"Пристань в сосновом бору" - читать интересную книгу автора (Солодников Геннадий Николаевич)


Художник В. Костин

3

В ночь, после дневной оттепели, крепко подморозило, и сосны стояли сплошь расцвеченные белым, словно распустились диковинные махровые цветы. Всю зелень, все до единой длинные иголки густо опушило кристаллами изморози.

Николаю Русину невольно вспомнились прочитанные вчера строчки из томика Верхарна, распахнутая книга и сейчас еще лежала вверх корешком на тумбочке рядом с изголовьем: «Вот иглы инея, прильнувшие к ветвям зеленых лиственниц косматой бахромой. Огромное безмолвие снегов».

Русин стоял на заснеженном берегу, зачарованный тишиной раннего мартовского утра и торжественной белизной соснового бора. После резвой пробежки от жилого корпуса до берегового яра гулко колотилось сердце, было жарко даже в легком спортивном костюме. Сейчас бы в самый раз сделать привычную разминку до того состояния, когда тело становится почти невесомым, но Николаю почему-то расхотелось. Здесь, на закрайке бора, возле заливчика, затянутого шатким ледком, воздух был так неподвижен, что казалось: любое движение, любой звук могут нарушить его зыбкое равновесие. И действительно, когда на верхушке одной из сосен шумно завозилась и вскрикнула галка, снежная пыль, посверкивая, медленно поплыла вертикально вниз, увлекая за собой все новые и новые мельчайшие блестки. Они долго роились в недвижном воздухе, и дерево стояло все пронизанное белой холодной пудрой.

Понизу стлался туман. Вблизи, вокруг себя, Русин его не замечал, но стоящие поодаль невысокие строения и глухой дощатый забор еле-еле проглядывали сквозь мутную пелену. Туман наползал с воды. Постепенно его относило все дальше и дальше, и над верхушками сосен вдали кое-где уже робко проглядывало голубое.

Несколько предыдущих дней Русин прожил в ожидании чего-то радостного, готовый окунуться в самим собой придуманную сказку, исподволь настраивался на нее, и потому сегодняшнее утро показалось ему предвестником желанных свершений. Он вдруг заторопился назад, чтобы переодеться, взять лыжи и опять отправиться в заснеженный бор, пока его сторожкую тишину не спугнули голоса отдыхающих. Ему казалось, что чуть промешкай он, задержись — и пропустит тогда что-то очень важное для себя, невозвратное.

Он шел широким раскатом, почти не глядя под ноги: старался не упустить ничего из потаенной жизни безлюдного бора. С близких сосен плавно струился неразличимый издали легкий иней. Тонкоперистые, почти прозрачные хлопья летели так медленно, что казалось: они могут совсем зависнуть и неподвижно парить в воздухе долгое время. По мере того как над бором поднималось пока не видимое глазу солнце, воздушные токи усиливались, становились порывистыми, их дыхание стало улавливаться уже внизу, у древесных стволов. Чуть ощутимый порыв — и то там, то тут между деревьями распускаются шлейфы дыма, плотного и струистого, словно кто-то распалил вдали большие костры. За краем бора над водой разгулялся настоящий ветер. Он срывал остатки тумана, мял, трепал их, наносил на лес, смешивал со снежным дымом — и впереди все было в этой искрящейся под солнцем белой мути.

Одиночество и тишина, первозданный блеск утра настолько захватили Николая, что он не слышал шороха снега под лыжами, не ощущал ни своих усилий, ни сердцебиения. Будто он чуть-чуть оторвался от заледенелой земли, парит беззвучно над нею и воздушная тяга плавно несет его в нужном направлении, странным образом повинуясь невысказанной воле. Хорошо было Русину, вольготно. Нет, он не испытывал звонкой радости, не ощущал наплыва сиюминутного счастья, когда хочется не то петь, не то гукнуть от избытка чувств на весь лес. Если и была радость, то с острым, щемящим оттенком грусти. Привычное, с юности знакомое ему состояние. Состояние неудовлетворенности и тоски оттого, что нет рядом близкого человека, так же остро воспринимающего все вокруг. Нет, он не забывал Лилю ни вчерашним вечером, ни среди ночи, когда проснулся и долго лежал с открытыми глазами, глядя в тусклую полоску окна между шторами. И все-таки только сейчас, ощутив неизбывную потребность в близком спутнике, он подумал о ней конкретно, впрямую. Подумал и пожалел, что до сих пор не позвонил ей, не сообщил о своем приезде, не договорился о встрече. Но пожалел не надолго, на какой-то миг, успокаивая и уверяя себя, что лучше появиться перед ней внезапно, ошарашить, обрадовать — почему-то он был уверен, именно обрадовать, и не допускал ничего другого. И потом, ему ведь было мало просто встречи с нею. Ему хотелось сделать все так, как мечталось еще там, у себя дома, когда Ленька предложил «горящую» путевку.

Ах, эти мечтания, властно заполнившие последние несколько дней! Русин невольно остановился, замер и — услышал упругое торканье крови, в висках, шорох снежного буса, сочащегося меж сосновых игл, и незлобивый собачий лай из-за плотного островерхого забора.

Забор этот, местами облезлый, некогда крашенный зеленым, выкраивал в бору территорию пионерлагеря. Жилые корпуса с застекленными верандами, столовая и клуб — все было засугроблено по самые окна, на кромках крыш причудливо бугрилась снежная навись. Лишь вокруг административного домика, разделенного на две половины, тянулись аккуратно расчищенные дорожки, а над трубой вился ласковый дымок, словно приглашал заглянуть в домашний уют такого желанного среди стылого леса жилья.

Русин еще не заходил в этот домик, но почему-то был уверен, что обязательно побывает в нем, и не просто побывает, а проведет парочку счастливых дней, настолько счастливых, что они запомнятся надолго, может быть, до самого конца жизни. Он уже разузнал про его обитателей. Сторож-старик с женой слыли людьми общительными и, судя по всему, не отказались бы от веселого застолья в доброй компании. Русин настолько все продумал, так ясно представлял себе желанную встречу, что порой забывался и на какое-то время принимал мечты за реальность. Он видел своих друзей, слышал их оживленные голоса, удивленные восклицания при входе в хорошо протопленные комнаты, при виде стола с разнокалиберной посудой. А над всем этим — тягучий запах наваристой ухи, стоящей на плите в чуть приоткрытом эмалированном ведре… Здесь были и Лиля, и Надя, и Олег, и Севка с гитарой — как же без гитары, без нее просто немыслимо! И конечно же Ленька. Он только собирался устроить себе командировку в город химиков, а Николай уже ждал его. Более того — отводил ему место главного распорядителя за столом и вообще представлял по обыкновению душой всей компании.

Опыт у Леньки был, да еще какой! Кто, как не он, организовал ту незабвенную по своей неожиданности встречу Нового года? Может, именно ее отзвуки и возбуждали в Русине желание по-своему повторить все…

Тогда они заранее заручились письменным разрешением и уже в середине последнего декабрьского дня укатили на спортивную базу. Она тоже стояла в заснеженном лесу, в стороне от железной дороги, неподалеку от реки. На удивление легко и быстро столковались они со сторожем — натосковался, видно, мужик в одиночестве, — помогли наготовить дров, истопили печи в двух больших комнатах. Все это не торопясь, вперемежку с угощением. Потом по подсказке сторожа сходили в недалекую деревню к рыбакам, хорошо посидели с не шибко разговорчивым бригадиром и принесли на базу мерзлых судаков для ухи.

Сторож к вечеру совсем оттаял, стал свойским человеком, и когда им уже надо было собираться к электричке, чтобы встретить остальных редакционных сотрудников и сотрудниц с магнитофоном и баяном, с тяжелыми сумками, мужичок вдруг до того расчувствовался, что запряг в сани мохнатую казенную лошадь. Сколько неподдельной радости было у приехавших, особенно у женщин, когда они увидели заиндевелую лошадку и стали грузиться в широкие скрипучие розвальни! До Нового года оставалось еще целых четыре часа, но уже с первых этих минут всех захватило праздничное настроение. Оно не покидало их ни в остатки вечера, ни ночью — у небольшого костерка возле живой елки, — ни после недолгого сна в первый день только что родившегося года.


Холод проник под куртку, стал расплываться по разгоряченной спине, потек студеной струей меж лопатками. Русин повис на палках, сделал на месте с десяток быстрых шагов, чтоб раскатать лыжи, и побежал по следу, круто свернувшему в сторону реки. Встречь ему налетел порыв ветра, ожег лицо. Высокие сосны захрустели застоявшимися суставами, запокряхтывали. А в густом пушистом подросте посыпало, так посыпало сухой изморозью, что обросало всего с головы до ног, и он вышел к берегу на яркий свет, словно запорошенный новогодними елочными блестками. Солнце уже пробилось сквозь морозно-туманную наволочь и всплыло над лесом. Бронзовели на опушке стволы сосен, четкие синие тени от них рассыпались веером по просторно голубеющему снегу. Над незамерзшей посередке темной водой завивались тонкими жгутиками струйки пара.

Высвеченная солнцем лыжня казалась густо устланной мелкими перьями птиц, их белым легчайшим пухом. Боязно было ступать по ней, мнилось, что лыжи не пойдут, споткнутся, облепленные этим пухом. А они, вопреки опасениям, стремительно скользили, почти бесшумно несли его все дальше и дальше, вперед, и от этого бега у Русина перехватывало дыхание.

Воздушные волны накатывали на бор плавно, размеренно одна за другой, — но случались усиленные всплески, своеобразные девятые валы, и тогда по лесу прокатывался тягучий вздох и вновь все окутывалось белым и дымилось. Когда Русин нырнул с открытого прибрежного пространства в частый молоденький сосняк, на него вдруг снова посыпалось — на грудь, на спину, на плечи полился прохладный поток. Чуть замедлив бег, он запрокинул голову, прижмурился и подставил лицо под этот ласковый снежный дождь.

Он почти ничего не различал, лыжи сами несли его по глубоко продавленным ровным следам, но только сейчас Русин с поразительной отчетливостью увидел все со стороны. И эти насыщенные тени на снегу, чешуйчатые серо-оранжевые стволы, белые прозрачные шлейфы меж ними, и конечно же себя — в синих брюках, оранжевой куртке и красной вязаной шапочке. И еще он поймал себя на том, что пытается запомнить сегодняшнее утро, запечатлеть его во всей изменчивости, в цвете. И не просто смотрит на окружающее, а, как бы примеряясь тайком, невольно видит его уже перенесенным красками на картон или холст. От понимания этого стало и радостно, и грустно одновременно: значит, жива еще в нем неудовлетворенная жажда творить, выразить наболевшее хотя бы в этюдах. Но в том-то и беда, что надо было прежде всего преодолеть сковывающее сопротивление и суметь выразить…


Время завтрака прошло, и Русин безнадежно запаздывал, но, взбежав на высокое крыльцо столовой, он все-таки остановился и посмотрел на уходящий вдаль бор. С верхушек сосны уже начисто обдуло, обнажилась тусклая зелень, но понизу в общей массе они еще сплошь белели и осыпались наземь холодными искрами.

* * *

Солнце уверенно поднималось и почти в полном безветрии плавило на открытых местах осевшие снега. Внутри двора на потемневшей дороге играли радужными бликами оконца талой воды. Редкая капель с крыш набрала силу, и теперь текло обильно, прерывистыми струями.

Русин набросил на плечо ремень этюдника и пошел через раскисший двор, неся лыжи в руках. За проломом в заборе — самым близким выходом в лес — он увидел Сармите. Она стояла прислонившись к дереву, смотрела на разноцветные дымы чуть открывающегося за поворотом реки города, и во всей ее расслабленной и чуть поникшей фигуре чувствовались не то грусть, не то безответное ожидание.

Заслышав шаги, Сармите обернулась, глянула отрешенно, но тут же согнала с лица задумчивость, улыбнулась.

— Куда это вы с лыжами? Тает кругом.

— Ультриков ловить, — засмеялся Русин, вспомнив забытое выражение из далекого детства.

— Чего, чего?

— Загорать. Принимать ультрафиолетовые лучи. Сейчас самое время.

— Хо-олодно! — передернула она плечиками.

— Х-ха, у меня заветное местечко есть. Африка! Нет — Рио-де-Жанейро… Хотите со мной? Покажу, — вырвалось у него, хотя всего минуту назад он видел себя сидящим в тишине и полном одиночестве.

— Хочу! — откликнулась Сармите. Глаза ее заинтересованно сверкнули и тут же угасли. — Только вот лыж нет, а в лесу снег еще глубокий.

— Ну, это не проблема. Сейчас организуем. Мой сосед Ваня вроде никуда не собирается, возьмем у него. Размер ботинок, может, великоват — тоже не беда, нам ведь не нормы ГТО сдавать, лишь бы добраться до моего «замка». — Русин все больше загорался, говорил без умолку, а сам уже торопливо шел по двору, шел не оборачиваясь, чувствуя, что Сармите покорно следует за ним…

Замком он называл два начатых и оставленных вскоре санаторных корпуса в глубине бора. Кирпичные стены были выложены до уровня второго этажа, вернее, кончались верхними срезами оконных проемов первого. Где-то чуть повыше, где-то пониже, и заброшенные строения своими неровными зубцами-выступами, уже начавшими местами осыпаться, действительно напоминали разрушенный замок. За долгую зиму между стен надуло высоченные сугробы, в их прогибах торчали кое-где макушки молоденьких сосенок в две-три мутовки. Главная лыжня проходила в стороне, сюда мало кто заглядывал, и, попав в первый же раз под прикрытие зубчатых стен, Русин долго наслаждался нетронутым покоем, пока не начали мерзнуть ноги. Он решил как-нибудь прийти сюда с этюдником и вот только сегодня, когда все кругом сверкало и плавилось, собрался наконец.

В гуще бора по-прежнему сохранялась утренняя прохлада, хрустко пела под ногами лыжня, и такие же синие тени внахлест полосовали редкие прогалины. Только на больших полянах снег заметно набух влагой, потерял свою искристую голубизну и кое-где неприкрыто посерел.

Минутная вспышка братского расположения к Сармите у Русина поостыла, и он уже ругал себя за то, что так неосмотрительно сманил ее с собой. Ведь он разговаривает с ней всего-навсего второй раз, и кто знает, как она поведет себя. Не дай бог начнет восхищаться вслух, охать и ахать над «красотами природы», а то еще полезет с дурацкими расспросами… Но поскольку для такого наплыва мелочной неприязни все-таки не было ни основания, ни повода, Николай тушил ее, не давал разыграться. Он сдержал желание перейти на размашистый бег, стал часто оглядываться назад, на Сармите, ободряюще покрикивал, стараясь придать лицу участливое выражение.

Они сидели внутри «замка» на железобетонных балках, на самом солнцепеке. Русин скинул куртку, тонкий свитер, высоко закатал рукава рубашки, расстегнув ее на груди. Глядя на него, Сармите тоже положила под себя шерстяной жакет, рядом — шапочку крупной вязки. Неуловимым движением что-то выдернула из пучка волос, собранных на затылке, тряхнула головой, и волосы рассыпались до самых плеч светлыми волнистыми струями.

Он был благодарен ей за эту несуетность и молчаливость и, когда раскрыл этюдник, взялся не за тюбики и кисти, а раскрыл шероховатый блокнот для работы карандашом.

Набрасывая профиль Сармите, Русин старался подолгу не останавливать на ней взгляд, чтоб не спугнуть ее, не выводить из задумчивости, — посматривал бегло, украдкой. Но она все-таки почувствовала внимание к себе, в уголках ее губ что-то дрогнуло, пальцы шевельнулись, одернули понизу кромку кофточки, и Русин отвернулся, сосредоточенно уставившись перед собой. Теперь он сам ощущал на себе несмелые взгляды девушки, теперь уж она заинтересованно и робко изучала его. Русин забеспокоился, ему стало неловко, желание понравиться девушке непроизвольно шевельнулось в нем.

В выгородке среди стен, в густом окружении сосен было так тихо, что Русин понял, отложив блокнот: не только его взгляды, но и шорох карандаша заставил Сармите насторожиться, скосить на него глаза. Он решил, что глупо сидеть истуканом, согнулся над этюдником, застучал тюбиками, пристроил в зажимы на внутренней стороне крышки небольшой лист картона. Он оглядывал пространство вокруг и слышал, как шепотно шушукается, оседая, размягченный снег. А потом уже громче, отчетливее: «Жу-ух! Жу-ух!» Это сползали и падали подтаявшие кромки пышных шапок-наметов, украсивших перекрытия наддверными проемами и гребни на выступах стен. «Ка-а-ар! Ка-а-ар!» — низко пролетела ворона, и крик ее, казалось, не растворился в воздухе, не рассеялся, а плотным сгустком уплыл вслед за нею. И даже медленный мах ее крыл ощутимо хлестанул по ушам: «Свись! Свись!»

Небо вкруг солнца чуть приметно сверкало, льдисто-голубое и глубокое. А напротив, над верхушками леса, небосклон широко растекся, густо-синий и плотный. Соки в соснах, видно, пошли по-весеннему ходко, в пазухах коры, возле молоденьких веточек, желто заиграли янтарные слезки. Терпко пахло хвоей и смолой, наносило талым снегом, от нагретых бетонных глыб отдавало золой, словно из остывающей печи с распахнутым просторным челом. В противоположном конце здания с верхних балок, с оконных карнизов срывались капли: «Тильк! Тильк! Тильк!» Мгновенно вспыхивали в солнечных лучах и исчезали — сверк, сверк…

Русин бросал на картон осторожный мазки, быстрые — в одно касание с оттяжкой, и горькая неудовлетворенность стремительно поднималась в нем, как пена на закипающем молоке. Привычное, опостылевшее уже бессилие, не раз доводившее его до исступления, до нервной дрожи в руках, снова давало о себе знать. Бессилие, родившееся из тоски по невозможному, несбыточному. Может, и вправду он поставил перед собой невыполнимую задачу, сам обрек себя на бессилие и нестерпимую муку от него? Передать полет капли… Точнее, изобразить сочащуюся сосульку в тот самый миг, когда она настолько набухла, так затяжелела влагой, что вот-вот разродится очередной каплей. И ощущение этой тишины со сгустившимся плотным звуком…

Проклятая неудовлетворенность!

Это она частенько вынуждала Николая Русина отшвыривать кисти и подолгу не брать в руки палитру. И даже когда он писал много и продолжительно, постоянные сомнения отравляли его жизнь, мешали завершить интересно задуманную и начатую работу.

В художественном училище он был одним из лучших учеников, но его самого это нисколько не трогало — ну, может быть, только чуть-чуть, в самом начале… Он слишком быстро все схватывал, перенимал — умел выполнять учебные работы чисто и правильно, «по науке». И эта правильность выпирала, била в глаза — видно было, как сделано. Он чувствовал, что ему не хватает раскованности, полета фантазии. Видел он остро, горячо отзывался на все, переживал в душе, но с предельной полнотой выразить свои чувства ему по-настоящему не удавалось.

Возможно, в основном из-за этого, вызвав недоумение у сокурсников, он отошел от чисто творческой работы, от живописи и устроился в оформительскую мастерскую. Правда, не сразу. Пришлось поработать в художественном фонде… Очень недолго. Он ушел оттуда, выполнив первое и единственное задание — сделал двадцать копий одного портрета, окончательно обалдел и разочаровался.

Ребята, творчески слабее его, во всяком случае с меньшим умением, продолжали колготиться в среде признанных художников, беззастенчиво волокли свои несовершенные работы на коллективные выставки, на всех мероприятиях в Доме художника постоянно крутились на глазах, на виду — спали и видели себя членами творческого Союза. Сначала он раздражался, воевал с ними, потом понял всю нелепость своей позиции — сам-то он кто? — и стал тихо над ними посмеиваться. Ему претила эта суетность шустрых молодых гениев, больше надеющихся на нужные знакомства, свои сильные локти и плечи, нежели на способности.

Нет, он не бросил серьезную работу. Стремясь побольше узнать, за многое брался: выполнял рисунки для газеты, сделал обложки нескольких книжек в издательстве, помогал товарищу оформлять спектакли в театре юного зрителя. И постоянно писал дома. Трудно, со срывами, с отчаянием, но писал. Он мучительно искал себя, помогал себе вызреть. Впадал в уныние, внутренне буйствовал, потом отходил понемногу и снова верил: придет время, не пропадут зря его нынешние, вроде бы никчемные труды; прорвется в нем сковывающая плотина, и он познает наконец чувство вдохновенного полета.

* * *

Если б у Русина позднее спросить, о чем они говорили с Сармите средь недостроенных стен, он бы не смог ответить. Такой уж беспредметный был разговор, необязательный — можно сказать, ни о чем. Но то, что она сидела и после шла рядом и не мешала ему думать, была как бы бессловесным собеседником, странным образом сблизило его с ней. И оттого, что он сумел по-своему выговориться перед собой, еще раз постарался понять в общем-то уже понятное, ему стало легче, не так одиноко, и он пришел из бора с прежним, утренним настроением.

Правда, когда остался наедине — а он умел уходить в себя, даже если сосед Ваня был в комнате, шелестел листами книги, бормотал что-то под нос или задавал вопросы, — вдруг подумал, что глуповато вел себя с Сармите. Во всяком случае, выглядел не то каким-то недоумком, не то человеком, который шибко много о себе понимает, играет в загадочную личность. Нет чтобы быть попроще: проявить элементарное внимание, выказать хоть чуточку мужской заинтересованности. А вместо этого — немое: ах, посмотрите, какой он непостигаемый и, может, несчастный!

А тут еще Ваня, сам не подозревая о том, мимоходом царапнул по больному.

С Ваней они познакомились по дороге в дом отдыха. Вместе переходили по обветшалому льду через реку в верхней части города, вместе устраивались и на отдых. Русину сказали, что для него приготовлена отдельная комнатка… «Но, понимаете, заведение наше старое, тесное… А тут, понимаете, заезд получился чуть выше нормы. Не могли бы вы позволить подселить к вам еще кого-нибудь? Одного. Всего одного»… Русин тут же с искренней радостью согласился, выдвинул вперед своего попутчика: дескать, вот он. Пожалуйста! С великим удовольствием! А потом даже чуточку возмутился тем, что кто-то за него хлопотал: он ведь никого не просил и потому на отдельное жилье не рассчитывал и не претендует. А сам в душе, тоже искренне, радовался: вон как ладненько все получилось, и его принимают наособицу. Молодец, Ленька! Это он загодя позвонил директору дома отдыха, представился честь по чести своим хорошо поставленным голосом, назвал внушительную фирму — редакцию областной молодежной газеты, уважительно и настоятельно, с бархатистыми переливчиками в интонации, попросил создать для приезжающего художника условия не только для отдыха, точнее, не столько для отдыха, сколько для работы… И вот теперь все складывается тип-топ, как любил говорить тот же Ленька.

Комнатка была небольшая, об одно окно, приютилась она в стороне от основных палат, в укромном углу коридора, и в ней можно было прожить тихо и неприметно все двенадцать гулевых дней. Ваня тоже радовался, поглядывал на своего неожиданного благодетеля с преданностью.

Русин сразу же отправился в библиотеку и встретил там молодую женщину, судя по всему, работницу дома отдыха. Позднее он узнал, что это массовик, но поскольку на общую зарядку не ходил, в увеселительных затеях не участвовал, поэтому близко с ней не встречался. А сегодня только что столкнулся на крыльце один на один, приветливо улыбнулся, хотел поздороваться с должным приличием и словно споткнулся, занеся ногу на очередную ступеньку. Она прошла мимо, не замечая его расположения, наоборот, глянула как-то нехорошо: то ли с осуждением, то ли с пренебрежением. Это очень задело Русина, и он рассказал о встрече Ване.

— Во дает! — простодушно воскликнул тот. — Ты что, не знаешь? Ее ж специально выселили перед нашим приездом из этой комнаты. Перевели в другую, при клубе.

«Самодовольный ты дурак, Русин. Самовлюбленный олух! Не замечаешь, что творится с другими вокруг. Все о себе, о своем…» Он резко сморщился, словно его пронзила внезапная боль, и пошел прочь из комнаты, не отвечая на недоуменный Ванин взгляд.


Сармите он увидел на тропке-аллее, ведущей к арке главного въезда. В отличие от дороги тропка эта вовсю белела высокими отвалами снега по сторонам, и темно-вишневое пальто девушки с дымчатой меховой оторочкой по вороту, обшлагам и подолу было хорошо видно издали. Быстрым шагом, не маскируясь, Русин настиг ее, энергично взял под руку и потом уж только не сказал, а почти выдохнул запоздалое:

— Разрешите?

Она не отшатнулась, не вздрогнула, лишь легкое недоумение проскользнуло в ее глазах.

— Ах, это вы, Николай!

Русину показалось, что она в поспешности произнесла его имя с акцентом — почти «Николяй». Раньше он не замечал за ней такого, и теперь невольная оговорка почему-то умилила его. Пожалуй, сильнее, чем полагалось, он притянул ее к себе и сам приклонился к ней плечом.

— Сарми, можно я сделаю вам подарок?

— Зачем? — почти испуганно вырвалось у нее, и звук «ч» прозвучал как «тч», снова необычно и трогательно.

— Я хотел подарить вам замок, но он еще недостроен и уже стар, — с наигранной печалью продолжал Русин, не глядя на Сармите, и еще не знал, как и куда он вырулит после своего неожиданного глупейшего предложения. — Да, он недостроен и стар. Но я не смог вам объяснить всего этого, и вы так ничего и не поняли…

Они как раз миновали ворота, оставив позади глухой забор, и перед ними через дорогу в небольшом отдалении двумя рядами разбежался крохотный поселок. Собственно, даже и не самостоятельный поселок, а сколок главного — километрах в двух отсюда, где жили работники сплавной конторы и речники.

— Вы видите поселение? — уже громче и увереннее продолжил Русин, найдя дальнейший ход. — Вы когда-нибудь посещали сей скромный уголок?.. Да, да, я так и знал: в суете мирской, обуреваемые страстями, вы не удосужились направить сюда свои стопы. Я введу вас в эту обитель. И если она станет люба вашему взору и душе вашей, я дарую ее вам. Пусть со всем людом, со всеми его горестями и радостями, она навсегда займет место в сердце вашем…

Уф! И нагородил Русин! Как же он теперь посмотрит на нее: ведь сгорит со стыда, если что не так.

Но Сармите легко поддержала его игру:

— Ведите меня, о добрый господин. — Высвободила локоть и непринужденно вложила свою узенькую горячую руку в ладонь Николая.

Они медленно шли по единственной улице. Предзакатно полыхали окна, украшенные резными наличниками. В палисадниках, еще утопающих по пояс в заледенелом снегу, табунились шумливые воробьи. Сосульки уже перестали слезиться, и теперь в их голубом нутре, если посмотреть внимательно и с прищуром, вспыхивали малиновые искры.

В поселке было тихо и пустынно. Лишь на горке за огородом с визгом копошились двое ребятишек, с любопытством полаивали в подворотнях собаки, да по боковой тропинке впереди с коромыслом на плечах и полными ведрами шла девушка. Была она в подшитых валенках, но они нисколько не портили ее стати. Высвеченные солнцем икры, плотно охваченные голенищами, были налиты молодой силой. Прямая походка, плавный изгиб рук, распластавшихся по коромыслу, удлиненная приталенная куртка, подчеркивающая скрытую гибкость фигуры, — все говорило о юной свежести.

— Посмотрите, как плавно, как легко она идет! — тихо сказала Сармите, и Русин радостно подивился совпадению их мыслей. Он отпустил ее руку, чуть приотстал и просто, без всяких предисловий, прочитал пришедшее вдруг на память:

— Был холст натянут на подрамник, обычный холст обычным днем, и, как подранок, как подранок, забилась женщина на нем. И живописец бросил кисти, надел берет и вышел вон. И мы уже боимся мысли, что мог не жить на свете он. Или среди живого люда из-за тумана или тьмы не оценить прообраз чуда, как не оцениваем мы.

— Хорошо! — выдохнула Сармите. — Чьи это?

— Вы не знаете? Живет в одном городе с вами, работает на старом комбинате. — И Николай назвал фамилию Олега.

— Слыхала, но по-настоящему не читала. Кое-что в местной газете.

— Вот всегда так. Ищем, ищем чего-нибудь в таинственном далеком далеке и не замечаем того, что вблизи.

У Русина вырвалось это невольно и сказано было скорее для себя, чем для Сармите. Ему подумалось, что девушка может понять неправильно, примет его слова за осуждение. Но она глянула ему в лицо и спросила, не требуя ответа:

— Ведь вы подумали и о чем-то другом, не только о стихах?.. Пожалуйста, почитайте что-нибудь еще.


Возвращаясь с прогулки, они зашли в магазинчик на самом краю поселка. В нем было холодно и пусто. Лишь одна женщина выбирала что-то из матерчатого вороха на прилавке, да сосед Ваня весело зубоскалил с продавщицей и пристраивал во внутренний карман куртки бутылку. Он со значением подмигнул Русину: «Гуляем? Ну, давай, давай!» Кивнул в сторону полок, как бы приглашая тоже запастись не лишним в «таком деле» товаром, и вышел. На Сармите Ваня не задержал взгляда и сделал это явно сознательно — чтоб не смутить ее, не помешать Николаю. Но на Русина эта деликатность, эта бесхитростная мужская поддержка подействовали совсем по-другому — чем-то нехорошим пахнуло от такого намека.

Николаю стало неловко от наплыва укоров совести, и он с облегчением пошел из магазина вслед за Сармите. Он бы с удовольствием направился напрямик домой, в свою комнату-келью. Ваня наверняка гоняет бильярдные шары, и хорошо бы посидеть одному у окна, глядя, как исподволь тускнеют сосновые стволы, растворяются, сливаются в единую темную массу; сумерки густеют, наплывают из бора, подтапливают здание снизу и постепенно заливают все окно… Но Сармите увидела на льду заливчика запоздалых рыбаков-зимогоров и потянула Русина за собой. Сапожки ее скользили на крутом откосе, она чуть слышно взвизгивала, рассыпалась заливистым смешком и цепко хватала Николая за руку.

Один пожилой рыболов был отдыхающим, из заезда Сармите, Он широко улыбнулся ей, словно радушно приглашая за свой праздничный стол. Рядом с ящиком, на котором он сидел, краснела перьями грудка окуней. Некоторые еще поводили жабрами. Сармите по-детски обрадовалась, присела на корточки и осторожно, одним пальчиком, стала трогать окуньков. Когда кто-нибудь из них упруго бил хвостом, она ойкала и боязливо отдергивала руку.

— А что, добрая будет ушица… особенно на двоих, — довольно рассмеялся рыболов, И Сармите с готовностью откликнулась на его смех. А Николай не принял их хорошего настроения. Уже пятый день живет он здесь я ничего не сумел предпринять. И чего ждет? Приезда Леньки… Сам уж, видно, ни на что не годен — только на бесплодные мечты. А сегодня, гляди-ка, еще и расфуфырил хвост, расчирикался возле Сармите. «Перелетный соловей — то на сосну, то на ель», — вспомнились ему слова частушки-нескладушки.

Хорошо, что близилось время ужина и надо было подниматься к дому отдыха. Не объясняя никаких причин, не прощаясь и ни о чем не договариваясь, можно естественно и просто разойтись по своим комнатам.


В коридоре ему встретился Ваня, веселенький — жесткие волосы топорщатся больше обычного, глаза выпукло блестят.

— Во, Андреич, в самый раз. Ешь твою плешь! Совсем меня оставил, позабыл-позабросил. Ну и заезд. Помереть можно со скуки среди стариков и божьих старушек. Одна надежда на тебя, чтоб не прокиснуть тут. Ты вот что, не теряйся. Комната ж есть. Отдельная! Я хоть на всю ночь могу уйти к мужикам.

— Что?! — вдруг взъерепенился Николай. — Ты чего мелешь? Я тебя просил?

— Ша! Ша, Андреич. Я темный — ночью родился…

Вконец расстроил его Иван. Даже на ужин не пошел Николай вместе со всеми. Решил забежать в самом конце — тетечки в столовой уже привыкли к его опозданиям. Ушел на берег, совсем безлюдный в это время.

Мысленно видел себя возле Сармите и клял всякими словами… Ишь как распрыгался молодым козликом, разыгрался!.. Это уж после стихов, когда они шли обратно поселковой улицей. Сармите хохотала взахлеб, а потом даже, спросила: сколько ему лет? Тут бы остыть малость, напустить степенности, а он, наоборот, давай рисоваться. Дескать, возраст Иисуса Христа. Какой такой? Да вот такой: «Тлитцать тли годика». Так и сказал — «тлитцать тли». И даже не покраснел, стервец, от этакой фальшивой ребячливости. Сармите не поверила: «Я б вам больше двадцати восьми не дала. Прибавили, верно?» Ах, как польстило ему это, как он еще больше расчуфыркался! «На спор! — кричит. — Вмиг за паспортом слетаю». И скакнул от нее в сторону, выгнулся на изготовку… Тьфу, срамота!

Потом остыл чуточку Русин, перестал бередить душу. Стоял, поджидал показавшийся вдали пассажирский катер из города. Лед здесь, подле яра, еще вчера толпился на мелкой волне, пел и потрескивал, когда к заходу солнца подморозило. А теперь на том же месте гуляла под ветром легкая зыбь, незлобиво шлепала в снежные забереги.

Катер медленно надвигался, расшвыривая эту зыбь, распугивая ее валкой волной от носовых скул. Русин хоть и знал, что никто не должен к нему приехать — если б появился в городе Ленька, то сразу бы позвонил, — но стоял весь напрягшись, пристально вглядываясь в катер.

Катер долго не мог подойти к берегу, чтоб достать до него вздыбленным на носу металлическим трапом. Тыкался и раз, и два, скрежетал днищем по гальке. А Николай вздрагивал, беспокоился: вдруг не подойдет, так никого не высадит и уйдет дальше. И забывалось вновь, что все равно никто не сойдет к нему по шаткому трапу, не бросится навстречу. Лишь одна боязнь того, что катер просто-напросто не сможет высадить кого-то, заполняла его всего, и от этого было очень и очень тоскливо.


Перед закрытием корпуса на ночь Русин еще раз выбрался на любимое место на откосе. Ваня было наладился следом, но Николай сказал ему напрямик, что хочет побыть один.

Последняя мартовская ночь все-таки взяла свое, выстудила нагретую за день землю, неровно выстеклила подле берега стоячую реку. Закуржавело все вокруг, замерло. Небо было мутно-синее, с прозеленью на закате — тоже стылое, и по нему звезды россыпью. Ковш Большой Медведицы прорезался особенно четко и казался близким-близким. Словно кто-то хотел зачерпнуть им груду звезд, да засмотрелся, замешкался, и ковш вмерз с холодными звездами в ледяное небо.

Вдали ожерельным полукружием мигали земные, живые огни недалекого города. В середине — гуще, к раскрылкам — пореже. Русин смотрел на эти огни и, еще ни на что не решившись, думал о том, что каждое утро, чуть свет, из дома отдыха в село напротив города ходит продуктовая машина. А там уже второй день налажена переправа, режет реку поперек маленький самоходный паром.

И если захотеть, уже в восемь утра можно оказаться под окнами общежития молодых специалистов химкомбината. А уж юркнуть в знакомый подъезд, пройти по коридору направо и постучать в заветную дверь — минутное дело. И даже если в этот субботний день народный театр собрался куда-нибудь на село с выездным спектаклем, все равно он застанет Лилю и Надю дома… А может, стоило все-таки заранее позвонить и договориться о встрече? Нет, не стоило. Лучше вот так, нагрянуть неожиданно, а там будь что будет. Иногда полезно бывает действовать наобум, в который уж раз испытать свою судьбу…

Справа над противоположным берегом все выше и выше всплывала луна, резко очерченная по кромкам, словно вырезанная из латуни, совершенно не освещая небесного пространства возле себя. Внизу на гладком льду лежал ее двойник. За то время, что Русин стоял на яру, двойник этот тоже незаметно продвинулся от берега ближе к середине, где темнела полая вода и медленно-медленно плыли льдины, посверкивая в столбе лунного света, зыбко павшего поперек прибрежного льда, поперек реки.

Было тихо-тихо. Лишь доносились чуть слышимые отголоски какого-то утробного уханья с фабрично-заводской окраины города, да снизу проклевывались шорох и шепот и робкий говорок тонких и мелких, почти кружевных, льдинок по закрайке неширокого заберега на сонной воде.