"Архивы Страшного суда" - читать интересную книгу автора (Ефимов Игорь Маркович)

Октябрь, третий год после озарения, Нью-Хэмпшир

1

Умберто позвонил перед самым концом рабочего дня:

— Лейда, что вы наделали? Зачем?! Старец рвет и мечет. Требует уволить вас в двадцать четыре часа. Не знаю, смогу ли я вас отбить. Приходите сейчас же.

Она не стала спрашивать, в чем дело, догадалась сразу. В сущности, она предчувствовала беду с самого начала, когда согласилась взять телефон мистера Джэксона. Он знал, что делал, принося с собой снимки. Снимки ее доконали.

На первый взгляд он казался самым обыкновенным паломником. Слегка нервничал. Всматривался в зеркало перед собой, поправлял галстук. Перекладывал с места на место принесенные папки. Из бумаг следовало, что мистер Джэксон оплатил пока только первый разговор с консультантом, хочет расспросить, как нужно составлять жизнеописание. Чиновник, аккуратист, привык любое дело начинать с просмотра инструкций — все сходилось с внешним обликом. Единственная странность: он требовал, чтобы его направили к консультанту с русским языком, но, когда Лейда заговорила с ним по-русски, показал, что не понимает.

— Позвольте мне начать с показа нескольких фотографий.

На первой была изображена девочка лет тринадцати, лежащая навзничь на откосе, в залитом кровью платье, с ужасной вмятиной с правой стороны груди.

— Цинтия Кронид из Сиракыоса. Возвращалась домой с каникул. При крушении поезда получила удар в грудь осколком вагонной рамы. Умерла восемь часов спустя в больнице… Это — мистер и миссис Кронид. Им только что сказали… На следующей фотографии — Кэтрин Борчевски. Она счастливо отделалась — всего лишь потеряла глаз. Но рядом с ней, на земле, да, такой холмик, накрытый одеялом… Это все, что осталось от двух ее детей… Мистер Горсман, механик, сорок восемь лет… Его сдавило между креслами, и он кричал все пять часов, пока сварщики разрезали обломки, чтобы добраться до него… Питер Феликрон, семнадцать лет, умер от ожогов…

Растерявшаяся Лейда дала ему продемонстрировать еще полдюжины фотографий и попросила перестать, когда было уже поздно: изуродованные и обожженные тела плыли перед глазами даже за закрытыми веками.

— Это была вторая катастрофа за последние три месяца, — говорил мистер Джэксон. — В первой погиб только машинист, потому что поезд был грузовой. Зато расколовшаяся цистерна выпустила столько ядовитых паров, что пришлось выселять людей из трех окрестных городков.

— Вы каким-то образом виновны в этих крушениях? — осторожно спросила Лейда.

— В этих двух — нет. Но буду виновен в третьем. И во всех последующих. Так же, впрочем, как и вы.

— Я?!

— У нас есть предположение, что поезда пускают под откос два молодых человека. О которых мы очень мало знаем. Судя по внешнему виду — выходцы из Южной Азии. Может быть, из Индонезии. Или Полинезии. Почти не говорят по-английски.

Они останавливались в мотеле неподалеку от места второй катастрофы. Хозяйка обратила внимание на то, что один из них читал русский журнал. В мусорной корзине их номера были найдены рекламные брошюры вашего Архива. На английском, испанском, русском.

— Вы ведете расследование?

— Были эти двое у вас? Раз они не говорят по-английски, я решил, что они могли обратиться к русскому консультанту.

— Вы, наверно, знаете, мистер Джэксон, что никаких сведений о наших паломниках мы никому не даем. Это — как тайна исповеди.

— Я хотел бы подчеркнуть, что тем двоим не нужна даже взрывчатка. Они просто снимают рельс и ждут, что получится. Работа нелегкая, но они трудолюбивы. Тем более ночью, где-нибудь среди леса или кустарника — никто не помешает. Предпочитают те места, где дорога делает изгиб или идет под уклон. Чтобы машинист, даже заметив, не успел остановить.

— Я, право, не знаю, чем я могу вам помочь.

— Потом они посылают письма в редакции газет. Требуют независимости Мурабельских островов. То ли от Индонезии, то ли от Филиппин, то ли от мирового империализма, — я уже не помню. Да-да, такие острова существуют где-то в Индийском океане. А в Московском университете имени Лумумбы, где эти ребята, видимо, учились, им объяснили, что нет никакой нужды захватывать заложников. Что это старомодно и опасно. Что можно просто бить не глядя, в густую толпу, и таким образом держать заложником целый народ. В этом случае шансы быть пойманным — ничтожны.

— Мистер Джэксон, поверьте, я целиком на вашей стороне. Но ничего не могу сделать. Нам лучше закончить этот разговор.

— У вас есть дети? муж? близкие друзья? Правда, вы можете посоветовать им не пользоваться поездом некоторое время. Да они, наверно, и без того предпочитают автомобиль и самолет. Поезд — транспорт бедняков. Это они должны расплачиваться своей кровью за то, что Мурабельские острова до сих пор не имеют независимости. А кровь двух юных мурабельских героев будет между тем бережно храниться в подземельях Архива. И сознание своего бессмертия придаст им сил для новых подвигов. А шесть тысяч долларов, полученных ими из кремлевских подвалов, нашли свое место в карманах людей, свято хранящих тайну исповеди.

— Если вы не замолчите и сейчас же не уйдете, я вызову охрану.

— У меня заплачено наличными, и мой час еще не истек. Слушайте, я ведь не прошу, чтобы вы открывали мне секреты их полового созревания или драму шатаний между ленинизмом и троцкизмом. Мне бы хоть что-нибудь, хоть какую-то зацепку. Может быть, имена? Хоть они наверняка вымышлены. Может, они упоминали, откуда приехали и как: по туристской визе? по студенческой? пробрались нелегально?

— Я ничем не могу помочь вам.

— Давайте так: я оставлю вам свой телефон, а вы подумаете, как вам с ним обойтись. Через несколько дней в газетах может появиться сообщение о новой аварии. Возможно, с фотографиями. Почем знать, может быть, вы увидите и вам захочется что-то предпринять. Да нет, я не подсовываю вам снова Цинтию Кронид… Просто роюсь в бумагах, ищу свою карточку с телефоном… Кстати, Цинтию дома ждал сюрприз. Мальчик, с которым она поссорилась летом, прислал ей очень нежное письмо. Но прочесть его она уже не успела. Ага, вот и телефон… Так вы возьмете?

Она взяла.

Конечно, она сразу вспомнила тех двоих. Оба были так возбуждены, так счастливы пустить в дело свой русский. О себе почти ничего не рассказывали, только самые общие сведения. Зато засыпали ее всеми теми заученными, зачумленными словами, которые ее сознание давно уже не воспринимало: пролетарский — солидарность — империализм — борьба — несгибаемый — идейный — беспощадный — светлый — цепи — человечество — знамя — пролетарский. Они были разочарованы ее равнодушием. Видимо, привыкли, чтобы их хвалили за правильно отбарабаненный русский урок. Нет, про планы свои тогда тоже ничего не рассказывали. Но почему-то у нее сразу возникла уверенность, что мистер Джэксон угадал правильно. Они.

Примерно неделя ушла у нее на то, чтобы вытеснить из памяти образы раздавленных, обожженных, сплющенных в лепешку людей. И почти удалось, когда вдруг на адрес Архива пришла маленькая бандероль. Кассета с добавлением к жизнеописанию. И плата — почтовый перевод. В кассете были расплывчатые сообщения о нанесенных империализму ударах, завернутые в стандартные лозунги, и обещание, что борьба будет продолжаться. Тогда она впала в такую панику, что не выдержала — позвонила мистеру Джэксону. Хотя понимала, что нельзя. Быть беде. Она не открыла ничего, никаких подробностей. Сказала только про почтовый штемпель. Послано из Милана, штат Мичиган. Мистер Джэксон сказал «спасибо». С тех пор она ничего больше не слышала об этой мурабельской истории. И вот теперь…

2

Умберто сидел, откинувшись в кресле, босые ноги торчали далеко вперед из-под рясы. Последнее время ему нравилось появляться в таком наряде даже в коридорах Архива. Даже выезжать в город. Он не встал Лейде навстречу — только протянул пачку газет. Джина полулежала на кушетке, укрытая пледом. Выпуклые глаза ее смотрели с состраданием, как на приговоренную.

Лейда развернула газеты, стала читать:

«На процессе двух нелегальных эмигрантов в Мичигане, обвиняемых в попытке устроить крушение поезда и в двух других диверсиях, приведших к железнодорожным катастрофам в этом году (14 человек погибло, материальный ущерб оценивается в 18 миллионов долларов), сегодня слово взял адвокат. Он не стал оспаривать факта преступных намерений (обвиняемые были захвачены с инструментами в руках, ночью, на железнодорожном полотне), но выстроил защиту на сенсационном заявлении: его подзащитные, по молодости и неопытности, подпали под сильное влияние секты „Подзащитных Христовых" и были настолько сбиты с толку проповедниками этой секты, что решили обеспечить себе воскресение из мертвых любой ценой. А так как борьба с империализмом является, по их убеждениям, самым святым делом, сулящим вечную благодарную память потомков, они и ступили на путь этой борьбы как умели.

В доказательство он представил суду расписку, выданную центральным учреждением секты — Архивом Страшного суда, о получении от обвиняемых 6500 долларов за право „сдачи дела жизни в Архив". Хотя в проповедях секты невозможно найти прямых призывов к насилию, адвокату удалось привести несколько цитат, имеющих смысл утверждения: мы не знаем, какие поступки будут одобрены на Страшном суде, какие — осуждены. Ибо „что высоко у людей, то мерзость перед Богом".

Более того, чтобы охарактеризовать циничность руководителей Архива, он высказал убежденность в том, что они сами и выдали обвиняемых властям. То есть нарушили тайну исповеди. Действительно, агент ФБР, выступавший свидетелем, отказался ответить на вопрос адвоката, каким образом ему удалось так безошибочно выйти на подозреваемых в маленьком городке и поймать их на месте преступления.

Конечно, адвокат оставил в тени многие немаловажные вопросы: откуда у обвиняемых взялись такие деньги (при аресте у них обнаружили еще восемь тысяч наличными)? С какой целью они приехали в США? Где получили поддельные документы для въезда? Чем занимались в своей прежней жизни? Все эти вопросы, надо надеяться, всплывут в сознании присяжных. И тем не менее существующее в общественном мнении глухое раздражение против „Подзащитных Христовых" может сыграть на руку защите. Во всяком случае, другие религиозные группы и общины немедленно подхватили обвинения адвоката и десятки газет на следующий же день перепечатали его речь».

Умберто сложил кончики пальцев, вздохнул, почесал босую ступню об угол стоявшего на полу проигрывателя.

— Вы же понимаете, ваш разговор с этим мистером Джэксоном остался на пленке. Найти ее не составляло труда. Старец был взбешен тем, что вы не прогнали его. Как только поняли, что это агент, — надо было тут же все оборвать. Вернули бы ему деньги, и дело с концом. Вы же знаете правила.

— Но, Умберто, может быть, Лейда так и не звонила ему потом. Может быть, это лишь домыслы адвоката.

— О'кей, о'кей, Лейда, я даже не спрашиваю, звонили вы или нет. Я спрашиваю: хотите, мы скажем старцу, что до этого не дошло? Что вы выбросили телефон агента и больше не имели с ним дела?

Лейда молчала.

— Поймите, есть вещи, в которых даже я не смею перечить отцу Аверьяну. Уже не смею. Тем более когда речь идет о нами же установленных правилах.

Лейда подняла на него глаза, пошевелила губами, но опять ничего не сказала.

— Ну хорошо, между нами. Звонили или нет?

Она вздохнула, посмотрела на них с тоской:

— Вы бы видели эти снимки, которые он мне принес. Этих изувеченных, расплющенных людей. Одна девочка была чем-то похожа на Олю.

Умберто оперся о подлокотники, выбросил себя из кресла. Подошел к ней, взял за руки, заставил подняться, повел рядом с собой по кругу.

— Я понимаю, Лейда, все понимаю… И вообще… У нас с Джиной недавно был разговор… Что-то об измельчании человеческой породы — как никому нельзя теперь доверять ни в чем, как откусывают руку с протянутым пальцем. И потом как исключение мы в один голос назвали вас… За эти годы мы вас очень полюбили… Могу теперь сознаться: я долго боялся, что сбежите. От выматывающей нервы работы, от жалкой анонимной роли, от моих истерик. И ведь могли бы, в любой момент. Но вы тянули так честно, так упорно, день за днем, так вжились в мою «Большую игру», в мой сценарий… Верьте — мы вас не оставим. Фонд выделит средства на лабораторию. Вы сможете наконец заняться тем, ради чего уехали на Запад. Хотите — в другом штате, хотите — даже здесь поблизости. Но так, чтобы не попадаться на глаза старцу.

— Нет, — сказала Лейда. — Я не хочу.

Умберто застыл на месте, повернул ее к себе, заглянул в глаза:

— Как это? почему? Хотите остаться в Архиве? Тянуть лямку, как до сих пор? На науке поставить крест? Неужели и вас засосало?

— Да-да… Я чувствую, что не смогу без Архива… Без всех вас… Пожалуйста… Поговорите с отцом Аверьяном… Ведь это в первый раз… Больше я никогда…

Она чувствовала, что с непривычки клянчит и оправдывается неубедительно, фальшиво, что кому-то подражает, может быть, Оле, той прежней, доотъездной, умоляющей не выключать телевизор, потому что она больше никогда-никогда не будет брать для игры челюсть бабки Натальи, а будет только пай-девочка, пай-пай-пай. Умберто всматривался недоверчиво, покусывал прядь волос, оглядывался на Джину.

— Ну хорошо. Я попытаюсь. Хотя вряд ли что-нибудь выйдет. Вы же знаете, как он с Архивом… Если бы вы убили тех двоих, это он бы еще мог понять и простить. Но предать их исповедь… Нет, по телефону и думать нечего. Пойду сам.

Он осенил себя крестным знамением (сначала двумя перстами, потом — тремя), пошел к дверям. Босые ступни сверкали из-под рясы.

Джина подвинулась на кушетке, похлопала по пледу рядом с собой, приглашая сесть, взяла за руку.

— Как я вас понимаю! И я бы на вашем месте… Но куда уж мне… То, что вам приходится выслушивать в этих кельях… Нужны особые люди, подготовленные священники, чтобы все это выносить… Когда-нибудь так и будет, а пока приходится вам, необученным… Не знаю, подумайте все же. Может, действительно воспользоваться этим случаем и вернуться к науке? Мы не будем считать это предательством, правда, не оставим вас.

— Нет, Джина, я не могу. Здесь происходят очень важные вещи, мне нужно остаться. Хотя бы еще на полгода. А там видно будет.

— Но вы верите, что Умберто тут ни при чем? Он и сам переживает… С ним что-то происходит в последнее время. Какие-то припадки необъяснимого страха, кошмары по ночам… Проповеди отца Аверьяна захватывают его все сильнее. Я уже не помню, когда последний раз он осмелился в чем-то возразить ему.

— Да, я замечала.

— И этот монашеский наряд, и босые ноги, и волосы, которые он завязывает в поповскую косичку… Он начал учить русский… Недавно он сказал мне странную вещь: «Знаешь, я так привык двигать людей, как шахматные фигурки. А тут вдруг почувствовал, что кто-то ходит мною. В какой-то очень большой, не моей игре».

— Вам обоим тоже нужно бы передохнуть… Уехать недели на две во Флориду.

— Я бы очень хотела на Гавайи. Но Умберто просто не вырвать отсюда.

— Сильвана недавно ездила в Мексику, вернулась — будто десять лет там сбросила.

— Да, Сильвана умеет устраивать себе антракты… Заполнять яму ожидания словами становилось

все труднее, но обе честно старались, расспрашивали друг друга про мелочи, сплетничали о сотрудниках. Джина время от времени откидывалась на подушке, пускала взгляд блуждать по старинному гобелену. Его привезли из их итальянского дома лишь недавно, были трудности с таможенным разрешением — национальное достояние, сокровище искусства. Гобелен не пострадал от переезда через океан, но Лейду не оставляло ощущение, что кавалькада всадников стала меньше, теснее, а вепри, тигры, носороги, удавы выползли из кустов гораздо дальше, наглее и свирепее.

Умберто вернулся через час — задумчивый, почти мрачный. Положил руку на плечо, надавил вниз. Потом, будто насытившись испугом в ее глазах, блеснул улыбкой, кивнул:

— Уговорил.

Джина захлопала — «браво! браво!», Лейда рванулась встать, но он не дал, держал за плечо крепко.

— Больше всего на него подействовало то, что вы так хотите остаться в Архиве. Ну и то, конечно, что признали свою вину, покаялись.

Лейда все же вывернулась из-под его руки — вскочила, обняла.

— Но он поставил одно условие.

— Да?

— Чтобы вы наконец сдали каплю крови в Архив.

— Действительно, Лейда, это давно пора. С вас все началось, вы создали теорию, отработали методику, мы применяем ее на других, а сама создательница все отсиживается в стороне. Вера может прийти позже, ей это во всяком случае не помешает.

— Да, хорошо, я согласна. Умберто, вы не представляете, что вы для меня сделали.

— И еще до этого надо исполнить как это… Такое адски трудное слово… Не эпидемия, но похоже…

— Епитимья?

— Да.

— Но какая именно?

— Я не знаю. Этим всем распоряжается теперь попадья. Зайдите к ней завтра в «Дом покаяния». Она вам пропишет что-нибудь. Так сказать, во искупление вины, для восстановления душевного здоровья.

3

Медсестра взяла протянутый ей конверт, вскрыла, прочла записку. Потом улыбнулась паломнице, подвинула ей пустой бланк:

— Прежде всего я попрошу вас заполнить… Да, вот здесь… «Я, такая-то» и дальше… Теперь, пожалуйста, прочтите напечатанное здесь вслух. Мне нужно записать на магнитофон. Начиная со слов: «…добровольно и без всякого принуждения прошу помочь мне исполнить наложенную на меня…» Потом идет пропуск — в него перепишите из письма матушки Ирины… О, вы не знали, что вам назначено?… Вам не сказали?… Но вы понимаете, что вы свободны уйти? Обдумать свое решение снова или вообще отказаться… Это очень важно, чтобы момент добровольности был ясно выделен и зафиксирован документально. Знаете, я ведь даже не имею права запереть дверь кабинета до того, как вы подпишете бланк. Люди бывают такие разные. Некоторые могут впоследствии начать жаловаться, даже подать в суд.

До поступления на работу в Архив, в «Дом покаяния», медсестра пять лет работала у дантиста и научилась обращаться с людьми, ожидающими боли. Разница, конечно, была немалая, потому что там боль была неизбежной помехой в работе, которую следовало преодолевать, здесь же, наоборот, она считалась лечебным средством, используемым для лечения души. Но и там, и здесь — она усвоила это из опыта и гордилась своим умением — и с пациентами, и с паломниками следовало говорить по возможности не умолкая, не давая им сосредоточиться на предстоящем.

— Ну вот, бумаги я прячу в картотеку, теперь все в порядке… Дверь кабинета запираю, чтобы никто не помешал. Вы можете раздеться там, за ширмой… Вообще-то нужно только от пояса вниз, но я вам очень советую снять все… Вы так вспотеете, все будет мокрым… Там, на стеклянном столике, рубахи в полиэтиленовых мешках… Наденьте одну из них, так будет лучше… И лягте на бок, на кушетку… Нет, что вы? Вы испугались, подумали, что я? Избави Боже… Я здесь только для того, чтобы помогать вам и под-дер-живать… Мне просто нужно промыть вам желудок… Как перед операцией…

…Вообще, знаете, я не устаю восхищаться: как хорошо здесь все было продумано. Отделить паломника от помощника покаяния так, чтобы они не видели и не слышали друг друга, — психологически это было очень важно… У паломника не может возникнуть отвлекающего чувства личного озлобления, протеста, унижения. Помощнику не надо преодолевать жалость и сострадание… Вы ложитесь на стол, да, вот на этот, он похож на гладильную доску, не правда ли?… Люк в стене открывается, я задвигаю стол до середины, и пневматический пояс отделяет вас от соседнего помещения наглухо… Ваши ноги и тазовые части — там, а сами вы — здесь…

…Вообще, существует мнение, что голод, и холод, и бессонница помогают лучше, чем бичевание. Что покаяние получается более глубоким и серьезным… Человеку легче сосредоточиться на чувстве вины… Но другие говорят, что им совершенно необходимо чувство страха, а в посте этого нет… Да и не у всех есть время, чтобы провести неделю-другую в холодной келье…

…Ну вот, теперь все готово… Лягте на стол лицом вниз… Ноги я пристегиваю у щиколоток — это само собой разумеется… Но с недавнего времени мы начали пристегивать и руки. Потому что некоторые пытаются кусать их… Может остаться шрам… Сюда я наклеиваю датчики, чтобы следить за пульсом и давлением… Вообще вы не должны беспокоиться, в случае чего я немедленно приду на помощь… Если станет очень больно, говорите себе: «Через четыре минуты все кончится… через три минуты все кончится…» Иногда это помогает… Помощнику разрешается наносить пять ударов в минуту… Значит, для вас — всего пять минут.

Медсестра ушла в свою кабинку, плотно закрыла стеклянную дверь, села к пульту. На экране телевизора ей была видна соседняя комната, голая стена с овальными дырами люков, дежурный монах, зачитавшийся каким-то журнальчиком. Лицо его, как и положено, было скрыто хирургической маской. Вряд ли это правило было вызвано соображениями гигиены. Скорее — для сохранения анонимности. Но по тому, как он встал, как подошел к выдвинувшейся из люка консоли стола, как взглянул на лежавшее перед ним тело и потом на табло с назначенным числом ударов, как поднял руку с плеткой, медсестре показалось, что она узнала. Ну да, это был тот самый, на которого она написала жалобу два месяца назад. Потому что он явно терял контроль над собой, слишком входил в раж. Два раза доводил паломниц до обморока. С тех пор его больше не присылали. А теперь вот — снова. И длинные волосы, упрятанные под шапочку, и манера смотреть, откидывая голову назад, — конечно, это он.

Медсестра перевела взгляд на осциллограф. Пульс быстро дошел до ста двадцати и продолжал расти. На лицо паломницы, лежащей там, за стеклянной дверью, она старалась не смотреть. Напрасно она не вставила ей резиновую распорку в рот. Может искусать себе губы.

Цифры на счетчике ползли вниз слишком медленно. Семнадцать… Шестнадцать…

Все же какое-нибудь механическое устройство было бы гораздо лучше, чем человеческая рука. Слишком много зависит от характера, от настроения, от физической силы. Ей говорили, что попытки сконструировать делались, но до сих пор безуспешно. Как глупо! Существуют машины, умеющие думать за человека, а для такого простого дела…

Нет, все же этот длинноволосый невозможен. Восемь… Семь… Пульс между тем дорос до ста шестидесяти. Медсестра нажала на кнопку предупредительного сигнала. Вспышки красной лампочки замелькали на экране. Монах поднял блуждающие глаза, застыл с занесенной рукой… Потом, похоже, пришел в себя, переменил позу, убрал выбившуюся прядь.

Три… два… один…

На нуле пневматический пояс выпустил воздух, и стол автоматически въехал обратно в кабинет.

…Смазывая вздувшиеся рубцы на бедрах остужающей мазью, смывая с лица влажной губкой пот, слезы и расплывшуюся ресничную тушь, медсестра думала, что и эту женщину она тоже видела где-то раньше. В толпе паломников? В церкви на проповеди? В приемной Архива? В кафе? Впрочем, она уже чувствовала, что здесь считалось самым дурным тоном пытаться разузнавать что-то о встреченном человеке, запоминать, делать заключения. Тайна, анонимность — все это соблюдалось очень строго, даже старательнее, чем у врачей и адвокатов. А так как ей нравилось это место работы, она инстинктивно старалась подлаживаться и не запоминать женщин, проходивших через ее кабинет. Тем более что все они были почти одинаковы после того, что им приходилось здесь испытать, все нуждались в простейших утешениях, советах, подбадривании.

— …Все, теперь все уже позади. Вы были молодцом… Я дам вам с собой баночку этой мази, она очень помогает. Как вы себя чувствуете? Пульс постепенно успокаивается — это хорошо… Что вы сказали про боль? Очень сильная? Могу себе представить… Ах, ушла из груди… Да, вы знаете, мне и другие это говорили… Почти теми же словами… Что это оттягивает боль из души, из сердца — наружу, на кожу… Как лекарства оттягивают жар… А внутри наступает облегчение… Во всяком случае, на время… Оно и понятно: когда человеку так больно, он не может чувствовать себя виноватым… Ни в чем… Вы пока полежите, придите в себя… Потом я вызову вам такси… Нет, о машине своей пока забудьте… Некоторое время водить вы не сможете. Это исключено. Все будете делать только лежа или стоя…