"Совесть против насилия: Кастеллио против Кальвина" - читать интересную книгу автора (Цвейг Стефан)ДЕЛО СЕРВЕТАИногда случается, что история выбирает из миллионов людей одну-единственную фигуру, чтобы на ее примере образно продемонстрировать столкновение мировоззрений. Такой человек совсем не обязательно должен быть гением высшего порядка. Часто судьба удовлетворяется, вырвав из множества других совершенно случайное имя, чтобы навсегда вписать его в память потомков. Так и Мигель Сервет стал примечательной фигурой не в силу особого гения, но только лишь благодаря своему ужасному концу. В этом необычном человеке перемешались разносторонние, но не очень удачно совмещенные способности: сильный, живой, любознательный, своенравный интеллект, но мятущийся от одной проблемы к другой; подлинное стремление к истине, но отсутствие творческой ясности. Этот фаустовский ум не мог основательно заняться никакой наукой, хотя и тянулся к каждой, «вольный стрелок» одновременно в философии, медицине, теологии, иногда ослепляющий смелыми наблюдениями, а затем снова вызывающий раздражение легкомысленным шарлатанством. Во всяком случае, однажды в книге его пророческих заявлений сверкнуло действительно перспективное медицинское наблюдение, открытие так называемого малого круга кровообращения, но Сервет и не думает о том, чтобы систематически изучить свою находку и углубить в научном плане; эта гениальная вспышка блеснула из тьмы своего столетия как единственная преждевременная зарница. У этого одиночки много духовных сил, но только внутренняя целеустремленность превращает сильный дух в творческую личность. То, что в каждом испанце есть частица Дон Кихота, повторялось до отвращения часто; и все же по отношению к Мигелю Сервету это наблюдение поразительно справедливо и прямо-таки бросается в глаза. Тщедушный бледный арагонец с острой бородкой обладает не только портретным сходством с худым и поджарым героем из Ла Манчи; и внутренне его сжигала такая же всепоглощающая и причудливая страсть бороться за то, что лишено смысла, и в неистовом идеализме нападать на все реальные преграды. Абсолютно лишенный всякой самокритичности, постоянно что-то открывая или утверждая, этот странствующий рыцарь теологии несется навстречу всем валам и ветряным мельницам своего времени. Его привлекают только приключения, все потустороннее, странное и опасное, и в неистовом задоре он ожесточенно бьется со всеми другими упрямцами, не связывая себя ни с какой партией, не принадлежа ни к какому клану, всегда в одиночестве, одновременно полный фантазий и лишенный практичности, и потому он — уникальная эксцентричная личность. Тот, кто так сильно себя переоценивает и постоянно выступает один против всех, прямо-таки поневоле должен испортить со всеми отношения; примерно как и у Кальвина, у Сервета, еще подростка, уже произошло первое столкновение с миром: в пятнадцать лет он вынужден бежать от инквизиции из родного Арагона в Тулузу, чтобы продолжить там свои занятия. Затем из университета исповедник Карла V берет его в качестве секретаря в Италию, а позднее на Аугсбургский конгресс[43]; там юный гуманист, как и все его современники, оказывается во власти тогдашнего политического увлечения великим религиозным спором. При виде всемирно-исторического конфликта между старым и новым учением начинается брожение его беспокойного ума. Там, где все спорят, он тоже хочет участвовать в споре, где все пытаются реформировать церковь — он жаждет участвовать в преобразованиях, и с радикализмом молодости этот пылкий человек считает все предшествующие размежевания и отделения от старой церкви слишком медлительными, слишком спокойными, слишком нерешительными. Даже Лютер, Цвингли и Кальвин, эти смелые новаторы, еще долго кажутся ему недостаточно революционными при освобождении Евангелия, поскольку они продолжают включать догмат о триединстве в свое новое учение. И Сервет с непримиримостью двадцатилетнего человека объявляет Никейский собор[44] просто недействительным, а догмат о трех вечных ипостасях несовместимым с единой сущностью бога. Подобная радикальная точка зрения ни в коем случае не выделялась бы в такое чересчур бурное время в религиозной жизни. Всегда, когда все ценности и законы уже пошатнулись, каждый стремится обрести для себя право думать самостоятельно и нетрадиционно. Но Сервет роковым образом перенимает у всех спорящих теологов не только страсть к дискуссии, но и самую плохую их особенность — фанатичное упрямство. Ибо человек двадцати лет сразу хочет доказать руководителям Реформации, что они реформировали церковь абсолютно недостаточно и только он, Мигель Сервет, знает истину. Он в нетерпении посещает крупных ученых своего времени Мартина Буцера и Капито в Страсбурге, Эколампадия в Базеле, чтобы призвать их как можно скорее ликвидировать «ложный» догмат о триединстве в евангелической церкви. Легко можно представить себе ужас достойных, зрелых проповедников и профессоров, когда у них в доме неожиданно появляется испанский студент и со всей неистовостью бурного и истеричного темперамента требует, чтобы они сразу отвергли все свои взгляды и послушно присоединились к его радикальному тезису. Они так осеняют крестным знамением этого дикого еретика, как будто дьявол во плоти послал им в рабочий кабинет брата из преисподней. Эколампадий выгоняет его из дома как собаку, называет его «иудеем, турком, богохульником и одержимым демоном», Буцер клеймит его с кафедры как слугу дьявола, а Цвингли публично предостерегает от «дерзкого испанца, ложное, вредное учение которого хочет покончить со всей нашей христианской религией». Но как рыцарь из Ла Манчи во время своего странствия не позволял запугать себя оскорблениями и побоями, так и его земляк-теолог не позволит себе сомневаться в своей борьбе из-за аргументов или отказов. Если лидеры его не понимают, если мудрые и умные люди не хотят слушать его в своих рабочих кабинетах, то борьбу следует продолжить открыто; теперь пусть весь христианский мир прочтет его доказательства в виде книги! В двадцать два года Сервет собирает свои последние деньги и в Хагенау отдает свои тезисы в печать. Теперь буря против него разражается открыто. Буцер заявляет с кафедры ни много ни мало, что этот наглец заслуживает, чтобы ему «вырвали внутренности из живого тела», и с этого часа во всем протестантском мире Сервет считается избранным посланником воплощенного сатаны. Разумеется, для человека, который столь провокационно противопоставил себя всему миру, который объявляет ложным одновременно католическое и протестантское учения о церкви, больше не находится спокойного места во всей христианской Западной Европе, для него нет ни дома, ни крыши над головой. С тех пор как Мигель Сервет благодаря своей книге оказался обвиненным в «арианской ереси»[45], человека с таким именем стали травить, он попал в положение более опасное, чем дикий зверь. Для него мыслимо еще единственное спасение: исчезнуть совершенно бесследно, сделаться невидимым и неуловимым, сорвать с себя свое имя как горящее платье; отверженный возвращается во Францию как Мишель Вильнев и под этим псевдонимом поступает корректором к одному типографу в Лионе. Его сильная дилетантская интуиция вскоре и в этой сфере находит новый стимул и полемические возможности. Во время корректуры «Географии» Птолемея Сервет за ночь превращается в географа и снабжает труд подробным введением. При сверке корректуры медицинских книг подвижный ум делает его медиком, через короткое время он уже всерьез принимается за изучение медицины; он едет в Париж, чтобы продолжить образование, и одновременно служит препаратором во время лекций Везалия по анатомии. Но снова, как до этого в теологии, он, нетерпеливый, не доучившись еще как следует до конца и, вероятно, не получив докторской степени, сразу жаждет поучать и превзойти всех других и в этом новом предмете. В медицинской школе в Париже он смело объявляет курс математики, метеорологии, астрономии и астрологии, но такое смешение астрономии и медицины и некоторые из его шарлатанских затей вызывают раздражение у врачей; Сервет-Виллановус [46] вступает в конфликт с авторитетами, и, наконец, его открыто обвиняют в парламенте, что, занимаясь своей астрологией, наукой, которая осуждена божественными и гражданскими законами, он совершает грубое бесчинство. Сервет спасается еще раз благодаря быстрому исчезновению, только поэтому при официальном расследовании не была обнаружена его идентичность с давно разыскиваемым закоренелым еретиком. Ночью доцент Виллановус исчез из Парижа, как некогда теолог Сервет исчез из Германии. Долго о нем ничего не слышно. А когда он вдруг опять появляется, то на нем уже другая маска: кто бы мог предположить, что новый лейб-медик архиепископа Польмье во Вьенне, благочестивый католик, который каждое воскресенье идет к мессе, — это опальный закоренелый еретик и осужденный парламентом шарлатан? Конечно, Мишель де Вильнев благоразумно остерегается распространять во Вьенне еретические тезисы. Он держится совершенно тихо и незаметно, он посещает и лечит многих больных, он зарабатывает достаточно денег, и добродетельные граждане Вьенна, ничего не подозревая, почтительно приподнимают шляпу, когда мимо них с достоинством испанского гранда шествует лейб-медик его архиепископского высокопреосвященства мсье доктор Мишель де Вильнев: какой благородный, благочестивый, ученый и скромный человек! Но в действительности еретик отнюдь не умер в этом страстно честолюбивом человеке; в глубине души Мигеля Сервета непоколебимо живет старый, ищущий, беспокойный дух. Если однажды идея овладевает человеком, если она подчиняет его до самых глубин его мыслей и чувств, то она неудержимо вызывает внутреннюю лихорадку. Живая мысль никогда не хочет жить и погибать в одном-единственном смертном человеке, она требует пространства, и мира, и свободы. Поэтому у каждого мыслителя наступает час, когда идея его жизни выходит изнутри наружу, как заноза из нарыва на пальце, как ребенок из утробы матери, как плод из скорлупы. Человек со страстью и самоуверенностью Сервета не сможет долго удерживать мысль своей жизни только в себе; он должен неодолимо стремиться к тому, чтобы, наконец, весь мир думал, как и он. По-прежнему ежедневная мука совести для него — наблюдать, как протестантские руководители провозглашают ложные, по его мнению, догматы крещения детей и триединства, как все еще порочат христианство с помощью этих «антихристовых» заблуждений. И разве не его обязанность — выступить, наконец, вперед и принести всему миру послание истинной веры? Эти годы вынужденного молчания должны были ужасно угнетать Сервета. С одной стороны, его мучает невысказанное слово, с другой стороны, он как отверженный и скрывающийся не должен раскрывать рта. В таком мучительном состоянии Сервет пытается, наконец, — понятная потребность — по меньшей мере вдали, найти идейного собрата, с кем он может вести духовный разговор с глазу на глаз; поскольку у себя он ни с кем не отваживается достичь духовного согласия, он высказывает свои теологические убеждения в письменном виде. Роковым образом именно Кальвин оказывается тем, кому ослепленный дарует свое полное доверие. Сервет надеется на понимание более строгого и более смелого толкования писания именно со стороны этого самого радикального и самого отважного новатора евангелического учения: возможно, тем самым он возобновит также и единственный бывший личный контакт. Ибо уже во время занятий в университете оба ровесника однажды встретились друг с другом в Париже; но только годы спустя, когда Кальвин стал уже властителем Женевы, а Мишель до Вильнев лейб-медиком вьеннского архиепископа, благодаря посредничеству одного лионского книготорговца между ними завязывается переписка. Инициатива исходит от Сервета. С настойчивостью, которую невозможно отклонить, даже с назойливостью, он обращается к Кальвину, чтобы привлечь этого сильнейшего теоретика Реформации к своей борьбе против догмата триединства, и пишет ему письмо за письмом. Сначала Кальвин отвечает, лишь доктринерски сдерживая его; сознавая свою обязанность учить заблуждающихся и в качестве руководителя церкви возвращать отбившихся в нужный загон, он пытается объяснить Сервету его ошибку; но в конце концов его ожесточает как еретический тезис, так и самоуверенный и диктаторский тон, в котором Сервет его высказывает. Писать столь авторитарной натуре, как Кальвин, которого уже малейшее возражение в любой мелочи приводит в ярость: «Я часто уведомлял тебя, что ты находишься на ложном пути, принимая чудовищные различия трех божественных сущностей» — уже это означает вызывать столь опасного противника на крайность. И наконец, когда Сервет посылает домой всемирно известному автору экземпляр его труда «Institutio religionis Christianae», в котором он как школьный учитель ученику отметил на полях замеченные им ошибки, то легко можно представить себе настроение, с которым властитель Женевы принимает эту дерзость теолога-любителя. «Сервет набрасывается на мои книги и марает их оскорбительными замечаниями, как собака, которая кусает камень и грызет его со всех сторон», — с презрением пишет Кальвин своему другу Фарелю. К чему терять время и спорить с таким безнадежным путаником? Он пинком отделывается от аргументов Сервета. «На слова этого индивидуума я обращаю внимание не больше, чем на крики осла (le hin-han d'une ane)». Но вместо того чтобы почувствовать, на какую броню железной самоуверенности поднимает он свое тонкое копье, злосчастный Дон Кихот не уступает. Он жаждет любой ценой склонить к своей идее именно этого, одного-единственного человека, который не хочет ничего знать о нем, и не сдается; действительно, пишет Кальвин, он был как бы одержим «сатаной». Вместо того чтобы остерегаться Кальвина как наиболее опасного возможного противника, он даже посылает ему для прочтения еще не опубликованные отрывки из подготовленного им теологического труда, и если уже содержание должно возмутить Кальвина, то в первую очередь это относится к названию! Ибо свой труд о вере Сервет называет «Christianismi Restitiitio» [47], дабы весьма наглядно подчеркнуть перед всем миром, что «Institutio» Кальвина следовало бы противопоставить некое «Restitiitio». Теперь Кальвин приходит в бешенство от патологического стремления своего противника к изменениям и от его дурацкой назойливости. Он недвусмысленно уведомляет книготорговца Фреллона, который до сих пор был посредником в переписке, что у него есть поистине более срочные дела, чем возиться с таким самодовольным дураком. Но одновременно он пишет своему другу Фарелю — позднее эти слова приобретут страшный смысл: «Недавно Сервет написал мне и приложил к своему письму толстый том своих измышлений, утверждая с невероятной самонадеянностью, что я прочел бы там удивительные вещи. Он заявляет, что готов приехать сюда, если я этого пожелаю… Но я не хочу давать своего согласия; ибо если он приедет, то я, если я еще обладаю некоторым влиянием в этом городе, не допущу, чтобы он покинул его живым». Получил ли Сервет сведения об этой угрозе или сам Кальвин (в несохранившемся письме) еще предостерег его — во всяком случае, по-видимому, его, наконец, охватило подозрение, какому страшному врагу он выдал себя; впервые ему становится жутко сознавать, что та опасная рукопись, которую он послал Кальвину «sub sigillo secreti» [48], и впредь будет находиться в руках человека, который столь откровенно выразил свою враждебность по отношению к нему. «Так как ты считаешь, — пишет он, напуганный, Кальвину, — что я для тебя сатана, то я кончаю. Вышли мне мою рукопись обратно и будь здоров. Но если ты искренне веришь, что папа — антихрист, то ты также должен быть убежден, что триединство и крещение детей, которые составляют часть папского учения, являются демонической догмой». Но Кальвин остерегается отвечать, и еще меньше он думает о том, чтобы вернуть Сервету изобличающую рукопись. Тщательно, как опасное оружие, хранит он еретическое сочинение в ящике стола, чтобы его можно было извлечь в надлежащий момент. Потому что после этого последнего жесткого обмена мнениями они оба знают, что должна начаться борьба, и Сервет в мрачном предчувствии пишет в эти дни одному теологу: «Теперь мне абсолютно ясно, что мне предстоит принять смерть за это дело. Но эта мысль не может ослабить моего мужества. Как ученик Христа я иду вслед за моим учителем». Каждому — Кастеллио, Сервету и сотням других — ясно, что выступать против такого фанатичного упрямца, как Кальвин, даже один-единственный раз, даже только против второстепенного пункта его учения — смелое и опасное для жизни дело. Ибо ненависть Кальвина, как и все в его характере, непреклонна и методична, это не стремительно возникающий и быстро остывающий порыв гнева, не неистовые вспышки Лютера и грубости Фареля. Его ненависть — неприязненное чувство, суровое, острое и режущее, как металл; она идет не от крови, не от темперамента, вспыльчивости или желчи — жесткая, холодная мстительность Кальвина идет из головы, и у его ненависти страшно хорошая память. Кальвин не забывает никогда и никого — «quand il a le dent contre quelqu'un ce n'est jamais fait» [49], — говорит о нем пастор де ла Map, a имя, которое он однажды вписал в свою память жестким грифелем, сотрется не раньше, чем самого человека вычеркнут из книги жизни. Поэтому и все те годы, в течение которых Кальвин больше ничего не слышит о Сервете, ничего не значат, все равно он его не забудет. Молча хранит он в ящике стола компрометирующие письма, в своем колчане — стрелы, в своей суровой и неумолимой душе — старую, неизменную ненависть. Действительно, в течение этого долгого срока Сервет внешне держится совершенно тихо. Он отчаялся убедить неисправимого; вся его страсть направлена теперь на сочинение. Со скрытой и поистине потрясающей самоотверженностью лейб-медик архиепископа тайно продолжает трудиться над своим «Restitiitio», которое, как он надеется, должно намного превзойти реформацию Кальвина, Лютера и Цвингли в правдивости и освободить мир для истинного христианства. Ибо Сервет никоим образом и никогда не был тем «циклопическим хулителем Евангелия», как его позднее пытался заклеймить Кальвин, но также не был и смелым вольнодумцем и атеистом, как его иногда прославляют ныне. Сервет всегда оставался в религиозной сфере, и о том, насколько остро он воспринимал себя благочестивым христианином, который должен отдать свою жизнь за веру в божественное, свидетельствует призыв в предисловии к его книге. «О Иисус Христос, сын божий, данный нам свыше, откройся своему служителю, чтобы такое великое откровение стало для нас истинно ясным. Дело, которое я взялся защищать, следуя внутреннему божественному побуждению, принадлежит тебе. Первую попытку я уже сделал раньше; теперь меня снова принуждают к этому, ибо поистине время настало. Ты учил нас не утаивать нашего света; поэтому горе мне, если я не оглашу истину!» Сервет полностью сознавал опасность, грозящую ему после опубликования книги, об этом свидетельствуют особые предосторожности при печатании. Риск чрезвычайный — печатать еретическое произведение объемом в семьсот страниц, будучи лейб-медиком архиепископа в болтливом маленьком городе. Не только автор, но и типограф и все подручные ставили на карту свою жизнь в столь безумно рискованном предприятии. Но Сервет охотно жертвует все свое состояние, с трудом составленное благодаря многолетней медицинской практике, чтобы подкупить колеблющихся рабочих и чтобы те, назло инквизиции, тайно печатали его произведение. Кроме того, в целях осторожности печатную машину переносят из типографии в уединенный дом, который Сервет снял специально для этой цели. Там над еретической книгой незаметно работают теперь надежные люди, которые под присягой обязались сохранить тайну, и, разумеется, в готовом произведении всякая отметка о месте печатания и выпуска отсутствует. Только на последней странице Сервет роковым образом позволит поместить над годом издания предательские инициалы M. S. V. (Мигель Сервет Виллановус) и таким образом предоставит ищейкам инквизиции неопровержимое доказательство своего авторства. Но Сервету совсем не обязательно самому выдавать себя, об этом уже заботится внешне дремлющая, а в действительности зорко стерегущая ненависть его неумолимого противника. Грандиозная организация для слежки и шпионажа, которую Кальвин все более методично и тонко создавал в Женеве, действует во всех соседних странах, далеко по ту сторону границы, а во Франции даже лучше, чем папская инквизиция. Произведение Сервета еще не успело по-настоящему увидеть свет, еще почтя вся тысяча томов, связанных в пачки, лежит в Лионе или их нераспакованными в повозках для книг везут на ярмарку во Франкфурт, еще сам Сервет вручил так мало экземпляров, что ныне их всего сохранилось едва ли больше трех, а один все-таки уже находится в руках Кальвина. II тот сразу же приступает к делу, чтобы одним ударом уничтожить обоих, еретика и его произведение. Это первое (менее известное) покушение Кальвина на убийство Сервета является, по существу, по своему коварству еще более отвратительным, чем публичное убийство на рыночной площади Шамиля впоследствии. Потому что если Кальвин, получив книгу, которую он считал архиеретической, хотел толкнуть своего противника в руки духовных властей, то для этого перед ним был открытый и честный путь. Ему достаточно было только с кафедры предостеречь христиан от чтения этой книги, и уж католическая инквизиция вскоре сама отыскала бы автора даже в тени архиепископского дворца. Но руководитель Реформации избавляет папский Officium [50] от трудов по розыску, причем самым вероломным образом. Тщетно те, кто прославляет Кальвина, пытаются защищать его и в этом, весьма темном вопросе, тем самым они недооценивают и обесцвечивают его характер. Кальвин — несомненно человек безупречного рвения и истинной религиозной воли — утрачивает все свои положительные качества, едва речь заходит о его догме, о «деле». Для своего учения, для своей партии он готов сразу одобрить любое средство, если только оно кажется действенным (и в этом пункте их полярность с Лойолой превращается в тождество). Едва лишь книга Сервета оказывается в руках Кальвина, как уже 16 февраля 1553 года один из его ближайших друзей, сторонник протестантизма, эмигрант по имени Гийом де Три, пишет из Женевы письмо во Францию своему кузену Антуану Арне, который остался таким же фанатичным католиком, каким протестантом стал де Три. В своем письме де Три сначала в общих словах хвалит то, как превосходно в протестантской Женеве подавляют все происки еретиков, пока в католической Франции этому сорняку позволяют буйно разрастаться. Но дружеская болтовня вдруг становится опасно серьезной: там, во Франции, пишет де Три, сейчас, например, находится еретик, который заслуживает сожжения, где бы его ни схватили («qui merite bien d'etre brule partout ou il sera»). Невольно вздрагиваешь в испуге. Потому что это предложение уже опасно перекликается с заявлением Кальвина в свое время: если Сервет вступит в Женеву, он позаботится о том, чтобы тот больше не вышел из города живым. Но де Три, подручный Кальвина, выражается еще понятнее. Теперь он доносит совершенно открыто и ясно: «Речь идет об испанце из Арагона, имя которого — Мигель Сервет, но он называет себя Мишель де Вильнев и является врачом по профессии». Одновременно де Три прилагает титульный лист книги Сервета, содержание и четыре первых страницы. После этого он, посетовав со вздохом на греховность мира, посылает свое убийственное письмо. Эта женевская мина заложена по всем правилам искусства, она должна взорваться в нужный час и в нужном месте. И действительно, все происходит так, как и предусматривалось подлым доносом. Благочестивый кузен-католик Арне, вконец растерянный, бросается с письмом к церковным властям Лиона, кардинал срочно призывает к себе папского инквизитора Пьера Ори. Колесо, приведенное в движение Кальвином, начинает вращаться с невероятной скоростью. 27 февраля прибыл донос из Женевы, 16 марта во Вьенне Мишель де Вильнев уже получает вызов. Но какая горькая досада для благочестивых и усердных доносчиков из Женевы: искусно заложенная мина не взрывается. Чья-то готовая помочь рука, вероятно, обезвредила ее. По-видимому, архиепископ Вьенна in persona [51] подал своему лейб-медику нужный знак, чтобы тот своевременно скрылся. И когда инквизитор появляется во Вьенне, печатный ставок уже магическим образом исчез из того места, где печаталась книга, рабочие клятвенно заверяют, что они никогда не печатали ничего подобного, а многоуважаемый врач Виллановус с негодованием отрицает всякую тождественность с Мигелем Серветом. Странно, но инквизицию удовлетворяет одно это негодование, и столь явная снисходительность лишь подтверждает предположение, что чья-то влиятельная рука, должно быть, защитила тогда Сервета. Суд, который обычно сразу начинает с орудий пыток, оставляет Вильнева на свободе, инквизитор ни с чем возвращается в Лион, где Арне сообщают, что, к сожалению, переданная им информация недостаточна для обвинения. Замысел Женевы разделаться с Серветом окольным путем, через католическую инквизицию, кажется, плачевно провалился. И наверное, вся темная история кончилась бы ничем, если бы Арне во второй раз не обратился в Женеву, чтобы испросить у своего двоюродного брата де Три новые и на этот раз более веские доказательства. До сих пор, видимо, еще можно было с самой крайней степенью снисходительности предполагать, что де Три и вправду исключительно от усердия в вере сообщает своему двоюродному брату-католику об авторе, ему лично неизвестном, и что ни он, ни Кальвин не предполагали, что их донос мог бы быть передан дальше, папским властям. Но теперь, когда машина правосудия уже пущена в ход и женевская группа должна точно знать, что Арне обращается к ним за дальнейшими доказательствами не ради собственного любопытства, а по поручению инквизиции, они уже больше не могут пребывать в неведении, кому, собственно, они оказывают услугу. По всем земным представлениям протестантский религиозный деятель должен был бы теперь ужаснуться тому, что служит шпионом как раз для той власти, которая только что опять сожгла нескольких друзей Кальвина на медленном огне, и впоследствии Сервет по праву бросит вопрос своему убийце Кальвину: «не было ли ему известно, что в обязанности слуги Евангелия не входит становиться официальным обвинителем и преследовать человека по долгу службы»? Но когда речь идет о его учении, Кальвин — об этом следует постоянно помнить — теряет всякую меру нравственности и чувство гуманности. С Серветом следует покончить, а каким оружием и каким способом это осуществится — жестокому ненавистнику в тот момент совершенно безразлично. На деле все происходит самым подлым и позорным образом. Потому что новое письмо, которое де Три — без сомнения, по настоянию Кальвина — отправляет своему двоюродному брату Арне, является шедевром лицемерия. Де Три прежде всего делает вид, будто весьма удивлен тем, что его кузен передал письмо инквизиции. Он якобы сделал все-таки сообщение только «privetement, a vous seul» (только ему лично). «Я намеревался лишь показать, каково религиозное рвение тех, кто называет себя столпами церкви». Но теперь, вместо того чтобы отказаться от дальнейшего представления материала католической инквизиции (ведь ему все-таки известно, что готовится костер), этот жалкий доносчик, благочестиво воздев очи к небу, раз уж случилась ошибка, заявляет, что «бог хотел как лучше, чтобы христианство очистилось от подобной грязи и смертоносной чумы». И тут происходит невероятное: после этой недостойной попытки втянуть бога в дело о человеческой или, скорее, нечеловеческой ненависти, убежденный порядочный протестант вручает католической инквизиции самые убийственные доказательства, какие только можно себе представить, а именно: письма, написанные рукой Сервета, и отрывки из рукописи его сочинения. Теперь инквизитор может быстро и споро приняться за работу. Письма, написанные рукой Сервета? Но как и откуда де Три, которому Сервет никогда не писал, мог раздобыть эти письма? Игра в прятки кончилась: Кальвин должен выйти из укрытия, где он собирался затаиться во время этого темного дела. Конечно же, это письма, направленные Кальвину, и части посланной ему рукописи, а Кальвин — вот что важно — совершенно точно знает, для кого он достал их из ящика своего стола. Он знает, кому передадут эти письма: тем самым «папистам», которых он с кафедры ежедневно называет слугами сатаны и которые мучают и сжигают его собственных учеников. И он точно знает, для какой цели письма так срочно понадобились Великому инквизитору: чтобы возвести Сервета на костер. Напрасно поэтому он позднее пытался фальсифицировать очевидный факт, когда писал как софист: «Ходит слух, будто бы я дал повод, чтобы Сервета схватила папская инквизиция, что я действовал непорядочно, выдав его смертельным врагам веры и бросив в волчью пасть. Но, помилуйте, каким образом я сумел бы вдруг наладить связь с папскими сателлитами? Маловероятно, что мы общаемся друг с другом и что те, кто относится ко мне, как Велиал [52] к Христу, были в заговоре со мной». И все же эти логические ослиные скачки вокруг истины слишком неловки; ведь если Кальвин бормочет, «каким образом он сумел бы наладить связь с папскими сателлитами», то документы дают ошеломляюще ясный ответ: прямым путем, через своего друга де Три, который, между прочим, сам в своем письме к Арне совершенно наивно признает пособничество Кальвина: «Должен сознаться, что мне стоило больших усилий получить у господина Кальвина документы, которые я прилагаю. Не потому, что он придерживается взгляда, будто такое позорное богохульство не следует подавлять, а потому, что он считает своим долгом убеждать еретиков с помощью учения, а не преследовать их мечом правосудия». Совершенно напрасно неумелый автор пытается (безусловно, под давлением Кальвина) снять всю вину с истинного виновника, когда пишет: «Я так наседал на господина Кальвина и так убедительно доказал ему, что, если он не поможет, на меня падет упрек в легкомыслии, что в конце концов он все-таки предоставил имеющийся материал в наше распоряжение». Документальные факты говорят здесь лучше, чем все искусные слова: вольно или невольно, но все-таки Кальвин с целью убийства выдал «папским сателлитам» направленные ему частным образом письма Сервета. Только благодаря его сознательному пособничеству оказалось возможным, чтобы де Три мог приложить убийственные доказательства к своему письму Арне — а в действительности в адрес папской инквизиции — и закончить письмо откровенным намеком: «Я полагаю, что вооружил Вас хорошим материалом и теперь не составит сложности захватить Сервета и привлечь его к суду». Есть сведения, что, когда кардинал де Турнон и Великий магистр Ори неожиданно получили эти неопровержимые доказательства против еретика Сервета именно благодаря любезному рвению своего смертельного врага, закоренелого еретика Кальвина, они тотчас же разразились громким смехом, и хорошее настроение князей церкви вполне понятно: ханжеский стиль очень неискусно скрывает несмываемое позорное пятно на чести Кальвина — руководитель протестантизма по доброте, из кротости и дружеской верности де Три, но все же, все же, все же им, именно им хочет самым любезным образом помочь сжечь еретика. Подобная учтивость и обходительность обычно не были приняты между представителями обеих религий, которые ожесточенно боролись друг с другом во всех странах земного шара огнем и мечом, с помощью виселицы и колесования. Сразу же после этого приятного момента отдохновения инквизиторы энергично принимаются за свое жестокое дело. Сервета хватают, сажают под арест и срочно допрашивают. Представленные Кальвином письма являются таким потрясающим, убийственным доказательством, что обвиняемый больше не может отрицать авторства книги и того, что Мишель де Вильнев и Мигель Сервет — одно лицо. Его дело проиграно. Скоро во Вьенне запылает костер. Однако горячая надежда Кальвина, что заклятые враги помогут ему самому освободиться от заклятого врага, и во второй раз оказалась преждевременной. Или у Сервета, которого уже давно любили в этой местности как врача, были особенно хорошие помощники, или — что еще более вероятно — авторитеты церкви доставили себе удовольствие действовать несколько халатно именно потому, что Кальвину было столь необходимо невероятно срочно поставить этого человека к позорному столбу; они полагали, что лучше дать уйти незначительному еретику, чем услужить метру Кальвину, в тысячу раз более опасному организатору и распространителю всей ереси! Охрана Сервета остается откровенно небрежной. В то время как обычно еретиков запирали в тесных камерах и приковывали к стене железными кандалами, Сервету совсем неожиданно позволяют ежедневно совершать прогулки в саду, чтобы глотнуть свежего воздуха. А 7 апреля после такой прогулки Сервет исчез, тюремщик нашел лишь его домашний халат и лестницу, с помощью которой он перебрался через садовую ограду; на рыночной площади Вьенна вместо живого человека сожгли только его портрет и пять пачек книги «Restitiitio». Утонченно разработанный женевский план предательски разделаться с личным духовным противником с помощью фанатизма других, чтобы самому остаться с чистыми руками, провалился жалким образом. Кальвин с руками, обагренными кровью, отмеченный ненавистью всех гуманных людей, должен будет сам отвечать за то, что он продолжал яростно преследовать Сервета и предал человека смерти только за его убеждения. |
||
|