"Убийцы Российской Империи. Тайные пружины революции 1917" - читать интересную книгу автора (Оппоков Виталий)Часть вторая ШПИОНСКИЕ СТРАСТИ, ИЛИ ПРОЦЕСС О ЛЕНИНСКИХ МИЛЛИОНАХНе берусь утверждать, что английский нефтяной магнат Детердинг, готовивший в 1925 году новую интервенцию против Советской России по плану «лучшего друга большевиков» немецкого генерала Гофмана (он представлял германскую сторону при подписании в 1918 году Брест-Литовского мирного договора), являлся масоном. Но то, что он по-масонски мечтал «открыть для всех» русские границы, — вполне достоверно. Об этом, как уже сообщалось, Детердинг сам заявил через лондонскую «Морнинг пост» в январе 1926 года. Уж не имел ли он в виду ту обстановку, которая сложилась на наших границах в 1917 году. О ней бывший министр иностранных дел Временного правительства П.Н. Милюков, лидер кадетов, ловко уходивший от масонской темы, рассказал следователю Александрову в октябре того же года следующее: «В момент совершившегося переворота и вступления моего во власть финляндская граница, за полным расстройством ее охраны, была фактически открыта для бесконтрольного проезда, и меры министра иностранных дел, как члена кабинета, могли быть направлены не столько к задержанию отдельных подозрительных и опасных личностей, сколько к восстановлению охраны финляндской границы. Только с момента этого восстановления стало возможно действительно воспрепятствовать въезду в Россию нежелательных лиц».[125] Кто-кто, а немцы подобную возможность для засылки своих агентов не упускали. Есть много свидетельств о действиях германской разведки в русском тылу, наводнившей своими людьми различные ведомства и учреждения, засылавшей агентов под самыми неожиданными личинами, но делавшей это осторожно, скрытно и профессионально. Так что если где и возникал большой шум, тем более поддерживаемый русской и германской стороной, как это было в «шпионском деле большевиков», то здесь имелся явный расчет, устраивавший обе стороны, здесь была провокация, разведывательными задачами и не пахнущая. Для примера приведу один эпизод, связанный с разоблачением настоящего немецкого шпиона и мало известный широкому читателю. Он здесь уместен, поскольку тесно переплетается с трагедией царской семьи.[126] Как правило, разведывательная деятельность усиливается в то время, когда та или иная страна, готовящаяся развязать войну, собирает нужную информацию о предстоящем противнике. Вот и австрийский и германский штабы в годы, предшествовавшие Первой мировой войне, стремились к всестороннему и глубокому «узнаванию» России. Это не прошло не замеченным для русской контрразведки. Ей через своих людей удалось однажды изъять незаметно паспорт у вызвавшего подозрение австрийского гражданина Евгения Олесницкого. Когда навели справки, кто мог скрываться под этим подложным, как установили, документом, то сразу засомневались в полученной информации. По всему выходило, что это глава униатской церкви митрополит Андрей Шептицкий, имевший свою собственную резиденцию во львовском Святоюрском соборе. Но через некоторое время сомнение развеялось, как исчез и «святой шпион», проявивший завидную изобретательность и резвость. Выяснилось, что он не однажды появлялся в России с разведывательным заданием. Впервые это произошло более двадцати лет до его разоблачения. Тогда он, двадцатитрехлетний родовитый шляхтич, неотразимый в женском обществе улан, наследник графского титула и богатых поместий Роман Шептицкий блистал в петербургских аристократических салонах умом и манерами. Никто и не подозревал, что он, под давлением католической церкви и лично папы Льва XIII, вынужденно вступил в орден базилиан под именем Андрия (Андрея), а в Россию прибыл (пока еще под настоящим именем) с двойным заданием: сбора военной информации в интересах готовящейся к войне с Россией Австрии и прощупывания настроений украинских националистов. В 1900 году Шептицкий был объявлен главой униатской церкви. В начале сентября 1914 года, когда русские войска очистили от немцев Галичину, Шептицкий был нашей контрразведкой арестован и вывезен из Львова в Россию. Пребывая под постоянным надзором в различных городах, он себя узником все же не чувствовал. Он проживал в шикарных номерах перворазрядных гостиниц и роскошных особняках, имел личного слугу, личного секретаря и личного духовника, на его содержание в год выделялось 4000 рублей, столько же, сколько и на православного епископа (солдат царской армии, которого Шептицкий призывал уничтожать везде и всюду, получал в год 18 рублей!). Более того, он имел возможность поддерживать не только постоянную связь со своей резидентурой во Львове, но и в Вильнюсе, Киеве, Петрограде. Помогали ему в этом давние крепкие связи в аристократических кругах. Он был близок с князьями Оболенскими. Княгиня Наталья Ушакова являлась его тайным агентом в униатских делах. У Шептицкого в российской столице был даже свой экзарх, управлявший делами униатской церкви на территории России, — Леонид Федоров, снабжавший митрополита информацией и военного характера. Так, в архиве Шептицкого сохранилось одно из агентурных сообщений последнего, в котором есть такие строки: «…дело строительства дредноутов и вообще усиление флота продвигается с черепашьей скоростью; в военном министерстве работа идет оживленнее: создаются новые корпуса, расширяется авиационное дело, но основательных реформ нет и там. В Генеральном штабе ведется борьба между старыми заплесневелыми тактиками и молодыми талантливыми офицерами, причем победа склоняется в сторону первых. Во главе военного министерства стоит абсолютный ноль — генерал Сухомлинов, во главе Академии Генерального штаба — полное ничтожество, способное только для гульбы и танцев, генерал Енгаличев. В интендантстве продолжается система воровства и взяточничества. В Министерстве иностранных дел, как говорится, и конь не валялся. Сам Маклаков[127] — ограниченный бюрократ и тупой черносотенец. В Министерстве финансов лучше: Коковцев[128] оставил после себя хорошее наследство, и денег на первый день хватит. Но бедолага не угодил черносотенцам и Гришке[129] — и его попросили в отставку…» Находясь под арестом и зная, что Ватикан предпринимает усиленные попытки его освобождения, Шептицкий решил «умаслить» Николая II. Он направил русскому царю приветственное письмо, в котором выражал «радость» по поводу «победы русской армии и воссоединения Червонной Руси[130] с Россией», а также в связи с тем, что «трехмиллионное русское население Галичины радостно приветствует русских воинов как своих братьев». Николай II знал истинную цену этой «святой искренности», поскольку прошел всего месяц после того, как глава греко-католиков, прежде чем стать «русским узником», предал анафеме именно тех галичан, которые приветствовали русские войска, видя в них своих освободителей. Вот почему возмущенный таким лицемерием Николай Александрович, хотя и сам страдал подобным недостатком, украсил послание святого отца богопомазаннической убедительной резолюцией: «Аспид!» И все же, думается, не устоял бы наместник бога на российском троне перед домогательствами наместника бога на папском престоле — освободил бы в конце концов митрополита Шептицкого. Но в очередной раз снова-здорово сработала русская контрразведка, сорвав тем самым переговоры Петрограда с Ватиканом. Ей удалось обнаружить в феврале 1915 года в одной из подвальных стен собора Святого Юра, львовской резиденции Шептицкого, секретный архив митрополита, который изобличал его как давнего и яростного врага России и православия, подтверждал многочисленные наезды в Петроград-Петербург со шпионскими заданиями. Здесь даже имелся разработанный им лично план оккупации Украины, ее прогерманского «государственного устройства», проект учреждения «самостоятельной», «наиболее отдаленной от русской православной» украинской церкви. Здесь было пророчество о том, что «московские святые будут вычеркнуты из календаря», и заветное личное пожелание видеть себя главой униатской послушной паствы от Карпат до Тихого океана. После Февральской революции эсерствующий масон Керенский, которому, по всей видимости, было все равно, с кем связаться, лишь бы дать отпор своим злейшим врагам — большевикам, нашел в этом деле надежного союзника именно в Шептицком. С помощью Керенского и других министров Временного правительства, с которыми униатский митрополит имел множество бесед, он добился возвращения своего личного архива, а также права на широкую «просветительскую работу» на территории России в интересах греко-католической церкви, ну и, разумеется, германской разведки. Николаю II же он попытался спустя многие годы отомстить довольно коварным способом, что нашло отражение в одной из редких книг, вышедшей на украинском языке.[131] В 1930 году Шептицкому его персональная разведка докладывает, что в Варшаве скрывается «одна из дочерей Николая II, спасшаяся от расстрела в Екатеринбурге», — Татьяна. Еще через некоторое время через графиню Марию Собанскую и других своих осведомителей он не только узнает, что «великую княжну» опекает верхушка католической польской церкви и даже сам папский нунций в Польше Мармаджи, что содержится она как простая послушница в варшавском монастыре шариток, но и получает ее фотографию, по которой убеждается, что это — авантюристка. И все же «царская дочь» ему была нужна, чтобы с ее помощью, быть может, добиться того, о чем мечтал столько лет: быть духовным наставником миллионов послушных душ от Карпат до Тихого океана, а заодно «насолить посмертно» несговорчивому царю, воспользовавшись его именем. Получения опекунства над «великой княжной» Шептицкий добивался в течение нескольких лет. Он соблазнял ее подарками, склоняя на свою сторону; сумев добиться встречи, улещивал рассказами о старой привязанности к безвинно убиенному последнему российскому монарху. От него ее упрятали по повелению кардинала Каковского в закрытый католический монастырь сакраменток. Но он ее и там разыскал, установил через доверенных лиц связь с Лжетатьяной. Только в 1939 году он добился своего — «великая княжна» оказалась в его львовской резиденции. Но он и виду не подал, что не только подозревает, но и уверен в подлоге. Привечал, оказывал высокое гостеприимство, внимательно, сочувственно кивая головой и сострадая, выслушивал ее печальную историю. Даже не поправил в рассказе явную оговорку: «от расстрела спасли люди из тайной монархической организации „Общество спасения царя и отечества“… в начале апреля 1918 года». Митрополит наверняка знал, что царскую семью якобы расстреляли в ночь на 17 июля, о чем было много публикаций. Разоблачение произошло спустя почти три года, когда во Львове хозяйничали немцы, находя духовную поддержку у Шептицкого. Тогда-то, в начале 1942 года, появившись там вторично и снова встретившись с митрополитом, «дочь» под настойчивыми расспросами «опекуна» рассказала уже правдивую историю. Никакая она и не Татьяна, и не Романова, а Наталья Меньшова-Радищева. Уговорил ее на лжекняжество ксендз Теофил Скальский, мотивировав тем, что «святая ложь» нужна для «борьбы с безбожной Россией». Эту идею горячо поддержал примас (первый по сану епископ) католической церкви кардинал Каковский. Он же тщательно проинструктировал «царскую дочь», предписав ей старательно изучать жизнь великой княжны Татьяны, придворный этикет и обычаи царской семьи. Под контролем кардинала Лжетатьяна писала дневник от имени Татьяны, а также «историю своего спасения» под диктовку того же наставника. Эту историю выучить и знать должны были не только «героиня», но ее мать и сестра, которые, выступая в роли приютившей высокородную сироту семьи, в нужный момент смогли бы подтвердить и личность, и рассказ «великой княжны». Кроме дневника, ей вменялось в обязанность писать воспоминания, для чего Каковский дал ей в помощь книгу «Последние дни Романовых», а нунций Мармаджи — мемуары фрейлины Вырубовой. Кардинал Каковский принудил «Татьяну» поехать в Белград для проверки своих возможностей выдавать себя за царскую дочь. Ведь ей предстояло встретиться с югославским королем. Проверка не удалась. Лжетатьяна была изобличена, арестована и выслана в Австрию. Ее похождения даже стали достоянием прессы. Начало войны оправившаяся от «второго заключения» самозванка встретила в Варшаве. Опекуншей у нее была графиня Собанская, но вскоре эту роль заняла немецкая разведка. Так «царская дочь» стала немецким агентом, получив вещевую кличку — «№ 3». Закончив разведшколу, она внедрилась в варшавское подполье, выдавая оккупантам его членов. По доносам Лжетатьяны было проведено множество арестов и казней, в частности гестапо разгромило монастырь капуцинов, где находилась подпольная типография и скрывались подпольщики. Шептицкий одобрил новую роль «великой княжны» и благословил ее на дальнейшее служение «освободителю России» — Гитлеру и «защитнице свободы» — Германии. Именно в этом заключалась его «святая месть» последнему русскому «помазаннику божию» — ославить российский царский дом изменой пусть и с помощью подставного лица. Вместе с тем не ослабла мечта использовать Лжетатьяну в своих корыстных целях. Повысить марку своей избранницы Шептицкий решил с помощью находившейся в эмиграции княжеской элиты. Весной 1942 года он написал письмо князю Петру Волконскому, знавшему царскую семью, где описал «злоключения спасшейся царской дочери». Ответ Волконского не оправдал надежд митрополита. Князь настаивал на том, что всю царскую семью, в том числе и царских дочерей, «зверски уничтожили большевики», а Лжетатьяна — «то ли авантюристка, то ли жертва стаи авантюристов». Вполне возможно, что Волконский был действительно осведомлен об истинном лице агента № 3, поскольку дал понять Шептицкому, что «русская эмиграция знает в течение 15 лет» о незаконных притязаниях «самозванки». Но не исключено и иное: объявись в это время даже настоящие дочери Николая II (ведь муссировались слухи и о спасении Анастасии), их эмиграция могла бы не признать. Во-первых, это могло бы мешать сплоченности монархического движения, делавшего ставку на «мужскую династическую линию», а появление дочерей ослабляло бы эту ставку и все движение служило бы поводом «стае авантюристов», как выразился Волконский, для встречных действий, провокаций, шантажа. Во-вторых, и это главное, монархически настроенной эмиграции выгоднее было поддерживать уже громко озвученную версию о расстреле царской семьи «кровожадными большевиками», которых нужно извести всех под корень. Вот почему можно утверждать, что даже объявившаяся вдруг настоящая царская дочь не смогла бы поколебать их «веры» в эту «единственную для родины» версию. Вот почему они столь решительно отвергли Лжетатьяну, даже скорее всего без должной проверки законности ее притязаний. Шептицкий был заражен антибольшевизмом в не меньшей степени, чем монархисты, кадеты, эсеры, фашисты, а также объединяющие все эти силы масоны — словом, все, вместе взятые. И все же интересы католической церкви, которые он давно подчинил личным интересам, на данном этапе в его сознании котировались выше. Большевики, по его мнению, получат свое, то есть вскорости будут разбиты Гитлером. Волей-неволей возникнет вопрос о новом монархе для России, пусть и германизированном. А у Шептицкого готовый «законный кандидат на престол». И кто его сберег для России? Греко-католическая церковь в лице ее главы. Раз так, то она имеет полное право стать взамен церкви православной повелительницей российских душ, а Шептицкий — пастырем «от Карпат до Тихого океана». Имея заслуги не только перед австрийским и германским времен кайзера, но и гитлеровским генеральными штабами, Шептицкому удалось установить единоличную опеку над агентом № 3. Он внимательно знакомится с ее «воспоминаниями» и «дневником», решительно отвергнув их. На его взгляд, они не столько служат доказательством великокняжеского титула Лжетатьяны, сколько разоблачают ее самозванство. Он ставит задачу создавать новые мемуарные фальшивки, беря это творчество под свой контроль, тщательно редактируя каждую фразу. Чтобы с наибольшей достоверностью соблюсти «царский стиль и слог», самолично изучил соответствующую литературу русских монархистов, подчеркивая в них нужные места и обращая на наиболее ценные строки внимание своей подопечной. Подготовка «царской дочки» к царскому мышлению проходила в святой келье собора Святого Юра до февраля 1943 года. Когда же опытный глаз и ум митрополита-«шпиона» признали дневники и воспоминания «Татьяны» почти равноценными по достоверности первозданным, Шептицкий переселяет свою (теперь уже свою!) приемную дочь с «царской родословной» в женский монастырь сестер-василианок (село Подмихайловцы, Станиславская обл.) и постригает в послушницы этого монастыря под именем «сестры Таисии». Этим актом глава греко-католической церкви утверждает «святое» право не только Лжетатьяны на российский престол, но и всей униатской церкви, а значит, и его, митрополита Шептицкого, опекуна и приемного отца «царской дочери», на нее. В феврале 1943 года Шептицкий пишет письмо папе Пию XII. Ни сан владыки, ни собственная святая должность не остановили его в провозглашении провокационной лжи: «Наисвятейший отче… Считаю своим долгом проинформировать Ваше наисвятейшество о следующем: вторая дочь императора Николая II Татьяна — католичка и послушница — живет в нашем монастыре василианок в Подмихайловцах…» Мемуары — мемуарами, но нужны и документы, удостоверяющие царское происхождение. И в июне 1943 года с помощью настоятеля ковельского монастыря бельгийца Ван де Мале, пароха монастырской церкви Михаила Пилюха и игумена Василия Величковского Андрей Шептицкий вершит криминальный акт — изготовляет подложные «царские бомаги»: свидетельство о рождении «Татьяны» и выписку из метрического свидетельства. В последнем из названных документов значилось: Татиана Романов — дочь Николая Александровича Романова и Александры-Алисы Федоровны из рода Гессенского, родилась дня 29 месяца мая года 1897 в Петергофе (Россия). Ковель, дня 8 июня 1943. Михаил Пилюх. Печать греко-католического парафиального правления. Грlt;екоgt;-катlt;олическийgt; парох в Ковеле». Гитлеровское командование и абвер, где числилась агент № 3, всячески поддерживали старания митрополита Шептицкого. И в их интересах было иметь свое «карманное царское лицо», да еще не православного, а католического вероисповедания. Ведь во всех русских царях после Петра I текла немецкая кровь, так почему бы не продолжить эту традицию, заодно на веки вечные расправившись с советами и большевиками. Получается интересная цепочка. Шептицкий всем своим святым нутром ненавидит Россию и большевиков, но находит поддержку у «русского патриота» эсеромасона Керенского, объявившего Шептицкого радетелем российской нации, а большевиков — ее злейшими врагами. Бундомасон Бурцев соглашается с Керенским в отношении большевиков, вместе с тем объявляет главу Временного правительства ставленником большевистской и немецкой силы, пользуясь для изобличения воспоминаниями немецкого генерала Людендорфа. Последний является приятелем другого генерала — Гофмана, которого Бурцев тоже зачисляет в лучшие друзья большевиков, но который (уже не надуманно, а в действительности) находится в тесных контактах с митрополитом Шептицким. Генерал Гобман, горячо поддерживаемый врагами большевизма — тем же Шептицким и английским нефтяным магнатом Детердингом, — разрабатывает план новой войны с Советской Россией, который возьмет на вооружение и доработает впоследствии Гитлер. И он, и генерал Гофман считали большевиков своими злейшими врагами, называли их главными виновниками происшедшей в 1918 году революции в Германии и поражения, которое она потерпела в Первой мировой войне. Их последовательным сторонником был Шептицкий, ненавидевший как Советскую Россию, так и Россию вообще. 27 июля 1944 года советские войска вошли во Львов. Для семидесятилетнего главы униатов и «воспитателя российской престолонаследницы Татьяны I» такой поворот событий оказался тяжелым ударом. В конце сентября того же года он тяжело заболел. Уже прощаясь со «святой, грешной» жизнью, он попросил своего коллегу — брата Климентия, единственного посвященного в «царскую тайну», продолжить его идею окатоличивания России с помощью подложной престолонаследницы. Ну а ее благословил на издание «воспоминаний» и «дневника», но не в Германии (на нее уже не было надежд), а в США. Митрополит Андрей хотел мстить царю Николаю и посмертно с помощью его «дочери», предавшей якобы и страну, и веру. Шептицкий выбрал, надо сказать, надежное оружие. Уж что-что, а измена среди россиян считалась подлейшим делом во все времена. Именно это орудие избрал против большевиков и приятель Шептицкого Керенский, найдя для обвинения соответствующих помощников. Он приобрел известность еще при царствовании Николая II. Ну а в короткий век Временного правительства стал настолько популярным, что его имя произносили как символ антибольшевизма. Еще бы — следователь по особо важным делам Петроградского окружного суда Павел Александрович Александров был одним из тех, кто показаниями «важных» свидетелей подтверждал прогерманскую деятельность большевиков. Вел он порученное ему дело под грифом «секретно», а огласке предавал то, что еще не только не нашло подтверждения, но и не проверялось. Нужно было не столько «уличить» большевиков, сколько «обличить». Причем почтеннейшей публике сообщались такие факты, «добытые контрразведкой», которые, будь они действительно истиной, а не дезинформацией, охранялись бы не только грифом «секретно», но и неусыпными стражами. Но ничьи головы не летели. Ни тех, кто разглашал «военную тайну», ни тех, кто породил безосновательный шум, ни даже привлеченных за «шпионаж». Их всех в конце концов отпустили под денежный залог. Тогда кто же работал на Германию? Деникин, сообщивший правительству непроверенные данные? Керенский, разрешивший опубликовать их? Газетчики, поднявшие «шпионскую» истерию? А может, был прав Корнилов, связавший воедино большевиков с Временным правительством, о чем поведал следователю Соколову Бурцев?.. Сведения, которые в июле 1917 года были разглашены в печати, являлись явной фальшивкой, в чем Александров, как опытный следователь, смог убедиться без всякого труда. Об этом спустя годы он и заявил советскому следствию. Какие же свидетели помогли Александрову и тем, кто стоял за его спиной, объявить большевиков, и в первую очередь Ленина, «германскими шпионами»? Один из них — «самый важный». Он служил «дойной коровой» и для предвзятого следствия, и для публичных обвинений масонствующих Бурцева и Алексинского, и для мемуаров русского генерала Деникина и немецкого — Людендорфа. На него делал ставку Керенский. К нему прибегал за «фактами» еще один правдолюб-патриот — Брусилов… Кто же этот «сверхагент»? Впервые, пожалуй, о нем упоминается в документе, приобщенном к делу Александровым. Кстати, правдивость этого документа дала бы основание нынешним оуновцам (украинским националистам) не демонтировать памятники Ленину, а устанавливать новые. Ведь в нем, в этом документе, Ленин изображается как ярый сторонник «самостийной Украины», якобы везде и всюду по заданию немцев пропагандировавший эту идею. Вполне резонно уже потому считать упомянутый документ фальшивкой, что украинские националисты по-прежнему считают Ленина и большевиков врагом номер один. Несколько строк из этого документа, раскрывающих и его главное содержание, и «самого важного» свидетеля: «Начальник штаба Копия Верховного Секретно Главнокомандующего В собственные руки 16 мая 1917 года № 3719 А.Ф. Керенскому Господину Военному и Морскому Министру Милостивый государь, Александр Федорович 25 апреля с/г к нам из тыла на фронте VI армии был переброшен немцами прапорщик 16-го стрелкового полка Ермоленко, который на опросах в штабе VI армии и в вверенном мне штабе показал, что он с 1914 года находился в плену в Германии; там на его имя поступила, по ошибке, большая украинская литература и корреспонденция, адресованная не ему — Дмитрию Спиридоновичу Ермоленко, а — Степану Спиридоновичу Ермоленко, по-видимому, популярному украинскому деятелю, т. к. почта была из Львова, Вены и других мест. Вероятно, на основании этой переписки немцы заключили, что в лице прапорщика Ермоленко они имеют крупного и влиятельного представителя целой политической партии, и решили воспользоваться им… с целью добиться: 1) смены Временного правительства и, в особенности, ухода министров Милюкова и Гучкова; 2) отделения от России Украины в виде самостоятельного государства; и 3) наискорейшего заключения мира России с Германией… По указанию германских офицеров Генерального штаба, которые инструктировали прапорщика Ермоленко, он должен доносить и получать от командированного ими одновременно с ним в Россию украинца Скоропис-Иолтуховского, имеющего ту же задачу от немцев и получающего из Германии деньги через Стокгольм от некоего Свенсона, находящегося в германском посольстве. По объяснению тех же германских офицеров, после Берлинского съезда социалистов, происходившего с участием Ленина и Скоропис-Иолтуховского, Ленин был ими командирован с теми же целями и задачами. Деньги Ленину привозят командируемые им в Стокгольм лица, через которых он держит с Берлином связь. Ленин и Скоропис-Иолтуховский должны быть по своей работе в контакте между собой, так же, как и прапорщик Ермоленко с Иолтуховским. В случае измены делу прапорщик Ермоленко приговорен к смерти… Прилагаю при сем документы, полученные от прапорщика Ермоленко, который временно задержан в Могилеве. Уважающий Вас Как «истинный русский патриот» и «честный гражданин», Антон Иванович Деникин не мог отослать начальству важную, но малоубедительную бумагу, не внеся в нее соответствующих коррективов. А ведь именно таким, не совсем серьезным, могло получиться донесение, если бы оно полностью составлялось на показаниях, данных 28 апреля 1917 года (по старому стилю, указанному в документах) прапорщиком Ермоленко сперва штабс-капитану Пичахчи, а затем в тот же день на дополнительные вопросы — начальнику разведывательного отделения штаба Верховного Главнокомандующего полковнику Терехову. Даже человеку, далекому от разведывательной работы, пространные откровения Ермоленко, порой увлекательные, порой наивные и смешные, а еще чаще противоречивые, могли показаться надуманными. Да и сам бывший военнопленный с довольно-таки условным званием прапорщика обязан был вызвать у сведущих людей подозрение. В протоколе допроса, зафиксированного, как сказано в документе, «согласно личному приказанию старшего адъютанта разведывательного отделения» штаба 6-й армии, штабс-капитан Пичахчи отметил, что допрошенный им прапорщик Ермоленко к своим показаниям о пребывании в плену и вербовке его германской разведкой приложил также «подробное донесение» о том, как был взят в плен. Это «донесение» на 39 страницах, озаглавленное «Описание военных действий 7-й роты 16-го Сибирского стрелкового полка», было приобщено Александровым к делу. В нем значилось, что в ноябре 1914 года Ермоленко, по его же словам, «был в схватке оглушен ударом, должно быть приклада, по голове, обезоружен и обобран…» Но в удостоверении, подписанном младшим врачом 16-го Сибирского полка Раевским и тоже приобщенном к делу, как вещественное доказательство, записано: «…прапорщик Ермоленко в бою с германцами в деревне Каменка 7 ноября был контужен осколком снаряда в правый (неразборчиво, возможно — „бок“. — Русскую контрразведку и опытного военачальника Деникина, конечно же, должен был насторожить и такой факт в показаниях Ермоленко. Сообщая о дислокации вражеских войск, готовящихся нанести удар по Киеву, он якобы «в Бяле на пересыльном пункте видел команды (численностью в 20–50 человек), следующих полков…» И вслед за этим идет перечисление номеров полков общей численностью около 90. Если и предположить, что Ермоленко обладал феноменальной памятью, то каким образом могло дислоцироваться столько частей в одном районе? И насколько необъяснимой свободой действий он мог располагать на немецкой передовой линии фронта, чтобы собрать подобные сведения. Ну а задания, которые он получил от «германского правительства» (выражение Ермоленко), — и вовсе анекдотичны. Большей частью они похожи на мюнхгаузеновские побасенки. Несомненно, что первый вопрос напрашивался сам собой: почему немцы выбрали для такой важной роли именно Ермоленко и почему так доверились ему? В приводимом уже донесении Деникина Керенскому указывается, что немцы ошибочно посчитали его популярным украинским деятелем, приняв не за того Ермоленко. Если даже и допустить, что это было так, то «ошибка» обязательно раскрылась бы, когда дело дошло до конкретного задания и переправки «агента» через линию фронта. Ведь было известно, что германский штаб очень серьезно относился к вопросам организации разведывательной и контрразведывательной работы и таких вот «ошибок» не допускал. Кроме того, реальный, а не вымышленный и действительно известный украинский националист, которого Ермоленко связал с собой и Лениным «шпионством в пользу Германии», — Скоропис-Иолтуховский заявил, что украинский деятель по фамилии Ермоленко ему неизвестен. Тогда есть основания считать Ермоленко подставным лицом. Но только кто его «подставил»: германский или русский генеральные штабы? В протоколе допроса, составленного штабс-капитаном Пичахчи, и в ответах Ермоленко на дополнительные вопросы полковника Терехова, т. е. в материалах, на основе которых Деникин готовил свое донесение, «второй Ермоленко» не упоминается. Причина же вербовки объясняется наивно просто. В декабре 1915 года старший в лагере военнопленных офицеров, где находился Ермоленко, генерал-майор Лагунов предложил прапорщику — мастеру на все руки «устроить театр или кинематограф». Ну а тот, «имея опыт в постройке театра и устройства сцен», поставил дело на широкую ногу.[132] Правда, немецкие власти, по его словам, сами построили театр и сцену. Ермоленко лишь осталось сколотить две труппы (малороссийскую и великорусскую), вести постоянные разговоры с немцами о делах театра, выписывать для репертуара пьесы, журналы, книги. Все это обратило на него внимание германской разведки. Вот какое заключение сделал сам Ермоленко: «…так как я пользовался некоторой популярностью в лагере среди наших офицеров, то, я думаю, мне поэтому и было предложено комендантским адъютантом лагеря Мюндена обер-лейтенантом Шонингеном[133] поехать в Россию в целях пропаганды идеи скорейшего заключения мира и отделения Украины от России». Если бы его готовили как рядового пропагандиста-агента, то навряд ли вот такой способ вербовки мог вызвать сомнение. Но его сделали «третьим главным агентом» наравне с Лениным и Скоропис-Иолтуховским, рассказав подробно о работе, месте нахождения и связях этих «резидентов». Ермоленко, по его словам, провезли по многим пунктам пограничных участков, рассказывая о дислокации войск, об оперативных и тактических замыслах, о приграничных переправочных явках и их владельцах и многом другом. Он посетил Генеральный штаб, в том числе и «разведывательное отделение украинской секции», познакомившись с сотрудниками, организацией работы, а также узнав адрес и фамилию содержателя главной явки в Стокгольме — Свендсона.[134] Словом, такого агента должны были вербовать, по крайней мере по мнению Деникина (как можно полагать, изучая и сравнивая все эти материалы), более основательно и серьезно. Вот почему в донесении Деникина появляется версия о двойнике Ермоленко (вспомните подобную историю только по другому поводу с двойником Фюрстенберга!) — «популярном украинском деятеле». Ну а после того, как Ермоленко из-под опеки Деникина был передан в руки Александрова, возможно, после соответствующей инструкции, в его показаниях тоже появляется «воспоминание об однофамильце». И все же его рассказ об этом несуществующем лице совершенно отличается от сообщения Деникина Керенскому. После того как вербовка Ермоленко в плену состоялась, события якобы происходили так: «3 апреля 1917 года по новому стилю я вместе с названным Шенингом отправились — оба в статском платье — в Берлин, куда и прибыли в тот же день. На следующий день Шенинг повел меня в Генеральный штаб, где мы явились к капитанам Генерального штаба Шидицкому и Людерсу и статскому Максу. Как выяснилось, Шидицкий и Макс стоят во главе организации шпионажа по части взрывов мостов, заводов, работающих на оборону, и поджогов, что же касается Людерса, то он ведал украинские вопросы… Все перечисленные лица были подчинены объединяющему их генералу Фридрихсу, который стоял во главе организации контршпионажа. Со мною вступили в разговоры Шидицкий, Людерс и Макс и предложили мне каждый по своей, так сказать, специальности: Шидицкий предложил заняться из целей шпионажа взрывами в России мостов: Хабаровского и Харбинского, Людерс предложил мне ведение агитации за отделение Украины от России, и, наконец, Макс советовал заняться шпионажем по части сообщения сведений о войсках, передвижении их, кроме того, мне было дано поручение организовать восстание против правительства в южных городах России в определенном районе — Николаев, Херсон. Кроме того, мне было предложено за особое условие вознафаждения организовать убийство английского посла Бьюкенена…» Разговор о «вознаграждениях» — это, мягко говоря, одно из самых не только сомнительных мест в показаниях Ермоленко, но и бросающих тень на русских контрразведчиков и военачальников, имевших с ним дело. Дав согласие каждому «вербовщику» на выполнение задания, Ермоленко подписал с каждым из них три договора: «Один касался Украины, второй — взрывов мостов и заводов и поджогов складов с припасами и, наконец, третий касался передвижения войск». Об организации восстания и убийстве английского посла договор почему-то не составлялся. Правда, договоры были составлены на немецком языке, которого, как и иного иностранного, Ермоленко не знал. Переводил ему их Шидицкий, после чего «сверхважный агент» эти договоры «подписал собственноручно». Одно из главных условий, которое в них оговаривалось, — о вознаграждении. На расходы немцы не скупились и обязались выплачивать суммы «в очень крупных размерах», и они могли быть «в некоторых случаях миллионными». Был бы результат. Ежемесячное жалованье Ермоленко назначалось в размере восьми тысяч рублей. Сверх того предусматривались премиальные до 30 процентов от нанесенного ущерба. Александрову он объяснил это образно: «…если при этом участии взорван завод или отделение его и этим причинен ущерб России в два миллиона, то я имею право на получение 600 000 рублей». Подобное расточительство в отношении совершенно не проверенного работой агента не делало чести не только известным своей расчетливостью и практичностью немцам, но и кому-нибудь другому менее щепетильному в подобных делах. Кроме того, в русской контрразведке сложилось мнение, что немцы держат своих агентов «в черном теле». Вот что рассказал П.А. Александрову (протокол допроса от 22 августа 1917 года) М.А. Лебедев — судебный следователь 5-го участка Петрограда, а еще раньше (чуть больше месяца назад) старший помощник начальника контрразведывательного отделения штаба Петроградского военного округа. Давая показания о Суменсон, занимавшейся якобы спекуляцией получаемыми из Стокгольма вещами для финансирования шпионской деятельности большевиков, он сообщил: «Из практики контрразведывательного отделения я могу совершенно определенно сказать, что это обычный способ действий Германии в отношении своих агентов, которым она почему-либо не решается уплачивать за услуги наличными деньгами…» Ермоленко получил не только сногсшибательные финансовые обещания, но и, вопреки установившейся практике, наличную сумму. Здесь нужно обратиться за «объяснениями» к еще одному контрразведчику, уже упоминавшемуся здесь, полковнику Генерального штаба Н.В. Терехову. Это ему Ермоленко отвечал на дополнительные вопросы. 23 и 24 сентября 1917 года Терехова в свою очередь допрашивал (в Могилеве) судебный следователь по важнейшим делам Сцепура. В составленном последним протоколе значилось, что у Терехова вызвало сомнение… само появление Ермоленко в расположении русских войск, поскольку нельзя было уточнить, то ли он случайно наткнулся на наше сторожевое охранение, то ли сделал это специально. По утверждению Ермоленко, он к этому «стремился с целью раскрыть шпионскую организацию немцев у нас в России и предупредить грозящие нам бедствия…». В остальном же наша контрразведка якобы Ермоленко верила. Его рассказ показался ей ценным и убедительным. Удивительно, что эта вера «одному из трех главных агентов Германии» у российского командования оказалась настолько сильной, что его не только не арестовали, не только не изолировали, но сразу же сделали главным свидетелем против двух других агентов — Ленина и Скоропис-Иолтуховского, которых, объявив через прессу шпионами, тоже не торопились задерживать. Более того, Ермоленко оставили «вольноопределяющимся» при Главном штабе. Правда, Терехов заверил, что за Ермоленко во время его «проживания… при штабе Верховного Главнокомандующего» установили тщательное наблюдение. Именно в этом — в тщательности наблюдения вызывают сомнение уже показания Терехова. «Немцы дали Ермоленко на личные расходы и на дорогу 1500 рублей, которые были им почти израсходованы в первый же месяц жизни в Ставке, и он возбуждал ходатайство о скорейшей выдаче ему казенного содержания», — показывал Терехов. И тут же сразу появляются всевозможные вопросы: почему не были конфискованы или, в крайнем случае, временно изъяты деньги у задержанного немецкого агента; почему он «жил» при Ставке; почему он мог, находясь в таком вот состоянии, вести разгульную жизнь? Для примера сообщу, что привлеченный Александровым в качестве обвиняемого мичман Ильин (Раскольников) получал месячное содержание 272 рубля, о чем можно узнать из заявления последнего прокурору Петроградской судебной палаты от 22 июля 1917 года. Но что — полторы тысячи! Ермоленко прогулял, по его признанию и показаниям Терехова, более крупную сумму. И все тогда же, «проживая при Ставке». Еще более загадочная история появления у него новых денег. Оказывается, за ним было такое «тщательное наблюдение», что средь бела дня на улице неизвестное лицо вручает ему тайком не очередные полторы тысячи и даже не «ежемесячное восьмитысячное содержание», а… 50 000 рублей. И за что? А «за работу по данной немцами задаче». Но он ведь ничего не делает. Не взрывает мосты на Дальнем Востоке. Не разлагает войска в Херсоне. Не ведет агитацию за отсоединение Украины от России в Киеве. Не организовывает убийство английского посла в Петрограде. Более того, длительное время находится в Ставке, в штабе Верховного Главнокомандования русских войск, о чем, если бы он и впрямь был подослан немцами с серьезными целями, те бы узнали, якшается с контрразведчиками, ведет праздную жизнь. И немцы, выходит, узнали, где он находится, коль вручили деньги. Узнали бы при желании, и чем он здесь занимается. А раз так, то, по словам того же Ермоленко, он подлежал со стороны немецкой разведки суровому наказанию. Вместо же этого такой щедрый подарок — 50 000 рублей. О них он своим новым шефам сразу не докладывает, поскольку «растерялся» от такой неожиданной «зарплаты». По той же причине — по растерянности — не только не задержал германского курьера, но и не запомнил его лица. «Он откровенно сознался, — показывал Терехов следователю Сцепуре, — что получил 50 000 рублей, а налицо имеет 40 000 рублей с небольшим, так как остальные — 4000 рублей выслал домой жене, часть прожил, заготовив себе белье и одежду, и часть желал бы оставить для себя на жизнь — за неполучением казенного содержания…» Ему оставили и эти деньги — огромную сумму, непонятно каким образом оказавшуюся у столь подозрительного лица. Вот что он сообщил Александрову при очередном допросе 17 июля 1917 года: «…врученные мне в Могилеве 50 000 рублей 17 мая 1917 года от германского правительства я представил при рапорте Верховному Главнокомандующему генералу Брусилову, указав ему на мое бедственное положение, моей семьи и той опасности, которая угрожает мне от раскрытия шпионской организацией, почему эти 50 000 рублей его распоряжением мне были выданы и переведены были на родину в Хабаровск».[135] Слов нет, немцы не могли отнестись серьезно к такой личности, как Ермоленко, а тем более поручить ему столь важную миссию. Уверены они были, отправляя его в Россию (если отправляли), что и русская контрразведка (ведь друг друга хорошо знали!) воспримет его так же. Тогда зачем нужно было отправлять такого агента? Зачем нужно было нести столь серьезные расходы?.. Расходов денежных, судя по сложившейся практике обеспечения германских агентов, вовсе не было. Деньги Ермоленко мог приобрести каким-нибудь другим путем, вплоть до махинаторства или более нечестного метода. Несомненно, что русская контрразведка если и не поощряла подобных его занятий, то и не воспрепятствовала им. Вместе с тем использовала Ермоленко для опорочивания большевиков, в первую очередь Ленина. В этом была, несомненно, заинтересована и германская разведка, переправив с помощью Ермоленко в Россию соответствующую информацию. В том, что такой интерес существовал, нет никакой надуманности. Об этом, к примеру, свидетельствуют показания Свистунова и Гучкова, собранные и приобщенные к делу «Об убийстве царской семьи» Соколовым. Ведь социал-демократы Германии всецело поддерживали свое правительство в вопросах войны. Единственная сила, которая призывала к заключению мира, но не сепаратистского, а всеобщего, — была российская социал-демократия, причем не только одни большевики. И этот призыв находил самый широкий отклик у народных масс во всех воюющих странах, в том числе и в Германии. Приведу короткие выдержки из воспоминаний германского солдата той поры: «В течение ряда лет социал-демократы агитировали в Германии за войну с Россией… В 1916 году солдаты на фронте стали получать деморализующие их письма из дома, в которых говорилось о голоде, нужде и т. п. …В армии стал раздаваться ропот, сначала тихий, потом все более и более громкий. Солдаты не стеснялись уже ругаться и проклинать вслух. В то время, как они страдали и гибли в окопах и их семьи умирали с голоду, кто-то жил себе в свое удовольствие… С каким настроением должен был солдат идти в бой, когда его собственный народ не желал уже победы? Зима 1917–1918 гг. принесла союзникам жестокие поражения. Надежды, которые возлагались на русский фронт, — рухнули… Но в тот момент, когда германские дивизии должны были повести последнее наступление, внутри страны разразилась всеобщая забастовка. Вражеская пропаганда сделала свое дело…».[136] Дальше эти воспоминания преисполнены лютой ненависти к большевикам, которые примером своей революции подтолкнули Германию к поражению, а также почти полностью вымели из России «германский элемент», якобы занимавший главенствующую роль в организации Российского государства. Так что германские правящие круги с огромной радостью перебросили через границу свой «камень из-за пазухи» — Ермоленко, с надеждой, что его подберут на русской стороне те, кто тоже заинтересован в расправе над большевиками. Допустить то, что русская контрразведка отнеслась серьезно к Ермоленко, тоже нельзя. Ведь последний раскрыл «главных агентов», адрес центра связи — Свенсон (Сведсон) в германском посольстве Стокгольма, способ связи с ним. «Согласно условию, — откровенничал Ермоленко, — я должен иметь белую розу в петлице на левой стороне платья, а в руках тонкий хлыст». А вот что он сообщил о бесценной резидентской роли Свенсона: «…так как действия и работа всех организаций сосредоточивались в руках Свенсона, то, естественно, он был осведомлен о всех лицах, подобных мне, которых немцы завербовали к себе на службу». Имея такие сведения, такие нити «шпионской организации», такую возможность проникнуть в нее с помощью добровольно сдавшегося и раскрывшегося «агента» (ведь даже во время «проживания» в Ставке немцы верят Ермоленко, вручая ему огромную сумму денег), русская контрразведка не предпринимает никаких мер, чтобы воспользоваться такой благоприятной обстановкой. Скорее наоборот, она делает все для того, чтобы «завалить блестящую операцию», заявляя на весь мир через печать об «угрозе», которая нависла над германской разведкой и «шпионской организацией большевиков» в России. Да и уже известные «шпионы» не только не привлекаются к ответственности, но и не задерживаются до тех пор, пока Временным правительством не спровоцировано «вооруженное выступление врагов России». Ну как тут снова не вспомнить русскую поговорку о «воровской шапке», которая «горит на голове», и показания, данные Александрову проговорившимся Милюковым. Говоря об укреплении финляндской границы с его приходом на пост министра иностранных дел и возможности воспрепятствовать «въезду в Россию нежелательных лиц», он сказал, что к этой категории не относил политических эмигрантов. По его неискреннему признанию, те получили «полную амнистию» и имели «как моральное, так и формальное право вернуться на родину». И тут-то задымилась, заискрилась, запылала воровская шапка. Признавая за политическими эмигрантами право возврата из зарубежья, лидер кадетов открыл истинную подоплеку «признания формального права». Оказывается, политических эмигрантов, главным образом большевиков, просто-напросто заманивали в Россию, чтобы, спровоцировав какой-нибудь эксцесс, объявить их вне закона. На этот счет Милюков был, вряд ли желая того, предельно откровенен, заявив, что с возвратившимися политическими эмигрантами предполагалось уживаться «впредь до совершения ими каких-либо новых нарушений закона». Как говорится, и ежу ясно, а не только хитроумным эсеробундомасонам. Следователю по особо важным делам Александрову лишь только тогда поручается «завести дело на большевиков», когда прошумели (больше на газетных полосах, чем в действительности) июльские события, спровоцированные, как об этом убедительно говорили многие свидетели, эсерами и другими «темными личностями». Это утверждали и главные участники событий, которых привлекли к ответственности за «организацию вооруженного выступления» и которые в своем большинстве после первых истеричных и ложных сообщений в печати явились к следователю добровольно для дачи показаний, для опровержения ложной информации. Александров, не выслушав их, даже не встретившись с лицами, обвиненными печатью в шпионаже, все же заводит дело, озаглавив… думаете — «о шпионской работе в пользу Германии» или еще как-нибудь в этом роде? Совсем нет. Все делается по керенско-милюковскому, а точнее эсеро-кадетскому рецепту. На папке вновь заведенного дела Александров аккуратно вывел: «Предварительное следствие о вооруженном выступлении 3–5 июля 1917 года в г. Петрограде против государственной власти». Один из документов, подшитых в материалах дела, гласил: «Мlt;инистерствоgt; Юlt;стицииgt; Гlt;осподинуgt; Судебному Следователю по особо важным делам Александрову Прокурор Петроградской Судебной палаты 10 июля 1917 г. № 5762 гор. Петроград Предлагаю Вам приступить к производству следствия о восстании 3–5 июля сего года…» Александров приступил к следствию в тот же день. И с кого он начал допросы, даже не ознакомившись с обстоятельствами дела? С участников «восстания»? Да нет же — с Ермоленко, никакого отношения, казалось бы, не имевшего к этому «восстанию». Но Александров увидел связь, вернее, знал о ней, поскольку «восстание было организовано германскими шпионами», на встречу с которыми шел «важный агент» Ермоленко. Причем допрашивает последнего, что не менее удивительно, чем другие детали этой провокации, не в качестве обвиняемого, а… свидетеля. Самого важного свидетеля. Хотя знает, что тот подставлен то ли германским Генеральным штабом, то ли своим, то ли обоими вместе. Это подтверждали не только противоречивые показания Ермоленко, порой совершенно абсурдные, но и многие иные материалы, которыми располагал Александров, а впоследствии другой следователь — Соколов и глашатай того и другого — Бурцев. Скажем, в ходе следствия Александрову под грифом «секретно» поступило донесение Центрального контрразведывательного отделения о том, что германская разведка или не могла дать Ермоленко для связи «работника германского посольства в Стокгольме Свенсона», если бы поручала ему разведовательное задание всеръез, или сделала это для его провала, снабдив ложной информацией. В донесении сообщалось, что «Свенсон примерно с конца 1914 года или начала 1915 года покинул службу в Скокгольмской немецкой миссии, уехал в одну из провинций Швеции, но куда именно, пока установить не удалось». Александров и сам, судя по протоколам допросов, убедился в провокационной сущности появления Ермоленко в поле зрения русской контрразведки. Так, Ермоленко утверждал, что, кроме Свенсона, он имел возможность установить связь через объявление в газете со Скоропис-Иолтуховским. Вместе с тем, по его-же словам, когда ему в Берлине хотели организовать встречу споследним, он отказался, так как «побоялся» (!) этой встречи. Тогда же ему работники Генерального штаба (немецкого) якобы сообщили, что в России активно работает их важный агент Ленин, разместивший свой резидентский центр в доме Кшесинской. Александрову нетрудно было убедиться и в этой лжи, поскольку надуманный разговор Ермоленко с представителями германского Генерального штаба происходил в то время, когда Ленина в России еще не было. «Изобличенный» Александровым, Ермоленко стал выкручиваться и отказываться от данных ранее показаний, настаивая на том, что его «не так поняли», что о доме Кшесинской он услышал значительно позже, уже перед самой переброской его через границу. В протоколах все это записано. Но огласке предавалось совершенно иное: Ермоленко доставил ценные сведения, помагающие разоблачать Ленина и остальных большевиков как германских агентов. Главенствующую роль в распространении этих «разоблачительных сведений» взял на себя Бурцев. Вот что он рассказал Соколову, продолжившему постановку антибольшевистского спектакля, начатого Александровым. В августе 1920 года, встретившись в Париже с Соколовым, Бурцев говорил, «изобличая» Ленина: «Прибыв в Россию в 1917 году с целым сонмом навербованных им агентов, в чем ему открыто помогали немцы, он повел энергичную борьбу на развал России в самом широком масштабе. Первая его попытка к организованному, открытому выступлению, как известно, имела место в июле 1917 года. Она окончилась неудачей. Благодаря этому правительственная власть получила возможность обследовать ее. Это было сделано путем назначения предварительного следствия, которое тогда производил судебный следователь по особо важным делам при Петроградском окружном суде Александров. Я тогда был в курсе этого дела. Меня допрашивал Александров как свидетеля по делу. Я был в курсе этого дела, благодаря моим отношением также и к министру юстиции Переверзеву. По этому делу я получил очень ценный материал…» Но в том-то и дело, что этому материалу — грош цена в базарный день, поскольку в основе его лежали показания Ермоленко. Довольно основательно разоблачил эти показания «германский агент» Козловский, которого черносотенная газета «Живое слово» в публикации без подписи «Ленин, Ганецкий и K° — шпионы» от 5 июля 1917 года представила «главным получателем немецких денег из Берлина». Опытный юрист, он сразу раскусил противоправный метод ведения Александровым следствия, изобличая также попутно лжесвидетелей, на которых, помимо Ермоленко, делалась ставка. Процитирую соответствующий документ из материалов дела: «Г-ну суд. следователю по особо важным делам Александрову. Приведение в камеру суд. след. по особо важным делам Александрова для предъявления мне в порядке 476 ст. Уст. Уг. суд. следствия по делу 3–5 июля и знакомясь с таковым, я не мог не обратить внимания на нижеследующие, бросающиеся в глаза факты: 1. При допросе прапорщика Ермоленко последний показывает, что Ленин в Берлине останавливался у Иолтуховского, „в чем я и сам убедился“, — добавляет свидетель. Допрашивающий его суд. след. Александров не находит нужным поставить вопрос о том, каким образом он сам в этом убедился… 5. Свидетель Ермоленко показывает, „что в Берлине 4 апреля нов. стиля ему говорили в германском штабе, что Ленин работает в дворце Кшесинской“, и судебный следователь Александров даже не спросил его о том, как это случилось, что герм, штаб говорил свидетелю о „работе Ленина во дворце Кшесинской“ в настоящем времени 4 апреля н. ст., тогда как несомненно известно суд. следователю Александрову, что Ленин на это время (22 марта рус. стиля) еще не приехал в Россию. И лишь по просьбе случайно прибывших в камеру суд. следователя Александрова обвиняемых Багатьева и Рахья во время нахождения в камере св. Ермоленко г. Александров предлагает свидетелю этот вопрос. 6. Когда тот же Ермоленко заключает целых три договора с немецким штабом о вознаграждении его за гигантскую работу… показывает Александрову, что „насколько он мог понять“ — „сношения по этой работе“ с штабом должны были облекаться в форму коммерческих выражений», г. Александров не предлагал ему вопроса, как же он, свидетель, не понял самого главного момента. 7. Когда этот же свидетель Ермоленко показывает: «Я сейчас не могу припомнить, называли ли мне банки или нет», на которые ему должны были выслать «чеки» из Стокгольма, г. Александров не находит нужным спросить его, а как же он, свидетель, получил бы эти деньги, не поинтересовался ли свидетель, подписывая 3 договора о вознаграждении, узнать у немцев, как же он будет получать эти деньги… …Когда свидетель Кушнир,[137] лично наставлявшийся министром Циммерманом и фельдмаршалом Гинденбургом относительно шпионства, оказывается содержащимся в Киевской тюрьме по обвинению в мошенничестве, судебный следователь Александров не находит нужным проверить допросом этого же Кушнира, как это он был (по показанию его начальнику Киевской контрразведки) доставлен при возвращении в Россию до самой границы Швейцарии из Берлина и в то же время вернуться из Швеции в Россию: «первый раз, убегая от немецких предложений шпионства, второй в исполнение этих предложений…»[138] Проводя следствие только на обличение большевиков, Александров и те, кто им руководил, не давали ходу материалам, разоблачавшим Ермоленко и русскую контрразведку в организации провокации против большевиков, а также тех, кого за волосы притягивали к большевикам. В материалах дела подшиты документы, подтверждающие этот вывод: «Иlt;сполняющийgt; Секретно дlt;олжностьgt; Судебному следователю Начальника Центрального по особо важным делам контрразведывательного Александрову отделения при Главном управлении Генерального штаба 4 октября 1917 г. № 26504 Петроград По приказанию начальника Генерального штаба при сем, препровождая копию с письма Скоропис-Иолтуховского, адресованного в редакцию газеты „Новая жизнь“ и задержанного цензурой, прошу сообщить, подлежит ли передаче подлинное письмо в редакцию или же таковое подлежит препроводить Вам. Приложение: копия письма…» К донесению также прилагался «меморандум», подписанный военным цензором Анастасией Трейден. В нем есть следующие примечательные строки: «…ввиду того, что автор настоящей статьи Скоропис-Иолтуховский подлежал аресту как лицо, причастное к событиям 3–5 июля сего года, нынешняя же его статья, при появлении в газетах, содействовала бы возбуждению общественного мнения против Временного правительства, а в частности, против контрразведки, считаю необходимым представить заказное письмо за № 2339 на усмотрение контрольного бюро». Письмо Скоропис-Иолтуховского, направленное из Стокгольма в Петроград в редакцию газеты «Новая жизнь»,[139] под бдительным контролем Александрова так и осело в его многотомном труде — «Деле о вооруженном восстании…». Приведу отдельные выдержки из него. Признавая себя украинским националистическим деятелем, «членом президии» уже упоминавшегося «Союза освобождения Украины», Скоропис-Иолтуховский отрицает свою близость не только к большевикам, не только к социал-демократии вообще, но и к любой другой партии. Комментируя выдумку Ермоленко о том, что в Берлине якобы состоялось «два собрания социалистов», в которых принимали участие Ленин и Иолтуховский, причем Ленин останавливался на квартире последнего, автор «арестованного» цензурой и контрразведкой и «заключенного» в архивы Александровым письма в «Новую жизнь» уточнял: «Я открыто заявлял и заявляю, что со времени моего вступления в „Союз освlt;обожденияgt; Украины“ веду беспартийную националистическую политику, и это подтвердят все украинские социалисты… Ленина я никогда и нигде не встречал. Ни к какой русской социал-демократической организации никогда не принадлежал. Даже когда я, как член „Украинской социал-демократической спилки“,[140] входил таким образом в состав Р.С.Д.Р.П., то и тогда никакого отношения к Ленину, как к представителю русского большевизма, не имел, так как теоретически стоял ближе к меньшевикам, а „Спилка“ и вообще никогда не была фракционной организацией. Полагаю, что если бы Ленин во время войны действительно был в Берлине на какой-нибудь социалистической конференции, то я бы об этом мог скорее знать, чем Ермоленко. Думаю, что это такая же ложь, как и утверждение, будто Ленин останавливался у меня». Скоропис-Иолтуховский заявлял, что о Ермоленко он никогда даже не слышал, что не мог ожидать его в Киеве, поскольку выехал из Берлина не в апреле, как утверждает Ермоленко якобы по информации германского Генерального штаба, а в конце июня. Причем «находился все время не в Киеве, а на островке Юме, напрасно ожидая от министерства иностранных дел разрешения на приезд на Украину».[141] В приписке к своей статье Скоропис-Иолтуховский ссылался на № 182 газеты «Русское слово», которая сообщала о денежном переводе на 40 000 рублей, полученном в Хабаровске женой Ермоленко от мужа. В материалах дела, собранных Александровым, есть телеграммы, подтверждающие этот факт. Но следователь по особо важным делам такие нападки на «самого важного свидетеля» попросту игнорировал. «Не замечал» и более острую критику в отношении провокации, подготовленной весьма удивительным и подозрительным для военного времени альянсом противоборствующих разведок — германской и русской. К примеру, газета «Рабочий» (№ 8, 12 сентября по н. ст. 1917 года) поместила статью «О клеветниках».[142] Имелись и более ранние публикации. В одной из них, в частности, есть такие строки: «Итак, германские офицеры, чтобы склонить Ермоленко к его бесчестному поступку, налгали ему бесстыдно про Ленина, который, как всем известно, как официально заявлено Осуждая эту непозволительную «методу», Козловский в уже упоминаемом здесь заявлении писал: «…при допросе свидетеля Алексинского, показывающего, что „потом выяснилось, что Ленин и Зиновьев освобождены по личному предписанию австрийского премьера министров Штюрка, как лица желающего поражения России“, — суд. следователь Александров не ставит ему вопрос: „из чего“, „как“ это выяснилось для г. Алексинского». В материалах дела, собранных Александровым, подшит этот протокол допроса от 11 июля 1917 года. В нем значилось, что «Алексинский Григорий Алексеевич, бывший член второй Государственной Думы, 38 лет, православный…». Ну, а показал он следующее: «Ленина я знаю около 10 лет, был о нем очень хорошего мнения в течение только 2–3 лет, но по переезде моем за границу разочаровался в нем… Здесь же считаю необходимым привести позднейший факт, относящийся к октябрю 1914 года: Ленин и Зиновьев, проживавшие в Австрии близ Кракова, были арестованы австрийскими властями, как русские подданные, но вскоре освобождены с правом свободного выезда в Швейцарию… потом выяснилось, что Ленин и Зиновьев были освобождены из-под ареста по личному предписанию графа Штюрка — австрийского премьера, который освободил их, как лиц, желающих поражения России и деятельность коих полезна для центральных империй…».[144] Изобличая Ленина в связях с Парвусом (Гельфандом), тоже пребывающим в услужении у немцев, Алексинский вручил Александрову «вещественные доказательства» — рукопись на 27 страницах, представлявшую собой копию статей, напечатанных в изданиях «Россия и Свобода» и «Призыв», выходивших в Париже. Ни свидетеля, ни следователя при этом не смутило, что среди этих «вещдоков» имеется публикация, на которую часто ссылался Алексинский в своих статьях, но в которой вслед за резкой критикой Парвуса звучит «похвальное слово»… Ленину. Автор этой статьи, доктор Фридман, упрекает Парвуса примером Ленина. Имеется здесь и краткое объяснение, почему австрийские власти освободили Ленина из-под ареста, как «свободно» он уезжал… Еще больше удивительно то, что эта публикация — антивоенная, в духе Циммервальдской конференции[145] и многих ленинских выступлений, за которые на него так ополчились Бурцев, Алексинский, Керенский и др., за которые следователи Александров и Соколов выставляли его в следственных выводах изменником. Уж и впрямь у клеветы стыд слеп и нем, а она сама — стоглаза и стоязыка. Похоже, что Алексинский с Александровым подходили под этот образ. Иначе чем объяснить, что публикацию за подписью доктора Фридмана они зафиксировали как одно из первостепенных доказательств вины Ленина и большевиков. Но суди сам, уважаемый читатель, по выдержкам из этого «вещественного доказательства»: Открытое письмо Парвусу д-ра Якова Фридмана, напечатанное в швейцарских газетах и перепечатанное в № 2 газеты „Россия и Свобода“ (26 сентября 1915 года): „Ваше выступление в последнее время в качестве защитника дела двойственного союза против тройственного произвело в социалистическом мире большое впечатление. Очень редко случается, что с.д. Вашего положения, вместо того, чтобы бороться против войны и локализовать ее страшное действие, ездил из страны в страну и старался вовлечь в войну страны, остающиеся до сих пор нейтральными. Вы заявляете, что Вашей деятельностью Вы боретесь с царизмом. Эта цель сама по себе похвальна, надо только удивляться тем средствам, к которым Вы прибегаете, чтобы осуществить эту цель. Вскоре после начала войны Вы издали воззвание под заглавием „Против царизма“ и подписались под ним. Содержание этого воззвания ни в коем случае не социалистическое. Вы в нем утверждаете, что вся вина падает на русское правительство… все среднеевропейские державы представлены настоящими сиротами, которые борются за всеобщую свободу против русского варварства… Это воззвание Вы поручили распространить несуществующим русским с.-д. организациям, — эти, наверно, отказались бы от чего-либо подобного, — а „Союзу борьбы за вызволение Украины“… Вот это именно обстоятельство и побудило меня обратиться к Вам с этим письмом… В Австрии всем известно, что этот „Союз вызволения Украины“, во главе которого стоят Басок, Скоропис и др., ни в коем случае не революционная организация. Он создан немецкими и австрийскими официальными и полуофициальными кругами и существует благодаря тем деньгам, которые в изобилии притекают через Вену и Берлин. Далее, этот „Союз“ открыто ставит своей целью основание украинской монархии с каким-нибудь принцем (вероятно, Гогенцоллерном) во главе… Несмотря на то что Вы русский с.-д. и, следовательно, также русский подданный, Вы, как таковой, разъезжаете открыто и свободно из Турции на Балканы и оттуда в Вену и Берлин и назад. Но Вы ведь не так наивны, чтобы думать, что Вам представляют эту привилегию только потому, что Вы русский революционер. Вы не можете этого думать уже потому, что Вам так же хорошо известно, как и мне, что очень известные русские руководители партии, как Ленин и депутат Государственной Думы Ягелло, после объявления войны были интернированы и что первый только благодаря вмешательству австрийских товарищей мог оставить Австрию. Заметьте хорошо — оставить, но не разъезжать. Не поразило ли Вас это обстоятельство? Или Вам неизвестно, что Ваша деятельность приятна властям центральных держав и их намерениям…“».[146] Поразило ли Парвуса, устыженного напоминанием о честной и последовательной позиции Ленина, приведенное обстоятельство — неизвестно. Но в том, что Алексинский и Александров не были смущены этим, убедиться нетрудно. Читателя же должно удивить и насторожить, как и автора настоящих строк, несколько иное обстоятельство — схожесть содержания и стиля письма Фридмана и показаний Алексинского. Те же обвинения, те же упреки, тот же тон. Даже фраза о полезности критикуемых действий «для центральных держав» почти однозначна в обоих случаях. Разный только объект критики: у Фридмана — Парвус, у Алексинского — Ленин. А ведь у последнего тоже имелись публичные выступления с критикой и Парвуса, и украинских националистов в лице упоминаемого Фридманом Баска (он же — Меленевский, он же — Соколовский, он же — Гылька). Уж кому-кому, а вездесущему и всезнающему, подобно Бурцеву, Алекси некому должен был быть известен такой случай.[147] В начале 1915 года к Ленину (он тогда проживал в Берне) зашел известный кавказский меньшевик Триа, приехавший из Константинополя. Триа рассказал об участии Баска в «Союзе освобождения Украины» и про связь этого «Союза» с немецким правительством, а также передал, возможно, с провокационной целью, письмо от руководителя этой темной организации. В послании выражались «сочувствие» деятельности Ленина и большевиков, а также «надежда на сближение взглядов». Возмущенный Ленин в присутствии Триа тут же написал ответ следующего содержания: «…Любезный гражданин! Триа передал мне Ваше письмо от 28. XII. 1914. Вы явно ошибаетесь… Мы работаем за сближение рабочих разных (и особенно воюющих) стран, а Вы, видимо, сближаетесь с буржуазией и правительством „своей“ нации. Нам не по дороге. На словах же заявил, что не может нравственно воспринимать Баска, поскольку тот вступил в сношения с одним из империалистических государств — Германией, а поэтому между ними не может быть ничего общего. То, что Алексинский по отношению к Фридману поступил бесчестно, использовав его письмо с провокационной целью, отступив от его содержания, а также откровенно «сплагиатничал», — не должно особо удивлять. В журналистской среде знали его нечистоплотность. Но зачем было Александрову все это приобщать к делу — все публикации Алексинского, а тем более такую, казалось бы, бесполезную для установочной версии, более того, в определенной степени опровергающую ее статью Фридмана? Думается, она послужила своеобразным эталоном в фальсификации показаний многих свидетелей. Все, что говорилось Фридманом в адрес Парвуса, приобретало обвинение в устах тех или иных людей и в самых разных вариантах по отношению к Ленину и большевикам. Причем опускались (разумеется, для гласного освещения; в протоколы допросов все вносилось пунктуально) положительные моменты. К примеру, 10 сентября 1917 года П.А. Александров беседовал с шестидесятилетним Г.В. Плехановым, проживавшим в Царском Селе. Пожалуй, из всех допрошенных свидетелей он больше всех знал В.И. Ленина и имел право судить о нем. «Ленина я знаю давно, — говорил он, — познакомившись с ним в Женеве в 1895 году. До 1903 года мы жили вместе, как партийные работники, участвовали в издании „Искры“ и прочее. Тогда Ленин был с нами заодно. С 1903 года я разошелся с ним…» Судя по протоколу, он высказал немало такого, что могло восприниматься в двояком смысле. И все же, продолжая и здесь борьбу с политическим противником, Плеханов давал иногда однозначные и даже категоричные положительные оценки лидеру нелюбимых им большевиков: «При этом я исключаю всякую мысль о каких-либо корыстных пользованиях Ленина», «Я убежден, что даже самые предосудительные и преступные с точки зрения закона действия совершались им ради торжества его тактики», «Но повторяю, я говорю только в пределах психологической возможности и не знаю ни одного факта, который доказывал бы, что психологическая возможность перешла бы в преступное действие» и т. п. Последнее замечание касалось пересудов об использовании Лениным германских средств для «осуществления своей тактики». Плеханов не мог привести ни одного факта о получении Лениным денег от немецкой стороны, а тем более ее разведки. Александров же его предположения о «психологических возможностях» трансформировал для склочной прессы в лице Алексинского, Бурцева и других им подобных в безосновательные «конкретные примеры». Тем более что в показаниях Плеханова подобных рассуждений и догадок имелось с избытком. Именно они и выпячивались, именно они предавались огласке. О том, что «Ленин неразборчив в средствах», что «в один из моментов обострения борьбы между большевиками и меньшевиками последние обвиняли Ленина в похищении адресованных им писем», что «тактика ленинская была до последней степени выгодна Германии». Плеханов говорил, что «неразборчивость Ленина» позволяет ему «допускать, что он для интереса своей партии мог воспользоваться средствами заведомо для него идущими из Германии». В сведениях, интерпретированных Александровым и поступающих в различные редакции, уточнения «допускаю», «в интересах партии», «исключаю всякую мысль о какой-либо корысти», имевшие принципиальное значение не только для одного лица или отдельной партии, но для всего следствия, опускались, вымарывались, извращались. Оставалось только корыстолюбие, подавление всех и вся, измена ради положения и наживы. Плеханов резко отзывался о Троцком (Бронштейне). «Я считал Троцкого, хотя и не лишенного известной талантливости, но крайне поверхностным и в сущности пустым человеком», — признался он Александрову. Это касалось более раннего периода их знакомства, состоявшегося в 1902 году. Со временем Плеханов узнал, что энергичный, напористый, амбициозный, но «лишенный всяких сколько-нибудь серьезных знаний» Лев Бронштейн склонен к угодливости, двурушничеству и другим неприятным делам. Но следствие и социал-шовинистская пресса, связавшие Троцкого и Ленина единым обвинением, переносили подобные оценки, данные первому из них, и на второго. Если Плеханов обвинял Троцкого в близких отношениях с Парвусом, для Александрова это было равносильно обвинению в адрес Ленина. И какое ему дело до того, что Плеханов по этому поводу говорил: «Какие отношения существовали у Парвуса с Лениным во время войны, я не знаю. До войны отношения их, насколько я могу судить, не были близкими». Какое ему дело до того, что, по словам Плеханова, и близость Троцкого с Парвусом относится к прошедшим годам, что о последних годах он говорил: «Имел ли Троцкий связи с Парвусом, я не знаю, но его органы тогда высказывались против Парвуса». Не «замечалась» и такая фраза Плеханова: «В Вене Троцкий издавал до войны „Правду“, не имевшую ничего общего с ленинской „Правдой“. Об участии Парвуса в этом издании мне ничего не известно. Думаю, что он не участвовал».[150] Оставлял Александров без внимания и другие невыгодные ему оценки Ленина. К примеру, того же Троцкого: «…считаю совершенно невероятными какие бы то ни было преступления подобного рода со стороны Ленина…» Точно так, как делал это и принявший от него эстафету публичной казни большевиков Соколов. Первый предал огласке «факты», изобличившие большевиков и их лидера в «корыстолюбии и измене». Второй доказывал, пользуясь этими «фактами», что никто иной, кроме этих «беспринципных, меркантильных и кровожадных предателей», не смог бы поднять руку на государя-императора и его семью. А чтобы эта теорема превратилась в аксиому, тоже, подобно Александрову, замалчивал невыгодные факты и выпячивал улики. Скажем, в августе 1920 года Соколов допрашивал Керенского. Оговорка последнего, вернее, его признание, что Ленина нельзя считать немецким агентом «в вульгарном смысле», не нашла в печати тех дней отражения. Зато раздувались высказывания бывшего главы Временного правительства, повторявшего те же намеки Плеханова, Мартова, Алексинского о «несомненной связи Ленина с немцами», о «пользовании их средствами». И ведь все это представлялось именно в «вульгарном понимании», что оспаривал Керенский. Последний в упомянутом разговоре с Соколовым, в частности, отмечал: «Как лицо, которому принадлежала в те дни власть в самом широком ее масштабе и применении, я скажу, что роль немцев не так была проста, как она казалась, может быть, даже судебному следователю Александрову, производившему предварительное следствие о событиях в июле месяце 1917 года». Как всегда, Керенский уж слишком, почти по-царски, «обозначает» свою роль, становится в позу. Не принадлежала ему власть в то время в «самом широком ее масштабе и применении». Он пользовался этой властью даже в меньшей степени, чем Николай II в предфевральские дни. Да и в отношении Александрова Керенский, по всей видимости, заблуждается. Роль немцев в проводимом им следствии против большевиков он уяснил довольно четко и связывал между собой эти две силы, «несшие опасность для России», по-ермоленски: незамысловато, «вульгарно» и нахраписто. Свидетельство тому — опять «воровская шапка». Сколько раз она подводила и Александрова, и его помощников-наушников, и контрразведку. К примеру, полковник Генерального штаба, начальник контрразведки при Верховном Главнокомандующем небезызвестный Терехов, можно сказать, «крестный отец самого важного свидетеля» Ермоленко, сознался следователю Сцепуре, что фамилии и личности Ленина, Троцкого, Луначарского, как Парвуса и Козловского, ему неизвестны. Зато Лебедев, являвшийся старшим помощником начальника контрразведывательного отделения штаба Петроградского военного округа, то есть занимавший менее значительную должность, чем Терехов, и, по всей видимости, располагавший меньшим объемом секретной информации, оказывается, все это знал. «Ни Ленин, ни Троцкий, — рассуждал он, — конечно, не могли не знать, по-моему мнению, о квазикоммерческой деятельности Фюрстенберга и о связи его с Парвусом. В этом меня убеждает и то обстоятельство, что, по сведениям контрразведки, проезд Ленина и его сотрудников через Германию в значительной мере был устроен именно Парвусом и Фюрстенбергом». Что это было именно не так, Александров имел обстоятельные показания бывшего министра иностранных дел Милюкова. Получалось, что то ли Лебедев, мягко говоря, самостоятельно извращал факты, то ли говорил то, что было выгодно Александрову, довольно четко понимавшему «роль немцев и большевиков», ну и, конечно, свою в этом деле. И в этом они оба себя изобличили такой вот, зафиксированной Александровым, лебедевской фразой: «В контрразведывательном отделении к моменту восстания я находился уже около года… причем принимал деятельное участие в первоначальной разработке сведений о Ленине и других лицах, участвовавших, по моему глубокому убеждению, в организации июльского восстания». Проговориться больше даже неконтрразведчику, кажется, нельзя. И очень мало сомнений в том, что Александров тоже, совместно с контрразведкой, занимался этой самой «первоначальной разработкой сведений о Ленине и других лицах».[151] В различных публичных выступлениях того времени Ленин давал важные сведения о так называемом вооруженном восстании, что по логике должно было составлять основную тему дела, которое вел против большевиков Александров. Кстати, последний тщательно знакомился и с этими публикациями. Естественно, он не мог не отметить утверждения Ленина о том, что большевики были против выступления. Об этом они заявили на заседании ЦК партии 3 (16) июля. Такое же решение приняла и происходившая в это время Петроградская общегородская конференция большевиков. Делегаты конференции отправились на заводы и в районы, чтобы удержать массы от выступления. Подобные сведения сообщили Александрову и непосредственные участники демонстрации, добровольно явившиеся к нему для дачи показаний, причем как большевики, так и небольшевики. Но следователь придавал огласке совершенно иную «информацию», полученную от посторонних лиц типа Ермоленко и положенную в основу «предварительных разработок о Ленине». Все это нашло отражение в составленном Александровым постановлении, опубликованном в печати. Показания же действительных очевидцев он или игнорировал, или длительное время не снимал. Убедительным доказательством тому может служить хотя бы такой документ: «lt;Штампgt;: Г. Министру Юстиции Прокурор генерал-прокурору Петроградского окружного Суда 31 июля 1917 вход. № 1944. 9 июля я, узнав из газет о постановлении Временного правительства о моем аресте, явился в тюрьму и был подвергнут тюремному заключению. С той поры прошло более двух недель. За все это время я не видел ни одного представителя судебной власти, ни разу не был подвергнут допросу и мне не было предъявлено судебными властями никакого внимания… „Кресты“. Камlt;ераgt; № 18 Каменев был освобожден из-под стражи через несколько дней после подачи этого письма, как со временем и другие участники «вооруженного восстания и германские агенты». Так поступили даже с Козловским, которого «явно изобличили» в том, что он был «главный финансовый агент, снабжавший большевиков германскими деньгами». Освобождая этих «виновников», Александров добивался ареста и задержания Ленина. Временному правительству нужен был именно Ленин и только Ленин для расправы над ним, в чем, не исключено, была заинтересована и германская сторона, подсунувшая русской контрразведке провокационные сведения. Возможно, конечно, и другое. Уже сообщалось, что Ермоленко в свое время привлекался к суду и, непонятно за какие услуги, был освобожден. Не исключено, что он являлся агентом департамента полиции, охранного отделения или же контрразведки. Имеется больше всего оснований считать, что именно русская контрразведка устроила его побег из плена, снабдила затем кое-какими сведениями из «предварительной разработки дела Ленина», а после того, как она же, контрразведка, спровоцировала «вооруженное выступление» в июле 1917 года, подставила следствию «самого главного свидетеля». Такой вывод подтверждает тот факт, что именно показания Ермоленко Александров включил первым пунктом в составленное им постановление от 21 июля 1917 года о завершении предварительного следствия. К нему еще вернусь, а сейчас завершу разговор о той самой «предварительной разработке дела Ленина», а также «вооруженного восстания», проводимой контрразведкой. 29 сентября 1917 года помощник начальника контрразведывательного отделения штаба Петрофадского военного округа B.C. Коропачинский допрашивал бывшего младшего фейерверкера[153]1-го артиллерийского дивизиона Якова Васильевича Степанова, возраст — 30 лет, «жительство: арестован». Да, Степанов содержался под стражей как «активный участник вооруженного восстания», а на самом доле — жертва провокации той же контрразведки. Из протокола допроса, зафиксированного Коропачинским, это довольно ясно просматривается. Степанов объяснил, что на военной службе с 18 июля 1914 года. Последнее время (с 5 апреля 1917 года) служил в 1-м артиллерийском дивизионе в Луге. Тогда-то и обратил внимание на то, как поручик Павловский и подпоручик Разумовский «стремятся посеять раздоры и смуту между солдатами». Они вербовали людей, склоняя их на свою сторону «обещаниями и главным образом деньгами». Степанова тоже агитировали, а однажды (в июле), встретив на вокзале, предложили куда-то ехать с ними. Через три дня (в Церковном саду) Разумовский, Павловский и их общий знакомый Карпищук повторили свое предложение и «передали… без всякой причины 100 рублей». Павловский при этом упрекнул Разумовского, вручившего Степанову деньги: «Дай больше, чего жалеешь! Разве мало у нас денег?» Фейерверкер от офицеров деньги принял, хотя был в недоумении. Спустя неделю он их встретил там же. «В их обществе, — излагал он подробности контрразведчику, — как я узнал впоследствии, были Луначарский, генерал Бадаев и дрlt;угиеgt;. Последний, между прочим, просил меня купить ему папирос; я исполнил просьбу генерала, за что получил от него „на чай“ 500 рублей. Меня удивила столь щедрая награда за мелкую услугу, и я спросил Бадаева, за что он дает мне столько денег; Бадаев ответил, что „нам все равно некуда девать деньги“». Здесь же, по словам Степанова, находилось еще несколько человек, назвавших свои фамилии, но Степанов запомнил только Розенфельда, Луначарского и генерала Бадаева. Во время этой встречи Разумовский снова сделал предложение о поездке, но Степанов сказал, что без разрешения командира дивизиона этого сделать не может. Через несколько часов Разумовский выхлопотал разрешение и соответствующее удостоверение. «Мы все, — показывал Степанов, — т. е. я, Разумовский, Павловский, Луначарский, Розенфельд и др. отправились в Петроград». По дороге Разумовский предложил поехать в Швецию. От этого предложения Степанов «категорически» отказался. Его назойливый попутчик сообщил, что был в Швеции уже несколько раз и даже «отправил в Швецию 60 солдат». 27 или 28 июля (Степанов точно не помнил) они приехали в Петроград. На вокзале их ждал автомобиль. Разумовский, Карпищук и Степанов поехали на нем в «Северную гостиницу». Здесь для них уже был приготовлен номер — 3. Вечером заявилось несколько человек, среди которых находился и Ленин (Степанову на него указал Романовский). Присутствовал и Розенфельд. Все они объясняли Степанову «приемы, которые надо употреблять при выступлениях на митинге». Затем переехали в гостиницу «Яхта», из нее — в «Базар». Луначарский и Розенфельд продолжали инструктировать и обучать Степанова «ораторству», а также «вели пропаганду среди рабочих Нарвского района». Жили также на частных квартирах, причем Степанов «уклонялся от совместной работы с упомянутыми лицами». В конце концов его решили направить в Гельсингфорс, снабдив подложным удостоверением (об этом он узнал позже), выданным будто бы «Исполнительным комитетом рабочих и солдатских депутатов». В Гельсингфорсе ему выдали адрес «Парковая ул., д. № 1», где он должен был встретиться «с каким-то Козловским», к которому у него было письмо. О задачах, поставленных ему, Степанов сообщил следующее: «На меня была возложена обязанность, рекомендуясь представителем Петроградского Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов, входить в сношения с командами больших кораблей, настраивая их против Временного правительства и министра Керенского, причем в подтверждение своих слов я должен был приводить некоторые факты, как то: будто Николай II отправлен Временным правительством вовсе не в Тобольск, а в Англию, что Керенский ведет с ним переписку и что даже перехвачены телеграммы и одно письмо, которое я будто бы могу доставить, что Керенский пытался бежать, но на Кавказе 11 августа был задержан и был принужден буржуазией и далее управлять страной».[154] В Гельсингфорсе на вокзале Степанова «встретило лицо, называвшее себя в Петрограде и в Луге Луначарским». Возможно, уже тогда догадка о какой-то злой шутке над ним или провокации встревожила не в меру доверчивого и безответственного тридцатилетнего фейерверкера. Эта догадка проскользнула в реплике, прозвучавшей при допросе: «Был ли это действительно Луначарский или кто-либо другой, только именовавший себя Луначарским, я Вам сказать не могу, так как Луначарского… я лично никогда не видел. Также само я не могу утверждать, что человек, назвавшийся в Луге Розенфельдом, есть действительно Розенфельд-Каменев». Выполняя порученное ему задание, Степанов побывал на броненосце «Петропавловск» и пытался высказать команде все, чему его учили. Когда же сошел на берег, то был арестован неким Быстровым, «состоявшим в распоряжении охраны Народной свободы Исполнительного комитета Совета депутатов армии, флота и рабочих Свеаборгского порта, затем заключен под стражу в Нюландскую тюрьму». Если Степанова спровоцировала контрразведка, по утверждению автора этих строк, то почему она его не освободила? Зачем устраивала ему допросы?.. Во-первых, он поддался на соблазн «крупными чаевыми», покинул часть, место ее дислокации, вел пропаганду против Временного правительства. Значит — преступник. Значит — должен был понести наказание. Ну разве так уж важно, что Розенфельд-Каменев, якобы «соблазнявший» и «инструктировавший» свою жертву, — подставное лицо и «свой человек»? Во-вторых, не могли же контрразведчики признаться фейерверкеру, что использовали его как подсадную утку, извиниться перед ним. Наоборот, им выгодно было держать в неведении и устрашении Степанова, свалив всю вину на большевиков, пусть даже и использовав чужие имена, заронив на них в душу солдата злость, обиду, а может, и ненависть. Кроме того, запуганный обвиняемый, а потом помилованный — это же верный безотказный осведомитель. 6 октября 1917 года[155] состоялся повторный допрос Степанова. Он повторил почти все то, о чем говорил раньше, кое-что добавив и уточнив. Так, в Гельсингфорсе после встречи на вокзале с Луначарским «отправился по указанному адресу к Козловскому, коего и застал дома». Сюда же заявился и Карпищук. Козловский жил один, поэтому гости остались у него ночевать. На следующий день они пошли на броненосец «Петропавловск». Степанов, когда собралась команда послушать его, стал держать речь, между тем как Карпищук сошел на берег. (Похоже, что Карпищук контролировал его, но, когда убедился, что все идет по плану, постарался побыстрее скрыться, а может, и сообщил куда следует.) Степанов показал: «Когда после нескольких слов к команде я увидел, что рано или поздно я буду разоблачен и что выдержать свою роль и вводить в заблуждение других не смогу, то решил признаться, что ни Керенского, ни вообще членов правительства я не знаю и говорю неправду, и предложил команде поступить со мной, как они признают нужным. Я с несколькими матросами поехал на берег…» Вскоре матросы вернулись на корабль, а Степанов направился на вокзал. Там его разыскал Карпищук. Он же купил билеты, и они сели в вагон, чтобы отправиться в Петроград. Но тут вошел «зловещий» Быстров, арестовавший Степанова. Карпищука никто не тронул… А вот финал этой, не нуждающейся в особых комментариях, детективной истории. Впрочем, комментарии в словах самого пострадавшего: «По рассмотрению предъявленных мне фотографических карточек,[156] объясняю, что лица, изображенные на этих карточках, мне неизвестны. Те лица, которые виделись со мной и называли себя Розенфельдом и Луначарским, каждый раз являлись ко мне в других костюмах и нагримированными, поэтому я точно не могу сказать, действительно ли их фамилии — Розенфельд и Луначарский или они ложно именовались этими фамилиями…».[157] Подобными фактами, закрывая глаза на недалекость или бесчестность «свидетелей», на анекдотичность или нелепость того, о чем они рассказывали, Александров заполнял вслед за показаниями Ермоленко и Алексинского свое постановление, предназначенное для публичного изобличения большевиков и их лидера. Кроме такого свидетеля, как Степанов, находится еще один, «невольно принимавший участие в выступлении» — командир 3-й роты Кронштадтского флотского полуэкипажа Семенников. Несмотря на «невольное участие», ему достоверно было известно, что «указания идти в Таврический дворец с требованием о низвержении Временного правительства были даны Лениным». Ему вторил поручик 1-го пулеметного полка Зыткин, намекая на какую-то организацию, от которой «выжидали распоряжений и сообщений о выступлении других полков». Командир роты Стогов заверял, что «связь Ленина с вооруженным выступлением обращала на себя внимание». Ну а сестра милосердия Шеляховская могла бы посоперничать богатством воображения с самим Ермоленко, поскольку видела, «как к образовавшейся у дома Кшесинской разношерстной толпе из рабочих, женщин, мальчишек и просто хулиганов выходили из этого „штаба Ленина“ несколько человек статских, полуинтеллигентного вида в шляпах и раздавали десятирублевые бумажки по одной на человека… ленинцами была роздана значительная сумма денег, не одна тысяча рублей…». Но за деньги следовало кричать «по требованию большевиков» лозунги вроде «долой»… Подобных примеров не счесть. И все они подавались в противоречии с показаниями действительных участников событий и документов. К примеру, было предано огласке, что «по приказу большевиков арестовывались министры Временного правительства». Действительно, предпринималась попытка арестовать Чернова. Но это половина истины, вторая же в том, что именно те, кого обвиняли в организации «арестов», все сделали для того, чтобы локализовать этот единственный случай, получивший столь грозное обобщение. Это нашло отражение в показаниях Троцкого, Ильина и самого потерпевшего — Чернова. Кстати, Ильин, тогда добровольно явившийся в следственные органы и долго игнорируемый Александровым, сделал другое обобщение, причем более убедительное и объективное, чем постановление Александрова. «Господину прокурору Прокурор Петроградского Петроградской судебной окружного суда Палаты 27 июля 1917 lt;Штампgt; входящий № 1912 Мичмана Ильина (Раскольникова) Опубликованное 22 июля от Вашего имени официальное сообщение содержит целый ряд касающихся меня фактических неточностей и искажений: 1) Делегаты от первого пулеметного полка приехали 3 июля в Кронштадт совершенно независимо от меня. Когда я узнал, что их временно, дабы не волновать массы, задержали в помещении Кронштадтского Исполнительного комитета, то я эту меру одобрил. Вообще, мне даже не удалось перекинуться с ними ни одним словом. Впервые я их увидел на митинге, на Якорной площади, куда был делегирован Кронштадтским Исполнительным комитетом для противодействия их призывам к немедленному выступлению в Петрограде. 2) На этом митинге, состоявшемся вечером 3 июля, я не только не призывал к вооруженному выступлению в Петрограде для ниспровержения Временного правительства, а, напротив, всеми силами удерживал товарищей-кронштадтцев от немедленного выступления в Петрограде. В моей речи я сослался на недостоверность сведений о выступлении петроградских воинских частей и сообщил только что полученное по прямому проводу от товарища Каменева известие, что если даже первый полк выступит на улицу, то у Таврического дворца наши партийные товарищи предложат ему мирно и организованно вернуться в казармы. В заключение я подчеркнул, что во всяком случае речь может идти только о мирной демонстрации и ни о чем ином. Тут же на митинге мне стало ясно, что мы в силах лишь отложить выступление, но бессильны отменить его. Самое большее, что мы могли сделать, — это придать движению формы мирной, организованной демонстрации. 3) Я не являюсь и никогда не был председателем Исполнительного комитета, а состою товарищем председателя Кронштадтского совета рабочих и солдатских депутатов. 4) На вечернем и ночном заседаниях Кронштадтского Исполнительного комитета, когда был решен вопрос о выступлении, я также не председательствовал, но принимал в заседании самое активное участие, высказывался в пользу демонстрации. 5) Резолюция Кронштадтского Исполнительного комитета об участии в демонстрации была подписана мною, как товарищем председателя Совета и рассылалась по частям от имени Исполнительного комитета, но ни в коем случае не от имени начальника морских сил, который к этой операции совершенно непричастен. 6) Утром 4 июля части гарнизона, собравшиеся на Якорной площади, уже имели определенное намерение выступить, и мне, так же, как и товарищу Рошалю, не было надобности произносить речи с призывом к вооруженному выступлению. Моя задача сводилась лишь к тому, чтобы разъяснить многотысячным массам, собравшимся на площади, смысл и задачи нашего выступления. Я обстоятельно объяснил, что, согласно решению Кронштадтского Исполнительного комитета, мы выступаем исключительно с целью мирной демонстрации для выражения нашего общего политического пожелания о переходе власти в руки Советов рабочих и солдатских депутатов. Оружие берется нами только для демонстрации нашей военной силы, для наглядного обнаружения того огромного числа штыков, которое стоит на точке зрения перехода власти в руки народа. Точно так же это оружие может пригодиться и как средство самозащиты на случай возможного нападения со стороны темных сил. Я тут же указал, какое видное влияние оказывает первый выстрел, всегда наводящий общую панику, и распорядился, чтобы товарищи не подавали ни одного выстрела, а во избежание несчастного случая всем товарищам винтовки иметь незаряженными. 7) Совершенно неверно, что „руководителями этого выступления были Раскольников и Рошаль“. Кронштадтский Исполнительный комитет, а вслед за ним митинг на Якорной площади ранним утром 4 июля избрали для общего руководства мирной демонстрацией особую организационную комиссию, состоявшую из 10 человек. Но подавляющее большинство членов этой комиссии в целях единовластия просило меня взять на себя главное руководство всей демонстрацией. Я согласился и таким образом, являясь единоличным руководителем, всю полноту и всю тяжесть ответственности за руководство вооруженным выступлением кронштадтцев должен нести только я один. Товарищ Рошаль в этой демонстрации играл не большую роль, чем всякий другой ее участник, и потому вся ответственность товарища Рошаля должна быть снята и целиком переложена на меня. 8) В официальном сообщении говорится о попытках кронштадтцев арестовать министров, но не упоминается о том, что в освобождении В.М. Чернова принимали участие товарищ Троцкий и я. 9) В заключительной части официального сообщения после перечня одиннадцати фамилий, в том числе и моей, говорится о нашем „предварительном между собой уговоре“. По этому поводу могу сказать только одно: тов. Ленин, Зиновьев и Коллонтай мне хорошо известны как честные и испытанные борцы за революционное рабочее дело, в абсолютной безупречности которых я ни на одну минуту не сомневаюсь. Партийные дела заставляли меня поддерживать с ними самые тесные и непосредственные сношения. Но Гельфанд-Парвус, Фюрстенберг-Ганецкий, Козловский и Суменсон мне совершенно неизвестны. Ни одного из них я даже ни разу не видел, ни с кем из них абсолютно никогда и равно никаких связей я не имел. Наше дело руководителей демонстрации, равно как и дело товарища Ленина, Зиновьева и Коллонтай, за волосы притянуты к делу Парвуса и его коммерческих компаньонов, на которых я вовсе не хочу набрасывать тень, но с которыми мою связь установить совершенно невозможно, так как этой связи никогда не было. 10) Ни с какими агентами „враждебных“ или „союзных“ государств я никогда ни в какие соглашения не вступал и впредь вступать не намерен. 11) Ни от каких иностранных государств, ни от каких частных лиц денег на пропаганду или на что-либо иное не получал. Единственным источником моего существования является мое мичманское жалованье: 272 рубля в месяц. 12) С призывом „к немедленному отказу от военных действий“ я никогда и ни к кому не обращался. Напротив, всегда и всюду подчеркивал, что эта грабительская империалистическая война может быть закончена лишь организованным порядком, а ни в коем случае не втыканием штыка в землю. 13) В вооруженном восстании 3–5 июля не участвовал хотя бы по той простой причине, что этого вооруженного восстания вовсе даже и не было. 14) Никакого отношения к „самовольному оставлению позиций“ на каком бы то ни было фронте никогда не имел и не имею. Вообще, все эти утверждения заключительной части сообщения совершенно голословны, не связаны с предстоящим текстом, касающимся меня, и напоминают скорее статью Алексинского, чем официальный документ. Естественно, к чему я причастен, — мое участие в подготовлении и руководстве мирной вооруженной демонстрацией, — я правдиво разъяснил в моих показаниях военно-морскому следователю подполковнику Соколову, но составитель формального сообщения, к сожалению, не потрудился ими воспользоваться. Не откажите, Господин Прокурор, настоящее мое разъяснение довести до сведения печати. Выборгская одиночная тюрьма. („Кресты“.) Конечно же, господин прокурор отказал. Точно так же, как остались в протоколе, не преданные огласке, объяснения A.M. Коллонтай: «Я лично никогда к братанию на фронте не призывала, относясь к нему скептически, считая центром тяжести работы на пользу скорейшего заключения мира — работу в тылу, но возможно, что где-нибудь я и призывала к братанию, проводя всецело лозунг партии, отличая при этом, что инициатива братания исходит от французов и англичан, которые первыми бросили этот лозунг братания». Не услышали голоса за пределами тюремной камеры добровольца 1916 года, окончившего Павловское военное училище, прапорщика В.В. Сахарова: «Что касается агитации против наступления, то, как все интернационалисты, я считал наступление вредным для дела развития демократического движения в Европе, которое вернее всего может привести к миру, и именно к миру, нужному для демократии всех стран. Но когда наступление было решено, я высказывал тот взгляд, что ни один полк не имеет права отказываться идти в наступление, иначе он расстроит фронт. Я много раз вполне определенно подчеркивал это, указывая вместе с тем, что прорыв нашего фронта, наше поражение тяжко ляжет на страну, что оно отдаст нас всех во власть германской буржуазии, тогда как наша задача — борьба со всякой буржуазией, и в том числе и с германской… Мне, как члену партии и члену… большевистской фракции, известно, что 3 июля большевики, члены партии, а значит, и члены Военной организации, должны были согласно инструкции от партийных центров удерживать массы от выступлений и так на самом деле и действовали…» Не узнал обыватель, почему 4 июля «Правда» вышла с «белой плешью», по словам Луначарского, на первой полосе. Конечно, было ясно, что редакция вынужденно сняла запрещенный цензурой какой-то материал. Но что это был за материал и почему его сняли, для многих оставалось тайной. Александров же, допросивший 25 июля 1917 года Луначарского, об этом знал. Его постановление, преданное огласке, должно было получиться совершенно иным, учти следователь как уже упоминавшиеся «секретные» факты, так и объяснение Луначарского по поводу «белой плеши» в газете «Правда» на первой полосе: «Совместно с т.т. Троцким, Зиновьевым и Каменевым мы выработали короткое воззвание, воспрещающее именем Ц.К. всякое выступление на 4 июля, которое и было отправлено немедленно в типографию газеты „Правда“ для напечатания на первой же странице…» Попутно Луначарский заметил, что в официальном сообщении, кроме извращения основной сути событий, допущены даже мелкие, но существенные для участников ошибки, касающиеся их фамилий. К примеру, настоящая фамилия Зиновьева — Радомысльский, а «вовсе не Апфельбаум[159]». Кстати, эта «мелкая, но существенная» ошибка повторилась спустя три года в материалах Соколова. В составленном им протоколе осмотра трех номеров газеты «Общее дело» речь идет о представленных следствию Бурцевым материалах. В № 62 этой газеты от 10 декабря 1919 года (протокол осмотра составлен И.А. Соколовым 11–12 августа 1920 года) под заголовком «Обвинение Ленина, Зиновьева и других в государственной измене» фарисейски, что свойственно стилю Бурцева, извещалось: «В настоящее время могут быть сообщены без нарушения тайны предварительного следствия лишь некоторые данные, установленные свидетелями и документами, послужившие основанием для привлечения Ульянова (Ленина), Апфельбаума (Зиновьева), Коллонтай, Гельфанда (Парвуса), Фюрстенберга (Ганецкого), Козловского, Суменсон, прапорщиков Семашко и Сахарова, мичмана Ильина (Раскольникова) и Рошаля в качестве обвиняемых по 51, 100 и 108 ст. ст. угол, улож. в измене и организации вооруженного восстания». Фарисейской называю эту публикацию потому, что бурцевская «сенсация» состоялась еще в июле 1917 года, а его нарочитые потуги оградить «предварительное следствие» (это два с половиной года спустя, после того как следователь Александров отпустил всех «обвиняемых» под денежный залог и, прекратив следствие, отправился, по его словам, на Кавказ[160]) от «нарушения тайны» были лишены всякой необходимости разглашением этой самой тайны в те же июльские дни. Да что там Бурцев и что там девятнадцатый год! Ведь и в наши дни почти буква в букву повторяется это самое «предварительное следствие», так до сих пор и не перешагнувшее через тенденциозность и циничные попытки оградить «предварительное следствие от нарушения тайны». К примеру, в журнале «Столица» (№ 1 и № 4 за 1991 год) вся эта покрытая плесенью и давным-давно разоблаченная (в том числе и зарубежными исследователями) фальшивая сенсация подается под тоже далекими от новизны заголовками «Был ли Ленин агентом германского штаба?» и «Родимое пятно большевизма». Да, все это рефрен знакомой песни, запетой в свое время эсерами и кадетами, меньшевиками и бундовцами, монархистами и масонами: большевики — враги русского народа и друзья Германии, они служили Вильгельму и убили Николая. Но подобными откровениями истину не откроешь. До тех пор, пока мы без эмоций и крайностей не сумеем ответить, хотя бы для самих себя, на многие вопросы. К примеру, на такие: почему дочь генерала Домонтовича и жена генерала Коллонтая пошла в революцию, объявив войну монархии и буржуазной республике, войну мировой войне, почему ее сын, юнкер инженерного училища, собрав все свои скудные сбережения, поспешил «выкупать» у следователя Александрова мать-революционерку?[161] Пока мы не ответим хотя бы на эти частные вопросы, нам трудно будет объяснить (в первую очередь самим себе) трагедию последнего русского царя, неудачу Керенского, позицию Ленина и большевиков… Хотя настало время осмотреться вокруг позорче, чтобы разобраться тоже в довольно-таки непростой проблеме — кто же они, эти самые большевики? К материалам предварительного следствия «по делу об убийстве отрекшегося от престола Российского государства Государя Императора Николая Александровича…» судебный следователь по особо важным делам Н.А. Соколов приобщил и «светские мемуары» деревенской девушки и «городской женщины» Матрены Григорьевны — дочери небезызвестного Григория Ефимовича Распутина. В общем, ее судьба — это тоже трагедия, связанная тесно с царской, поскольку отец по царской воле от деревенского подворья ее оторвал, а к царскому двору так и не пристроил — не позволили. Но не об этом речь. А о том, как эта «барышня-крестьянка» тяжко переживала «страшную революцию», которую принесли «ужасные большевики». В дневнике Матрены они представляются чудовищами, кровожадными пришельцами, посланниками ада. Соколов просвещеннее Матрены Распутиной, а поэтому считает, что «большевики — люди, и, как все люди, они подвержены всем людским слабостям и ошибкам…». И все же, не разделяя точки зрения Матрены, что «большевики — дьяволы, звери», Соколов, в общем-то, рассуждает почти что по-матренински: все, кто не укладывается в его монархические рамки, — большевики и большевистские агенты. Та же Матрена наверняка сплюнула бы трижды через плечо и перекрестила бы в страхе и негодовании залгавшегося следователя, если бы услышала, а вернее, смогла бы прочитать в соколовской книге,[162] что ее «святой папенька», который так надежно обеспечивал ее сладкой (по сравнению с деревенской) жизнью и о котором она так убивается, — не кто иной, как агент большевиков, создавший под боком у царя пробольше-вистскую и прогерманскую шпионскую организацию. Но еще больше удивилась бы распутинская дочка тому, что и ее муженька — Бореньку, который как черт ладана боялся не только военной службы, но и всего, что было связано с большевистской смутой, откровенного монархиста, Соколов тоже причислил к их общим врагам. «В декабре месяце 1919 года в г. Владивостоке, — писал Соколов, — был арестован военной властью некто Борис Николаевич Соловьев. Он возбудил подозрение и близостью к социалистическим элементам, готовившим свержение власти адмирала Колчака. Соловьев подлежал суду как большевистский агент…» А вот еще один большевистский агент, «разоблаченный» Соколовым, — Сергей Марков, бывший офицер Крымского полка, шефом которого была императрица, пасынок известного ялтинского градоначальника генерала Думбадзе. Его связь с Распутиным (по мнению Соколова — это убедительная улика в связи с большевиками!) началась с 1915 года. В распутинском кружке он был свой человек, вот почему Матрена в своем дневнике называет Маркова Сережей. Вторая «большевистская улика» заключалась в том, что Марков имел… псевдоним. В Тюмени он жил под фамилией своего «сопартийца» и друга — Соловьева (кстати, настоящий Соловьев тоже имел псевдоним — «Станислав Корженевский»). И третья, все та же, улика — мечта о выезде или выезд за границу. Любой то ли потенциальный, то ли действительный эмигрант — это большевик. Степень большевизации возрастала, если эмигрант находился в Германии: «В конце 1918 года Марков уехал в Берлин… Еще до отъезда Маркова из Сибири думал о „загранице“ и Соловьев…» Но ведь и сам Соколов в конце концов оказался за границей, бывал в Германии, а его книга издана в Берлине, правда, посмертно. Ну а что можно говорить о Бурцеве, исколесившем Германию в поисках своих скандальных и кляузных материалов? А бывшие министры Временного правительства Милюков и Гучков? Первый еще в 1918 году вел переговоры в Киеве с немецкими представителями о «помощи России» и в том же году выехал за границу. Второй — в течение долгих лет, начиная с первых послереволюционных, был связан с высшими военными кругами Германии… Да мало ли их, «большевиков по-соколовски»… Любопытны подозрения Соколова в принадлежности к большевикам одного из «участников расстрела царской семьи» Медведева: «Большевик Медведев, состоявший в сысертской партии, плативший даже партийные взносы, отнюдь не считал себя большевиком. Он называл большевиками людей нерусских». Как видим, у Меведева подход к определению «партийности» в чем-то схож с Соколовским. Один считал большевиками нерусских, второй — уехавших из России. Только у Соколова, как человека воинственного и заинтересованного в антибольшевизме, а поэтому более беспринципного, чем его подследственный — Медведев, диапазон партийного определения был пошире. Он, если из этого можно было извлечь какую-то пользу для своей, а точнее, определенной Керенским и Колчаком антибольшевистской версии, зачислял в ненавистную ему организацию «членов сысертской партии» (!), а также тех, кто себя не считал большевиком, в данном случае — Павла Медведева, «вора, мошенника и цареубийцу». Верная оценка подобного подхода, которым довольно широко пользовались руководители и агенты царской охранки, «прогрессивные» журналисты типа Бурцева, Алексинского, Заславского,[163] дотошные «правоведы» — Керенский и Александров, некоторые авторы современного журнала «Столица», поможет приблизиться к истине, снять в «деле царской семьи» (да и в нашей истории) несколько «окончательных точек», поставленных в этом деле, к примеру, Радзинским. Да и нельзя же вот так — скопом все грехи как самой царской семьи, так и тех, кто ее травил и подталкивал к роковой черте, свалить на одну партию, записав в ее ряды представителей других политических сил. Хватит того, что личину большевиков приняли многие извечные их враги для разложения большевизма тайно и дискредитации гласно. В упоминавшемся журнале «Столица» опубликован извлеченный из «алексинско-бурцевских подвалов» поддельный документ: «В Архиве Комис. Юстиции из дела об „измене“ тт. Ленина, Зиновьева, Козловского, Коллонтай и др. изъят приказ Германского Императорского Банка за № 7433 от 2 марта 1917 года об отпуске денег тт. Ленину, Зиновьеву, Каменеву, Троцкому, Суменсон, Козловскому и друг, за пропаганду мира в России…».[164] Чтобы понять, какой большевичкой была «товарищ Суменсон», обратимся к показаниям, которые она дала Александрову 25 июля 1917 года. О себе она рассказала следующее: «Суменсон Евгения Маврикиевна, мещанка г. Варшавы, 37 лет, лютеранка, вдова, детей не имею, недвижимости не имею, под судом не была, окончила курс варшавской женской гимназии, постоянно проживала в Варшаве, а за два приблизительно месяца до взятия Варшавы переехала в Петроград…» Потом сообщила подробности о своей жизни и «большевистской» деятельности. Женскую гимназию Суменсон окончила в 1897 году. Затем занялась самообразованием и «педагогической» работой. Вышла замуж за коммерсанта, но не совсем удачно — муж «через три с половиной года умер». Евгения Маврикиевна год проболела, а затем «стала заниматься конторско-корреспондентскою» (видимо, секретарской) деятельностью. В 1917 году становится «корреспонденткой» в фирме «Фабиан Клингелянд». Одним из собственников фирмы являлся тот, кто дал ей наименование, а вторым — брат Якова Фюрстенберга (Ганецкого) — Генрих, он же зять Фабиана Клингелянда. Жалованье месячное ей положили сперва 120, позже — 150 рублей. Фирма считалась состоятельной и занималась перекупкой детской молочной муки и слабительного средства (скавулина). Имелся собственный счет, а также филиал в Петрограде. Его-то и возглавила Суменсон. Получилось так, что петроградский представитель фирмы не поладил с главным хозяином как раз в то время, когда Евгения Маврикиевна собралась навестить в Павловске (под Петроградом) брата — Альфреда Рундо. Клингелянд и предложил ей «в виде опыта» заменить строптивого петроградского представителя. Затем началась ее одиссея, связанная с Фюрстенбергами. После занятия Варшавы немцами Генрих выехал в Стокгольм и по делам фирмы вызвал туда Суменсон. От него она узнала, что Яков Фюрстенберг, следуя семейной традиции, тоже решил заняться торговлей. Суменсон, по ее словам, была страшно поражена «перерождением социалиста в торговца». Затем состоялась поездка в Копенгаген, где произошла встреча с Яковом, которого Генрих назвал Кубой. Там же она услышала и про Парвуса-Гельфанда, которого братья величали доктором, а также познакомилась с Козловским. Все вместе нанесли визит Парвусу, имевшему «богатую виллу-особняк и автомобиль» и прослывшему, по мнению Фюрстенбергов, очень богатым человеком.[165] Суменсон точно не запомнила, братья называли Парвуса «крупным социалистом или социал-демократом». В ноябре 1915 года компания разъехалась кто куда: Генрих Фюрстенберг отправился через Берлин в Варшаву, Суменсон, сопроводив Якова до Стокгольма, — дальше, в Петроград; Парвус и Козловский остались в Копенгагене. По пути Яков сообщил, что Козловский является его юрисконсультом, а ее попросил представлять в Петрограде интересы его и Якова торговой фирмы (он занялся операциями с медикаментами). Представляя две фирмы, ей довелось вести обширнейшую переписку, а также совершать частые банковские операции. Приходилось заниматься денежными расчетами, минуя банки, в чем повинен Яков Фюрстенберг. Об этом она рассказала так: «Не помню точно, говорил ли мне лично Яков Фюрстенберг в бытность мою в Копенгагене или он написал мне, но было им сделано такое распоряжение о том, чтобы я выдавала деньги Козловскому, когда он обратится, не помню точно, наказал ли мне так Яков Фюрстенберг или это вытекало из отношений взаимных между Козловским и Фюрстенбергом, но деньги я разными суммами выдавала Козловскому без расписок. Выдачи производились с 1916 года, приблизительно с весны по март 1917 года, причем он за это время отсутствовал довольно долго за границею. Всего выдала от 15 000 до 20 000 р., при этом должна оговориться, я говорю о цифрах приблизительно, и возможны неточности. Приблизительно весною 1916 года Яков Фюрстенберг прислал письмо мне, я не могу восстановить дословно содержание его, но по содержанию его я поняла его так, чтобы я выдавала денежные суммы лицам, которые будут ко мне обращаться за счет Якова Фюрстенберга». К последнему указанию Суменсон, к тому времени, по всей видимости, сумевшей позаботиться и о своем личном бюджете, отнеслась крайне отрицательно. Она выразила это в письме, а в ответ получила разъяснения, что не все поняла: деньги можно выдавать только по «заметкам», т. е. запискам Фюрстенберга. Но этих «заметок», кроме Козловского, так никто и не приносил, поэтому денег посторонним лицам она не выдавала. В первых числах марта Козловский принес письмо от Фюрстенберга («из Стокгольма, без конверта»!) с просьбой «прислать как можно больше денег с американским вице-консулом Райлли». Суменсон засомневалась: русские деньги — и за границу. Козловский ее успокоил, мол, ничего особенного, не она же вывозит эти деньги, а американец. Хотела сначала послать 100 000, но передала только половину этой суммы. Деньги получила по чеку на Азовско-Донской банк, который, «не храня таких денег, выдал поручение получить эту сумму из Государственного банка». Об этом имеется любопытная запись в протоколе допроса Суменсон: «Эту сумму я совместно с Козловским отнесла к названному Райлли, в гостиницу „Регина“, где он проживал, и передала ему, сказав ему, что, если какие-либо неприятности будут, могу ли я всегда сказать, что деньги переданы мною ему, Райлли, на что он ответил утвердительно. Деньги я передала при Козловском без расписки, так как мне было неудобно спрашивать расписку, а Козловский был свидетелем вручения денег». Многое сомнительно, как в последнем факте, так и в других откровениях «товарищ Суменсон». Неопытную «корреспондентку», которая, кроме переписывания деловых бумаг, не имела никакой коммерческой подготовки, назначают «самостоятельным агентом» сперва одной, а затем двух торговых фирм. Если «корреспондентский» ее заработок составлял 120–150 рублей в месяц, то впоследствии, по ее же словам, превышал 600 рублей и более. «Размеры месячного моего заработка точно определить не могу, но в последний год он превышал тысячу рублей в месяц». Не очень-то можно поверить в предоставленную ей возможность «начинающим торговцем Яковом Фюрстенбергом распоряжаться крупными суммами без расписок». Она же созналась Александрову, что счетоводство у нее «крайне запущено», она не обзавелась ни бухгалтерией, ни служащими. Вместе с тем ее показания, в той части, которые хранил под грифом «секретно» следователь по особо важным делам, опровергают не только измышления о ее принадлежности к большевистской, но и к какой-нибудь другой революционной партии. Впрочем, сама Суменсон решительно отвергла и другие предъявленные ей обвинения. Она также развеяла легенду о «миллионах Фюрстенберга». Она показала, что в середине мая 1917 года Яков Фюрстенберг приезжал в Петроград.[166] Пробыл он в городе недели две, остановившись у сестры (Франциска Ляндау; ее муж — директор химфабрики). Яков жаловался Суменсон, что имеет большие долги, а денег нет. Объяснялось это очень просто — отсутствием опыта в коммерции, а также ростовщичестве, которым, судя по всему, он пытался заниматься. Словом, денег не хватало для большого «гешефта», для того, чтобы поставить дело так, как это было с процветающей братовой фирмой. Фюрстенберг участвовал также в различных посреднических делах, в том числе и эмигрантских, помогал в издании и распространении различной (также и большевистской) литературы. По показаниям Суменсон, Яков внес на ее счет в Азовско-Донском банке 40 000 рублей, из которых себе взял 2000. Спросил у нее разрешения и другим лицам из его клиентуры вносить деньги на ее счет. Суменсон разрешила, но, дескать, заметила, не лучше ли ему открыть свой счет. Он сказал, что «это неудобно».[167] Не исключено, что подобными комментариями Суменсон пыталась то ли прикрыть свой откровенный грабеж хозяев фирм, выразившийся кругленькой суммой на ее банковском счету, то ли в какой-то мере задобрить следователя, сообщая хоть в малой степени удобную для него «информацию». И все же даже для предвзятого лица в этих показаниях трудно уловить «передачу немецких денег большевикам», тем более если в этих махинациях замешан американский вице-консул. Впрочем, участие последнего снова невольно навевает мысль о масонах или иной какой-то провокационной силе, использовавшей таких вот «важных свидетелей» в антибольшевистской возне. Вот, к примеру, как делали агентом большевиков и даже большевиком небезызвестного прапорщика Ермоленко. В упоминавшемся письме Деникина к Керенскому о задержании в расположении русских войск бежавшего из плена бывшего офицера есть такие строки, сообщавшие о немецком шпионском задании: «После долгих, упорных уговоров со стороны немцев и по совету своих товарищей — пленных офицеров прапорщик Ермоленко согласился на предложение…» Что же делает Алексинский с этой фразой, получив от контрразведчиков письмо Деникина? А вот что: он втискивает понравившуюся ему фразу в антибольшевистское прокрустово ложе, то есть убирает все «лишнее». Из-под его лживого, злого пера выползает строка: «…поручение это Ермоленко принял по настоянию товарищей…» Кому тогда не было известно, что большевики в обиходе называют друг друга — «товарищ». Вот и получалось, что находившиеся в плену у немцев большевики настояли на том, чтобы их «товарищ» Ермоленко согласился выполнить «шпионские» задания немцев. Мало того, что сам Ермоленко говорил неправду, а Деникин интерпретировал ее (в показаниях Ермоленко рассказывалось о том, что одни пленные офицеры советовали ему согласиться с предложением немцев, чтобы скорее попасть домой, вторые — для раскрытия «большевистской шпионской организации» в нашем тылу, третьи решительно отговаривали), Алексинский сумел исказить даже интерпретированную выдумку. Причем сделал он это анонимно, не подписавшись под статьей «Ленин, Ганецкий и K° — шпионы», опубликованной в газете «Живое слово» 5 июля 1917 года. (Сразу же после известных событий в Петрограде, на следующий день, 6 июля, это же отредактированное письмо Деникина с комментариями за подписью Заславского и под заголовком «Дело Ленина и других» опубликовала газета «День»; с этих публикаций и началась массированная атака на большевиков.) В «Живом слове» была и такая «правдивая» информация: «…деньги на агитацию получаются через некоего Свендсона, служащего в Стокгольме при германском посольстве. Деньги и инструкции пересылаются через доверенных лиц. Согласно только что поступившим сведениям, такими доверенными лицами являются в Стокгольме: большевик Яков Фюрстенберг, известный более под фамилией „Ганецкий“ и Парвус (доктор Гельфанд). В Петрограде: большевик, присяжный поверенный М.Ю. Козловский, родственница Ганецкого Суменсон, занимающиеся совместно с Ганецким спекуляциями, и другие…».[168] О том, где находился «некий Свенсон-Свендсон», а также в каких «родственных связях» состояла Суменсон с Фюрстенбергом, читатель уже знает. Ну а о партийной принадлежности Козловского и Фюрстенберга (Ганецкого) сразу же дал разъяснения Ленин. В статье «Где власть и где контрреволюция?», помещенной 6 (19) июля в газете «Листок „Правды“», он писал: «Добавим, что Ганецкий и Козловский оба не большевики, а члены польской с.-д. партии, что Ганецкий — член ее ЦК, известный нам с Лондонского съезда (1903), с которого польские делегаты ушли, и т. д. Скорее наоборот, большевикам приходилось оплачивать Козловскому услуги, которые он оказывал им по юридическим и посредническим вопросам. Об одном подобном деле можно узнать из протокола осмотра некоторых материалов предварительного следствия («измена большевиков») от 6 октября 1917 года. В нем отмечалось, что 5 мая 1917 года «в камере Мирового Судьи 58-го участка» слушалось гражданское дело по иску госпожи М.Ф. Кшесинской о выселении из ее дома-особняка ряда политических организаций и нескольких лиц, «самовольно занявших в дни революции этот дом и отказавшихся добровольно очистить его». Поскольку в числе ответчиков являлся «Центральный Комитет Петроградской Социал-Демократической Рабочей Партии», его интересы представляли помощник присяжного поверенного Сергей Яковлевич Богдатьев и присяжный поверенный Мечислав Юльевич Козловский. Приводилась и реплика последнего, вернее, ее изложение. Козловский якобы говорил скептически о требованиях истицы, о «незаконном суде, который действует именем незаконно существующего Временного правительства», утверждал, что Кшесинская — фаворитка бывшего царя, а поэтому и ее иск незаконный. Все это строптивому присяжному даром не прошло. После июльских событий, а также разоблачений «немецкого и большевистского агента» газетами «Живое слово» и «День» Совет присяжных поверенных вынес 21 июля 1917 года постановление об исключении М.Ю. Козловского, привлеченного к ответственности, из списка присяжных.[170] Но еще раньше, менее чем через месяц после рассмотрения иска Кшесинской, охранное отделение установило за Козловским слежку. Об этом свидетельствует «Дневник наружного наблюдения» за ним (Козловский получил кличку Дипломат), первые записи в котором появились 2 июня 1917 года. В одной из них, от 9 июня, в частности, отмечалось: «…пошел в д. № 2 — в Военно-топографическое отделение в 3 ч. 15 м. дня, вскоре вышел, пошел на Дворцовую площадь в Главное управление Генерального штаба в 3 ч. 20 м. дня, вскоре вышел, пошел в штаб Петроградского военного округа… пошел на Мойку в д. № 32 — в редакцию газеты „Правда“ в 3 ч. 50 м. дня…». Если посещение «Правды» вполне логично для «большевистского агента», то чем объяснить его свободное посещение Военно-топографического отделения, штаба военного округа, Главного управления Генерального штаба? Еще большее удивление вызывает то, что столь нашумевшие «выезды Козловского за границу» осуществлялись «с разрешения Главного управления Генерального штаба», как об этом сказано в одном из документов.[171] Это относилось к июлю 1915 и июню 1916 года. Чем же объяснить такое участие «особой высокой инстанции» в делах столь подозрительного лица, проявленное в военное время? Он тоже случайное подставное лицо контрразведки в «измене большевиков» или же «свой» человек?.. Немало сомнений и вопросов возникает после знакомства с протоколами допросов Козловского. Так, в одном из них от 16 сентября 1916 года он дополнительно показал: «По поводу предъявленной мне телеграммы из Христиании от 24 марта на мое имя от Кубы, т. е. Фюрстенберга… поясняю, что в этой телеграмме фамилия „Лиалин“ несколько искажена и правильная фамилия — „Лялин“. Лялин — это социал-демократ, проживавший за границей, и в указанное время проживавший в России. Действительная его фамилия Пятаков, имени же и отчества его не помню. Где он ныне находится, мне неизвестно. Я лишь знаю, что по приезде в Петроград он здесь пробыл, вероятно, несколько дней, а затем уехал в Киев. В указанной телеграмме Фюрстенберг и просил передать этому Пятакову-Лялину 1000 рублей. По поводу этих денег я имел беседу, но не помню хорошо, с Лялиным ли или с Фюрстенбергом, и у меня составилось понятие, что Лялин имел свои деньги в Стокгольме, которые и передал Фюрстенбергу перед отъездом в Россию, а Фюрстенберг, в свою очередь, поручил мне выплатить Лялину тысячу рублей из денег, принадлежавших Фюрстенбергу же и находившихся в моем распоряжении. В действительности, я этих денег Лялину не платил, хотя помнится, что выдал ему 200 рублей. Что касается предъявленного мне письма без подписи, начинающегося словами: „Дорогой товарищ, письмо № 1 (от 22–23) получено сегодня, 21/IV ст. ст. Деньги (2 тыс.) от Козловского получены“ и оканчивающегося словами: „Сейчас пришли сообщения о громадных демонстрациях, стрельбе и пр.“, то почерк, кем писано это письмо, мне неизвестно. Относительно же указываемых в письме 2 тысяч поясню, что деньги эти такого же характера, как и указанные выше 1000 рублей, предназначавшиеся к выдаче Ленину. В данном случае, помню, ко мне обратилась Елена Дмитриевна Стасова… с просьбой выдать Ленину 2000 руб. из суммы Фюрстенберга, что я и исполнил. В настоящее время я ясно не помню, было ли мной получено от Фюрстенберга поручение уплатить эту сумму Ленину или такое поручение было получено самой Стасовой или Лениным, но относиться с недоверием к словам Стасовой я не имел оснований и потому просьбу ее исполнил. Точно я не могу объяснить, почему именно Фюрстенберг должен был уплатить Ленину 2000 руб., и лишь полагаю, что платеж этот связан с денежными расчетами между Лениным и Фюрстенбергом, а именно Ленин, как эмигрант, получив деньги из эмиграционного бюро на проезд в Россию, оставил их в Стокгольме у Фюрстенберга, и мне Фюрстенберг поручил деньги эти возвратить Ленину…».[172] Оставим пока не внушающие доверия тон и общее содержание протокола допроса, проанализируем только ситуацию, снимающую многие вопросы по снабжению Ганецким Ленина и большевиков «немецкими деньгами». А ситуация такая. Эмиграционное бюро, располагавшее средствами, поступавшими от издательской, лекторской и коммерческой деятельности, а также за счет всевозможных пожертвований (вспомним хотя бы показания Горького), снабжало эмигрантов, зачастую независимо от их партийной принадлежности, денежным пособием для обживания на первых порах на новом месте. Такую же сумму, надо полагать, получили Пятаков (Лялин) и Ленин (Ульянов). Поскольку перевозить деньги через границу то ли не разрешалось, то ли было неудобно, пользовались посредническими услугами коммерческой фирмы Фюрстенберга, а также его представителя в России — Козловского. Можно было бы принять на веру такую версию, если бы в материалах дела не встретился другой документ: 7 июля 1917 года начальник контрразведывательного отделения штаба Петроградского военного округа на основании 23 ст. Полlt;оженияgt; о местнlt;омgt; объявlt;ленииgt; сост. на военном положении вследствие приказания Главнокомандующего войсками Петроградского военного округа прибыл в сопровождении старшего своего помощника и наряда солдат при офицере от Гв. Преображенского полка в дом № 18/9 по Широкой ул. на Петроградской стороне в квартиру № 24, занимаемую М.Т. Елизаровым. Дверь прибывшим открыла проживающая в этой квартире Надежда Константиновна Ульянова. По предъявлении г-же Ульяновой вышеупомянутого приказания Главнокомандующего ей был задан вопрос, находится ли в квартире муж ее Владимир Ильич Ленин (Ульянов). Г-жа Ульянова заявила, что муж ее уже не возвращается домой с 5 июля с.г., не явившись домой после заседания Центрального Исполнительного комитета рабочих и солдатских депутатов. После этого г-же Ульяновой было предложено предъявить все документы ее мужа. Г-жа Ульянова заявила, что в квартире Елизарова она с мужем занимает всего одну комнату, в которую она и проводила прибывших. После тщательного обыска из документов и переписки Ленина было отобрано следующее: …6) Книжка Азовско-Донского Коммерческого Банка № 8467 на имя г-жи Ульяновой… …Расчетная книжка Азовско-Донского Коммерческого Банка „Петроград, № 8467“… на 2-й странице имеется… запись: 1917 г. месяца апр. чис. 15 принято согласно 1 объявлению (две тысячи рублей)…».[173] Сопоставив 6-й пункт этого протокола с показаниями Козловского, можно прийти к выводу, что наличие расчетной книжки и внесение Ульновыми денежного взноса — именно 2 тыс. рублей — вполне логичны. Получив от Козловского ту же сумму, которая была оставлена Фюрстенбергу, они положили ее на свой счет. Но зачем изымалась эта книжка контрразведкой? Почему в показаниях Козловского называлась точно такая же цифра, как и в расчетной книжке? Почему он не узнал почерка предъявленного ему письма, которое якобы принадлежало Ленину?[174] И наконец, почему в этом ответном письме, адресованном в Стокгольм, Ганецкому, сообщается о получении его послания раньше, чем оно писалось?.. Следует обратить внимание и на то, что это «ленинское письмо» попало Александрову из контрразведки. Этим же источником пользовался впоследствии и Бурцев, дававший соответствующие показания Соколову. Судебный следователь 5-го участка г. Петрограда, а во время июльских событий служивший в контрразведке штаба Петроградского военного округа, М.Н. Лебедев сообщил П.А. Александрову, что генерал Половцев поручил ему перевезти в штаб округа из дома Кшесинской бумаги «участников восстания». Обращают на себя фразы-оговорки в показаниях Лебедева, который, по его словам, получил личное указание осмотреть документы, «могущие оказаться» в доме Кшесинской, а также доставить их, «могущих быть найденными» там. Невольно напрашивается мысль, что он отправился забрать и доставить то, о чем заведомо было известно… Соколов в подобной ситуации наверняка воскликнул бы: одинаковый почерк! Именно такой была его реакция при сравнивании трех дел — екатеринбургского, алапаевского и пермского. Ну а разве не угадывается одинаковость «почерка» при оценке «большевистских бумаг», доставленных контрразведкой Керенского Александрову и Колчака — ему, Соколову? Читатель при желании и определенных терпении и дотошности сможет увидеть всевозможные несовпадения в бумагах, «оставленных большевиками из-за трусости поспешно», и нелогичность этого Соколовского утверждения о поспешности, и сомнительную удачу расшифровки «секретных шифровок», и нарочитость их «оставления»… Точно так, как различит в материалах, собиравшихся по указанию Колчака, лжебольшевиков от настоящих. Возможно, он задастся вопросом: почему велись столь оголтелые нападки на большевиков, которые в июльские дни семнадцатого претендовали на власть, а тем более оспаривали право на нее в меньшей степени, чем какая-либо другая политическая партия, почему их выставляли изгоями?.. Да, большевики не прилетели из других миров. Вместе с тем те же кадеты, меньшевики или эсеры, даже порой на словах отрицая монархию, на деле делали все для того, чтобы сохранить старый строй, немного его подправив, а главное — максимально приблизив себя к непосредственному управлению, к исключительным привилегиям. Их вполне устраивал извечный принцип — «один с сошкой, а семеро с ложкой», но не примиряло то, что, кроме одного с сошкой, есть еще один — с короной, который возвышается и над тем, кто пашет, и над тем, кто хлебает, т. е. над ними. Хотя в душе, не в меньшей мере чем вся великокняжеская рать, они, а точнее, многие из них, не прочь были бы примерить этот вожделенный тяжелый венец «помазанника божия». В душе каждый человек, быть может, немножечко монархист. Как в китайской легенде о драконе. Обязательно раз в несколько десятилетий находился храбрец, который входил в пещеру дракона, чтобы сразиться с ним. Храбрецы погибали, а дракон, казалось, жил вечно, наводя на всех страх и повелевая всеми. Но так казалось тем, кто не смел заглянуть в драконовское пристанище. Кто же это делал, видел перед собой немощное существо на куче золота. Пришелец дракона убивал, а сам, не устояв перед возможностью повелевать и обладать несметными богатствами, сам превращался в дракона. Находился еще кто-то, наследовавший от него это кровавое жестокое право… Король умер — да здравствует король! Это, казалось, неизбывно. И даже человек без царя в голове в душе видел себя царем… Но вот объявились большевики и во всеуслышание изрекли, что и тот, который с короной, и тот, который с сошкой, равны. Ну а те, что все время хлебали, тоже должны взяться за соху. Большевики не пришли из других миров, но провозгласили совершенно иное мировоззрение, чем то, по которому верхами вершилась история, строилась жизнь. И их за это возненавидели. И не только ложкодержатели, но даже и пахари. Каждый, кто извечно, по наследству должен был ворочать сохой, все же лелеял надежду «выбиться в люди», заиметь не просто ложку, а — большую ложку. Возможно, многих и устраивал провозглашенный большевиками принцип, по которому сосед не имел бы больше соседа, не притеснял бы его. Но не так-то просто было принять к уму и сердцу то, что ты тоже не имеешь морального права быть богаче соседа и когда-нибудь стать над ним, подчинить его себе. Настало время, когда большевистские идеи забродили не только в головах революционеров, но и у тех, кто возомнил или объявил себя таковыми. Необходимость подобного перевоплощения объяснялась тем, что идеи о равенстве и братстве в первую очередь ударили по монархическим устоям, давным-давно расшатываемым князьями-самоедами, дворянами-завистниками, крестьянскими бунтарями и «воровскими царями», террористами. Настало время, когда царское правление стало в глазах общественности почти таким же одиозным, как и возможность прихода к власти большевиков. К февралю семнадцатого на языке многих, чего не скажешь о головах, было два почти что одинаковых зла — царизм и большевизм. Но если от первого отказывались с надеждой его сохранить, избавившись от нынешнего главного носителя помазаннической идеи, отказывались временно, исходя из ситуации, то со вторым злом надеялись покончить раз и навсегда. А поэтому большевики были «уличены» в самом страшном грехе на Руси — измене. А поэтому в их ряды зачисляли всех, чьим именем и чьими деяниями можно было большевистское зло опорочить, предать анафеме тех, кто вносил разлад в большевистские ряды, и без того далеко не совсем сплоченные и однородные. Наверное, если спросить того или иного читателя (или нечитателя) о партийной принадлежности, скажем, Коллонтай или Луначарского, то, уверен, многие, не задумываясь, назовут их большевиками даже в описываемое в этой книге время, т. е. дооктябрьское. Но вот что сама о себе говорила та же A.M. Коллонтай: «Свою политическую физиономию я определяю, как интернационалистка-большевичка. До войны я была меньшевичкой, но затем под влиянием определенной позиции, занятой большевиками во взгляде на современную войну как на империалистическую, в полном соответствии со Штутгардтской и Базельской резолюциями, принятыми на международных конгрессах социалистов в 1907 и в 1912 годах, я определенно перешла в лагерь большевиков». Подтвердил, что Коллонтай стала большевичкой только в последние годы, и Луначарский. Объяснил, что Троцкого (Бронштейна), долго противостоявшего большевикам, он, Луначарский, в настоящее время поддерживает. «Тов. Бронштейна… знаю с 1903 года, — говорил он на следствии. — Долгое время был далек от него. Сблизился только во время войны, считая его одним из ближайших ко мне товарищей». Себя же характеризовал так: «Лично о себе скажу, что к большевикам я не принадлежу и отношусь к социал-демократической партии, принадлежа к так называемому междурайонному комитету социал-демократической партии. Партия эта, насчитывающая тысячи 3 членов, одно время вела переговоры с большевиками о слиянии, причем события 3–4 июля н.г. прервали эти переговоры…».[175] События 3–4 июля, спровоцированные Временным правительством для развязывания открытого террора против большевиков, явились основным камнем, заложенным в фундамент антибольшевизма. Эти события дали возможность открыто и во весь голос заявить о большевистской измене, о большевистском шпионаже, о большевистском стремлении к власти с помощью немцев. «Прибыв в Россию в 1917 году с целым сонмом навербованных им агентов, в чем ему открыто помогали немцы, — продолжал „укреплять этот фундамент“ Бурцев, откровенничая перед Соколовым в 1920 году в Париже, — он повел энергичную борьбу на развал России в самом широком масштабе». Но «сонм» создавать помогали не немцы, а бурцевы. Вот, к примеру, каким документом снабдили Александрова работники контрразведки 24 апреля 1917 года, проявив при этом понятную уже читателю тенденциозность и «бдительность»: 1. Миринегоф Мария русская еврейка, 31 г. Из Цюриха в Петроград. 2. Эйзенбуд Меер русский еврей, 28 л., инженер, из Цюриха в Петроград. 3. Радоминская Злота русская еврейка, 35 л., из Берна в Петроград. 4. Харитонов Моисей русский еврей, 30 л., инженер, из Цюриха в Петроград. 5. Ульянова Надежда русская 48 лет, преподавательница, из Цюриха в Петроград. 6. Гребельская Таня русская еврейка, 26 л., студентка, из Цюриха в Петроград. 7. Гобберман Михаил русский еврей, 25 л., студент, из Швейцарии в Петроград и Москву. 8. Константинович Анна русская еврейка, 50 л., студентка, из Швейцарии в Петроград и Москву. 9. Линде Иоганн русский, 29 л., из Цюриха в Петроград. 10. Шокойя Мише русский журналист, из Женевы в Петроград. 11. Розенблоом Давид русский еврей, 50 л., дантист, из Швейцарии в Петроград. 12. Сковно Абрам русский еврей, 28 л., электротехник, из Берна в Петроград. 13. Поговская Буня русская еврейка, 29 л., из Женевы в Петроград. 14. Арманд Инеса русская, 40 л., студентка, из Швейцарии в Петроград. 15. Гранасс Александр поляк, дантист, 33 л., из Копенгагена в Петроград. 16. Абрамович Шаи русский еврей, 29 л., студент, из Швейцарии в Петроград. 17. Сафаров Георгий русский, 25 л., доктор, из Берна в Петроград. 18. Мирингоф Илья русский, 39 л., из Цюриха в Петроград. 19. Шонесон Симон русский еврей, 30 л., из Цюриха в Петроград. 20. Усевич Григорий русский еврей, 26 л., из Цюриха в Петроград. 21. Радомильский Евсей русский еврей, 33 л., журналист, из Берна в Петроград. 22. Шлюссарева Надежда русская, 31 г., из Женевы в Петроград. 23. Кон Елена русская, 24 л., из Цюриха в Петроград. 24. Бриллиант Григорий русский еврей, журналист, из Женевы в Петроград. 25. Сковно Рахиль русская еврейка, 32 л., из Стокгольма в Петроград. 26. Косе Георгий словак австриец, 28 л., из Христиании в Царское Село. 27. Свиялович Давид русский еврей, 33 л., из Стокгольма в Петроград. 28. Равич Сара русская еврейка, 37 л., акушерка, из Стокгольма в Петроград. 29. Ульянов Владимир русский журналист, 41 г., из Стокгольма в Петроград. 30. Ревкин Золмах русский еврей, 34 л., из Стокгольма в Петроград. 31. Мирлохкинд Валентина русская 28 л., студентка, из Стокгольма в Петроград».[177] Любой здравомыслящий человек, просмотрев список разношерстных пассажиров, пересекших границу с Финляндией по официальному разрешению, зарегистрированных властями и зафиксированных контрразведкой и охранным отделением, разве сделает по этому списку вывод о «сонме революционеров Ленина»? А Бурцев это сделал. По его утверждению, все эти случайные люди, большая половина из которых женщины, помогли Ленину выполнить агентурную задачу, поставленную немцами, — свергнуть Временное правительство и захватить власть. Причем, давая показания Соколову 11 августа 1920 года, Бурцев напускал на себя вид всезнающего «специалиста по Ленину и большевикам», излагая неточности, измышления, а то и откровенную клевету. «Я не знаю лично ни Сафарова, ни Войкова, — признался он. — Но знаю их по их положению. Оба — видные члены партии большевиков. Оба они прибыли как агенты Ленина, а следовательно, немцев, в 1917 году в запломбированных вагонах через Германию. Я имею список всех лиц, прибывших тогда с Лениным. В этих списках Войков значится под номером 11-м, а Сафаров — под номером 5-м. Эти списки я получил в свое время из официальных источников». В приведенном же мною списке под № II значится «Розенблоом Давид», а под № 5 — «Ульянова Надежда». Сафаров Георгий включен сюда 17-м, Войкова же совсем нет. Может, он, этот список, не «из официальных источников»? Нет, из них, он препровожден Александрову контрразведкой. Правда, были еще и другие списки. Один из них — пассажиров, «переехавших границу в Торнео 7/20 апреля 1917 года», с припиской: «Политические эмигранты. Приезд 12 первых эмигрантов был сообщен г-ном Дюма из Министерства иностранных дел».[178] В него внесено 18 фамилий. 5-м в нем записан Моисеенко Борис, а 11-й — Фундаменский Илья, известный эсер. Значатся также и другие эсеры, к примеру, Савинков Борис и Чернов Виктор, вошедшие впоследствии в состав Временного правительства (последний — в качестве министра). Но нет здесь ни Сафарова, ни Войкова, ни Ленина. Третий список из 72 человек Александров получил со следующей препроводительной: «Начальник Веlt;сьмаgt; спешно контрразведывательного Судебному следователю по отделения особо важным делам Штаба Петроградского Александрову военного округа на театре военных действий „4“ октября 1917 г. № 11021 Петроград Воскресенская наб., д. № 28, кв. 4. Тел. № 139 — 25 на № 659 При сем препровождаю список эмигрантов, прибывших в Россию в начале апреля сего года. Подробный список эмигрантов, прибывших в первой половине мая сего года, всего около 250 человек, препровожден мною заведываюшему Центральным Бюро при Главном Управлении Генерального Штаба. Других списков во вверенном мне отделении не имеется. Приложение: список. В этом списке Ленин (Ульянов) числится под 2-м номером, Надежда Константиновна Ульянова — под 3-м. Под 5-м, как и говорил Соколову Бурцев, — Сафаров. Но Войкова снова нет. Да и сам список тоже не может быть доказательством бурцевского утверждения о «сонме навербованных Лениным агентов, в чем ему откровенно помогали немцы», поскольку формировали эту партию эмигрантов официальные представители Временного правительства, включив в нее и эсеров, и меньшевиков, и большевиков, и далеких от политики людей — искателей приключений, предпринимателей, несчастных скитальцев. Другими списками, за исключением списка эмигрантов в количестве 250 человек, прибывших месяцем раньше, как указывалось в препроводительной записке, даже контрразведка не располагала. Думается, что не мог иметь их и Бурцев. Да Соколов и Александров с него этих списков и не спрашивали. Для них было достаточно того, что большевики объявлялись врагами народа, исчадиями ада и предавались Бурцевым, точно так же, как и Матреной Распутиной, анафеме. Критика Бурцевым большевиков вообще-то довольно поучительна. Он их обвиняет в выступлениях против царизма, хотя сам считает себя врагом монархии. Они, оказывается, преступным образом поступили с Временным правительством, хотя Бурцев тоже выказывал этому правительству недоверие. По его мнению, большевики не имели права заниматься ни пропагандой, ни организационной работой, ни издательскими делами, ни финансовыми вопросами; оставлял он это право за собой, за всеми остальными, кроме большевиков, политическими партиями и течениями. Получалось, что и следователи разделяли эту точку зрения, ставя большевикам в вину то, что другим прощалось, что для других считалось (скажем, издательcкая или коммерческая деятельность с целью пополнения партийной кассы) вполне приемлемым и оправданным. Вместе с тем та же издательская работа, позволявшая проводить в жизнь свои идеи и в значительной мере покрывать расходы на организаторскую и пропагандистскую работу, являлась для любой эмигрантской группировки общим и необходимым делом. Не считалось зазорным прибегать к помощи влиятельных лиц в качестве посредников и поручителей. Плеханов, давая показания Александрову 10 сентября 1917 года, к примеру, сообщал, что всегда недолюбливал Троцкого, что именно благодаря его, Плеханова, «оппозиции» по отношению к Троцкому последний не был введен в состав социал-демократических органов, издававшихся в эмиграции, «Зари» и «Искры». Это произошло в 1902 году. Несколько улучшились их отношения после образования «фракции большевиков и меньшевиков», когда Троцкий примкнул к последним. Однако и после этого Плеханов не совсем доверял Троцкому, который к тому же вскоре отошел и от меньшевиков, выступая «в качестве глашатая близкого всемирного социального взрыва». Поселившись в Австрии, Троцкий до Первой мировой войны издавал в Вене газету «Правда», по словам Плеханова, «не имевшую ничего общего с ленинской „Правдой“».[180] Возможно, именно это обстоятельство, т. е. ничего общего с ленинской позицией, и позволило Троцкому искать покровительства у Плеханова, а тому оказать это покровительство в журналистской деятельности «оппоненту Ленина». Вот как об этом говорил Александрову Плеханов: «Известно мне было, что Троцкий писал в „Киевской мысли“, помещая там иногда очень недурные корреспонденции под псевдонимом Антида-Отто. Когда началась нынешняя война, Троцкий, не знаю как, очутился в Женеве, между тем как я был в Италии. Из Женевы он послал мне в Италию длинную телеграмму с просьбой рекомендовать его Гедду, бывшему тогда министром труда без портфеля, на предмет получателя в качестве корреспондента „Киевской мысли“ права разъезжать в непосредственной близости к фронту. Я не знал тогда, как относится Троцкий к вопросу о войне. Из наведенных мною справок выходило, что отношение его к ней какое-то неопределенное. Не желая создавать ему препятствий в его профессиональной деятельности корреспондента, я дал просимую им рекомендацию. Когда Троцкий получил желаемое, его отношение к войне стало совершенно определенным. Он стал резко нападать на Жюля Гедда и меня за наш оппортунизм, социал-патриотизм и т. д. Нападки Троцкого не смущали меня, но меня очень удивляло, что в „Киевской мысли“ он по вопросу о войне высказывался совсем иначе, нежели в своем ежедневном парижском органе „Голос“, который был запрещен французским правительством и издавался потом под названием „Наше слово“».[181] Вообще о том, как Троцкий, желая того и не желая, порочил большевизм, стоит рассказать особо. Нет, не о всех его разногласиях с большевиками (это длинный разговор), а о том, что использовалось Временным правительством для обвинения большевиков в самом страшном грехе — измене. Один из «серьезнейших моментов», порочащих, по мнению Александрова и многих его свидетелей, не столько Троцкого, сколько всех большевиков, — это связь первого с «пугалом обывателя» — Парвусом. Этот момент отражен и в показаниях Плеханова, который сообщил, что «Парвус-Гельфанд явился за границу очень молодым эмигрантом в середине восьмидесятых годов». Там он закончил курс Базельского университета, вступил в немецкую социал-демократическую партию и поселился в Германии. Следственные органы и печать Временного правительства Парвуса тоже выдавали за большевика. Но Плеханов определенно называет его «немецким социал-демократом», ну а где с иронией относит его к русской социал-демократии, то слово «русский» берет в кавычки. И это вполне понятно, поскольку немецкие социал-демократы с первых дней войны поддержали свое правительство, призывая народ к победе германского оружия, за что подверглись суровому осуждению со стороны Ленина и большевиков, точно так, как последние критиковали сторонников войны до победного конца из числа русских социал-демократов и шовинистов. «В Германской партии он принадлежал к самому левому крылу, — говорил Плеханов о Парвусе. — Около 1900-х годов он пришел к тому убеждению, что скоро предстоит всемирный социалистический взрыв. Это убеждение он впоследствии сообщил подпавшему под его влияние Троцкому. С этим убеждением он в 1905 году приехал в Россию, где он, впрочем, большого успеха не имел. Здесь он, как известно, был арестован, сослан в Сибирь, откуда бежал и опять очутился в Германии. Здесь он, несмотря на крайний радикализм своего образа мыслей, большой популярностью не пользовался. Социал-демократы смотрели на него как на человека некорректного в частной жизни и не совсем надежного в денежных делах. Может быть, вследствие этой непопулярности он переехал в Константинополь, где, по слухам, сошелся с младотурками». Когда началась война, Парвус, по словам Плеханова, вернулся в Германию. По пути он останавливался в Софии, где выступил на многолюдном митинге с утверждением, что «в интересах цивилизации и революции желательно, чтобы Германия победила Россию». Примечательно, что это утверждение, этот призыв почти слово в слово повторили те, кто, обвиняя в Первую мировую войну большевиков в «шпионских связях с немцами», во Вторую — всецело поддержали Гитлера в его «крестовом походе против большевистской России — врага европейской цивилизации». «Русский» социал-демократ, показывал Плеханов, возвратился в Германию «не с пустыми руками», а обладателем «миллионного состояния». Объяснить, как это тому удалось, Плеханов не мог, но сообщил Александрову пересуды о том, что Парвус нажил капитал «хлебными спекуляциями во время войны». Политическое лицо тоже изменилось: теперь он примкнул не к левому, а к правому крылу германской социал-демократической партии. Это его «новое лицо» нашло отражение в издаваемой Парвусом в Мюнхене газете, прославлявшей подвиги германского генерал-фельдмаршала Гинденбурга, подавившего впоследствии Ноябрьскую революцию в Германии, явившегося одним из руководителей интервенции против Советской России, передавшего в 1933 году, будучи президентом, всю власть нацистам. «Скромный» Плеханов не забыл отметить и свои «заслуги». Он говорил Александрову: «Не без гордости добавлю, что в Германии Парвус написал против меня брошюру, распространявшуюся германским правительством в лагерях военнопленных. В этой брошюре он обвинил меня в том, что я изменил революции и т. д.». Вот, оказывается, какое это страшное зло было — Парвус, которому поклонялся Троцкий (неважно, что это было в давние молодые годы последнего) и который финансировал «шпионскую деятельность большевиков» из своего «нечистого состояния», пополняемого за счет немцев и доверчивых людей типа Горького. Не менее, чем Парвус, приобрел скандальную известность (по отзывам того же Плеханова) и сам Троцкий. Газета «Голос», выходившая в 1914 году, «главным сотрудником и, вероятно, редактором» которой он являлся, распространялась среди эмигрантов, «у которых преобладало пораженческое направление». Французы, не привыкшие к языку русских пораженцев, «очень скоро пришли к заключению, что „Голос“ издавался на немецкие деньги», и его поэтому закрыли. «В конце концов французское правительство, которое было склонно видеть в Троцком немецкого агента, выслало его из Франции. Это было приблизительно в середине 1916 года. Из Франции Троцкий выехал в Америку», — так обвинил Плеханов Троцкого. Но затем, вроде спохватившись, поправился: «Какие основания были у французского правительства считать Троцкого немецким агентом, а „Голос“ издававшимся на немецкие деньги, я не знаю. Если бы у французского правительства были неоспоримые доказательства этого, то оно не ограничилось бы высылкою. Не думаю также, чтобы в приказе о высылке Троцкого содержалось что-либо о том, что его считают немецким агентом». Не было серьезных оснований, надо полагать, и у английского правительства, подвергшего менее чем через год Троцкого аресту, поскольку спустя месяц он был освобожден. Любопытно, что ходатайствовало об освобождении Троцкого Временное правительство, видимо, надеясь, что с его приездом в Россию он окажется полезным в борьбе с большевиками и в их компрометации. Еще более примечательно то, что следствие, возглавляемое Александровым, даже не посчитало нужным привлечь Троцкого наряду с другими активными участниками «июльского вооруженного выступления» к ответственности, хотя он накануне этих событий проявлял завидную, впрочем, как всегда, активность. Об этом свидетельствует приобщенное Александровым к делу заявление Троцкого, зарегистрированное в Министерстве юстиции 17 июля 1917 года под № 4090 и переданное следователю прокурором Петроградской судебной палаты. Вот его текст: «Временному правительству. Мне сообщают, что декрет об аресте, в связи с событиями 3–4 июля, распространяется на тт. Ленина, Зиновьева, Каменева, но не затрагивает меня. По этому поводу считаю необходимым довести до Вашего сведения ниже следующее. 1. Я разделяю принципиальную позицию Ленина, Зиновьева и Каменева и развивал ее в журнале „Вперед“ и во всех вообще своих публичных выступлениях. 2. Отношение мое к событиям 3–4 июля было однородным с отношением названных товарищей, а именно: а) о предполагаемом выступлении пулеметного и других полков т.т. Зиновьев, Каменев и я впервые узнали в заседании соединенного Бюро 3 июля, причем мы немедленно предприняли необходимые шаги к тому, чтобы это выступление не состоялось; в этом смысле т.т. Зиновьев и Каменев снеслись с центрами большевистской партии, я — с товарищами по „междурайонной“ организации, к которой принадлежу; б) когда демонстрация тем не менее состоялась, я, как и тт. большевики, многократно выступал перед Таврическим дворцом, выражал свою полную солидарность с основным лозунгом демонстрантов: „Вся власть Советам“, но в то же время настойчиво призывал демонстрантов немедленно же возвращаться, мирным и организованным путем, в свои войсковые части и в свои кварталы; в) на совещании некоторого числа членов большевистской и „межрайонной“ организации, происходившем глубокой ночью (3/4 июля) в Таврическом дворце, я поддерживал предложение т. Каменева: принять все меры к тому, чтобы избежать 4 июля манифестаций; и только после того, как все агитаторы, прибывшие из районов, сообщили о том, что полки и заводы уже решили выступать и что до ликвидации правительственного кризиса нет никакой возможности удержать массы, все участники совещания присоединились к решению приложить все усилия к тому, чтобы ввести выступление в рамки мирной манифестации и настаивать на том, чтобы массы выходили без оружия; г) в течение всего дня 4 июля, проведенного мною в Таврическом дворце, я, подобно присутствовавшим тт. большевикам, неоднократно выступал перед демонстрантами в том же самом смысле и духе, что и накануне. 3. Неучастие мое в „Правде“ и невхождение мое в большевистскую организацию объясняются не политическими разногласиями, а условиями нашего партийного прошлого, потерявшими ныне всякое значение. 4. Сообщение газет о том, будто я отрекся от своей причастности к большевикам, представляет такое же измышление, как и сообщение о том, будто я просил власти защитить меня от „самосуда толпы“, как и сотни других утверждений той же печати. 5. Из всего изложенного ясно, что у вас не может быть никаких логических оснований в пользу изъятия меня из-под действия декрета, силою которого подлежат аресту тт. Ленин, Зиновьев и Каменев. Что же касается политической стороны дела, то у вас не может быть оснований сомневаться в том, что я являюсь столь же непримиримым противником общей политики Временного правительства, как и названные товарищи. Изъятие в мою пользу только ярче подчеркивает таким образом контрреволюционный произвол в отношении Ленина, Зиновьева и Каменева. Смелость и прямота Троцкого, с которыми он разделяет позицию большевиков по отношению к Временному правительству, не могут не вызывать уважения. И все же не так все просто в этом заявлении, написанном 10 июля 1917 года, как может показаться на первый взгляд. То, что Временное правительство доживает если не последние дни, то последние месяцы, было ясно даже и менее искушенному, чем Троцкий, политику. Не сегодня-завтра, быть может, начнут делить портфели. Без участия большевиков этот дележ, как это могло быть еще в апреле, когда Ленин заявил меньшевикам и эсерам о согласии большевиков быть в оппозиции на мирных партийных началах, обойтись уже не мог. А его, Льва Троцкого, неизменно высказывавшего свою (пусть парадоксальную, но именно свою!) позицию, несмотря ни на какие опасности, рвущегося в лидерство и уже признанного многими лидером революционного движения, вдруг «изымают из борьбы». Как же он мог не опротестовать это «изъятие», да еще, возможно, надеясь предать свое заявление огласке? И чем он, собственно, рисковал? Очередным арестом? Но он их пережил много. Судом? Это еще более повысило бы его популярность. Смертной казнью по законам военного времени?.. Надо полагать, на такой крайний риск он не рассчитывал. Какие же основания можно высказать по поводу подобного предположения? Официальное следствие не располагало против Троцкого теми обвинениями, которое выдвинуло против большевиков и других участников «вооруженного выступления» (а может, и не желало выдвигать их!), поскольку «изъяло его из-под действия декрета об аресте». Он признавался в том, что является «непримиримым противником общей политики Временного правительства». Но являться противником — это не значит выступать против, а именно последнее и отрицал Троцкий в своем заявлении, более того, он отговаривал других от подобных, враждебных правительству действий. Впрочем, только в этом пункте он, получалось по всему, и сходился с большевиками. Он даже упреждал их в провозглашении политического лозунга «Вся власть Советам». Большевики считали этот лозунг преждевременным. Троцкому же этот лозунг, несмотря на засилье в нем меньшевиков и эсеров, судя по всему, был выгоден. И не только потому, что он в любом деле торопился, суетился, боясь упустить момент, чтобы выдвинуться, быть если и не единоличным лидером, то в числе немногих — самых первых. Дело в том, что он тоже входил в состав Исполнительного комитета Петроградского совета. Причем вошел туда не столько на выборной основе, сколько по «персональному приглашению». Вот как он сам объяснял этот довольно любопытный случай, схожий с тем нашумевшим «освобождением из-под стражи английским правительством по просьбе Временного правительства». В деле, которое вел Александров, подшит протокол допроса от 24 июля 1917 года, составленный «в Петроградской одиночной тюрьме (Крестах) судебным следователем 24-го уч. гор. Петрограда». Как видим, показания Троцкого, как и он сам, не очень-то интересовали Александрова, и он даже не посчитал нужным самолично допросить столь важного свидетеля. Впрочем, как отмечалось в протоколе, в соответствии с постановлением от 21 июля тот привлекался к допросу уже в качестве обвиняемого. О себе он сообщил следующее: «Я, Лев Давидович Бронштейн, Троцкий… 37 лет, вероисповеднаго состояния, а отец мой был иудейского вероисповедания,[183] рожден в дер. Яновка, возле колонии Грамотлей,[184] Елизаветградского уезда, Херсонской губернии, к каковой колонии и прописан как колонист-земледелец, при старом режиме был лишен гражданских и воинских прав приговором Петроградской Судебной Палаты в 1907 году в качестве обвиняемого по ст. 100 угол, улож., рождения брачного, считаю себя русским гражданином, кончил реальное училище, женат, имею двух малолетних дочерей, по профессии писатель по общественным и социальным вопросам, средствами к жизни является литературный труд, особых примет не имею…» Ну а о том, как оказался «приближенным» к руководству Советом, Троцкий показал: «В состав Исполнительного Комитета Петроградского Совета Р.С.Д. я был приглашен (с совещательным голосом) самим Исполнительным Комитетом, как бывший председатель Петербургского Совета Раб. Депутатов 1905 года. В состав Всероссийского Исполнительного Комитета я вошел на всероссийском съезде Советов от фракции „объединенных социал-интернационалистов“». И все же само по себе это показание, представляющее определенный интерес, мало чего стоит без уточнения того же Троцкого: «На вопрос о составе Исполнительного Комитета С.Р.С.Д. я могу лишь рекомендовать следственным властям обратиться за справками к председателю его, Н.Т. Чхеидзе,[185] или товарищам председателя — Керенскому, Скобелеву и др.». Не исключено, что опытный подпольщик Троцкий, не желая давать лично информацию о составе Исполнительного Комитета, назвал фамилии только своих «персональных поручителей», тех, кто «персонально» пригласил его в состав Комитета, кто рекомендовал его кандидатуру всероссийскому съезду Советов. Ссылка на то, что он был приглашен как бывший председатель Петербургского совета, — не совсем серьезна. Председателем он был еще в 1905 году, т. е. 12 лет назад, и за это время успел довольно шумно скомпрометировать себя и связью с Парвусом, и выступлениями против войны, и готовностью к сближению с большевиками. Нет, не в этом причина его приглашения. Тем более если учесть, что возможные «поручители» — люди разных политических течений и умозрений: Чхеидзе — меньшевик, Керенский — эсер, Скобелев — меньшевик и «молокан» (по его же словам). Правда, последний в беседе с Александровым сообщил, что с Троцким семь лет назад был близок и вел совместно с ним борьбу против большевиков и Ленина. Позже разошлись по вопросам отношения к войне. Ну а потом (это уже не из показаний Скобелева Александрову, а из исторических источников) снова сошлись на почве «служения большевизму» — в 1922 году Скобелев вступил в РКП(б). Но Чхеидзе, а тем более Керенский, — что их могло заставить так отнестись к Троцкому, в крайнем случае, если не рекомендовать его в состав Комитета, то и не возражать против его введения в этот орган? Оказывается, была мощная тайная надпартийная сила, о которой уже шла речь, объединившая и Чхеидзе, и Керенского, и Скобелева. О ней, т. е. о масонстве, Чхеидзе, являвшийся членом Верховного Совета российских масонских лож, в августе 1925 года, будучи в эмиграции, в Марселе, вспоминал так: «Верховный Совет состоял, помнится, из 12–14 человек: состав его за мое время (1912–1916 годы) несколько изменялся; я помню следующих: Керенский… Скобелев…».[186] Да, но при чем здесь Троцкий?.. Предположение, конечно, сомнительное о принадлежности Троцкого к масонам, но не такое уж и надуманное. 3 апреля 1960 года составитель часто здесь цитируемой книги о масонах Б.И. Николаевский писал Н.В. Вольскому (Валентинову): «О русском масонстве у меня имеются интереснейшие материалы — показания Гальперна, Чхеидзе, Гегечкори (члены Верховного Совета русских лож), воспоминания кн. Бебутова (основатель) и ряда других… Есть материалы о переговорах, которые Бебутов в 1909 году вел с Плехановым, эсерами и т. д.».[187] Если снова вспомнить о неприязни и недоверии, которые Плеханов питал к Троцкому, и все же по какой-то особой причине стал его поручителем перед французским правительством в журналистских и издательских делах Троцкого, и об этих переговорах масонов с Плехановым, то не так уж трудно предположить, что Троцкий, испытывая временные затруднения, именно через масонов мог заручиться поддержкой такой влиятельной фигуры, тоже вступавшей в контакты с этой тайной и полумифической организацией. Немало оснований для подобных размышлений имеется в воспоминаниях видного масона А.Я. Гальперна. По его словам, в последние перед Февральской революцией месяцы «организационно братство… достигло своего расцвета». Масонские ложи существовали в крупных городах России повсеместно, в Петрограде же их насчитывалось несколько, куда входило 95 человек. После опубликования состава Временного правительства на квартире Керенского состоялось якобы первое послереволюционное собрание Верховного Совета. Разговор на нем шел… о воздействии на левых. Именно этот вопрос больше всего занимал масонов, стремившихся «воздействовать на левые партии в целях удержания их в русле коалиционной политики». Гальперн считал, что в этот период «значительная доля работы» легла на него. Ему довелось вести «все основные переговоры с Советом рабочих депутатов, т. е. с Чхеидзе». Часто он получал поручения непосредственно от Керенского, недовольного тем или иным решением Совета (депутатского, немасонского). Гальперн ехал в Таврический дворец, где, встретившись с Чхеидзе, быстро утрясал противоречия. Дело облегчало то, что Чхеидзе «был братом», с ним посланец Керенского мог говорить совсем просто: «Чего кочевряжитесь, ведь все же наши это считают правильным, надо исправить и сделать по-нашему». По его же сведениям, «большую роль играли братские связи в деле назначения администрации 1917 года на местах», поскольку если речь заходила о какой-нибудь видной вакантной должности, то «прежде всего мысль устремлялась на членов местных лож». Ну а облечь хорошую мысль в реальное назначение своего человека для масонов тоже не составляло, видимо, большого труда. Ведь начиная Временным правительством и Исполнительным Комитетом депутатского Совета и кончая уездной властью в лице полномочных представителей Временного правительства и местными Советами, все было охвачено их влиянием. Скажем, те же Керенский и Скобелев — министры Временного правительства и члены Исполнительного Комитета, председателем которого являлся тоже свой человек — Чхеидзе. Любопытное совпадение у масонов и Троцкого по отношению к войне. Кстати, социал-демократическая фракция «объединенных социал-интернационалистов», которую последний представлял в Комитете, уже своим туманным названием созвучна с идеями масонства. Тот же Гальперн вспоминал: «Несколько раз Верховный Совет обсуждал вопрос о войне, и большинство склонялось к мысли о необходимости форсировать заключение мира. Я был решительным сторонником активных шагов в этом направлении и помню, что в период споров о стокгольмской конференции я читал на эту тему доклад в редакции „Дней“; по моим же настояниям и в кадетских кругах ставился этот вопрос. Я считал тогда, что воевать мы не можем — об этом говорили все доклады с фронтов;[188] а потому необходимо убедить союзников,[189] если они не согласятся на общие переговоры».[190] Следует назвать еще одного масона — Луначарского, который, по его словам, настолько сблизился с Троцким в годы войны, что считал того «ближайшим товарищем». Он не только входил во фракцию, где членствовал Троцкий, но так же, как и последний, имел возможность присутствовать на заседаниях Исполнительного Комитета. Правда, Луначарский именовал политическую организацию, к которой принадлежал, «междурайонным комитетом социал-демократической партии», но с той же настойчивостью, что и Троцкий, отмежевывал ее от большевиков. О близости Троцкого и Луначарского в то время говорят и некоторые выдержки из показаний последнего в июле 1917 года[191] в отношении Парвуса: «Гельфанда встречал в Петрограде в 1906 году, в короткий промежуток, когда он был председателем Совета Депутатов. Троцкий, бывший близким товарищем Гельфанда, после его обращения в германофильство не только порвал с ним личные отношения, но и настаивал на прекращении с ним всякой связи, на бойкоте его. В этом я деятельно поддерживал его».[192] Сам же Троцкий показывал следующее: «О моем отношении к Парвусу, с которым я в 1904–1909 годах был связан единством революционной позиции и работы, могу сообщить нижеследующее. Как только телеграф принес в Париж весть в начале войны о германофильских выступлениях Парвуса на Балканском полуострове, я выступил в „Нашем слове“ со статьей, в которой заклеймил лакейскую роль Парвуса по отношению к германскому империализму и объявил Парвуса мертвецом для дела социализма. Вместе с тем я дважды призывал в печати всех товарищей отказаться от поддержки каких бы то ни было общественных мероприятий Парвуса».[193] Подозревать Троцкого если не в принадлежности к масонству, то в определенных, подобно Плеханову, контактах с его деятелями можно и потому, что Временное правительство, насквозь проникнутое масонским влиянием, не дало повеления (или разрешения) на привлечение его к ответственности до упомянутого заявления Троцкого. А ведь за ним числилось «грехов», в том числе и в связи с июльскими событиями, а также со «шпионажем в пользу Германии», не меньше, чем у Ленина или какого-нибудь другого большевика. Нельзя также отрицать возможности и того, что его заявление было написано тоже по подсказке (или просьбе, учитывая амбицию «социал-интернационалиста»), скажем, Скобелева или другого масонствующе-го лица, чтобы упредить принудительный вызов на следствие и суд, как это получилось с Лениным, Зиновьевым, Семашко. В воспоминаниях Гальперна имеется известие о реакции масонов на преследование большевиков со стороны Временного правительства. По этому поводу даже состоялось специальное собрание масонского Верховного Совета в июле 1917 года. Критике подвергся тогдашний министр юстиции Переверзев, по требованию которого прокурор Петроградской судебной палаты Карчевский подготовил для печати «следственный материал об измене большевиков» (факт подготовки такого материала подтвердил в беседе с Соколовым и Керенский). Но Верховный Совет все же одобрил «с оговорками» действия Переверзева. Ну и как бы он мог не одобрить, если Переверзев действовал по указанию Керенского, ну а собрание проходило при участии председателя Исполнительного Комитета другого совета, депутатского, — Чхеидзе. Так что все участники «июльского вооруженного выступления» и все «немецкие шпионы» с одобрения Временного правительства, масонского Верховного Совета и Совета рабочих и солдатских депутатов привлекались к судебной ответственности. Все — за исключением Троцкого! К чему бы это исключение?.. Ну а о чем говорил Троцкий на допросе? Его показания довольно интересны даже уже тем, что они — редкий исторический документ. Кроме того, в них довольно явственно проявляется известная двойственная натура Троцкого. В заявлении и даже на допросе, когда речь шла об околообвинительных деталях, Троцкий тверд, непреклонен, убедителен. Но лишь только речь зашла о «вещественных доказательствах», найденных якобы контрразведкой в доме Кшесинской и изобличающих большевиков, тон Троцкого тут же меняется. Он делает заявление об отношении «его партии» к этому дому, а значит, и к большевикам, которое почти что напрочь отметает все предыдущие рассуждения о разделении позиций последних. Когда же ему удается (предположительно, конечно) убедить следователя, тон его снова становится воинствующим и уверенным. Впрочем, предоставляю читателю, который, возможно, и не согласится с моими подозрениями, самому в том убедиться. Привожу показания Троцкого от 24 июля 1917 года, исключив те места, на которые уже ссылался: «1. Моя позиция за границей во время войны. Война застала меня с семьей в качестве эмигранта, в Вене, откуда я вынужден был выехать в течение 3 часов 3 августа (н. ст.) 1914 года, бросив на произвол судьбы свою квартиру, мебель, библиотеку и пр. В Цюрихе, куда я переехал с семьей, я издал немецкую брошюру „Der Krieg und die Internationale“, направленную против империализма правящих классов Германии и политики немец[194] соцдемократии, руководимой Шейдеманом и др. Эта брошюра, вышедшая в свет в ноябре 1914 года, была революционерами швейцарскими и германскими социалистами („либкнехтианцами“) нелегально провезена в Германию, где распространение ее вызвало ряд арестов и в результате их судебный процесс, закончившийся заочным осуждением меня к восьмимесячному тюремному заключению. По телеграфному предложению редакции „Киевск. мысли“ я в ноябре 1914 года переехал во Францию в качестве корреспондента названной газеты. Одновременно с этой работой я участвовал в редакции ежедневной с.-д. газеты „Наше слово“ (на русском языке), а также во французском интернациональном движении (циммервальдистов, как оно стало позже называться). Вместе с двумя французскими делегатами я отправился в авг. 1915 года из Парижа в Швейцарию, где принимал активное участие в Циммервальдской конференции. Хотя „Наше слово“ было подцензурной газетой, но оно дважды (при мне) закрывалось французскими властями — по настоянию русского посольства, как нам передавали парламентарии и сами цензора. Газета „Наше слово“ была органом не большевиков, а „нефракционного интернационализма“; стояло это издание под знаменем Циммервальда — министр внутр. дел Франции г. Мальви выслал меня в конце сент. 1916 года из Франции без объяснения причин, но явно за пропаганду в духе идей Циммервальда. Так как я отказался добровольно покинуть пределы Франции, требуя предъявления мне определенных объяснений, то два помощника инспектора вывели меня на фаницу Испании. После нескольких дней пребывания в Мадриде я был, на основании агентурных сведений из Парижа, арестован, освобожден через три дня после интерполяции в парламент, причем мне предложили было выехать в Америку. В середине января (н. ст.) 1917 года я высадился с семьей в Нью-Йорке. В течение двух с половиной месяцев вел там пропаганду идей Циммервальда на рус. и немецком языках (среди организации в Америке немецких рабочих, из которых большинство стоит на точке зрения Либкнехта). После того как разразилась русская революция, я на первом отходящем пароходе отправился с семьей в Европу через Скандинавию (в конце марта н. ст.). В Галифаксе (Канада) английские военно-полицейские власти задержали меня и еще пять пассажиров, русских эмигрантов, на основании „черных списков“, составлявшихся охранно-дипломатиче-скими агентами. После месячного заключения в Канаде я был освобожден по требованию Временного правительства и прибыл в Петроград, через Христианию, Стокгольм — в первых числах мая по ст. стилю. 2. Моя политическая работа в России. В Петрограде я сразу примкнул к организации объединенных социалистов-интернационалистов („междурайонный комитет“). Отношения этой организации, имевшей совершенно самостоятельный характер, к партии с.д. большевиков были вполне дружественны. Я считал, что принципиальные разногласия, отделявшие нас раньше от большевиков, изжиты, и потому настаивал на необходимости скорейшего объединения. Это объединение, однако, еще не совершилось до настоящего дня. Политическая линия нашего поведения была, однако, в общем и целом та же, что и у большевиков. Я лично выступал в своих статьях в журнале „Вперед“ и в своих речах за переход власти в руки Совета Раб., Солд. и Крестьянск. депутатов. Само собою разумеется, что такой переход не мог осуществиться помимо Совета. Стало быть, главная политическая задача состояла в том, чтобы завоевать большинство рабочих, солдат и крестьян на сторону указанного лозунга, но по самому существу дела не могло быть и речи о том, чтобы путем вооруженного восстания меньшинства навязать большинству власть. В этом духе я десятки раз говорил на собраниях. Во всех тех случаях, что мне приходилось слышать ответственных большевиков, они высказывались в том же смысле. Относительно войны я считал и считаю, что никакие наступления с той или другой стороны не способны создать выхода из тупика, в который попали все воюющие народы. Только революционное движение народных масс во всех странах, и прежде всего в Германии, против войны способно приблизить час мира и обеспечить за этим миром демократический характер. Я доказывал, что только народное, подлинно демократическое Правительство Советов способно будет показать немецким рабочим, что в случае их революции Россия не только не поспешит разгромить Германию, а наоборот, протянет немецкому народу, опрокинувшему свое правительство, руку мира. Грубой клеветой является утверждение, будто я призывал кого-нибудь, где-нибудь, когда-нибудь покидать фронт, отказываться от выполнения боевых приказов или от посылки маршевых рот. 2 июля я по этим вопросам делал доклад на совещании делегатов от 57 отдельных частей фронтов. В № 111 „Известий“ напечатан краткий отчет об этом совещании за подписью д-ра Постьева (Известия СР. и С.Д., № 111, стр. 4). Вот что там говорится: „Выслушав на своем совещании речи идейного и одного из лучших борцов за свободу большевика (! — Я доказывал, что только создание „советского“ правительства и его революционность внутри международной политики (немедленное упразднение помещичьего землевладения, конфискация военной сверхприбыли, государственный контроль над производством, ультимативное требование от союзников отказа от аннексий) способны спаять русскую армию единством целей и настроения и сделать ее способной не только к оборонительным, но и к наступательным действиям. Для того чтобы такая политика стала возможной, доказывал я, наше течение должно стать господствующим в Советах. Пока же мы в меньшинстве, мы вынуждены подчиниться политике, опирающейся на большинство, стало быть, и политике наступления, ведя в то же время агитацию в пользу наших идей (вот как хитро! тут скорее поддержка Временного правительства, чем выступление против него. — 3. Так называемое „вооруженное восстание“ 3–4 июля. Подводить события 3–4 июля под понятие вооруженного восстания, значит, противоречить очевидности. Вооруженное восстание предполагает организованное выступление с целью осуществления с помощью оружия определенных политических задач. Поскольку же лозунг выступления был: „Вся власть — Советам“ (а Советы в то время находились в услужении Временного правительства. — Утверждение, будто я лично призывал накануне, т. е. 2 июля, на митинге пулеметного полка к отказу от наступления и к вооруженному выступлению против власти, является совершенно ложным. 2 июля в Народном Доме происходил открытый и платный „концерт-митинг“, куда явилось много случайной, обывательской публики. На таком митинге я очевидно не мог призывать к вооруженному выступлению, если бы даже считал нужным такой призыв. В Народный Дом я отправился непосредственного с того самого совещания фронтовых делегатов, о котором говорил выше. Я не только предупредил совещание, что еду на митинг, организованный пулеметным полком, но с митинга снова вернулся на совещание. В своей речи в Народном Доме я изложил свой ответ на вопросы о пополнениях, дезертирстве и пр., данный мною фронтовым делегатам. Уже эти обстоятельства, которые очень легко могут быть проверены, исключают всякую возможность того, чтобы я на митинге в Народном Доме призывал к восстанию и к отказу посылки маршевых рот. Роль моя сводилась к пропаганде развернутых выше воззрений на власть и войну. Никаких криков „Смерть Керенскому“ не было. Вечером третьего июля я неоднократно выступал перед зданием Таврического дворца, где стояли вооруженные массы солдат и рабочих. Схема моих речей была такова: „Вы требуете перехода всей власти к Совету. Это правильное требование. Сегодня рабочая секция совета впервые высказалась за этот лозунг. Стало быть, у нас нет никакого основания отказываться. Жизнь работает за нас. Если вы явились сюда с оружием, то не затем, разумеется, чтобы производить над кем-либо насилие, а для того, очевидно, чтоб оградить себя от возможных насилий. Я призываю вас немедленно возвращаться в ваши войсковые части, спокойно и мирно, чтобы завтра классовые враги не могли обвинять вас в насилиях“. Многие офицеры, сопровождавшие свои части, просили меня и перед их солдатами произнести ту же речь, дабы облегчить им возможность мирно увести солдат в казармы. В Таврическом дворце я оставался безвыходно с 12 ч. дня 3 июля до раннего утра 4 июля. В дворце Кшесинской я не был ни в эту ночь, ни вообще в течение первых дней июля и потому ни в каких совещаниях там участвовать не мог. Вообще же в доме Кшесинской был всего два раза: первый раз — 10 или 11 июня; второй раз, в двадцатых числах июля, меня ввели во дворец Кшесинской, сперва во двор, а затем в одну из комнат, несколько слушателей моего доклада в цирке Модерн, чтобы дать мне возможность передохнуть и переждать, пока разойдется толпа, провожавшая меня после доклада и мешавшая мне ехать домой. К помещавшейся во дворце Кшесинской военной организации я никакого отношения не имел, в состав не входил, ни на одном из ее собраний не участвовал, и состав ее мне неизвестен. О политике большевиков я судил по „Правде“, заявлениям Ц.К. и считал, что и военная организация действует в том же духе. В „Правде“ я не сотрудничал, так как наши организации еще не объединились. В конце июня или начале июля я поместил в „Правде“ небольшую заметку за своей подписью, призывал к объединению обеих организаций. Попытка арестовать В.М. Чернова была произведена десятком субъектов, полууголовного-полупровокаторского типа, перед Тавlt;рическимgt; дворцом, 4 июля. Эта попытка была сделана за спиною массы. Я сперва решил было выехать из толпы вместе с Черновым и теми, кто хотел его арестовать, на автомобиле, чтобы избежать конфликтов и паники в толпе. Но подбежавший ко мне мичман Ильин-Раскольников, крайне взволнованный, воскликнул: „Это невозможно, это позор. Если вы выедете с Черновым, то завтра скажут, будто кронштадтцы хотели его арестовать. Нужно Чернова освободить немедленно!“ Как только горнист призвал толпу к тишине и дал мне возможность произнести краткую речь, заканчивавшуюся вопросом: „Кто тут за насилие, пусть поднимет руку?“ — Чернов сейчас же получил возможность беспрепятственно вернуться во Дворец… В дополнение к сказанному выше об организации взаимоотношений между „объединенными с.д.“ и большевиками я, на соответствующий вопрос г. следователя, могу присовокупить, что наша организация помещалась не во дворце Кшесинской, а на Садовой, № 50 („Общество спасения на водах“) (символическое название! — С Ганецким (Фюрстенберг) я встретился несколько раз в разные периоды своей заграничной жизни на съездах или совещаниях. Никаких отношений с ним, ни личных, ни политических, у меня никогда не было. В переписке с ним никогда не состоял. Об его торговых операциях и связях с Парвусом узнал впервые из разоблачений печати, а насколько достоверны эти разоблачения, не знаю. О г-же Суменсон никогда не слыхал до того, как ее имя было впервые названо в русской печати. Решительно никаких — ни прямых, ни косвенных, ни политических, ни деловых, ни личных связей за все время войны не имел ни с Суменсон, ни с Ганецким, ни с Парвусом, ни с Козловским. Этого последнего я несколько раз видел на заседаниях Петрогр. Исп. Ком. При мне г. Козловский никогда не выступал. Об его прошлом я не имею никаких сведений. Обвинения меня в сношениях с германским правительством или с агентами, в получении от них денег и в деятельности за счет Германии и ее интересов считаю чудовищным, противоречащим всему моему прошлому и всей моей позиции. Равным образом я считаю совершенно невероятным какие бы то ни было преступления подобного рода со стороны Ленина, Зиновьева, Каменева, Коллонтай, которых знаю как старых испытанных и бескорыстных революционеров, не способных торговать совестью из корыстных побуждений, а тем более совершать преступления в интересах немецкого деспотизма. Выражая свое несокрушимое убеждение в том, что дальнейший ход следствия разрушит безысходно конструкцию обвинения, считаю необходимым указать в то же время на то, что сообщение прокурорской властью печати непроверенных и по существу совершенно противоречащих действительности сообщений никаким образом не может вытекать из потребностей объективного расследования, а является откровенным орудием политической борьбы. Все протесты против неявки Ленина и Зиновьева теряют свою силу перед лицом той травли, какая ведется против этих лиц со ссылками на прокурорскую власть. Из всего изложенного выше вытекает, что по существу предъявленных мне обвинений я виновным себя не признаю. Кого только не «записывали» в большевики те, кто видел в них главную мобилизующую силу грядущей всенародной революции, кто, черня большевизм, пытался затормозить или повернуть вспять пугающую неизбежность. Большевиками объявлялись люди, причем вопреки их желанию и политическим воззрениям, чаще всего имеющие дурную или не совсем чистую репутацию. Начиная с того же Льва Троцкого, причисленного к большевикам известной газетой «Известия», и кончая «внешним» разводящим при содержащейся под арестом царской семье Павлом Медведевым, понятия не имевшим о большевиках, но награжденным этой «позорной кличкой» следователем Николаем Соколовым. Но были и такие, кто, называя во всеуслышание себя большевиками и даже занимая руководящую роль в партии, верой и правдой (если так можно говорить об этих лицах, обесчещивавших и эти понятия, и любое дело, к которому прикасались) служивших тому строю, против которого направлялся большевизм. Причем они занимались не только разложением партии изнутри (подобно «княжеской рати» и кадетствующей буржуазии в монархизме) и разъеданием ее извне, но и давали повод для очернения истинных честных борцов за справедливые вековые идеи. Примером могут служить темные делишки «большевика» Малиновского и использование его имени в провокационных акциях. О том, как это происходило, красноречиво поведал следствию, возглавляемому Александровым, подполковник Медведев, «исправлявший» должность начальника центрального контрразведывательного отдела при Главном управлении Генерального штаба и «проживавший» в военной гостинице (Астория). В протоколе его допроса от 25 августа 1917 года, составленного следователем 20-го участка Петрограда, имеются сведения не только о Малиновском, но и о других большевиках и небольшевиках. Здесь можно почерпнуть любопытные действительные факты и явную дезинформацию, предназначавшуюся контрразведкой и охранным отделением для падких на сенсацию и охочих до травли большевиков по любому поводу газетчиков типа Бурцева или Заславского. В истории же с Малиновским, агентом охранного отделения и провокатором в большевистской партии, Временное правительство и его пособники нашли возможность очернить большевиков и в первую очередь Ленина с использованием… порядочности, доверчивости к товарищам, неумения таить зло и обиду того же Ленина. Медведев сообщил вот такие разоблачительные данные о подозреваемых в шпионаже в пользу Германии лицах, полученные, по его словам, из достоверных источников, указать кои… по долгу службы не мог: «1. Парвус, он же Александр Хельфанд,[197] русский еврей, проживает в Копенгагене. Систематически осведомляет Германию о русских делах, имея обширные связи с русскими соц. — дем., в партии которых одно время работал, но принужден был перенести свою деятельность в Германию после недоразумения с фондами партии. Здесь работал в соц. — дем. прессе. Во время турецко-итальянской войны жил в Константинополе и писал для турецких, австрийских и германских газет, занимаясь в то же время спекуляциями. До войны Парвус вместе с Троцким издавал в Вене газету „Правда“, направленную против России. Деньги на газету шли от австрийского правительства. Парвус субсидировал немецкими деньгами газеты „Наше слово“ и „Голос“, издававшиеся в Париже упомянутым Троцким. За это последний был удален из Франции. Парвус пытался подкупить кавказских соц. — демократов, проживающих в Константинополе и Женеве, и склонить их на организацию восстания на Кавказе. Кавказские эмигранты отвергли это предложение, после чего кто-то предал часть их турецким властям. На немецкие деньги Парвус совместно с Меленевским и Скоропись[198] -Иолтуховским организовали работу „Союза вызволения Украины“ в Германии. Работа „Союза“ на немецкие деньги документально установлена. С началом войны Парвус перенес свою деятельность в Копенгаген, где, не прекращая своей спекулятивной деятельности по заказам для турецкой армии, учредил „Общество для изучения социальных последствий войны“. В создании этого общества Парвусу помогали член 3-й Государ. Думы Зурабов и Перазич, сюда же Парвусом был выписан из Австрии в 1915 году Ганецкий-Фюрстенберг, который открыл на немецкие деньги экспортно-импортную торговлю, снабжавшую Германию продовольственными продуктами, а Россию германскими товарами. Зурабов и Перазич прибыли в Копенгаген через Германию, причем Парвус через цюрихского профессора Грейлиха выхлопотал им паспорта из Берлина. Им обоим вопреки строжайшим на этот счет правилам было разрешено на неделю остановиться в Берлине. Упомянутый Грейлих известен своей попыткой подкупить итальянских социалистов немецкими деньгами, дабы удержать их от выступления против Германии. Тот же Парвус излагает в Мюнхене социалистический журнал „Iloke“ („Колокол“), в котором сотрудничали Ленин и Зиновьев. На страницах этого журнала немецкий соц. — дем. Грюнвальд восхваляет личность Гинденбурга как гениальное воплощение души немецких соц. — демократов. Получает ли Парвус определенное жалованье от германского правительства, не установлено (подчеркнуто мною. — 2. Ганецкий-Фюрстенберг Яков. По заграничным агентурным сведениям отделения, не подлежащим оглашению, Яков Фюрстенберг зарегистрирован 14/27 февраля как шпион, работающий в пользу немцев и находящийся в полном и близком контакте с немецкими агентами и шпионскими организациями в Стокгольме. В конце февраля ст. стиля сведения эти были подтверждены шведскою тайною полицией, которой он был известен также как немецкий агент-шпион. Одновременно с этою деятельностью Я.Фюрстенберг, проживая еще в Копенгагене, вел контрабандную торговлю немецкими товарами и занимался темными коммерческими делами, что и было зарегистрировано датскими властями, и он был привлечен к судебной ответственности. Выехав из Дании, Я.Фюрстенберг перенес свою работу в Стокгольм, проживая здесь то в пансионе „Eala Karlson, Birgerjuranls gut, 8“, то в окрестности Стокгольма в местечке Спльчиобаден. Дальнейшей агентурной разработкой установлено, что Я.Фюрстенберг 1) уроженец Царства Польского, еврей по происхождению, в начале войны выехал в Швецию, делая отсюда наезды в Германию на непродолжительное время, 2) партийный и литературный его псевдоним Ганецкий, 3) под этою фамилиею Я.Фюрстенберг-Ганецкий, находясь в Дании, состоял в тесной дружбе с известным Парвусом-Хельфантом, 4) Я.Фюрстенберг-Ганецкий приезжал в Россию для участия в партийном суде над Малиновским и пробыл в Петрограде с 3 по 9 июня под кличкою „Куба“. Для приезда в Россию он получил курьерский паспорт на имя Фюрстенберга, выданный Российским Генеральным консулом в Швеции (видать, „сумел подкупить“ и это лицо немецкими деньгами! — 3. Козловский, бывший член Исполнит, ком. Совета Раб. и Солдат. Деп., находился в самых дружеских отношениях с Лениным, Зиновьевым, Троцким и Коллонтай. Козловский получал большие деньги от Суменсон, которая передавала ему таковые по первому же его требованию, получая их в свою очередь от Ганецкого-Фюрстенберга. Козловский неоднократно ездил в Стокгольм и Копенгаген для свидания с Парвусом и Ганецким. Козловский предполагал открыть в России социалистическую газету крайнего направления, для чего предлагал одному лицу несколько сот тысяч руб. Козловский будто бы за время войны ездил в Германию. 4. Суменсон, доверенное лицо Ганецкого. Имеет на текущем счету в разных банках 700 000 руб., из коих ей принадлежит будто бы лишь 100 000 руб. Остальные деньги являются собственностью Ганецкого. Из этих денег, как уже сказано, Суменсон должна была удовлетворять все требования Козловского, что ею и исполнялось, причем она без расписок выдавала Козловскому и лицам, являвшимся от его имени, разные суммы. 5. Ленин-Ульянов Владимир. 12 апреля около 40 русских эмигрантов, включая его самого, выехали из Швейцарии в Россию через Германию. Из Шафгаузена их провожал граф Таттенбах, нач. отдела русских революционеров. Кроме того, Ленина и других сопровождал швейцарский социалист Платтен. Ленин лично должен был гарантировать, что ехавшие с ним спутники являются сторонниками немедленного мира, иначе им не выдали бы паспортов. Эти лица вербовались шпионами Радеком и Бродским для деятельности в пользу Германии. По прибытии в Россию Ленин становится во главе лиц, ведущих пораженческую агитацию, щедро раздавая деньги, черпаемые им из германских источников, в частности, получая таковые от Ганецкого-Фюрстенберга. Последнее обстоятельство установлено документально путем задержания письма Ленина на имя Ганецкого о высылке денег и дальнейших указаний.[199] В Петрограде Ленин основывает газету „Правда“, покрывая расход из тех же источников.[200] Ленин вместе с Зиновьевым и Ганецким участвовали в суде над провокатором Малиновским и оправдали последнего.[201] Ленин принимал непосредственное участие в организации вооруженного восстания в Петрограде, что устанавливается рядом документов, найденных при обыске во дворце Кшесинской. В июле 1914 года Ленин и Зиновьев были арестованы австрийскими властями близ Кракова, но вследствие вмешательства Ганецкого были освобождены, причем освобождение их было мотивировано тем, что своей разлагающей деятельностью Ленин и Зиновьев способствуют победе центральных держав. Живя во время войны в Швейцарии, Ленин получил из Лейпцига типографский шрифт для печатания своих пораженческих произведений. После событий 3–5 июля Ленин и Зиновьев бежали из России через Швецию и Германию, откуда, по сведениям, выехали обратно через Германию в Россию.[202] 6. Зиновьев — близкий друг Ленина. Вместе с ним принимал участие в работе мюнхенской газеты „Колокол“, о чем было уже упомянуто. Зиновьев участвовал вместе с Лениным в оправдании провокатора Малиновского и был ближайшим сотрудником Ленина по проведению пораженческих идей. 7. Троцкий, работал вместе с Парвусом до войны в Вене в газете „Правда“. Во время войны Троцкий издавал в Париже газеты „Наше слово“ и „Голос“. Эти газеты издавались на австрийские и германские деньги, передаваемые Парвусом Троцкому. Одновременно с сим Троцкий сотрудничал в России в газете „Красная мысль“ под псевдонимом „Антилот“,[203] причем писал статьи патриотического направления. В Париже о гибели „Лузитании“ он написал ярко германофильскую заметку. Троцкий прекрасно осведомлен о провокаторской деятельности Парвуса. Главным сотрудником Троцкого был Юлий Мартов.[204] К газете был причастен румынский революционер Раковский, австрийский агент, болгарин по происхождению. Часть денег передавалась Троцкому и Раковскому. 8. Коллонтай, по приглашению американских немцев во время войны ездила в Америку, где вела пропаганду против соц. — дем. меньшевиков всех стран. После революции Коллонтай ездила в Финляндию для пропаганды отделения ее от России.[205] Единомышленница Ленина. 9. Луначарский, проживая в Женеве, был дружен с Гальбо, редактором пацифистской газеты „Дедан“, получившей начало в доме германца Ишебера и издаваемой на немецкие деньги. Друг Горького…».[206] В материалах следствия оседали, как их ни «пытался скрыть» ас контрразведки Медведев, и «источники» подобных агентурных сведений. Так, в протоколе осмотра одного из них от 5 сентября 1917 года описана выдержка из дневника подпоручика лейб-гвардейского Петроградского полка Тимрота, помогавшего, по всей видимости, союзникам побеждать немцев во Франции. Правда, о боевой деятельности бдительного подпоручика трудно судить, поскольку выписку из своего дневника он делал по поручению русской контрразведки в парижском отеле «Сен-Жам» (на русском языке) о своих кутежах… в Стокгольме. «Собственноручная выписка» Тимрота заканчивалась препроводительной записью: «Настоящую выписку представляю на зависящее распоряжение. Причем добавляю, что подпор. Тимрот, представляя право использовать содержание, как то будет нужно, просил не оглашать ни названия полка, ни его фамилии. Подлинность события подпоручик Тимрот обязуется, в случае нужды, подтвердить под присягой. Полковник Колонтаев (подпись). Военному агенту во Франции полковнику г. Игнатьеву. 5/18 июля 1917. Париж». Трудно судить, то ли Тимрот дал эти сведения взамен на обещание не подвергать его наказанию за то, что в военное время оказался не только вне расположения полка, но в совершенно другом городе, да еще в другой стране, причем там, где «свили свое шпионское гнездо немцы и русские большевики», то ли по какой другой причине. События же он описывал так. 4 июня 1917 года он вместе с компанией «ужинал» на террасе стокгольмского «Гранд-отеля». Наудачу, рядом с их столиком расположился «вдвоем с кем-то пресловутый фон Луциус, германский посол в Стокгольме», причем, еще на большую удачу, изрядно выпивший. Впрочем, «его собеседник не менее». В разговоре, отвечая на вопрос или замечание собутыльника, фон Луциус сказал «буквально следующее». Дальше приводилась фраза на немецком языке и комментарий, что, дескать, произносилась она скороговоркой (пьяным-то изрядно человеком!), но смысл ее для подпоручика (видимо, трезвого как стеклышко!) был «яснее и проще стакана воды». И вот это «буквально следующее», произнесенное «скороговоркой» пьяным языком, позволило прозорливому Тимроту заключить, что «и стало для меня все ясно». Настолько ясно, что об этом даже догадался собеседник фон Луциуса, который дернул посла за рукав, указывая глазами на соседний «трезвый» столик. Немцы ушли, а Тимрот поторопился занести в дневник (тоже неизвестно, то ли там, на террасе «Гранд-отеля», то ли уже в номере) «смысл пьяной скороговорки», пометив запись: «Стокгольм, 4 июня н. ст. 1917…» Но скорее всего, что это произошло уже в Париже. Это подсказывает протокол осмотра «документа», составленный судебным следователем 24-го участка Петрограда Л.Г. Сергиевским. «Подлинная выписка» из дневника подпоручика Тимрота, по утверждению следователя, представляет из себя «небольшого размера лист почтовой белой бумаги с печатным бланком на французском языке парижского отеля „Сен-Жам“ с указанием его местонахождения и номеров телефона». Рассказ о своих похождениях Тимрот передал полковнику Колонтаеву, тот русскому военному агенту во Франции полковнику Игнатьеву, ну а тот — «на усмотрение представителя Временного правительства». В Петрограде немецкую фразу, скопированную «буквально» русским лейб-гвардейцем с уст германского посла в Стокгольме, перевели «через посредство приглашенной переводчицы Зинаиды Борисовны Араповой-Сидоровой, проживающей по Кирочной ул. в доме № 436, кв. 28».[207] Текст же этой фразы, так осенивший, а может, и протрезвивший Тимрота, на русском языке звучал так: «Не может быть никакой речи, Ленин нам очень дорого обходится. Он сберегает нашу кровь, которая во много раз дороже, чем золото».[208] Источником для русской контрразведки в сборе «компромата» на Ленина и большевиков могли быть и сообщения «королей сенсации» вроде Алексинского, Бурцева, Заславского. Так, последний в уже упоминавшейся газете «День» (за 6 и 10 июня 1917 года) показывает свою «осведомленность» в делах Ганецкого и Малиновского, что даже трудно сказать, кто кого осведомлял: подполковник контрразведки Медведев журналиста, или наоборот. Ну а Александров искусно использовал и тех и других, стремясь подкрепить свои выводы фактами, пусть и сомнительного свойства. В его постановлении от 21 июля 1917 года можно прочитать: «Указания Ермоленко на непосредственное общение Ульянова-Ленина с германским правительством и деятельность его как германского агента нашли свое подтверждение в нижеследующих добытых следствием данных. Прибывшие в качестве инвалидов из германского плена раненые офицеры Шишкин и др. удостоверили, между прочим, что в начале 1917 года в Германии дошло до крайнего предела напряжение и ей был необходим самый быстрый мир, что Ленин, проживая в немецкой Швейцарии, состоял в общении с неким Парвусом (он же Гельфанд), имевшим определенную репутацию немецкого агента, что Ленин, проезжая через Германию, пользовался комфортом и при проезде имел остановку, выходил из вагона,[209] посещал лагери, в которых находились пленные украинцы, вел пропаганду об отделении Украины от России. С проездом Ленина через Германию произошло резкое изменение в настроении немцев. В связи с проездом его немцы, не стесняясь, говорили открыто: „Ленин — это посол Вильгельма, подождите и увидите, что сделают наши деньги“.[210] Только что вернувшийся из плена один из инвалидов ст. унт. оф. Зиненко, проживавший 33 месяца в плену в Германии, показывает со слов других военнопленных, что Ленин, проезжая во время войны через Германию, объезжал лагери, в которых находились пленные украинцы, и вел среди них пропаганду отделения Украины от России. По мнению свидетеля, Ленин „приехал в Петроград, войдя в соглашение с Германией с целью способствовать успешному ведению войны ее с Россией и путем смуты на почве большевизма, а в действительности на денежной почве, благоприятствовать Германии во враждебных действиях с Россией“… Приводились в постановлении и показания находившегося в „технической командировке за границей“ инженера Главного управления шоссейных дорог Константиновского. Он проживал в Стокгольме, и, по его мнению, этот город наводнен шпиками и агитаторами, засылаемыми в Россию „для пропаганды сепаратного мира“. Константиновского якобы тоже вербовали, предлагая „средства и машины для открытия газеты вне Петрограда“ с целью пропагандировать против Англии и Франции. Обещали неограниченный кредит и ежемесячный оклад 10 000 рублей. Он отказался. Но другие соблазнились большими деньгами. Их обслуживал по германским ордерам „Ния банк“. Показания Константиновского Александров завершил своим заключением: „По сведениям, полученным свидетелем от самих служащих банков, Ленин заходил в банк, производил какие-то денежные операции“. В это время в Петроград переводились крупные суммы на подозрительные имена, и, по словам свидетеля, частями переведено 800 000 р. и 250 000 рублей». Как это удалось установить скромному инженеру в городе, «кишащем германскими и большевистскими агентами», проверялись ли его показания, — Александрова это нисколько не интересует. Главное, по его расчету, обозначить вескую улику и сделать соответствующий вывод. Еще больше досталось Ленину от Александрова за связь с такой подозрительной личностью, как Малиновский, при царе служившим департаменту полиции, а затем — немцам. Вот как об этом записано в постановлении: «При обследовании личности Ульянова-Ленина, как из показаний свидетелей, так и имеющихся в делах департамента полиции документальных данных, добыты нижеследующие сведения. Ленин-Ульянов был близко знаком и поддерживал связи с бывшим членом Государственной Думы Малиновским, состоявшим, в качестве секретного сотрудника, на службе в Московском охранном отделении. В делах департамента полиции обнаружена тетрадь агентурных записей со слов сотрудника Малиновского, сделанных рукою вице-директора этого департамента Виссарионова, а одна запись рукою Белецкого. На 1-й странице от 14 ноября 1912 года между прочим значится: „Ленин дал фракции следующие директивы: провести Лобову секретарем фракции… на Рождестве съехаться в Кракове, и, как видно из дела, эти директивы Ленина были произведены секретным сотрудником Малиновским совместно с департаментом полиции, причем Ленин чаще всех остальных депутатов посещал его в Кракове. Будучи членом Государственной Думы, Малиновский произносил речи, заранее приготовленные Лениным и Зиновьевым и представляемые Малиновским на просмотр в департамент полиции. Когда в мае 1914 года провокаторская деятельность Малиновского была разоблачена и он, получив из департамента полиции следуемое ему годовое жалованье в размере 6000 р…немедленно выехал за границу и, по приезде в Австрию, явился к Ленину, то последний, несмотря на появившиеся в печати разоблачения о провокации Малиновского, сразу же в „Правде“ объявил Малиновского честным и чистым человеком“».[211] Тогда же была создана комиссия, состоявшая из Ленина, Зиновьева и Ганецкого (Фюрстенберга),[212] оправдавшая Малиновского за недостаточностью будто бы улик по обвинению в провокаторстве, при этом, по показанию свидетеля Трояновского, комиссией был допущен целый ряд неправильностей, сделавших комиссию совершенно неавторитетной. Про дальнейшую судьбу Малиновского достоверно лишь известно, что он оказался в одном из лагерей военнопленных в Германии, но как он туда попал — неизвестно. Имеются, однако, сведения, что Малиновский, находясь в немецком лагере Альтен-Грабов и ведя среди русских военнопленных нижних чинов пропаганду, «состоит в отличных отношениях с германскими властями лагеря, пользуется их полным покровительством и действует по их наущению…».[213] А все потому, что бы там ни объяснял Алексинский, которого за кляузный характер не пустили в Исполнительный Комитет Совета меньшевики и эсеры, что симпатизировать Ленину стало опасно. И он стал публично чернить и бывшую свою «симпатию», и всех большевиков. Ну а эсерствующий Бурцев? Лишь только прошли слухи о провокаторстве сопартийца Азефа, он сразу же постарался откреститься от связи с подозрительной личностью и публично разоблачить его по совершенно непроверенным данным. Причем так рьяно это делал, что и он сам, и другие стали незаслуженно приписывать Бурцеву роль главного разоблачителя, в то время как это сделал самолично бывший директор Департамента полиции Лопухин, сосланный за это по приговору суда в Сибирь. Видный масон Аронсон считал, что такое разоблачение могло произойти «только по масонской линии». При этом он ссылался на книжку, вышедшую в Париже в 1937 г. Впрочем, ради справедливости, отмечал, что в числе очерков, проливавших свет на дело Азефа, была также и правдивая публикация Бурцева (Николаевский Б. И. Указ. соч. С. 152, 153). Что ж, возможно, совесть заела и этого «правдолюбца». Но разве нельзя предположить, что «слуга царю, отец солдатам» Малиновский продолжал свою провокаторскую роль теперь уже под эгидой контрразведки и охранного отделения Временного правительства? Разве именно через него, давнего друга-врага Ленина, не могла поступать из лагерей военнопленных в Германии «информация» о ленинской «агентурной работе»? Внедрять в ряды большевиков провокаторов, объявлять революционером-ленинцем любого, кто мог бы бросить тень и на революционную борьбу и большевистское движение, — это было излюбленным приемом сыскных и контрразведывательных органов при царе, при Временном правительстве, при коротком владычестве в Сибири Верховного правителя — Колчака. Взять того же Юровского, объявленного «главным большевистским палачом» над царской семьей. Я бы обратил внимание читателей на показания Соковича, подшитые в «архиве Соколова», от 24 августа 1918 года. Он являлся наркомом здравоохранения в советском правительстве Урала, был эсером. Так вот, Сокович сообщил, что, кроме него, наркомовские посты, по согласованию с большевиками, занимали еще трое его сопартийцев: в комиссариатах земледелия, юстиции и транспорта. Юровский же, как известно, являлся товарищем наркома юстиции, затем и наркомом. Этот факт позволяет уточнить партийность Юровского. Это по событиям в Екатеринбурге, пожалуй, основной факт, поскольку «большевиков» типа Медведева Соколов мог наплодить по числу жителей. К примеру, Кухтенков (иногда в материалах встречается и Кухтенко) допрашивался в качестве свидетеля и дал изобличительные показания на многих своих земляков. По его словам, он «в партию большевиков формально… вступил в январе 1918 года, но членский взнос уплатил всего лишь за один месяц». Но по следственным протоколам он проходил как «видный большевик», хотя колчаковская контрразведка жестоко расправлялась не только с теми, кто числился хотя бы даже формально в партии большевиков, но и с сочувствующими или даже заподозренными в сочувствии.[214] Ну разве что прощения заслуживал тот, кто становился своим человеком, т. е. продавал, подобно Кухтенкову-Кухтенко, других. А вот по Перми… Беру книгу Соколова «Убийство царской семьи» и на странице 331 читаю: «Большевичка Вера Карнаухова…» Но 2 июля 1919 года Соколов самолично допрашивал в качестве свидетельницы эту «большевичку», которая о своем «товарище» отзывалась так: «После этого, я не помню числа и месяца, пришел как-то в Комитет входивший в состав чрезвычайной следственной комиссии большевиков Мясников, человек кровожадный, озлобленный, вряд ли нормальный» (вот они какие, эти самые большевики, по представлению самой «большевички»!). Мясников, по словам Карнауховой, с кем-то разговаривал, и она сумела уловить всего одну фразу (но какую — равноценную фразе-добыче подпоручика Тимрота; одинаковый уж и впрямь следовательский почерк у Соколова с Александровым): «Дали бы мне Николая, я бы с ним расправился, как и с Михаилом». После этого мещанку Веру Карнаухову осенило (точь-в-точь как лейб-гвардейца Тимрота от откровений германского посла), и она пришла к выводу, что «Михаила Александровича они тоже убили». При этом она сделала уточнение, что в то время «еще ничего не было известно про убийство Государя». Ну а мне необходимо сделать уточнение о партийности Карнауховой: ее Соколов зачислил в большевички лишь потому, что «ее родной брат Лукоянов — большевик», ну а сестра «за несколько, кажется, дней до взятия Екатеринбурга или, может быть, несколько более, в июне, кажется, месяце… пришла в комитет партии большевиков», где застала «председателя комитета партии Ляка», который и рассказал ей об исчезновении великого князя Михаила Александровича. А вот какие большевики были в Алапаевске… Братья Абрамовы. Старший — Иван, младший — Григорий. Первый — председатель фабрично-заводского комитета, второй — председатель Алапаевского совета. По свидетельству старшего брата, он никогда большевиком не был, а вот младший — был большевиком, поэтому между ними не было не только дружбы, но и приятельских отношений. Иван на допросе показал, что он по убеждениям — «толстовец», хотя в Совет прошел от партии большевиков, «членские взносы в которую вносил с февраля месяца 1917 года». Правда, большевистским требованиям, которые считал вредными, не всегда подчинялся. Так было, к примеру, дня за четыре до занятия Алапаевска войсками Временного Сибирского правительства. Военный штаб советских частей призвал местный Совет во главе с Григорием Абрамовым оказать содействие в вопросах снабжения и обеспечения средствами передвижения. Кроме того, потребовали сдать общественные деньги, чтобы они не достались противнику. Абрамов и его сообщники, представлявшие в основном партию эсеров, кассу не сдали, а также, по словам Абрамова, «не подчинились требованию военного штаба относительно реквизиций и прочего насилия». А проще — сбежали, прихватив с собой изрядную сумму денег, ранее оприходованную в Алапаевском совете, в размере 1 357 000 рублей, за что были заочно приговорены властью, которую доныне представляли, а затем продавали, к расстрелу. Абрамов надеялся, сдавая «народные деньги» (по его же определению) колчаковцам, что общественная касса послужит выкупом за жизнь, а также залогом добрых отношений с новыми властями. Но не помогли ни деньги, ни выдача партийных явок, ни угодническое признание, что «Советы сидели и имели власть исключительно благодаря штыкам». Хотя в справке о судьбе алапаевских деятелей против его фамилии стоит пометка — «умер», думается, что это такая же ложь, как и утверждение Соколова, что Медведев «скончался от сыпного типа». Подобная участь постигла и другого «большевистского комиссара» — Соловьева. Если снова ориентироваться на показания Соковича, что юстиция являлась сферой деятельности эсеров, а Соловьев являлся «наркомом Алапаевской районной юстиции», то его признание в том, что он «официально записался в эту партию (с.-д. большевиков) во время выборов в Учредительное собрание» приобретает довольно определенный смысл. Учредительное собрание — это «любимое дитя» эсеров и меньшевиков, и их патологическая озлобленность против большевизма укрепилась именно после исчезновения этого «неразумного дитяти». Хотя ничто не помешало тем же эсерам прислуживать Колчаку, который самой большой и единственной заслугой большевиков считал именно упразднение ими Учредительного собрания. Даже раздел эсеров на правых и левых (действовавших в контакте с большевиками) — скорее всего хитрый тактический маневр с целью иметь своих людей и там и там, а в нужный момент объединиться для решительного удара в борьбе за власть. И что б ни говорили, никто, кроме большевиков, не стремился ко всевозможным компромиссам, не шел на самые различные уступки ради мирного развития революции и послеоктябрьского жизнеустройства. Более того, беда большевиков в том, что они зачастую излишне доверяли согласительным договорам, например, с эсерами, подменяя компромиссы — откровенным слиянием. Вот и получилось, что энергичная, нахрапистая, практичная или даже меркантильная, жестокая эсеровская публика, заручившись большевистскими мандатами, а позже и членскими билетами, заполонила советские органы, хозяйственные учреждения, партийный аппарат, не столько растворившись среди большевиков, сколько растворив их в себе; придавая им эсеровскую окраску, силу и идейность, делала свое разрушительное и провокационное дело. Такие, как Соловьев, видели в партийной принадлежности возможность показать себя и взять как можно больше себе. Партийность для них — бумажка, печать на которой может тискаться теми, кто обладает властью. И если вам тычут в глаза примерами со ссылкой на конкретных людей большевистской жестокости, жадности, непоследовательности — не верьте. Вам говорят о перерожденцах, которые ни в душе, ни в жизни никогда большевиками не были и ничего общего с большевизмом не имеют. Для них важно звучно шлепнуть партийным билетом о трибуну да так, чтобы эхо пошло по городам и весям, чтобы все знали, что обладатель этого билета сегодня с пеной у рта защищает авторитетную партию, которая гарант его собственного авторитета и благополучия, а завтра — бесчестит ее, поскольку сама партия нуждается в защите и гарантом уже служить не может. Тот же Соловьев. При царе он занимался сельским хозяйством, имея 56 десятин пахотных и сенокосных угодий. Но у соседа, возможно, было еще больше, или тот чем-то не угодил Ефиму Соловьеву. Как бы там ни было, но у соседа случился поджог, в котором заподозрили Соловьева. Дело дошло до суда, который оправдал подозреваемого. При Временном правительстве он, видимо, решил, что выгоднее и безопаснее привлекать к ответственности других, и сумел занять должность начальника милиции Верхотурского уезда «с пребыванием в г. Алапаевске». Пришла Советская власть — он становится народным комиссаром юстиции г. Алапаевска. Колчаковская контрразведка задержала его на станции Бийск Алтайской железной дороги с паспортом на имя Михаила Пономарева. При обыске у него обнаружили еще один паспортный бланк, деньги в сумме 7992 рубля с копейками, «документ» на сумму 1 065 466 рублей 09 копеек. Свою настоящую личность на допросе он отрицать не стал, а о своей наркомовской деятельности сообщил, что она «заключалась в розыске преступного элемента по уголовным делам» и в уничтожении «самогонки и конокрадства», но в большей степени в том, чтобы «обуздывать страсти рабочих местного района, не давая творить все, что угодно». Соловьев также рассказал о том, как после бегства в леса от Советской власти спрятал вместе с Григорием Абрамовым «народные деньги» (сумму назвал несколько иную, чем Абрамов). Попутно привел примеры жестокости Советской власти, выдал тайник с оружием. Но заигрывание с новой властью и его не спасло, о чем постарался небезызвестный полковник Смолин. Колчаковская контрразведка расправилась с Абрамовым, Соловьевым и другими алапаевскими деятелями по единственной причине — они наотрез отказывались сознаваться в причастности к убийству князей, а поэтому являлись невольными опасными свидетелями провокации в отношении «кровожадных большевиков». Исчезновение же этих свидетелей позволяло объявить их большевиками и исполнителями злой воли Советской власти в расправе над «алапаевскими узниками». Чтобы опозорить большевизм, кого только, повторюсь, не объявляли большевиками. И что только большевикам не приписывали. Вот Бурцев настойчиво создавал списки «сонма ленинско-немецких агентов», отличившихся затем в «уничтожении царской семьи», — Сафарова и Войкова. Последнего в настоящих списках не оказалось. Ну а Сафаров, по словам Бурцева, — «видный член партии большевиков», настолько «последовательно проводил в жизнь большевистскую линию», что неоднократно исключался из партии, каждый раз восстанавливаясь в ней. Видимо, для него это было равносильно смене партийных псевдонимов, которых он имел около десяти. Бурцев в беседе с Соколовым нарисовал «типичный отвратительный образ большевика» Голощекина, которого «кровь не остановит», который по натуре — «палач жестокий с некоторыми чертами дегенерации». Не знаю, как по отношению к другим, но к себе самому Голощекин относился действительно жестоко и безжалостно. Правда, к этому его вынуждали в бериевских застенках. Берия, в юности прислуживавший азербайджанским мусаватистам и грузинским меньшевикам, вылавливавший по их заданиям большевистских подпольщиков, а потом, как и подобает любому перерожденцу, расправлявшийся, заручившись большевистским, чекистским, позже — и наркомовским мандатом, со своими бывшими хозяевами, был очень заинтересован в даче показаний Голощекиным. Разумеется, тех, которые были выгодны Берии. Через Голощекина имелся выход на Ежова, которого Берия сместил с поста наркома внутренних дел, а теперь должен был доказать это смещение вескими уликами. Голощекин с Ежовым были знакомы по Алма-Ате. Берия же, кроме вредительской и шпионской работы, решил «закрепить» это их знакомство и унизительной связью — педерастией. Ну точь-в-точь как департамент полиции его величества императора Николая II держал на всякий случай эту улику против князя Мещерского и его «воспитанника» Манасевича-Мануйлова. Ежов оказался слабым человеком и во всем «сознался». Голощекин все обвинения против него, в том числе и арестованного Сафарова, отвергал. Даже те, в которых действительно был виноват, — в нарушении партийной дисциплины, в двурушничестве при решении важных вопросов (о Брестском мире, об использовании военных специалистов и др.), в приписывании партийного стажа, в амбициозности. Но эти «грехи» легко доказывались документами. Да и разве можно было за них наказывать судебным преследованием, а тем более смертью?.. Человек мог колебаться, ошибаться и даже… не подчиняться тем или иным партийным требованиям. Тут слово было не за судом, не за приговором одного мстительного самодура, а за партийным разбирательством и решением. Меня удивило, что в надзорном производстве по делу Голощекина не нашлось упоминания о его «великой заслуге» перед Советской властью, как теперь представляют иные публицисты, обвиняющие большевиков, трагедию царской семьи. А ведь и Бурцев, и Соколов, а теперь, повторяя их, и Радзинский сделали этого человека — Голощекина — наравне с Юровским царским палачом. Но если бы все так гордились участием в расстреле екатеринбургских узников, то сделал бы это и Голощекин — личность довольно-таки амбициозная. Тем более что ему приходилось защищаться на допросах, отстаивать не только право на оправдание, но и на жизнь. Он, несомненно, напомнил бы об этой «услуге» Советской власти. А если не напомнил, то понимал, что гордиться здесь особенно нечем, или же подобной заслуги на его счету не было. Бурцев связал Голощекина со Свердловым, а значит, сделал намек на связь Екатеринбурга с Москвой, заметив, что «между собой они в близких отношениях и на „ты“». Соколов более конкретизировал этот намек. Ну а Радзинский, продублировав доказательства последнего, развил эту версию с помощью новых домыслов. В своей огоньковской публикации Радзинский приводит текст телеграммы, якобы отправленной из Екатеринбурга в Москву через Петроград (!) за подписью Голощекина и Сафарова. В ней говорится, что «условленного с Филипповым суда, не терпящего отлагательства из-за военной обстановки», авторы депеши ждать не могут. Радзинского, подобно подпоручику Тимроту и мещанке Карнауховой, эти строки настолько осеняют, что ему становится тоже сразу все ясно — речь идет о расстреле царской семьи. Филиппова он сразу же соединяет с Голощекиным, поскольку тот носит имя Филипп, а значит, это его «партийная кличка».[215] Радзинского даже не смущает то обстоятельство, что, подписав телеграмму своей настоящей фамилией, Голощекин навряд ли стал бы говорить о себе в третьем лице, поскольку таким образом он договаривался о суде с самим собой. Кроме того — Филиппов — это ведь не одно и то же, что Филипп. Если «кличка» Филипп, то зачем писать ее Филиппов. Да и главное в том, что по партийной литературе Голощекин проходит только с единственным псевдонимом — Фрам. Кстати, в уже упоминавшихся здесь протоколах допроса Колчака почему-то тема царской семьи тоже не поднималась. Не прозвучала она ни в вопросах к бывшему вдохновителю расследования, ни в его ответах, что, было не выгодно ни одной, ни другой стороне поднимать эту тему? Или, может, они считали ее не такой важной, какой она представляется сейчас? Или им было ясно, кто какую роль занимал в этом темном деле?.. В любом случае правая сторона должна была, по логике, заговорить о нем. Этого не произошло, думаю, по довольно простой, хотя, конечно же, как и все в моих рассуждениях, спорной причине. Обе стороны в этом вопросе чувствовали неуверенность: Колчаку было неудобно за грубо сфабрикованную провокацию, в ходе которой он менял, словно адмиральские перчатки, следователей; следствию, представлявшему Советскую власть, — за неумелое опровержение этой провокации, которая, благодаря чрезмерному доверию эсерам, получила поспешную и фальсифицированную огласку от имени той же Советской власти. В материалах, собранных Соколовым, много такого, что может заинтересовать, взволновать, возмутить. Будь то достоверный факт или же откровенная нелепица. Как бы там ни оценивать все это, равнодушным оно оставить никого не может. Тут наша история, тут наша жизнь. Тут наши беды и наши надежды. Тут непреодолимые пропасти и наведенные мосты. Тут — уроки… Меня, к примеру, больше всего поразила вот такая запись, сделанная в июне—июле 1920 года Н.А. Соколовым после просмотра им тетради Б.Н. Соловьева: «На одном из предпоследних листов тетради имеются два обозначения, сделанные химическим карандашом. Одно из них изображает крест, а другое символический знак, тот же самый, какой был сделан Государыней Императрицей на косяке одного из окон в комнате дома Ипатьева. Эти обозначения изображены следующим образом…» Дальше представлялись рисунки двух символов. На одном — крест. На втором — словно кто-то в злобе или бешенстве изогнул, надломил стойку и поперечину креста. Это была свастика — проклятый всем честным народом знак жестокости и человеконенавистничества. Это было напоминание о фашизме… Не желал бы оскорблять чувства истинных монархистов (верить во что-то, поклоняться кому-то, не навязывая своих идолов и идей другим, — право и дело совести каждого), но, если вспомнить, что при дворе с легкой (а может, тяжелой!) руки Григория Распутина царицу звали «мамой», то получается, что последняя российская императрица являлась «мамой отечественного фашизма». Ведь она хранила и другие атрибуты, взятые на вооружение впоследствии «семиреченским» фашистом-атаманом и ярым монархистом Анненковым. В одной из описей принадлежавших ей вещей значится, к примеру, брелок, изображавший «череп с крестообразно сложенными костями белого металла». Все эти документы относятся к 1918 году, к тому времени, когда воинство Анненкова щеголяло такими же отличительными знаками — череп с костями, упредив намного гитлеровских вояк. Они же, анненковцы, тоже дав пример немецким фашистам, имели на поясных пряжках циничную надпись — «С нами бог». Кружок императрицы Александры Федоровны тоже носил религиозно-мистический характер. Иногда его называли «немецким». Ну а символом этого кружка, членом которого являлся автор упомянутой тетради — Борис Соловьев, зять Григория Распутина, государыня избрала вот такой печально известный знак. Вот что об этом писал Соколов в своей книге «Убийство царской семьи» (с. 133): «В дневнике Соловьева я нашел тот самый знак, которым пользовалась Императрица. Соловьев ответил мне, что это — индийский знак, означающий вечность. Он уклонился от дальнейших объяснений. Марков был более откровенен и показал: „Условный знак нашей организации был (изображена свастика. — Процитирую выдержку еще из одной книги: „Наша буржуазия, представлявшая собой остатки старой империи, присвоила себе и старый императорский бело-красно-черный флаг. Мы, националисты, поставившие себе задачей возрождение нашей родины революционным путем, не могли взять этого флага, так как он ассоциировал бы нас с бездейственными, пассивными элементами страны… Для нового флага мы избрали красный революционный цвет, с белым диском посредине, в центре которого был помещен черный знак Свастики. Таким образом, были скомбинированы три цвета старой Германии. Такие же самые значки были изготовлены для ношения на рукаве. Новый флаг был выкинут летом 1920 года“.[216] Откровения эти принадлежат Гитлеру, который тоже считал себя революционером. Хотя, еще будучи ефрейтором, возмущался разлагательской работой революционеров на фронте и в тылу, возмущался революцией в России, низведшей руками большевиков германский элемент, якобы тянувший Россию к цивилизации и управлявший этой дикой страной, до рядового уровня, еще больше обозлился на германскую революцию и возрадовался, когда она была задавлена. Так вот, немецкими нацистами был избран для их партии такой же знак, какой был в чести у последней романовской императрицы. Так что же заставило бывшую гессенскую принцессу обратиться к столь таинственной атрибутике: индийский знак, череп с костями?.. Может, и впрямь это своеобразная месть православию, исковеркавшая крест, месть женщины, вынужденной искать брачной утехи и удовлетворения королевского тщеславия не только в чужой стране, но и в чужой вере. Правда, Алиса-Александра отличалась завидной набожностью и послушанием русской церкви. Хотя кто знает, какому богу в душе молилась она. Искривленный или надломанный крест, обезображенный знаком свастики, — может быть, это выражение мистичности кружка Александры Федоровны? Но не исключено, что это действительно первые проявления фашистского духа, фашистской воли, фашистского утверждения. Если так, то следует еще раз уточнить, что происходило это за несколько лет (учитывая время создания кружка, а не фиксации этого знака Соколовым и его предшественниками) до того, как Гитлер, по его словам, „выкинул“, т. е. поднял, нацистский флаг со свастикой. Российская царица, по всей видимости, не могла наблюдать этого торжества. Лицезреть зарождение фашизма в Германии мог Соколов, наезжая туда за изобличительными материалами против большевиков. Под грохот сапог гитлеровских штурмовиков печаталась в Берлине и книга Соколова. Ее антибольшевистские строки уж очень были созвучны с призывами рвущегося к власти Гитлера. Да и германская военная верхушка жаждала похода против большевиков. Так что книга Соколова и для них являлась мобилизующей силой. Нет сомнения, что именно с этой целью она издавалась и именно в Берлине. Кстати, в книге, на первый взгляд вроде бы антигерманской, немало подобострастных кивков в эту, германскую, сторону. Тут и благодарность немецкому единомышленнику-антиленинцу: „Ныне измена Ленина открыто признана таким авторитетом, как немецкий генерал Людендорф“. Тут, как ни парадоксально, признательность германской силе, которая могла стать гарантией и не для кого-нибудь, а для монархистов в спасении Николая II из большевистской западни. Соколов уверен, что увоз царя из Тобольска, если это было „попыткой спасти его, вырвав его из рук большевиков, то такое намерение могло родиться только в русских монархических группах“. Подозреваю, что сомнение, заложенное Соколовым в этом „если“, — не оговорка опытного следователя, а проговорка. Да, он, возможно, проговорился, не желая того. Знакомый почерк во всех трех случаях (екатеринбургский, пермский и алапаевский), особенно „кастовое захоронение“ в алапаевской шахте, не мог не навести Соколова на мысль о монархистах. Он, несомненно, узнал их „почерк“. Да это и нетрудно было даже для менее опытного следственного работника. Материала для таких выводов накопилось в уголовном деле, в чем сможет убедиться терпеливый и вдумчивый читатель, немало. Взять хотя бы дневниковые записи Матрены и Бориса Соловьевых. То там, то здесь в них, пусть и бегло, пусть намеком, но попадаются следы розыска царской семьи, нескрытый восторг (особенно у Матрены), если призадуматься над событиями, которые имели место. К каким выводам вы пришли? — Общий вывод был такой, что власть, существовавшая до революции, не годится. — Это ваш личный вывод? — Мой личный… Фронт на себе испытал всю разруху. Кроме того, было известно, что масса измен идет через верха, через существующее правительство. Было известно, что при правительстве находится масса продажных министров. Все, что было известно на фронте, существующее правительство оказалось совершенно негодным и должно было быть переменено. Ну а какая должна быть перемена, над этим я не мог задумываться. Я не предрешал этого вопроса. Я думал, что Учредительное собрание выберет власть, которая нужна, но я полагал, что будет выбран новый царь. — Все-таки вы считали, что опять-таки будет монархический строй? — Да, но будет опираться на поддержку Думы и Земства. — Вас, как офицера старой армии, информировали, что происходит, какие политические расслоения созданы в стране, что имело место в момент революции 1917 года? Какова была политическая установка всего офицерства? — Офицерство совершенно не информировалось, а узнавало обо всем уже из газет и от приезжавших из тыла, бывших в отпуску. Но офицерство не разбиралось, что из себя представляет та или другая партия. Об этом совершенно не было разговоров в офицерской среде. Думаю, не ошибусь, если скажу, что не только офицерство рядовое, но и высшее этими вопросами не интересовалось и над ними не задумывалось. — Вы должны были примириться с тем, что царя нет. Какое отношение вы имели к политическим партиям? — До этого времени мы были уже несколько знакомы с политическими партиями. Мы принимали некоторое участие в политической жизни страны, так как ходили на митинги, к нам приезжали агитаторы различных партий, главным образом социал-революционных и кадетских, которые агитировали до первого большевистского выступления. После большевистского выступления уже стали приезжать агитаторы Керенского и большевистские, большевики говорили, что преследует компартия, а агитаторы Керенского говорили, что Временное правительство является лишь временным и изберет ту власть, которая будет нужна народу, через своих избранников, через Учредительное собрание… И пока это собрание не будет установлено, будем продолжать вести оборонительную войну с германцами, ввиду того, что, если мы заключим сепаратный мир с Германией, тогда союзники от нас отвернутся, и Россия, все равно приведенная к полной разрухе, без помощи союзников останется в том же положении, в каком она находится сейчас. А большевики хотят захватить власть постоянную, но выборную, хотят заключить мир с Германией. Таким образом каждый солдат, каждый казак должны поддержать Временное правительство. — Значит, вы думали, что большевики хотят идти рука об руку с немцами? — Нет. Только заключить сепаратный мир. — Поэтому вы считали необходимым защищать Временное правительство. Это было вполне определенное убеждение? — Определенное убеждение. — Следовательно, вы познакомились с направлениями мыслей каждой из политических партий? — Главным образом эсеровской и кадетской. — Какую же нашли наиболее приемлемой? — Трудно было разобраться. Каждый хвалил свою. Трудно было разобраться, какая партия подходит именно к казакам, а не вообще. — Ваше мнение склонялось в сторону эсеровской или кадетской? — Больше в сторону эсеровской. — С фронта вы прибыли по приказу? — По приказу. — Чьему приказу? — Приказ из Первого армейского совета. В этот Совет входили депутаты от партизанских отрядов. — О чем гласил приказ? — Приказ гласил о том, что ввиду прекращения боевых действий на фронте все конные части ввиду отсутствия продовольствия и трудности доставления его благодаря разрухе транспорта должны быть отправлены в тыл. Кавалерийские части регулярной армии должны быть демобилизованы. Казачьи части должны уйти в свои войска и демобилизовываться там. — С оружием? — С оружием. — Чем объясняется, что вас по пути задерживали? — Это задерживали местные железнодорожные комитеты и только в двух пунктах. — В каких именно? — В Орше и Пензе, где поднимался вопрос относительно оружия. В городе Самаре вопрос относительно оружия не поднимался. Поднимался вопрос относительно оказания моральной поддержки в качестве демонстрантов. В Орше были задержаны все части Сибирского казачьего войска и Оренбургского войска. — Каким образом казачьи полки, которые следовали впереди вас, и те, которые следовали вслед за вами, разоружались, а вы приехали с оружием? — Нет, сибирские казачьи, кроме первого и второго полков, которые находились в кавказских войсках, были пропущены даже с артиллерией. Полки 4, 5, 7, 8, 9-й и гвардейский полк Сибирского дивизиона, артиллерийских восемь орудий и радиотелеграфная станция, — все пришли в полном боевом снаряжении, а кавказские бригады пришли без оружия и не в город Омск, а в Петропавловск… — В Омске вы встретили разные правительства (рабочих, крестьянских и казачьих депутатов) и Войсковое правительство? — Совета рабочих и крестьянских депутатов, казачьих депутатов не было. — Здесь какую ориентацию вы выбрали? Что Войсковое правительство считало нужным для формирования власти? — Войсковое правительство было выбрано после свержения Романовых Войсковым кругом… — Войсковое правительство в своих стремлениях разнилось со стремлениями Совета в вопросе создания власти, аппарата власти? — Если бы это было в другом городе, а не в казачьем, это было бы двоевластие. Здесь же функции были строго разграничены. Войсковое правительство ведало лишь казачьей территорией и казаками в станицах, а Советы ведали всеми остальными и городом. — Относительно конечных целей того и другого. Надо полагать была какая-нибудь единственная форма правления. — К этому как раз и стремилось Войсковое правительство с тем, чтобы выбрать третье — Войсковой круг и определить, какое должно быть отношение Войскового правительства к Совету. — Если Войсковое правительство существовало рядом с Совдепом, то, следовательно, они не враждовали между собой? — Нет, не враждовали. — Они единой точки зрения не имели по вопросу создания постоянной власти? — Я не могу сказать. Я не знаю. — Не можете сказать? Следовательно, Войсковое правительство, если я правильно понимаю, стремилось к тому, чтобы руководящая линия находилась в их руках, в руках казачьих? — В казачьих. — Вы сами какого мнения придерживались в тот момент? — Я примкнул к своему правительству, Войсковому. — Следовательно, стали в некоторую оппозицию к Совету? — В то время не было оппозиции. — Вы считали опять-таки, что Войсковое правительство доведет до Учредительного собрания? — Войсковое правительство не могло довести до Учредительного собрания. Оно решало административные вопросы. — Какие, например? — Например, относительного того, какая власть должна быть в станицах. В то время в станицах были комитеты. — Какие комитеты? — Станичные комитеты. — Круг их обязанностей? — Ведать делами станиц… Когда произошли трения между Совдепом и казаками, то комитеты не признавали Войсковое правительство. Если бы был выбран новый Круг, то комитеты, может быть, были бы переизбраны в казачьи советы. — Таким образом, чего же добивались правительства в общевойсковом масштабе? — Казаки не были монархистами. Они всегда шли за Керенского, все время. — И вы считали это мнение единственно приемлемым? — Да, я считал приемлемым. — Чем объясняется то, что, когда вас хотели произвести в генерал-майоры, вы отказались? — В городе Семипалатинске 26 ноября в день Георгиевского праздника (а это военный праздник) я был вызван по прямому проводу генералом Иванов-Риновым, который сообщил, что Колчак требует послужной список мой для производства меня в генерал-майоры. Я отвечал, что лучше останусь в чине полковника, чем буду колчаковским генералом. Крылатая же фраза о том, что я хотел быть произведенным только царем — неверна, потому что я в полковники был произведен не Николаем II, а Казачьим кругом за боевые действия на Уральском фронте. Затем я был произведен в чин Войскового старшины при Керенском. При царе же я был в чине есаула, и такого ответа, какой мне приписывают, — я не мог дать ни в каком случае. — Вы дали такой ответ: что в чин генерал-майора вы можете быть произведены только царем. — Как же я в два чина был произведен не царем? — Это ничего не значит. Вы хотели в третий раз быть произведены царем. — Я был произведен в 1919 году в генерал-майоры. — Это уже потом. — Я отказался от производства вот почему. Когда адмирал Колчак был поставлен во главе Временного сибирского правительства, то те офицеры, которые помогали Колчаку, были все произведены в генерал-майоры, независимо от того, был ли кто поручиком, капитаном или кто другой. Так были произведены Глебов и другие за личную услугу Колчаку. — Вы этого не одобряли. — Нет, не одобрял. Когда я прибыл в Семипалатинск, то все командиры корпусов, дивизий и полков, когда правителем стал Колчак, послали ему ряд правительственных телеграмм, в которых клялись, что будут защищать его до конца. Таких начальников, которые не послали приветствий и уверений, было трое: я, Семенов и Дутов. — Все вы казачьи офицеры? — Да, казачьи офицеры. — А почему? — Все командиры частей, когда стоявший во главе правительства Гришин-Алмазов был арестован, то не только никто его не поддержал, а, наоборот, те, кто клялся в верности, — его арестовали. Такая же история и с Болдыревым. — Вы лично были знакомы с Гришиным-Алмазовым? — Нет, но он обращался к моей помощи. Он вызвал меня по прямому проводу и говорил, что хотят свергнуть Временное правительство. Он говорил: „Торопитесь пройти со своими эшелонами в Омск для поддержки“. — Когда это было? В каком месяце? — В конце августа 1917 года. — Где вы находились? — Между Челябинском и Омском. Возможно, что я ошибаюсь только в дате. — Шли с Верхне-Уральского фронта? — Да. — Какое к этому моменту у вас созрело определенное мнение относительно того, какая должна быть форма власти в России? — По-моему, власть должна быть избрана Учредительным собранием. — Таким образом установили, что Войсковое правительство опиралось на казаков. — Да, исключительно…» Для пытливого ума в этой выдержке-диалоге содержится очень много ценной информации. Во-первых, этот протокол допроса полностью еще нигде не публиковался. Во-вторых, он несет в себе дополнительную информацию в отношении того, кто предавал царя, кто расшатывал и оголял фронт, как ожесточенно велась борьба за власть в ущерб стране и народу, и многого другого. В-третьих, Анненкову, который делал последнюю попытку спасти свою жизнь, можно верить, поскольку он старался быть предельно искренним, конечно же, в общих вопросах, так как детали довольно убедительно изобличали суть его фашист-ствующей политики. Из показаний Анненкова видно, что фронт расшатывали не столько большевики, как о том было заявлено Временным правительством, сколько те силы, которые в него вошли после низложения царя. И это в ответ на мольбы и требования, порой ультимативные, союзников наступать, укреплять, держаться, подсобить и т. п. Впрочем, подобные окрики последних, завуалированные дипломатической изворотливостью, раздавались и в адрес Николая II в его царственную бытность. Так, 25 апреля 1916 года президент Франции Раймонд Пуанкаре писал русскому царю: «…Франция полна решимости бороться до конца… все эти великие жертвы, не ослабляющие, однако, ее мужества, заставляют ее желать, чтобы ее союзники сделали все, что они могут, для ускорения победы». Президент просил так-же «благосклонно» отнестись к миссии его посланцев в Россию — «министра юстиции и вице-председателя Совета министров Вивиани, а также помощника государственного секретаря и министра военных снабжений Альберта Тома. Цель миссии — 1) выяснить военные ресурсы России и постараться дать им больше развития; 2) настаивать на посылке 400 000 человек во Францию, партиями по 40 000 человек…».[217] Множество подобных фактов содержится в переписке Николая II. Из доклада царю генерал-адъютанта Алексеева (13 мая 1916 года) видно, какую настойчивость проявляли итальянцы в лице полковников Ромеи и Энгеля. Алексеев даже вынужден пожаловаться Николаю II, что их просьбы о «немедленном наступлении нашей армии» по своему тону больше напоминают требования. Не унимались и англичане, что видно из записки члена Кабинета министров и военного совета Англии виконта Мильнера Николаю II (17 февраля 1917 года). Он откровенно говорил о большом значении, которое имеет для союзников наступление русских войск, которые должны дать все, что «в состоянии дать человеческие силы». Мильнер назидательно перечислял, что обязана и может дать для войны с Германией Россия, которая «обладает таким же, может быть, даже большим, количеством человеческого материала, каким располагают все остальные союзники, взятые вместе», подчеркивал, что русские солдаты сражаются с «поразительной храбростью и выносливостью», что эта храбрость и союзническая верность вызывают «огромные жертвы людьми», но все же… «Россия способна еще использовать свои собственные ресурсы». Более конкретно о многочисленных жертвах докладывали царю спустя год после начала войны члены военно-морской комиссии Государственной Думы. По их сведениям, к августу 1915 года потери русской армии составляли свыше 4 000 000 убитыми, ранеными и пленными, последних же насчитывалось 1 200 000. Неся эти потери, армия испытывала хронический недостаток в боеприпасах и оружии. Доходило до того, что безоружный солдат, брошенный на передовые позиции, должен был ждать, когда его сосед будет ранен и убит, чтобы взять из его рук винтовку. При Временном правительстве это положение еще больше усугубилось. В показаниях Анненкова тоже говорится о нехватке оружия, боеприпасов, продовольствия. Но не это главное, что заставляло Временное правительство снимать с линии фронта войсковые части и соединения, ослабляя тем самым, несмотря на протесты и ультиматумы союзников, наступательные силы и наступательный дух. Временное правительство почувствовало угрозу своим позициям в тылу и направляло именно туда войска. Довольно непривычно звучит из уст монархиста Анненкова признание в том, что казаки никогда не были монархистами, а всегда являлись сторонниками Временного правительства. Здесь проявляется также и двурушническая роль самого Анненкова, дававшего клятву на верность царю и остававшегося в душе монархистом, но перешедшего на службу к тому же Временному правительству, а затем заигрывавшего с казаками, их же предавая. Вот и еще одна выдержка из его показаний (диалог с членом суда Мизичевым): «— Когда вы закончили кадетский корпус? — В 1906 году. — Когда умер ваш отец? — В 1904 году. — Следовательно, какого возраста вы были тогда? — 14 лет. — Ваш отец был в чине полковника или генерал-майора? — Полковник. — Его имущественное положение? — Отец имел 60–70 десятин земли и хутор в Волынской губернии. — Или одним словом — имение. — Да. — Теперь такой вопрос. Скажите нам следующее: кто был ваш дедушка? — По линии отца или матери? — По линии отца. — По линии отца моя родословная идет от декабриста Анненкова. — Теперь вот скажите. Вы кончили курс в кадетском корпусе в 1906 году. Ваш отец происходит от декабриста Анненкова. Казалось бы, вы должны держаться известной политической ориентации, и на вас должна сказаться домашняя обстановка. — Я дома почти не был. Восьми лет поступил в кадетский корпус и с восьмилетнего возраста всю жизнь провел в военной обстановке, без влияния домашней обстановки. — Теперь такой вопрос. Вы нам здесь говорили, что когда вы служили, кажется, в запасном полку, в котором было восстание… — Нет, в запасном полку не служил. — Ну, я не знаю где, одним словом там, где было восстание. — В Кокчетаве. — Скажите, на какой почве возникло это движение? — Казаки не были довольны, что их призывают по мобилизации. — Следовательно, они были против войны? — Нет. Было просто недовольство. Они не хотели отрываться от своих станиц и полей, а когда они были собраны в лагерь, то у них были назначены офицеры из других совершенно частей, офицеры, не знающие казаков и которых не знали казаки. Кроме того, там было много казаков, провожавших, а также и членов семейств казаков. Отношение офицеров было очень строгое. Они не учитывали того обстоятельства, что казаки пришли из своих станиц недисциплинированными, а офицеры применяли по отношению к казакам строгие наказания. Дело доходило до рукоприкладства. Так, например, один офицер начальник лагеря Бородихин был очень нервный и на почве незначительного какого-нибудь случая избивал казаков. Он избил казака Данилова. Стоящая неподалеку группа казаков сказала: „Бить нельзя, нет такого права“. Он повернулся к ним и сказал: „Кто это сказал?“ Казаки не ответили. Он тогда их выругал: „Трусы вы. Только можете сказать из-за спины“. И повернулся уходить. Группа казаков вслед ему пустила несколько ругательств. Он тогда выхватил револьвер и сказал: „Буду стрелять, если не прекратите ругань“. Когда он вытащил револьвер, то казаки, и запасные и вольные, сказали: „Много у германцев пуль для того, чтобы наши офицеры стреляли по казакам. Их будет достаточно“. Начальник лагеря пришел в офицерское общежитие и приказал находившимся там офицерам собрать свои части и развести по баракам, по казармам. Я командовал третьей сотней из лобановских казаков, которыми я командовал в мирное время. Я знал своих казаков, и все казаки знали меня. По моему приказанию эта сотня собралась, и все ушли в барак № 3. Остальные офицеры этого сделать не могли. Когда они начали успокаивать казаков и притом не так, как нужно было бы, казаки некоторых офицеров избили и предложили уехать из лагеря, иначе будет поступлено так же, как с Бородихиным, который был уже убит. — Он был убит? — Да. Группа казаков окружила общежитие офицеров. Бородихин начал стрелять, сначала в воздух, а потом по казакам. Последний патрон он пустил в себя, но только легко ранил, его добили уже казаки. — Ну и за что же вас судили? — После того когда пришел с экспедицией пехотный полк, приехал генерал Усачев и спрашивает у меня: „Вы все время были в лагере?“ — „Да, был в лагере“, — отвечаю. „Почему они вас не прогнали?“ — „Потому, — я только мог ответить, — что я к ним лучше относился“. — „Очевидно, вы в курсе всех событий и поэтому укажите всех виноватых. Кто виноват — выдайте немедленно“. Я ответил: „Во-первых, не знаю…“ И действительно, я не знал, потому что в количестве 5–6 тысяч человек, кто убил, трудно было разобраться и указать виновника. „А, во-вторых, я, как офицер русской армии, не должен выдавать казаков“.[218] Казаки сами должны выдать себя. И вот за это укрывательство и за то, что я, имея собственную сотню казаков, не мог привести в порядок остальных, как бы за бездействие власти был приговорен к году и четырем месяцам крепости. — Чьей властью вы не отбывали наказание? Вы ходатайствовали перед кем-либо? — Властью войскового атамана. Мне было предложено выехать на фронт, а отбывать наказание я был должен после войны, и это наказание числилось за мной в течение всего фронта. — На фронте вы были начальником партизанского отряда? — Через полтора года был начальником партизанского отряда. — Вы сказали, что начальник партизанского отряда выбирался из наиболее преданных офицеров. — Из наиболее отличившихся. — Следовательно, и преданных. — Там много было условий. — Еще какие условия были? — Во-первых, офицер должен быть не старше 25 лет, холост и наиболее отличившийся во время германской войны из всего войска. — Скажите, непосредственное сношение вы имели с вашим атаманом? — Два раза в месяц партизанский отряд должен был посылать сводку о боевых операциях партизанского отряда. — А вы лично сношения имели? — Нет, не имел, во время пребывания на фронте отряд подчинялся старшему начальнику, на фронте которого он работал. Это было непосредственное подчинение. — Вы здесь на вопрос председательствующего сказали, что вы на фронте не занимались политикой. Но все-таки вы близко стояли к известным кругам, слухи носились, что развивается недовольство против царского правительства… До вас эти слухи доходили? — Да. — Как вы относились к этому? — Офицерство говорило, что при существовавшем порядке невозможно будет драться дальше, скоро кончится война полным разгромом, а что было в тылу, не было известно, — главным образом все мотивировалось войной. — Из чего вы исходили, что будет разгром? — Сибирские казачьи войска были два раза избиты благодаря измене в тылу. Один раз это было… с корпусом Самсонова… Тут штаб корпуса просил о поддержке Гродненский гарнизон, где сосредоточены были 21-й и 23-й корпуса. Когда по радио просили поддержки, то немцы нам отвечали, что напрасно беспокоитесь, вы проданы давным-давно: каждый солдат по 8 рублей, офицер — по 14 рублей. Этому, конечно, не верили. Но то, что не была оказана поддержка, что гродненские части не пришли, было ясно видно, что кто-то работает в пользу немцев. Кроме того, были случаи, когда посылались в боевую линию части, имеющие по 15–20 патронов. Затем были случаи, когда батареи, стоящие сзади, в день выпускали 5–6 снарядов. Были случаи, когда посылались, вместо трехдюймовых снарядов, двенадцатидюймовые. Все это давало повод думать, что кто-то усиленно работает против нашей армии. Ясно, что если так будет продолжаться, то армия кончит свое существование…» В показаниях Анненкова нашлось место упрека и в адрес Александры Федоровны. По этому поводу он говорил: «На фронте особенно вдаваться в политику не приходилось и не было возможности знать, что делается в тылу. Тем не менее мы знали, что в тылу царит разруха, благодаря измене, благодаря тому мы не могли победить германцев, и что, в конце концов, эти неудачи и измены объясняются тем, что бывший император Николай II находился под влиянием своей жены и благодаря своему слабому характеру не был способным управлять страной. Поэтому для всех нас, как для солдат, так и офицеров, казалось, что свержение Николая II принесет только пользу благодаря тому, что вместо Николая II будет избран Учредительным собранием другой царь, который сумеет привести в порядок страну и закончить войну как следует. 3 марта все части, в том числе и партизанский отряд, были приведены к присяге Временному правительству…» О подозрениях по отношению к «государыне-императрице» как одной из «темных сил», а также возможных «агентов Германии», о недовольстве ее царствованием, высказываемом открыто в самых различных кругах общества, можно найти множество фактов в различной исторической литературе. Отыскиваются следы и всевозможных сговоров и заговоров. Так, их «открывает» с помощью мемуаров видных масонов Г.Аронсон в своей статье «Масоны в русской политике», опубликованной в газете «Новое русское слово» (8—10 октября 1959 года). По его словам, со ссылкой на упоминаемые воспоминания, вопрос об отстранении царя и царицы от власти возникал не однажды в ходе войны. К примеру, князь Львов на совещании земских и городских деятелей якобы неоднократно, «исходя из чисто патриотических побуждений», восклицал: «С таким царем победить немцев нельзя!» Вокруг него же собирались единомышленники, которые пришли к выводу о необходимости отстранить нерусскую императрицу, ставшую «особенно опасной под влиянием Распутина». Подливала масла в огонь ходившая почему-то по рукам переписка между другим думским фракционером — Гучковым и генералом Алексеевым на эту же тему. Шли пересуды о совещании 16 великих князей решительно переменить политику, проводимую Николаем 11, посредством давления на него. Среди планов заговора того времени, считает Аронсон, «существовал так называемый морской план, о котором сообщил впоследствии Шульгин: предполагалось пригласить царицу на броненосец и увезти ее в Англию…».[219] Кто же мог предлагаться на заветную и опасную «должность» — «божьего помазанника»? Кандидатов имелось несколько, а бога в лице православной русской церкви не спрашивали, так как она, по мнению упоминавшегося здесь митрополита-шпиона Шептицкого, давным-давно себя и скомпрометировала и изжила. С этим доводом согласился… Керенский, приложив немало усилий к тому, чтобы глава униатской церкви не только оживил и расширил свою российскую резидентуру, но и выдал ему (изобличавшие и его, и униатскую церковь, и германский штаб) документы, добытые в свое время нашей контрразведкой. Если учесть, что Шептицкий был тесно связан с высшим немецким руководством, то сам собой напрашивается вывод о возможной тайной связи Керенского с немцами, в чем он безуспешно пытался обвинять Ленина и большевиков и в чем его обвинял генерал Корнилов. И не об этой ли связи говорит загадочная, а точнее, туманная фраза Керенского в его эмиграционной беседе с Соколовым о неизвестной многим огромной роли немцев в русских делах? А не по наущению ли последних царская семья была отправлена вместо вожделенного юга или не менее желанной Англии… в Сибирь? Зачем? Предположений и на этот счет может быть несколько. Сибирь — это не Англия и даже не юг, где были сильны антинемецкие настроения. Русский царь у англичан или русских патриотов, подкрепленных военной мощью, — это продолжение войны против Германии. Сибирь же на то время казалась далекой, спокойной, и царскую семью можно было «законсервировать» до лучших времен, чтобы потом при удобном случае выгодно использовать эту пока еще дорогую «разменную монету». Нельзя забывать, что Сибирь была наводнена немецкими военнопленными, в том числе и «чехословацким корпусом», которого еще в такой вот интерпретации не существовало и в помине, как и предположения, что бывшие вояки австро-венгерского императора смогут противостоять «общегерманскому делу». Расчет мог строиться и на сильной позиции прогерманской партии, которая существовала в высших слоях общества и довольно явственно проявилась после революции. «Если до войны многие из нас, являясь ее противниками, — признавался Соколов в своей книге, имея в виду эти настроения, — не видели врага в Германии, то после революции… такой взгляд стал находить еще больше сторонников. Самый переворот 25 октября ст. ст. многим казался кратковременным, непрочным и усиливал надежды на помощь Германии». Со стороны Керенского могли быть иные соображения. Не таким уж абсурдным может показаться предположение о мечтаниях «Александра IV» занять со временем царский трон. Его амбиция и великодержавное поведение во многих случаях подталкивают к этому мнению, а примеры из российской истории, когда на троне оказывались и более случайные и менее способные лица, чем он, еще более усиливают такую возможность. Не отрицают подобного варианта и все поступки Керенского в отношении царской семьи. Когда была возможность отослать царя и его семью за границу, Керенский, правда, не располагая на то время должной властью, но влиянием немалым, палец о палец не ударил для осуществления этого плана. Более того, он взял под различными оговорками царскую семью под арест, день ото дня ужесточая режим ее содержания, и в конце концов отправил в Тобольскую губернию. Что это было за место? С точки зрения немцев, может быть, оно и считалось тихим и безопасным. Но только не мог надеяться на безмятежное пребывание там сам Николай II. Во-первых, это извечное место ссылки политических заключенных, как правило, антимонархистов. Царь этим актом публично унижался, а наследники ссыльнопоселенцев получали реальный объект для мести. Во-вторых, Сибирь — вольница, скрывавшая извечно беглецов от крепостнических и самодержавных порядков, и навряд ли она и с этой стороны могла оказаться приветливой к тому, кто столько лет стоял у власти, кто олицетворял собой ту силу, от которой так далеко уходил вольнолюбивый люд. В-третьих, Сибирь, в частности Урал, где затерялся последний след царя и его семьи, считалась сосредоточием каторжного труда, и рабочие демидовских, злоказовских, набоковских и других заводов хранили недобрую память о своих притеснителях. Ну а если вспомнить жертвы ленских событий вкупе с Ходынкой и «кровавым воскресеньем», то уральский и сибирский пролетариат имел немало поводов таить обиду и зло конкретно на нового «ссыльнопоселенца». В-четвертых, и это, пожалуй, могло играть в планах Керенского наиболее существенную роль, — Тобольская губерния являлась родиной ненавистного почти повсеместно Григория Распутина. Не думал ли хитроумный Керенский, что с Николаем II, которого, в угоду многим, а тем более себе (если бы Керенский прочил себя в новые «помазанники божьи»), следовало не только изолировать в надежном месте, но и убрать, расправятся стихийные силы именно там, в Тобольске? Конечно же, за связь с Распутиным, что, между прочим, произошло впоследствии с еще одним «другом» распутинским — епископом Гермогеном. Не произошло ли подобное (в отношении Гермогена — это тоже версия) и с Романовым?.. Добиться через главенство во Временном правительстве, затем через диктаторство царского престола Керенский мог надеяться и с помощью союзников в войне, а еще больше — через «тайное братство». Об этих надеждах явных сведений встретить не довелось, но основания для подобного предположения имеются. В статье Аронсона о масонах можно прочитать: «Стоило бы остановиться еще на одном моменте, поговорить о нитях, связывающих в этот период русских масонов с французскими. Ведь Франция, можно сказать, — это прародина русского политического масонства. К сожалению, по литературе трудно проследить эту сторону вопроса. Однако самый факт взаимовлияния довольно бесспорно вытекает из ссылок того же Милюкова на соглашения Керенского с Альбертом Тома, эмиссаром Франции, которые имели значение и в вопросе коалиционного правительства, и в направлении внешней политики».[220] В своих показаниях Соколову Керенский довольно напористо обвиняет в связях с немцами и шпионаже в их пользу большевиков. Делает прозрачные намеки он по этому поводу и в адрес царицы. Особенно примечательны его воспоминания о том, как он сам допрашивал Александру Федоровну о ее «немецком» кружке и как та, хитро уйдя от разговора, закатила истерику, как он изобличил царицу и ее фрейлину Вырубову в сожжении каких-то ценных бумаг. Что ж, возможно, он многого и не сказал, кроме этих намеков, имея то ли личные интересы в подобном замалчивании, то ли германское или масонское табу на царские связи. Так что сведения об этих возможных связях остались под семью печатями, как и секрет царской свастики. «Войдя в дом Ипатьева, Государыня сделала отметку на косяке окна своей комнаты. Она нарисовала свой индийский знак и рядом указала дату „13/30 Апр. 1918 года“»,[221] — писал впоследствии Соколов… Что выражала этим государыня? Обозначала свое пребывание, тоже считая его временным, для тех, кто ее разыскивал? Или делала мистическую метку-символ, наподобие той, которую оставили на Ивановском (Михайловском) кладбище Екатеринбурга неизвестные лица. Об этом сообщил инспектору уголовного розыске Талашманову 30 октября 1918 года житель города Антонов. По его словам, в июле этого же года он увидел на кладбище, куда пришел почтить память умершего сына, несколько свежих могил. Какие-то неизвестные женщины объяснили ему, что тут похоронены красноармейцы. Но особенно заинтересовало Антонова одно свежее захоронение в углу кладбища метрах в двадцати от забора. Оно имело необыкновенный вид: «…была сильно большая куча земли с большими комьями, на могиле креста не было, а был воткнут в средину кучи, забит кол, который я с трудом вытащил и спрятал тут же, невдалеке в траве». Так рассказывал Антонов, уточнив, что кол имел длину более метра (1,5 аршина) и толщину около 9 сантиметров (2 вершка). То, что это могло быть символическим захоронением, в некоторой степени подтвердили результаты его вскрытия, проведенные в ноябре 1918 года комиссией во главе с Сергеевым. В могиле оказалось два трупа: юноши свыше шестнадцати лет и мужчины, личности которых не установлены. На том и другом — странная одежда: защитного цвета рубахи и белье в полоску; ни брюк, ни обуви не было. Кто не знает народного символа против нечистой силы — кол в могилу? И кого могли пригвоздить этим символом в то время? И кто мог насыпать эту скорую грубую могилу, обозначив ее вот такой неуважительной и издевательской отметиной среди крестов, установленных на остальных могилах?.. Как бы мне хотелось задать эти вопросы Соколову! Что бы он ответил на них? Какие бы дал объяснения по многим другим заковыристым моментам его антибольшевистского дела? |
||
|