"Архивы Страшного суда" - читать интересную книгу автора (Ефимов Игорь Маркович)

Январь, первый год до озарения, Таллин

«Лейда, прости, я снова приходил вчера и снова торчал в палисаднике, и теперь уже ясно, что я ничего не смогу с собой поделать, что конца этому не будет. Четыре года жизни в разводе сделали то, чего не могли сделать семь лет брака: сердце помнит только тебя, болит только о тебе, до сих пор пустует. Бывают иногда целые недели, особенно в плавании, когда мне начинает казаться, что все прошло, затянулось. Но уж когда это накатывает с такой силой, как вчера, не прийти, не взглянуть на тебя, не постоять хотя бы под окнами — просто не могу. И это в сорок-то лет! Как какой-нибудь юнга-салажонок.

Я ни в чем тебя не упрекаю, ни о чем не прошу, я знаю, что ничего переделать нельзя, ты была кругом права: дети, их испуг, безобразные сцены и драки, которые я устраивал у них на глазах. И нет смысла говорить, что я исправился, что все пойдет по-другому. Ты давала мне шанс доказать это много раз, терпела до последней возможности. И это при том, что сама-то, кажется, не знаешь, при всех своих медицинских дипломах, что это за болезнь такая — ревность. А раз сама не болела (может быть, этот холод, который в тебе всегда остается, никогда не оттаивает до конца, тебя защищает), значит, не можешь представить, как все в глазах делается бело, а в душе и в руках только одно: сокрушить, смять, сделать что-нибудь, чтобы так быть перестало. Нет, этот зверюга не просыпается во мне теперь, когда я встречаю тебя где-нибудь случайно с другим или когда ты возвращаешься домой далеко за полночь, но я знаю, когда он проснется: если ты снова попытаешься выйти замуж. Да, милая, бедная моя: ты можешь влюбляться, можешь куролесить, заводить и менять любовников, но больше ничьей женой, пока я жив, тебе не бывать. Потому что тогда зверь (я знаю) одолеет меня и все сделает моими руками. Но не так, как раньше — драка, скандал, — а гораздо хуже: продуманно, хладнокровно, наверняка, до самого конца, без жалости, до упора, под белым слепящим светом.

И вот, написав все это, в сущности пригрозив тебе скорым и верным вдовством, я все же решаюсь попросить об одной вещи. Когда ты в следующий раз случайно столкнешься со мной на улице или когда я опять приеду за Олей без предупреждения, сделай что-нибудь со своим лицом, не дай ему снова так исказиться. Улыбнись, кивни, махни рукой — я не воспользуюсь, не побегу к тебе, гордость у меня все-таки еще осталась. Но, может быть, тогда эта пустота, эта боль в сердце не накатит снова так скоро, как она накатывает теперь, как накатила вот сейчас, снова, почти не дав передохнуть».

1

Она прикрыла глаза, откинулась на подушке. Гуд в ногах постепенно утихал, замерзшие ступни снова обретали чувствительность. Две операции за ночную смену — это было бы нормально, но грузчик, которому расплющило ступню в порту (видимо, из бичей, неувертливый), очень тяжело перенес наркоз, и ей пришлось дежурить около него до утра. И потом еще в трамвае продремала свою остановку и бежала чуть не лишний километр назад под январским ветром. А теперь еще очередное послание от Эмиля.

Из кухни долетел посвист чайника, звякнула кастрюлька. Она спустила ноги, подцепила носками шлепанцы — один, другой, — затянула халат. По дороге к дверям машинально глянула в зеркало, и то, что там отразилось, привычно скользнуло в сознании на чашку невидимых весов, перевесило, заставило вернуться назад, пустить в дело тон, тени, пудру, помаду. Лицо начало постепенно приобретать живые черты, проступать сквозь утреннюю отупелость все ярче, как фотоотпечаток под рябью проявителя, но в это время глаз, выглянувший из-под кисточки, встретился с глазом в зеркале, и так они глянули друг на друга, что какие-то другие весы, отведенные для самоиронии и стыда, тоже заколебались, пришли в движение («как старая кляча при звуке полковой трубы… привычный галоп кокетства…» — и перед кем!), и все это беспорядочное движение и качание весов закончилось нелепым приговором, по которому одно веко оказалось тут же выкрашено голубым, другое — зеленым, тон положен только на левую щеку, помада — только на нижнюю губу, а ресничный карандаш использован для намалевания вульгарной мушки на подбородке. В таком виде она и вышла на кухню.

Илья уже доедал яичницу, оперев раскрытую географию на обломок батона. Не поднимая глаз, он потерся щекой и губами о легшую ему на плечо руку, оставил на ней полоску теплого желтка.

— Олю разбудил?

— Угу.

— Где она?

— Что?

— Где Оля?

— В ванной, наверно.

— Вчера вечером никто мне не звонил?

— Когда?

— Вечером, говорю. Когда я ушла на работу.

— Не знаю… Кажется, нет…

Она выхватила у него учебник, захлопнула, сунула в стоявший на полу портфель.

— Мама!

Он ринулся вслед за книгой, вцепился в ручку, но она вышибла портфель ударом ноги, они оба ринулись за ним в угол, как регбисты, стали вырывать друг у друга. Только тут он поднял глаза на нее — остолбенел, разжал пальцы, стал тихо смеяться.

— За что ты себя так?

— Небольшая клоунада. Цирковой утренник для детей.

— Отдай географию. Меня Ариадна точно вызовет сегодня.

— Не отдам. Все равно уже не надышишься. Говори со мной.

— О чем?

— О чем хочешь. Где был за эту неделю. Кого видел, с кем говорил. С кем дрался, с кем целовался.

— Чего уж за неделю? Может, сразу за весь месяц, что ты домой только поспать приходила?

— Расскажи про эту… про Говорову твою…

— Опоздала. Больше не моя.

— Изменила?

— Наоборот. Так висла, что осточертела.

— И кто теперь?

— Мама!

— А что? Что я такого сказала?

— Ничего.

— Нет уж, объясни.

— Ты… ты что — хочешь меня… Ты со мной как с надоевшим журнальчиком, да? Хочешь перелистать раз в месяц за завтраком? За пятнадцать минут? Проглядеть картинки, оглавление и зашвырнуть на полку, не читая? И не вспоминать до следующего номера?

— А ты думаешь, ты кто уже? Роман? Бестселлер?

— Я — собрание сочинений.

— Наглец.

— И все тома — с неразрезанными страницами.

— Скорее со склеившимися. Тебя на нормальный разговор раскачать — знаешь, сколько часов нужно?

— А когда ты в последний раз пыталась? Ну вспомни, вспомни!

— Ты знаешь — у меня совместительство. Почти все вечера заняты. Деньги надо зарабатывать.

— И сегодня уйдешь?

— Угу.

— Опять в лабораторию?

— Вроде того.

— Не верю я тебе.

— В общем, вечером меня не будет.

— А я куда? Читать нечего. В кино ничего не идет. И ходить ни к кому неохота. Ну почему, почему тебе надо пропадать каждый вечер? Тебе тошно дома? С нами тебе тошно, да? И за все каникулы ты была дома только один день — из-за бабкиного приступа. А я, дурак, в Ленинград даже не поехал. Отец давно звал, а ты…

Она пошла к нему, протягивая вперед руки, мотая головой, словно разбрызгивала в стороны волны обвинений, начала уже что-то говорить: «Мне сейчас очень нелегко… я не могу пока объяснить тебе все прямо… уверена, ты поймешь, когда узнаешь…» Он шагнул ей навстречу, но вдруг увял, завел глаза к потолку, надул щеки.

Она обернулась.

Оля, уже затянутая в школьное платье с кружевным ошейничком, умытая, причесанная, стояла в дверях и смотрела на них исподлобья. Может быть, оттого, что в лице ее и в манере смотреть было уже так много от Эмиля, это как-то слилось с утренним письмом, утроило обычное чувство вины, привело в полный хаос все внутренние весы, так что Лейда покраснела, будто пойманная на чем-то постыдном, развернулась на девяносто градусов и, не опуская рук и чувствуя себя уже по-настоящему участницей какой-то клоунады, но изо всех сил удерживая на лице и в голосе ту же нежность, которая предназначалась сыну, пошла обнимать дочь. Илья фыркнул, выдернул из портфеля географию и ушел к себе.

Все же ее еще хватило на то, чтобы в последний момент чем-то рассмешить их и отправить в школу хихикающими. Но на это ушли последние капли. Поэтому, когда проснувшаяся бабка Наталья высунулась на свое несчастье в коридор с очередной порцией страхов: «На соседней улице стройка… опасные леса… детям надо было идти в школу другой дорогой… надо было им сказать…» — она встала перед ней, подняв палец, и прошипела:

— Мама, ты, наверно, и к Харону будешь приставать с чем-нибудь подобным: да прочна ли ладья? Да знает ли он фарватер Стикса? Да туда ли плывет?

Потом ушла к себе, ринулась под одеяло и попыталась излить все утреннее ожесточение и недовольство собой в сдавленном вскрике: глухо, слезливо, в прижатую к губам подушку.

2

Три отбивных, одна за другой, с шипением плюхнулись на горячую черную решетку. Столбик ароматного дыма поднялся над ними, скользнул в широкий зев медного короба под потолком. В головах

финских дизайнеров, проектировавших гриль-бар в гостинице «Виру», видимо, еще плавали смутные представления о сказочных варяжских пирах, на которых жарились целиком бычьи и медвежьи туши, — так жадно, на полпотолка был распахнут этот короб. Алый колпак барменши уплыл на минуту за винную витрину, рассыпался там на тысячу алых граненых пятнышек, возник снова, уже с другой стороны, и поднос с графином и салатами мягко проехал по стойке навстречу протянутым рукам.

Павлик сглотнул слюну, бережно перенес поднос к столу.

— Ну не садизм ли это — жарить мясо прямо вот так, открыто, на глазах у публики? Северное, веками отработанное искусство самоистязаний. И ведь сауна ихняя тут, внизу, — на том же принципе. Довести тело до изнеможения, до лопанья сосудов, до полной нестерпимости — и тем самым превратить какой-нибудь заурядный ушат холодной воды в источник неземного блаженства.

— Вы уверены, что одолеете и курицу? — засмеялась Лейда. — Еще не поздно отказаться.

— Отказаться? Да вы посмотрите на нее, как она там вращается, капая розовым жирком. На эту пупырчатую кожу, на непристойно распяленные лапки. А теперь посмотрите на меня — нет, без иронии вашей обычной, а с чисто научно-биологическо-энергетической точки зрения. Сколько топлива, по-вашему, нужно такому паровозу, как я? А-а? То-то и оно.

Он не без самодовольства охлопал бока, живот, разгладил чащобу бороды по мелькающим вязаным оленям, потом взялся за вино.

— Я, милая Лейда, предлагаю сейчас выпить первым делом не за встречу, которая, к сожалению, опять должна быть такой короткой — завтра назад, в Москву, — и не за здоровье, за него будем пить весь вечер, а за самое сильное чувство, пережитое вами, мною за истекший год. Как, согласны?

Она на секунду задумалась, припоминая, вслушиваясь в шевеление внутренних весов, усмехнулась, сделала гримаску (Илья называл ее «щука, выбирающая между двумя плотвичками» — нижняя губа выпячена, глаза скошены влево и вниз), но все же послушно подняла бокал и выпила.

— Вы про свое можете не рассказывать, если не захотите, а я про свое расскажу. У меня в этом году сильнее всего — до ожога прямо — вспыхивала, не осуждайте, зависть. Один раз это случилось летом. Работали мы в Заонежье и провели несколько дней там на самом берегу озера, на маяке. Пусто, безлюдно, только маячник с женой, и на тридцать километров кругом — никого. Ни дорог, ни жилья. Пара молодая, еще бездетная. Как они круглый год там одни — это у меня в голове не укладывается. На мотоцикле как-то до магазина пробираются, или буксир раз в месяц подвезет им чего-нибудь — и все. И вот однажды выходим мы, как обычно, рано утром в лес на замеры, видим — жена сидит у воды на песке, картинки палочкой рисует. «Ты чего здесь одна?» — «А Толя в поселок уехамши». — «И что?» — «Вот, жду его». — «Так он, может, до вечера не вернется?» — «Может, может». Сказала, будто нас успокоить хотела. Ушли мы, к вечеру возвращаемся: сидит все на том же месте, а кругом весь песок — в зверях, цветах, человечках нарисованных. А Толя-то ее только на следующий день заявился. И устроил ей трепку за то, что огород не полот, окна не покрашены, грибы не насушены.

Он поймал ее вопросительный взгляд и замотал головой:

— Ему? Остолопу этому? За то, что его так ждут? Никогда. Ей — ей я позавидовал. Заиметь что-то такое в груди — даже не обязательно любовь, — чтобы вот так ничего другого не было нужно, чтобы можно было просидеть день на песке, рисуя человечков, или год, и другой, и третий жить без людей, посреди черного ветра и чтоб глаза кругом — только рыб и птиц…

Подброшенные сверкающей лопаточкой отбивные одна за другой совершили над дымящейся решеткой положенное им сальто. Барменша перешла к прозрачной духовке, выбрала среди вращающихся на вертелах («да-да, вот эту», — зааплодировал издали Павлик) самую дозревшую куру и украсила ее двумя плюмажами из петрушки. И дальше то ли подгадала, то ли незаметно включила, то ли случайно так совпало, но музыка — танго — грянула как раз к моменту передачи блюда из рук в руки.

— Так вот, эта зависть была вторая, — говорил Павлик, разделывая плюмажную красотку большим охотничьим ножом. — А первая была еще тогда, весной, когда я увидел вас на скачках. Ух как я вам тогда позавидовал!

— Мне?

— Потому что и в вас было тогда что-то такое же — затаенность, завлеченность собой, занятость чем-то важным и глубоким посреди суетящейся толпы, погруженность в себя…

— О да, завлеченность… Поисками трешки в подкладке кармана… Я, кажется, к тому времени уже рублей пятнадцать просадила.

— А помните того толстяка, который жену пытался оттащить от окошка кассы? Которая еще кричала, что на сына Аэрофлота и Валькирии она последнюю десятку поставит и никто ее не остановит.

— Помню. Только это опасное дело.

— Какое?

— Нам — предаться воспоминаниям. С одного дня не наскрести на разговор.

Он застыл, запустив крепкие зубы в куриную ногу, с выражением восхищения и ожидания, как у пса, почуявшего начало игры, пытающегося за секунду угадать, куда хозяйка задумала бросить резиновое кольцо. И дальше на протяжении всего обеда, доедая свою половину курицы, а за ней и отбивные, заказывая вторую бутылку вина, запивая пирожные крепким кофе и снова возвращаясь к оставленному было картофельному салату, он с такой же преданной улыбкой кидался за этим разговорным кольцом, куда бы она его ни бросала: экспедиция? о да, всякого повидал — камчатские вулканы, ловля хариуса на Ангаре, тучи слепней в карельских лесах; московская жизнь? — сандуновские бани, Театр на Таганке, сертификатные «Березки», толпы приезжих из провинции, идущие в утренней мгле от вокзалов на штурм магазинов, лимузины, посольства, церквушки, пощаженные ради причуд иностранных туристов; семья — да, женат, да, есть дочь, и его родители тоже живут вместе с ними, квартира старая, большая, еще дед с бабкой жили, и отца не уговорить теперь разменяться и разъехаться, так и мучаем друг друга беспросветно, уже до раздельных электросчетчиков дошло.

От возбуждения, от размашистости жестов он стал казаться еще больше, так что люди за соседними столиками время от времени отвлекались от накатанного спектакля с жаровнями и бутылками, даваемого барменшей в алом колпаке, оглядывались на них.

— А теперь — мой сюрприз, — сказал он, когда они поднялись к нему в гостиничный номер.

Он заставил ее встать лицом к окну, смотреть на темнеющие улицы Старого города, уходящие вверх к остаткам крепостной стены, на подсвеченные снизу башни, на шевелящиеся шеи кранов далеко в порту. Она слышала за спиной какую-то возню, щелкнул замок открываемого чемодана — «нет, не пора еще, не пора», — потом другой, более слабый щелчок, и вот над ровным шумом нагретого воздуха в вентиляционных решетках, над долетавшим снизу дребезжанием трамваев возник хрипловатый мужской голос, певший под барабанный перестук и звяканье бубна непонятную песню, выкрикавший что-то, рычавший, заклинавший, рыдавший.

Она повернулась от окна, с изумленной и недоверчивой улыбкой уставилась на мерцавший на столе кассетный магнитофон. Павлик, скрестив руки на груди, упивался эффектом.

— Шаман Дима, яркий представитель народа коми. Поет, изгоняя злых духов из колена своего отца. Думаю, злого духа зовут Рев-Ма-Тизм. Кроме пения и бубна применял сжигание оленьей шерсти, бросание пепла на четыре стороны, надрезание собственной щеки ножом, капанье крови в огонь, плевки себе под ноги и отцу в ухо (с особым старанием) и прочие достижения многовековой народной медицины. Разрешил мне присутствовать за бутылку водки и две коробки патронов. Вся пленка длиной около часа.

— Павлик, Павлик! Это такой восторг, такой подарок, — бормотала Лейда, обходя стол, протягивая пуки охватывая его шею, укладываясь осторожно по косогору его живота, но при этом не отрывая восторженного взгляда от завывающего магнитофона. — Я ведь мельком обмолвилась… один, кажется, раз только… что вот хорошо бы… из древних обычаев… медицинские приемы… и вы запомнили…

Он осторожно погладил ее по спине, не позволяя своим рукам сомкнуться, как бы давая ей возможность в любой момент закончить с обрядом благодарности и отойти. Но нет — она стояла, все так же прильнув к нему, полуприкрыв глаза, подпевая негромко воющему шаману.

— Запомнил… Еще бы мне вас не запомнить… У вас лицо тогда было, там, на ипподроме… как на уцелевшей фреске… Знаете, бывают старинные, сильно поврежденные росписи, фрески… все потрескалось, штукатурка отваливается, и только в одном каком-нибудь месте фигура, или ваза, или рука — абсолютно целые, идеально сохранившиеся… Так и вы… У вас у одной во всей толпе было лицо вот именно такое — неразрушенное, цельное…

Она приподнялась на носках, поцеловала его в щеку и снова прилегла на грудь.

— А я… Ну что говорить… Знаете, как это бывает… В чужом городе, приезжаешь всегда немного кум королю… И как бы надо погулять, не упустить момент… Так что и глазами посильнее вертишь, и ноздри раздуваешь… И тут не дай Бог напороться на такое лицо, как у вас… С этим взглядом раздевающим… Да-да, не прикидывайтесь овечкой… И сразу чувствуешь себя как петух, облитый холодным дождем, видишь себя со стороны: обычный командировочный жох, каких каждый день завозят в любой город тысячами на поездах и в самолетах… И первая мысль: «Ну ладно же! Погоди у меня, я тебе докажу!»

…что значит «не надо ничего доказывать»? Нет, я могу снять свитер, действительно жарко… Снять — не проблема, но все же я хочу договорить вот об этом, как это взвинчивало меня все эти месяцы, — что поеду снова в Таллин, и увижу вас, и подарю пленочку-сюрприз… Все же приглушу немного, очень уж воет… Зачем она вам? У вас уже, должно быть, изрядная коллекция… Сколько народу вам привозило, наверно…

— …Нет, вот об этом, конечно, не мечтал, что мы сумеем это так быстро… с такой скоростью пересечь море-окиян под названием Незнакомость, перевалить через гору Первый Поцелуй и прыгнуть с ходу — куда?…

Пляж Раздевание?

…черт, никогда не встречал таких застежек… Не для моих пальцев… Ага, понял… Ну вот, вот они и выглянули на свет… Подумать только — еще два часа назад были где-то далеко-далеко, за тридевять платьев, за тридесять крючков, и вот обе здесь — такие смелые, круглые, нос торчком…

…а на следующий год я поеду на Памир, найду там буддийский монастырь и сниму для тебя фильм про йогов… Которые простыни в прорубь окунают и тут же на голых спинах сушат… Соревнуются, кто больше… Они как-то умеют всю кровь перегонять куда захотят, по заказу, и спина делается как печка, горит, прямо как я сейчас… Да, можно, конечно, только с молнией там поосторожней… она с капризом… особенно после такого обеда… О черт! Черт! Черт! Я же говорил!

Он оторвался от нее, отбежал в сторону, вытащил свой охотничий нож, щелкнул лезвием и — она слегка взвизгнула — сунул его себе в живот. Раздался треск вспарываемой материи — брюки свалились на пол. Он перешагнул через кучу валявшейся одежды, обнял ее за голые плечи и, обмирая от смеха и нежности, повел в темноте, на ощупь к чему-то складному, раздвижному, субтильно-импортному, но принявшему их на себя с нежданной финской стойкостью — без скрипа — и помчавшему через пороги, водопады, воронки, крутые повороты, нарастающий шум, пока не выбросило, мокрых и задыхающихся, — сначала ее, потом его — туда же, к началу круговерти, в полутемный гостиничный номер.

— …Вот ты предлагал выпить за самое сильное чувство в этом году, и, знаешь, я замешкалась, не захотела, потому что впервые поняла, что сильнее и дольше всего я чувствовала страх. Да, вот так… Раньше была совсем смелая, а в этом году они, кажется, меня одолели… Ну, они… эти — из-за которых я не разрешала тебе ни писать, ни звонить… Которые все видят, все знают… Все, да не все…

…Нет, ничего подсудного я еще не сделала, но чем-то очень им не правлюсь… Наверно, тем, что бегаю и прячусь довольно ловко, когда мне очень нужно… Да правда же, ничего. Ну, встретилась на какой-то конференции с коллегой-иностранцем, разговорились, потом переписывались… Потом письма стали пропадать. Я пыталась Чарльзу втолковать, чтоб не доверял очень бумаге, но он из этих — из розовых и наивных. Нет, про лагеря, чистки и террор он слыхал, верит, что так и было. Но чтобы тайна переписки не охранялась законом — в это же поверить невозможно. Может, он и продолжает писать, да пишет что-нибудь такое, из-за чего они стали теперь за мной таскаться повсюду… Вот уже полгода не могу от них избавиться…

…Из института я ушла, ничем таким больше не занимаюсь, работаю тихо в больнице. Пленка с шаманом?… На будущее, может, когда-нибудь вернусь к одной завиральной идее, на которую Чарльз так загорелся… Кет, в институт обратно не пойду. Потому что, если идея подтвердится (шансы — один из ста), не хочу, чтобы ока им в лапы попала. И больше всего не хочу, чтобы они про тебя узнали. Поэтому так грубо тогда по телефону оборвала, когда ты хотел назвать себя, — прости. И еще я хочу…

— Подожди минуту.

— Да?

— Я что-то плохо соображаю.

— Объяснить сначала?

— Попозже.

— Почему не сейчас?

— Потому что все равно не пойму… Потому что я снова поплыл…

Во второй раз пороги оказались еще круче, воронки — стремительнее, водопады — безжалостнее, и весь круговертный путь отнял еще больше времени и сил.

— …Так что ты говоришь про этих, всезнающих?

— Я не хочу, чтобы они узнали про тебя, про нас с тобой.

— Думаешь, еще не знают?

— Только по телефонным звонкам из автомата. Но ни фамилии, ни адреса. И по дороге сюда я опять сумела оторваться. Так что умоляю тебя: не фанфаронь, не говори, что ты их не боишься и в гробу видал, не лезь на рожон.

— Меня тоже однажды туда вызывали. Не на допрос, а вроде консультантом. Вроде по месторождениям золота секретная информация стала просачиваться, и надо им было нащупать где. Все с полным уважением, почтительно встретили, даже льстиво. А все равно ощущение, будто не в полный рост к ним входишь, а ползком. Тошнота потом — на неделю. Пока живешь нормально, вроде и знаешь про них, а все как будто и не касаешься. Но когда вот так столкнешься — ох, руки начинают чесаться.

— Не поддавайся. Держи себя. Хотя бы для того, чтобы помочь мне, когда понадобится. У меня уже никого не осталось, ни одного близкого человека, про которого они бы не знали.

— А-а.

— Что случилось?

— Я сказал — все понял.

— Что именно?

— Что тебе просто понадобился близкий человек. Помощник. Близкий человек из далекого города.

— Ну вот и хорошо. Вот ты и нашел ответ на мучивший тебя все это время вопрос: «Как она могла так быстро? Зачем я ей понадобился?»

— Но ведь не за прекрасные же мои глаза, не за стройную фигуру.

— Ах! Только за них, милый, только за них!

— Если бы ты с самого начала сказала, что тебе нужна помощь…

— …Ты бы с радостью согласился. А теперь ты чувствуешь себя оскорбленным в нежных чувствах и готов с благородным гневом удалиться?

— От тебя удалишься, как же.

— О, представляю, как мило это прозвучало бы: «Дорогой, я готова подняться с тобой в номер и уступить твоим гнусным желаниям на пятом раунде приличествующей случаю возни. Но как честная женщина должна предупредить, что за порогом нас поджидает свора шпиков и у тебя могут быть серьезные неприятности». Тогда-то уж тебе точно деваться было бы некуда — должен был бы соблазнить меня как честный человек. Из одного лишь самолюбия. Сжав зубы и выпятив смелый подбородок.

— Не в том дело…

— В том, милый, в том. Но уже по дороге домой, в поезде, ты разглядишь, что у нас просто не было времени на все это дивное плавание. Так уж обернулось — не сердись. С долгим ухаживанием, с цветами, с поцелуями в парадном, с витиеватыми историями, сочиняемыми для жены, с отстирыванием помады с рубашки — все это не для нас. Да и не так уж все вдруг. Ты ведь помнил обо мне все эти месяцы — значит, плыл. И я ведь в первую же секунду узнала твой голос по телефону, так что успела приказать тебе заткнуться и не называть себя, — значит, ты тоже где-то уже жил во мне.

Она приподняла одеяло, оперлась на локоть. Потом взяла в ладони его лицо.

— Но вообще-то я не могу тебе выразить, как я люблю долгое-долгое плавание друг к другу. И когда-нибудь, если судьба позволит, я заставлю тебя проделать все-все с самого начала. Чтобы были письма и свидания. Телефонные звонки и ссоры. Ревность и страхи. Волшебные поездки вместе на море и стыдные свиданки в одолженной на ночь комнате. Где соседи стучат в дверь и грозят товарищеским судом в жилконторе и фотографией на стенде «Они мешают нам жить». Не знаю еще, стану ли я уводить тебя от семьи, но в чувстве вины ты будешь у меня купаться, как в кипятке.

— Я уже в нем по горло. Как подумаю, что завтра уеду, а ты останешься одна бегать от этой собачьей своры…

— Ничего. Дела мои еще не так плохи.

— …И я ничем не смогу тебе помочь.

— Сможешь, сможешь. Уже прямо сейчас. Увидишь, это не так сложно. Эпизод будет называться: «Исчезновение из гостиницы».

3

Он оказался очень послушным, толковым, будто все это было ему не впервой. Одевшись и спустившись в вестибюль, не спеша побродил по нему, снова вернулся к лифту — вверх, опять вниз — и, только убедившись, что ни маленького человечка со щеточкой усов, ни большого добродушного блондина нет поблизости и ничьего подозрительного интереса его блуждания не вызывают, вышел на улицу. Такси взял, пройдя несколько кварталов. Подъехал обратно к гостинице — к боковому выходу.

Она выскользнула из дверей и небрежной походкой — лакированные туфли оскальзываются на ледяных проплешинах, лисья папаха надвинута на глаза — дамочка в поисках развлечений — прошла по невидимой касательной к кругу фонарного света, нырнула в машину. Целовались на заднем сиденье с такой страстью, что женщина-шофер, заглядевшись в зеркальце, чуть не въехала в жующую пасть снегоуборочного комбайна. Но тут сюжет был разрушен — она заставила его остановить машину и выйти. Вышла за ним только для того, чтобы поцеловать в последний раз, оставить номер почты, куда ей можно писать до востребования, и ошарашить очередной просьбой: во время стоянки поезда в Пскове выйти и попробовать осторожно разузнать, что стало с прежним начальником тамошней железнодорожной милиции.

Потом она некоторое время смотрела через заднее стекло, как он отплывает назад, стоя в распахнутой дубленке (стада вязаных оленей пасутся на склонах): рука поднята, улыбка блестит в бороде, как вода в лесном колодце.

Потом ехала все дальше от центра, по темным улицам, тоже улыбаясь, вслушиваясь в странный покой, наступивший вдруг в мире вечно колеблющихся и скрежещущих внутренних весов.

Потом отпустила машину неподалеку от старого вокзала, вошла в аккуратный деревянный домик с двумя светящимися окошками, но вскоре вышла оттуда в другом пальто, в высоких сапогах, в цветастом платке.

Долго ехала обратно на троллейбусе, время от времени запуская руку в сумку, чтобы лишний раз убедиться — пленку с шаманом оставила в домике, в тайнике.

Устало добрела от остановки до своего дома.

Все же остановилась у почтового ящика в парадном, порылась в его жестяной холодной утробе.

И сама не могла понять потом, чего испугалась больше — шагов за спиной или собственного сдавленного вскрика, взлетевшего к пыльному лестничному плафону.