"Наследники империи" - читать интересную книгу автора (Молитвин Павел)

Глава вторая. МАРИКАЛЬ

Уматарой — «Глазом, глядящим в небо» — называли уроборы озеро, окруженное со всех сторон утесами, показавшимися Мгалу похожими на зубцы колоссальной каменной короны. Место это почиталось Народом Вершин священным не случайно именно сюда доставляли шуйрусы тех, кого Девы Ночи приносили в жертву Сыновьям Оцулаго. Здесь бывшие жертвы жили в течение года, на исходе которого либо приносили клятву верности Народу Вершин и селились в окружающих Озерную твердыню долинах, либо покидали горы Оцулаго, если обычаи горцев не находили отклика в их сердцах или сами уроборы отказывались принимать чужаков в свое племя. Случалось такое не часто, но все же случалось, и тогда шуйрусы летели к южным отрогам гор, дабы отнести не пришедшихся ко двору женщин на границу империи Махаили.

Узнав, что туда-то Лив с северянином и мечтают попасть, уроборы не стали чинить им препятствий. Мужчина, отважившийся биться за свою возлюбленную с целым племенем нгайй, заслуживал, по их мнению, того, чтобы быть усыновленным любым народом, в том числе, разумеется, и Народом Вершин, но если путь его лежит в Земли Истинно Верующих, кому придет в голову препятствовать ему? Услышав же от дувианки, что направляется он туда, дабы отыскать своего друга, похищенного мланго из Бай-Балана, они прониклись к нему еще большей симпатией и уговарили погостить на берегах Уматары по крайней мере до тех пор, пока не затянулись раны. И так бы, вероятно, Мгал и поступил, ибо давно уже не встречались ему такие радушные, разумные и достойные люди, если бы на пятый день пребывания северянина среди Народа Вершин дозорный, облетавший владения уроборов, не принес известие, что видел плывущий по Ситиали плот, на котором, среди прочих, находилась девушка, по описаниям похожая на принцессу из рода Амаргеев.

Чтобы не разминуться с Батигар, Мгал обратился к вождю уроборов, живших на берегу Уматары, с просьбой помочь им с Лив как можно скорее добраться до того места, где Ситиаль пересекает границу империи Махаили, и уже на следующее утро три шуйруса взмыли в небо. Лив, Мгал и вызвавшийся проводить их юноша, переливчатый свист которого крылатые существа понимали не хуже, чем люди свой родной язык, без всяких происшествий пересекли горы Оцулаго и к вечеру опустились у Приграничного кряжа, где мланго и уроборы четыре раза в год обменивались товарами уже более полусотни лет.

За пять дней северянин узнал много интересного как о Народе Вершин, так и об имперцах, в делах которых уроборы неплохо разбирались. Почитая нгайй дикарками, не слишком жаловали они и южных своих соседей, что не мешало им успешно торговать с ними. Лишь немногие из Народа Вершин занимались приручением шуйрусов, остальные обитатели Флатарагских гор пасли скот, пахали землю и время от времени промышляли «охотой за подземными цветами», ради которых мланго гнали вверх по течению Ситиали лодки, груженные тканями, железными и медными чушками, готовыми изделиями из металлов и прочим добром. Сапфиры, аметисты, яшма, опалы, топазы и многие другие драгоценные и полудрагоценные камни, добытые уроборами в горах Оцулаго, расходились потом в тюках караванщиков и лодочников по всей империи, и торговля с Народом Вершин считалась прибыльным делом. Затрудняло ее лишь то, что уроборы, довольствуясь теми камнями, которые находили на поверхности, не углублялись в недра гор сами и не позволяли делать этого предприимчивым пришлецам. По словам уроборов, мланго, будь их воля, давно выпотрошили бы, а то и вовсе сровняли до основания горы Оцулаго. Несмотря на строжайший запрет, группы добытчиков все же начинали порой ковыряться в приграничных южных отрогах, однако Народ Вершин бдительно охранял свои владения. Укрыться от взоров парящих в поднебесье дозорных, один из которых, кстати, и заметил плывущий по Ситиали плот, удавалось немногим, а тех, кто имел насчастье попасться им на глаза, ждала неминуемая смерть.

О богатствах, таящихся в горах Оцулаго, Мгал не слышал ни от бай-баланцев, ни от нгайй и узнал только после того, как, будучи приглашенным к Бехлему — вождю озерных уроборов, — увидел на низком столике большую глиняную миску, наполненную до половины крупными аметистами, сиявшими в лучах проникавшего в пещеру утреннего солнца дивным голубовато-лиловым огнем. Северянин представлял, сколько стоит горсть таких камешков, и сразу догадался, что позвали его в пустую пещеру не случайно, а потому, полюбовавшись причудливой игрой света в кристаллах, ограненных самой природой, не стал даже близко подходить к грубо оструганному столу, вид которого так не вязался с лежащим на нем сокровищем.

— Разве тебе не хочется взять их в руки? Посмотреть сквозь них на солнце? Попересыпать из ладони в ладонь? — Встретивший Мгала при выходе из пещеры Бехлем, взяв гостя под руку, заставил вернуться к столу. — Почему ты не пожелал полюбоваться ими вдоволь? Или тебе каждый день удается усладить взор подобным зрелищем?

Произнося это, темнолицый мужчина вглядывался в Мгала так пристально, будто ожидал, что у того от созерцания миски с аметистами не то вторая пара рук вырастет, не то лишняя пара глаз появится, и северянин, дабы не разочаровывать вождя, согласился:

— Камни превосходные, слов нет. Но, на мой взгляд, безопаснее спать в яме со змеями, чем в пещере с подобным сокровищем.

— Ты прав, даже в наших горах они могут принести несчастье, хотя Народ Вершин не теряет разум при виде подземных цветов. Не обижайся, что я оставил тебя наедине с ними. Мы поступаем так со всеми чужеземцами. Там, внизу, у подножия гор, рождаются иногда люди, которые не могут смотреть спокойно на подземные цветы, и такие не должны здесь оставаться.

— К сожалению, я тоже не могу задерживаться в горах. Я рассчитывал, что нам с Лив удастся построить плот и по Ситиали добраться до империи мланго… После вчерашнего разговора с вождем у северянина создалось впечатление, что держать их тут насильно не будут, и он решил воспользоваться первым же подходящим случаем, чтобы проверить справедливость своих предположений.

Бехлем заверил гостя, что тот может покинуть горы Оцулаго, как только пожелает, — Народ Вершин не всем позволяет оставаться на своей земле, но никому не препятствует уйти из нее. Затем вождь попросил Мгала рассказать о том, как они с Лив попали к нгайям, и северянин, желая хоть чем-то отплатить за гостеприимство, поведал Бехлему, всячески избегая каких-либо упоминаний про кристалл Калиместиара, о плавании по Жемчужному морю, Сагре, полноводной Гатиане, старом и новом Чиларе и других местах, где ему пришлось побывать. Заслушавшись гостя, Бехлем забыл и о времени, и о приготовленном Оматой завтраке, так что когда молодая жена его вошла в пещеру и поинтересовалась здоровьем дражайшего супруга, «способного запамятовать о чем угодно, кроме жареной с водяным луком сурьераллы», он смутился и, заявив, что столь занимательный рассказ требует соответствующей награды, выудив из миски роскошный аметист, вручил его Мгалу. Теперь наступил черед северянина смутиться — он попытался вернуть драгоценный камень, но Бехлем и слушать об этом не желал. Тогда-то в голове Мгала и родилась идея, за осуществление которой он взялся сразу после завтрака, когда вождь был вызван по каким-то неотложным делам на дальний конец пещерного поселка, растянувшегося вокруг всего озера.

Узнав у Оматы, где обитает кузнец, северянин отыскал приспособленную под кузню расщелину в скалах и, быстро найдя общий язык со здешним ковалем, за полдня изготовил из оставшихся у него трех серебряных «парусников» фибулу, в которую вставил подаренный Бехле-мом аметист. Навыки работы с металлом, приобретенные им некогда в селении дголей, не забылись, и вещица получилась хотя и грубоватая — с изделиями настоящих ювелиров не сравнить, — но все же достаточно красивая, и по тому, как восторженно ахнула Омата, принимая от северянина его скромный дар, было ясно, что тот пришелся ей по душе.

— У тебя не только отважное сердце, но и искусные руки! — Молодая женщина покрутила в руках серебряную застежку, рассматривая не виданный в здешних местах узор, и с сожалением добавила: — Жаль, что среди Народа Вершин не принято носить украшения из подземных цветов.

Тогда-то Омата и поведала Мгалу о торговле уроборов с имперцами и особом отношении Народа Вершин к драгоценным камням, которым горцы приписывали способность определенным образом влиять на судьбы людей. Послушать жену вождя, расположившуюся с северянином на берегу озера, где у самой воды находилось некое подобие огромного очага, подошли пять или шесть вернувшихся с лова рыбаков, среди которых оказалась и Лив. Дувианка еще поутру изъявила желание поглядеть, как добывают рыбу обитатели пещерного поселка, и быстро освоилась среди уроборов, однако на Омату посматривала с нескрываемой враждебностью и несколько раз прерывала ее рассказ язвительными замечаниями.

Когда на небе появились первые звезды, слушатели начали расходиться по пещерам, и северянин, изрядно натрудивший в кузне раненую руку и давно уже чувствовавший легкое недомогание — обильные ссадины, царапины и синяки давали-таки о себе знать, — тоже отправился на покой.

Отведенная им с Лив крохотная «гостевая» пещерка показалась ему невероятно уютной после пастушеского шатра, но не успел он улечься на длинношерстную козью шкуру, как вошедшая следом за ним дувианка поинтересовалась, не собирается ли Мгал ложиться спать голодным. Именно так он и намеревался поступить, хотя днем отклонил радушное предложение кузнеца разделить с ним скромную трапезу, а вечером, вручив Омате фибулу и разговорившись с женой вождя, совершенно забыл о похлебке, которой та предложила накормить его. Ожидая, что Бехлем вот-вот позовет супругу в пещеру, ибо, какими бы странными ни были обычаи уроборов, негоже было замужней женщине проводить столько времени с чужеземцем, вдали от мужа, он постарался воспользоваться словоохотливостью Оматы, чтобы узнать как можно больше об уроборах и мланго, и искренне считал, что почерпнутые им из ее рассказов сведения стоят пропущенного обеда.

— Ясно. Она накормила тебя всевозможными байками, забыв, что даже легендарные герои должны время от времени набивать чем-нибудь свое брюхо, проворчала дувианка, ставя на пол пещеры глиняный горшок. — Днем рыбаки причаливали к берегу, чтобы сварить пальгу, и хотя есть ее надобно горячей, даже давно остывшая она все же лучше поддержит силы неудачливого воздыхателя, чем сон на пустой желудок.

— Спасибо, но, с твоего позволения, я отведаю это кушанье утром. А насчет воздыхателя ты совершенно напрасно… — пробормотал северянин, смеживая веки.

— А вот и не напрасно! Я же видела, какими глазами ты на нее смотришь!

— Обычными. Какими смотрят на красивую женщину.

— Ты для того меня у нгайй отбивал, чтобы о красивых женщинах со мной говорить? — В голосе Лив послышалась такая ярость, что Мгал открыл глаза и уставился на дувианку в полном недоумении: чего это на нее вдруг нашло?

— Что глаза таращишь? Я же не Омата! И не принцесса из рода Амаргеев! Можешь отвернуться и спать, коли есть не желаешь!

— Так я и сделаю, — пообещал Мгал. — Позволь только сказать тебе несколько слов. По секрету. Нет, ты лучше пригнись, чтобы мне на весь поселок не орать…

Лив наклонилась к северянину, и он, привстав, обхватил ее за плечи здоровой рукой и перекатился на левый бок, увлекая девушку за собой.

— Я хотел сказать тебе, что ты несравнимо красивее Оматы и Батигар вместе взятых, и я с первого же взгляда влюбился в тебя, — зашептал он на ухо дувианке. — Такой белой кожи я не видел даже у женщин, живущих за облачными горами, а волосы твои нгайи не зря называли «живым золотом»…

Он говорил и говорил, и прижатая спиной к стене Лив, затихшая лишь для того, чтобы, собравшись с силами, отшвырнуть подальше дерзкого наглеца, мерзавца и сластолюбца, не только не привела свой замысел в исполнение, но, напротив, неожиданно всхлипнув, притянула к себе бессовестного лжеца. И коварный соблазнитель вдовы Дижоля, разумеется, воспользовался этим.

Продолжая шептать какую-то заведомую чушь про вечную любовь, неземную красоту и сжигающую его страсть, засыпавший несколько мгновений назад северянин коснулся губами шеи дувианки, облобызал ее плечи, попутно освободив их от грубой холщовой блузы, пахнущей рыбой и водорослями. Язык его начал вычерчивать спирали на высокой груди, а когда Лив, спохватившись, буркнула, что Мгал все равно не любит ее и «мерзкий поклонник Оматы не достоин целовать ей ноги», принялся нежно посасывать отвердевший сосок, распуская в то же время завязки на юбке ворчливой вдовы. Потом он вновь взялся нести какой-то удивительно приятный вздор, покрывая поцелуями стройные мускулистые ноги дувианки, тугие бедра, плоский живот, ямку пупка и все-все, до чего мог добраться. А поскольку Лив, уверившись в чистоте его намерений, позволила пылкому северянину крутить и вертеть себя, как тому вздумается, добраться он смог решительно до всего, и вскоре стоны и страстные вздохи бывшей пиратки сменились нечленораздельными подвываниями.

Лив плакала и смеялась, рычала, хихикала, кричала и умоляла оставить ее в покое, ибо почувствовала себя на верху блаженства задолго до того, как северянин взялся за дело всерьез. Когда же это произошло, она и вовсе перестала понимать, сколько у нее рук и ног, откуда что растет и как может мужчина быть таким неутомимым, грубым и ласковым одновременно. Палач и целитель, разрушитель и созидатель в одном лице, он разрывал ее на части, а потом составлял из них что-то новое, с тем чтобы опять разрушить созданное, собрать совсем по-иному и вновь заставить почувствовать восторг, с которым тело принимает в себя вездесущее чужое естество, могучее, как корабельный таран. А северянин, не останавливаясь на достигнутом и не слушая звериных воплей жертвы, отрабатывал на ней все то, чему научили его женщины собственного племени, Лесных людей, дголей, монапуа, ас-сунов и всех прочих народов, встречавшихся ему на пути от Облачных гор до гор Оцулаго. Несмотря на разные верования, образ жизни и обычаи, все они хотели в общем-то одного, и Мгал никогда не скупился давать им то, чего они всем сердцем желали получить, и то, что сам он хотел дать каждой из них. Ибо, сколь бы ни отличались они по возрасту и цвету кожи, он обладал счастливой способностью, не стремясь к недостижимому идеалу, разглядеть и оценить прекрасное, какие бы чудные и непривычные формы оно порой ни принимало. С мыслью о том, что все женщины по-своему прекрасны, но прекрасней всех, безусловно, Лив, он и уснул после того, как дувианка в изнеможении застонала в последний раз и затихла, уткнувшись лицом в густой и длинный, влажный от пота козий мех.

Проснулся он от ласкового прикосновения и чужого запаха и, подняв голову, обнаружил, что Лив в пещере нет. Стоявшая над ним Омата отдернула руку и, смущенно улыбаясь, произнесла:

— Твоя подруга опять отправилась с рыбаками. Мне показалось, тебя заинтересовали мои рассказы о подземных цветах, и я подумала…

— Да, конечно, — пробормотал Мгал, поспешно натягивая оказавшуюся под рукой шкуру на живот.

— Я хотела показать тебе места, где мы собираем подземные цветы. Быть может, наша земля сама пошлет тебе то, что ты отказался принять из рук Бехлема. Пойдем, мой муж ждет тебя к завтраку, а потом…

Вода в Уматаре оказалась холодной и совершенно прозрачной, приправленная рыбой каша — восхитительно вкусной, вождь озерных уроборов предупредительным и на редкость дружелюбным, и потому настроение у Мгала было просто великолепным. По дороге от пещерного поселка Бехлем рассказал ему о том, что вторым после подземных цветов сокровищем здешней земли является каменный уголь, без которого жить на берегах Уматары было бы совершенно невозможно: поднимать в Озерную твердыню дрова — занятие слишком хлопотное и трудоемкое. Познакомившийся уже в кузне с горючим черным камнем, северянин живо заинтересовался его свойствами, однако вынужден был повременить с расспросами, ступив на тропинку, вьющуюся между розовато-серых утесов, залитых ослепительно ярким солнцем, которого так не хватало ему во время бесконечных блужданий по раскисшей от дождей степи.

Когда же путники поднялись на небольшую площадку и Мгал уже раскрыл рот, собираясь возобновить разговор на интересующую его тему, Бехлем неожиданно заявил, что вспомнил об одном совершенно неотложном деле, которое лишает его удовольствия сопровождать дальше дорогого гостя. Произнеся это, вождь озерных уроборов взглянул на потупившуюся жену и устремился вниз по одной из множества разбегавшихся в разные стороны тропинок. Следуя по ней, выйти к озеру Бехлем определенно не мог, и в душу северянина начали закрадываться скверные предчувствия, а раны, о которых он уже и думать забыл, неожиданно заныли с новой силой. Не желая осложнять ситуацию, он помалкивал до тех пор, пока Бехлем не скрылся за краем утеса, а потом, не глядя на Омату, сказал:

— Я плохо знаком с обычаями Народа Вершин, но не слишком ли опрометчиво поступает твой муж, оставляя нас одних? Он поступает так не в первый раз, а злые языки найдутся везде.

— Вчера вечером он напрасно не вышел к Очагу, однако сегодня не даст повода для лишних пересудов, — тихо сказала молодая женщина и, не поднимая глаз на северянина, добавила: — Пойдем, я покажу тебе места, где растут красивейшие из подземных цветов.

Следуя за быстроногой и ловкой, как горная коза, проводницей, Мгал пытался отыскать смысл в сказанном ею о Бехлеме, но вскоре вниманием его завладел открывавшийся с этой стороны утеса вид на горную страну, раскинувшуюся у подножия Озерной твердыни. Длинные, тянущиеся с юго-запада на северо-восток хребты скал и зеленеющие между ними долины словно приковывали к себе его взгляд, и он несколько раз оступался, ибо неровная, еле заметная тропка, ведущая к вершине утеса, была сильно загромождена обломками камней. Сообразив, что карабкаться по ней и одновременно любоваться страной гор совершенно невозможно, северянин подумал, что с большим удовольствием поглазеет по сторонам, чем будет искать подземные цветы, и собрался уже было сказать об этом Омате, но как раз в этот момент шедшая впереди женщина скрылась за большим валуном.

С крохотной, окруженной серыми глыбами площадки горы Оцулаго были почти не видны, зато в розоватом теле утеса открылся вход в пещеру, из которой на северянина дохнуло холодом и тайной.

— Мы называем это место Лиловым гротом и редко посещаем его, промолвила Омата. — Я вижу, ты предпочитаешь смотреть в бескрайнюю даль, а не под ноги. Подземные цветы не так прельщают тебя, как вид зеленеющих долин и тянущихся в небо утесов. У тебя душа уробора, хотя ты и не хочешь в этом признаться.

— Я люблю горы, но каждый должен идти своей дорогой. И моя ждет меня внизу, вне зависимости от того, нравится это мне или нет.

— Это хорошо, — сказала Омата, и вновь северянин не понял, что она имеет в виду. — Ты еще насмотришься на горы, а пока я прошу тебя — войди в грот.

Пожав плечами, Мгал шагнул к устью пещеры и, войдя в нее, едва удержался от изумленного возгласа. Неглубокая, шагов восемь в длину, вся она искрилась и сияла голубовато-фиолетовыми кристаллами, густой щетиной покрывавшими ее стены и потолок. Аметисты! Маленькие — с фасолину, побольше — с гороховый стручок и громадные — с ладонь взрослого мужчины, камни мерцали таинственным светом, заставляя вспомнить истории о блистающих чертогах небожителей.

— Поразительно! Никогда бы не поверил, что такое возможно, не доведись мне увидеть это собственными глазами! — Мгал повернулся к Омате и с удивлением заметил, что ее бьет крупная дрожь. — Что с тобой? Почему ты трясешься?

Припомнив рассказы Оматы о том, что драгоценные камни способны якобы влиять на судьбы людей, он, подхватив молодую женщину под локоть, поспешно вывел ее из Лилового грота.

— Со мной все в порядке. Но… Я привела тебя сюда не для того, чтобы показать аметисты. Мы не берем подземные цветы из этого грота. Женщины и мужчины приходят сюда, дабы испросить у Подземной Богини детей. Посетить Аметистовое чрево — самый верный способ обрести потомство, однако случается, что не помогает даже обращение к Подземной Богине. — Омата говорила запинаясь, и видно было, что слова даются ей нелегко, но все же она продолжала: — Ты, быть может, заметил, что у нас с Бехлемом нету детей, хотя мы живем вместе уже семь лет. Четырнадцать раз приходили мы в Аметистовое чрево, и все же Подземная Богиня осталась глуха к нашим мольбам…

Омата говорила что-то еще, но северянин уже понял, чего ждут от него эта женщина и ее муж. Сильный, удачливый незнакомец, который намеревается вскоре покинуть горы Оцулаго, — это как раз то, что нужно, если Бехлем хочет и не может иметь детей. И если причина этого в нем, а не в его жене…

— Сделай так, чтобы в чреве моем зашевелилось дитя, и мы с мужем вечно будем просить Подземную чету о том, чтобы она оберегала тебя на всех дорогах, по которым придется ступать твоим ногам. Сделай это как гость и как друг, как человек, чья душа столь похожа на души Народа Вершин! Твой труд будет вознагражден так, как ты того пожелаешь. Что же ты молчишь? — Омата подняла, наконец, на северянина расширившиеся глаза, и он, склонив голову, коротко ответил, что исполнит ее желание, которое почитает великой для себя честью.

— Благодарю! Благодарю тебя и… не медли, пожалуйста. Мне так страшно. Я никогда не делала этого ни с кем, кроме Бехлема, и боюсь… боюсь… Продолжая трястись и бормотать что-то невразумительное бескровными губами, Омата отвернулась от северянина и, опустившись на четвереньки, закинула на спину подол белой, расшитой синими цветами юбки, обнажив смуглые ягодицы и плотные округлые бедра.

Мгал с трудом подавил готовые сорваться с языка проклятия. Вот так раз! Наверно, Омата считает, что выбрала лучшую позу для зачатия, но не думает же она…

— Хм! Э-э-э… Омата… Клянусь Вожатым Солнечного Диска, я исполню все, о чем ты просишь… Однако, видишь ли… — Северянин скрипнул зубами. Разъяснять двадцатипятилетней женщине, что орудовать он будет не кулаками, а другим инструментом, который при виде дрожащего, заикающегося существа, ведущего себя как овца перед закланием, теряет всякую пригодность к работе, это уж, ведьмин сок, слишком! — Послушай… Я… Понимаешь, я не могу вот так просто взять и сделать тебе ребенка! Ну вспомни сама, Бехлем же не бросается на тебя ни с того ни с сего!

Омата повернула голову и покорно спросила:

— Я что-нибудь должна сделать?

— Нет! Сделаю я сам! Ты только не должна мне мешать. Представь, что я и есть Бехлем, и перестань, наконец, трястись!

Ее губы не сразу сделались мягкими и послушными. Она не знала, куда девать мешающие ей руки, а сменившая дрожь окаменелость соблазнительного тела сперва просто испугала северянина. Он целовал лицо Оматы, гладил ее покатые плечи, прикрытые безрукавкой из тонкой шерсти и рубашкой с открытым воротом, но с тем же успехом мог целовать и гладить каменное изваяние, и лишь когда язык его коснулся мочки уха молодой женщины, она вздрогнула и попыталась отстраниться. Но окрыленный первым успехом Мгал крепко сжал ее в объятиях и принялся с воодушевлением целовать шею, горло…

— Не надо… — прошептала жена вождя, силясь оттолкнуть его и отступая к утесу. — Не надо, прошу тебя…

Мгал опустился к ее ногам, руки его пробежали от щиколоток к коленям и обратно, освобождая узкие ступни от мягких кожаных башмачков. Омата глубоко вздохнула, перестала вырываться, и северянин, неожиданно для себя самого, потерся щекой о ее ноги, коснулся губами теплой кожи. Женщина замерла, потом чуть приподняла юбку, и губы северянина последовали за ее краем вверх. В этот миг он, без сомнения, любил Омату и с радостью умер бы за нее. И, наверно, Она почувствовала это, потому что пальцы ее погрузились в густую копну черных волос, прижали голову Мгала к своим ногам…

Руки его между тем скользили от щиколоток к коленям, от колен к бедрам, ласкали крепкие ягодицы, и вот уже юбка, не удерживаемая распущенными завязками, упала на землю. Омата сделала движение, чтобы подхватить ее, наклонилась, и губы северянина впились в ее рот. А мгновением позже она сама уже целовала его со страстью и упоением, срывая безрукавку и рубаху, подставляя рукам и губам Мгала темные, твердые и тяжелые груди с крупными сосками. Бедра сами раздвигались ему навстречу, а частое прерывистое дыхание говорило о том, что сейчас жена Бехлема меньше всего думает о муже и чаде, которое должен подарить ей чужеземец.

Она забыла о том, что знает этого мужчину всего два дня, о том, что очень скоро он навсегда исчезнет из ее жизни и они никогда больше не увидятся. А может быть, помнила? Быть может, потому-то и скользила по его телу руками и губами так, словно собиралась навеки запечатлеть в памяти каждый изгиб, каждый мускул, каждую мышцу? О, эта темнокожая женщина с круглым лицом и шапкой курчавых волос на голове была похожа на лесной пожар, и вскоре северянин почувствовал, что вот-вот сгорит в нем, и заставил Омату встать так, как ей казалось правильнее для зачатия новой жизни. А потом так, как это было принято у дголей, потом — у батракалов, обитателей Края Дивных Городов и бай-баланцев…

Три дня они приходили к Лиловому гроту, а Бехлем встречал их на площадке, где у основания двух утесов сходилось множество тропинок, и лицо его было совершенно непроницаемым. Он вел себя как радушный хозяин и больше не отпускал Омату из пещеры побеседовать с северянином на берегу озера, так что едва ли кто-нибудь из уроборов заподозрил вождя, его жену и чужеземца в чем-то предосудительном. Не заподозрила даже Лив, вопившая каждую ночь в «гостевой» пещере вовсе не от ревности или разочарования. А на четвертый день дозорный сообщил, что видел плывущий по Ситиали плот…

— Жаль, что мы не могли задержаться подольше в Озерной твердыне, промолвила Лив, глядя вслед исчезающим в вышине шуйрусам. — На редкость гостеприимный народ. И по горам Оцулаго я бы не отказалась полазить. Досадно, что не прошедшим посвящения женщинам они не позволяют охотиться за подземными цветами.

— Ты же знаешь, я нашел несколько камешков, — рассеянно успокоил ее Мгал, рассматривая поселок, притулившийся с юга к подножию Приграничного кряжа. — Богатеями они нас не сделают, но лодку нам за них продадут, может, еще и на пропитание останется.

— Да, — согласилась дувианка, — ты не зря бродил по горам. Не знаю уж, как Омата, но Бехлем тобой совершенно очарован. Я ведь еще не говорила тебе о том, какой прощальный подарок он нам сделал? — Видя, что северянин совсем не слушает ее и целиком поглощен созерцанием стоящего на берегу Ситиали поселка, она, отцепив висевший на поясе под рубахой мешочек, развязала стягивавший его горловину ремешок. — Ну-ка, подставь руку.

Мгал подставил ладонь, и Лив высыпала на нее из мешочка дюжины полторы крупных самоцветов, которые, даже не будучи ограненными должным образом, сияли и светились в лучах заходящего солнца так, что от них трудно было отвести глаз.

— Вождь озерных уроборов мудрый человек и понимает, что на самом-то деле подземные цветы — это меньшее из сокровищ, которыми он владеет, — сказал северянин после непродолжительного молчания. — К тому же он верит, что Подземная Богиня любит щедрых людей и заботится о том, чтобы они ни в чем не испытывали нужды.

— Единственное, в чем Бехлем по-настоящему нуждается, так это в наследнике. И я от души желаю ему в ближайшее время обзавестись им. — Лив аккуратно завязала мешочек с самоцветами и спрятала под рубаху. — Ну что, спустимся в селение или будем высматривать плывущий по реке плот отсюда?

Присланный Хранителем веры слепой певец нежно погладил длинными пальцами облезлый бок старенькой, но удивительно звучной скейры и произнес лишенным всякого выражения голосом:

— Блистательная ай-дана не любит переложенные на музыку вирши про любовь. Ей не нравятся песни, которые мланго сочинили об ее отце и его славных походах, увеличивших земли империи чуть ли не на треть. Сердцу высокородной госпожи немилы баллады о заморских богах и героях. Душу ее не волнуют истории о чудесах, которые случались и со знатными, и с ничем не примечательными людьми. Я не осмелюсь оскорбить ее слух рыбацкими байками и не вполне пристойными куплетами, столь любимыми простонародьем, и, если бы она подсказала своему недостойному слуге тему, которая созвучна нынешнему настроению дочери Богоравного Мананга, я был бы ей признателен сверх всякой меры.

Тимилата стиснула руки и окинула полупустой зал Светлого дождя ненавидящим взглядом. Больше всего ей хотелось заорать, что нынешнему ее настроению были бы в высшей степени созвучны вопли расчленяемых имперским палачом заговорщиков, но сделать этого она не могла по целому ряду причин. Прежде всего наследнице престола не следовало давать воли своим чувствам и выглядеть сумасшедшей дурой как в глазах неспособного что-либо видеть чужеземца, так и в глазах двух с половиной дюжин высокородных гостий, почтивших ее своим присутствием. Необходимо было также помнить, что все сказанное ею, очень может статься, еще до ночи будет доведено до сведения Базурута и Баржурмала, а им вовсе ни к чему знать, в каком состоянии пребывает ай-дана. И, наконец, в каком глупом положении она окажется, если этот чудной Лориаль возьмет и спросит: почему же тогда ай-дана теряет время в зале Светлого дождя, в обществе безмозглых парчовохалатных хрычовок и слепого певца, пение которого ее совершенно не трогает, а не спустится в подземную тюрьму и не удовлетворит там свое, столь естественное для неудачивой претендентки на трон, желание послушать крики казнимых? С него станется — он спросит, и что тогда отвечать? Что предводители заговорщиков: и сын рабыни, и Хранитель веры — так же далеки от заточения в подземную тюрьму Большого дворца, как она — от того, чтобы воссесть на престол Повелителя империи? А схваченные пособники их были отпущены ее старшим секретарем — Флидом, когда тот решил предать свою госпожу и перекинуться к Баржу рмалу?..

— Я слыхала, прежде чем стать певцом, ты был мореходом. Так спой же нам о море, которого мне до сих пор не довелось увидеть.

— Если блистательной ай-дане будет угодно, я спою о море, далеких краях и отважных людях. О людях, которые мерились силами с грозной стихией и неумолимым роком, вместо того чтобы проливать кровь таких же, как они сами, смертных, чей век короток до смешного и печален до слез. — Лориаль пробежал чуткими пальцами по струнам и негромко начал:

В седой простор уходят корабли, И берег, растворяясь, в дымке тает, А птичий крик — как зов родной земли — В последний раз вернуться умоляет. Нас звать назад, поверьте, труд пустой, Богами ветер послан нам попутный. Три корабля вернутся ли домой? Дождутся ли их в гавани уютной?.. По солнцу и по звездам правим путь, Который день к чужой земле несемся… Горячий воздух разрывает грудь. Вода протухла. В трюме течь. Прорвемся. Шторма и мели, рифы и жара. Не люди плачут, палуба — смолою. Слезает кожа, мозг кипит — пора Нам приобщиться к вечному покою. Но на пределе сил, на склоне дня, Сквозь крови гул и скрип снастей усталых, Ушей достиг, отчаянье гоня, Крик чаек, что с небес раздался алых…

Ай-дана знала эту балладу, повествующую о трех кораблях, отправившихся из какого-то северного порта, лежащего по ту сторону Жемчужного моря, из Шима, кажется, к полуострову Танарин, чтобы проникнуть в сокровищницу Маронды возлюбленного сына Кен-Канвале. Прослушав начало баллады, она, предоставив возможность гостьям своим наслаждаться дивным голосом певца, погрузилась в тягостные раздумья, не дававшие ей покоя с тех пор, как Баржурмал учинил в Золотой раковине великую бойню высокородных.

Весь ужас происшедшего дошел до Тимилаты не сразу, и, хотя обычно соображала она достаточно быстро, на этот раз ей потребовалось целых два дня и длительный разговор с командовавшим дворцовой стражей Гуноврасом, чтобы осознать — совершилось худшее из того, что могло произойти. Хранитель веры, при помощи ее и попустительстве, руками сторонников Вокама и сына рабыни уничтожил едва ли не всех преданных ей высокородных. В это трудно было поверить, однако в конце концов у нее хватило ума понять, что затеянная им в Золотой раковине резня — коварная ловушка и союз с ней нужен был Базуруту только для того, чтобы лишить ее в дальнейшем, после рассправы с Баржурмалом, возможности противостоять его амбициям сделаться полновластным Владыкой империи. Понять-то она это поняла, но позднее прозрение уже ничего не могло изменить и исправить. Без поддержки высокородных она становилась игрушкой, с которой Хранитель веры мог поступать как ему заблагорассудится, а в том, что парчовохалатная знать отступилась от нее, теперь уже не оставалось ни малейших сомнений.

Ай-дана обвела взглядом полупустой зал — еще три дня назад, до устроенного Баржурмалом побоища, он был бы набит битком. Никому из высокородных не пришло бы в голову проигнорировать приглашение Тимилаты посетить ее. Никто бы не посмел с наглой ухмылкой заявить ее посыльным, что у него нет настроения слушать заморского певца или что траур по родичу, убиенному в Золотой раковине, не позволяет ему принять приглашение. От нее отступились все, включая самых осторожных и предусмотрительных, ибо две дюжины высокородных дам, восторженно ахавших и охавших после каждой исполненной Лориалем песни, явились сюда и в самом деле послушать слепого певца и приняли приглашение ай-даны, скорее всего, без ведома своих семейств. Это было окончательное поражение, и сколько ни ломала себе Ти-милата голову над тем, как ей удержаться на краю пропасти, в которую толкали ее Баржурмал и Базурут, ничего путного придумать не могла. Две сотни дворцовых стражников и полсотни мефренг — вот все, чем она располагала. И винить в этом, кроме себя самой, ей было решительно некого.

Тимилата вспомнила рассказ Уго о сражении чернокожих дев с грабителями Мисюма и содрогнулась. Отряд ее неустрашимых и непобедимых телохранительниц был вырезан подкарауливавшими их в парке, на подступах к Золотой раковине, наймитами Вокама почти полностью, а захваченные Мисюмовыми подонками девы имели все основания завидовать павшим. Пришедших некогда из-за гор Оцулаго воительниц, заносчивость и жестокая исполнительность которых давно уже стали нарицательными, боялось и ненавидело все мужское население Ул-Патара, и столичное отребье не упустило случая поглумиться над гордыми пленницами, о чем свидетельствовали три подброшенные к воротам Большого дворца трупа. Искусники Мисюма не ломали жертвам костей и не резали их на части — вместо этого они начинили несчастных женщин солью и перцем, объяснив свои действия в записке, пересланной вместе с телами замученных, тем, что «мужчины кажутся чернокожим дамам слишком уж пресными». Это не было просто изуверством: Тимилата видела, какое впечатление трупы мефренг произвели на уцелевших чернокожих воительниц и дворцовых стражников, и полагала, что в ближайшее время многие из них последуют примеру Флида.

На их месте ай-дана именно так бы и поступила — кому охота ни за чих, за здорово живешь пропадать? Теперь уже она и сама готова была вступить в переговоры с сыном рабыни, да вот беда, не поверит он ей, ох не поверит! Еще до похода на Чивилунг Баржурмал, по совету Вокама, надо думать, предлагал ей стать наместницей в любой присоединенной Манангом к империи провинции, но она отказалась, причем в самой оскорбительной форме, — сыну рабыни должно было указать его место! Жалеть о сделанном ай-дана не собиралась: одним оскорблением больше, одним меньше — какое это имеет значение? Общеизвестно ведь, что она сделала все возможное, дабы заслужить ненависть и недоверие Баржурмала, и, что еще хуже, настроила против себя «тысячеглазого», относившегося к ней прежде как к собственной дочери. Опасаясь происков со стороны дочери Мананга, они не позволят ей укрыться в загородном имении, принадлежавшем когда-то ее матери, не позволят покинуть столицу и, даже если она по всей форме отречется от титула ай-даны, будут чувствовать себя неуютно, пока не отправят на свидание с Предвечным. Оставалась еще, правда, надежда на то, что Сокама сумеет привести к ней Пананата.

Чтобы не стать невестой Кен-Канвале, не сделаться игрушкой Хранителя веры и доказать Вокаму, что она в самом деле отказывается от борьбы за власть, у нее был лишь один выход — выйти замуж, объявив себя при этом входящей в клан супруга. До сегодняшнего утра Тимилата и думать не хотела о том, что ей придется прибегнуть к этому последнему и крайне унизительному, на ее взгляд, способу спасения: себя — от убийц, которых неминуемо подошлет к ней Вокам или Баржурмал, и империи — от власти Хранителя веры. Однако после того, как она убедилась, что никто из высокородных не откликнулся на ее приглашение, ей стало ясно, что надеяться больше не на что и пора прибегнуть к оставленному на самый крайний случай средству.

Никакими силами ей не удастся разубедить парчово-халатную знать в том, что она не предавала их высокородных братьев, отцов и сыновей ни Баржурмалу, ни Базуруту. В глазах одних она виновна в том, что помогла сыну рабыни избавиться от своих противников, в глазах. других — в том, что сговорилась с Хранителем веры и способствовала обогащению ярундов за счет земель и домов убитых в Золотой раковине высокородных, не позаботившихся о том, чтобы загодя обзавестись наследниками…

— Тимилата, не позволишь ли ты Лориалю сыграть и спеть нам что-нибудь по-нашему выбору?

Ай-дана вздрогнула и устремила на Калахаву вопрошающий взор, не в состоянии понять, чего понадобилось от нее престарелой госпоже.

— Ты, милочка, все равно его не слушаешь, а нам эти баллады о парусах, ужасных вишу и гзаморских землях уже порядком прискучили, — доверительно зашептала Калахава, поощряемая взглядами и перешептываниями сидящих в некотором отдалении от ай-даны высокородных дам. — Голос у него замечательный, и если бы он спел нам что-нибудь душевное…

— Разумеется. Я услышала уже все, что хотела. Теперь ваш черед высказывать свои пожелания, — разрешила Тимилата, с запоздалым раскаянием сообразив, что все это время Лориаль, выполняя ее заказ, терзал почтенных дам жуткими байками о вещах, нисколько их не занимающих. Зато теперь слепого, ясное дело, заставят спеть все любовные вирши, которые тот сумеет припомнить.

Она прислушалась. Ну так и есть.

Мне кажется, ты, голову склоня,

Лишь из приличья слушаешь меня.

Ты рассудительна, и мой влюбленный бред

Привычный и холодный ждет ответ.

Что делать, нежное твое «люблю»

Не для меня. И я глазами пью

Прохладу, свежесть твоего лица,

Пока ты слушаешь… и речи ждешь конца.

Вот подлец! Ведь это же он о ней поет! Или нет? Ай-дана обежала взглядом лица присутствующих, но никто из дам не думал коситься в ее сторону. Странно, а ей-то показалось, что песня содержит явный намек на Пананата…

Имперский казначей не был неприятен Тимилате, тем более что искренность его чувства не вызывала сомнения. Если уж на то пошло, оно, чувство это, даже льстило ей, но Пананат слышал произнесенное Манангом на смертном одре завещание в пользу Баржурмала и не мыслил себе нарушить последнюю волю глубокочтимого им Повелителя империи. Простить ему этого Тимилата не могла, однако если уж она вынуждена прибегнуть к замужеству, дабы сохранить жизнь и относительную свободу, то Бешеный казначей в качестве супруга был далеко не худшим вариантом. А точнее сказать — единственным…

— Повелительница! — негромко позвал ай-дану выглянувший из арочного проема Вугвал, и Тимилата поднялась с вышитого пестрыми цветами дивана. Сделав высокородным знак не обращать на нее внимания и не прерывать слепого певца, она быстрым шагом пересекла зал. Именно Вугвал должен был уведомить ее о возвращении Сокамы. И сделать это немедленно.

— Повелительница! Блистательная ай-дана!.. Сокама… Ее схватили люди Баржурмала! — выпалил после некоторой заминки слуга, прижимая руки к груди. Из посланных сопровождать ее стражников уцелел только Тулхаб. Его ранили в грудь и…

— Веди меня к нему!

Поздно. Сын рабыни жаждет ее крови и не позволит Пананату жениться на ней. Следуя за Вугвалом, Тимилата в бессильной ярости кусала губы, мысленно призывая на голову Баржурмала самые страшные напасти, но успокоения это не приносило. Она попыталась убедить себя, что сын рабыни всегда был неравнодушен к Блюстительнице ее опочивальни и велел схватить Сокаму лишь для того, чтобы затащить в свою постель, однако поверить в это не смог бы и самый распоследний поваренок, проживший в Большом дворце хотя бы пяток дней…

— Как это случилось? — гневно вопросила Тимилата, переступив порог комнаты, где стражники отдыхали после дежурств.

Наскоро перевязанный раненый приподнялся на локте.

— Мы возвращались по улице Алых цветов, когда нас нагнало семеро всадников. На шлемах у них были серебристо-голубые значки яр-дана…

— Хорошо, я верю, что вы сражались как должно. Скажи, выполнила ли Сокама поручение? Говорила ли она с Пананатом?

— Да. Я не знаю, о чем у них шел разговор, но, кажется, она не услышала от него ничего утешительного. Она назвала Бешеного казначея предателем и…

— Ну?

— И пожелала, чтобы трупоедки отгрызли ему во время сна его мужское достоинство.

— Тьфу на тебя! — Тимилата стиснула зубы и без сил привалилась к стене.

Поздно. Пананат догадался, зачем она пригласила его к себе, и, не жалая говорить «нет» ей в лицо, отказался прийти. Бешеный казначей слишком горд и слишком честен, чтобы позволить использовать себя в качестве ширмы. Она пожертвовала Сокамой и отвергнута единственным человеком, который любил ее, дурнушку и задаваку, мечтавшую править империей и не сумевшую за полгода переманить на свою сторону ул-патарских ичхоров. Отец был прав — бремя власти слишком тяжело для нее. Ну что ж, придется поискать другого претендента на роль мужа.

Ай-дана прекрасно сознавала, что желающих взять ее в свой род она может искать до самой смерти, которая, судя по всему, уже не за горами. Искать может, но вряд ли найдет. Предвечный, испокон веку благоволящий к роду Эйтеранов, предложил ей на выбор лучшее из того, что могла пожелать смертная: пожизненную должность наместника провинции или Пананата. Но ненависть и презрение к сыну рабыни, сводной сестрой которого она имела несчастье быть, затмили ей разум, и Кен-Канвале отвернулся от нее, разочарованный, по-видимому, еще больше, чем Бешеный казначей. Теперь ей предстояло выбрать либо смерть, либо заточение в одном из святилищ, где ярунды приготовят для невесты Кен-Канвале прекрасное питье, освобождающее человека от всех забот, хлопот и стремлений. За исключением, быть может, только желания жрать и испражняться…

Двор, коридоры и галереи Золотой раковины были безлюдны. Состоящая из увечных ветеранов стража заменена набранными Вокамом из городских ичхоров дюжими молодцами, вооружение и ухватки которых наводили Пананата на мысль, что обитатели дворца яр-дана готовятся выдержать длительную осаду, и это, до известной степени, соответствовало истине. Предположение имперского казначея о том, что Хранитель веры вызвал войска из южных провинций, полностью подтвердилось, и, согласно донесеням соглядатаев «тысячеглазого», первые отряды мятежников уже через несколько дней следовало ожидать в Ул-Патаре.

Взгляд Пананата отметил отсутствие в некоторых залах мебели, скульптур и ковров — Вокаму нужны были деньги, чтобы платить Мисюму и его людям, ичхорам, стражникам, лучникам Ильбезара, подсылам, осведомителям и слугам, а денег, как всегда, не хватало. Их не хватало даже при Мананге, кому-кому, а имперскому казначею это было доподлинно известно, хотя он старательно поддерживал и даже сам, несмотря на непобедимое отвращение ко лжи, распускал слухи о том, что казна империи доверху набита бесценными сокровищами.

Будучи молодым и глупым, он твердо верил, что отец его носит на поясе ключи от огромнейшего подвала, набитого мешками с золотыми и серебряными монетами, сундуками с огромными самородками и драгоценными каменьями. Помнится, он даже неоднократно просил отца взять его с собой в казну и показать все эти неисчислимые богатства. И, когда ему исполнилось двенадцать лет, отец исполнил желание Пананата. Именно тогда сын имперского казначея испытал первое в жизни потрясение, обнаружив, что подземелья с сокровищами, да и вообще казны, во всяком случае такой, какой рисовалась она обитателям империи Махаили, на самом-то деле не существует. А вместо нее есть кучка чиновников, засевшая в Сером дворце, представляющем собой нечто вроде перевалочного пункта, куда привозят запыленные мешки, сундуки и свертки со всех концов империи. Здесь содержимое их пересчитывают, пересыпают в другие мешки, сундуки и свертки и вновь отправляют в разные концы страны. Маленький Пананат с благоговением подумал было о тайной сокровищнице, но и тут его ждало разочарование. Не было, к великому огорчению наивного мальчишки, не только казны, но и тайной сокровищницы! Его отцу нечего было хранить и старательно запирать на множество хитроумных замков многими столь таинственно и внушительно выглядевшими ключами! Деньги и слитки драгоценных металлов, доставляемые одними людьми, тут же переходили в руки других, а ключи отца отпирали двери комнат, в которых хранились какие-то пожелтевшие, покрытые пылью бумаги, бумаги и только бумаги…

Это был ужасный удар. И даже объяснения отца, подведшего маленького Пананата к большой карте империи и рассказавшего ему, что Повелитель, вместо того чтобы хранить деньги, поступавшие от его подданных, в подвале, всю свою жизнь покупает новые земли, из которых в казну идут новые деньги, не могли примирить сына казначея с тем, что несметных богатств, о которых болтали все кому не лень, нет и никогда не было. Напрасно отец втолковывал ему, что деньги, лежащие в подвале, — это мертвые деньги и пользы от них не больше, чем от придорожных булыжников. Напрасно сравнивал империю с растущим юношей, на теле которого не должно быть жира, который когда-нибудь, со временем, нарастет, но свидетельствовать будет лишь о приближении старости. Для осознания всего этого Пананату понадобилось три с лишним года, и неудивительно, что считанным людям было известно, чем же на самом деле является имперская казна.

Закромов с грудами сокровищ не было и в помине, но поля страны давали обильные урожаи, строились дороги, по которым купцы, не опасаясь грабителей, ездили куда и когда им вздумается, росли города и крепости, осваивались новые земли, амбары были полны, и даже в самые черные годы население Махаили не мерло с голоду. И это, право же, стоило того, чтобы старый имперский казначей, а потом и сын его, тоже ставший имперским казначеем, поддерживали миф о грудах золотых самородков в необъятных подвалах, а сами, ворочаясь с боку на бок, перетасовывали доходы и расходы таким образом, чтобы не было нужды обращаться за ссудами к купцам. Ибо неудобно просить в долг, ежели всем известно о подвалах, в которых хранятся сокровища, за малую толику которых можно купить весь мир.

Забавно, что рассчитанной на простаков легенде о несметных богатствах верили не только вполне здравомыслящие мужи вроде Китмангура, воинов которого так, к сожалению, и не дождался специально для них заготовленный мешок серебра, но и самые приближенные к Правителю и его отпрыскам люди. Уж, казалось бы, Сокама, посвященная во все тайны ай-даны, должна была если не знать наверняка, то хотя бы догадываться, что набитые золотом подвалы — это мираж, красивая сказка, так нет же, и она в заключение сегодняшнего разговора бросила ему в лицо: «Ну и сиди на своих золотых сундукахГ Что б тебе самому по пояс золотым сделаться! Сидень несчастный, паук бесчувственный!»

Не было, увы, золотых сундуков. И вряд ли Кен-Канвале покарает его за грехи столь затейливым образом. А бесчувственного паука едва ли станут за глаза называть Бешеным казначеем. Он даже на сидня мало похож — и рад бы развалиться в отцовском кресле с кубком вина в руках, и надо бы засесть, обложившись бумагами, перепроверить кое-какие цифры, да не получается. Прав Вокам: «Когда дом горит, надо детей спасать, а не о загубленном жарком печалиться». Так что и несчастным Блюстительница опочивальни ай-даны его зря назвала. Недосуг ему горести свои тешить, несчастного из себя корчить.

Впрочем, тут он лукавит — для этого-то досуг всегда найдется. Да и не нужен он вовсе — безответная любовь, как заноза, колет и заставляет страдать вне зависимости от того, есть у тебя время думать о ней или нету. Однако с некоторых пор ядовитый шип, навечно, казалось бы, засевший в его сердце, стал напоминать о себе все реже и реже, и образ Тимилаты уже не маячил перед внутренним взором, мешая есть, пить, думать и даже дышать. И причина выздоровления его кроется, как он понял во время разговора с Сокамой, в купленной на невольничьем рынке девчонке-кочевнице, названной им Тимила-той и чем-то неуловимо похожей на дочь Мананга, хотя, безусловно, более красивой, иначе кто бы повез ее продавать в такую даль?

Поначалу дикарка всего лишь забавляла его. Потом, обнаружив, что она неплохо поет и танцует, он почувствовал к ней некоторый интерес. Достаточно мимолетный, ибо сердце его все еще было уязвлено ай-даной. И, когда интерес пошел на убыль, почуявшая это смуглокожая девчонка, уверившись, что Пананат не имеет ни времени, ни желания принуждать ее к чему-либо и относится к ней скорее как к дикому диковинному зверьку, чем как к рабыне, обязанной исполнять все его прихоти, сама потянулась к нему. И сумела-таки заставить от случая к случаю вспоминать о себе. И залезла в его постель. И каким-то чудом понудила если не уважать, то хотя бы прислушиваться к своему мнению, превратившись из Тимилаты в просто Лату.

Она научилась ладить со слугами и непостижимым образом оказываться около Пананата как раз в тот момент, когда он чувствовал щемящую пустоту в сердце и стены залов начинали сдвигаться над ним, нависать и давить подобно тяжким, богато разукрашенным резьбой стенам гробницы, в которой упокоилось, по приказу Мананга, тело его отца. Имперский казначей не заметил, как Лата освободила его от ядовитого шипа, ибо рана, оставленная им, случалось еще, начинала ныть, и первый раз с удивлением обнаружил он отсутствие проклятой колючки после разговора с Баржурмалом, происшедшего накануне пира в Золотой раковине. Но обдумать столь неожиданное и приятное открытие не успел и, только выслушав переданное через Сокаму приглашение Тимилаты, окончательно понял: образ ай-даны действительно ушел из его сердца.

Затянутый серой пеленой мир вновь обрел краски, и великим облегчением было сознавать, что поразившая его хворь отступила. Потому что любовь его к Тимилате иначе чем болезнью, помрачением рассудка назвать было никак нельзя. Разве это не недуг: знать, что объект твоей любви недостоин ее, и все же продолжать любить его? А ведь он знал, знал, что ай-дана — всего лишь недалекая гордячка, любящая исключительно себя и жаждущая всеобщего поклонения больше всего на свете! Знал, что она смеялась над ним, ненавидела и презирала Баржурмала и с пренебрежением относилась к самым достойнейшим людям…

И все же, даже излечившись от любви к ай-дане, из жалости и в память об ее отце он, скорее всего, согласился бы взять дочь Мананга в жены и ввести в свой род. Ни злобной радости, ни торжества по поводу того, что Тимилата вынуждена будет просить его о том, в чем сама же ему столько раз отказывала, он не испытывал. Случилось то, что должно было случиться: недальновидная дочь Повелителя империи, разогнав и распугав мудрых советчиков, имевших смелость говорить неугодные ей речи, осталась одна. И тут же, навредив себе так, как не сумел бы сделать этого самый злейший враг, до смерти перетрусив, бросилась за помощью к тому, кто наиболее безропотно сносил ее насмешки и поношения. Да, чутье не подвело ай-дану: если бы не Лата — которая уже чувствовала себя хозяйкой в доме казначея, а кем стала бы она, появись в нем Тимилата? — и если бы не сомнительность прав Баржурмала на престол, которые ничто не могло укрепить лучше женитьбы на законной дочери Мананга, Пананат, конечно, взял бы ее в свой род. Однако все складывалось таким образом, что теперь Тимилата принуждена будет еще при жизни искупать все то зло, которое успела причинить своему сводному брату и тем, кто тщился выполнить последнюю волю ее Богоравного отца…

Имперский казначей замедлил шаг. Навстречу ему по галерее шел фор Азани, и даже издали было видно, что молодой человек пребывает в расстроенных чувствах. Похоже, он только что был у Баржурмала и разговор с наследником престола настолько вывел его из равновесия, что он по рассеянности вместо своего роскошного плаща перекинул через локоть выцветший и выгоревший за время похода плащ яр-дана. Любопытно было бы взглянуть на него, когда он заметит свою ошибку…

— Приветствую тебя, благородный Азани.

— Да пребудет с тобой мудрость Кен-Канвале! — Молодой фор не слишком удачно изобразил дружелюбную улыбку на сведенном судорогой гнева лице и, не сбавляя шаг, устремился мимо Пананата…

Никогда в жизни Азани не чувствовал такого непреодолимого желания крушить и убивать.

Даже узнав, что юрхал Ехарингауль возглавил мятеж в Мугозеби и, вырезав половину гарнизона, осадил дворец наместника Неморга, он не испытывал ничего подобного. На юго-восточном рубеже империи, где прослужил он без малого четыре года и откуда отозван был в Ул-Патар в связи с тяжелой болезнью отца, ему довелось повидать всякое, но то, что было терпимо для отдаленной провинции, никак не приличествовало столице Земли Истинно Верующих. В вечно кипящем страстями Мугозеби он знал, от кого следует ожидать удара в лицо и от кого в спину, побудительные мотивы нескончаемых выступлений ущемленной в правах местной знати были очевидны, а способы пресекновения их известны. Азани случалось попадать в совершенно безвыходные положения, но ни разу еще не испытывал он такого отчаяния, бессильной ярости и безысходной тоски, как после возвращения с пира в Золотой раковине, когда слуги передали ему записку, извещающую об уготованной Марикаль участи.

Похитившие ее грязные выродки предупреждали, что, если в течение трех дней они не получат какой-либо предмет из носимого яр-даном одеяния, фор никогда больше не увидит свою сестру. Лаконичное предупреждение уместилось в трех строчках, затем следовало подробнейшее и гнуснейшее описание того, что похитители сделают с пленницей, не обретя желаемого. Уже за одно это описание Азани отдал бы их в руки мастера-расчленителя, однако что толку сотрясать воздух угрозами, не имея возможности привести их в исполнение? А вот похитители Марикаль могли сотворить с ней все, что измыслили и посулили в записке: вымазав медом, отдать на съедение рыжим муравьям; бросить в погреб, кишащий лишангами; продать в один из храмов Ублажения плоти, которые, невзирая на многочисленные запреты, тайно процветали в больших городах империи… Писавший послание фору, не ограничившись этим, перечислил еще дюжину способов расправы с не повинной ни в чем девушкой, но их Азани запретил себе вспоминать, чтобы не задохнуться раньше времени от страха за сестру, ярости и отвращения. Автор записки был омерзительным уродом, тварью с извращенным и ущербным, нечеловеческим разумом, и, если ему будет позволено, он, вне всякого сомнения, с наслаждением сделает с несчастной пленницей все, что обещал. И сколько бы Азани ни скрежетал зубами, сколько бы ни грозил самыми страшными карами и ни призывал на головы смердящих выкидышей Агароса гнев Кен-Канвале, помешать он им не мог.

Уверенный в том, что сестренка похищена ярундами, Азани на следующее после пира утро отправился во дворец Хранителя веры, но привратник даже не потрудился отворить перед ним ворота, сообщив, что Базурут до Священного дня не принимает никого, кроме приглашенных участвовать в ритуальных молениях, которые должны определить судьбу империи.

Молодой фор прибавил шагу и оскалился, с отвращением припоминая, как бесновался и орал, брызжа слюной, колотя руками и ногами в гулкие бронзовые ворота. Естественно, их не открыли — связываться с озверевшим фором стражники не хотели, и ему не осталось ничего иного, как вернуться домой. Будучи вне себя и решив, что раз уж ему не удалось добраться до Базурута, за его злодеяния должен ответить кто-то другой, он велел джан-гам седлать дурбаров, и, если бы не вмешался Ларваг, одному Предвечному известно, чем бы все это кончилось. Два или три святилища они бы, может, и сумели разгромить, однако какой смысл срывать злость на желтохалат-ных, которые и ярундами-то не были и ведать не ведали о кознях Верховного жреца?

Ларваг накачал его вместо вина какой-то дрянью и долго выспрашивал о содержании записки, но у Азани хватило ума даже в полубеспамятстве держать язык за зубами. В глубине души он уже смирился с тем, что ему придется выполнить требование похитителей, и сотнику незачем было знать о предательстве своего господина. Ибо молодой фор привык называть вещи своими именами и понимал: ярунды хотят погубить Баржурмала с помощью его же одежды, хотя как они это сделают — представить себе не мог. Ради спасения сестры он должен был предать друга, предать сына Мананга и единственного человека, достойного наследовать его трон.

Это было ужасно, и Азани, дабы избежать ловушки, в которую заманили его пожиратели падали, лживо именующие себя служителями Кен-Канвале, дважды подносил кинжал к горлу. Он был уверен — рука у него не дрогнет и Предвечный, с презрением взирающий на самоубийц, простит ему этот грех, как ни взгляни на него, все же меньший, чем предательство. И все же верный кинжал не пришел на помощь хозяину, смерть которого ничем не облегчила бы участь его сестры. Хуже всего было, однако, то, что чем больше Азани размышлял над создавшейся ситуацией, тем больше убеждался — предательство он совершит в любом случае. Только в одном предаст беспомощную пленницу, а в другом — полного сил мужчину. И если яр-дан еще как-то может избежать гибели, то Марикаль, даже если он перережет себе глотку, будет отдана на потеху извращенного душегубца, обещавшего тешиться над ней долго-долго…

Фор сделал свой выбор на рассвете, и удача сопутствовала предателю. Его — давнего друга яр-дана — стража пропустила в Золотую раковину без колебаний. Баржурмал обрадовался ему и назвал, как это бывало и раньше, братом. Он не сомневался, что Азани пришел, дабы сослужить ему добрую службу, и поскольку яр-дан как раз обдумывал, кого бы отправить навстречу спустившимся по Ит-Гейре тысячам Мурмуба, Татиринга и Янеромбы, то и предложил фору роль посланника. Покинуть Ул-Патар, не выручив сестру, не входило в планы предателя, и, не отказываясь от лестного предложения Баржурмала, он поведал, что хотел оказать ему услугу иного свойства:

собрать под свое начало молодежь из высокородных, ибо головорезы Мисюма не всегда будут столь охотно вступать в бой с приспешниками ай-даны. Мысль о том, что Хранитель веры в любой момент может переманить ночных стервятников на свою сторону, посулив им большее вознаграждение, чем Вокам, посещала и Баржурмала, так же, кстати, как и мысль об отряде высокородных, которые вступят в него, разумеется, со своими джангами. Лучшего чем Азани предводителя для такого отряда яр-дан не мог и желать. Предатель, в знак признательности, благоволения и возобновления прежней дружбы, был прижат к груди наследника и отпущен с миром.

Удача сопутствовала ему и дальше — в приемной, когда он выходил от Баржурмала, не было ни единого человека, и никто не видел, что вместо своего плаща рассеянный фор перекинул через локоть плащ яр-дана. Конечно, ошибка скоро обнаружится, но едва ли кто-нибудь поспешит ее исправить и придаст обмену плащами то значение, которое он заслуживает…

— Да вырвет Агарос кишки из безмозглых стражников, дабы повесить на них доверчивых ублюдков! Да оторвет он у секретаря яр-дана уши, дабы скормить их этой безмозглой скотине! — прошипел Азани, останавливаясь у фонтана и сжимая кулаки. Ему так хотелось, чтобы его остановили, схватили за руку, но разве может кто-нибудь заподозрить благородного фора в предательстве! Вот хоть Бешеный казначей, ведь видел, должен же был видеть, ежели не слепой, что несет он не свой, а Баржурмалов плащ! Так нет же, прошел как ни в чем не бывало!

Азани с надеждой уставился на стражников, суетящихся подле ведущих на наружный двор тяжелых двухстворчатых дверей, но бывшие городские ичхоры, узнав сына покойного Таралана, перестали обращать на него внимание. Преданный, как известно, яр-дану, молодой фор не внушал им подозрений, и о том, чей там у него в руках плащ, они, понятное дело, задумываться не собирались.

— Проклятые дурни! — Азани скрипнул зубами. Ощутив внезапную слабость в ногах, уронил злополучный плащ на мраморную скамью и опустился рядом, обхватив руками многострадальную голову, которую ему так хотелось сорвать с собственных плеч. Ибо сколь ни широки они были, сколь ни могучи, а гнулись уже и горбились под гнетом самого тяжкого, самого страшного груза на свете. Груза, который лучше и не пытаться нести, — с каждым днем он становится все непомерней, все непосильней, и нет от него избавления ни в жарком пламени, ни в сырой земле, ни на дне самого глубокого моря.

— Ай-дана не доставит нам больше хлопот. Мы выцедили из нее весь яд, а похищение Сокамы полностью обезвредит ее. Пусть думает, что весь мир ополчился против нее — маленькой заносчивой дряни полезно помучиться и поучиться смирению. Мы и так уделили ей слишком много внимания. — Базурут остановился перед зарешеченной камерой, ожидая, пока стражник снимет замок. Ушамва, Ваджирол и Уагадар почтительно замерли за спиной Хранителя веры.

— Всем нам, увы, свойственно слишком часто смотреть на небо, не придавая значения тому, что делается у нас под ногами. Но истинная мудрость состоит в том, чтобы искусно совмещать мелкое и крупное, низменное и высокое. Охотясь за барсом, не должно пренебрегать черепахой, ибо если от первого мы получим прекрасный мех, то вторая одарит нас чудесным костяным панцирем и ароматным супом. — Хранитель веры сделал знак стражнику, и тот шагнул в глубь камеры. — Это Марикаль, сестра фора Азани. Не правда ли, милая крошка? Ну-ка, подтащи ее сюда. А ты свети лучше!

Один из стражников приблизил факел к массивным прутьям решетки, а второй выволок из полутьмы совершенно голую девицу, тщетно пытавшуюся прикрыться скованными руками. Длинные черные волосы, рассыпавшиеся по красно-коричневым плечам, не могли скрыть ни правильный овал лица, на котором кровенели искусанные губы и сияли огромные перепуганные глазищи, ни маленькие острые груди, ни изящные ноги и округлые, прекрасной формы бедра, ложбинку между которыми прикрывали не испорченные тяжелой работой узкие ладони высокородной госпожи.

— Хороша? — На морщинистом лице Базурута появилась хищная улыбка. Веди ее в зал Дорогих гостей.

Стражник, схватив узницу за плечо, выпихнул ее из камеры, а Хранитель веры, подняв палец, обернулся к своим спутникам и произнес:

— После того как фор Азани достал нам плащ яр-дана, мы могли бы вернуть ему сестру, и это было бы величайшей ошибкой. Уверившись в справедливости собственных подозрений, он сделался бы нашим смертельным врагом, а сестрица его, несмотря на все свои клятвы, оказавшись на свободе, немедленно ославила бы нас на весь Ул-Патар.

— Истинно так, Многомудрый, — подтвердил Уагадар.

— Мы могли бы отправить ее на свидание с Предвечным, — продолжал Хранитель веры, двигаясь по коридору, по обе стороны которого располагались зарешеченные камеры, чьи обитатели торопливо забивались в самые дальние углы при звуках хорошо знакомого им голоса, — однако избавиться таким способом от свидетельницы значило бы уподобиться расточительному хозяину, не умеющему распорядиться попавшим в его руки добром. Улавливаете мою мысль?

— Да, Многомудрый. Если Азани умрет, Марикаль станет наследницей рода Храфетов.

— Правильно. Но подсылать к драчливому фору убийц — себе дороже. Он весьма осмотрителен, скор на расправу, и главное — люди его начеку после исчезновения Марикаль. Они будут бдительно оберегать его от всех, кроме… родной сестры.

— О! Если бы ее удалось натравить на брата, а потом подыскать ей подходящего мужа… — Ушамва мечтательно прищурился.

— Молодец. Ты правильно мыслишь. Осталось только воплотить этот замысел в жизнь. А для этого надобно превратить славненькую девчушку в послушную исполнительницу нашей воли. Первое зерно уже брошено: она унижена, оскорблена и к тому же оповещена о предательстве брата: я не преминул довести до ее сведения, что Азани принес нам плащ яр-дана. Я объяснил ей, что сделал он это ради нее и в плаще этом заключена гибель Баржурмала. Душа очаровательной малютки дала трещину, но этого мало. Она должна сгореть, превратиться в пепел, а пепел остыть, и тогда Фалипай наполнит место, где была ее душа, тем, чем нам будет угодно. Я рачительный хозяин и позаботился о том, чтобы часть этого действа была достаточно зрелищной. Надеюсь, вы получите некоторое удовольствие и заодно поучитесь, как надлежит совмещать приятное с полезным.

-. Что касается зрелищ, то тебе нет равных! Я помню… — начал было Ваджирол, но Хранитель веры нетерпеливо прервал его:

— О том, как тебе понравится это представление, ты еще успеешь рассказать. Пока же уясни, что цель его — не потешить вас, а вычистить душу Марикаль и ублажить йомлога, одного из тех, которых ты некогда доставил мне с Танарина. Помни это и веди себя соответственно.

— Йомлога?.. — переспросил Ваджирол и облизнул языком внезапно пересохшие губы. Прежде ему не часто приходилось иметь дело с Базурутом, но слухи о развлечениях престарелого Хранителя веры долетали и до него, и он уже всерьез начал раскаиваться, что не остался в Адабу присматривать за «Кикломором», введенным в док для очистки днища от ракушек.

Процессия между тем свернула влево, в ответвляющийся от главного прохода коридор, и вкоре оказалась в небольшом зале, освещенном множеством масляных светильников.

— Рассаживайтесь, — любезно предложил Базурут, обводя широким жестом удобные мягкие кресла, поставленные на подиум, занимавший едва ли не треть зала.

Стражники, передав трепещущую Марикаль двум могучим жрецам в желтых безрукавках и коротких кожаных штанах, с поклонами удалились. Сподвижники Базурута опустились в кресла, а бритоголовые, освободив руки девушки, подтащили ее к находящейся слева от подиума стене и в мгновение ока примотали запястья узницы к вмурованным в каменную кладку кольцам так, что стоять она могла только на цыпочках.

Марикаль не сопротивлялась, не плакала, не кричала и не молила о пощаде. Все это — бессильная ярость, ужас и разъедающий душу стыд — осталось позади. Надежда на спасение покинула ее вскоре после того, как, очнувшись от жестокого удара по голове, она обнаружила, что какой-то негодяй снимает с нее сердоликовое ожерелье, вытаскивает из ушей материны серьги. Рванувшись из его рук, она ударила грабителя ногой в живот, вскочила и, окинув взглядом крохотную комнатушку, кинулась к узкому зарешеченному окошку, потом к дверям и столкнулась в них с двумя облаченными в кожаные нагрудники стражниками.

— Не терпится с новым хозяином познакомиться? Успеешь еще!.. захохотал тот, что помоложе, перехватывая занесенную Марикаль для удара руку. А пока снимай-ка свои цацки и тряпки. Тебе они больше не понадобятся, а наших девок обрадуют, им такие не то что носить — видеть не приходилось.

— Ты!.. Мразь!.. — прошипела Марикаль, силясь вырвать руку из железной клешни ухмылявшегося во всю ширь лица молодого стражника. Видя, что из этого ничего не получится, замахнулась на него левой рукой, и тут второй, хмурый и усатый, коротко и беззлобно хлестнул ее тыльной стороной ладони по губам. И по тому, как лениво, нехотя и равнодушно он это сделал, девушка с ужасом поняла, что надеяться не на что. Эти люди знали: она никогда никому ничего не расскажет, как не рассказала ни одна из тех, кого они притаскивали сюда до нее. Но несмотря на это, она все же попыталась вырваться из их цепких рук. Получила страшный удар в живот, от которого захватило дух, и начала мешком оседать на каменный пол…

А потом она, заливаясь слезами, лепетала что-то о награде и выкупе, бессвязно взывала к милосердию, умоляла стражников пощадить ее во имя дочерей и матерей своих, выкрикивала какие-то ужасные угрозы, но в глубине души знала все это бесполезно. И они знали, что она это знает, и, не утруждая себя ответами, аккуратно и неторопливо снимали с нее украшения и одежду, похлопывали, пощипывали и причмокивали, вслух сожалея о том, что не могут «сорвать все семь печатей, коими Предвечный запечатал этакую славную телочку». Благодушное равнодушие их и ленивое сочувствие были страшнее и оскорбительнее всего, что ей доводилось испытать в жизни, позорнее даже бесцеремонных ощупываний и поглаживаний, от которых невозможно было укрыться, и, чтобы только не слышать своих истязателей, она начала орать так, что, казалось, душа ее вот-вот вырвется вместе с криком и вознесется к небесному престолу Кен-Канвале.

И, верно, часть души в самом деле улетела, потому что проведенные в камере дни она почти не помнила и вид четырех развалившихся в низких креслах мужчин, с любопытством и затаенной похотью взиравших на ее распятое обнаженное тело, совершенно не трогал Марикаль. Хуже, чем было, уже не будет. Если только этот морщинистый. подлец не придумает какой-нибудь новой лжи про ее брата. Но что бы он ни придумал, она все равно не станет слушать. Ведь не мог же Азани поверить, что они позволят ей вернуться домой после того, что она здесь видела и пережила. Не так он глуп, чтобы поддаться на их посулы…

— Введите насмешницу! — велел Базурут, и не успели его сподвижники насладиться стоящими перед ними на столике фруктами и винами, как бритые жрецы втащили в зал Дорогих гостей упирающуюся Сокаму.

— А вот и верная служанка Тимилаты. Блюстительница ее опочивальни. Хранитель веры махнул рукой, и жрецы отпустили пленницу. — Известно ли тебе, что нет ни одного семейства высокородных в Ул-Патаре, которое не шепталось бы о том, что сыновей, отцов и братьев их, посланных ай-даной в Золотую раковину, дабы освободить империю от сына рабыни, предала некая Сокама? А ведь она тоже не в сточной канаве родилась, и род Вихвельтов считается одним из древнейших в Махаили!

Ай-ай-ай!

Ошеломленная его словами девушка на миг окаменела, затем, переступив босыми ногами по каменному полу, нервно оправила красное с золотым шитьем платье из тяжелой парчи, свидетельствующее о том, что она принадлежит к ближайшим прислужницам ай-даны, и, вскинув голову, спросила:

— Кто поверит лживым слухам, распускаемым хладнокровным убийцей? Кому не ведомо, что именно ты заманил высокородных в Золотую раковину и натравил на Баржурмала, надеясь их руками избавиться от него? — Она впилась горящим взором в обрюзгшее лицо Базуру-та, на котором, однако, все еще угадывались следы былой красоты. — Но ты оказался слишком бездарен, чтобы заговор твой увенчался успехом, и теперь ищешь, на кого бы свалить вину за собственную тупость!

— Он и не мог кончиться успехом, если Блюстительница опочивальни ай-даны предала свою госпожу, — ласково улыбаясь, сообщил Базурут.

— Нет, это ты, ты предал ее и всех остальных! — Сокама шагнула к подиуму и вытянула руку в обличающем жесте.

— Чего достойна служанка, предавшая свою госпожу? — обратился Базурут к Уагадару.

— Смерти, конечно. Но, быть может, прежде чем покинуть этот мир, ты еще погримасничаешь? Попередразниваешь нас? У тебя это так славно получалось! — У а-гадар криво ухмыльнулся и бросил в девушку огрызок яблока. Не ожидавшая этого Сокама не успела увернуться, и огрызок угодил ей в щеку.

— А ты!.. — Она захлебнулась от ненависти и возмущения. — Ты жирный земляной червь!..

Сокама оглянулась, ища глазами предмет, который мож-. но было бы запустить в толстого жреца, и увидела наконец распятую на стене Марикаль. И в тот самый миг, когда глаза их встретились, сестра фора поняла, что вся эта перебранка всего лишь прелюдия к чему-то еще более ужасному, чем то, что произошло с ней самой. То же самое, по-видимому, пришло в голову и Сокаме, потому что гневный румянец разом сошел с ее лица, и она попятилась прочь от подиума, на котором восседали Хранитель веры и его соратники.

— Отлично, у нашей малышки больше нет слов. За коротенькую свою жизнь она столько раз оскорбляла служителей Кен-Канвале, что он призвал-таки ее к молчанию. Но если нет слов, послушаем просто крики.

Повинуясь знаку Базурута, бритоголовые, подобно коршунам, бросились на девушку. Она взвизгнула и метнулась в дальний конец зала, но, запнувшись за подставленную ей ногу, рухнула на каменные плиты. Один из жрецов ухватил ее за волосы, другой рванул халат. Драгоценная ткань треснула, обнажая покатые плечи.

— Жаль красотку, но Фалипай разговаривал с ней и пришел к выводу, что это бросовый материал, не поддающийся ни переплавке, ни перековке, пробормотал Ба-зурут, вытягивая шею, чтобы лучше видеть, как жрецы рвут с девушки одежду. — Единственное утешение, что мученическая смерть ее смягчит Предвечного и тот простит ей все совершенные прегрешения, коих, увы, насчитывается ох как немало.

Жрецы подтащили извивающуюся Сокаму к подиуму и швырнули на пол. Ваджирол привстал, чувствуя, как кровь колотится в виски. Он не мог больше смотреть на то, как высокородную госпожу таскают за волосы, пинают и ломают у него на глазах. Ее молящий взгляд и это божественное тело… Полная, созданная для любви грудь, округлый живот и эти бедра, этот покрытый пушком холмик…

— Чего это ты вскочил? Представление только начинается. Оставьте ее! Быть может, ты считаешь, что Фалипай неправ? Быть может, ты думаешь, что она способна исправиться и возлюбить Предвечного и служителей его?

— Я… я не знаю… — Ваджирол стиснул руки, с надеждой провожая взглядом покидавших зал бритоголовых, утаскивавших зачем-то с собой одеяние Сокамы.

— Чего ты не знаешь? Тебе жаль эту девку? — Базурут улыбнулся Ваджиролу, как добрый дядюшка глупой выходке неразумного племянника, и тот вдруг с ужасом почувствовал, что старый изверг видит их всех насквозь и слабый его протест не только предусмотрен Хранителем веры, но и является неотъемлемой частью тщательно продуманного представления, которое непременно закончится кровью.

— Ну так что, Блюстительница опочивальни ай-даны, может, урок и впрямь пошел тебе на пользу? Покаяться в своих грехах и начать служить Предвечному так, как учат ярунды, никогда не поздно.

— Чего тебе нужно? Чего хочешь ты от меня? — вопросила сотрясаемая крупной дрожью девушка, стараясь прикрыться ладонями и по-прежнему глядя на Хранителя веры горящими ненавистью глазами.

— Самого простого. Напиши свидетельство о том, что слышала, как ай-дана велела высокородным зарезать Бар-журмала. Или отравить. Ведь именно об этом она и говорила с ними накануне пира в Золотой раковине?

— Это и без того всем известно.

— Вот и напиши о том, что известно всему Ул-Патару.

— Напиши… — прошептал Ваджирол так тихо, что сам себя не услышал. И еще до того, как Сокама сказала «нет», понял: ничего-то она Хранителю веры не напишет. Ненависть и уязвленная гордость помешают ей увидеть, что Базуруту как раз и нужен ее отказ, а не какая-то дурацкая бумажка, подделать которую любой базарный писец может. Да и зачем писать то, о чем все знают? Если бы ей сломали пару пальцев на левой руке, правой бы она все, что от нее потребуют, нацарапала, но Базурут намеренно не желал превращать ее в орущий от боли кусок мяса, потому что затеяно это было вовсе не ради какой-то писульки, а ради Марикаль…

— Нет, — сказала Сокама, и Хранитель веры соболезнующе покачал головой. Покосился на Ваджирола и, когда тот опустился в кресло — в конце концов его стараниями Сокама получила шанс, и ай-дана действительно посылала высокородных в Золотую раковину убить своего сводного брата, — легонько стукнул серебряным кубком о серебряную вазочку. В коридоре послышался шум, и на пороге зала появилась огромная черная обезьяна. Точнее, человекообезьяна, йомлог — одна из тех чудовищных тварей, что водятся еще на Танарине.

Сокама, Марикаль и Ушамва смотрели на йомлога с ужасом и недоумением мохнатое страшилище выглядело зловеще, но они-то, в отличие от Базурута, Уагадара и Ваджирола, не знали, что, помимо прочих удивительных качеств, человекообезьяны обладают еще и необоримой тягой к женщинам, за что их больше всего и не любят обитатели Танарина. Так вот что имел в виду Хранитель веры, говоря об ублажении йомлога!..

Чего-то подобного, впрочем, Ваджирол и ожидал, но одно дело предчувствовать, подозревать, догадываться, и совсем другое — видеть, как поросшая густой черной шерстью тварь, бесшумно передвигающаяся на четырех конечностях, устремляется к Сокаме.

— Беги! — крикнул Ваджирол и мгновением позже прыгнул наперерез йомлогу, нащупывая на поясе рукоять кинжала. Но его не было на месте, ибо Хранитель веры справедливо полагал, что удар кинжалом мало чем отличается от удара мечом, и даже самых близких соратников просил оставлять все сколько-нибудь похожие на оружие предметы при входе в его апартаменты.

— Назад! — рявкнул Ушамва.

— Глупец, — прошептал Уагадар.

Йомлог прыгнул на мужчину, преградившему ему путь к женщине, отданной ему Хозяевами в желтых халатах. Они не зря давали ему нюхать ее платье, и этот человек не смел отбирать его добычу!

Когтистая лапа взмыла над головой Ваджирола и наверняка снесла бы ему половину черепа, не отшатнись он в самый последний момент. Уйдя от удара второй смертоносной лапы, ярунд отпрыгнул в сторону, сорвал пояс с кованой пряжкой и хлестнул им йомлога по морде. То есть ему показалось, что хлестнул, ибо мохнатое страшилище отпрянуло назад, не сводя с человека горящих глаз, глубоко утопленных под низким покатым лбом. Мгновение Ваджирол смотрел в эти затягивающие черные провалы, окруженные розоватыми белками, исчерченными кровавой паутиной сосудов, потом, вспомнив, что глядеть в глаза йомлогу ни в коем случае нельзя, попятился. Сзади истошно завопила Сокама, дурным голосом завыла Марикаль, и подстегнутая этими криками человекообе-зьяна ринулась в атаку.

— Базурут, сделай что-нибудь! — взмолился Ушамва, хватая Хранителя веры за руку.

— Что я могу сделать? Каждый творит свою судьбу как умеет, насколько хватает ему отпущенного Предвечным разумения. Спаси я его, и он сделает все, чтобы убить меня. — Базурут не глядя стряхнул руку Ушамвы, внимательно наблюдая за перипетиями схватки.

Когти йомлога уже вырвали клок ткани из халата Ваджирола, кровь испятнала желтую материю, и левой рукой тот действовал с видимым усилием. Отмахиваясь намотанным на запятье правой руки ремнем от наседавшей на него твари, ярунд то пятился, то бросался вперед и вновь отскакивал, чудом уворачиваясь от сокрушительных лап чудовища, стремящегося загнать его в один из углов зала. Раз или два тяжелая пряжка достигла цели, но густая шерсть смягчала удары. Человекообезьяна казалась неуязвимой, в то время как по лицу Ваджирола уже струился пот, левую руку он прижимал к животу, а халат его все сильнее набухал кровью.

— Останови эту тварь! Помоги Ваджиролу! — взвизгнул Ушамва, заламывая руки.

— Йомлог поможет, — криво улыбнувшись, пообещал Хранитель веры.

Чувствуя, что мгновения его жизни сочтены, Ваджирол вновь и вновь обрушивал на мохнатую тварь свое единственное оружие, норовя попасть пряжкой по влажному морщинистому носу страшилища, но каждый раз оно ухитрялось каким-то чудом избежать удара. Ярунд защищался из последних сил и наконец, совершив неожиданный рывок, сумел застать чудовище врасплох. Пряжка с глухим чмоканьем врезалась в голову йомлога, рассекла надбровие, и жуткая тварь, издав короткий лающий вскрик, взмыла над полом. Она опустилась на Ваджирола, как молот на наковальню, послышался хруст костей, влажный треск рвущейся плоти, и в следующее мгновение че-ловекообезьяна, вскочив с бездыханного тела поверженного, раздавленного и изорванного в клочья противника, уже озиралась по сторонам, выискивая предназначенную ей женщину.

Взгляд человекоподобного монстра обежал зал, остановился на корчащейся в удерживающих ее путах Марикаль, затем на лицах сидящих в креслах мужчин. Убедившись, что никто не намерен оспаривать у него забившуюся в угол женщину, разевавшую рот в беззвучном крике, подобно вытащенной на сушу рыбине, Йомлог поскреб лапой пол и повернулся к подиуму спиной. Вставшая дыбом шерсть перестала топорщиться, гневное дыхание сделалось ровнее, и он неспешно затрусил к Сокаме.

Не сводившая с него глаз девушка, безголосо взвыв, побежала было на четвереньках в другой угол, но Йомлог негромко рыкнул, и она замерла, силясь вжаться в стену, слиться с полом. Смертельно побледнев, Сокама уставилась на чудовищную тварь широко распахнутыми глазами, а Йомлог, неожиданно поднявшись на задние ноги, задрал голову и, ударив себя лапами в грудь, издал торжествующий рык, от которого у находящихся в зале людей кожа покрылась пупырышками, руки начали нервно подрагивать. Теперь, когда они могли как следует разглядеть эту тварь, похвалявшуюся своей силой и вызывающую их на бой, она показалась им еще ужасней и отвратительней, чем во время схватки с Ваджиролом.

Отсутствие хвоста и осмысленный взор горящих глаз придавали йомлогу некоторое сходство с человеком, в то время как вытянутая морда, плоский нос с вывернутыми ноздрями, слюнявые, кроваво-красные, похожие на ломти сырого мяса губы и желтые клыки принадлежали хищному зверю. Противоестественное соединение человека с животным производило жуткое и отталкивающее впечатление, однако самым ужасным была не внешность йомло-га, а его удивительная способность подобно змее гипнотизировать свои жертвы взглядом. Никогда прежде не видевший этих существ, Ушамва, глядя на охватившее Сокаму оцепенение, тотчас припомнил диковинные легенды, которые рассказывали о йомлогах мореходы, побывавшие на Танарине. Обитатели империи не больно-то верили байкам о гигантских человекоподобных тварях, живущих в прибрежных скалах далекого полуострова и обладавших сверхъестественной ловкостью, силой и завораживающим взглядом, но он-то знал: дыма без огня не бывает. Да и Ваджирол как-то обмолвился, что ему доводилось видеть этих существ. А теперь вот выяснилось, не только видеть, но и отлавливать для Хранителя веры…

Ушамва покосился на Базурута, и тот, поймав его взгляд, весело осклабившись, указал на йомлога:

— Гляди, какой красавчик! Такой яр-дана из-под земли достанет и в два счета ему голову открутит. И самое поразительное, что из повиновения он выходит, только ежели его понуждают к посту и воздержанию. Не привередлив, не стеснителен, предрассудками не обременен, нет, что ни говори, а о лучшем помощнике и мечтать не приходится!

Улыбка, появившаяся на устах Хранителя веры, заставила Ушамву поежиться. А проследив его взгляд и поняв, чем она вызвана, он содрогнулся от омерзения.

Застывшая посреди зала с поднятыми вверх лапами, человекообезьяна с любопытством смотрела на свою вздымающуюся, наливающуюся силой плоть. Огромный фаллос, вынырнув из черной свалявшейся шерсти, вздыбился и вспух подобно могучей руке со сжатым на конце кулаком. Уагадар завистливо хрюкнул, Марикаль издала жалобный писк, а из дверного проема высунулись два бритоголовых жреца. «Рискуют навлечь на себя гнев Базурута, но предстоящего зрелища пропустить не могут», — подумал Ушамва, которым после гибели Ваджирола овладело странное спокойствие. Каким-то образом ему удавалось одним взглядом охватить и кровавые ошметки, оставшиеся от его товарища, и извивающуюся, вновь начавшую орать истошным голосом Марикаль, и замершего в нетерпеливом ожидании Базурута, и йомлога, который, опустившись на четвереньки, Двинулся к Сокаме.

Ярунд видел все это как будто со стороны, и мысли его, обретшие вдруг необычайную ясность, были далеки от происходящего в зале. Наконец-то он уразумел, что имел в виду Базурут, говоря об Истинной Вере и Всепрощающем Боге, которого иноплеменники пытаются подменить Богом Всеблагим. Кен-Канвале, культ которого в первозданном его виде стремился возродить Хранитель веры, изначально не был ни добрым, ни злым. Он был всесильным и требовал только поклонения, не накладывая на человека никаких иных обязательств. Добро и зло перед лицом вечности теряли смысл, и он готов был простить все что угодно тем, кто признавал его всесилие. Богу-Исполину не было дела до людской возни: радостей, страданий, любовей и ненавистей, как господину нет дела до взаимоотношений между работающими на его полях рабами, которых он и в лицо-то никогда не видел. Господин желает, чтобы урожай был убран вовремя. Бог — чтобы курились в святилищах благовония и не пустовали жертвенники, установленные в его честь. Пытаясь как-то урегулировать отношения между себе подобными, люди стали наделять Бога теми качествами, обладая которыми тот мог сделать их жизнь хоть сколько-нибудь сносной: добротой, милосердием, справедливостью… Но едва ли Предвечный, изобретший болезни, старость и войны и создавший людей, надо думать, исключительно себе на потеху и развлечение, в действительности благоволил к сердобольным, щедрым и любвеобильным…

Вой Сокамы, обретшей потерянный было голос, заставил Ушамву вздрогнуть. Йомлог опустился на колени и, удерживая перед собой извивающуюся девушку, вонзил в нее свой чудовищный фаллос. Царапавшая ногтями пол, елозящая лицом по каменным плитам жертва его не могла больше видеть завораживающих глаз насильника, сознание вернулось к ней, но лишь усугубляло ее страдания. Глядя, как бьется, корчится и содрогается Блюстительница опочивальни ай-даны, Ушамва сознавал, что вопли из груди девушки исторгает не стыд или унижение, не сознание того, что ее прилюдно насилует мерзкая обезьяна, а нестерпимая, разрывающая на части боль. Ибо громадный инструмент йомлога, способный искалечить даже самку дурбара, двигался с такой страшной ритмичностью и погружался так глубоко в тело жертвы, что в первые же мгновения, видимо, разворотил девушке все нутро. Однако охваченному животной страстью монстру и этого было мало. Взревывая от наслаждения, он кусал свою добычу, когтистыми лапами тискал груди Сокамы, и капавшая с них кровь растекалась по каменным плитам пола, превратившимся в чудовищный жертвенник Богу, не считающему жалость добродетелью и не видящему добродетели ни в чем ином, кроме поклонения ему самому.

Истерзанная отвратительной тварью девушка потеряла сознание. Марикаль продолжала истошно выть на одной ноте, Уагадар радостно чмокал губами, словно ему довелось отведать чего-то вкусненького, бритоголовые взволнованно и шумно всхрапывали и сопели, и лишь Базурут хранил молчание, приличествующее служителю Божества во время принесения жертвы. Лицо его было торжественным и бесстрастным, и это показалось Ушам-ве самым страшным и мерзким из всего происходившего в зале. Ибо древний Бог мог быть равнодушным, но человек…

Покачиваясь, Ушамва поднялся из кресла.

Йомлог, перевернув бесчувственную Сокаму, раздвинул ее окровавленные ноги, положил их себе на бедра и, ухватив девушку за талию, начал двигать вперед-назад, вперед-назад, вперед-назад… Голова несчастной безвольно моталась по полу, попавшие в лужицу крови волосы слиплись и стали похожи на грязное тряпье, и только руки со скрюченными пальцами продолжали судорожно подергиваться да живот вздрагивал и пульсировал, создавая иллюзию того, что Блюстительница опочивальни ай-даны отвечает на чудовищные ласки мохнатого монстра.

Сдерживая накатившую тошноту, Ушамва, придерживаясь за стену, двинулся к выходу из зала. Он слышал кое-что о кровавых развлечениях Базурута и знал, что если хочет обрести власть, должен будет научиться смотреть на мир глазами Хранителя веры, но не ожидал, что все это окажется столь отвратительно. Похотливый, кровожадный, выживший из ума старик-извращенец — все что угодно можно было как-то понять и объяснить. Радость уничтожения, а паче того унижения врага была, по мнению ярунда, самым большим, самым изысканным наслаждением, и если Базурут всей душой ненавидел Сокаму, не один год изводившую его насмешками… Однако равнодушие, с которым тот взирал на устроенное им представление, было выше всякого понимания.

Если только не чувствовал себя в эти мгновения Хранитель веры одновременно и служителем древнего Бога, и самим Предвечным, принимающим жертву. Но если это так, то не слишком ли много жертв будет принесено и принято им, когда станет он полновластным Повелителем империи?.. Ибо жертвам, которые приносишь сам, есть какой-то предел, а жертвы, которые приносят тебе, всегда кажутся недостаточными…

Увидев спускавшуюся по Ситиали бурхаву — длинную лодуу, в которой имели обыкновение путешествовать торговцы среднего достатка, — Сюмп, бросив удочки, замахал руками и принялся приплясывать на деревянных мостках, выкрикивая ломким мальчишеским голосом:

— Сюда, почтенные! Плывите сюда, не пожалеете! Лучший причал! Лучший догляд за бурхавой и товарами! Ближайший путь к базару! Не проплывайте мимо, многоуважаемые!

То же самое кричали мальчишки и на других длинных мостках, превративших левый берег Ситиали в подобие частого гребня. Ни один уважающий себя торговец не проплывал мимо Киф-Кудара, и владельцы шатких мостков всегда имели шанс заработать монетку-другую за стоянку лодки у их «причала», разгрузку и переноску товаров и прочие мелкие услуги. Сам владелец «причала» дежурить на нем, разумеется, не мог — семейство таким способом не прокормишь — и плел корзины, формовал и сушил кирпичи или занимался еще более доходным делом, поручив встречать путешественников и сторожить лодку и товар кому-нибудь из сыновей. Занятие в самый раз для подростков: сбегать, подать, принести, особенно если учесть, что ни в каком догляде оставленные у мостков бурхавы не нуждались — кому придет в голову плевать в собственную миску? Да и кары за учиненные купцам обиды Богоподобный Мананг измыслил такие, что лихих людей на торговых трактах теперь днем с огнем не сыщешь.

Сюмп орал, махал руками, прыгал и метался по мосткам как угорелый, рискуя обрушить хлипкую конструкцию в мутную желто-бурую воду, не напрасно. Семеро плывших на бурхаве человек — одна-то уж точно нгайя! — заметили старания горластого парня, и лодка повернула к его «причалу», на зависть всем остальным мальчишкам. Широкоплечий мужчина с удивительно светлой кожей бросил Сюмпу веревку, и вскоре бурхава была уже надежно принайтована, а чудная команда ее разминала затекшие тела на скрипучем мостике.

Причем «чудная» — это еще мягко сказано, подумал Сюмп, беззастенчиво разглядывая путешественников, среди которых не было ни одного мланго. Помимо нгайи и могучего северянина с серо-голубыми глазами на бурхаве приплыли: молодая женщина с невиданными в Киф-Кударе светло-золотыми волосами, синеглазая кусотка — по виду из высокородных, грудастая и бедрастая миниатюрная госпожа, почти такая же белокожая, как и ее товарки, мужчина с узким и длинным, незапоминающимся, но симпатичным лицом и изящный господин — тоже, видать, из тех, кому парчовый халат в самую пору будет, — от холодного, пронзительного взгляда которого мальчишка почувствовал себя как-то неуютно.

— Высокородные господа намерены торговать в славном Киф-Кударе? Они собираются посетить базар? Пройтись по лавкам с замечательными товарами? — Сюмп обращался ко всем чужеземцам сразу, поскольку определить, кто из них главный, был, чуть ли не первый раз в жизни, не в состоянии. Он видел, что в бурхаве нет ничего привезенного на продажу и на купцов приплывшие похожи так же, как он сам на служителя Кен-Канвале. И задать этим, явно прибывшим из-за северных гор белокожим ему хотелось совершенно другие вопросы, но Сюмп не впервые встречал путешественников и успел усвоить: соваться к ним с расспросами ни в коем случае не следует сразу же после высадки. Вот когда путники побродят по базару, сделают необходимые покупки, перекусят, тогда — другое дело.

— Мы не намерены торговать в этом славном городе, — сказал длиннолицый, странно выговаривая слова и с улыбкой протягивая Сюмпу весело блестевшую серебряную монетку, свидетельствующую о достатке и щедрости путешественников. Но мы действительно собираемся посетить базар Киф-Кудара, о котором много наслышаны. Быть может, ты поручишь нашу бурхаву заботам своих приятелей, а сам послужишь нам проводником?

— С удовольствием исполню любое желание многоуважаемых гостей Киф-Кудара! — чинно ответствовал Сюмп, сердце которого радостно подпрыгнуло, и заорал: — Чуф, Виль! Я в город, присмотрите за моим хозяйством!

Мальчишки, уставившиеся на диковинных путешественников с соседних мостков, согласно закивали головами и начали отыскивать глазами поплавки Сюмповых удочек: если хабр или колчехвост попадутся на них в отсутствие хозяина, то и они внакладе не останутся.

— Вас на базар покороче или покрасивше вести? — поинтересовался Сюмп и, не дожидаясь ответа, затопал босыми пятками по нагретым солнцем жердям к берегу, ибо ясно было, что раз у чужаков нет поклажи, то незачем им таскаться по перелазам и петлять хитрыми закоулками. Это вам не торговцы шерстью, рыбой или земляными орехами, которые так корзинами и тюками нагрузят, что поневоле кратчайший путь выберешь.

По дороге на базар Сюмп, не спускавший глаз с чужеземцев, заметил, что золотоволосая женщина отдает предпочтение могучему северянину, нгайя стыдливо опускает глаза, когда длиннолицый, якобы случайно, касается ее руки, а когда он отворачивается, смотрит на него жадным, горячим взором, нисколько не соответствующим тому, что рассказывают о Девах Ночи, которые, даже сбежав от своего ненормального племени в империю, продолжают относиться к мужчинам с пренебрежением. Несколько особняком держались высокородная синеглазка и красотка-крохотуля, пожелавшие, прежде чем идти по торговым рядам, заглянуть в лавку самого богатого в Киф-Кударе ювелира.

— Ювелира или скупщика драгоценных камней? — уточнил Сюмп, ибо путешественники, хотя и были одеты весьма прилично, ничуть не походили на праздных толстосумов. Если же они и впрямь побывали в горах Опулаго, то нужда у них была, скорее всего, в том, чтобы продать добытые там камни, и значит…

— Скупщика, — коротко ответила крохотуля, и у Сюм-па пропала почему-то всякая охота задавать какие-либо вопросы.

— Не лучше ли будет отправиться к нему нам с Эмриком? — предложил сероглазый, возвращаясь, по-видимому, к незаконченному когда-то разговору. — Не женское это дело. Скупщик этот, кем бы он ни был, никогда вам настоящую цену не предложит. И разговоры ненужные пойдут.

— Мисаурэни предложит, — сказала высокородная, с обожанием поглядывая на крохотулю. — И разговоров никаких не будет. А вы опять драку затеете. Нужны нам лишние неприятности? Пусть с нами на всякий случай Лагашир пойдет, а вы пока приценитесь, что здесь почем. — Она махнула рукой в сторону торговых рядов, и северянин, к великому удивлению Сюмпа, вместо того чтобы настоять на своем, пожал плечами, не то признавая правоту высокородной, не то просто не желая спорить с женщиной.

— Ну, где твой скупщик? Веди. К самому богатому, — напомнила Мисаурэнь и повернулась в сероглазому: — Встречаемся у оружейных рядов?

— Я сведу вас к Ганделле. Хотя лучше бы к нему пошел ты, — Сюмп указал на северянина, который, кивнув Мисаурэни, собрался уже нырнуть в базарную толчею. — Мужчина с мужчиной всегда договорится, да и слуги у Ганделлы — дюжие парни…

— Вот-вот, дюжие парни — это как раз то, что мы любим! — прервала мальчишку Мисаурэнь. — Показывай дорогу.

— Ну, как хотите, — пробормотал Сюмп и, окинув глупую крохотулю сочувственным взглядом, повел чужеземцев по краю торговых рядов, мысленно дивясь их ни с чем не сообразным поведением.

— Расскажи-ка нам что-нибудь про этого Ганделлу, — попросила высокородная спустя некоторое время, и Сюмп, подумав, что нет смысла разливаться перед теми, кто не слушает добрых советов, все же поведал своим спутникам то немногое, что было ему известно о самом преуспевающем в Киф-Кударе скупщике драгоценных камней.

Ганделла родился в семье ювелира и толк в камнях понимал. С детства обученный огранке, шлифовке и прочим хитростям этого замечательного ремесла, он, однако, не пожелал идти по стопам отца, а при первой же возможности отправился с купцами к горам Оцулаго. Приторговывать камешками оказалось значительно выгоднее, чем обрабатывать их, особенно если приобретать «подземные цветы» не у Народа Вершин, а у тех, кто ковырялся на свой страх и риск в приграничных отрогах северных гор. Камешки они добывали так себе, но и сдавали их за бесценок, и ежели не полениться и свезти те же камешки в Дзобу, Мугозеби или Адабу, а из приморских городов прихватить красные и розовые кораллы для столичных ювелиров, то получалось, что жить на вырученные деньги можно, и очень даже неплохо жить.

Лет пять-шесть Ганделла путешествовал по империи, благо и обычные и голубые дороги стали заботами Мананга почти безопасными, и за это время не только подкопил немалую толику золотых «пирамид» улпатарской чеканки, но и обзавелся множеством полезнейших знакомств во всех уголках страны. Теперь уже ему не было нужды промышлять бросовыми камешками, и он перестал ездить в южные провинции — хватало ему и столичных ювелиров, быстро смекнувших, что один добрый поставщик лучше трех худых. Пользуясь тем, что Киф-Кудар стоит примерно посредине водного пути, соединяющего столицу с отрогами северных гор, Ганделла начал скупать лучшие из привозимых оттуда камней, причем, по слухам, хозяева их, случалось, расставались со своим добром весьма неохотно.

Подобные слухи, впрочем, ходят обо всех удачливых и богатых людях, и верить им полностью никак нельзя, но и не принимать в расчет — тоже безрассудно. Доподлинно же было известно, что если продавец камней не сходился с Ганделлой в цене, то сбыть свой товар, сколь бы хорош тот ни был, ни в Киф-Кударе, ни в столице и близлежащих городах ему почему-то не удавалось. Не жалует Ганделла людей упрямых и несговорчивых, да и кто, если разобраться, их любит?..

— Да уж, — согласилась высокородная, — любить их и правда не за что.

И со значением посмотрела на Мисаурэнь.

Задумываться, однако, над тем, что означают переглядывания белокожих дам, Сюмпу было решительно недосуг, потому что, завидев лавку Ганделлы, он постарался придать себе достойный вид: выпятил грудь, надул живот и пригладил растопыренными пальцами торчащие в разные стороны волосы. Ему очень хотелось поглядеть, что северянки принесли скупщику и как они будут с ним торговаться, но он не без основания опасался, что страшенный слуга, признав в нем провожатого с лодочной пристани, не позволит ему даже переступить порог лавки.

Так бы квадратнолицый слуга, естественно, и поступил — нечего оборванцам делать в приличном доме, — если бы внимание его целиком и полностью не было поглощено светлокожими женщинами и их изящным спутником. Приоткрыв от удивления рот, он глядел на чужаков так, словно перед ним был сошедший с небес Кен-Канвале, и в общем-то понять его было можно — иноземцы в Махаили редкость. Хотя с тех пор, как Богоподобный Мананг присоединил еще две провинции и в империи начали появляться желтокожие из Чивилунга и лежащих за ним степей, Заповедная страна перестала быть таковой, и в любом случае негоже так пялиться на уважаемых людей, будь они белого, синего или даже зеленого цвета.

Высокородная, Мисаурэнь и Лагашир терпеливо ожидали, пока пораженный столбняком слуга придет в себя, и дождались-таки, что тот, шаркнув ножищей, распахнул перед ними дверь и промямлил:

— Прошу уважаемых господ… э-э-э… высокородных господ… в лавку почтенного Ганделлы.

Чужаки вошли, а следом за ними в просторную комнату прошмыгнул и Сюмп, которому прежде здесь бывать не доводилось, хотя самого Ганделлу он не раз видел на базаре и на торговой пристани. Поэтому, бросив взгляд на крючконосого, сидевшего за широким прилавком и выцарапывавшего какие-то закорючки на пластинке нефрита, он сразу понял — это не знаменитый скупщик, а один из его приказчиков, подрабатывающий резьбой по камню.

— Это не Ганделла, — шепнул он в спину Лагашира.

— Вижу, — ответил тот так же тихо и обратился к приказчику: — Любезный хозяин, нас направили к вам, сказав, что вы покупаете драгоценные камни. Так ли это?

— Совершенно верно. И хотя сам я не являюсь владельцем лавки, многоуважаемый Танделла доверяет мне покупку камней.

— Мы предпочли бы иметь дело с твоим хозяином, — ласково сказала Мисаурэнь, окидывая взглядом тянущиеся за спиной крючконосого полки, на которых выставлены были всевозможные поделки из яшмы, лазурита, мрамора, малахита и агата: вазы, чаши, курильницы для благовоний и наборы для письма; подсвечники и светильники из полупрозрачного оникса и алебастра.

Пользуясь тем, что о нем как будто забыли, Сюмп пожирал глазами содержание лавки, чтобы вечером подробно рассказать приятелям, в каком роскошном месте ему посчастливилось побывать, не забывая при этом прислушиваться к разговору чужаков с приказчиком.

— Многоуважаемый Ганделла весьма занят, и если вы покажете мне камни, которые собирались предложить ему, быть может, в его присутствии не возникнет необходимости. Мой хозяин не любит, когда его отрывают от дела по пустякам.

— Ну что ж, если ты облечен таким доверием хозяина… — Мисаурэнь извлекла из складок одежды маленький мешочек и высыпала на прилавок полдюжины цветных камешков, самый крупный из которых был размером с голубиное яйцо.

Приказчик, в голосе которого Сюмп уловил недоверие и даже презрение к настырным чужакам, склонился над камнями, в то время как шкафоподобный слуга предусмотрительно запер дверь на задвижку и положил ладонь на эфес длинного широкого кинжала, который в руках другого человека выглядел бы настоящим мечом.

— Мда-а-а.. — На щеках крючконосого проступил темный румянец, и он, вытерев ладонь о полу халата, осторожно, словно ядовитое насекомое, потрогал пальцем один из камешков. Перевернул, царапнул ногтем и склонился над другим. Мда-а-а…

Камни, принесенные Мисаурэнью, не произвели на Сюмпа ни малейшего впечатления. Впрочем, и рассмотреть он их по-настоящему не мог из-за спин чужаков, но по реакции крючконосого и, еще того больше, по поведению громилы-слуги, лицо которого напряглось, а в глазах появился алчный блеск, мальчишка понял: камешки-то, верно, заслуживают внимания Ганделлы, и белокожие это прекрасно понимают.

— Мда-а-а… — произнес крючконосый в третий раз и, оторвавшись от созерцания каменьев, поднял глаза на Ми-саурэнь. — И что же вы… э-э-э… высокородная госпожа, хотите за них получить?

— А ты, любезный, и правда можешь, не посоветовавшись с хозяином, заплатить за них столько, сколько они стоят?

— Но они же еще не огранены! И только Предвечному ведомо, сколько они будут стоить после того, как…

— Значит, ты можешь без Ганделлы купить их? — прервала Мисаурэнь слабые возражения приказчика. — У вас что, изумрудами и рубинами улицы мостят? Или хозяин доверяет тебе ключи от своей казны?

— Мда-а-а… — сказал крючконосый и потупился. Потер свой замечательный нос пальцем и наконец выда-вил из себя: — Схожу за Ганделлой.

Скрывшийся за внутренней дверью приказчик вернулся с маленьким сухощавым старичком, неся перед собой шандал с тремя толстыми свечами, вид которых, зажженных среди бела дня, лучше всяких слов говорил о том, что сделка предстояла серьезная. Поклонившись гостям, старичок, ни слова не говоря, склонился над лежащими на прилавке каменьями, некоторое время, щурясь, разглядывал их, катая по темному дереву пальцем, точно так же, как делал это крючконосый. Потом стал по одному подносить к лицу, вертеть так и этак, разглядывая на просвет, и тут в них стали вспыхивать такие яркие синие, алые и фиолетовые огоньки, что Сюмпу захотелось оказаться на месте Ганделлы и посмотреть на это чудо-камешки поближе.

Не удовлетворившись светом свечей и не вполне, видимо, доверяя своим глазам, старик полез куда-то под прилавок и вытащил металлические шильца и крохотные лопаточки на длинных ручках. Крючконосый пододвинул ему высокий табурет, и Ганделла, взгромоздившись на него, начал колдовать над камушками, полностью, казалось, отдавшись этому занятию и совершенно, забыв о посетителях.

Чужеземцы, терпеливо и, на первый взгляд, безучастно наблюдали за ним, и только у Мисаурэни часто-часто билась на горле голубая жилка, которую Сюмп прежде не замечал. Значит, все же волнуются, подумал он, и тут, наконец, Ганделла оторвался от изучения каменьев и отодвинув их чуть в сорону, сказал совершенно не вязавшимся с его внешностью густым, сильным голосом;

— Камни хорошие. Сколько за них хотите?

— Сто пятьдесят золотых ул-патарской чеканки, — ответила Мисаурэнь с таким видом, будто приценивалась на базаре к плетеной корзинке.

Сюмп придушенно пискнул, и после этого в комнате воцарилась глубокая тишина. Ганделла слез с табурета и покосился на крючконосого.

— Сто пятьдесят — это много. Я дам тридцать. — Что-то дрогнуло в лице старика, и он, подняв голову, уставился поверх голов чужеземцев.

Мисаурэнь молчала, и только жилка на ее горле начала биться быстро-быстро, и Сюмп подумал: как бы она не оборвалась.

— Хорошо, пятьдесят. — Старичок перевел взгляд на застывшего у дверей громилу, хотел было что-то ему сказать, но передумал.

— Пятьдесят — это ровно треть настоящей цены, — мягко заметила Мисаурэнь, и голос ее показался Сюмпу хрупким, как стебель водяной розы.

— Треть цены — совсем не плохо. Но не будем спорить. Семьдесят, и пусть пожрут меня слуги Агароса, если я заплачу больше.

— Почему же не заплатить больше, если камни того стоят? — притворно удивилась настойчивая маленькая женщина, и взиравший на нее как на божество Сюмп подумал, что, быть может, ничего более поразительного ему никогда в жизни увидеть не придется. Ибо он мог поклясться, он чувствовал это кожей, что Мисаурэнь и Ганделла говорят не только словами, но и взглядами и еще чем-то, чему и названия подобрать невозможно.

— Пропади ты пропадом со своими камнями! Восемьдесят три. — Старик снова взглянул на стоящего у наружной двери слугу, и тот сделал шаг вперед. Заворчал глухо

и грозно, как цепной пес, но Лагашир в свою очередь положил руку на эфес длинного и узкого, неприятного даже не вид клинка в ножнах из сверкающей черной кожи, и громила затих. Кликнуть из глубины дома подмогу — дело нехитрое, но раз уж Ганделла ее не зовет, то ему и подавно не пристало.

— Я соглашусь на сто, — сказала Мисаурэнь. Старик уцепился лапкой за край прилавка, лицо его перекосила гримаса ненависти, потом он вдруг хихикнул и пробормотал:

— Да что я их, в могилу, что ли, возьму? Сунул руку в складки халата и, вытащив длинный ключ с затейливой бородкой, протянул его вылупившему глаза крючконосому. Приказчик, безмолвно переводивший взгляд с Ганделлы на Мисаурэнь в течение всего торга, так ни слова и не промолвив, принял ключ и с отвисшей челюстью и отрешенным лицом удалился в глубины дома.

— Удивительно тяжело расставаться с деньгами, — промолвил Ганделла, проводив приказчика взглядом. — И обиднее всего, что сыновья — балбесы безмозглые. Для них копить — что в Ситиаль золото бросать. А самому, по совести говоря, давно уже ничего не нужно. А все тружусь, грешу. Глупо, да? И ведь скольких людей мог бы осчастливить! Вот хоть его, например, — старик кивнул на Сюмпа, но в этот момент на пороге появился крючконосый в сопровождении двух дюжих молодцов и с увесистым холщовым мешочком в руках.

— М-м-м… Ганделла! Ты еще не раздумал покупать эти камни? — Заметив, что старик протянул руку, он сде лал движение, чтобы спрятать мешочек за спину, вовремя спохватился и бросил его на прилавок. — Так не раздумал?

— Нет! И пропади ты со своей скаредностью! — Ганделла указал Мисаурэни на мешочек. — Бери и проверь. Этот плут мог по дороге пару монет вытащить, с тем чтобы потом похваляться, как он хозяйские интересы блюдет.

Мисаурэнь потянулась к мешочку, намереваясь высыпать и пересчитать его содержимое, и тут крючконосый, просипев что-то нечленораздельное, кинул на прилавок из потемневшего дерева три яркие золотые «пирамиды», при виде которых у Сюмпа округлились глаза, а старик, снова хихикнув, погрозил приказчику пальцем:

— Ведь знаешь же, что я насквозь тебя вижу? И не осуждаю — Предвечный тому свидетель! Но надо же хоть иногда… хоть изредка вспоминать, что золото это тьфу, металл! А мы люди. И, на беду нашу, к тому же еще и смертны…

Сюмп до последнего мгновения не мог поверить, что им удастся уйти из лавки Ганделлы живьми, да еще и с деньгами. Сто золотых! Это же ого-го! Это… Да за пару «пирамид» можно весь лодочный причал купить, вместе с торговым в придачу! А тут…

Он на месте этих чужаков орал бы и песни пел, однако они почему-то совсем не обрадовались золоту. Только жилка на горле Мисаурэни перестала биться. А когда Лагашир спросил, не утомила ли ее беседа со стариком — тоже, значит, жилку-то эту заметил, — непонятно ответила:

— Крепкий орешек. До души не докопаться.

— Это точно. Лукавил, даже про смерть разглагольствуя. И так они все. Знают, что ничего с собой не взять, и даже если оставить некому, все равно будут до последнего под себя грести. — Лагашир ткнул пальцем в сторону Сюмпа: Ну что ему стоило парня осчастливить? Так нет же, и тут схитрил. Посулил было и-в кусты.

— Вот ты и осчастливь, — сказала высокородная, хмуря густые брови и прислушиваясь к нарастающему с каждым шагом гулу городского базара.

— Кто-то должен это сделать, — согласился Лагашир, и тогда произошло что-то уже совершенно невозможное. Он полез в мешочек, спрятанный где-то на груди, и, выудив из него два золотых, протянул Сюмпу.

Мальчишка не мог поверить своим глазам. Он ожидал какого угодно подвоха, фокуса, волшебства, но две тяжелые, гладкие монеты с изображением ступенчатого храма-пирамиды и профилем Повелителя империи — Богоподобного Мананга — никуда не исчезли, не растворились, не растаяли в воздухе, а честно легли в его раскрытую ладонь. Господа высокородные, не бывает такого! Не может быть! И все же… вот они — две «пирамиды»!

А чужаки смотрели на него и улыбались. Даже холод-ноглазый. И вовсе не собирались отбирать монеты назад.

И тогда Сюмп, почувствовав себя везунчиком, каких свет не видывал, стал думать о том, скольких людей он сумеет осчастливить, превратив золотые «пирамиды» в серебряные и медные денежки…