лет подряд он жил тем, что жизнь его еще не началась. Впереди светилось много неизведанных радостей, из которых самой желанной была самостоятельность.

Когда на комиссии по распределению Сереже Ломову вручили направление в Грибковскую среднюю школу, он взял бумажку в руки и, ничего не произнеся, поднялся со стула. Представитель Министерства просвещения, одутловатая женщина с усами в углах рта, раздраженно спросила:

— Вы не удовлетворены своим назначением?

Сережа удивленно посмотрел на нее.

— Конечно, у вас где-нибудь есть дядя, тетя, невеста, мама? И вероятно, вы хотели бы поехать к ним?

— К сожалению, у меня нет родственников, — ответил он.

Усатая женщина торжествующе посмотрела на студентку, которая стояла у окна и сморкалась в носовой платок.

— Берите пример, Антонина Докукина, с товарища Ломова. Он едет туда, куда его посылает родина.

Сереже стало неловко оттого, что она так сказала. Он всегда испытывал чувство стыда и неловкости, от которого становилось жарко спине, когда при нем говорили попусту высокие слова. Он хотел было объяснить, что у Тоси живет в районе старуха мать и, вероятно, имеет смысл направить Докукину в этот район, где тоже есть средняя школа, но к столу комиссии уже подошел следующий студент, и Сережа вышел из комнаты.

Собрался в дорогу он быстро. Был вечер прощания, произносили речи в актовом зале, потом топили в Мойке старые, отслужившие срок конспекты; белой ночью долго были видны на воде распластанные тетради, они уплыли под мост, появились дальше, и над ними с противным криком покружилась чайка.

Напился в общежитии Митька Синицын с филфака; размахивая длинными руками, он лез ко всем целоваться, потом вырвался на улицу и побежал к Медному всаднику. Всходило солнце над Васильевским островом. Город был чистый, пустой. Стали вдруг видны дома снизу доверху. Как всегда в хорошее рассветное утро, казалось нелепым, что люди в такой час спят.

На этой, бывшей Сенатской, площади и потом у Зимнего Сережа с необыкновенной ясностью понял, что он еще ничего в жизни не совершил. Здесь стояло каре декабристов, Каховский выстрелил в Милорадовича, картечь Николая… Все, что Сережа учил и знал об этом, сейчас расставлялось на пустых площадях…

Страстное нетерпение охватило его этой ночью. И нежность к городу, к друзьям, к незнакомым людям, спящим в своих постелях и не ведающим, что он, Сергей Ломов, получил сегодня диплом учителя, нежность к зданию пединститута, которое столько раз бывало постылым, и какая-то оглушительная праздничная неизвестность впереди, где он сам себе хозяин.

Перед отъездом он купил карту. Грибкова на ней не оказалось. Являться следовало в Курское облоно.

В Курск Ломов приехал под вечер. Старенький трамвай с грохотом качало на рельсах. Сперва по краям широкой улицы, похожей на пыльный большак, шли редкие деревянные одноэтажные дома, потом вагон пропрыгал по длинному узкому мосту и пополз в гору. Началась, очевидно, главная улица. Большие новые здания стояли вперемежку со старыми, вросшими по грудь вземлю каменными особняками.

Покуда он получил койку в гостинице — маленьком домике, отодвинутом в глубь двора, — быстро, по-южному, стемнело. Ломов посидел на стуле посреди большой комнаты общежития; на одной из постелей спал одетый человек, прикрыв лицо кепкой; остальные кровати пустовали.

Спать Ломову не хотелось. Он вышел на улицу.

Было приятно бродить по незнакомому городу. Глядя на прохожих, хотелось узнать, как они прожили свою жизнь и чем живут сейчас; куда торопится вот этот парень в голубой футболке и о чем он думает; кто такая вон та девушка, что стоит с портфелем на трамвайной площадке. Трамвай дернулся, побежал, девушка исчезла, и он никогда в жизни не увидит ее и ничего о ней не узнает. И никому из этих людей нет дела до того, что бродит сейчас по улице Сергей Ломов, прибывший из Ленинграда, двадцати трех лет, учитель русского языка и литературы…

Сейчас, в порыве юного дружелюбия, ему казалось, что есть что-то очень несовершенное в отношениях между людьми. Можно спросить у незнакомого человека: «Который час?» или «Как пройти на Пушкинскую?», но нельзя сказать ему: «Здравствуй. Давай поговорим…» Только дети умеют делать это.

Утром, освещенный солнцем, город уже не представлялся таким загадочным. Все было просто. Магазины, аптека, почтамт, кино, Государственный банк в удивительно маленьком здании. Люди торопились по своим привычным делам, а Сережа Ломов шел в облоно.

Не искушенный еще посещениями начальства, он думал тотчас же попасть к заведующему. Кабинет был заперт. Ломов заглянул в комнату, на дверях которой висела табличка: «Сектор школ». Здесь стояло штук шесть письменных столов, сдвинутых по два, тыльной стороной друг к другу, так что инспектор, сидящий за одним столом, подымая голову и задумываясь, видел перед собой, как в зеркале, другого задумавшегося инспектора. В центре комнаты, на полу, в огромной кадке рос до потолка фикус.

Когда Ломов отрекомендовался молоденькой полной женщине, сидящей за ближайшим столом — это была Лиза Угарова, — она приветливо улыбнулась, потом сделала неумело строгое лицо и показала глазами на дальний стол за фикусом.

— Вам надо к Валерьяну Семеновичу.

Заведующий сектором школ, седой, стриженный ежиком мужчина, в украинской рубахе на выпуск, в белых брюках и белых парусиновых туфлях, расставлял какие-то цифры в большом листе, разлинованном в клеточку.

Проглядев первый же из поданных Ломовым документов, Валерьян Семенович внимательно посмотрел на Ломова и спросил:

— Приехали?

Сергей кивнул.

Валерьян Семенович долистал документы до конца, вынул из кармана брюк маленькую гребенку в чехле, причесал свой ежик и посмотрел гребенку на свет, потом, дунув на нее, сказал:

— У нас имеется относительно вас одна идея. Как бы вы посмотрели на то, чтобы занять должность директора школы?

— Но я ничего не умею.

— Поможем, — сказал Валерьян Семенович. — Человек вы молодой, энергичный…

Валерьян Семенович тут же снял телефонную трубку, назвал какой-то номер и внушительным голосом доложил:

— С Грибковской школой в порядке, Андрей Михайлович! Я тут подыскал одного человечка, с учетом деловых и политических качеств… Хорошо. Непременно… Заканчиваю, Андрей Михайлович. Все матерьялы собраны, осталось только оформить конкретные предложения…

Повесив трубку, Валерьян Семенович взглянул на свои карманные часы, лежащие на столе, и сказал:

— Сегодня Андрей Михайлович делает доклад на сессии исполкома. Думаю, что лучше всего, если вопросы будут возникать у вас в рабочем порядке. Мой совет: постарайтесь возглавить коллектив педагогов и учащихся. В Грибковской школе очень дельный завуч — Нина Николаевна Шебунина. Консультируйтесь с ней… — Он потер лоб, вспоминая, чем бы еще напутствовать нового молодого директора. — Да, вот еще: пожалуйста, не задерживайте сведения!

Затем Валерьян Семенович встал, аккуратный, чистенький, весь в белом, от него пахло мятным зубным порошком, пожал руку Сергею и произнес:

— Поздравляю вас, товарищ Ломов! Как устроились?

Все это свершилось настолько быстро, что Ломов не успел опомниться и осмыслить события. И когда завсектором школ движением своей пухлой ручки передал его инспектору — той самой молоденькой полной женщине, что сидела за фикусом, — и она тихим голосом стала объяснять ему, как проехать сперва в Поныри, в роно, а оттуда в Грибково, Ломов записывал, кивал головой, даже задавал вопросы, но его не оставляло ощущение, что происходит это нынче не с ним, а с кем-то другим и он, Сергей, обязан вмешаться, объяснить, что все это чушь, какой же из него директор…

В поезде, по дороге в Поныри, страх отпустил его.

Привыкать надо было ко всему. После неуютной комнаты студенческого общежития, где возле окна стояла узкая койка Ломова, у него вдруг оказалась своя квартира — две комнаты и кухня, — свой кабинет в школе, да и все несуразное здание школы принадлежало теперь ему, он отвечал за него.

Над столом в его кабинете висел телефон. Звонили из роно, из рика, из райкома. Первые дни он внутренне вздрагивал, когда просили к телефону директора школы. Казалось, что сейчас кто-нибудь задаст ему вопрос, к которому он неряшливо подготовился, и он позорно срежется.

На тысячу километров в окружности здесь не было ни одного человека, который называл бы его привычным именем — Сергей, Серега, Сережка. Всю его длинную двадцатитрехлетнюю жизнь его учили, и даже распорядок этой жизни был определен не им. Ему читали лекции, он сдавал зачеты и экзамены, заседал в курсовом комитете, получал стипендию, дежурил в комнатной студенческой коммуне, дружил, спорил, ссорился с товарищами и вечно торопил время, дожидаясь того часа, когда выплывет из узкого институтского залива на простор житейского моря.

Докучливость опеки надоедала ему. Когда кто-нибудь из старых профессоров грустным голосом говорил им, что завидует привольной студенческой жизни, Сережа думал: «Это он нас воспитывает».

Бывало, что на бюро вызывали нерадивых ребят. Ломов толково и горячо выступал, корил студентов, произнося с полной искренностью все полагающиеся слова о том, каким должен быть настоящий воспитатель-педагог, и постепенно привык к тому, что сам-то он отлично знает, как жить, как думать и как работать.

Он хорошо учился, любил свою профессию учителя-словесника, и если бы нынче в Грибкове встречались ему только те случаи, которые он изучал и к которым был готов, то Ломов непременно выходил бы победителем из любого затруднительного положения.

Проще всего оказалось именно то, чего он больше всего опасался на последнем курсе. Проще всего было на уроке. Он быстро научился овладевать вниманием класса, ему нравилось слышать свой убедительный голос со стороны, нравилось выслушивать ответы учеников и чувствовать при этом, что именно он выучил их разумно и складно отвечать на вопросы.

Гораздо сложнее оказались взаимоотношения с людьми — то, к чему он был совсем не готов. Эти люди появлялись в его нынешней жизни не постепенно, а сразу все. О них надо было судить, с ними надо было жить и работать. А он все еще не отвык от той юной, легкой, студенческой манеры, когда судят быстро, но неточно: «Хороший парень!», «Противная девка!», «Славные ребята!»

Все, что он узнал в институте, заколебалось вдруг и повисло.

Часто среди дня мелькали в голове заученные в институте фразы: «Организация учебного процесса», «Методика воспитания», «Культура умственного труда»; он видел даже перед своими глазами страницы учебника, где все это подробно объяснялось и рассматривалось, но стоило прийти в школу, как оказывалось, что решать надо тысячу дел тотчас же, и не было времени сообразить, что к какой главе относится.

Его кабинет — фанерный ящик с окном — был отгорожен в учительской. Через фанеру слышно было, как на переменах учителя смеялись, разговаривали, играли в шахматы. Когда в учительской становилось особенно оживленно, ему хотелось выбежать из своего ящика и весело крикнуть:

— Ребята, а вот и я!..

Этого делать нельзя было, и он уставал от собственной солидности.

Первые дни учителя ждали, что новый директор быстро проявит свой никому не известный характер, и станет ясно, с кем они имеют дело. Но никаких приказов или распоряжений не было. Нина Николаевна вывешивала расписание уроков, к ней обращались в случае необходимости. Бывало даже, что заходили к нему в кабинет, когда там сидела Нина Николаевна, и, поздоровавшись с директором, разговаривали по делу с завучем. Ломов, смущенно краснея, переводил глаза с одного собеседника на другого.

Нина Николаевна щадила при этом самолюбие директора. Она часто произносила в его присутствии:

— Сергей Петрович считает… Сергей Петрович настаивает…

И Ломов иногда и сам узнавал, что он считает и на чем настаивает.

3

Неприятности с завучем начались неожиданно.

Жизнь сельских учителей на виду. Грибковская школа стояла на холме. У подножия холма проходил разбитый большак, а за ним простирались колхозные поля.

Ранним утром со всех сторон света ползли к холму маленькие фигурки учеников. Кто топал из самого Грибкова — село расположилось вдоль большака, — а кто — из окрестных деревень, за пять, за семь километров. Были ребята и более дальние. Колхозники побогаче снимали для своих детей углы в грибковских избах. Малосемейные бабы пускали в избу по нескольку учеников и подкармливали их. Попутный эмтээсовский шофер забросит из дому куль картошки, капусты, огурцов, а паренек или девочка в воскресенье сбегает за двадцать километров к родным и принесет в тряпице драгоценного сала. Хозяйка наварит чугун картофеля в мундире, оставит в русской печи — вот три дня и сыты. С хлебом в Грибкове было туго: возили его из Понырей.

Вокруг школьного здания, тут же по склонам холма, разбросаны были домики учителей. Те, кто работал давно, жили отдельным домом, а приехавшие недавно занимали по комнате на двоих.

Из окон своей квартиры Ломов часто видел, как возится около двух ульев рыжий физик Лаптев. Над его головой летали разноцветные пчелы: он их красил для каких-то опытов. Иногда из кустов раздавались голоса ребят:

— Геннадий Семеныч! Синяя совсем дура!..

— Геннадий Семеныч! Красная нашла блюдце!..

У домика учительницы начальных классов, Антонины Ивановны, стояла перед окнами аллея акаций и тополей. Здесь были и вовсе молодые деревья-прутики, и потрескавшиеся старики тополя. Антонина Ивановна уже давно завела такой порядок, что каждую осень малыши-новички сажали на холме деревца-одногодки. Нынче были в этой аллее тополя-десятиклассники, были студенты, были и покойники — солдаты, погибшие на войне.

Ранним утром, когда занимался рассвет, появлялась в дверях своего ладного дома простоволосая Нина Николаевна. В рваном ватнике и высоких кирзовых сапогах, она шла кормить свиней и доить Соньку. Корова мычала, заслышав шаги хозяйки, а свиньи сотрясали рылами низкую дверь хлева.

Распахивалось опрятное окошко в комнате Татьяны Ивановны Гулиной; на подоконник вспрыгивал голубой кот.

С утра Ломов ходил на уроки учителей. Он садился на последнюю парту, как во время студенческой практики, но только тогда инспектировали его, а теперь он сам был начальством.

Школьные предметы еще были свежи в его памяти, он с интересом слушал их, и иногда, к концу урока, с ужасом замечал, что промахи учителей прошли мимо него.

Случалось и так, что урок озадачивал его. Побывав у Антонины Ивановны, он вышел из класса ошалевший: за партами в одной комнате сидели одновременно школьники первых четырех классов. Этого Ломов в институте не проходил. Оказалось, что детей нужного возраста в селах было мало, по пять-шесть человек на класс, и поэтому их пришлось объединить. Какие уж он мог сделать методические указания старой учительнице, которая умело справлялась с таким разноголосым оркестром!

Завуч просила его при посещении занятий обратить особое внимание на классы Татьяны Ивановны Гулиной.

— Низкая успеваемость и дурное влияние на школьниц, — сказала Нина Николаевна.

Ломов удивленно посмотрел на нее.

— Кокетство, — коротко пояснила завуч. — В облоно уже об этом известно… Взаимоотношения с учениками фамильярные. Поведение на педсоветах заносчивое и грубое. Очень трудный характер; впрочем, вы убедитесь сами, я не люблю заранее влиять на чужое мнение.

— Так ведь вы уже влияете, — простодушно улыбнулся Ломов.

На другой день он сказал Гулиной:

— Если позволите, я хотел бы сегодня посидеть на вашем уроке.

— Директор не обязан спрашивать разрешения.

Она своенравно дернула плечом.

— А мне было б неприятно, если бы кто-нибудь, не предупредив меня, ввалился на мой урок.

— Пустая формула вежливости, — резко сказала Гулина. — Вам, вероятно, уже докладывали, что я груба?

Она стояла против Ломова в опустевшей учительской, вздернув курносое, миловидное лицо, вспыхнувшее сейчас, словно ее оскорбили. И оттого что она была так же молода, как и он, и, вероятно, так же неопытна, ему захотелось сказать ей что-нибудь очень дружеское, отчего им обоим станет тотчас же свободнее и легче.

«Да что с тобой, честное слово?» — хотел было спросить ее Ломов, но, вспомнив, что он директор, а она учительница в его школе, взял себя в руки.

Как назло, именно в эту минуту вошла Нина Николаевна. Она быстро пальнула в них своими зрачками-гвоздиками и сухо доложила:

— Сергей Петрович, звонили из сектора школ. Требуют сведения об успеваемости…

— Да я же только начал работать, и уже требуют! — засмеялся Ломов.

— Не вижу в этом ничего странного, а тем более смешного, — заметила Нина Николаевна. — Успеваемость учащихся — это лицо педагогического коллектива. Не правда ли, Татьяна Ивановна?

Гулина буркнул-а что-то невнятное и, взяв классный журнал, быстро вышла в коридор.

Ломов пришел к ней на урок.

Первое, что бросалось в глаза при взгляде на десятый «А», это подчеркнутая опрятность девочек. На секунду даже показалось, что в классе пахнет духами. И пока Ломов соображал, плохо это или хорошо, Татьяна Ивановна вызвала к доске Романенко.

С последней парты встал дюжий парень — он словно подымался на ноги в несколько приемов — и пошел, загребая ногами, обутыми в новые блестящие калоши.

Когда парень провернулся к классу, Ломов увидел большое широкоскулое лицо, пухлые румяные щеки, толстые губы и маленький круглый подбородок, заросший, как травкой, редкой светлой бородой. Лицо парня излучало добродушие и такую искреннюю, нескрываемую лень, что хотелось потянуться и всласть зевнуть, глядя на него.

— Выучил? — коротко спросила учительница.

— Так вы же знаете, Татьяна Ивановна… — ответил Романенко, переступая хрустящими калошами.

— Что — знаю?

— Мне никак не выучить…

— А ты пробовал?

— Не, — сказал Романенко.

По его открытому лицу было видно, что ему и врать-то лень.

Татьяна Ивановна нервно прошлась по классу. Когда она проходила мимо Романенко, он с насмешливой вежливостью посторонился.

— Я совершенно не могу представить себе твоей психологии. Для чего же ты ходишь в школу?

— Батька велит…

— Ну а ты объяснял ему, что не хочешь учиться?

— Сколько раз…

— А он что?

— Дерется.

Ломов предполагал, что в классе засмеются. Но этого не случилось. Видно было, что парень надоел всем до смерти.

— Садись, — сказала Татьяна Ивановна. Вздохнув, Романенко пошел на место. Он плюхнулся на парту, как человек, рубивший дрова три часа кряду и наконец получивший возможность передохнуть.

Несмотря на то что Татьяна Ивановна вызвала его явно преднамеренно — это Ломов понимал, — она долго еще не могла прийти в себя, и в классе царила та тягостная атмосфера, когда ученики ощущают раздраженность учителя, знают, что они не виноваты, и чувствуют себя виноватыми.

Опытный, умелый преподаватель вызвал бы для контраста лучшего ученика и обрел бы душевный покой в толковых, разумных ответах. Но Гулина, словно боясь, что ее могут заподозрить в желании выхвалиться, продолжала вызывать кого попало. Ей уже было ясно, что она делает нехорошо, видела даже удивленное и огорченное лицо старосты, Нади Калитиной, но не могла остановиться.

Она презирала сейчас этого маленького, щуплого директора, который сидит на последней парте и даже ничего не записывает, а потом выбежит из класса и донесет завучу, и завуч, монотонно, в нос, станет рассказывать, какая она, Гулина, отвратительная учительница, и директор будет сокрушенно поддакивать.

Она так ясно представляла себе все это, что после звонка не пошла в учительскую.

Вечером к Ломову приехал Корней Иванович Романенко. Сидя в комнате, Ломов сперва услышал ржание жеребца; затем тихий голос Поли в палисаднике и топанье ног на крыльце. Хлопнула входная дверь, кто-то громко, весело спросил:

— Хозяин принимает?

На пороге вырос, подпирая притолоку, в задубеневшем брезентовом плаще, в резиновых сапогах и военной, фуражке, плотный мужчина с крупным мясистым лицом.

— Ну и зловредная баба! — сказал он, указывая на Полю, которая вошла вслед за ним в кухню. — А все почему?.. Директора сменяются, а она остается. Романенко, Корней Иванович… Может, слышали?

Он произнес это подряд, одним и тем же тоном, протягивая Ломову руку и улыбаясь.

— Садитесь, пожалуйста, — попросил Ломов.

— Может, неудобно, что я к вам на дом? Да у нас тут на селе служба — по законам природы: от росы до росы…

Романенко сел на узкий деревянный диван, с трудом разместив около себя длинные ноги.

— Я так полагаю, вам лет двадцать пять? — спросил он.

— Примерно, — ответил Ломов.

— В двадцать пять лет я лично ходил в лаптях. Между прочим, должен заметить, из хорошего липового лыка неплохая обувка для деревенского обихода. Куда лучше наших резиновых тапочек. Только что слава у этих лаптей худая. Верно?

— Мне трудно судить, — сказал Ломов. — Я их никогда не видал.

— Нынешняя молодежь признает нолуботиночки. Моего обалдуя в лапти не обрядишь… Теперь второй вопрос: вам Алексей Федорович дела сдавал?

— Нет, — сказал Ломов. — Я поздно приехал.

— Крепкий был директор! Если б не попивал, в большие люди вышел бы. Да вам, наверное, Поля об нем рассказывала…

В кухне грохнула сковорода.

— В общих чертах, — сказал Ломов. — А подробностями я не интересовался.

— Ну и правильно! А то есть у нас такая паскудная привычка — уйдет человек, а ему вослед наворотят черт-те что!.. Я так полагаю: святые люди встречаются только на общих собраниях. Верно?

— Да и там редко, — засмеялся Ломов.

— Вы моего хлопца знаете? — спросил Романенко.

— Сегодня познакомился.

Романенко подождал, выскажет ли директор свое впечатление от этого знакомства, но Ломов молча смотрел на него. Гость нетерпеливо покашлял и с видом человека, решившего говорить все начистоту, сказал:

— Ясно. Теперь такой вопрос. В семнадцать лет — погибать хлопцу?.. Наше время сурьезное — без образования никак нельзя.

Директор все ещё молчал, и Романенко начал раздражаться. «Хуже нет, пришлют такого молокососа! — быстро и деловито думал он. — Чего ему надобно? Цацку заводную, что ли!»

— Один сын, — вслух сказал Романенко. — В мои года другого заводить поздно. Врать не буду, он свою пользу понимает из-под ремня. Надаешь по заднице — войдет в голову. А душа у него хорошая. Если говорить по совести, то я душу на образование никак не променяю. Верно?

— А почему бы вам не забрать его из школы? — спросил Ломов.

— То есть как это забрать? — нахмурился Романенко.

— Учиться он не хочет, двоек у него много, аттестата ему, вероятно, не осилить. Зачем же зря мучить парня? Пошел бы работать…

— Ясно, — сказал Романенко. — Это мы тоже в газетах читали. Труд пастуха почетен. Однако вы, товарищ директор; в пастухи не подались?

— Нет, — улыбнулся Ломов. — Лично меня эта профессия не привлекала.

Романенко громко расхохотался и крикнул;

— Поля! Дай попить!

Поля принесла воды, он выпил стакан залпом.

— Смотри пожалуйста! Раньше из ковша хлебали, а нынче завела посуду… — Он ткнул Полю в бок и подмигнул: — Ну, когда пойдешь ко мне работать?

— После дождичка, — сказала Поля.

— Зловредная баба! Замуж бы тебя спихнуть… Я в одной медицинской книжке читал: у старых дев происходит порча желчного пузыря. И от этого дела они становятся языкатые. Верно?

— Боишься? — спросила Поля. — Не бойся, ничего не рассказала.

Она вырвала у него из рук стакан и вышла вон. Романенко встал, смешно покрутил головой, лицо у него было добродушное.

— Вот и познакомились. Если что надо для школы, чем можно — помогу. Учтите — я в родительском комитете… Нина Николаевна говорила, что у вас есть мечта организовать питание для детишек.

— Безобразие! — сказал Ломов. — Ребята проводят в школе по полдня и не могут выпить стакана чаю. В младших классах доходит до головокружения. Неужели трудно привезти хлеба, пирожков…

— Да господи! — сказал Романенко. — Об чем речь?.. Дворцы строим, а тут — пирожок!..

Он пожал руку директора, задержал ее на мгновение в своей и, пригнувшись в дверях, вышел. Из кухни донесся его смех, хлопнула дверь, заржал жеребец у крыльца, но стуки копыт не раздалось.

Через полчаса к Ломову прибежала Нина Николаевна. С тех пор как он поселился здесь, она не бывала в этом доме. Сейчас она вошла, сохраняя на лице то сухое, официальное выражение, которое носила в учительской.

— Я предполагала, — сказала Нина Николаевна, остановившись посреди комнаты, — что решения директора должны быть согласованы со мной, Если учитывать, конечно, что я продолжаю быть заведующей учебной частью.

Он растерянно посмотрел на нее, поднялся с дивана и застегнул воротник рубахи.

— А разве я…

— Вы собираетесь исключить из школы ученика десятого класса, абсолютно не представляя себе всех пагубных последствий этого поступка. Мы учили мальчика девять лет. Коллектив несет полную ответственность за его воспитание…

Сквозь раскрытую дверь она увидела тумбочку во второй комнате, полотенце на гвоздике и изголовье никелированной кровати. Все это было расположено в том же знакомом порядке, что и при Алексее Федоровиче.

У нее зашумело в ушах и тупо застучало сердце. И чтобы перекричать этот стук, она не стала слушать, что говорит Ломов. Ненавидя его за то, что он живет в этом доме, Нина Николаевна сказала:

— Вам не дорога честь школы! Вы не знаете ее традиций…

Вероятно, у нее дрожали губы, потому что лицо Ломова стало участливым.

— Да я ничего не собирался делать без вашего ведома, — сказал он совершенно искренне. — Я только убежден, что честь школы и ее традиции не украшаются Петей Романенко.

— Время покажет, кто украшает школу и кто ее уродует!

Произнеся громким голосом еще несколько колкостей и обретя в этом спокойствие, она ушла.

«Сам виноват, — с тоской думал Ломов. — Не умеешь себя поставить, вот на тебя и орут…»

Увидели бы институтские ребята, друзья по комитету, как Сережка Ломов, которого все они считали принципиальным и дельным парнем, позорно теряется в присутствии своего завуча. Наверное, они сказали бы что-нибудь вроде того, что новое всегда борется со старым, что именно в этом и заключается диалектика нашей жизни, а Митька Синицын с филфака, размахивая длинными руками и наполняя комнату гудящим голосом, произнес бы речь о том, как должен вести себя типичный герой нашего времени.

Лежа в постели, в темноте, Ломов стал придумывать речь против себя, вроде бы ее произносил Митька Синицын. Там было и угрожающее раздвоение личности, и боязнь трудностей, и потеря принципиальности… «Дурак ты, Митька!» — рассердился вдруг Ломов и вскоре заснул.

4

Оказывается, нисколько не легче, когда знаешь, как называются твои собственные недостатки.

Пошли дожди. С мутного неба лилось не переставая. Задувал ветер, холодный и сырой. Как Поля ни старалась, а к концу дня полы в школе были изгвазданы грязными сапогами. Мокрые курточки и пальтишки ребят висели в классах на вешалке, они просыхали за время уроков, и от этого в классе стоял кисловатый запах вымоченной шерсти.

Покуда Ломов находился в школе, время шло быстро. Он давал свои уроки, подписывал ведомости, банковские чеки, прикладывал к разным бумагам печать, которую носил в кармане в круглой металлической коробочке, отправлял отчетную документацию в Курск, в Поныри, звонил по телефону, — словом, занимался всем тем, чем положено заниматься директору школы.

И что бы Ломов ни делал, он слышал нудное шипение дождя на улице, словно там бесконечно жарили что-то на сковороде.

Учителя уже привыкли к новому директору и не замечали его. Он отлично видел это, даже походка и голос его стали какими-то иными, вроде бы он и сам старался быть незаметным.

Часам к пяти школа пустела. Нырнув с крыльца в мокрые и грязные сумерки, Ломов прибегал домой.

Поля ставила на стол кастрюлю с чаем, сковороду жареной картошки, липкие конфеты в блюдце. Он ел молча, нехотя, задумываясь.

— В Ленинграде, наверно, кушали разносолы, — говорила Поля.

Она зажигала керосиновую лампу и вешала ее над столом. Сперва в кухне делалось светло, но затем глаза, привыкнув к свету, утомлялись от его малой силы.

В окружающей глухой тишине шум дождя становился слышнее. Ветер посвистывал в сенях и ухал железом по крыше; подрагивали оконные рамы, сквозь стекла не было видно ни огонька, ни звездочки на небе.

Поев, Ломов тут же за столом читал газеты. Огромная жизнь обрушивалась на него: перекрывали Волгу, дрейфовали на льдине, побеждали на всемирных фестивалях.

Он сидел в этой кухне, на краю земли. С тоской он выискивал в газетных листах сообщения и корреспонденции о Ленинграде. Как бы ни были они скучны, даже одни названия знакомых улиц тешили его, а потом опять приводили в уныние.

Не получалось у него с работой. Все было не так, как он предполагал.

И золотушная керосиновая лампа, и на избах соломенные крыши — на них лежали старые колеса, куски рваного железа, чтобы ветер не разметал солому, — и этот бесконечный унылый дождь, и отсутствие учебников, и то, что для дальних ребят нет интерната, и Нина Николаевна, и тысяча других неприятных неожиданностей — все это не вязалось с тем, что он видел в кино, проходил в институте, читал в романах.

Он перелистывал толстую книгу — «Справочник директора школы», где на пятистах страницах были напечатаны приказы министра просвещения и, как сказано на титульном листе, «другие руководящие материалы». Из этих руководящих материалов Ломов узнал, что буквы в тетрадях должны писаться под углом шестьдесят пять — семьдесят градусов, расстояние от классной доски до первой парты должно быть двести — двести семьдесят пять сантиметров, а в школьных буфетах следует осуществлять контроль за качеством имеющихся продуктов.

Ломов ходил по комнате, садился за стол, читал, думал, а вечер все длился и длился, и дождь все шлепал и шлепал за окном.

Он научил Полю играть в шашки; она сидела против него со слипающимися глазами, зевая во весь рот, и проигрывала одну партию за другой.

— Вы бы хоть думали! — сердился Ломов. — Я же три шашки беру сразу…

В один из таких вечеров Ломову стало вдруг страшно. Он вскочил со стула, накинул сырое пальто, висящее на веревке над плитой, и выбежал на улицу. Тьма стояла непроглядная. Скользя ногами по грязи и придерживаясь рукой за холодные и мокрые стены своего дома, Ломов обошел его и посмотрел в том направлении, где стояли дома учителей.

Часто, как пулемет, затявкала собачонка из-под крыльца Нины Николаевны. Света в ее окнах не было. Подальше, справа, светилось окошко Татьяны Ивановны. Проваливаясь в лужи, он добрел до ее дома, нащупал рукой дверь и постучал. Никто не ответил. Он нажал на щеколду, толкнул дверь. В сенях было темно. Слышно было, как в комнате громко разговаривают. В темноте Ломов с грохотом опрокинул табурет, на котором что-то стояло.

— Кто там? — спросил испуганный голос, и на освещенном пороге показалась Татьяна Ивановна.

— Это я, — сказал Ломов. — Кажется, я тут наделал делов… Извините, пожалуйста…

В комнате за столом пили чай рыжий Лаптев и старушка, его мать. Очевидно, у директора был очень смешной вид, потому что физик рассмеялся.

— Завтра, Таня, приходите обедать к нам: супа вашего уже нету!

Ломов совсем растерялся и забыл ту выдуманную причину — кажется, попросить чернил, — по которой решил зайти в этот дом.

— Вы его не слушайте, — сказала старушка. — Он у меня озорник… Танечка, я налью гостю чаю.

Лицо Татьяны Ивановны было нелюбезное, но у Ломова не хватило силы уйти отсюда. Здесь было светло — лампа, что ли, была больше — и сидели люди, с которыми он мог поговорить.

— А я как раз нынче о вас рассуждал, — сказал физик, когда Ломов сел за стол, — Мама, ты меня не толкай ногой, я ничего лишнего не скажу… Поживете вы у нас, Сергей Петрович, наломаете с божьей помощью дровишек и махнете отсюда… — И, рассердившись, словно это уже случилось, Лаптев добавил: — Только ехали б уж поскорее, голубчик!

— Геннадий, уймись сейчас же! — строго сказала старушка,

Физик посмотрел на мать, улыбнулся и погладил ее по руке.

Ломов не обиделся. Как ни странно, оттого, что Лаптев набросился на него с ходу и сделал это с таким неприкрытым раздражением, Ломов почувствовал вдруг расположение к этому пожилому рыжему физику, который так ласково побаивался своей дряхлой матери.

— Вы убеждены, что я обязательно уеду? — спросил Ломов.

— Мама, ты видишь, он сам!.. — сказал физик.

— И почему наше Грибково такое несчастное! — воскликнула вдруг Татьяна Ивановна.

Рыжий физик поперхнулся чаем и закашлялся. Старушка ударила его маленьким кулачком по спине.

— Потому что черт знает чему и как учат в институте! — сказал он, утирая слезы. — У вас, вероятно, проходили село, увитое гирляндами огней?.. И было б, может, увито, если б проходимцев не присылали! Либо мошенник, либо нюни распускает… О присутствующих не говорят, — резко бросил он Ломову. — Надо полагать, ваши друзья в Ленинграде провожали вас сюда, как героя? Как же, в село поехал! Курская губерния, край непуганых птиц!.. У нас любят вокруг нормального закономерного поступка юноши создавать ореол героизма. Приучили! На меньшее, чем на геройство, у молодого человека и рука не подымется! Мараться, видите ли, неохота. Один — Чапаев, другой — Нахимов, третий — академик Павлов. А не желаете ли, голубчик, быть просто Иваном Ивановичем Ивановым? Ежели Иван Иванович порядочный человек и честный работник, то это немало! Внушили юношеству, что каждый может греметь на всю страну. Он с пеленок и готовит себя к этому грому. А потом головой вниз — кувырк!.. Уезжайте вы отсюда, голубчик. Смотреть на вас в школе тошно, — каким-то жалобным тоном закончил он.

— Мне и самому тошно, — сказал Ломов. — Только я думал, что это со стороны не так заметно.

— Заметно, заметно, — успокоил его Лаптев. — На моей памяти у нас в школе девятый директор, привыкли разбираться.

— И при всех директорах вы громко разговариваете дома за чаем и молчите на педсоветах?

Лаптев дернулся на стуле, словно его толкнули в грудь. Старушка тихо сказала:

— Получил?..

Татьяна Ивановна хмуро посмотрела на Ломова.

— А вам известно, товарищ директор, мнение начальства об учителе Лаптеве? — спросил физик. — Поинтересуйтесь моим личным делом. И ежели что останется неясным, то дополнительный материал соберете у нашего завуча и в Курске у Валерьяна Семеновича Совкова. Вероятно, они расскажут вам, как я не раз порочно выступал на районных и областных конференциях. А мамаша моя ходит в церковь, и я с этим не считаю нужным бороться.

Он наклонился и поцеловал у старушки руку.

Почувствовав, что его присутствие становится тягостным, Ломов встал, поблагодарил за чай и спросил, нет ли у Татьяны Ивановны чернил.

На улице все так же лил дождь.

5

Иногда бывает так, что хочешь отремонтировать в машине какую-нибудь мелочь и вдруг выясняется, что все главные узлы никуда не годятся.

Ломов еще не освоил всего механизма Грибковской школы, он еще бродил в потемках, замечая только то, обо что стукался лбом.

Ему было больно видеть, как плохо устроена жизнь многих ребят, живущих по шесть дней в неделю без семьи. Не избалованный щедрым детством и сам, он в душе удивлялся, как удается этим детям учиться и с каким желанием они это делают.

Иногда по утрам он стоял у порога школы и смотрел на ребят, взбирающихся со всех сторон по гребням холма. Часто попадались на глаза маленькие фигурки младшеклассников, кое-как укутанных в одежду не по росту. В старой отцовской или материнской обуви, порой без чулок, малыши размахивали драными полевыми сумками, парусиновыми портфельчиками, связками книг и весело кричали еще издалека:

— Здравствуйте, Сергей Петрович!

Быть может, странно, но именно в эти минуты, когда Ломова одолевали грустные мысли, он больше всего радовался, что избрал профессию сельского учителя.

А невеселые мысли приходили потому, что нестерпимо хотелось тотчас же одеть этих ребят, хорошенько умыть, накормить их не картошкой, а чем-нибудь полезным и вкусным, сделать их жизнь такой, какую заслуживают дети.

С завучем отношения портились. Даже когда она к нему не обращалась, он чувствовал на себе ее тяжелый язвительный взгляд. Нина Николаевна считала, что молодой директор запустил учебно-методическую работу и чрезмерно увлекается бытовыми и внешкольными вопросами.

На одном из педсоветов в конце первой четверти завуч резко возразила против воскресного похода старшеклассников в лес за грибами.

— Мы выпускаем не путешественников, Сергей Петрович, и не клубных затейников, а грамотных людей. В старших классах двадцать процентов двоек, а они у вас в хоре поют.

— У нас скучно, — сказал Ломов.

— У нас не цирк, а школа, — отрезала завуч. — Получается так, что ученик, желая попасть в какой-нибудь танцкружок, наспех исправляет свою двойку, не вкладывая в это никакого социального смысла. Он старается не потому, что это нужно родине, а затем, что это сулит ему развлечение. И еще я хотела сказать вам, Сергей Петрович, в присутствии всего учительского коллектива: ваше личное участие в школьной самодеятельности безусловно подрывает ваш авторитет. Если директор будет танцевать вприсядку под баян, основы воспитания колеблются…

— А когда учитель торгует на базаре молоком, это не колеблет основы воспитания? — тихо спросил Ломов.

Нина Николаевна подняла на него недоумевающие глаза.

— Постановлением правительства поощряется наличие коров у сельских учителей. Я думаю, это вам известно?..

Чтобы не сказать лишнего, он кивнул головой.

— В наших курских условиях, — продолжала ровным голосом завуч, — средняя корова дает до двенадцати литров молока в сутки. Что ж, по вашему мнению, я должна сдаивать это молоко наземь? Или, может быть, вы считали бы целесообразным, если б я сдавала его в заготовительные организации по низким ценам? Наше государство достаточно богато, чтобы не принимать подачки от сельской интеллигенции.

Как всегда, во всем, что она говорила, была железная логика. Ломов и вправду не знал, куда она должна девать свое проклятое молоко. Он знал только, что частная торговля ему отвратительна. Он знал, что учитель не должен стоять по воскресеньям с ведром на базаре и нацеживать в литровую кружку свой товар, а потом пихать за пазуху замусоленные пятерки и десятки…

Вскоре после этого педсовета Ломова вызвали в облоно. Его не было в кабинете, когда звонили из Курска, и вызов передала ему Нина Николаевна. Хотя она и сказала, что не знает, по какому поводу его требуют в город, но ее блеклые глаза торжествовали.

На другое утро Ломов шел по травянистой обочине большака, выбирая место посуше, когда его нагнал Романенко в своей рессорной бричке.

— Хозяину привет! — крикнул он, сдерживая жеребца. — Куда путь держим?

— На станцию, — ответил Ломов.

— Бедность наша, — сказал Романенко. — У директора школы коня нету! Обзаводиться надо, товарищ Ломов.

Он легко, на ходу, выпрыгнул из брички, швырнул вожжи на сиденье и пошел рядом.

— Пройдемся маненько…

Они шли некоторое время молча.

— Как с интернатом? — спросил Романенко. — Лес достали?

— Пока нет, — хмуро ответил Ломов.

— Фондовый товар, — вздохнул Романенко. — Я так полагаю, городскому человеку в наших условиях трудно. По Ленинграду не скучаете?

— Нет.

— Был я один раз в Ленинграде. В сорок шестом. Культурный город. Каждый камень помнит исторические события. С харчами было в сорок шестом туговато. А нынче, я полагаю, всего завались?

От Романенко душно пахло луком и тем стойким запахом вина, который уже не зависит от того, пил ли человек час назад или неделю назад,

— Теперь такой вопрос, — сказал он, как всегда загадочно перескакивая с одного на другое. — Привезут тут на той неделе в одно место телеграфные столбы. По стандарту они не подойдут. А лес сухой, выдержанный, в аккурат для вашей пристройки…

— Послушайте, — остановился Ломов. — Вы для чего мне все это рассказываете?

Романенко тоже остановился; наклонив голову, он высморкался в грязь.

— Исключительно для пользы дела.

Лицо у него было привычно добродушное и бесхитростное.

— Если вы думаете, — сказал Ломов, — что телеграфные столбы могут повлиять на успеваемость вашего сына…

— Боже спаси! — крикнул Романенко, замазал руками и рассмеялся. — Та разве ж я не понимаю? И думки такой не булo!

— Вот и хорошо. А теперь я хотел бы побыть один. Мне нужно собраться с мыслями.

— Бувайте, — сказал Романенко.

Он всегда переходил на полурусский-полуукраинский жаргон, когда у него что-нибудь не удавалось.

Бричка исчезла за бугром.

В поезде Ломов составил список дел, которые ждали его в Курске.

С ним происходила странная вещь: он сам чувствовал, что, чем больше реальных осложнений возникало на его пути, тем он становился упрямей. Обнаружилось вдруг, что, разозлившись, Ломов гораздо больше владеет собой, своими мыслями, чем в обычном состоянии. Он видел, что, с тех пор как ему удалось определить своих друзей и врагов, жизнь в Грибкове стала осмысленней.

Обежав в Курске до обеденного перерыва все необходимые места и нагрузившись покупками для школы, уставший и голодный, он пришел в облоно. На лестнице ему встретилась толстенькая инспекторша Угарова. Не замечая его, она спускалась по ступенькам, низко наклонив голову, словно рассматривая кончики своих бот.

— Здравствуйте, Елизавета Михайловна! — весело крикнул Ломов.

Она вздрогнула и подняла заплаканное лицо.

Угарова изредка бывала в Грибковской школе, Ломову нравилась ее застенчивость и то, что она не корчила из себя начальство. Краснощекая, с реденькими светлыми косичками, уложенными кренделем, как у школьницы, она любила ребят не как взрослые любят детей — покровительственно и с чувством собственного превосходства, а запросто, словно была их подругой. В глубине души Угарова считала это своим серьезным недостатком. Она была, как девчонка, очень смешлива. Года два после окончания института Угарова работала учительницей, и случалось, что на уроке, когда ребята выкидывали какую-нибудь штуку, она не могла удержаться и смеялась вместе с ними. И еще было у нее одно, ужасное свойство, которое она тщательно скрывала: Лиза Угарова была влюбчива. Об этом никто не догадывался, потому что влюбчивость ее была на редкость безвредной для окружающих.

В инспекторши она угодила случайно, но и эту работу любила и делала ее с умом.

Увидев заплаканное лицо Угаровой, Ломов участливо спросил:

— Что с вами, Елизавета Михайловна? Она попыталась улыбнуться.

— Ничего… Просто так. Поругалась… Мало работаю с вами…

— Со мной?

— Двоек у вас много, вот мне и влетело.

— От Валерьяна? — спросил Ломов.

Угарова кивнула.

— Гораздо легче поймать за руку вора, — со злостью сказал Ломов, — чем ограниченного человека. Они какие-то шарообразные, не за что ухватиться…

— Я сама сколько раз об этом думала, — сказала Угарова, слезы уже выгорели на ее румяных щеках. — У нас знаете какая беда? Мы почему-то считаем, что обыкновенные человеческие слова непригодны для служебной характеристики. Я по себе знаю. Сидишь на совещании, выдвигают какого-нибудь дядьку, совершенно не подходящего для дела. Тут бы выйти и сказать. А я иногда не выхожу, не потому, что боюсь, а потому, что не могу сформулировать привычными словами свой отвод. Привычных слов очень мало, как у дикаря.

Она пошла вниз и, спустившись до следующей площадки, крикнула:

— Держитесь! Сейчас и вам влетит…

В просторной комнате сектора школ столы инспекторов пустовали. Только за кадкой с фикусом сидел Валерьян Семенович. Он был, как всегда, опрятен, в ярко начищенных туфлях; на столе перед ним лежали остро отточенные карандаши.

— Прошу садиться, — сказал он Ломову и подождал, покуда тот сложил свои покупки на пол и сел боком у стола.

— Ну-с, рассказывайте.

— Что именно? — спросил Ломов.

— Мы направили вас, как молодого специалиста, на руководящую работу. Помнится, что перед вашим отъездом я дал вам ряд советов…

— Возглавить коллектив, — подсказал Ломов.

Валерьян Семенович удовлетворенно наклонил седой ежик.

— Консультироваться с завучем, — подсказал Ломов.

Валерьян Семенович снова кивнул.

— Картина, которую мы имеем, — он придвинул к себе и раскрыл одну из папок, — после двух с половиной месяцев вашего руководства, крайне неутешительная. Процент неудовлетворительных оценок учащихся угрожающий. Я уже имел беседу с инспектором Угаровой, которая также несет полную ответственность…

— Угарова тут ни при чем, — сказал Ломов.

— …за положение, сложившееся в вашей школе, — продолжал Валерьян Семенович. — Главным мерилом, которым мы пользуемся при оценке работы учителя, является успеваемость учеников в его классе. И с этих позиций работа Гулиной и Лаптева подлежит серьезнейшему осуждению. Вы же, вместо того чтобы поставить своевременно вопрос на педсовете и дать ему должную оценку, пошли на поводу у отсталой части коллектива…

Валерьян Семенович говорил ровным, накатанным голосом, словно текст был давно заучен им наизусть, и только в некоторых местах ему приходилось вставлять фамилии, как делается это в повестках, где для фамилий оставляются пустые места.

«Да что ж это такое! — думал Ломов. — Почему я должен слушать весь этот вздор?»

И ему припомнился вдруг чеховский рассказ «Спать хочется». От мысли, что он похож сейчас на замученную девчонку, которая может броситься на заведующего сектором школ, ему стало и горько и смешно.

Он стал смотреть, как закрывается и открывается рот Валерьяна Семеновича. Очевидно, Ломов пропустил несколько фраз, потому что услышал внезапно фамилию Романенко.

— …исключение Романенко, имейте в виду, не утвердим. А ваше чрезмерное увлечение внеучебными и бытовыми вопросами может повлечь за собой серьезные последствия, вплоть до строгого выговора на первых порах.

Валерьян Семенович передохнул.

— Я могу ехать? — спросил Ломов, наклоняясь за своими покупками.

— То есть как ехать?

— Мне показалось, что вы закончили.

— Допустим. Но я не слышу вашей реакции, вашего отношения.

Вынув гребенку из чехла, Валерьян Семенович причесался, посмотрел ее на свет, дунул на нее и спрятал в карман.

— Вам нужны проценты для отчета, — неожиданно грубо сказал Ломов. — Судить об учителе по количеству двоек — это вздор. Лаптев отличный преподаватель, он ставит двойки потому, что честен.

— Я попросил бы вас выбирать выражения, — произнес Валерьян Семенович, и Ломов увидел выпученные, оскорбленные и испуганные глаза заведующего.

— Я еще совсем не умею работать. Это очень трудно — быть директором. И выговор я наверняка заслужил. Но только вовсе не за то. Вы меня не научите врать. У нас нет при школе интерната. По-вашему, это просто «бытовой вопрос». Вечерами ребятам некуда деться, нечем заняться, и это у вас называется «внеучебный вопрос». А если есть учителя, которых все это беспокоит, у которых это болит, и они хотят, чтобы детям лучше, разумнее жилось, то вы бросаетесь к ведомости и считаете двойки!.. Романенко надо выгнать из школы! И не только потому, что он бесполезен, а потому, что он вреден. Ложь складывается из тысячи мелочей. Если ребята каждый день видят, что рядом с ними сидит такой ученик, то они не верят ни мне, ни вам. Они понимают, что это не зря. За этим тоже ложь! Они видят, что его батя шляется к завучу, присылает ей сено, вертится вокруг директоров… Ну как вам не совестно? Ведь вы же все это знаете лучше меня! Для того чтобы зло искоренить, надо его назвать. И не только по фамилии, как частный случай, а как явление!

— Интересно мы заговорили, — сказал Валерьян Семенович. — Видимо, товарищ Лаптев успел провести с вами серьезную работу.

Завсектором встал и оперся длинными пальцами о стол.

— К сожалению, я сейчас не располагаю временем полемизировать с вами. Очень жаль, что кадры ленинградского пединститута так легко поддаются чуждым влияниям. Мы постараемся сделать из этого соответствующие выводы.

Он произнес это царственно-глупым голосом. Ломов быстро собрал свои пакеты и вышел не попрощавшись.

6

Вероятно, можно по-разному прийти к тому, что, попав в новое место, начинаешь ощущать его своим домом. Проще всего, если человек удачлив на новом месте, все идет гладко, он быстро привыкает к людям, к своей работе, к окружающей природе. И он начинает любить свою удачу, но ему кажется, что он привязался не к ней, а к новой жизни.

Если так случается, то эта привязанность непрочна и недолговечна.

С Ломовым было иначе. Общепринятое понятие «дома» вообще не играло большой роли в его жизни. Лет с девяти, с войны, он жил сперва в детских домах — родители погибли в блокадном Ленинграде, — а затем в институтском общежитии. Он привык за долгие годы к многолюдности вокруг себя и к простоте студенческих отношений.

Пустота, в которой он оказался поначалу в Грибкове, ошеломила его. Здесь тоже было многолюдно, но как-то безлично: казалось, что никогда не удастся запомнить каждого человека в отдельности. Ломов поздно сообразил, что с этим не надо торопиться, и поэтому много времени у него пропало зря. Торопясь, он даже записывал в свою карманную книжку против фамилий учеников и учителей их внешние приметы: рыжий, толстый, маленький, длинная…

Это ничего не давало, он запутался и бросил.

Увидев вокруг совсем не то, к чему он был готов, Ломов дрогнул. Его испугала собственная беспомощность. Знания, которые он получил, существовали отдельно, а жизнь — отдельно.

Ему казалось, что людям органически свойственно стремиться к хорошему и осуждать плохое. Столкнувшись с Ниной Николаевной, он сперва не понял ее, потом медленно удивился, что она такая, и только затем сообразил, что она — зло. Это зло было трудноуловимым, потому что опиралось на правила, в которых Нина Николаевна была сильнее, чем Ломов.

Когда в школу приезжали представители из района или из области, Нина Николаевна водила их по зданию, удивительно умело рассказывая. Если они интересовались пионерской работой, то завуч приводила их в маленькую комнатку, где на книжном шкафу стоял большой пароход, склеенный из папиросных и спичечных коробков. Школьный лаборант когда-то, давным-давно, склеил на глазах у ребят этот линкор, и с тех пор он являлся символом пионерской работы.

Из шкафа добывались толстые тетради; каждая тетрадь была литературным журналом класса за год. В журнале было по два стишка: одно — к Первому мая, другое — к Седьмому ноября. Передовая статья посвящалась началу нового учебного года, заключительная — подготовке к экзаменам. В середине была заметка о Парижской коммуне и о том, что на уроках стыдно пользоваться шпаргалками. На последней странице был нарисован почтовый ящик.

— Литературные журналы — это наша традиция, — объясняла Нина Николаевна.

Затем она вела гостей в школьные теплицы; они назывались опытными. Здесь росли огурцы, помидоры и капуста. Помещение было маленькое, поэтому представители, наклонив голову, останавливались в дверях. Зимой от печурки было жарко. Топила печурку Поля. Ухаживала за овощами тоже она: завуч боялась, что ребята помнут рассаду.

— Теплицы — это наша традиция, — объясняла Нина Николаевна.

Она показывала на ульи Лаптева, на деревья под окнами учительницы начальных классов, на старый сад, высаженный здесь еще во времена двухклассной деревенской школы. Как вода, которая принимает форму любого сосуда, куда она налита, так и Нина Николаевна, разговаривая с начальством, умела «наливаться» в желаемые формы. Она была на хорошем счету, ибо во всем, что она произносила, ничто не беспокоило слуха.

Выговор не заставил себя ждать. Дней через десять после возвращения Ломова из Курска в школу пришел приказ, напечатанный на папиросной бумаге, где за подписью завоблоно объявлялось, что директору Грибковской средней школы ставится на вид за то, что он «не сумел возглавить коллектив и мобилизовать его на борьбу за повышение успеваемости учащихся».

— Ну, вот и первое боевое крещение, — сказал Лаптев. — Поздравляю вас, Сергей Петрович! Гораздо почетнее получить от Совкова выговор, чем благодарность.

Эта папиросная бумага не произвела на Ломова того впечатления, которого ожидала завуч.

Прочитав приказ, директор спросил у нее:

— Я, к сожалению, не в курсе дела: это полагается вывешивать в учительской?

— Этим полагается руководствоваться, — ответила Нина Николаевна.

Вечером был созван педсовет.

Поля подметала коридор и слышала, как Ломов читал приказ. Она села у дверей учительской, под часами-ходиками, но слушать мешал топот ног во втором этаже: там собрались ребята.

Голоса из учительской доносились урывками. Что-то длинно и быстро говорила Нина Николаевна. Потом раздался хрипловатый голос Лаптева; Поля слышала, как он сказал:

— Наша святая обязанность не осуждать Сергея Петровича, а поддержать его. Циркуляры подобного рода очень часто ведут к тому, что сведения, посылаемые в область, становятся лживыми. Для того чтобы угодить начальству, мы повышаем оценки. И это уже не борьба за успеваемость, а дело совести учителя. Так же как дело нашей совести — условия, в которых находится школа…

По лестнице со второго этажа, осторожно ступая, спустились гурьбой старшеклассники. Они пошептались, мешая Поле слушать, потом на цыпочках подошли к ней, и староста десятого класса, Надя Калитина, шепотом спросила:

— Тетя Поля, Сергею Петровичу попало, да?

— Через вас мучается, — сказала Поля.

— Я говорила! — яростно обернулась Надя Калитина. — Это все Нинка заварила…

Поля замахала на них руками — она знала, что Нинкой старшеклассники называют завуча, — и прогнала их от дверей.

Ломов вышел из школы позднее всех. Он нарочно долго возился у себя в кабинете, чтобы успокоиться после педсовета. Его приглашали пить чай и Гулина, и Лаптев, и тихая учительница начальных классов, но ему хотелось побыть одному.

На улице, когда Ломов сошел с крыльца, из-под акаций двинулись к нему фигуры ребят. Он не различал их лиц в полутьме.

Чей-то знакомый голос сказал:

— Сергей Петрович, можно вас спросить?

И, не дождавшись ответа, тотчас же взволнованно спросил:

— Сергей Петрович, вы не уедете от нас?