"Прклятый род. Часть II. Макаровичи" - читать интересную книгу автора (Рукавишников Иван Сергеевич)XV- Бесстрашный путешественник Доримедонт, по прозванию Скупой, отправляется в последнее свое странствование. - Ну, через годик на гору опять повезут. Только не в карете. - Уж не простудится тогда. - Молчите вы. А мне жалко дядю Доримедонта. Добрый он. - Ишь, редкость какая! А зачем его туда тащат? Не пойму. У нас места мало, что ли? - Зачем? Зачем? А затем, что комендант его коньяком лечит, а доктора говорят чем-то другим лечить надо. - И не потому вовсе. А потому, что maman боится, что комендант со страху умрет, если тот у нас в крепости умрет. И Доримедонт по ночам кричать стал. - А не вылечат? - Рак. - Жаль, что Яши нет. - А что? - Нет. Так. Удалялась черная карета, быстрая, по Набережной. От окна отошли Макаровичи. Украдкой перекрестилась Зиночка. Ирочка младшая, на Антошу и Костю влюбленно глядя, умоляла их в детскую к ней зайти. - Поиграть. И дергалось личико ее. Рыдать хотелось. И пошли тогда дни и ночи сказки последней Доримедонта. Не понимал, зачем он опять в родном дому на Торговой. Из дома Макарова тогда уезжать совсем не хотел. - И сны нехорошие были. Полечиться, говорят, надо. Там спокойнее, на Торговой. И доктор жить будет. Что доктор! Какой спокой мне здесь в пустом дому? Здесь вот мне мамаша с папашей все являются. Слова разные говорят. День туда-сюда. А в ночи страхи, страхи одолевают. И что за оказия! Шубу надели, в карету посадили, повезли... И ведь без молебна. Без молебна! Потому, верно, и живот бесперечь болит. Резь такая... И еще: все мои настойки там остались и ведь не присылают. Каждый день конторщику говорю. А он: доктор, говорит, не велел! А доктор, Бог его знает, чем лечит. У меня настойки по старинным рецептам, и всегда от живота помогали. А он, злодей, говорит: это у вас, говорит, от настоек-то и болезнь разыгралась... Ой, резь опять! Батюшки мои! Степан Степаныч, голубчик, хоть коньячку рюмочку раздобудь... Разбойники окаянные все припрятали. Заговор. Право, заговор. - Припас, припас я, племянничек. Припас. Только тише ты. В прихожей у меня. В пальто у меня. Только тише ты. Не услыхали бы. Обоим нам влетит. Степан Степаныч Нюнин, с красным обрюзгшим слюнявым лицом, трясущийся старик, с племянником чокнулся, хихикая. Часто приходит на Торговую. Без дела давно. Обтрепанный, грязный. С Доримедонтом в дурачки играет. - Заговор, племянничек. Правильное слово ты сказал. Заговор. Только тебе еще лафа. Меня вот моя Ольга Ивановна трижды в сумасшедший дом запирала... В сумасшедший до-о-м... Вот оно как. И капитал весь мой тю-тю! И дом на свое имя перевела. И водочки ни-ни. Когда где добуду, а когда и нет. Вот оно как! Понимаешь, ни капельки. Дурак был. Доверенности какие-то ей подписал, а теперь, почитай, двадцатый год на нищем положении. Заговор. Заговор. И с тобой вот теперь тоже. Скрутят. Только тебе что! Ты при своем капитале. Но отнимут. Помяни мое слово, отнимут. - Что ты! Что ты, Степан Степаныч! Типун тебе на язык за такие речи. Кто отнимет? У меня в банке. В банке у меня, в государственном. - Знаем! У меня тоже и в государственном лежали и не в государственном. А ну их! Тебе сдавать. Только вот что. Надоело даром. И никогда никто без денег не играет. По десятке будем играть... - Что ты! Что ты, Господь с тобой! Это по десяти рублей игра? Ни в жизнь! Папаша покойник говаривал: в карты играть никаких денег не хватит. Не буду на деньги. Да у тебя и денег таких нет. Потом, грех это - ближнего своего обыгрывать. - Ну, какой грех! А естьу меня деньги, нет у меня денег, того ты знать не можешь. Игрецкое правило какое? Проиграл - через сутки деньги на бочку. Двадцать четыре часа и больше никаких. Хоть целковый, хоть мильон, на бочку. А не достал - пулю в лоб. Вот оно как, хи-хи. Знаем мы благородные правила. С господами офицерами в клубе в свое время игрывали. Наслышаны. Сдавай! Сдавай! До ночи играть будем. Проиграю - ровно через двадцать четыре часа жди дядю. Сто тысяч проиграю - сто тысяч принесу. Целкового одного до ста тысяч не доберу - ну, тогда пулю в лоб. Бац и готово. Вот оно как, хи-хи-хи. Сдавай по десятке. - Что ты, что ты, Христос с тобой. Страхи-ужасы какие хворому человеку рассказываешь. С перепугу вскочил, по столовой горнице забегал, брюки левой рукой подтягивая, правой спешно крестясь. По горнице согнувшись бегал по той, где железный старик некогда в страхе семью великую держал, в трепете. Гордую усмешку на пьяном лице явил Степан Степаныч, поглядывая на перепуганного племянника. - Вот оно как! Сдавай... А глянь-ка, Доримедоша... Нет, на портрет глянь. Гляжу-гляжу - что за чудеса! И похож же ты стал на него, на отца своего. Две капли воды. Глянь. Глянь. Нет, так вот повернись. Постой, я зеркало принесу. Из прихожей зеркало приволок. На столик к стене поставили. - Не разбей, Христа ради... - Да ладно. Стой. Сюда, сюда смотри. Бочком, бочком. Ну не одно лицо? Две капли воды. Ну, и поседел же ты, племянничек. Ведь ему, когда портрет писан был, за шестьдесят, кажись, было. И то, за шестьдесят. А взгляд-то какой. Взгляд-то! Да, взгляд у отца твоего, Доримедоша, поорлистее твоего. Поорлистее, что говорить. А тебе, племянничек, сколько годов? А? - Что ты! Что ты, Степан Степаныч! Кто годы считает? Живому человеку годы считать грех. А ведь взаправду на отца я похож стал. Во мне ведь много отцовского, коли правду говорить. Я, Степан Степаныч, великие дела мог бы творить. Горы бы мне двигать. Только вот, с молоду я как-то заканителился. То да се. Как-то оно и не тово. Потом хворость эта... И еще: братьям дорогу дать хотел. Что, коли бы я всю силу-мощь свою в ход пустил! Как папаша делами бы заворочал, братьев бы и не видать стало. Из-за меня-то. А я, Степан Степаныч, добрый человек. И гордость свою убил я. Пусть братьям, думаю, слава. А я и так проживу с помощью святых угодников. А гляди! Гляди! Профиль-то! Профиль-то! Словно один человек. Да я и взгляд такой могу. Фу! Погоди, глаза скосились... Обтрепанные, нелепые, рядом стояли. На портрет железного старика любовались в его дому опустелом. - Однако, сдавай. Но уговор... - Что ты! На деньги ни-ни! - Ну по трешне. - И не проси. - Без денег не буду. - И не грех тебе? Хворому человеку... - На камешки только ребята малые играют. А мы с тобой купцы. - Какие мы купцы. Садись, Степан Степаныч, садись. Сдаю. - Без денег ни-ни! Зови конторщика опять. С ним играй. А я тебе не подначальный. Я тебе как-никак дядя. И на отца своего вовсе ты не похож. Рохля ты. Вот оно как. Рохля! И воевать тебе на печи с тараканами. - Не гневайся ты, ради Христа, на хворого человека. И глаз у тебя в гневе нехороший какой. Ну, садись. Ну, сдаю. Ну, знаешь что... Ну... ну давай по гривеннику... то-есть по пятаку, по пятаку. - Пошел ты! - Ну по гривеннику... Нет! По гривеннику много. Это ведь десять раз и рубль целковый. Не кобенься ты, хворого человека не мучай. Того гляди доктор приедет - вот те и игра! - Идет. По пятаку, так по пятаку. Только не игра пятак, а карта пятак. Со сколькими картами остался, столько и пятаков на бочку. Сдавай! - Это как же! А если карт полны руки? - А ты так, чтобы не полны руки. На то голова человеку дадена. - Я так что-то и не пойму. Тут расчет нужен особенный при такой игре. - Ведь я же буду играть. - Ты вон в клубе играл с генералами. - То когда было. Да в клубе и не в те игры играют. Сдавай! Не хочешь, прощай, ухожу. Пес с тобой. - Не гневайся ты! Не гневайся! Гнев к человеку хворью прилипает. Не знаешь? А к хворому и подавно... Ну, сдаю. Господи благослови! Попробую, да и закаюсь. Только чур: под руку не говорить, коли на деньги. А то ты все слова разные под руку. И дама пик ведьма у тебя, и туз удар какой-то, и хлопоты еще какие-то. Уж без этого, Степан Степаныч, пожалуйста. Долго ли спутать хворого человека. Напугаешь, я и проиграю. Играли. Картами перебрасывались. Хныкал, вскакивал, бегал вокруг стола, брюки рыжие подтягивая, второй сын железного старика. - Нет, уж эту игру ты не считай, ради Христа. Шутка ли, полколоды надавал. Ошибся я тогда поначалу. Мне бы пяток, а я козыря пожалел. - А ты не жалей. Давай тринадцать пятаков. Шестьдесят пять копеечек с вас, Доримедонт Яковлич. Шестьдесят пять копеечек. - Не дам я тебе. Не дам. Не могу я. Третью игру проигрываю. Не буду на деньги. Без денег-то я как играл! Намедни кто кого! А? Кто кого? А с пятаками с этими ум за разум... - Или давай, или запишу. - Не записывай ты, Христа ради. Не записывай, положи карандаш. Христос тебя знает, что ты там запишешь. Брось! Брось карандаш, говорю. Не мучай ты хворого человека. Долго ли до греха. Ох, батюшки, резь опять. Ох, мочи нет. Налей ты мне коньячку, Степан Степаныч. Ох, разбойники, прости Господи... Лекарства все мои, настоечки отняли. - Коньячку, это можно. Только, гляди, записываю. Записал, хи-хи... Записал уж. Записал. И двадцать четыре часа тебе сроку. Чуть что - пулю в лоб. Я тебе и револьвер приволоку. У сына стащу и приволоку. Придется тебе на старости лет стреляться. Пиф-паф! И крышка. Встал, заорал: - Пиф-паф! - Ой, не пугай. Ой, резь... мочи нет... Ой, ой... Вот, на полтинник. Подавись, прости Господи. Отстань, не искушай. - Полтинничек? Давай полтинничек. Вот мы его сюда, в кармашек мы его. А за тобой запишем пятиалтынничек. Пятнадцать копеечек за Доримедонтом Яковличем числится. Только стреляться-то все одно приведется. Что из-за шестидесяти пяти, что из-за пятнадцати. - Разорви бумажку! Разорви! Разорви! Вот пятиалтынный. - Давно бы так. А только мне все одно. Хочешь сейчас плати, хочешь на запись. Между благородными людьми всегда так. Только правило: двадцать четыре часа. Двадцать четыре часа, и пулю в лоб. Ну, садись, племянничек. Садись, сдавай, отыгрывайся. - Не буду я. Измучил ты меня. - А то по гривне карта? За один раз отыграешься. Ходил, бегал согнувшись Доримедонт, брюки подтягивая. Перед образом златоокладным в углу остановился. Крестился долго и кланялся. И боязливо и торжественно молвил, к столу подойдя: - Ладно. По гривеннику карта. Отыграюсь и с тебя еще выиграю. Голос мне был. Только уговор: коли проиграю что пока, плачу, когда уходить будешь. И не записывай ты, я сам записывать буду. - Ладно. Идет. Мне хоть завтра плати. Двадцать четыре часа. - Оставь ты страхи! Оставь страхи. Сиди, молчи, в карты гляди, а на меня не гляди и не приговаривай. Играли долго. Из конторы внизу народ разошелся. Семен Яковлевич к Доримедонту поднялся. Молча с обоими поздоровавшись, к столу сел. По стакану чаю слуга всем подал. Около Семена Яковлевича полоскательную чашку серебряную поставил. С холодной водой. В воду Семен стакан ставит, в холодную. Вредно пить чай горячий. Без скатерти стол длинный, длинный, узкий. Тот, на котором недавно еще обеды еженедельные, многояственные, сынам, дочерям и внучатам вдова железного старика предлагала во славу великого рода, во славу и в память великого старика отошедшего, тени-портреты коего и здесь, в столовой горнице, и рядом, в тихой гостиной, где все под чехлами спит, и там, в конторе, где дела Семеновы с каждым месяцем тише. Не говорит Семен. Возгласов играющих двух не слышит. В даль глядящие глаза печаль смутную неизбежную, будто жемчужную ризу иконную видящие, открыты кругло. И, не замечая того, покашливает, головой крутит, ложечкой чай студит. - Сема, Сема! Что он со мной делает. Опять под руку подговаривал, опять обыграл. - Ну, прощай, Доримедоша. Пора мне. А к тебе скоро доктор. Да ты бы прилег. - Зачем? Зачем? Зачем? Я ведь здоров, Сема. Совсем здоров. Только пришли ты мне, Христа ради, лекарства мои. У Макара в дому настоечки мои все остались. В буфетной комнате так все и остались. Резь в животе. - Пришлю. Прощай. От Нюнина отвернувшись, и тому руку тихую подал, не пожал. Жал подобострастно Нюнин, слюну изо рта пустив на грязный вшивый сюртук свой. - Ну, а теперь и опять выпить не грех. Только так не хочу. Я человек бедный, женой и детками ограбленный. Сегодня есть коньячок, а завтра нету. Так не могу. Ты мне, племянничек, по четвертаку за рюмку будешь платить. А настоечки приволоку, ну за настоечку по гривне, что ли. - Что ты? Что ты? - Мне что. Не пей. От живота в одночасье помрешь, коли во-время спиртного не выпьешь. Потому - алкоголь. - Давай-давай-давай! Я запишу. Ну, и мучитель ты. Грех тебе. - Вот и не грех. Пропал бы ты без меня. А я завтра тебе полбутылочки. На рюмки дома разочту и приволоку. И приволоку. А не хочешь - не надо. Только помрешь тогда. Тебя сюда зачем запрятали? А? Как полагаешь, племянничек? Спроста, думаешь, настойки твои отняли? Спроста тебе чужой доктор какие-то снадобья прописывает? А в сумасшедший дом желаешь? Желаешь, хи-хи... Желаешь? - Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй! Уморишь ты меня... Нельзя хворому человеку... - Это не я тебя уморить хочу. Не я. А ты сдавай-ка лучше. Да ты записал ли? Два гривенничка. Два гривенничка. Молодчинище! С двумя картами умудрился. Этак ты мигом отыграешься. А два гривенничка запиши. - Да мы по пятаку начали. - По пятаку? А голос тебе был. Забыл? Забыл? Вот грех-то какой тебе зачтется. - Молчи ты! Молчи ты! Типун тебе. Мучитель ты. Вот ты кто. Крестился и сдавал карты. Вошел слуга. - Доктор приехали. Попрятали карты. По карманам и рюмки. Рот пополоскал чаем Доримедонт. Карамельку мятную сосет. Вошел доктор. На Степана Степаныча не взглянул. За карамельку пожурил ласково. - Нельзя, нельзя конфект. Ну, как наш животик? А на операцию все согласие не даем. А? - Что вы! Что вы! Помилуй Бог. - А нужно бы. Ну, мы с вами завтра поговорим. Что-то вы сегодня расстроены. Или сна нет? - Слава Богу. Только вот резь. И от лекарства хуже. Вы уж настоечки мои мне верните. Христом Богом прошу... У Макара... - Ай-ай-ай... Скоро уехал. Продолжали играть в дурачки. Чай слуга приносил не раз в стаканах. Таясь, выпивали по рюмке коньяку. Заговор всех на смерть его и проигрыш. Заговор и проигрыш. Два страха бороли душу Доримедонта. Жалкие слова говорил, по комнате бегал, брюки поддергивая. Перед иконой угольной крестился; слыша молчание дома, ждал голоса. Стали играть по двугривенному. Три раза подряд выиграл Доримедонт. Не отыгрался еще. Но ликовал. Шутил-насмехался. А краснолицый Степан Степаныч: - Хи-хи... Вот если теперь по полтинничку, и скажем, если я с пятью картами, то ты уж шесть гривен в выигрыше. Молился. Долго голоса ждал. Степан Степаныч коньячком баловался пока. - Сдавай, Степан Степаныч! - Что? Или голос? - По сорока копеек. Играли. Писал Доримедонт. Через стол склоняясь, глядел-проверял Нюнин, хихикая,-слюной брызгая. На бумажке Доримедонта было написано: 14 рублей 50 копеек, когда вошел слуга и сказал безучастно: - Степан Степанычу уходить пора, время. - Ну, голубчик, еще полчасика. Что это ты так уж... - Не приказано. Время вам спать укладываться. Пожалуйте, Степан Степаныч... - Ну, прощай, племянничек, коли так. А должок? Записать прикажешь? Или отдашь? - Да у меня записано. Смотри вот. Завтра отыграю. Смотри. Записано. - Видал. Не платишь? Ну, я сам запишу. Из кармана бумажку вынул. Писать начал. - Да как ты? Да что ты? Ведь уговор был - я пишу. На своей записке. Брось бумажку! Брось бумажку! - Ты на своей записывай. А я на своей. Ты свою разорвешь – и квиты мы. А я тогда свою представлю: с почетного гражданина – имя рек - следует мне - имярек - четырнадцать рублей пятьдесят копеек. И двадцать четыре часа. А потом, коли что, пиф-паф. - Сгинь-сгинь-сгинь, пропади! Вот тебе трешница. Порви только! Порви! - Давай трешницу. Давай. На тебя же изведу, коньячок завтра приволоку. Поди в кармашек, трешенка, в кармашек поди. А со счету мы скинем. Одиннадцать, стало быть, с полтиной. Готовь завтра, как приду. А то знаешь, племянничек, пожалуй, завтра не приду я. А револьверчик тебе пришлю. В коробочке из-под конфет пришлю. В коробочке. Откроешь ты коробочку и пиф-паф! Честь-то и спасена. И я во фраке за гробом пойду, и речь скажу. Умер, дескать, честным человеком. - Ой-ой-ой-ой! Возьми, подавись, - прости Господи... Да и нет у меня денег таких. Разворачивал бумажки газетные, конверты вытаскивал из карманов. Кредитные рубли считал, к окну отойдя... Только рублевки были. И серебро. Перекладывал, считал. - Вот. Уходи. Завтра отыграюсь. Приходи непременно. И принеси. Принеси. Знаешь? Настоечки... - Да тут полутора рублей не хватает. Прощай! Я запишу. Пиф-паф! - Стой-стой-стой! Ночью страшные сны. Приходили грабители. Все отобрали, грозились: - В государственный банк теперь!.. Просыпался. - Ну! В государственный банк!.. Приходили дни и отходили. Проигрывал Доримедонт Степану Степанычу. Брат Семен приходил ежедневно. А после него доктор. И говорил доктор про операцию. Все настойчивее. Открещивался. За живот хватался, настойки свои вернуть просил жалобно. Тридцать два рубля Степану Степанычу проиграл. Тридцать два рубля днем и ночью перед Доримедонтом. - Отыграть? Или не отыгрывать? И по скольку карта? Приходили дни и отходили в ночь. Хихикающий, красный, слюнявый Нюнин Степан Степаныч, приходил ежедневно. Безмерно радовался: не к кому было ему ходить. Доримедонта пугал, настойку ему продавал по рюмкам. И с меньшим, чем за карты томлением, отдавал четвертаки и гривенники Доримедонт за спиртное. Уходили дни и приближали Доримедонта к смерти. И боясь смерти, как черта, не чуял шагов ее приближающихся. Еженощно думал о проигрыше. Карты на него ложились, на чутко спящего, на кричащего, как доски сосновые. Во снах путались боль и страх и любовь уродливая - любовь к деньгам. Не мог остановиться. Уж сорок два рубля проиграл Степану Степанычу. И на коньяке потерял да на наливке двенадцать рублей. Осунулось лицо Доримедонта. Ничего он не хочет, ни выздоровления, ни счастья. - Что счастье? - говорит Доримедонт Нюнину. - Счастья нет. И не нужно счастья. Я так. Я так. И без счастья можно. Это разные стихотворцы счастье придумали. А нам с тобой, Степан Степаныч, на что счастье? А, как ты полагаешь? Мне вот раз женщина... Ты не веришь, а мне женщина сказала: счастливый ты, то есть я счастливый. Я много могу, Степан Степаныч. А ты сдавай. Ты проиграл. Ты проиграл. Может, я с Господней помощью и отыграюсь. Слуга вошел. - Яков Макарыч. - Яша, Яша, Яша! Неужто приехал? Из Петербурга Яша приехал. Из Петербурга. - Здравствуйте, дядя. - Мундир-то на тебе... Мундир-то... Я, знаешь, тоже в таком мундире мог бы... Заканителился вот только... Смотри, Степан Степаныч, это племянник мой. - Как ваше здоровье, дядя? - Здоровье, здоровье... Все про здоровье, а настоек моих не присылают. - Это те настойки, что у нас? Хотите, дядя, я привезу. - Привези, сделай милость. Как не хотеть! Как не хотеть! Молю-молю... Только не верю я. Все обещаетесь. Не привезешь ты. - Хотите сейчас, дядя? - Христом Богом молю. - Сейчас привезу! А Степан Степаныч ему удаляющемуся: - Наследничек. Наследничек. А за Яшей уж входная дверь закрылась, хлопнула. В дурачки играли. И приехал Яша. - Что, быстро я слетал? А вы говорили - не привезу. - Миленький мой! Любименький! Ведь, привез... Взаправду привез. Смотри, Степан Степаныч, привез ведь Яша. Лекарства мои привез. Руками дрожащими из плетушки бутылочки вынимал, на стол ставил, бумажки газетные боясь порвать. Суетился, рукой прозрачно-желтой Степана Степаныча отстранял пугливо и забывал подтягивать сползавшие брюки. - Только уж я, дядя, все-то захватить побоялся. Десять пузырьков самых безобидных получите. А то у вас на ярлычках страсти разные понаписаны. Мандрогора какая-то, лаванда тройная, всего и не упомнить. Может, это так только, а может, и нельзя. И потом: коли все стащить - заметят. А эти православные настойки получайте. Но лучше припрячьте все же. Я так рассудил: собственность вашу никто утаивать не может, пока вы пользуетесь правами вменяемости. Кстати же, болезнь ваша такова, что от этих снадобьев не ухудшится. И уважая права гражданина, не мог не внять просьбам вашим, дядя. - Как говорит! Слушай, Степан Степаныч, как племянник мой говорит. Прокурор! Прокурор! Во мгновение ока заговор разрушил. Права униженного восстановил. А знаешь, Яшенька, знаешь, любименький, вовремя ты припожаловал. Я бы ведь подождал-подождал, да и на строчил бы жалобу господину прокурору. Выпрямился на минуту Доримедонт, поглядывая на портрет железного отца своего, лицом справедливый гнев явить попытался и неумолимость. - Ну, распетушился некстати! Ничего бы ты не написал никому. - Молчи, Степан Степаныч. Не знаешь ты меня. У меня характер бойкий. Только сдерживаю я себя, потому - греха страшусь. И потом еще: рожден я под планетою Сатурн, а Сатурну козел соответствует, и потому на меня всякие напасти. Это понимать надо. Я вот тоже раз... Давно это было. Колдунья одна погубить меня хотела. Ну, совсем-то не погубила. Не дался я. Красавицей-царевной прикинулась и такое со мной сделала, что и сказать нельзя. Только ни один человек после того не выжил бы. Ну, а я с помощью угодников оправился... И таким на нее, на колдунью, гневом воспылал, что со свету сжить задумал. И жалобу пространную написал. Ее бы казни лютой предали бы игемоны[15], только жалобу я не послал: на духу с протопопом Львом, царство ему небесное, посоветовался. Он меня по доброте своей отговорил. Прости, говорит, и клятву с меня взял, что жалобе я ходу не дам. Вот оно как, вот я каков, если во мне гнев разжечь. - А что с тобой колдунья сделала? - Клятву дал я на духу. И не искушай. Знай только, что от гибели неминучей звезда моя тогда меня спасла. - Это Сатурн? - Не стану я с тобой, Степан Степаныч, про эти дела говорить... И в евангелии сказано... Яшенька, любименький, спасибо тебе, голубчик. Страх ты из души моей великий изъял. Спать теперь спокойно буду. Резь у меня, Яшенька. Резь в животе, а тут заговор, и лекарства мои настоящие отобрали, спрятали, аки тати. Спасибо тебе. Как елеем ты по душе моей многострадальной. Вот бы теперь мне у этого разбойника отыграться, и вполне бы спокой воцарился в душе. Ах, Яшенька! Прокурор ты. Смотри-любуйся, Степан Степаныч, каков племянник у меня, Макаров-то первенец. Уж Макар орел первостатейный, а детки его, может, и его за пояс заткнут. Племяннички-то, племяннички-то. Вот ты, Степан Степаныч, книг настоящих не читал. А сказано: минуя сынов, ко внукам, случается, мощь переходит. Сюда повернись, Яша, сюда, сюда. Как у деда. Как у деда взгляд. Орлистый взгляд. Заворочают делами великими папашины внучата. Пуще отцов своих, его то есть сынов. Вот к примеру хоть бы этот мундир. На что слава Корнутова велика: и с министрами в Питере завтракал, и звезд нахватал всяких, захотел - и викария нашего сместил. Велика Корнута сила-мощь, а этакого мундира ему не достать. Это понимать надо. И времена ныне, слышно, не те. Заворочают делами папашины внучата. Заворочают. Держись, старики! Пальцами прищелкнул и языком, пуговицы бронзовые поглаживая на сюртуке племянника. А Яша мрачно: - Заворочаешь тут... И на дядю поглядел и надеждою, и ненавистью бессильною. А на Степана Степаныча так, будто сказал-прошипел: - Тебя-то чего сюда нелегкая занесла? А тот, хихикая и слюну пустив, верещал: - Наследничек! Наследничек! - Да. Заворочаешь тут... - А что? А что? - А то, что разве вы папашу нашего не знаете? и всех наших обстоятельств? - А что? А что? - А то. - Это что крутенек Макар? Что крутенек? Это правда, что и говорить. Только отцы, всегда почитай, таковы. Может, так оно и лучше. Вот нам при папаше покруче еще приходилось. - А вы бы, дядя, скляночки-то эти убрали бы. Чего им здесь стоять. Где вы тут себе спальную определили? Я снесу. На Нюнина косясь, в плетушку бутылочки складывал. - И то, и то припрятать. Ах, прокурор ты, Яшенька. Право слово, прокурор. А спаленка моя наверху. Там же, где и при папаше спал я. На антресолях. И шкафчик у меня там. В шкафчик мы все бутылочки и покладем. Так-то оно ладно будет. Не разбей, Яшенька, ради Христа, не кокни. Степан Степаныч, бумажки ты разгладь пока, да в сторонку. Мы сейчас. Эту вот бутылочку, Яшенька, я уж сам понесу. Сам я. А ты плетушечку. Вот так. Вот так. Пойдем со Христом. В шкафчик и попрячем. Дальше положишь - ближе возьмешь. Так-то. По лестнице по темной, по крутой поднимаясь, племянник Доримедонту:. - Нет, дядя. Вы не правы. Какое тут сравнение возможно! Вы вот все на полную волю вышли когда? Папаше моему тогда, кажется, и двадцати одного года не было. А остальные и с младенчества на воле росли. Ну вы только с дядей Семой постарше. Но вы и то в расчет возьмите: разница образования чего-нибудь да стоит. Вы слушайте! Ведь, если папаша мой капитал свой получил на двадцать первом году, а прошел он всего три класса гимназии, так выходит, если уж сравнивать, что как бы мне, к примеру, на тринадцатом году мильон. А у меня и сейчас ни гроша. А я университет кончаю. И может, и через двадцать лет ни гроша. - Ах, прокурор! Одно слово: прокурор. - Нет вы дальше послушайте, коли сравнивать вам охота. Сами же вы параллель провели. Ваш отец, а наш дед капитал наживал. Так я говорю? Вы скажите, так я говорю? - Так, так... Параллель говоришь? Бутылочки в шкафчик ставили в комнатке, лампадкой озаренной; лампадкой перед иконами окладными. Две кровати стоят. На одной постель Доримедонтова. Другая так стоит, железный скелет. Семенова кровать. Вынести не удосужились. - Дед капитал наживал и до некоторой степени вправе был сыновьям своим не доверять. Вы человек честный, дядя, лгать не станете. Ведь народ был все ненадежный? - Что и говорить! Что и говорить! Однако, Семен голова. Ну и отец твой орел. - Но ведь дед-то всем оставил! Поровну. И агнцам, и козлищам. - Ах, прокурор! И козлищам. Именно, именно. Были и козлища. Премудрость. - А вы слушайте, дядя. Дед был человек недюжинный. Рядовой человек тринадцати мильонов не наживет. Так почему же он в завещании всем поровну? А? Почему он, скажем, одному дяде Семену всего не отписал, или, если в папашу моего тоже верил, то не двум им только? А всем поровну. И козлищам? Почему, я вас спрашиваю? А? - Загвоздка. Вот именно: почему? Не придумаю. Да, и козлищам. Поровну. Поровну. И мне вот тоже... А почему? Ты-то разве знаешь почему? Может, папаше голос с небеси... - Нет, не голос. А потому, что ваш папаша умный был человек. Коли бы он наследника себе достойного искал, настоящего наследника, он бы ни дяде Семе ни копейки, ни моему папашеньке, ни козлищам... А взял бы он, да Рожнову Агафангелу все и отписал бы. А то еще лучше - Ротшильду. У того бы из этих мильонов мильярд бы вырос. А не по три процентика с половиночкой. А он сыновьям поровну. И козлищам. Почему? Почему и зачем? Я вас спрашиваю. - А и вправду, почему и зачем? Не томи ты хворого человека. Скажи, коли знаешь. Ты учен не по-нашенски. Разволновал ты меня папашей. - А потому, что он роду своему всему завещал. Роду! Роду, а не сыновьям своим только. Почем знаю, думал он, ваш-то папаша, может, у козлища моего агнцы народятся? А? Вот у агнцов-то тогда и окажется капитал. И дело они мое продолжат и прославят имя. Внуки то есть. А сыновьям бы он одним ни копейки. Расспрашивал я. Все узнал. Небось он вас всех в черном теле держал и к делу не подпускал. Роду, роду всему своему завещал. Роду! - Премудрость. Вот что она, наука-то! Как на ладонке ты все мне разложил. Именно так. А то бы хоть и Ротшильду, правда твоя. Он, отец-то, нас и костылем, бывало... И к делу ни-ни... Роду, роду своему... - Роду. А что из этого следует? - А что? - А то, что если бы папаша ваш из гроба теперь встал, то опять бы он кой-кого костылем! - Это меня-то, что ли... - Нет, дядя. Не вас только. Но и вас бы по головке не погладил. Ведь коли роду, всему роду, то встань он из гроба сейчас - что сказал бы он? А? - А что сказал бы? Истомил ты меня, Яшенька, спутал. В мыслях у меня смятение. И страхи-ужасы. Из гроба встал... - А сказал бы он так: я всему роду своему, а вы что тут делаете! Почему внуков моих не видать? А? Или внуки мои малолетки еще? А? Или, может, слабоумные они? А? Или малограмотны? А? Почему вы, коли сами дел настоящих не делаете, внуков к делу не подпускаете? Ведь внуки они мне, мой то есть род. Внукам и правнукам завещал. Роду моему, всему роду грядущему. А то бы я Ротшильду. Ротшильду! Или в казну, что ли. - Прокурор! Прокурор! В казну, говоришь? - А вы слушайте. И созвал бы ваш папаша, из гроба вставши, внуков своих. Меня бы позвал, Витю, Антошу. И сказал бы нам: здравствуйте, господа! это вы мои внуки? Мы. А кто вы такие, то есть, что вы знаете и что вообще за люди? А вот мы какие люди: один из нас университет завтра кончает и на другой факультет думает поступить; второй тоже учен и в своем деле силен настолько, что в заграничных газетах про него пишут; ну, третий тоже в университет едет; ну, остальные, младшие, растут, учатся, не хуже нас будут. Так! сказал бы дед, молодцы вы; а много ли из моих мильонов, роду моему мною накопленных, сыновья мои вам, внуки мои милые, предоставили, чтоб могли вы применить к делу силы свои и знание? Мне, дедушка, семьдесят пять целковых на прокорм сынок твой жалует. Это я ему. Антоша ответил бы: ну, и мне тоже. А Витя бы сказал: а мне ни копеечки, дедушка; у чужих людей зарабатываю великим искусством своим. Вот оно как. Тогда бы дедушка прослезился, а поплакав спросил бы нас: А как папашенька ваш дела мои продолжает? Да как! Лошадок покупает, клумбы разводит, фонтаны разные. Ну, дворец себе выстроил. Вот тогда бы дедушка за костыль-то и схватился бы. Да во славу Божию - раз! раз! раз! - Воистину, воистину. Ах, Яшенька... Как же теперь быть... - Из гроба-то встал, страшный-престрашный, да - раз! раз! раз! - Ой-ой-ой! Страсти-ужасы... По спальной горенке забегал согнувшись и накрещиваясь быстро. Яша на кровати его сидя, ногою помахивал, думал: - К главному бы половчее подступить. Налаживается. И подушку дядину рукою мял, боясь, как бы справедливый гнев не покинул его, прокурора, на высшей точке речи его. - И всем вам от деда влетело бы. - Господи, Боже мой!.. И мне, Яшенька? - Пожалуй, вам, дядя, покрепче всех. Это, Доримедонт, не плохо, - дед бы вам сказал, - что ты на пустые затеи да на ордена с медалями родовых капиталов не тратишь. Но этим самым ты - дед бы сказал - сугубо грешен. И за Корнутовы грехи грешен, и за Макаровы, и за Шебаршинские даже. - Как так? Как так? Уж если на то пошло, то старший-то ведь Семен. С него спросится. На судилище-то... - То особь статья. А ты, Доримедонт - это дед бы сказал, и за ордена эти дурацкие грешен, и за лошадничество, и за бронзовые решетки вокруг огородов, и за все! И сугубо! Сугубо! И не сын ты мне! И я тебя прок... Встал Яша. Руку простер. Слова не досказал, дав время дяде закричать: - Ой-ой-ой! Не надо! За что? За что? Гудел Яшин голос. Рука простертая не дрожала. Замогильный голос и пуговицы бронзовые, лампадкой трепещущей озаренные, пугали Доримедонта неистово. - За то, что завещания у тебя нет. А все мы под Богом ходим. В случае чего куда мильоны твои пойдут? На дело? Нет! Не на дело, а на Корнутовы ордена, на Макаровых коняшек с фонтанами, а то и в Шербаршинский кабачок. Макар с Корнутом мильоны мои, отцовские, на бирюльки тратят. И тем самым они делу моему убийцы. А ты, Доримедонт, убийцам нож из-под полы передаешь. А потому за соучастие, за подстрекательство в Сибирь на вечные времена... то есть там, на страшном суде... А я, отец твой, тебя про... Зашатался Доримедонт. Пред иконами на колени пал. Ниц распростерся, страшась на огонек лампадный глядеть, на трепещущий. Лоб платком вытер Яша. Улыбнулся доброй улыбкой. Ждал. Вот обеспокоенный к дяде подошел к недвижимому. К плечу притронулся. - С нами Бог! С нами Бог! - Это я, дядя. Успокойтесь. На кровать усадил. Водой напоил. Дрожал Доримедонт частой дрожью. - Батюшки мои! Яшенька, что же это такое. Не думал, не гадал... - Вы уж, дядя, простите, что напугал. Только я не виноват... На меня вдохновение... дух накатил. Голос я с небеси слышал и только передавал. А спрашивали вы сами. Стало быть, вам голос. - Мне, мне, Яшенька. Мне многогрешному. Неужто ж смерть моя близится... - Ну, при чем тут смерть! А уж если на то пошло, то голос вам через меня не пустячки говорил. Завещание-то следовало бы. Конечно, в завещании как сами пожелаете. - Какие уж тут пустячки, Яшенька. Да что тут думать. Разумно ты говорил. Хоть бы и голосу тебе не было, разумны слова твои. Как бы папашу покойника слышал я. И голос похож. Так оно все и есть. Вижу я теперь. И папаша за внуков своих на нас гневается теперь. Беспременно гневается. И нужно бы мне племянникам... Нужно бы... Только уж, Яшенька, не гневайся ты на меня, на хворого, не могу я завещание... Не могу. Не раз в ночи видение было. Голос. Не пиши, говорит, завещание. Напишешь, в тот же час помрешь. И еще вот говорит: портретов с себя снимать не давай. Тоже в одночасье, говорит... - Семен Яковлич пришли. В столовую пожалуйте. То голос снизу. Зашептал Яша спешно: - Предрассудки, дядя. Предрассудки. Только вы не подумайте чего. Я ведь для вашего же спокойствия. Человеку нет спокойствия, коли он долг свой сознал и долга того не выполнил. - Ах, Яшенька, умница ты. И люблю я тебя. И хоть мудры слова твои, а расстроил ты меня вконец. Дума отныне эта самая замучает меня, загложет. Вниз идти надо, к Семену. - А вот вы, пока что, дяде Семе последнюю волю свою и расскажите... То есть думу свою... Думу-то эту самую. - Так, так. Это ты верно. Брату старшему сказать, оно и полегчает. А от слов ничего не станется. Это не бумагу писать гербовую. Так, так. Спасибо тебе, племянничек, что надоумил. Эх племяннички, племяннички! Кому же как не вам. Молодцы вы, племяннички. Орлы, орлы. По ступеням в темноте осторожно спускались. - Да, Яшенька любименький, что я тебя попросить хочу... В субботу Ирочки, сестрички твоей, рождение праздновали. Ну, на меня час тогда жалостливый нашел. Послал я ей с садовником яичко. Яичко у меня хорошенькое было, точеное. А в яичко я четвертачок положил. А четвертачок старинный. У орла на нем крылышки этак вниз. И стал я с той поры пуще этому разбойнику, Степану Степанычу, проигрывать. И так полагаю, что тот четвертачок счастливый был. Так ты мне, Яшенька, его привези уж, сделай милость. Мне не жалко. А только счастливый. А если ей четвертачок нужен, так пусть ей мамашенька, Раиса Михайловна, другой даст. А яичка ты у нее не отнимай. Пусть играет: мне не жалко. - Хорошо, дядя. Привезу. |
||
|