"Лихолетье Ойкумены" - читать интересную книгу автора (Вершинин Лев Рэмович)Эписодий 5 Обреченные сражаться– И я прощу тебя, Лаг! Заклинаю не просто как друга, даже не как союзника, с которым связан тремя договорами, прошу просто как разумного человека – ведь ты же всегда был умником, Лаг! Не отказывай мне! Помоги хотя бы на этот раз! Я знаю, ты осмотрителен и тебе пока ничто не угрожает, не то что мне! Но подумай же, взвесь, как ты это умеешь, и поймешь! То, о чем я прошу, выгодно не только мне, но в первую очередь тебе самому!.. Говорящий сбился, умолк на мгновение, шумно, с видимым трудом сглотнул комок вязкой слюны, накопившейся во рту. – Ты не слушаешь меня, Лаг?! – Слушаю, друг мой, разумеется, слушаю! Не обращай внимания, это просто привычка… Невысокий, атлетически сложенный мужчина лет сорока с лишним, в ниспадающем широкими складками сирийском халате приобернулся, кивнул сидящему в кресле здоровяку столь же неопределенного возраста и вновь уставился в просторно распахнутое окно, пристально вглядываясь в колыхание изжелта-багряных наплывов медлительно иссякающего закатного зарева. Густое, цвета тягучего арменийского вина солнце уже почти уползало за линию горизонта, и плотные, тяжелые тени, слегка окрашенные мазками багровой кисти, плыли по широкой, кажущейся уже смолянисто-черной глади реки. Прохладный ветер, выпущенный на волю победоносно наступающей ночью, подлетал с севера, оттуда, где море, пощупал остывающую после злобного дневного зноя землю, подбросил ввысь пригоршню серого песка и коротко, доверчиво коснулся смуглого выразительного лица, обрамленного квадратной, аккуратно подстриженной бородкой, в черни которой почти не серебрилась седина… – Лаг! – Не горячись, я внимательно слушаю, дорогой друг… Наместник Египта и Аравии, прославленный воинской доблестью и нечеловеческой выдержкой Птолемей, сын Лага Старого, прозванный Сотером-Спасителем, с видимой неохотой оторвался от созерцания привычно-завораживающего зрелища и медленно, с неброской и оттого внушающей еще большее почтение величавостью вернулся к невысокому столику, в оставленное не так давно кресло. – Итак? Вопрос прозвучал деловито и сухо, несколько ожидающе, словно разговор лишь начинался и не было позади почти пяти часов нелегкой беседы, вернее, длинного, прерывистого и подчас невнятного монолога. – Лаг! – изумленно, с явственной обидой гость откинулся на высокую, подбитую кожей спинку кресла. Птолемей непроницаемо улыбался. Этот человек, сидевший напротив, один из немногих, позволявших себе не забывать до сих пор его детского прозвища. И пожалуй, единственный, кто смеет произнести давнюю нелепую кличку вслух, пусть и наедине. Впрочем, наместник Египта и Аравии никогда не стыдился ее. Ну, Заяц, ну и что? Отец, Лаг, славился как один из лучших лучников Македонии. Да и каждому охотнику известно, что мудрее и отважнее зайца среди лесной живности отыскать трудно. Да, длинноухий предпочитает отступить, не ввязываясь в схватку. А зачем лезть на рожон, если можно избежать дурного риска?! Зато, зажатый в угол, заяц куда как опаснее волка. Редко кто выживает, схлопотав меткий удар сильной когтистой лапой в живот! Такая рана страшна на вид, мучительна и почти не излечима… Именно за это, а вовсе не за уши прозвали Птолемея в далеком детстве Лагом. Тем более – не за трусость. Трусы не становятся доверенными лицами Величайшего из владык Ойкумены. Не спасают царям жизни в битве, встав спиной к спине. И, уж конечно, трусы не становятся полновластными господами волшебного Египта… – Ты неверно понял меня, дружище! – стараясь говорить как можно мягче, Птолемей приподнял высокий полупрозрачный кувшинчик из тяжелого финикийского стекла, отделанного серебром, и собственноручно, точно по край, ни капли не пролив, наполнил бокал собеседника. «Скверно выглядит Селевк! – мелькнула мысль. – Никогда не видел его таким. Мешки под глазами. Рот иссох. И этот захлеб в голосе, всегда таком уверенном, почти трубном. Он сейчас выглядит лет на десять постарше меня, хотя на самом деле он на десять лет младше. Впрочем, его можно и даже нужно понять. Вот так, враз, ни с того ни с сего потерять все, из властного сатрапа в одночасье превратиться в нищего, бездомного скитальца, просителя, вынужденного вместе с юным сыном мыкаться по дворам вчерашних друзей, которые нынче уже просто не имеют права быть друзьями… Разве что союзниками. Но союзник далеко не всегда друг». И все же – Птолемей не мог этого не признать – нечто дрогнуло и всколыхнулось в душе, когда прошедшим вечером начальник внешней дворцовой стражи, округлив глаза, доложил о странном всаднике, спешившемся у ворот дворца. «Он требует встречи со мной? – удивился Птолемей. – С какой это стати? И не много ли чести? Если привез важные вести, пусть передаст в ведомство архиграмматика. И если новости добрые, выдайте награду. Если худые… ну что ж, все равно – накормите и пусть отдохнет». И тогда стражник, тщательно обтерев краем плаща, подал наместнику тускло сверкнувший в отблесках тройного светильника серебряный перстень… Когда суета стихла, прибывших определили на ночлег, а Селевка ввели в кабинет наместника, Птолемей сидел за невысоким, накрытым для легкого ужина на двоих столиком и грустно улыбался, крутя в руках каплю серебра. Шесть их было, таких перстней, ровно шесть, и ни одним больше. В день, когда по македонскому обычаю им вручали алые плащи, посвящая в воины, собрал их в лесу Александр, никакой еще не царь и, разумеется, далеко еще не Божественный, а всего лишь опальный наследник, не любимый суровым отцом, и вручил шестерым ближайшим своим друзьям по дешевому украшеньицу. На большее не хватило монет. Царь Филипп не баловал сына, вставшего на сторону матери в ее споре с отцом. «Это мой первый дар вам, – торжественно сказал Александр, и длинные кудри его взметнулись золотистой волной над плечами. – Я не обещаю вам большего в будущем. Но все равно: берегите их. Они – залог и знак дружбы. Первый и последний подарок друга, а не повелителя!» Даже в те трудные дни он ничуть не сомневался, что станет властелином. Никто этому не верил, в том числе обожающая сына царица-мать. А он вел себя так непринужденно, словно умел прозревать будущее. Ведь он – Птолемей готов поклясться памятью отца, Лага Старого! – воистину был Богом, что бы там ни трепали злобные, грязные, не умеющие чтить святое вражьи языки. Шестеро юношей благоговейно приняли в тот день дар из крепкой, поросшей золотистым пухом руки. Шесть перстней, одинаковых, словно близнецы. Шесть пар рубиновых глазок, посверкивающих хитро и загадочно, словно крошечные капельки мерцающего египетского заката. Впрочем, в тот день Птолемей, давно уже Лаг, но еще не Сотер, не мог даже и представить себе, каковы они – закаты Египта… Шесть судеб, которые уже состоялись. Это кольцо – последнее из шести. Иных уж нет. Гефестион, проныра, льстец и любитель плечистых юношей, сгорел на погребальном костре, в неполные тридцать погубленный пьянством и гнилой лихорадкой. Он лежал на последнем своем ложе бледный, спокойный, прекрасный, словно Ганимед, и на пальце его, восковой куклой возлежащего среди ковров и удавленных рабынь, терялся в блеске персидских перстней скромный серебряный ободок… Гарпал, самый младший из юношей, собравшихся тогда на лесной поляне, жадина и лгунишка, посмевший, повзрослев, обворовать самого Божественного. Конечно, в этом была и доля царской вины: зная неописуемую алчность Гарпала, в детстве никогда не делившегося пирожками с ровесниками, не следовало доверять его попечению казну Ахеменидов. Может быть, поэтому, узнав о бегстве друга детства, Александр не разгневался, а махнул рукой: «Оставьте его в покое. Пусть живет, если сможет!» Не смог. Погиб от удара в спину. От подлой руки такого же глупца, падкого на чужое золото, и зарыт вместе с перстнем. Корчась в чудовищных муках, те из убийц, кого удалось поймать по приказу Царя Царей, не прощавшего тех, кто убивал его друзей, клялись, что не польстились на жалкое серебришко, закопали его вместе с хозяином. Неарх-критянин, лучший пловец Ойкумены, молчаливый и ничего кроме моря не желающий знать. Где он нынче? Никто не знает. Почти десять лет тому вышел он в море, отспорив над телом Божественного никому, кроме него, не нужный флот, и с тех пор не было известий ни о нем, ни о пяти сотнях кораблей под синим, украшенным трезубцем флагом. Посейдон суров, и духи открытого океана не выдают своих тайн. Никому и никогда не дано узнать, на дне каких морей покоится скелет с серебряной змейкой на косточке безымянного пальца обглоданной рыбами левой руки… Четвертым был Клит. Хмурый, вечно озабоченный, с раннего отрочества прозванный Черным, несмотря на пшеничные волосы и белоснежную, щедро усыпанную веснушками кожу. Верный, неразговорчивый и надежный, как щит. Он ведь тоже мог бы по праву называться Сотером! Он тоже спас жизнь Божественному, подставившись под занесенную над царственной головой саблю, и выжил, чтобы погибнуть от руки спасенного спустя пару лет, на пьяном, невесело разгульном пиру. Слово за слово. Черный не сдержал лихого словца, глаза Царя Царей вспыхнули нехорошим багровым пламенем, свистнуло копье, вырванное из руки стражника, – и Клита не стало. Многие втихомолку прокляли тогда базилевса, но не Лаг. Он-то знает: Александр был тогда уже болен, очень болен! Напряжение последних лет сказывалось, и Божественный не владел собою. Мало кому известно, как бился лбом об пол и по-волчьи выл Царь Царей, очнувшись и осознав, что совершил. Сам Птолемей сидел тогда над его постелью ночи напролет, следя за тем, чтобы больная совесть не толкнула Божественного на непоправимое. И наместник Египта уверен: там, за подземными реками, печальная тень Клита Черного не таит зла на Александра! А перстень… Что ж, серебро легко плавится в огне прощальных костров! И – Пердикка. Шестой. Тень Божественного, хранитель его печати. Неудавшийся Верховный Правитель всея державы. У Птолемея есть все основания ненавидеть обладателя шестой змейки. Хотя бы потому, что если бы труп Пердикки не сожрали крокодилы, они с не меньшим удовольствием пообедали бы Птолемеем, и вовсе не обязательно мертвым. Верховный Правитель не понимал шуток! Сам не шутил и шел на Египет с самыми серьезными намерениями. И тем не менее Лаг, сын Старого Лага, не таит зла на покойника. Напротив, он уважает его за сумасшедшую, заранее обреченную на провал попытку спасти и сохранить то, что создали они все сообща. На свою беду, Пердикка оказался даже глупее, чем думали о нем при жизни Царя Царей. Он, занявший высший пост по воле Божественного, не сумел сообразить, что со смертью Александра кончилось все! Ибо созданное Богом лишь божеству под силу и сохранить, а второго Божественного нет и не будет… Ему было нужно все или ничего, и самое интересное – что не для себя. Это невозможно понять умом простого человека, но, как бы то ни было, это заслуживает уважения. Не зря же в конце концов единственным, кто остался рядом с Пердиккой до конца и после, был кардианец Эвмен, человек не от мира сего, так и не изменивший Верховному Правителю, хотя тот, используя, презирал его до глубины души, как и подобает высокородному македонцу презирать какого-то там гречишку… Чудовищная судьба выпала шестому перстню: успокоиться навеки в вонючем нутре нильского крокодила… Бессознательно Птолемей повертел змейку, и она, удивительное дело, потеплела, словно откликнулась, узнав старого хозяина. Последняя живая из шести. И единственная, познавшая тепло чужой руки… Но больше уже не было времени на воспоминания. – Хайре, Лаг! – натужно и неуверенно сказал Селевк, возвышаясь на пороге, и цепочка печальных воспоминаний бесшумно распалась. С первого же взгляда все стало ясно. Жизнерадостный здоровяк, красавец, попросту не умевший унывать, боец, каких мало, в сорок лет похожий на юношу, сейчас сатрап Вавилонии походил на призрачную тень самого себя. И пахло от него, хотя и успевшего умыться перед аудиенцией, кислым конским потом и прогорклым людским, дымом дорожных костров и случайных харчевен, сладковатой верблюжьей слюной и глинистой пылью, и еще чем-то гадким, не сразу узнаваемым… Хотя спустя мгновение-другое Птолемей сообразил, что это за дух, горький аромат бессильной ненависти и не желающего уходить ужаса. Он узнал этот запах! Так пахло в его опочивальне много лет назад, когда войско Пердикки подошло к нильскому берегу и саперы Верховного Правителя принялись наводить переправу, а его собственные гоплиты, спешно призванные под знамена, зашептались у костров о том, что Птолемей, спору нет, стратег толковый и начальник щедрый, да только не дело все же поднимать мечи на человека, которому Божественный, умирая, доверил свою печать и своего сына… Ни за что на свете не хотел Сотер вновь ощутить этот сладковатый, удушливый запашок и, принюхавшись, сообразить, что пахнет от себя самого. Но этого и не будет. Потому что давно нет Пердикки, и никто уже не накинет на плечи мантию Верховного Правителя… – Хайре! – повторил Селевк, не решаясь перешагнуть порог и войти в кабинет. Никогда еще не было у него таких глаз, сухих, воспаленных – и жалких. Никогда. И означать это могло лишь одно. – Он? – спросил Птолемей. – Он! – кивнул Селевк, по-прежнему неловко топчась у порога. – Ну что же ты, дорогой друг? – ласково смягчив голос, удивился наместник Египта. – Проходи. Присаживайся. И рассказывай… Из глотки Селевка вырвался стон, похожий на сдавленное рыдание. Этот дружеский взгляд и этот приглушенный, несколько вялый жест крепкой короткопалой руки означали многое. Они говорили без лишних слов: не бойся ничего! Ты – в безопасности. Ты здесь гость, неожиданный, но дорогой и желанный. Тебя готовы выслушать, и посочувствовать, и дать совет, и, возможно тебе помогут… Помогут ли? Полно тешить себя надеждами! Проигравший не нужен никому! А твердое решение Лага не вмешиваться в распри бывших соратников известно всем. Лагу нужен только Египет, и ничего более! А взять Египет не под силу никому. Только Божественный сумел преодолеть великий Нил, похожий больше на море, и сокрушить с первого же удара тяжелые, из гранитных глыб сложенные стены пограничного Пелузия. Но на то он и был Богом, тем более что персидский гарнизон не очень-то горел жаждой сражаться. Но уже Пердикка сломал о Пелузий зубы и поперхнулся мутной нильской водой… Пока Птолемея не затронули впрямую, он не выйдет за пределы Египта. Но разве ему, Селевку, нужно что-то сверх Вавилона, законно положенного по решению съезда в Трипарадисе?.. Он честно заработал свою сатрапию. Если бы не он, начальник охраны Верховного Правителя, согласившийся с доводами, изложенными в письме Птолемея, Пердикка был бы живехонек и по сей день, и где бы тогда, интересно знать, были бы все эти выскочки, бросившие в беде Селевка?! За что?! Разве он нарушил хоть один договор?! Разве виновен в чем-то перед равными ему?! Все, чего он хотел, это не платить, невесть ради чего, дань кривому старому мерзавцу! Так отчего же сейчас именно он, Селевк, потеряв все, вынужден просителем стоять на чужом пороге?.. Приготовленные заранее слова, казавшиеся отчеканенными, четко-убедительными, ломались с неслышным треском, никак не желали идти на ум. – Одноглазый… Он… Он… – бессвязно хрипел Селевк, мешком обвиснув в кресле, и сухая, почти черная корочка на обветренных губах рвалась, источая капельки полупрозрачной сукровицы. – Моя сатрапия… Без всяких… ворота… почему?…Мы с Антиохом спаслись с трудом… Понемногу успокаиваясь в благожелательном уюте, отогревая выстуженную душу пенистым кипрским и участливыми взглядами наместника Египта, гость, еще недавно бывший сатрапом Вавилонии, обретал речь. – Мы заключили договор о дружбе. Я пошел на уступки, кривой пес вроде бы тоже. Я ждал Деметрия в гости, как дорогого друга, а они подступили внезапно. Я едва успел уйти, понимаешь?! Как вор! Из собственного дома! А войска далеко, в Верхних сатрапиях; Сандракотт опять перешел Инд… Селевк неумело, совсем по-женски всплеснул руками и жалобно всхлипнул. – Ладно я! Но при чем тут мой сын? Зевс-Вседержитель, как он мог назначить награду за голову Антиоха?! Снова – всхлип. Длинный, воющий. Удивительно неприятный. – Погоди, Селевк! Я должен подумать… Птолемей углубился в себя. Он умел делать это еще в юности, словно отделяясь призрачным занавесом от всего окружающего. В такие мгновения вокруг могло звенеть оружие, могли греметь пиршественные здравицы или содрогаться земля… Наместника Египта и Аравии не отвлекало ничто, если он сам того не желал. Владеть собою – вот что завещали ему предки! Не богатством или знатностью, а хладнокровием прославился он среди буйных, быстрых на руку и язык македонских вождей. И никогда не желать невозможного. Пусть немногое, но свое и навсегда! Прекрасное правило. В этом бывший Лаг, ныне Сотер, прекрасно понимал и покойного старика Антипатра, вцепившегося в свою Македонию, и его сына. Хотя, говоря по правде, ему, Птолемею, мало было бы жалкой македонской землицы с ее бесцветным небом, тупыми селянами и угрюмыми, варварскими порядками. Ну, каждому свое. Тем более что Антипатру так и не довелось повидать Восток, а Кассандр хоть и побывал в Вавилоне, но в сущности не успел по достоинству оценить чудеса подлинной Азии… Ему довольно и Египта. Но уж Египет он не отдаст никому. И Аравию тоже. Так было решено давно! Еще в ночь после смерти Божественного. Он не стал никого и ни о чем предупреждать. Не стал рассуждать и спорить. Нет! Он велел этерии седлать коней, и пока они там разбирались, что кому, он был уже во многих стадиях на пути от Вавилона. Он взял Египет, отправив несогласных поплавать вместе с крокодилами, и запер его на замок Пелузия, потому что издавна, только увидев, заболел этой красноватой, осажденной со всех сторон песками землей. Владыкам страны Та-Кемт, Египта, никогда не приходило в голову объявлять себя богами, они были ими – просто по праву обладания ею! Птолемей уразумел это, стоя у подножия пирамид. Неизъяснимая магическая мощь, истекавшая от этих рукотворных гор, ощутимо вливалась в него. Гигантский Сфинкс улыбался загадочной улыбкой познавшего Вечность… И на краткий миг почудилось: некто собакоголовый, и еще один, с головой кривоклювого ястреба, и третий, увенчанный буйволиными рогами, явились в мареве знойного дня и безмолвно сказали: «Ты – наш!» Он обернулся в страхе и трепете, но окружающие ничего не заметили, даже Божественный, который, казалось бы, никак не мог не приметить свойственников… Было это? Не было?.. Трудно поручиться. В любом случае, египетский хлеб кормит половину Эллады, и всю Переднюю Азию, и Кирену, и север Африки, от ливийских пустынь до самого Карфагена. Владеющий египетским хлебом и папирусом может диктовать свою волю очень многим, особенно если он умен, осторожен и не мечтает о невозможном. Именно таков он, Птолемей Лаг, Сотер, и те, явившиеся в зное, похожие и не похожие на людей, недаром избрали из многих нe кого иного, а его! Он станет Богом. Это несомненно! Но не теперь, не при жизни, а после, потом, когда уйдет… Он уже беседовал с мудрыми египетскими жрецами, и бритоголовые старцы, выслушав, подтвердили: это непреложно! И отвели его на встречу с предшественниками, правившими землей Та-Кемт много веков назад… Но об этом велено забыть. Он пока еще не равен тем, с кем говорил. Он еще не Великий Дом. Он пока что просто наместник Египта и Аравии. Сатрап и стратег. Всего-навсего сатрап и стратег… – Но ты поможешь мне, Лаг? Ощупывая раскрасневшееся от вина и возбуждения лицо Селевка непроницаемым взглядом бесстрастных серых глаз, Птолемей отхлебнул немного ягодного сока. Конечно, Селевку следует помочь. И вовсе не потому, что он, Птолемей, сын Лага Старого, обязан ему жизнью. Да, Селевк успел отвести вражескую секиру в том бою, где сам Лаг уберег от смерти Божественного, за что и был прозван Сотером. Селевк стоял стеной, не подпуская к двум раненым вопящую орду туземцев, и после битвы будущий наместник Египта, тяжело дыша и морщась от боли, надел на мизинец молодому, мало кому известному тогда богатырю этот серебряный перстень, залог отроческой дружбы с Царем Царей. Это был смелый поступок! Почти безрассудный! Но в тот миг он действовал по наитию свыше, и Божественный, позже узнав об этом, как ни странно, не разгневался! Напротив, он вызвал Эвмена и велел архиграмматику внести гетайра Селевка, который спас Спасителя, в списки людей, допущенных на попойки в узком кругу… Это было. Но прошедшее прошло, и Птолемей вовсе не склонен излишне увлекаться лирическими воспоминаниями. Политику делают не поэты! Умный Лаг исходит из другого. Обстановка, к сожалению, тревожна. Разгромив Эвмена, Одноглазый вконец обнаглел. Он присвоил себе главную казну державы. Он ввел гарнизоны в десятки городов, принадлежащих по Трипарадисскому договору Лисимаху. Он вынудил Кассандра выдать ему сестру Божественного и женил своего сына Деметрия на этой горной дикарке, молосской родственнице покойного Царя Царей. А теперь еще он отнял Вавилон у Селевка. Тот самый Вавилон, который был отдан в управление бывшему начальнику стражи Верховного Правителя за неоценимое содействие в деле обуздания опасного для всех Пердикки. И означать все это, если не закрывать глаза на очевидное, может только одно: старик принял решение натянуть на свою седую, но буйную голову царский венец. Птолемей, в общем и целом, совсем не против. Пусть себе коронуется, если так уж засвербело. Скажем, базилевсом всея Азии. Разве плохо? Тогда и египетскому наместнику станет позволительно наконец-то увенчать себя двойной короной Верхнего и Нижнего Царств и в божественном сиянии древнего титула персов, фараона, как говорят в Элладе, принести благодарственные жертвы вечно умирающему и вечно воскресающему Осирису… В этом случае, пожалуй, можно было бы поступиться интересами Селевка. Пусть неудачник плачет. Конечно, не выдавать его, нет. Жизнь – за жизнь. Но… Попридержать в гостях, позволив развлекаться и буянить, Антигону же гарантировав, что верзила закаялся вмешиваться в политику. Но Одноглазый желает куда большего! Иначе для чего ему запонадобилась эта молосская невестка?! А ведь доносят верные люди, что старик в последнее время все чаще поговаривает и о собственной женитьбе – на Клеопатре, сестре Божественного и матери придурка Неоптолема, которого Кассандр и не без пользы для себя устроил в Молоссии. И все это вместе взятое означает, что Одноглазый решился попробовать восстановить державу. Сделать то, чего не вышло ни у Пердикки, ни у Эвмена. Но Пердикка, прямой и незатейливый, как древко сариссы, пытался достичь недосягаемого во имя никому не нужного «законного наследника», а мудрый глупец Эвмен и вовсе гнал людей на копья ради никому не понятной отвлеченной идеи, и потому ни тот, ни другой не могли преуспеть. Антигон же старается ради себя самого, неповторимого и единственного, и своего потомства. Разумная, всем понятная цель. И ему, безусловно, помогут многие, ибо он в отличие от «законных» силен, осмотрителен и, когда нужно, более чем щедр. А нужно ему все без исключения. Финикийский флот и ливанские корабельные кедры, персидское серебро и индийское золото, парфянские и аравийские кони, мидийские караванные тропы, согдийские лалы, греческие грамотеи, тучные пастбища Малой Азии, фракийская медь, арменийское олово, послушные новобранцы из Македонии и Молоссии, тучные пахотные земли Двуречья. И, разумеется, египетский хлеб. Хлеб и папирус. А это уже означает войну. Большую войну, в которой Птолемею волей-неволей придется принять участие. Собственно говоря, вытянуть ее на собственных плечах, поскольку Селевк ныне бессилен и гоним, Кассандр слишком далек от азиатских проблем и, сверх того, безнадежно увяз в попытках вразумить бунтующую Элладу, а Лисимах Фракийский, ожидая своей очереди и соразмерив силы, едва ли не ползает перед посланцами Одноглазого на брюхе, выгадывая еще годик, еще два своей, ставшей почти призрачной, власти… Ну что ж, война так война. Не привыкать. Доселе с наместником Египта и Аравии боялись связываться, считая, что молчаливый и осмотрительный Сотер способен больно ответить обидчику. Желавших проверить, так ли это на самом деле, не находилось… Придется, видимо, показать Антигону, что Птолемея не зря прозвали в юности Лагом! Заяц не любит нападать, но в безвыходности он страшен! Конечно, наместник Азии не учитывает этого. Он человек иного времени, он из отцов, и Птолемей для него – невежественный юнец, каким, впрочем, он втайне полагал и самого Божественного. Равные для него – Парменион, Антипатр, старый Филипп. Что ж, пора Одноглазому повидаться с друзьями! – Конечно же, я помогу тебе, Селевк. Ведь ты не забыл: я обязан тебе жизнью, – негромко, взвешенно произносит Птолемей, дружески улыбаясь, и измученное, по-стариковски осунувшееся лицо сорокалетнего богатыря мгновенно оживает, на глазах становясь радостным, привлекательным и трогательно юным. – Я дам тебе тысячу всадников и две тысячи… нет, три легкой пехоты. Это, конечно, немного. Но еще ты получишь золото. Тебе придется нелегко. Но ты должен добраться до Месопотамии и убедить тех, кто в тебя верит, примкнуть к тебе. Сомневающимся сообщишь, что Птолемей не останется в стороне. Упрямым намекни, что в Египте нынче неурожай и я буду весьма разборчив в выборе покупателей на свое зерно. А как развернуть малую войну, думаю, учить тебя не нужно. Лично я использовал бы скифскую тактику… Взирая на египетского наместника снизу вверх, словно на изваяние благого божества, Селевк истово кивает. Он в восторге. Да что там, он очарован! До такой степени, что уже нет слов, способных достойно выразить всю меру переполняющей душу благодарности. – Время, вот что нам нужно. Время и союзники! Набор в войско я объявлю завтра же. Но реально армия будет у меня месяца через три, не раньше. Еще столько же, если не больше, уйдет на подготовку. Значит, твоя задача – выстоять полгода. Никак не меньше. Сможешь? – Смогу! – выдохнул Селевк. Большие выразительные глаза его увлажнились, словно в молитвенном экстазе. – Прекрасно! Если ты и впрямь продержишься, Одноглазому придется понюхать, что такое война на два фронта. Или даже на три. Невеселое это занятие, скажу тебе прямо, дружище Селевк… Птолемей любовно огладил выхоленную, умащенную аравийскими благовониями бородку. – Поскольку очень может статься, что в стороне не останется и Лисимах. Есть на этот счет кое-какие наметки. Так-то вот. А теперь – иди. Отдыхай. Завтра ты нужен мне свежим… Проводив гостя, как равный – равного, Лаг некоторое время постоял у дверей, с улыбкой вслушиваясь в гулкий, уверенный перестук удаляющихся шагов, недавно еще таких робких, нерешительных. Посерьезнел. Нахмурившись, задернул поплотнее преддверную занавесу. Запахнув халат, вернулся к распахнутому окну. В пунцовом великолепии красок умирающего заката медленно уплывали в густую темень смоленых небес гигантские, расплывчатые, не всякому видимые тени. – Правильно ли мое решение? – чуть шевельнулись пухлые губы. Никакого ответа. – Будет ли мне удача? Вновь – тишина. И никаких знамений. Нет, не так. Это не Эллада. И не Македония. Как там, бишь, учили бритоголовые мудрецы из храма Пта, что на окраине Города Мертвых? Сложив руки ладонь к ладони, Птолемей Лаг, именуемый также и Сотером, еще не греческий базилевс, но уже, хотя этого пока никто, кроме горсти избранных, не знает, пер'о, властелин обоих Царств, Верхнего и Нижнего, касается лба и вопрошает – теперь без презренных, ничего не говорящих слов, но всем существом своим овеществляя силу всемогущей мысли: «Вы поможете мне?» На сей раз ответ приходит без промедлений. «Да, да! – столь же безмолвно откликаются на призыв тени, уходящие вслед за покидающим землю солнечным диском. – Мы поможем тебе, владыка и брат!» Потом они исчезают, оставив повелителя земли Та-Кемт, властелина Верхнего и Нижнего Египтов в одиночестве на высокой веранде дворца. Уходят, чтобы вернуться вместе с рассветом, – некто собакоголовый, и еще один, неназываемый, с головой хищноклювого ястреба, и третий, увенчанный рогами… Молоденький, едва ли перешагнувший порог двадцатилетия гиппарх, командир конной разведки, горделиво вскидывал голову, отчего пышный, щегольской не по чину султан из павлиньих перьев на гребне легкого шлема нелепо подергивался. Парнишка отчаянно краснел, крупные оспинки на типичном лице полукровки, странно и в то же время вовсе не противоречиво сочетавшем увесистый персидский нос и отчаянно-светлые македонские глаза, наливались кровью, и юнец покорно страдал, отхмыкиваясь от шумной толпы подступавших с поздравлениями и неизбежными фляжками вина соратников. Неспособность так вот, сразу и окончательно, осознать и оценить свалившееся на него счастье делала в этот миг из удачливого всадника туповатого увальня-деревенщину, еще не успевшего познакомиться с непреложными обычаями войны. Возможно, виной тому была и тайная зависть, змеей скрутившаяся в чьем-то недобром сердце и исподтишка кусающая юношески чистую душу везунчика… А ведь было чем гордиться! В обычном рейде отряд, подчиненный молокососу, наткнулся на вдвое больший разъезд египтян и, невзирая на собственную малочисленность, с ходу навязал воякам Птолемея схватку. Ценою ничтожных потерь (двоих убитых, одного искалеченного и пятерых легко, почти незаметно раненных) храбрецы-всадники отправили к воронам почти полтора десятка конников египетского наместника, а начальствующего над ними, плечистого араба в тугой головной повязке-куфии, ошеломив добрым ударом палицы, взяли живым и в целости привезли в стан, перекинув тушу через седло одного из бестолково метавшихся вокруг места стычки вражеских коней. Само по себе дело вышло славное, и молодой гиппарх, несомненно, вполне заслужил награду. Однако же эта сшибка, на первый взгляд ничем не примечательная, и победа в ней имели еще и особый, каждому из воинов, даже тупому новобранцу, понятный смысл. Боги способствовали тому, чтобы первая битва войны была выиграна воинами Деметрия! С тех пор, как первые воины Ойкумены, прикрыв грудь щитом и склонив копья, впервые пошли в атаку, известна эта примета, неизбежно предвещающая победу в главной битве… И немало солдатских сердец, доныне опасливо подрагивавших в такт мерному шагу, расцвели, словно многоцветные клумбы садов Вавилона, и зазвенели, подобно певучим струям экбатанских фонтанов. Суровый хозяин полей сражений Арес или кто иной, как бы он там ни звался, высказал свою волю! Он на стороне этого веселого, безудержно-отважного и безрассудно-щедрого молодого вождя, наследного отпрыска грозного наместника Азии Антигона! Божьим перстом стал юнец гиппарх, еще нынешним утром никому, кроме десятка подчиненных, не ведомый, и поощрение, получаемое им, соответствовало заслуге. Ему повезло дважды. Будь здесь сам Одноглазый, он, не скупясь, хотя и без лишнего расточительства, ограничился бы чем-нибудь приятным и полезным, но никак не выдающимся вроде тугого кошелька, набитого полновесными, приятно желтыми статерами добротной лидийской чеканки, или, предположим, алого, холодно шелестящего гиматия, из числа тех, что специально для сатрапов привозят раскосые торговцы из загадочной Чжун-го, самой восточной страны в Ойкумене… Но, на счастье гиппарха-удачника, на сей раз войско вел Деметрий! Впервые он сам, волею грозного родителя своего, возглавил армию, и не было над ним старшего, способного отменять приказания вождя. Старый Пифон?! Его, некогда пичкавшего златокудрого младенца Деметрия медовыми коврижками, молодой стратег не брал в расчет. Правда, перед самым выступлением Антигон вызвал Пифона в свой громадный, о восьми углах, шатер и долго беседовал с глазу на глаз со старинным другом и наперсником. Отпущенный наконец Пифон, изжелта-седой рубака, обремененный излишком лет, хворями и грузом опыта, долго утирал платком обильный пот и вполголоса бранился словами, заставлявшими пылать уши стоявшего неподалеку ветерана-стражника. Под личную ответственность Пифона посылает Антигон сына в этот поход, могущий оказаться последним и решающим ходом в излишне затянувшейся, вымотавшей силы и вконец истощившей казну войне. «Проиграете, взыщу с обоих, и строго. Одолеете – озолочу. Потеряешь Деметрия, сниму голову! Ты меня знаешь! – сказал напоследок Одноглазый. Затем, подмигнув, добавил: – Ну, друг, удачи!» – и тепло, от души обнял Пифона… Пятый десяток лет зная наместника Азии, пройдя – сперва рядом с ним, а после под его стягами – не одну боевую дорогу, старый воитель заранее прощался с украшением шеи, утешая себя тем, что как оно там ни сложись, а пожито все-таки немало. Деметрий, конечно, ничуть не плох, напротив, очень хорош, но можно ли посылать неопытного юношу в такой поход, да еще против самого Птолемея?! Антигону ли не знать: Деметрий добр, разумен, лих, когда нужно, но умение просчитывать наперед никак не относится к числу его дарований! Он в этом не виноват. Такое приходит лишь с годами. Только сводив в атаку-другую сотню, можно надеяться, что с толком распорядишься и тысячей. Не побыв тысячником, вряд ли добьешься успеха в чине стратега. Это альфа и бета военного ремесла, и неужели же светлый разум Одноглазого потускнел?! С другой стороны, Пифон не мог не признать: в решении Антигона, на первый взгляд противоречащем элементарной логике, есть безусловный смысл. Идти против египетского наместника сам старик не мог. Селевк, которого никто уже не принимал всерьез, возник неведомо откуда с небольшой, но отлично снаряженной армией, змеей прополз в отнятую у него Месопотамию, на диво быстро оброс подкреплениями, накопил силы, сговорился с прищученными было Одноглазым шейхами кочевых племен Элама и, что хуже всего, восстановил утраченные было связи с жирными котами из меняльных контор Вавилона. Золото ростовщиков сделало бешеного Селевка неуловимым, а показательная казнь десятка особо зарвавшихся торгашей на базарной площади Баб-Или не напугала, а лишь озлобила тех, кому повезло не попасться на горячем… Хитрую, гнусную, безошибочно-надежную «скифскую» войну повел Селевк, нападая из засад на мелкие отряды и умело обходя крупные, ловко избегая погонь и устраивая западни. Он перерезал удобные дороги, останавливал караваны; он травил колодцы и рассыпал на пастбищах мерзкие шипастые штуковины, безнадежно калечащие лошадей… А тем временем на юге зашевелился дотоле молчавший Птолемей. И что оставалось делать Одноглазому? Идти против египтянина, оставив в глубоком тылу летучие отряды Селевка? Развернуть всю неповоротливую громаду войск против неуловимого сатрапа Вавилонии, подставив беззащитную спину под удар регулярных, свежих, обученных и готовых отрабатывать немалое жалованье войск Птолемея?! Нет ничего хуже войны на два фронта! Так сказано в знаменитой «Стратегии» Демодока Беотийского, настольного пособия трех поколений воителей, но и без всякого Демодока, опираясь на собственный опыт, Пифон готов поклясться, что это действительно так! И потому решение Одноглазого – все, от незаметнейшего десятника до седокудрого таксиарха Пифона, признали это – оказалось, как всегда, наилучшим из возможных! С отборными сотнями легкой конницы, прихватив более половины легких пехотинцев-пельтастов*, Антигон двинулся на Селевка, разбросав отряды, ведомые вдесятеро против общепринятого оплаченными проводниками, по жарким степям на манер невода. Сложнейший маневр, ровно опасный и для жертвы, и для охотника. Мало кто рискует использовать облаву против врага, ведущего малую войну! Облава, как правило, хороша для добивания уже разбитого и утратившего веру в себя неприятеля. Но Одноглазый – один из немногих, знающих толк в таких стратегемах! Ведь именно он и придумал некогда «невод», и во исполнение воли Божественного Царя Царей гнал, и преследовал, и уничтожал по частям, и добил в конце концов неутомимого и непримиримого согдийца Спитамена, лучшего из всех мастеров «скифской» тактики. Возможно, Селевк и продержится сколько-то времени… Ну и что?! После разгрома египетских войск ему останется только сдаваться, пав на колени и накинув на шею надменности петлю смирения, как любят выражаться персы, любимые и высоко ценимые Одноглазым… Что же касается наместника Египта и Аравии… Пифон лично знаком с Лагом, пивал с ним и согласен ставить свой парадный шлем с забралом, украшенным рубинами, против кудлатой дахской шапки-тюлпека, что ничего особенного хваленый Птолемей Сотер собой не представляет. Да, опытен, да, неглуп, да, способен обвести вокруг пальца кого-нибудь вроде Деметрия – но разве зря приставил Одноглазый Дэв к сыну старого и умного Пифона?! И даром ли послал на юг отборные силы, не пожалев ради окончательной победы даже фаланги македонских ветеранов и четыре десятка слонов, которых, кстати, нет у Птолемея?.. Так рассуждал Пифон, и погребальный костер перестал мерещиться ему. А спустя несколько дней, уже в пути, присмотревшись как следует к новому Деметрию, Деметрию-вождю, знающий жизнь старец успокоился вполне. Молодой полководец не докучал ему вопросами, однако и не брезговал выслушать совет, более того, выслушав, как правило, принимал к сведению. А воины, и до того откровенно боготворившие Антигонова сына, спустя декаду похода уже просто выли от восторга при виде его, снисходительного, способного на дружеское участие и соленую шутку вне зависимости от того, кто подошел с просьбой. И когда Деметрий, весь в белом, сверкая золотом локонов и доспехов, пролетал мимо четко марширующих колонн, вслед ему неизменно неслось восхищенно-преданное улюлюканье, а сын Антигона, большой, чуть полноватый для своих двадцати пяти, хохотал в ответ, приветствуя шагающих в строю, называя многих по именам и швыряя на скаку полной горстью – просто так, ни за что! – серебряные драхмы… Антигон скорее всего поморщился бы при виде подобной необоснованной расточительности. А может быть, и нет. Во всяком случае, Пифон, подумав, одобрил. В самом деле, стоит ли жалеть жалкие пригоршни серебра, если впереди – прославленные златохранилища сказочного Египта?.. Но нынче, однако, Деметрий превзошел самого себя. У ног млеющего от восторга гиппарха-полукровки высится приличная горка увесистых, глухо подзвякнувших при падении кисетов. Рядом с ним конюх-парфянин держит под уздцы жеребца, шелкогривого нисейского красавца из тех, что скачут «птичьей» иноходью, словно бы не касаясь земли. Цена такому – городок, не бедный и не богатый, из средненьких. На дрожащие от уже не сдерживаемых счастливых рыданий плечи счастливчика только что, надменно прошуршав, лег алый шелковый плащ с вытканным золотой нитью фиином, знаком Антигона, свидетельствующим, что отныне юнец расстается с обузливой службой в легкой коннице и зачисляется в этерию, становясь гетайром Деметрия, лицом близким и доверенным, личным дружинником: из тех немногих, что при случае становятся хилиархами* и наместниками сатрапий… Юноша плачет, уже не стыдясь, забыв даже поклониться стратегу. Деметрий же, крепко хлопнув осчастливленного по плечу, разворачивается к пленному арабу и начинает допрос. Он не грозит пытками. Не повышает голоса. Он приветлив и доброжелателен… И араб отвечает взаимностью. Такой уж народ сыны пустыни! Они способны из гордости петь, терпя боль от прикосновения раскаленного железа, но ни один всадник барханов не ответит злом на добро. Что же до присяги, то араб честно служил нанимателю до тех пор, пока не был сбит с коня. Оба павших врага нашли смерть от его руки, но плен прекращает действие договора о найме. Араб готов честно и подробно отвечать приветливому шейху неприятелей. Увы, он не знает трудного языка юнанов. И чеканный арамейский говор, распространенный по всей Сирии, ему тоже не знаком. Плавная речь персов тоже заставляет его лишь огорченно развести руками. Срочно вызванный из авангарда араб-проводник, задав несколько вопросов, бессильно качает головой. Да не сгустится туча гнева великого и благостного вождя над его головой, но верный и преданный слуга Одноокого Эва принадлежит к кайси, арабам севера, а этот человек, судя по всему, кельби, дикий араб юга. Ничего общего, кроме отдаленных пращуров, нет у кайси и кельби, и не в силах он, смиренный воин и раб славного шейха Даматара ибн Антагу, перевести в понятную людям речь то, что готов поведать пленный… Деметрий гневно и беспомощно оглядывается по сторонам. Щеки его пунцовы, а губы белы. – Позовите Зопира! Этериарх Деметрия является на зов быстрее ветра; он уже не таков, каким был несколько лет назад. Не простой воин, даже не приближенный телохранитель-соматофилак, нет! Шутка ли – начальник над гетайрами! Алый, сплошь прошитый золотом гиматий вьется над конским крупом, не укрывая от почтительных глаз ни усыпанного драгоценными камнями панциря, ни тяжелой бляхи на груди, позволяющей входить к стратегу при надобности в любое время дня и ночи, не тратя времени на предварительное уведомление. Антигон Одноглазый и сын его, как никто иной, умеют увидеть и оценить искреннюю верность. Если же она подкреплена смекалкой, расторопностью и воинской отвагой, путь таких людей выстлан пушистыми коврами при дворе наместника Азии. Как и подобает уроженцу Персиды, вышедшему в люди и достигшему высот, Зопир, некогда поджарый, ныне дороден и выхоленно-вальяжен. Выпуклые фиолетовые очи глядят на мир тяжело и неподвижно, словно бы свысока. Ему есть чем тешить душу перед завистниками! Давно уже забыла о нужде многочисленная семья, получившая в дар от Антигона большое селение с обширным укрепленным дасткартом, тремя сотнями трудолюбивых общинников и нескудеющими арыками! Имя Зопира Перози на слуху у Одноокого Дэва, а когда придет неизбежный срок Деметрию сделаться полновластным хозяином отцовского наследства, Зопир, несомненно, взойдет еще выше в гору почета, опираясь на посох усердия и подтягиваясь на аркане прилежания… Закон Арьян-Ваэджа, страны персов, гласит: получая, отдавай вдвойне. Хороший, правильный закон. И этериарх Зопир свято следует заветам предков. Отец, славный Пероз Варахрани, и дед, воспетый гусанами Варахран Ануширвани, и досточтимый прадед Ануширван, пребывающие ныне в солнечном царстве светоносного Акурамазды-Ормузда, азаты гвардии «бессмертных», верой и правдой служившие могучим шахиншахам из дома Ахемена, могут быть довольны потомством! Нет на свете никого, кто был бы преданнее обоим вождям, старому и молодому, чем Зопир Перози!.. – Зопир! – в голосе Деметрия мелькнули неприсущие ему неприятно визгливые струнки. – Ты ведь, кажется, водил караваны на юг? Да, это верно. Водил. Забыв о чести азата, продавался купчишкам ради прокормления семьи, оставшейся без отца после битвы у Гавгамел. И язык арабов кельби знаком Зопиру. Правда, совсем немного, но для нынешнего случая, надо полагать, знаний хватит с лихвой… Мгновение-другое перс стоял, морща лоб. Затем удовлетворенно щелкнул языком. – Ки фак, рафик? – Ахлян ва-сахлян, хабиби! – посветлев лицом, встрепенулся пленник. Спустя недолгое время все, известное арабу, становится достоянием Деметрия. Зопир дотошен. Он въедливо переспрашивает по нескольку раз, уточняет, вновь спрашивает и лишь потом излагает услышанное по-гречески. Речь эллинов в совершенстве изучена персом, и говорит он почти без акцента. Очень редко, не сумев подобрать слово, он обращается к сыну Антигона, и молодой стратег переводит фразу на греческий специально для Пифона. К сожалению, не так уж много знает араб. Но и немало. Птолемей (пленник зовет его «малик Паталаму») расположился в двух часах быстрого пути отсюда, чуть севернее Газы, и не собирается идти дальше. Он ждет. С ним много пехоты, тяжелой, из светлокожих, поселившихся в аль-Мисре (так пленник называет Египет) недавно, и легкой, из египетских пахарей фелля, но эти совсем плохо вооружены. Сколько пехоты точно? Нет, Рафи Бен-Уль-Аммаа не может уточнить. Он, благодарение Рахмону, всадник, он презирает пехоту, даже тяжелую. Конница? О! Рафи Бен-Уль-Аммаа радостно тараторит, и Зопиру приходится вежливым жестом остужать его пыл. Конницы четыре раза по десять сотен, не больше и не меньше, и это хорошая конница, самая лучшая, ибо малик Паталаму не поскупился нанять ее у отважных людей кельби! Еще конница? Есть. Но мало. Сотни две-три. Все – в медных рубахах-галябиях, как у почтенного господина пленителя, только не таких богатых. Плохие всадники. Они не из числа неукротимых в битве людей кельби… – Этерия? Всего триста гетайров? – изумленный Деметрий обернулся к Пифону, и старик, щурясь на солнце, благодушно кивнул. Ох и не густо же ударной силы у Лага! Что же поведает почтенный Рафи? Косматая ладонь пленника лезет в дремучие заросли бороды. Да, пешие люди малика Паталаму, те, которые в твердых галябиях, бодры и сытно накормлены, у них хорошее оружие, какого нет даже у более достойных такого оружия людей кельби, и они не боятся боя. И фелля аль-мисри, которые вооружены плохо, тоже не боятся, потому что малик Паталаму надел на голову двойной венец страны аль-миср, а для каждого фелля аль-мисри, египтянина – большая честь и великий почет умереть по приказу царя (последнее слово араб опять произносит на свой лад, с напевным урчанием «ар фар'рао»)… – Вот как? – глаза Деметрия округляются. – Птолемей решил стать царем? Нет, украшенный молодостью и преисполненный достоинств шейх изволит ошибаться, с видом знатока возражает Рафи Бен-Уль-Аммаа. Пер'о страны Та-Кемт, малик ар-аль-мисри – не царь; он – бог; каждый, надевший двойную корону и не наказанный звероголовыми божествами аль-Мисра, становится одним из них. Таков обычай; на редкость глупый обычай, если почтенного пленителя интересует мнение неученого, но мудрого человека из повсюду известного благоразумием племени кельби… – О! – торжественно восклицает араб, прервавшись на полуслове. Он вспомнил и еще. Это мелочь, но, быть может, и она плеснет ложку масла в костер любознательности многоуважаемого шейха, почтившего равным разговором Рафи Бен-Уль-Аммаа. Пусть станет ведомо молодому шейху, что вместе с маликом Паталаму к стенам Газы прибыл и его сын, юный Паталаму, прозванный остроязыкими в насмешках людьми кельби Ас-Саика – за горячность и вспыльчивость нрава. – Ас-Саика? – Керавн, – торопится с переводом Зопир. – Гроза! Деметрий ухмыляется не без злорадства. Это не секрет. Всему Востоку известно, а кто не знает, пусть пойдет на ближайший базар и услышит: Птолемею не повезло с потомством. Первородный сын его с детства страдает припадками буйного бешенства. Раньше, ребенком, крушил вазы и рвал головы котятам, а ныне, по слухам, таким же образом развлекается с молоденькими рабынями, имевшими несчастье не проявить рвения в плотских утехах. Если верить донесениям лазутчиков, Птолемей принимает родного сына не иначе как в присутствии трех телохранителей… М-да. Бедного Лага можно пожалеть. Кстати, злые языки утверждают, что Керавн имеет к Лагу такое же отношение, как и он, Деметрий. Поговаривают, что Божественный однажды по пьяному делу удостоил своего высочайшего внимания супругу Сотера и немного не подрассчитал. Так это или нет, известно разве что богам влажных постелей, но характером мальчонка пошел явно не в своего официального родителя. Впрочем, внешностью, как говорят, тоже… Н-да. Жизнь, жизнь… Любопытно, для чего наместник Египта прихватил парнишку с собой? Неужели у гаденыша уже есть сторонники в Мемфисе? Вряд ли. Скорее можно ждать, что в бою кто-то из лучников этерии египтянина попадет немного не туда, куда целился. Если так и случится, то следует признать: Птолемей не глупее, чем о нем судачат… – Паталаму ибн Паталаму Ас-Саика – маджнун, – выкаркнув последнюю фразу, араб глубоко, с присвистом вздохнул, низко поклонился и замер. – Птолемей Керавн… э-э-э… дэвони, – с заминкой перевел Зопир. Пифон огорченно развел руками. – Псюхэпат, – ухмыльнулся, поясняя старцу, Деметрий. – Безумец! И милостиво кивнул арабу. – Скажи ему так, Зопир! Если хочет, пусть присоединяется к нам. Если не хочет, пусть идет, куда считает нужным. А это ему на память! Поймав тугой кошелек, араб кричит нечто гортанное, подкрепляя слова размашистыми жестами. – Он говорит, – поспевает с переводом Зопир, – что с великим удовольствием пошел бы за щедрым и благородным господином, чьей могучей воле подчинились даже серокожие иблисы о двух хвостах, из которых один на должном месте, а другой – там, где не положено! Но люди кельби для этой войны продали свои руки Птолемею. И ему не пристало отделяться от соплеменников. Он просит повелителя иблисов в следующий раз, нанимая войско, не забывать о храбрых и преданных людях кельби. А сейчас он хотел бы вернуться к своим… – Пусть идет, – теряя всякий интерес к арабу, дозволил Деметрий. – Скажи ему, что я запомню его просьбу. И еще скажи, что я желаю его собратьям держаться подальше от клыков моих иблисов! Кто-то из гетайров, зажав рот, подавил смешок. Другой не сумел. Третий, четвертый, пятый прыснули уже откровенно. И воины захохотали. Все. От души. Весело. Глаза араба вспыхнули. Сдержавшись, он вновь проклекотал нечто, сопроводив слова учтивым поклоном. – Он говорит, – фиолетовые очи Зопира становятся почти живыми, – что желает твоим иблисам держаться подальше от людей кельби… Деметрий, смеясь, понукает коня. Ухмыляясь в бороду, следует за ним Пифон. И Зопир, распорядившись насчет пленника, пускается вдогонку. Есть что обсудить. Итак. У наместника Египта и Аравии под знаменами четыре тысячи легкой конницы. Причем не лучники. Можно не считать. Подумать только, люди кельби, экий страх ночной! Дальше. Три сотни гетайров. Это уже серьезно. Но этого мало против четырех тысяч панцирной этерии Деметрия. Пехота? Сколько это: «очень много»? Для жителя пустыни, ведущего счет на сотни, и пять тысяч – множество. Ну, пять, конечно, не пять… Пятнадцать тысяч? Семнадцать? Ладно, пусть даже двадцать! Обленившиеся клерухи из военных поселений, лет десять не бравшие в руки оружия, да еще египетские фелля, воевать вообще полтысячи лет как разучившиеся. Двенадцать тысяч фалангитов сомнут весь этот сброд, даже не заметив. И самое главное: слоны. У Птолемея их нет. А у Деметрия есть. И если не имеющий слонов считает возможным тягаться с тем, у кого их больше сорока, то ему же хуже… Что касается божественности, столь неожиданно осиявшей новоявленного фараона, то против слонов она ему вряд ли поможет! Разве что исхитрится кто-то из тамошних небожителей вывести специально для такого случая сотню-другую летающих крокодилов. – Мы можем победить! – говорит Пифон. – Если ударим с ходу. Лет двадцать тому назад он говорил в таких случаях: «Мы победим». И ни разу не ошибался. Но Деметрий, судя по всему, не рад совету. – С ходу? На не ожидающих? Много ли славы, старик? – Славы не много, это точно! – Пифон мелко кивает, вполне соглашаясь с юным стратегом. – Но если мы дадим им построиться, можно ожидать неприятностей. А сейчас они не ожидают нас. Думают, пойдем не раньше вечера. Мы же будем у Газы уже к полудню. Птолемей никогда не поступит так, как не поступил бы Божественный, а тот никогда не атаковал с марша. Вот этим мы и сможем воспользоваться. С ходу развернем боевые порядки. И – вперед. Можно надеяться, до тьмы управимся… – Нет! – Деметрий ответил тихо, но так, что было ясно: спорить не приходится. – Я не хочу воровать победу. Я возьму ее тепленькой, по всем правилам. Распорядись! Зопир, за мной – марш! Сопровождаемый тысячами влюбленных взглядов, сын Антигона пронесся в авангард колонны. Покосился на Зопира. Красуясь, подбоченился в седле. – Ну что, Зопир, победим? – Победишь ты, мой шах-заде! Мы – лишь слуги твои… Обменявшись понимающими улыбками, всадники рысят впереди колонны. Лица обоих, и начисто выбритое – Деметрия, и кудлатобородое – Зопира Перози, безмятежны. Глаза мечтательно полуприкрыты. Впереди – бой. Каким он будет, решено и указано. Обо всем, что необходимо, позаботится Пифон. А молодым пока можно думать о своем. Зопир, к примеру, вспоминает жену. Любимую свою Зухру. И вторую жену, Гюльпери, любимую не менее. И третью, Зайнаб. В общем, всех семнадцать. Нет, восемнадцать: последнюю, Аспрам, тринадцатилетнюю красавицу, чей лик подобен полной луне, а россыпь родинок на щечке возбуждает пламя в крови, он выкупил и привел в дом в день начала похода и не насладился еще цветником ее таинственной пещеры, а поэтому и не успел полюбить… О, какие жены у Зопира! Какой гарем! Пусть не так он велик, как у иных, позорно сластолюбивых, зато нет ни у кого такого цветника! Каждая, какую ни возьми, пэри! Бедра их – вах! – подобны райским холмам, груди – отражение плодов Гюлистан-Ирема, губы – источник наслаждений; томно и зовуще возлежат они на тохтэ, ожидая повелителя… Ва-а-а-а-а-ааххх! Зопир сунул в рот большой палец левой, не подчиненной мечу руки и укусил. Крепко. До крови. И стало легче. Жену вспоминает и Деметрий. Законную. Вообще-то их у него тоже много, всех и не упомнишь. Но Антигон, человек старых понятий, зовет невесткой только одну. Отец удивительный человек. Ну, ладно, сейчас. Но и в молодости у него была всего лишь одна любовь. Деметрий знает это наверняка, он расспрашивал стариков, и те подтвердили, хотя бы тот же Пифон. Нет, конечно, мать есть мать, другой такой не найти, и отцу повезло. И все же: как это так – одна любовь на всю жизнь? Жизнь ведь длинная, а женщин много… Всяких! Пухленьких и статных, белых, смуглых, желтых и черных, молоденьких и поопытнее… И все они так любят Деметрия, что просто жестоко не любить их в ответ! Оооо-о-о-о… Деметрий цокает языком, а Зопир понимающе крякает. Да, женщины – это женщины! Лучше не скажешь! Совсем иное дело – мальчики. Сын Антигона, чего уж там, попробовал пару раз – так, чисто для интереса, и ему не очень понравилось, хотя, конечно, есть в этом варианте некая своеобразная прелесть, есть… Но не всегда. Не часто. Не злоупотребляя. Под настроеньице… Ну, а жена, Деидамия, рыженькая молосская дикарочка… А что?.. Жена как жена! Мясца, говоря откровенно, можно было бы и побольше нарастить, но мясо с годами прибудет, а так… Есть и в ней, в законной, нечто этакое, притягательное, как не быть! После всех этих гетер, умелых, но занудливых, после случайных встреч с горожаночками приходишь домой… А там?! О-о-о!.. Хриплые стоны, гибкое, изгибающееся куда тебе, любимому, угодно тело, загадочно мерцающие эакидские глаза, серые с синим… К тому же она, если верить отцу, а ему верить можно, хоть и дикарка, а происходит прямехонько от богов! От настоящих, олимпийских, не самозваных! Ну и прекрасно! Значит, в наследниках будет кровь Олимпийцев, шутка ли!.. И, кстати, молоссочка влюблена в мужа настолько, что даже не собирается учиться ревновать… Нет, что ни говорите, а следует признать: отец сосватал сыну славную женушку! Отец вообще всегда прав… Им хорошо сейчас, македонцу и персу! Они едут навстречу битве, которая решит наконец исход великой войны, и они улыбаются. А далеко позади слышится хлесткий, резкий, повелительный рык Пифона, а впереди, совсем близко – дурацкий городишко, именуемый Газой, и жалкие, считай, уже опрокинутые и разогнанные, уроды Птолемея, и распахнутые настежь, беззащитные границы покорного и раболепного Египта – и Нижнего, и Верхнего… Пер'о Деметрий, сын Антигона, Великий Дом обоих Царств – неплохо звучит, не так ли?! – Эй, Зопир! Гиероним будет рвать на лысине последние волосы от досады. Сам виноват! Нашел время хворать! – смеется Деметрий. – Ну что ж, пусть пишет свою историю с наших слов! – Ормузд а-бозорг, – философичным тоном откликается персиянин. …Уловив настроение вождя, бодрее шагают фалангиты, и щиты не оттягивают им руки, а длиннющие остролезвийные сариссы* задорно топорщатся над головами, делая строй похожим на гигантского ежа. Пехота урчит, ворчит и рокочет, многоголосно перешучивается, беззлобно отругиваясь от подначек гарцующих по флангам всадников. Кто-то запевает песню, и под лихие куплеты о девушке, ждущей с войны своего возлюбленного, хоть какого-то из семерых, можно без ноги, можно без руки, и без головы тоже сойдет, лишь бы мужская гордость была на месте, этерия горячит скакунов, готовая по первому знаку Деметрия хоть сейчас, с ходу развернуться в гикающую лаву или сомкнуть ряды в смертоносный, вспарывающий шеренги латников клин. И только слоны не спешат. Они переставляют тяжкие ноги медленно, валко, словно нехотя. Массивные лобастые головы умных зверей опущены, и не рвется в побелевшее от жары келесирийское небо трубный, зовущий к победе рев. Погонщики-махауты взбадривают серых исполинов крючковатыми остриями анкасов*, и дэвы битвы, подчиняясь приказу, бредут вперед, покорно и понуро. Слоны мудрее людей, но, оберегая власть человека над Ойкуменой, боги лишили их искусства связной речи. Так говорят индусы, понимающие в этом толк. Зато, добавляют они, могучим животным подчас дано прозревать грядущее… Быть может, слоны уже теперь, заранее, знают, чем закончится битва при Газе? Беспросветно-черный, чудовищно расширенный зрачок, паучьи зависший в центре густой сетки кровяных прожилок, вонзился в самую сердцевину души и рвал ее на части медленно, беспощадно, понемногу выворачивая наизнанку и никак не желая отпускать. Исходя холодным потом, Деметрий, шатающийся и бледный, стоял перед жутким незнакомцем, полудемоном-получеловеком, лишь отдаленно напоминавшим отца, и, не умея оторвать взгляда от безжалостного черно-багрового сверла, молил снисходительных Олимпийцев уже не о милости, но о смерти. Быстрой и, если можно, не очень мучительной. Без толку! Даже и вечноживущие небожители, наверное, поостереглись бы сейчас заглянуть в восьмиугольный, известный всей Азии пурпурный шатер. Да что там изнеженные боги Олимпа! Уродливые демоны азиатских перекрестков, отродья безликой Гекаты, дэвы и ракшасы мглистого сумрака – и те шарахались в стороны, боязливо подвывая, когда мимо них, прильнувших к обочинам, проносился призраком в полуночной мгле, одного за другим загоняя бесценных нисейских скакунов, Антигон Одноглазый; на запад своих владений, к берегам Великой Зелени мчался он, прыгая из седла в седло, и черный траурный плащ плескался в бликах подсвеченного мертвенным лунным сиянием ветра, словно лоскут вырвавшейся в мир подземной тьмы… Известие о трагедии на подступах к Газе, о разгроме фаланги и наступлении торжествующего Лага на север заставило Антигона прервать осаду неприступных Вавилонских башен – именно в тот день, когда, уже не надеясь на скорую помощь разбитых и почти рассеянных отрядов Селевка, сполна испробовав горький вкус блокадной похлебки, «жирные коты» из меняльных лавок, истинные хозяева великого города, сообщили о готовности вступить в переговоры и обсудить условия вступления «Непобедимого» (сказано в послании было именно так) в заблуждавшийся, но вовремя осознавший и исправивший свою ошибку славный город Вавилон-на-Тигре… Увы, увы, увы! Неведомыми путями весть о поражении Деметрия достигла осажденных на несколько часов раньше, нежели пропыленный, мучительно хрипящий вестник беды пал на колени перед наместником Азии. И уже вечером, в ходе обсуждения условий, тон представителей города стал непозволительно-резким! Они, вновь задирая мелкокурчавые, нежно пахнущие благовониями бороды, заявили, что ни о какой сдаче речь, собственно, не идет! И что они, члены городского совета, имеют полномочия лишь для ведения предварительных переговоров о возможном мире. Все ими услышанное, подчеркнули вавилоняне, будет незамедлительно и безо всяких искажений доложено почтенным советникам, коллегии жрецов Баб-Или, а также гармосту, представителю Его Высочества Селевка, законного наместника всего Двуречья, в том числе и Вавилонии, а также Верхних сатрапий. Речь их, впрочем, была цветисто-учтива, а поклоны подчеркнуто почтительны. Но как они смотрели! В иное время посмевший бросить подобный взгляд в сторону Одноглазого сидел бы на высоком, хорошо оструганном колу спустя десяток быстрых вздохов… Торгаши посчитали, что останутся безнаказанными. Разговора не состоялось. А спустя несколько дней Фениксом из пепла воспряли и завертелись, закрутились вокруг Антигоновых полисадиев быстрые всадники в высоких черных тюльпеках, навербованные Селевком в отдаленных песках за джайхан-рекой. И войско, уставшее от войны, обманутое в предвкушении триумфа, деморализованное темными слухами, ползущими с дальнего Запада, перестало быть надежным. Антигона, когда старик проходил меж шатров, по-прежнему приветствовали радостными криками, но наместник Азии, провоевавший почти пять десятилетий, отчетливо различал в приветственных воплях надсадные нотки, сгустки истеричного надрыва, предвещавшего зарождающийся мятеж. Отведя душу многочасовой казарменной бранью, которую ненавидел и за злоупотребление которой нередко приказывал прилюдно сечь плетьми, Одноглазый предложил наместнику Вавилона и всея Месопотамии перемирие. Селевк ответил далеко не сразу. Лишь крепко поразмыслив и вволю покапризничав, согласился. Но условия, выставленные им, буде наместник Азии решился бы их принять, напрочь перечеркивали все достигнутое Антигоном за долгие годы бесконечной, всем надоевшей и наконец приблизившейся к завершению войны. Снять осаду Вавилона безоговорочно требовал Селевк! И гарантией искренности намерений, еще до подписания предварительного договора пропустить в изголодавшийся город обозы с продовольствием, а также возместить звонкой монетой стоимость товаров из перехваченных за время осады караванов. С этим пунктом не приходилось спорить! Устами Селевка диктовали свою волю вавилонские ростовщики, оплатившие набор войск, а умудренный жизнью Антигон хорошо знал, насколько упрямы могут быть льстиво-настойчивые бородачи, гоняющие караваны от Индии до побережья Великой Зелени и опутавшие половину Азии паутиной долговых расписок. «Согласен», – ответил наместник Азии. Но сверх того Селевк пожелал, чтобы в качестве жеста доброй воли гарнизоны Одноглазого очистили Ур Халдейский, Урук, Лагаш, Ларсу, Арбелы и еще полтора десятка крепостей, обладание которыми, по сути, и означало контроль над Месопотамией. Это было перебором. Науськиваемый «жирными котами» Вавилона, Селевк позволил себе обнаглеть. И Антигон, превзойдя сам себя, сумел-таки показать этому зарвавшемуся юнцу, что победитель здесь все же он, а если досадная неудача Деметрия и вселяет в кое-кого пустые надежды, то не стоит забывать простую истину: отец за сына не отвечает! В течение трех дней, с рассвета до заката, катапульты трудились почти без остановок, с надсадным уханьем и причмокиванием перебрасывая через зубцы высоченных вавилонских стен разбухшие трупы солдат, скончавшихся в полевом лазарете от пянджинской язвы, кровавого поноса и гнилой месопотамской лихорадки. Мало того. По двадцать необрезанных статеров награды объявил Одноглазый за каждую добытую и доставленную живой бешеную собаку, и в упрямый город торгашей один за другим летели, расплескивая в воздухе визгливый лай и сизую пену, комки облезлой, неизличимо больной и смертельно опасной плоти… Доныне наместник Азии не позволял себе переступать известные границы дозволенного, справедливо полагая, что желательно все же обладать живым и процветающим Вавилоном, а не нагромождением вымерших глинобитных домов. Теперь его ничто не сдерживало. Как бы ни повернулась судьба, владеть столицей Месопотамии Антигону в ближайшие годы явно не светило. За годы же все, кому предначертано, перемрут, и эпидемия понемногу иссякнет… Престарелый мудрец рассудил здраво! К исходу третьего дня обстрела нарочные Селевка привезли смягченный вариант предварительного договора. В полночь, при свете чадящих факелов, на документ легли подписи Антигона и полномочных представителей наместника Вавилонии, членов городского совета месопотамской столицы. А спустя три часа, еще до рассвета, Одноглазый был уже в пути… И вот Деметрий стоит перед ним, любимый сын, так больно обманувший отцовские надежды. Он бледен. Он трясется, не смея опустить глаза. Он пытается лепетать, что наступление Лага остановлено! Что несколько египетских отрядов разбиты. Он показывает плохо зажившую рану под правым соском и клянется всем святым, что никогда, никогда, никогда впредь подобного позора не повторится! Антигон не слышит сына. Просто не способен услышать. Невыносимо, как никогда раньше, разве что – сразу после той проклятой стрелы, болит висок, и гулкий, всесокрушающий, багрово вопящий пожар полыхает в провале пустой глазницы. Разбуженная гневом, боль утихнет лишь тогда, когда гнев будет утолен. Понимание этого гнездится в самых дальних тайниках разума, и, на счастье сына, Одноглазый не способен осознать причину боли. Ибо ради избавления от невыносимой муки рука сама собой способна подать знак страже, слепо послушным, нерассуждающим киликийским наемникам… И сколько потом ни грызи локти, сожалея о приказе, отданном в умопомрачении, голову, снятую единожды, не удавалось водрузить обратно даже великому Гиппократу. Деметрий никогда не был трусом. Но в эти мгновения он ощущает одно: терпкий, омерзительный запах собственного страха, животный смрад, ползущий из паха и подмышек, обволакивающий, затягивающий, выворачивающий наизнанку! Вонь, беспощадную, как черный, полностью вытеснивший льдисто-стальной обод райка, зрачок Антигона. Он знал: гнев отца будет ужасен. Но не думал, что – настолько. В тусклой пропасти зрачка явственно копошится нечто, никогда не виданное. Нечто липкое, гадливое, отталкивающее и отстраняющее… Неужели – презрение? Деметрий пытается упасть на колени. Тщетно. Ноги не подчиняются. Старается заставить себя говорить ясно и отчетливо, как любит туговатый на ухо родитель, но непослушные губы едва шевелятся, и вместо внятных, четких слов признания и раскаяния с уст сползает жалкий, унизительный, полумладенческий лепет… Все рухнуло. Жизнь исходит дымом. Боги! Если бы не матушка!.. Она вторично подарила Деметрию свет. Не Зопир, вытащивший его из-под копыт гетайров Птолемея и, истекая кровью, отбивавшийся от набегающих египтян до тех пор, пока не подоспела подмога. Не Гиероним, отсидевший полторы дюжины бессонных ночей над его постелью, поивший целебными отварами и прохладной ладонью остужавший лоб метавшегося в кромешном бреду раненого стратега. Нет! Только она сумела совершить невозможное! Хрупкая немолодая женщина в простом покрывале встала на пути хрипящего призрака, ворвавшегося минувшим вечером в восточные ворота Триполиса. Захрапел, взмыв на дыбы, взмыленный конь, в последний раз взметнувшись на ветру, опал черный, испятнанный подтеками липкой грязи траурный плащ, и налитый бешеной кровью глаз Антигона вонзил нелюдской взгляд в скорбное, спокойное, даже и в пятьдесят лет одухотворенно-прекрасное лицо единственной женщины, умевшей если и не смирять, то хотя бы сколько-нибудь охлаждать редкие и оттого еще более страшные приступы нерассуждающей ярости наместника Азии. Мать есть мать. Она не устрашилась того, от кого бежали, поскуливая, демоны ночи. Она прильнула к широкой груди мужа, царапая нежные щеки о бронзовые бляхи панциря, она гладила мозолистые, хищно скрюченные пальцы, она плакала и шептала нечто, слышное лишь ему одному, и никому больше! О сыне, еще страдающем от тяжкой раны, но более всего – от сознания вины перед отцом! О любимом сыне, храбреце, сумевшем совершить чудо и вынудить победителя-Сотера приостановить марш на север! О единственном сыне, последнем из четверки богатырей и красавцев, которому суждено богами продолжить род и славу Антигона… Женский голос был тих и нежен. И тусклое око демона немного прояснилось, став почти похожим на человеческое. Наместник не велел позвать провинившегося к ответу тотчас, под горячую руку, как предполагал сделать, приближаясь к Триполису. Он прикрикнул на выдохшийся эскорт и позволил супруге взять коня под уздцы и увлечь себя в крохотный, почти игрушечный домик, по самую крышу утонувший в зелени и похожий на лаковую синскую шкатулку… Цепь стражников, скрестив копья, окружила место ночлега. И до самого рассвета не угасало пламя светильников в маленькой угловой комнатке, где, рвано изломанная, металась по тончайшей кисее занавесок громадная тень, то исчезая на миг, то вновь нависая над другой тенью – маленькой, понурой, почти неподвижной. Наутро стражники вошли в игрушечный домик и спустя некоторое время вынесли оттуда три завернутых в ковры тела. По приказу наместника Азии черный евнух, доверенное лицо госпожи, быстро и немучительно удавил шелковым шнурком молоденьких рабынь, прислуживавших в опочивальне. Среди вечерней суматохи о них не вспомнили и не отослали спать. Они, как должно, просидели под дверью всю ночь, ожидая повелений, и если даже не слышали, то вполне могли услышать то, что слышать не надлежало никому. Лишь одну юную жизнь – глазастую, матово-смуглую ливийку, любимицу свою, вымолила у грозного супруга хозяйка, и девушка, с отрезанным под корень языком, отправилась в горное владение, к месту вечной ссылки, согласно указанию господина, и выгодного замужества, как повелела плачущая госпожа. И все равно, еще прежде, чем солнечные часы на агоре возвестили наступление полудня, по узеньким кривым улочкам Триполиса, по белоснежному Верхнему Городу, по задымленным портовым харчевням и торговым рядам необъятного рынка прополз некий слушок. Иные передавали его с глумливой ухмылкой, многие – пугливо округляя глаза, некоторые – недоуменно пожимая плечами, но все без исключения – сдавленным шепотом, из уст в ухо, многократно перед тем оглядевшись по сторонам и вздрагивая от собственной смелости… «Ты родила мне идиота!» Так сказал Антигон, завершая беседу уже под утро, в зыбком трепете рассвета, и вышел, хлопнув на прощание дверью так, что с резной полочки упали и разбились вдребезги бокалы из драгоценного финикийского стекла. Никто не сомневался, что эти слова были сказаны, их передавали как не подлежащие сомнению, хотя никто и не слышал их своими ушами… И они действительно были сказаны, но на бледном лице женщины появился слабый румянец, потому что в грохоте удаляющихся шагов не было уже сухой, жесткой, обрекающей решимости, тлевшей вчерашним вечером в глубине застывшего нечеловеческого ока седогривого всадника, ворвавшегося в триполийские ворота на запаленном, плюющемся пеной вороном иноходце… – Говори! – неожиданно тихо приказал Антигон. Он не позволил присесть, и Деметрий торопливо заговорил, стоя, как стоял, навытяжку, словно хорошо обученный новобранец, крепко помнящий хлыст десятника. – Это было не по правилам, мой повелитель! Отец разрешил объясниться! Он готов выслушать! И Деметрий спешит рассказать все, как было. Рассказ его сбивчив, он то и дело теряется, утратив путеводную нить, и возвращается к уже сказанному, пытаясь не упустить ни одной подробности. Ведь все было просчитано и учтено, и даже старина Пифон, да упокоят боги в Эребе его отважную душу, не нашел изъянов в стратегеме Деметрия. Стена фаланги – в центре, тяжелая конница гетайров на левом фланге и легкая – на правом, почти вплотную к грохочущему в предвкушении созерцания битвы морю. Отец не может не понять?! Девять эскадронов прославленной тарентинской конницы, способной смести с лица земли даже вавилонские стены – по щеке Антигона пробежала едва заметная судорога, и Деметрий запоздало ужаснулся, осознав, что угодил в больное место; не следовало вспоминать о Вавилоне! – а впереди ударного, левого крыла – элефантерия, сорок слонов, сорок сгустков ревущей ярости, опьяненной разъяряющим напитком и рассерженных уколами анкасов. Что могло устоять против удара этой разумно организованной мощи?! Ничто! И если бы не подлая выдумка Лага… Сколько будет жить Деметрий, этого ему не забыть! Все быстрее и быстрее, сперва удерживаясь в ровной линии, затем постепенно расходясь веером, трогаются с места слоны. Изогнутые клинки разбрасывают по сторонам мириады мириад солнечных искр. Окольцованные шипастыми боевыми браслетами хоботы извиваются, подобно щупальцам Ехидны, и вслед за слонами, готовые прорваться в разрывы меж серыми холмами и сокрушить, и уничтожить, и смять вражескую конницу, медленно, сперва неторопкой хлынцой, а затем только переходя на рысь, движется лавина тарентинских кентавров, поддержанная этерией. А на правом, второстепенном фланге, под рукоплескания нимф, наблюдающих из морской пены за боем, уже схлестнулась легкая пехота, и кованый прямоугольник фаланги играючи отбрасывает набегающие тагмы египетских гоплитов, раз за разом сбрасывая с сарисс тела несчастных, не успевших вовремя увернуться… И битва уже выиграна! Она завершилась победой, не успев толком и начаться… Но внезапно громовой рев элефантерии сменяется стонущими воплями, похожими скорее на визг гигантских, ужаленных оводом в самое уязвимое место свиней… А вокруг уже кипит другой бой, тот, который не был предусмотрен великолепной стратегемой Деметрия! Напротив, громадноухие великаны беспорядочно мечутся среди людей, топча и разбрасывая неостановимых в разбеге тарентинских всадников! Ряды этерии смешиваются, чтобы не угодить слонам под ноги… И враг в глухом лаконском шлеме вдруг налетает сбоку, и еще один почти сзади… С того момента не было уже на поле боя вождя и стратега Деметрия! Обычный всадник, один из множества бойцов этерии, он покрыл себя славой в тот день, но не славой полководца! Он дрался, чтобы умереть так, как те, о ком поют аэды, и одному лишь Пифону обязаны остатки армии тем, что сумели все же вырваться из почти замкнувшегося в тылу кольца врагов… Старик сделал то, что много выше человеческих сил и станет легендой! Останься он в живых, мало чья слава смогла бы сравниться с его славой! Но он пал там, под Газой, сбитый камнем из пращи под ноги взбесившихся слонов, и останки его были опознаны гораздо позже, победителями, по известному всем македонцам, кому бы они ни служили, сапфировому браслету, подарку Божественного, надетому по килийской моде и странной для македонского ветерана прихоти на левую, неисповедимым чудом уцелевшую в сплошном медно-кровавом месиве лодыжку… Как донесли лазутчики, Птолемей приказал с честью возложить на костер немногое, оставшееся от Пифона. В том числе и браслет. – Это было подло, повелитель! – едва не плачет Деметрий и совсем по-мальчишески вытирает тыльной стороной кисти мокрые ресницы. Попробуй же увидеть, отец, как видел я! Вот мерно колышущаяся цепь слонов уже приблизилась к подавшейся назад египетской коннице. Еще миг, и они соприкоснутся… И внезапно, совсем нежданно, неприятельские всадники расступаются, выпустив в поле, прямо под ноги слонам юркие, плохо различимые фигурки, и те принимаются муравьино суетиться, прыгать и размахивать руками, ловко уворачиваясь от разъяренных гигантов… – Доски, отец! Доски! Понимаешь? Доски!.. – кричит Деметрий. Всего лишь широкие тонкие доски, густо усыпанные зазубренными гвоздями, швыряли на пути элефантерии проворные, зычно вопящие воины в черно-белых клетчатых головных повязках-куфиях… И какой-то миг Деметрию пригрезилось, невзирая на расстояние, что прямо перед ним мелькнуло горбоносое лицо Рафи Бен-Уль-Аммаа с распяленным в безмолвном крике ртом и вытаращенными глазами! Понукаемые махаутами слоны рвались вперед и калечили ноги! Они вопили и топтались на месте, а люди кельби, частью конные, но в большинстве – спешившиеся, осыпали стрелами и камнями башенки на слоновьих спинах, сбивая на землю тщетно пытавшихся прикрыться маленькими круглыми щитами беззащитных погонщиков… И когда махаутов не стало, обезглавленная элефантерия развернулась вспять, тупо, дико, неостановимо бросившись навстречу отборной, уже не способной ни свернуть, ни остановиться тарентинской коннице… Что было дальше? Этого не может вспомнить гетайр Деметрий, под правый сосок которому на три пальца вошло тонкое острие египетского дротика, смазанного ядом, к счастью, судя по всему, старым и наполовину утратившим силу… Пусть отец спросит у Зопира, когда войсковые врачи подлатают одиннадцать колотых и рубленых ран, оставленных на теле перса копьями, дротиками и мечами наемников Птолемея… Вокруг черного, уже не такого тусклого зрачка наместника Азии неторопливо появляется холодная, светло-серая кайма райка. – Садись, сын. Поговорим, – по-прежнему тихо позволяет Антигон. И, видя, что до Деметрия не дошел смысл сказанного, повторяет: – Садись! Ноги сообразили прежде подернутого дымкой разума и мягко подломились, уронив крупное тело Деметрия на жесткое войлочное сиденье. – Скажи мне… – голос старика прозвучал негромко, как звучал и прежде, но было на сей раз в нем что-то иное, не угрожающее. Скорее всего просто бесконечная усталость. – Ведь вы подошли к Газе внезапно. Почему ты запретил Пифону атаковать с ходу? Одноглазый, как всегда, знал все до мелочей. И сыновний отчет нужен ему был, выходит, вовсе не для того, чтобы разобраться в происшедшем. Деметрий вдруг ясно понял: он говорил впустую! Отец уже разобрался во всем. До конца. И сделал выводы. – Я не хотел, чтобы победа была бесчестной, – упавшим голосом ответил он. Плотно сомкнутые губы наместника Азии внезапно дрогнули, сделались вялыми, старческими. – Мальчишка!.. Так горько было это сказано, что Деметрий понял вдруг, что пугающая пронзительная и одновременно тусклая тьма в отцовском оке – вовсе не сгусток гнева, не презрение, не бешенство, нет… … а след еще не совсем отпустившего душу отца страха. Страха, рожденного знанием о ране под правым соском. Перешедшего в панический ужас при виде этой раны. Страха… неужели?! – за него, единственного сына… – Папа! Большое, несколько рыхловатое, несмотря на многочасовые упражнения, тело сползло на ковер, и светлокудрая голова уткнулась в твердые, костистые колени Одноглазого. Загрубевшие, плохо гнущиеся пальцы ласково коснулись затылка. – Я виноват перед тобою, сынок! – заговорил Антигон, неумело перебирая локоны сына. – Я надеялся успеть разгрести всю грязь до того, как ты повзрослеешь. Прости. Не успел. Ты уже не мальчик, даже не эфеб. Скоро ты сам станешь отцом и подаришь мне внука. Именем Деметры, благонесущей покровительницы твоей, заклинаю тебя, мой мальчик: не повторяй моих ошибок! Почудилось? Или кованный из металла старик действительно всхлипнул? – Знай! Все разговоры о благородстве, чести и достоинстве воителей – всего только россказни! Пустые побасенки! У взявшего в руки меч две задачи: выжить и победить! Таков товар, и цена не имеет значения. Ты слышал о Спитамене? Положено говорить, что Божественный искусными маневрами загнал его в соленую пустыню и принудил покончить с собой. Так вот, его нельзя было одолеть, он разгадывал все наши уловки, и солончаки были для него родным домом. Божественный поступил проще: он подослал к неуловимому женщину, которую тот безнадежно любил. Как и все женщины, та ценила украшения больше, чем какую-то любовь, к тому же любовь глупца, избравшего не почет и богатство, а бесплодные скитания среди песков. Ты слышишь меня? Никто, кроме меня, не расскажет тебе об этом, потому что это приказано забыть. Эта женщина легла с влюбленным, поднесла ему чашу, усыпившую дурака навсегда. А потом она… Пальцы старика замерли и сжались, комкая искусно завитые кудри. – Потом эта сука отрезала мертвому голову, потому что ей нужно было доказать право на вознаграждение. И ей была выдана награда, немедленно и сполна… А Божественный объявил себя победителем Спитамена. И ныне наставники заставляют учеников писать сочинения о том, как отвага Божественного подчинила непокорные пески. Больно ухватив сына за волосы, Одноглазый рывком приподнял голову Деметрия, заставляя глядеть себе в глаза. – А мне победа над Эвменом обошлась в сто тридцать аттических талантов золота. Из его же казны! Вернее, из казны Царя Царей! Закусил губу. Разжал пальцы. Оттолкнул. – Сядь. Не там! Здесь, рядом. Подвинься поближе. И слушай внимательно! Подумал. Облизал сухие губы. – Ты задумывался когда-нибудь, почему я веду войну против всех? Никто не может понять этого. Хотя и пытаются. Одни считают меня глупцом, верящим в возможность невозможного, вроде Пердикки. Другие – рабом тщеславия. Третьи – идеалистом, пустым мечтателем, охотником за миражами. А правда проще. Правда всегда проста. Когда Божественный ушел и стратеги принялся делить сатрапии, меня не было в Вавилоне. Так уж вышло. Я усмирял ликийцев и даже не знал о происшедшем. И дружки-приятели расхватали все, что кому досталось. Птолемей урвал Египет, Селевк отшакалил пол-Месопотамии, в Македонии род Антипатра и так уже стоял выше царского. А я остался на бобах. С Фригией, Ликией и другой мелочевкой, о которой и говорить стыдно. Но у меня была армия! Лучшая из армий Божественного. И золото. Много золота. А еще – авторитет… Прикрыв глаза, Антигон ненадолго замолчал, наслаждаясь постепенным угасанием боли. – Если бы я поддержал Пердикку, всей этой шушере было бы мало места. И они вынуждены были выделить мне мою долю. Отрезать по куску от себя. По худшему куску, заметь. Без крупных городов, без плодородных земель, без перекрестков, где встречаются караваны. Но все равно это было уже что-то! От Пердикки не приходилось ждать и этого. Он требовал верности просто так, по какому-то закону. И я сдал Верховного. Понимаешь? Сдал, и совесть меня не мучила ни часа. А дорогие друзья на съезде в Трипарадисе вынуждены были признать меня наместником Азии. Ничего другого им не оставалось, потому что был жив Эвмен, а у любого из них кишка была тонка против этого гречишки. Они отдали мне Азию вместе с проблемой Эвмена и стали ждать: что будет? И я поднял меч против человека, которого уважаю по сей день! Мне это не стоило ни медяка! Войну оплатили, скинувшись, те, с кем мы нынче воюем, потому что очень боялись грека. Эвмен не был дураком, как Пердикка. Он был идеалистом, а такие подчас способны совершать чудеса. Другое дело, что в чудесах этих нет смысла. Что было после, ты знаешь. Победа над Эвменом добавила золота в нашу с тобой казну и солдат в наше войско. И следующую войну я начал уже против всех… – Почему, отец? – Потому, что рано или поздно Птолемею понадобятся финикийские порты, а Лисимаху – восточный берег проливов. Потому что они начали первыми, когда подуськали Селевка отделить Месопотамию от остальной Азии. А еще потому, что с каждым годом они набирают силу, а мы… Мы выдыхаемся, сынок. Пока я жив, они боятся нападать, но мне ведь уже семьдесят с лишним! Азиаты считают меня Однооким Дэвом, почти божеством, но я – всего лишь человек, я стар, и я смертен. А тебя они разорвут, как волки оленя, поверь мне! Вот почему мне нужно, необходимо было, чтобы ты, именно ты, разгромил Птолемея! Чтобы все они, и в первую очередь – Лаг, страшились тебя, а не меня и не смели даже думать о наших землях. Чтобы азиаты, уважающие лишь силу и удачу, шли в твое войско, как идут ко мне – толпами. Вот тогда, и только тогда я смогу спокойно уйти. Жаль, все обернулось иначе… Читай! Дрожащими руками Деметрий развернул неподатливый свиток. Когда он оторвал глаза от строк, в них было безмерное удивление. – Ты… отказываешься от Вавилона, отец? Антигон кивнул. – Как видишь! И от Дальних сатрапий тоже. Завтра я отправляю послов на юг. Пусть Птолемей забирает южную Келесирию. Она и так уже принадлежит ему. Но без Финикии. Ни Тир, ни Сидон я ему не отдам… – Но как же?.. – Вот так. Все на свете имеет свою цену, сынок. Цена Газы – Азия, которая уже не наша. Вернее, уже не будет нашей, как ни старайся!.. Одноглазый нагнулся поближе к уху сына, словно позабыв, что где-где, а подле этого шатра появление лазутчиков невозможно. – Мы опоздали, мой мальчик. Поверь, имей мы возможность овладеть Египтом или вернуть Месопотамию, я перестал бы гоняться за Белым Единорогом. Три месяца назад это было трудно, но достижимо. А сейчас наша армия не верит в себя. А казна почти пуста. Пока мы оправимся, Лаг окончательно столкуется с мемфисскими жрецами. Селевк же уже сейчас вошел в долю с торгашами Вавилона. С Азией кончено! В Европе нас тоже не ждут. Ни Кассандр, ни Лисимах. Следовательно, нам остается либо смириться… Ты согласен смириться?.. – Нет! Лучше смерть, – жарко выдохнул Деметрий. – Либо, – тонкие губы Антигона едва шевелились, – стать владыками всей Ойкумены. Как Божественный. Не меньше. Понимаешь меня, сыночек?.. И после короткой, выжидаемой паузы: – Ничего. Скоро поймешь. Неудачу всегда можно превратить в успех, так бывало не раз. Я знаю, что делать. В конце концов, есть Эллада, которой не нравится многое из происходящего теперь. И есть финикийцы, которым укрепление позиций Вавилона – острый нож. Мы не одиноки, сын. Но для того, чтобы не промахнуться снова, мне придется прожить еще лет десять. Ну и что ж. Значит, проживу. А от тебя… В голосе старика звякнуло железо. – От тебя я жду внука. Обязательно – внука. Мальчишку. Это не прихоть. Это необходимо. Пойми: в одиночку я – только старый опасный хищник. Не больше! Вдвоем с тобой мы – союзники. Это куда серьезнее. Но трое… – живой глаз Антигона сверкнул и скрылся в прищуре, – трое – это уже династия! |
||
|