"Осада Бестрице" - читать интересную книгу автора (Миксат Кальман)ЧАСТЬ ВТОРАЯМного-много лет тому назад в городе Жолна, базарная площадь которого украшена аркадой, жил торговец скобяными товарами Трновский. Было у него три сына: Петер, Дёрдь и Гашпар. Умирая, отец призвал к своему смертному одру подросших сыновей и приказал каждому выбрать себе занятие. Старший из сыновей, Петер, так отвечал отцу: — Я займусь пчелами. Замечательно трудолюбивые создания — пчелки, они и себя и меня прокормят. И стая Петер торговать воском и медом. По всей Северной Венгрии скупал он соты и мед: пчелы целого края были его рабынями. Средний сын, Дёрдь, рассудил иначе: — Я буду врачом, отец. Моя стихия — люди. Пчелы богаты только медом. Хотя, конечно, и его можно обращать в деньги. По у людей в чулке звонкие талеры уже лежат готовенькими. Вот за ними-то я и начну охоту. Когда человек болен, он деньги ни во что не ставит. А рано или поздно на каждого человека приходит хворь. И его выбор одобрил кивком головы старый Трновский. — Ну что ж, хорошо, изучай медицину! У третьего сына, Гашпара, тоже была своя точка зрения, отличная от взглядов старших братьев: — Из всех живых существ на земле, дорогой отец, самое большое уважение заслуживает овца: она и мясо дает, и шерсть, и молоко. Истрать на нее грош, она отплатит тебе форинтом. Словом, займусь-ка я овцеводством. Старый Трновский оставил каждому сыну по три тысячи форинтов и, умирая, сказал: — Одобряю ваши замыслы, выполняйте их! А я буду присматривать за вами сверху, с небес. Присматривал он или нет, про то мне неизвестно, но если действительно смотрел, то мог увидеть, что два его сына, старший, торговавший медом и воском (или, как говорят словаки, "вощиной"), и младший, который избрал предметом своей деятельности овцу, — разбогатели. В те времена, когда общинные луга еще не были поделены, легко было разбогатеть скотоводу. Беднота в словацких городах и селах овец не держала. Иной, может, и завел бы, да из-за нескольких штук пастуха нанимать не было смысла. Зато тот, у кого было много овец, мог беспрепятственно пасти их на общественных выгонах. Так что целый город кормил овец Гашпара Трновского, а овцы — одного своего хозяина. Что до пчел, то они по природе своей социалисты. Они не признают ни частной собственности на землю, ни поземельных книг. Всякий цветок, где бы и на чьей бы земле ни рос — далеки; в поле или у дороги, в саду священника или на окне барышень Виторис, — принадлежит им. Попробуй помешать им наслаждаться нектаром, жестоко поплатишься: пчелка пырнет тебя своим жалом — и жаловаться некому! Через некоторое время оба брата пооперились и, удачно вложив свои капиталы, стали самыми богатыми и почтенными гражданами Жолны. При этом они люто ненавидели один другого; не было такого грязного ругательства (по крайней мере в словаре, выпущенном "Матицей"[22]), которым они не наградили бы друг друга. Однако, несмотря на взаимную ненависть, оба были ярыми поборниками панславизма и регулярно посещали собрания его приверженцев в Туроц-Сент-Мартоне. Одно из таких собраний в прошлом году созвал граф Иштван Понграц Недецкий: на базарную площадь города, где под открытым небом шел митинг, он прикатил на ломовой телеге, запряженной четверкой лошадей, и приказал своим слугам сбросить с телеги двадцать штук собак. (К шее и хвосту каждого пса были привязаны погремушки.) Собаки разбежались по толпе словаков, собравшихся послушать своих ораторов (как раз выступал Хурбан-младший), и подняли такой лай и шум, какого, по словам свидетелей, еще никому не доводилось слышать. Но прошу прощения у читателей за это отступление, поскольку я вовсе не собирался рассказывать ни о "культурной миссии" графа Понграца (как он называл свою злую шутку), ни о том, что речи Хурбана-младшего и остальных ораторов заглушал лай собак. (Что ж, у кого глотка крепче, за тем и слово!) Ведь я-то собрался описать вражду двух братьев, а она проявлялась во всем: если на выборах депутатов в парламент один из них поддерживал партию Ференца Деака, другой обязательно голосовал за приверженцев Тисы.[23] Если один собирался приобрести луг или дом, а другой узнавал об этом, он немедленно являлся к хозяину и предлагал ему сумму, значительно превышавшую запрос, чтобы только перехватить покупку из-под носа у своего родного брата. Петер, торговец воском, остался до конца жизни холостяком, объясняя это так: — Что я, дурак, — своим горбом добро наживать, чтобы «она» им улицы мела? (Петер имел в виду шелковые юбки.) Гашпар тоже не считал себя дураком, тем не менее женат был трижды. — Жена ведь хоть что-нибудь да принесет в хозяйство! — рассуждал он. Хотя Гашпар схоронил двух жен, крестить ему пришлось только один раз, что тоже неплохо, так как крестины — удовольствие дорогое. От первой жены, Жужанны Петраш, у него остался сын, которому отец решил дать благородное воспитание и послал учиться в город Шелмецбаня. Что до среднего брата, Дёрдя, то он-то как раз и оказался в дураках. Дёрдь изучил свою медицину, но учение поглотило те три тысячи форинтов, которые он получил в наследство от отца: все они ушли на книги и на плату за обучение. Не повезло ему и после окончания университета: лечение жителей в Жолне — дело неблагодарное. И впрямь странная это была идея — стать врачом, да еще в Жолне, где такой здоровый горный воздух! Откуда там и взяться-то больным? А кроме того, словаки — народ добродушный, смирный, и если уж пришла смерть, не спорят с ней, не кричат: "Не хочу умирать, жить хочу, буду пить это лекарство, другое лекарство!" Они не посылают ни за врачом, ни в аптеку, а сразу покоряются и, сказав: "Pod', smrt!" ("Иди, смерть!") — навеки закрывают глаза. А если кто и вздумает потягаться со смертью, все равно не к врачу поедет, а к раецкому источнику, где ему поставят несколько банок, чтобы удержать на земле его бренное тело. Вот какие печальные, весьма печальные условия для врачебной деятельности были в Жолне! Крестьянин старается как можно меньше болеть, а если заболеет, то не лечится, а если и лечится, то не платит, поскольку денег у него нет. Что до господ, то они, хотя и болеют, даже у врачей лечатся, а иногда и деньги имеют, но платить тоже не платят, а вместо гонорара предлагают доктору: — Отныне, мой друг, будем на "ты". Таким образом, доктор Трновский благодаря врачебной практике приобрел в течение своей жизни очень много друзей, с которыми был на «ты», но умер в такой бедности, что его имущества едва хватило на похороны. После себя он оставил лишь поношенное платье, кое-какую ветхую мебель, врачебные инструменты и одиннадцатилетнюю дочь — Аполлонию. Это была прелестная девочка с благородным овальным личиком и выражением какой-то безграничной, трогательной печали в сияющих голубых глазах, осененных длинными ресницами. А что за волосы были у девочки! Цвета пшеничных колосьев, они венком обрамляли ее головку. Знаменитый художник, случайно забредший в Жолну, увидев девочку, решил, что дева Мария, заступница наша, в детстве должна была выглядеть именно так, и написал с Аполлонии портрет богородицы. Портрет этот, хранящийся ныне в одной из наших национальных картинных галерей, так и был назван: "Богородица в детстве", и его усердно хвалили в свое время газеты. В день смерти бедняги-доктора жолненский бургомистр господин Миклош Блази встретил на улице Гашпара Трновского и, беседуя о безвременной кончине его брата, сумел так разжалобить скотопромышленника, что тот вызвался взять к себе на воспитание маленькую Аполлонию и стать ее опекуном. Весь город тотчас же принялся хвалить поступок Гашпара: "Вот видите, скряга скрягой, а все же и у него есть сердце". Прослышав о случившемся, Петер Трновский рассвирепел и, не теряя ни минуты, примчался в городскую думу, где заявил, что опеку над сироткой-племянницей, нескольку у него своих детей нет, берет на себя он, а у его негодяя-брата бедное дитя все равно погибнет и т. д. Господин Блази успокоил его: — Ну что ж, пожалуйста, будьте опекуном. Тем более что Гашпар согласился не слишком охотно. Слух о шагах, предпринятых Петером, дошел до Гашпара. Он немедленно прилетел в городскую думу и потребовал, чтобы именно его признали опекуном девочки, поскольку он изъявил это желание первым. В противном случае пусть-де городской магистрат пеняет на себя. Городской голова, будучи по природе своей приспособленцем, совсем растерялся и не знал, как поступить. Оба Трновские были могучими столпами города Жолна и, навалившись, могли пошатнуть, а то и спихнуть с места любое должностное лицо в магистрате. Поэтому Блази предпочел оставить открытым этот неожиданно возникший щекотливый вопрос. Лучше подождать: нередко и весьма болезненные прыщики сами собой проходят. Но этот прыщ сам собой не прошел. Едва кончились похороны, как дядя Гашпар, покидая кладбище, на глазах у всех взял маленькую сиротку за руку и сказал: — Пойдем со мной, дитя! Однако не успел он договорить, как к нему подскочил дядя Петер, красный как рак с глазами, горящими ненавистью, и вырвал девочку из рук брата. — Фарисей, не тронь мою подопечную! Благородного братца захотел из себя разыграть! А вот это ты видел? (И он сунул под нос Гашпару фигу.) Пошли, Аполка! Ну, шагай, раз, два, три! Из глаз девочки градом хлынули слезы. Ее дергали из стороны в сторону, а она стояла безучастная, не понимая, чего от нее хотят, о чем говорят. У нее в ушах все еще отдавался глухой, леденящий душу стук комьев земли, падавших пая крышку гроба. — Отдай девочку, не то я тебе ребра переломаю! — рычал Гашпар. — Это мы еще посмотрим, только подойди! Я в глаза твои бесстыжие плюну! У, ростовщик! — Ах ты, барыга! — взревел Гашпар, набросился на Петера и, ухватив его за черный шелковый галстук, начал душить. И братья принялись награждать друг друга пощечинами и тумаками к вящему ужасу столпившегося вокруг богобоязненного люда. Такой позор — и где? На кладбище, во время похорон! Нет, повезло бедняге Дюри, очень повезло, хоть на том свете скрылся от этих негодяев. И как только земля еще их носит! — Давно бы пора уволить господа бога с его должности, вздыхал старый безбожник и еретик Михай Дома, — за то, он таких вот людишек и богатством оделяет, и почетом, и удачей! Наконец одна бедная женщина, муж которой, писарь городской думы Йожеф Кливени, почитал себя родственником покойной матери Аполлонии, улучила момент, когда друзья драчунов, разняв, потащили по домам обоих братьев, избивших друг друга в кровь, в разодранных в клочья рубашках, — и взяла Аполлонию за руку. — Не плачь, моя жемчужинка! — ласково сказала она, вытирая своим черным траурным передником заплаканное лицо девочки. — Не ходи ты, дитятко, ни к одному из них. Разве место тебе, маленькой нежной голубке, среди этих злых коршунов? Иди лучше ко мне. Я хоть и бедная, но все же постельку тебе постелю мягче ихней, потому что сердце у меня мягкое и потому что я тебя люблю, моя маленькая! Она погладила золотистые волосы малютки, поцеловала ее в лобик и, воспользовавшись тем, что окружающие все еще глазели на драчунов, никем не замеченная, увела девочку к себе домой. А рассвирепевшие дяди, кипя местью, еще долго вырывались из крепких рук разнимавших их мужчин, чтобы снова броситься друг на друга, и выкрикивали отвратительные ругательства: — Еще сегодня собаки будут лизать твою кровь! — В порошок сотру, пиявка! — Вот увидишь, я буду опекуном! — Нет я — хотя бы небо рухнуло! Разумеется, в пылу ссоры дядюшки даже не вспомнили о ребенке. Только на другой день они оба стали требовать, чтобы бургомистр сдержал слово, данное каждому из них. Иначе ему тоже придется худо. — Подавайте мне ребенка, и точка! — требовал Петер. — Девочка мне обещана! — Если Петера назначат опекуном, — передавал через людей Гашпар, — я пристрелю бургомистра, как лживую собаку. Я первым вызвался взять девочку на воспитание. В такой сложной обстановке на третий день после похорон и собрался на заседание опекунский совет. Совет принял во внимание желание обоих братьев Трновских стать опекунами (и надо же было поднимать такой шум из-за какой-то девочки!), а также учитывая, что братья Трновские — люди влиятельные, а посему отнюдь не в интересах города обидеть их отказом и тем самым настроить против себя, и, наконец, принимая во внимание обстоятельство совсем особого рода (в протокол его, разумеется, решено было не заносить), а именно, что братья покойного доктора Трновского воспитали бы девочку в непатриотическом духе, — опекунский совет, исходя и из национальных интересов, постановил: inter duos litigantes [Между двух дерущихся (лат.)] отдать ее под опеку родственнику Аполлонии Трновской по материнской линии — Йожефу Кливени, писарю городской думы, одновременно призвав обоих дядей подопечной благородно, по-родственному, принять участие в расходах по воспитанию и содержанию сиротки, поскольку опекун человек бедный. Петер Трновский, получив решение опекунского совета, разорвал его на клочки. — Не дам ни гроша! Опекунский совет дураком меня считает, что ли? Пусть теперь сами нянчатся с девчонкой? Впрочем, гнев Петера прошел, как только он сообразил, что ведь и Гашпар тоже не стал опекуном! Гашпар рассуждал точно так же, а потому и он решил не давать ни гроша на содержание Аполки. Старый же пьяница писарь Кливени, увидев, что обманулся в своих надеждах, — он-то рассчитывал, что, став опекуном девочки, ухватит толику того богатства, которое неиссякаемым потоком польется в его дом из карманов щедрых дядюшек! — стал вымещать злобу на ребенке. Бедную сиротку ожидала печальная судьба; она ходила в лохмотьях, нередко босая; даже кормила ее тетушка Кливени украдкой от мужа, этого чудовища, которого она и сама боялась. Бедная маленькая Аполка, которая так расцвела в доме отца, теперь заметно похудела, начала хиреть; ведь ей приходилось работать теперь с утра до поздней ночи, так как Кливени уволил прислугу и заставил девочку выполнять всю работу по дому: — Я тебя и так даром кормлю, оборванка! Худое, тщедушное тело девочки было испещрено синяками, потому что писарь, возвращаясь домой пьяный, всякий раз бил и Аполку и жену. А пьяным он был каждый вечер. Так что те дни, когда он не приходил домой, а ночевал где-нибудь под столом в кабаке, были для Аполки настоящими праздниками. Так миновали два долгих года, а в жизни сиротки не произошло никаких изменений. Да и кому было дело до судьбы такой ничтожной козявки? Правда, поначалу люди ругали двух бессовестных дядей, но потом стали ругать их уже за другое и вскоре совсем позабыли о бедняжке. Она сметалась с прочими бедными ребятишками, чьи маленькие ножки топочут по земному шару стоптанными башмаками, которые взрослые сбросили с ног за непригодностью, и жизнь в отчем доме вспоминалась ей теперь как какой-то туманный сон. Иногда ей говорили, что тот-то и тот-то богатый человек — ее дядя, но все это было для нее лишь пустым звуком и не служило поводом ни для огорчений в настоящем, ни для надежд на будущее. Да и знала ли она вообще, что такое «дядя» и что такое «настоящее» или «будущее»? Ничего она не знала и жила лишь потому, что еще не умерла. Жила потому, что каждое утро ее расталкивала тетушка Кливени со словами: "Почисти-ка поскорей дядюшкины сапоги!" Засыпала вечером, когда уже не могла больше двигаться от усталости, плакала, когда ее били, потому что было больно. Но о жизни вообще она не знала ничего, считая, что все так и должно быть, и только о смерти думала как о чем-то таинственном, необычайном. О том же, умирает ли человек навеки или нет, она не задумывалась. Ведь, казалось ей, схвати тетушка Кливени какого-нибудь мертвеца за плечо да тряхни его как следует: "А ну, вставай скорей, почисти дядюшкины сапоги", — то и мертвец вскочил бы. Может, и ее бедный папочка проснулся бы… Однажды, когда девочка возвращалась с рынка с тыквой в руках, подмастерье сапожника Волека (он нес починенные сапоги члену городской управы Буронке) подтолкнул ее в бок и сказал: — Аполка, вон идет твой дядюшка, подойди к нему, поцелуй ручку. Действительно, Петер Трновский проходил в этот момент мимо церкви, весело размахивая тростью с костяным набалдашником, — он только что заключил очень выгодную сделку с городом, — как вдруг к нему подбежала девочка и, по совету мальчишки, но совершенно уверенная, что так оно и должно быть, поймав волосатую, унизанную перстнями руку весело насвистывавшего пожилого господина, поцеловала ее. Старик взглянул на оборванную девочку и, узнав в вей свою племянницу, загмыкал, не зная, как быть: — Гм, гм! Так это ты? Ну-ну, ну-ну… Он пошарил в карманах, но, как назло, не обнаружил там ни одной серебряной монетки, а в таком случае никак нельзя было дать меньше двадцати филлеров. Петер вынул бумажник в надежде найти там новенькую хрустящую форинтовую бумажку. Но там лежали только банкноты по пять форинтов. Это много, слишком много. Да и что станет делать этакое дитя с пятью форинтами? На счастье, как раз напротив находилась кондитерская. О! Вот то, что нужно! — А ну-ка, иди за мной, девчушка! Они вошли в лавку, дверь волшебно зазвенела, кондитер по одному слову дядюшки наполнил большой-пребольшой пакет всевозможными сластями, перевязал его красивой веревочкой и — все это отдал Аполке! У девочки сердечко зашлось от необычайной радости, ей показалось, что она вот сейчас упадет от счастья. Глаза ее затуманились, и ей уже чудилось, сквозь этот туман, что она идет по улице, а за ней мчится целая свора собак. Но, конечно, ничего этого не было, и голос дядюшки мигом вернул ее к действительности: — И в руку тоже возьми две-три конфетки, съешь по дороге, деточка! Выйдя из лавки, они тут же у двери и расстались: дядюшка Петер направился к ресторану, Аполка же пошла домой, по дороге рассказывая всем и каждому, какой у нее хороший дядя и что он ей купил, и все, кому она говорила о своем дядюшке, предсказывали, что теперь судьба ее переменится; только дома Кливени мрачно сказал: — А ну покажи, что купил тебе этот негодяй? Он разорвал шпагат, вытащил из свертка медовые пряники и с жадностью принялся их пожирать один за другим, приговаривая после каждого: — Ну и негодяй, ну и негодяй! Слух о примечательном происшествии, переходя из уст в уста (с добавлением: "Видно, начался конец света"), быстро облетел весь город. Достигнув ушей Гашпара Трновского, слух этот привел его в ярость. Всю ночь он беспокойно провертелся с боку на бок на своем ложе. А рано утром, подкараулив племянницу возле дома писаря Кливени, Гашпар потащил ее прямо к сапожнику, а потом к портному и галантерейщику, где накупил ей столько всякой всячины, что нести покупки пришлось двум посыльным. Дядюшка же Гашпар шагал рядом и всю дорогу удовлетворенно бормотал: — Вот, сдохни от зависти, проклятый, жадный пес! Теперь попробуй меня переплюнуть! Но и господина Петера Трновского не так-то просто было переплюнуть, коль скоро дело дошло до "кто кого". Едва он услыхал о «ходе» Гашпара, как злая, гордая кровь его вскипела: — Вот как? Ты еще смеешь голос подавать? Пыль хочешь всему свету в глаза пустить какими-то двумя-тремя жалкими тряпками? Со мной захотел тягаться? Ну что ж, попробуй! И, не долго думая, он послал за девочкой, а затем отправился с ней к ювелиру, где накупил целую груду украшений: жемчуга, кольцо со смарагдом, серьги, браслет и ожерелье — все из чистого золота, — словом, все, что только нашлось дорогого и красивого на витрине у ювелира. Не всякая обитательница аристократического замка получает столько в приданое. Такой оборот дела несколько изменил положение Аполки. Но еще больше изменений внес он в жизнь писаря Кливени, так как все эти ценные предметы, попав в его руки, быстро превращались в вещества жидкие. Разумеется, не каким-нибудь там чудесным способом, а через посредство ростовщика-еврея, которому славный опекун аккуратно относил все эти вещи в заклад. Ох, и погулял же Кливени за это время в жолненском "господском ресторане": вино и пунш лились рекой, гремела музыка, летели форинтовые бумажки цыгану-скрипачу Гонгою, с которым он затем обходил город и, останавливаясь под окнами у панславистов, заставлял цыгана играть песенку: Красный повод, белый конь! Страну продал, боже мой! Это был смелый намек на печальное приключение его величества короля Святоплука,[24] всякий раз приводивший в бешенство жолвенских господ словаков. А писарю только того и надо: Кливени уже сто раз следовало выгнать из магистрата за бесчисленные должноствые преступления и мелкие злоупотребления по службе. Но можно ли лишить должности такого великого венгерского патриота? Дело Кливени всегда было делом Венгрии! А писарь был малый не промах и отлично знал, на какой струне нужво играть. И ов-то уж куда лучше использовал этот "красный повод", чем вождь венгров Арпад, превратив его в своего рода патент на неприкосновенность. Разумеется, теперь он стал обращать больше внимания на Аполку, даже послал ее в школу учиться. Однажды, заложив у ростовщика очередной браслет с рубином, он купил девочке кусок кокосового мыла. — Жужанна, — сказал он жене, — сегодня я получше присмотрелся к девчонке. Знаешь, она будет очень красивой" когда вырастет. На редкость красивой. А, впрочем, почему бы ей не быть красивой? Ты что-то сказала, Жужанна? Ничего не сказала? Ну хорошо делаешь, что молчишь. Умой, причеши ее да одевай чисто. Хочу, чтобы она была хорошенькой. Ничего плохого мне не будет от этого, да, наверное, и ей тоже. Нет, в самом деле, есть что-то чертовски приятное в ее мордашке. Тут он позвал с кухни Аполку, долго ее разглядывал, а затем протянул ей завернутый в шелковую бумагу кусок мыла. — Ну-ка, козявка, — непривычно ласковым и игривым тоном заговорил с девочкой, — что принес твой опекун своей маленькой овечке? А ну, живо, целуй мне руку! Девочка приложилась к дядюшкиной «ручке» и развернула обертку. Увидев, что было завернуто в бумажку, Аполка мило улыбнулась. О, это была уже не та детская улыбка, которой она выразила свою радость, когда дядя Петер купил ей медовые пряники, — нет, это была уже улыбка девушки. "Мыло! Туалетное мыло!" — пронеслось у нее в голове, и, покраснев до корней волос, она убежала. О, этот маленький кусок туалетного мыла, как много он ей сказал! Тонкий, дразнящий аромат его щекотал ноздри п, пропитав каждую частичку ее тела, казалось, с кровью проник в сердце, где разбудил то маленькое чудовище, которое, свившись в клубок, подобно змейке, дремлет до поры в молоденькой девушке. Имя ему — кокетство. Дочь Евы, стучат! Это всего лишь кусок туалетного мыла. Но ведь ты слышишь, ты угадываешь, чей это зов?! Аполка вступила в четырнадцатое лето своей жизни, хорошея с каждым днем, когда судьба ее сделала новый, еще более неожиданный, поворот. Бургомистр, прослышав о доброте дядюшек к племяннице и вместе с тем видя, что писарь Кливени все подарки братьев Трновских использует в своекорыстных целях (именно так выразился еей государственный муж), сообщил о положении девочки губернатору, у которого покойный доктор Трновский был в свое время домашним врачом. Их превосходительство соизволяя принять живейшее участие в судьбе сиротки и пообещал заняться этим вопросом, чтобы вырвать бедное дитя из рук пьяницы-писаря. Оба Тряовские получили приглашение на очередной обед у губернатора, и за шампанским, когда размягчается любое сердце, губернатор, дипломатично заведя разговор о девочке, уговорил братьев не бросать сиротку на произвол судьбы, | воспитывать племянницу на равных основаниях, поочередно беря Аполку к себе в дом — каждый раз на полгода. И вот началась новая комедия, да такая, какой еще свет не видывал. Дядюшка Петер, который первым взял Аполку к себе в дом, немедленно выписал ей профессора из Туроц-Сент-Мартона, компаньонку-француженку из Женевы, заказал в Бестерце для нее шелковые платья, шляпки и туфельки, привез множество книжек с картинками из Праги и стал воспитывать девочку, словно какую-нибудь принцессу, так, что весь город глаза вытаращил от изумления при виде такой роскоши. Но шесть месяцев спустя Петер Трновский отослал профессора и бонну, запер в сундуки красивые, отделанные лентами платья и безделушки, велел Аполке надеть то, в чем она пришла к нему от Кливени, — заплатанную ситцевую юбочку, рваные ботинки и полинялый клетчатый платок, — и самолично проводил ее до калитки дома Гашпара, там он нежно обнял и поцеловал племянницу и сказал: — Ну, а теперь иди к этому негодяю. Дядюшка Гашпар поверг город в еще большее изумление. Он не только перещеголял своего брата, заказав платья для девочки в Вене и купив ей в Галиции упряжку лошадок-пони, но и задел Петера за живое, решившись на шаг, который, хотя и противоречил убеждениям самого Гашпара, зато поразил его заклятого врага в самое сердце: он пригласил в учителя девочке не словацкого профессора из Туроц-Сент-Мартона, а чистокровного венгра из Дебрецена, строго-настрого приказав ему воспитывать маленькую Аполку в венгерском духе. Что ему одна погибшая душа, когда представляется возможность целых полгода злить эту гадину — своего братца?! Дебреценский профессор Пал Сабо сделал все, что мог, для того, чтобы девочка полюбила все истинно венгерское и возненавидела словаков. На удар отвечают ударом, и на третье полугодие дядюшка Петер, прослышав, что в Вене у каких-то юных графинь есть маленькая эфиоп, тотчас же раздобыл и Аполке арапчонка. Кроме того, он купил ей верховую лошадь, пригласил компаньонку, выписал для девочки множество платьев из Парижа и сразу двух гувернеров из Туроц-Сент-Мартона, чтобы те с большим успехом внушили девочке ненависть к венграм и возродили в ней славянский дух. Но все это оказалось пустяком в сравнении с той роскошью, которой ответил в следующие полгода Гашпар Трновский. Пусть-ка теперь попробует Петер переплюнуть его! Гашпар купил у графинь Чаки замечательный дамский экипаж с подбитым голубым шелком балдахином. На козлах экипажа восседал кучер-венгерец, на лошадях сияла наборная, с кистями, венгерская сбруя; компаньонка, бонна, два маленьких лакея, наряженные гусарами, — тоже были венгры. И все это Гашпар предоставил Аполке. Кроме того, он построил для нее виллу — настоящий дворец. Под окнами виллы — фонтаны, вокруг нее — розы, пальмы и всякие экзотические растения; мебель в комнатах была обита дорогой парчой, и каждую неделю в этот маленький дворец Гашпар Трновский приглашал девочек из самых знатных семей города, чтобы Аполке было с кем играть. Лишь принцессам доводилось купаться в такой роскоши. Все это нравилось не только самому Гашпару, но и сыну его Милославу, который приехал на каникулы из Праги, где он учился в университете. Юноша превосходно чувствовал себя среди девочек — этих юных, едва распускающихся цветков. Напрасно знакомые пытались настроить Милослава против отца, нашептывая ему: "Старик с ума спятил. Смотри, как бы не ухлопал он все твое состояние на эту девчонку. Свет не видывал еще такой глупости". Но «девчонка» была так хороша! В дорогих шелках, в кружевных платьях, она была такой стройной, гибкой, столько было в ней благородства и таким чудным, милым взглядом смотрела она на всех (в том числе и на Милослава), что можно было только радоваться, зная, что девочка ни в чем не испытывала недостатка. Друзья Гашпара, панслависты, не на шутку встревожились. — Эх, Гашпар! — сетовали они. — Где же твоя голова, старина? Шутки шутками. Девчонка, бог с ней! Но что будет, если венгерским духом, который ты развел в своем доме назло Петеру, заразится и твой собственный сын? И в самом деле, молодой Трновский, по-видимому, дружил как с Аполкой, так и с ее дебреценским профессором. Иногда он даже присутствовал на уроках, которые давал Пал Сабо девушке. Но старый Трновский упрямо качал своей большой лысой головой и пожимал плечами: — Ничего не поделаешь, лес рубят — щепки летят! А все-таки его рубят, не обращая внимания на щепки. И я, раз уж начал рубить этого разбойника, не успокоюсь до тех пор, пока с корнем не выкорчую его, пока не лопнет он от злости. Теперь весь город сгорал от нетерпения; какой еще номер выкинет в ответ Петер Трновский, когда Аполка снова вернется к нему? И чем кончится это необычайное состязание? До каких пор братья окажутся в силах продолжать эту безумную гонку? Дело зашло так далеко, что едва ли последует что-нибудь еще более сногсшибательное. Для этого надо быть Ротшильдом. Кто знает, чем бы все это кончилось, если бы тем временем не произошли другие события. Например, жолненские панслависты, разозлившись на Гашпара за то, что он воспитывает Аполку в венгерском духе (дело не обошлось без подстрекательства Петера), задали ему кошачий концерт, а в заключение побили в доме Гашпара окна. Рассвирепевший Гашпар на другой же день подал властям прошение переменить ему и его законному наследнику словацкую фамилию Трновский на венгерскую Тарноци. (Бедные честные его предки! От такого надругательства они, должно быть, перевернулись в гробу.) Затем Гашпар Тарноци предпринял и другие шаги по укреплению своей принадлежности к венгерской нации: вместо того чтобы послать сына, как предполагалось раньше, на год в петербургский университет, Гашпар провел Милослава на должность заместителя секретаря жолненского магистрата, заявив ему. — Понюхай, сынок, политики. Пока что здесь, у нас. А через два года будут выборы в парламент, и поедешь ты в Будапешт депутатом. Выберут! Раз я говорю, значит, так тому и быть! — добавил он и гордо стукнул себя кулаком в грудь с той стороны, где во внутреннем кармане жилетки у него хранился бумажник. Так и остался Милослав Тарноци в Жолне нюхать местную политику. Но кто виноват, что из всех местных жолненских дел самый нежный аромат источали волосы Аполки? Молодой юрист не отходил от девушки ни на шаг, играл с ней в мяч на лужайке в парке, ездил с ней на прогулки верхом в Будетинскую рощу, помогал готовить уроки, собирал жучков, ловил бабочек для ее коллекции, лазал но горам, чтобы там отыскать редкие растения, и, засушив, преподнести их девушке. Аполка очень любила естествознание. По-видимому, Палу Сабо, который сам был крупным ботаником, удалось привить ей любовь к своей науке. А молодой Тарноци превратил сбыт редкостных растений и насекомых в своего рода «дело»: за всякий необычного вида цветок он получал в награду розу или гвоздику — правда, самую обычную, но зато именно ту, которая в момент заключения сделки украшала волосы Аполки. А за один невиданный, дивной красоты цветок китайской розы — хибискуса он получил в награду белокурый Аполкин локон. Однако, прежде чем обмен состоялся, боже милостивый, сколько было препирательств — настоящий торг! Девушка была вне себя от радости, получив красивый цветок с шафраново-красными гроздьями лепестков. — Где ты раздобыл его, Милослав? — допытывалась она. — В саду Недецкого замка. — Ох, и отчаянная же ты головушка! — воскликнула Аполка и благодарно улыбнулась. — И тебе не жалко было срывать бедный цветочек? — Ну-ну, не жалей его, ведь вырастет новый, из того же корня. — А через сколько времени? — На тот год в эту пору. Аполка стала радостно хлопать в ладоши, прыгать по двору, так что широкие разрезные рукава ее небесно-голубого кунтуша развевались, как ангельские крылышки. — Тогда ты прогадал, Милослав! Ведь мои-то волосы отрастут и за две недели. Глупышка! Милослав улыбнулся и через некоторое время приобрел у одного профессора в Бестерце американского скарабея — жука величиной с чижа, истинного гиганта в мире насекомых. У скарабея — два темно-красных блестящих рога; коричневая, рассеченная посередине спинка делает его похожим на нашего майского жука, но рядом со скарабеем тот выглядит совсем малышкой. Увидав жука-великана, Аполка загорелась страстным желанием заполучить его: — Милослав, я умру, если ты не отдашь мне скарабея! Милослав начал разыгрывать упрямца, клялся и божился, что не может отдать его и что на это у него много причин: он, мол, и сам без ума от этого насекомого, и вообще другого такого жука нет во всей Венгрии! Американский жук, шутка сказать! Сколько ему пришлось постранствовать, прежде чем он попал в Жолну! Правда, весь этот путь он проделал уже мертвым, что значительно уменьшает утомительность пути, но тем не менее… Нет, нет, если он, Милослав, в конце концов и согласится уступить жука Аполке, но дешево он его не отдаст. — Но чего ты хочешь за него, Милослав? — Я, право, не знаю… (Разумеется, разбойник знал, чего хочет, недаром он так улыбался!) Что бы ты могла мне предложить? — Я тоже не знаю. (Она, конечно, догадывалась, чего попросит за жука Милослав, потому что густо зарделась.) В конце концов после долгих, секретных переговоров, которым часто мешали посторонние, они сошлись на одном поцелуе. Сначала сторговались только в принципе, но тут же возник вопрос: где произвести расчет? Можно было бы в саду, но что, если увидят? Ну и пусть видят. Разве не стоит скарабей поцелуя, даже если кто-то смотрит? Скарабей перешел к Аполке: "Какой глупый этот Милослав, — подумала Аполка, — ведь, может быть, при случае я его и даром поцеловала бы". Но с этого дня все "старые деньги" были изъяты из обращения. Теперь валютой стали только поцелуи; и даже ничего не стоящие козявки и травки, которые приносил Аполке Милослав, оплачивались новой валютой. Однако Милославу и этого казалось мало, он то и дело жаловался: — Ах, какая чахлая, какая бедная флора в наших горах. Старый Тарноци почти ничего не замечал и лишь иногда отпускал едкие замечания относительно страсти сына к ботанике: — Ты дитя, большое дитя, Эмиль! (Чтобы лишний раз позлить Петера, он переделал даже славянское имя сына.) Какой ерундой ты занимаешься! Целыми днями лазаешь в поисках каких-то букашек и цветочков. Ты, что же, совсем не думаешь о том, что не сегодня-завтра тебе предстоит стать депутатом парламента и тогда придется заниматься не этими вот травками-козявками, а местными железнодорожными линиями?! Нет, видно, старый Гашпар так ничего и не подозревал до самого последнего дня, когда наконец и у него открылись глаза. В этот последний день "его полугодия" люди Петера — старая гувернантка, мадемуазель Шкультети, маленький арапчонок (первый и последний эфиоп в Жолне) и камердинер-англичанин с бакенбардами и длинными, ниспадавшими на плечи волосами — появились в доме Гашпара, чтобы отвезти Аполку к другому дядюшке. На улице перед домом Тарноци девочку ожидала упряжка маленьких лошадок, понуривших головы, со старым кучером на козлах, который все время весело пощелкивал кнутом. Все было по-старому, только державшийся с необычайным достоинством суровый камердинер, в туфлях с пряжками и чулках до колен, был незнаком Аполке; таких камердинеров, прислуживающих маркизам, жители Жолны видывали только во французских водевилях, которые иногда ставил местный любительский драматический кружок. Когда люди Трновского появились на террасе дома Гашпара Тарноци, Аполка побледнела, ноги у нее подкосились, и она вынуждена была опуститься на стул. — За барышней явились? Ну что ж, пришла пора, надо расставаться, — спокойно сказал дядюшка Гашпар, бросив полный ненависти взгляд на слуг своего брата. — Иди Аполка, деточка, в свои покои, надень самое затрапезное свое платье и отправляйся с богом. Смотри береги себя, не зачахни за полгода в логове этого разбойника. Аполка уронила голову на стол и зарыдала, но не тронулась с места. — Ну, чего ты сидишь? Иди! И почему ты плачешь? Ведь через полгода снова вернешься ко мне. — Разрешите мне остаться здесь, у вас, — тихим, глухим голосом прошептала девушка. — Э, нет, — строго возразил дядюшка. — Без глупостей. Собирайся и иди. А когда вернешься, тебя будут ждать уже длинные платья. Слышишь, Аполка, длинные платья! Последние слова он умышленно сказал по-словацки, чтобы слуги Петера поняли их и передали своему хозяину, который, по слухам, уже заготовил на полгода вперед все необходимые для племянницы вещи: пусть он еще немного поиздержится, коли захочет опередить его, Гашпара. Мысль эта очень обрадовала его, и он даже руки потирал от удовольствия. Аполка с трудом поднялась со стула, вытерла слезы и неверными шагами подошла к дядюшке, чтобы поцеловать ему руку. Тот в свою очередь чмокнул ее в лоб. Затем девушка протянула руку побледневшему Милославу, который молча стоял рядом с отцом. — Ну, Милослав, не горюй, — сказала она и даже улыбнулась, хотя и очень печально. — Теперь все равно зима, и ты не сможешь найти для меня никаких растений. — Да, конечно, — замогильным голосом пробормотал юноша. А какая уж там зима! Весна была на носу, и по стеклянным стенам и крышам коридора, перестроенного под зимний сад, уже карабкались первые солнечные лучики, словно просились впустить их в натопленное помещение, где зимовали многочисленные кактусы, фикусы и олеандры. Ощутив тепло первых весенних лучей, растения словно пробуждались от сна — казалось, они только теперь начали понимать, что целую зиму их просто обманывали. Бедные, доверчивые цветы! Во дворе потягивалась кошка, грея на солнце свою старую спину, желто-бурая наседка как раз сегодня вывела цыплят и важно прогуливалась с ними между сухими стеблями цветов и кустарников, которые выглянули из-под таявшего снега. Все растения были еще на диво однообразны, пожелтев за зиму под белым снегом, так что никто не мог бы сейчас сказать, на каком стебле в прошлом году качался цветок тюльпана, а на каком — пион или бальзамин. Бедные цветы, как коротка ваша жизнь! Всюду чувствовалось теплое дыхание весны, только сердце Аполки сковал лютый холод. Потому она и сказала Милославу: "Сейчас все равно зима". Попрощавшись, девушка неверными шагами двинулась к выходу. Пропустив слуг дядюшки Петера вперед, Аполка еще раз обернулась в дверях. — Забыла что-нибудь? — спросил равнодушным тоном Тар-ноци-старший. — Нет, ничего, — еле слышно пролепетала девушка, ее тоненькая талия так изогнулась, что, казалось, вот-вот переломится, глаза закрылись, словно два солнца одновременно закатились за горизонт, а на месте двух светил сразу же забили два родника. Ах, как она была хороша в этот миг! И Милослав не выдержал, он крикнул ей вдогонку: — Погоди, Аполка, вернись! Девушка, словно влекомая неведомой силой, машинально сделала несколько шагов назад. — Чего ты хочешь? — спросила она тихо. Лицо Милослава горело, глаза сверкали, а голос непривычно зазвенел. — Я кое-что забыл, Аполка! Забыл сказать отцу, что ты не можешь уйти отсюда. Старый Гашпар примял пепел в своей трубке. — Что за глупости говоришь ты, мальчишка? Как это так не может уйти отсюда? Мадемуазель Шкультети, стоявшая у дверей с теплой собольей шубкой в руках, передала драгоценную одежду камердинеру и, приблизившись к Аполке, легонько дернула ее за юбку: — Пойдемте, барышня! Пони замерзли на холоду. — Сейчас, сейчас! Мплослав подошел к отцу, склонился и поцеловал ему руку. — Папочка, — вкрадчиво сказал он прежним ребяческим голосом, каким умудрялся выпрашивать у отца все что угодно. — Ну, ну, не подмазывайся. Говори напрямик, чего хочешь, а не то прибью! — Я хочу, чтобы Аполка больше не уходила от нас. Старик удивленно уставился на сына. — Чтобы не уходила? Почему же? Милослав потупил взор, как красная девица. Ведь ему было всего двадцать три года и усы еще только начали пробиваться над верхней губой. В полной растерянности он перебирал в уме, что бы ответить, и наконец выдавил из себя любимую фразу упрямых мальчишек: — Ну просто так. — Это не ответ. — Сказать? — Конечно, скажи. — Нет, в самом деле, сказать? — Разумеется. — Но ты обещай, папочка, что не рассердишься на меня. — Хорошо, обещаю. — Но об этом я еще ничего не говорил ей самой. — Кому ей? — Аполке. — Что именно? — Что я хочу жениться на ней. Стоит ли рассказывать о том, как покраснела Аполка, услыхав ответ Милослава, и вылетела из комнаты, сшибая по пути все, что ей только попадалось под ноги: вазы, цветочные горшки. Пробежав по длинному коридору, она выскочила во двор, прижимая маленькую ручку к сердцу. А вдогонку ей несся хриплый, гневный голос старого Гашпара: — А ну, где моя плетка? Подать мне плетку! Разумеется, Милослав не стал дожидаться, пока отцу подадут плетку, и помчался вдогонку за Аполкой, которую в этот миг мадемуазель Шкультети подсаживала в экипаж. Камердинер уже расположился на козлах, и только арапчонок, на счастье Милослава, еще не вскарабкался на запятки. Словом, юноша успел спросить взволнованным шепотом: — Аполка, когда я могу видеть тебя? Мне нужно поговорить с тобой. — К чему все это, Милослав? Зачем ты это сделал, нехороший мальчишка? Аполка дрожала всем телом, хотя мадемуазель Шкультети уже накинула ей на плечи теплую соболью шубку. — Когда, когда же? — с отчаянием в голосе торопил ее юноша. Аполка наклонилась и шепнула ему по-венгерски, чтобы слуги, если и расслышат ее слова, не поняли, о чем речь: — Вечером, в десять часов, дядюшка обычно уже ложится спать. Я открою окно, и, если ты придешь, мы сможем с тобой поговорить. — Скажи, ты любишь меня? — страстно прошептал Милослав. — Не знаю, — отвечала девушка чуть слышным, бесконечно печальным голосом. Кучер щелкнул кнутом, и пара маленьких пони, весело цокая копытцами, зарысила через рыночную площадь к дому Петера Трновского. Любопытные и зеваки, завидев блестящий экипаж с княжеской прислугой, говорили друг другу: — Смотрите, смотрите, «принцесса» снова переезжает от одного сумасброда к другому. С Главной площади они свернули на Пшеничную улицу, переехали через маленький каменный мостик, а оттуда уже было слышно, как скрипнули, открываясь, ворога усадьбы Трновского. — Ну, вот мы и дома, — прошепелявила мадемуазель Шкультети. Аполка оглянулась вокруг, отыскивая дядюшку Петера, но не нашла его, хотя прежде он каждый раз встречал ее во дворе, окруженный челядью. Английский камердинер помог девушке сойти с экипажа и, пропустив ее вперед, повел по комнатам. Мадемуазель Шкультети семенила позади них мелкими шажками и унылым голосом поясняла: — Это ваши апартаменты, барышня. — Я знаю, те же самые, что и в прошлом году. — Да. Но нынче они еще красивее. В самом деле, будуар был обставлен великолепно: маленькие стульчики в стиле рококо, небольшие резные столики, гардеробчики — словом, все было таким очаровательным и миниатюрным, словно в каком-то кукольном царстве. — Вот в этих гардеробах туалеты барышни. — Хорошо, хорошо, туалеты я еще успею посмотреть, дорогая мадемуазель Шкультети. Но где же дядюшка? — Дядюшка? Не знаю, барышня… — Разыщите его, милая Шкультети! Он, наверное, не знает, что мы уже приехали. Или, может быть, он не хочет меня видеть? Старая дева ушла, шаркая туфлями по полу, а камердинер-англичанин, длинноволосый и строгий, аккуратно сложив пледы, принесенные из экипажа, молча остался стоять. — Вы тоже можете идти! — Ничего, я побуду здесь, маленькая гадючка! — рявкнул вдруг он и резким движением сорвал с себя парик и черные бакенбарды. — Боже мой! — вскрикнула Аполка, побледнев. — Так это вы, дядюшка Петер? — Представьте себе, мадемуазель! — И Трновский насмешливо поклонился. — Разумеется, это я, глупый дядюшка Петер. Что делать, если доброму сумасброду дядюшке Петеру пришла в голову блестящая мысль сыграть эту злую шутку и взглянуть на житье-бытье своего дражайшего младшего братца, да так, чтобы об этом никто не знал! Чувство братской любви повлекло меня к нему в дом. Ну, а кроме того, мне хотелось посмотреть гнездышко, где обитает моя дорогая племянница, это бедное невинное дитя. Посмотреть хотел, дослушать. Но, разумеется, не так много, не так много! Аполка упала на стул. — Встань, встань, девчонка! — закричал он уже не насмешливо, а гневно. — В этом доме для тебя больше нет места! В эту минуту из клетки, стоявшей на полочке под самым потолком, попугай Дуду начал кричать хриплым голосом: "Здравствуй, Аполка, здравствуй, Аполка!" Тихо, размеренно тикали часы. — Для того я из милости кормил тебя здесь, чтобы ты стала женой этого прощелыги, сына моего заклятого врага? Видел я, как ты плакала, слышал, как ты звала его к себе под окно. Позор, мерзость! Мне только не хотелось там, на улице, поднимать скандал. Но здесь я не потерплю тебя больше ни одной минуты. Катись на все четыре стороны! Сейчас же вон из моего дома! Несчастная Аполка горько заплакала, сложила свои маленькие ручки, подняла на дядюшку полный мольбы взгляд, но выговорить не могла ни слова. Впрочем, все просьбы были бы бесполезны, неумолимый старик указывал рукой на дверь. Бедняжке только и оставалось, что встать да уйти. И она ушла, не вымолвив ни слова, не взяв с собой ничего, даже своего клетчатого платка. Нищий и тот несет с собой хоть какой-нибудь крохотный узелочек, а у нее не было ничего. Страх перед неизвестным охватил ее. Ноги подкашивались, она едва могла идти. Пока Аполка шла по двору, она, казалось, все еще надеялась, что старик позовет ее обратно, скажет: "Ну, ладно, Аполка, вернись, хватит дурачиться". Ведь в конце концов есть же и у него сердце! Она долго возилась у калитки, открывая дрожащими руками щеколду, прислушиваясь, не позовут ли ее назад. Но во дворе не было слышно ни звука, только попугай все еще кричал: "Здравствуй, Аполка, здравствуй, Аполка!" И вот она на улице, одна в таком большом и чужом мире! Как трепетало, как стучало ее сердечко! Казалось, оно вот-вот разорвется от боли. Выйдя на улицу, Аполка не закрыла за собой калитку. И тут же невольно оглянулась — может быть, и без всякой задней мысли, а может быть, все еще лелея надежду, что вот-вот откроется окно и дядюшка поманит ее рукой: вернись, мол. Но ни в окне, ни в открытой калитке не показалось ни души, и только пес Гарам, выскользнув следом за Аполкой, догнал ее, потерся о колени, обнюхал и, заворчав, вернулся во двор: так он прощался с ней. Ну, а теперь куда? Все дома улицы, выстроившиеся в две шеренги, смотрели на нее неузнающими, чужими глазами. А как заманчиво курятся трубы над их крышами! В каждом доме в этот час что-то варят. Да только где варят для нее? Дым весело поднимается к облакам, и каждый дымок знает, куда он держит путь. Только она, бедная сиротинка, не знает, куда ей идти… Куда же еще, как не к другому дядюшке? И Аполка ускорила шаги, потому что уже порядком промерзла и начала дрожать. На ней было лишь тоненькое темно-красное платьишко, а на дворе еще стояла зима, и солнце, хотя и смеялось в небе по-весеннему, тюка еще не могло осилить холода. Зима упряма, особенно в этом горном крае: она неохотно приходит, но уходит уж совсем нехотя, то и дело возвращаясь, и когда весна, почувствовав себя наконец полной хозяйкой над миром, нарядит землю в зеленые шелка, зима возьмет да вдруг вновь нагрянет и, дурачась, все нарядят в белое. Бегом примчалась Аполка к дому Гапшара Тарноци и дернула колокольчик, висевший над калиткой. Дядюшка Гапшар, прогуливавшийся по двору, сам подошел к воротам, во прежде чем открыть, на всякий случай поглядел в глазок. Увидев Аполку, он изумился и немного приоткрыл калитку. — Тебе чего? — спросил он сердито и вместе с тем удивленно. — Впустите меня, дядюшка, впустите! Ее тихий плачущий голос мог бы тронуть любое сердце. — Сперва скажи, чего тебе нужно! — возразил Гашпар. — Молю вас, примите меня снова к себе! Дядюшка Петер прогнал меня из своего дома. Тарноци рассвирепел, глаза его стали метать молнии. — Вот как! Значит, выгнал тебя этот разбойник? Так ты теперь окончательно хочешь сесть на мою шею? Понимаю, понимаю. Но неужели ты считаешь меня совершенным ослом? Конечно, тебе хотелось бы еще больше опутать моего сына! Рано, рано принялась ты за это ремесло, козявка! Вон отсюда! А не то я собак напущу на тебя! Слышать о тебе не хочу, — крикнул Гашпар и захлопнул калитку. И Аполка осталась стоять на улице, на холоде. Еще час тому назад весь город завидовал ой — ей, жалкой игрушке в руках двух враждующих братьев. Еще совсем недавно она катила в великолепном экипаже, — и вот плетется теперь, боязливо прижимаясь к стенам домов, глухими переулками к дому Кливени. Грубый пьяница-писарь был сейчас ее единственной надеждой. Может, возьмет ее к себе в дом? А что, если и он откажется ее принять? Других родственников и знакомых у Аполки не было. Тогда останется один путь — головой в омут. Ваг, эта вечно спешащая река, неразборчива. Она принимает всех. Матушка-земля может порой сказать человеку: "Не нужен ты больше, чего тебе еще надобно, нет у меня ничего для тебя". А матушка-река ко всем добра и ласкова и сама приглашает: "Иди ко мне!" И стелет уставшему человеку пышную, в серебряных кружевах, постель. Кливени оказался дома. Завидев. Аполку, он бросился к ней навстречу, расцеловал ее, а тетушка Кливени на радостях даже прослезилась. — Ну, все-таки зашла, — приговаривал Кливени. — Навестить заглянула. Очень хорошо с твоей стороны. Черт побери, как ты похорошела! Ты, Аполка, сейчас похожа на распускающуюся лилию. Ну, показывай, что принесла нам, голубка ты наша! Девушка грустно пролепетала:. — Только самое себя, больше ничего. Затем она со всеми подробностями рассказала, как поступили с ней ее дяди. Краснея от смущения, она призналась, что причиной всему Милослав. Бедный Милослав, который сказал своему отцу, что хочет жениться на ней! Из-за этого на нее прогневались и дядюшка Гашпар, и переодевшийся камердинером дядюшка Петер. — Ох, этот Милослав, он еще такой ребенок! Видите, что он натворил? Боже мой, боже мой!.. — причитала Аполка. Писарь внимательно выслушал рассказ девушки, то хмурясь, то смеясь и приговаривая: "Ах, разбойники, ах, негодяи!" А когда Аполка кончила свой рассказ, он ласково сказал ей: — Хорошо сделала, милочка, что сразу же вспомнила о своем добром опекуне. Это для меня большое удовлетворение. А ты с этого момента снова будешь нашей дочерью. И точка! Заметив в ушах у Аполки красивые серьги с агатом, он радостно потер руки и, подняв глаза к небу, воскликнул: — Ах, разбойники, ах, негодяи! Отпустить ребенка из дому, не дав ему ничего! — Я буду работать, дядюшка. — Не говори глупостей! Этими-то нежными, белыми ручками — и работать? Что я, нехристь, что ли? — Да, но ведь вы, дядюшка, сами бедны и не сможете кормить меня бесплатно. — Беден черт, доченька, потому что у него нет души. А у меня она есть, и я знаю, что чего стоит. Даже король не подбивает подметки золотыми гвоздями. Да я был бы величайшим транжирой, моя милая, если бы позволил тебе тяжелым трудом уродовать свою стройную фигурку, черт меня побери! Девочка слушала, не понимая смысла его слов, и даже улыбалась при этом. Аполка осталась в доме у Кливени. Теперь пьяница обращался к ней куда ласковее, чем два года тому назад. А Милослав уже на другой день разузнал, где находится Аполка, и подолгу бродил вокруг дома Кливени, надеясь хоть на минутку повидать ее и тайком переброситься с ней словом, так как Кливени ни в какую не желал, чтобы они встречались. — Я подстрелю этого выродка, если увижу его здесь. Соли ему всыплю куда следует, — то и дело грозился он. — Не пара он тебе, слышишь, Аполка! Это не благородный человек, это вор. Он и сюда воровать пришел. — Но, дядюшка, ведь он мой двоюродный брат, — пробовала возражать Аполка, стыдливо краснея. Кливени погрозил кулаком, и губы его задергались: — Я не дам обкрадывать себя. Вернее, тебя! А значит, и меня. Не позволю! Если я еще хоть раз увижу, что ты, Аполка, разговариваешь с этим молокососом, дело кончится плохо. Но любовь делает людей изобретательными. Даруя любовь, бог награждает влюбленного и хитростью. Стрела Амура смазана медом, но небожители добавляют в этот мед и несколько капель лисьего жиру. К Кливени нетрудно было найти подход, и Милослав скоро его нащупал. Путь к его сердцу вел через великолепно прокуренный мундштук. У писаря было много побочных источников дохода. Городская управа скупа, платит она мало, но на то и дан человеку ум, чтобы он им пользовался. Кливени умел с помощью какого-то химического состава удалять чернила с погашенных гербовых марок. И это приносило ему кое-какую прибыль. Но главным источником дохода был его пенковый мундштук. — Он мне приносит кругленькую сумму, — бывало, говорил Кливени, — не хуже иного небольшого имения. Дело в том, что каждый месяц писарь разыгрывал свой мундштук на лотерее, состоявшей из ста билетов по пятьдесят крейцеров каждый. Это составляло пятьдесят форинтов ежемесячно — кругленькую сумму, которой не угрожало ни градобитие, ни наводнение. Этот источник дохода был надежен: ведь всякий, кто отказывался участвовать в лотерее, был попросту «панславист» и «негодяй», которому злой язык Кливени целый месяц перемывал косточки. Что касается мундштука, то пусть читатель не подумает, что это была ценная вещь, образец высокого мастерства и т. д. Ничего подобного, ведь в таком случае мундштук не представлял бы никакой ценности для Кливени, так как всякий выигравший спрятал бы мундштук в карман, и — конец лотерее. Но мундштук Кливени, изображавший какого-то турецкого пашу, до того почернел от копоти и грязи, что человек порядочный побрезговал бы взять его в рот. Поэтому, как это повелось с давних пор, всякий, кому «посчастливилось» выиграть (а в выигрыше всегда оказывался какой-нибудь утонченный барин), тотчас же дарил мундштук тому же Кливени. Однажды подписной лист — этот вечный странник — попал в руки к Милославу, и заместитель секретаря городской управы подписал свою фамилию сразу под пятьюдесятью номерами. Пятьдесят номеров — дело не шуточное! Ведь это значит, что в текущем месяце — а шел прекрасный месяц май! — можно будет разыграть мундштук дважды! Кливени классифицировал людей по их отношению к мундштучной лотерее: о том, кто ставил сразу на два номера писарь говорил, что это хороший человек, ставка на три номера означала: "на редкость честный человек". Уже за четыре номера писарь пророчил великое будущее, а ставка сразу на пятьдесят номеров в глазах Кливени была таким подвигом, который буквально ослепил его, и гнева его как не бывало. — Ого! — восклицал он. — Да это же феномен, золотая душа! Поэтому, встретив Милослава вечером в "господском ресторане", он расчувствовался, обнял его и предложил ему перейти на «ты». Разумеется, за вино в этот вечер платил Тарноци. С тех пор они стали встречаться каждый день и сделались неразлучными друзьями. Это позволило Милославу теперь приходить к писарю на дом и разговаривать с Аполкой, хотя Кливени следил за ними, как Аргус. Аполка уже примирилась со своим новым положением, и если ее спрашивали, забыла ли она былую роскошь, девушка улыбалась и говорила, пожимая плечами: — Так ведь это же была только комедия. В начале лета в Жолну приехал бродячий театр — отличная труппа Элемера Ленгефи, которая давала спектакли в маленьком летнем балагане, на скорую руку сколоченном из досок. Город сразу ожил. Знатные господа из окрестных сел зачастили в Жолну на представления, а что до офицеров будетинского гарнизона, то они сделались завсегдатаями театра. Тетушка Кливени вот уже несколько недель как была тяжело больна. Однажды под вечера когда бедняжка лежала в постели с температурой под сорок, писарь вернулся домой, весело насвистывая, и сказал Аполке: — Аполка, на днях я познакомился с одним замечательным господином. Настоящий аристократ! Он видел тебя как-то на улице, и ты очень ему понравилась. Он сказал, что ты хороша, как Елена Прекрасная. Это очень милый, добрый человек, он взял для нас с тобой два билета в театр. Так что принарядись: мы идем в театр. Смотри будь ласкова с ним, моя девочка. Аполка попыталась отказаться: ей, мол., нужно ухаживать за больной тетушкой: — Правда ведь, тетя? Но тетя не отвечала. Несчастная женщина, вся иссохшая, с пожелтевшим, прозрачным лицом, лежала в постели без сознания. — Тише, ни слова! Будет так, как я сказал! — решительно проговорил Кливени. — А к ней мы позовем соседку, тетушку Кувик. Что толку, если мы будем здесь сидеть да охать! Если богу угодно, он и без нас ее исцелит. Правда ведь? Вечером пришла вдова кожевника, похожая на сову. — Присмотрите за моей женой, соседка, — распорядился писарь перед уходом. — Если попросит воды, дайте ей. Попросит еще что-нибудь, тоже дайте, если найдете. Затем он взял под руку Анолку, и они вышли. — Держи головку прямо, гордо. Выступай тоже гордо, пусть все видят тебя, любуются. Грудь чуть-чуть подай вперед. Н-да, понимаю я этого плута Адама, почему он так любил яблоки! Вот, теперь хорошо! Теперь ты великолепна! У них были места в первом ряду партера. Незнакомый господин уже поджидал их. Это был мужчина с благородными чертами и светскими манерами, уже не первой молодости, но живой и подвижный. Весьма, весьма приятный господин. Каждое слово его так и звенело и было сладким, будто сахар. Завидев Аполку, он встал и представился: — Барон Пал Бехенци. Это звучало так аристократично! Ботинки барона скрипели, монокль в глазу сверкал, и выглядывавший из кармана платочек и все платье распространяли крепкий аромат резеды. Девушка боязливо отодвигалась от барона да украдкой поглядывала на него, и всякий раз, когда он обращался к ней, — а он то и дело пытался вызвать ее на разговор, — вздрагивала и отвечала коротко, каким-то чужим, ей самой незнакомым голосам. Она старалась следить за пьесой, которая называлась "Матяш будет королем".[25] Ах, как красив был маленький Матяш в своем длинном в сборку кунтуше, расшитом цветами, и как величественна его матушка — Эржебет Силади, одетая в простую крестьянскую поддевку, но украшенную золотыми бумажными лентами и звездочками, вырезанными тоже из бумаги! В перерыве после второго действия барон на некоторое время исчез. Вернулся он с коробкой конфет и пакетом миндаля в сахаре для Аполки. Девушка вопросительно посмотрела на Кливени, не зная, принимать ли ей угощение. Тот одобрительно подмигнул, и Аполка тотчас же принялась грызть миндаль, который весело похрустывал на ее белоснежных зубках, сверкавших из-под вишнево-красных губ. — Ах, — беспрестанно вздыхала она. — Пора бы нам и домой, дядюшка. Может быть, тетушке плохо. Кливени сердито прикрикнул на нее: — Будет тебе причитать! Твоя тетушка живуча, как кошка. Ничего с ней не случится, хоть через дом ее перебрось. А коли уж пришли, надо посмотреть представление до конца. Больше того, раз тетушка больна, дома нам нечего надеяться на ужин, так что ужинать пойдем в ресторан. — И мне тоже идти, дядюшка? — спросила она робка. — И тебе, детка. Милослав также был в театре. В антракте он подошел к ним, чтобы поговорить с Аполкой, рассказал ей, о чем будет речь дальше и как в конце пьесы сорок тысяч человек, собравшись на льду Дуная, провозгласят маленького Матяша королем. — Ой, как интересно! — воскликнула Аполка, которая была всей душой на стороне брошенного в темницу маленького Хуняди. Милослав сообщил также, что завтра из-за примадонны театра состоится дуэль между Анталом Смяловским и Дюри Калиной, а сегодня вся труппа артистов будет ужинать в "господском ресторане". — Мы тоже идем туда после спектакля, Милослав. Надеюсь, ты пойдешь с нами? — Разумеется. — Если разрешите, — вмешался в разговор Пал Бехенци, — я присоединяюсь к вам. — Вы окажете нам большую честь, — отвечал Кливени и представил барону Милослава Тарноци. После спектакля они вчетвером отправились в ресторан, где заняли столик в углу. Бехенци заказал французского шампанского и первый бокал осушил за "прекраснейший цветок Жолны". — Клянусь богом, мне хотелось бы вновь стать двадцатипятилетним. Что вы скажете на это, мадемуазель? Аполка ничего не сказала, только потупила глаза. — Стар только тот, кто чувствует себя стариком, — весело возразил писарь. — Выпьем, господа. Твое здоровье, Милослав! Ты тоже отведай вина, хоть пригуби бокал, моя крошка! Правда ведь, хорошее вино? А? Постой, у тебя растрепалась прическа, Аполка. В самом деле, большая пышная прядь волос упала Аполке на плечо. Писарь подхватил прядь рукой, потер волосы между пальцами, как купец, пробующий сукно на мягкость, и, многозначительно глянув на Бехенци, прищелкнул языком. — Хороши, а? Милослав порывисто вскочил: — Кливени, я закачу тебе пощечину! Кливени был взбешен; он сразу стал багровый, как свекла. — Ты — мне? Мне, Кливени? Какой-то молокосос смеет грозить Кливени! А по какому праву? Какое отношение ты имеешь к Аполке? Эта девица моя, я ее кормлю и делаю с ней, что хочу! — закричал писарь, засучивая рукава. — А ну, тронь попробуй! Барон Бехенци слыхал только часть перебранки, потому что в этот момент его окликнул начальник будетинского гарнизона, проходивший мимо их столика. — Добрый вечер, Пал! А ты что тут делаешь? Бехенци поднялся из-за стола и любезно потряс его руку. — Вот приехал немного поразвлечься в Жолну. — Ах, вот оно что! — шутливо отозвался начальник гарнизона, покосившись на бутылки шампанского. — Для тебя, как я вижу, уже не май, а июль наступил. — Нет, что ты! Июльскую сумму я еще не трогал. — Я — рачительный хозяин. Сейчас живу еще на деньги, что выручил от продажи колокола. И еще кое-что осталось: негодяи-криванковцы платят мне в рассрочку. — Черт побери, — захохотал начальник гарнизона, — мне об этом уже кое-что говорил твой сын. — А! — нагло ухмыльнулся Бехенци, провожая приятеля к столику под зеркалом, где расположилось несколько офицеров. — И где же ты встречал моего дражайшего отпрыска? — Он сейчас пребывает в Недеце, у моего двоюродного брата. — У сумасшедшего? Что он, сердится на меня? — Развлекается! Но, как вижу, ты занимаешься тем же, старый плут! Где ты подцепил этот цветочек? — Великолепная пташечка, не правда ли? Совершенно случайно наткнулся на нее. — А что же, из этих?.. — Будет из этих! Клянусь богом, имей я сейчас в руках свои пять тысяч форинтов… Но ты только посмотри, что за фигура, что за лицо, какие формы… Они повернулись к столику, у которого сидела Аполка. Но в это время туда смотрели уже все, кто находился в ресторане, так как атмосфера за столиком Кливени совсем накалилась. Молодой Тарноци, схватив со стола бокал, швырнул его в лицо Кливени. Тот взревел, как раненый бык, и ринулся с кулаками на Милослава. Побледневшая Аполка загородила было своим телом Милослава, закричав: "Ой, не троньте его, не троньте!" Но писарь рявкнул на нее: — Растопчу, лягушка! — опрокинул стол и стулья и, намотав на руку сверкавшие, как золото, Аполкины волосы, отбросил рыдающую девушку к противоположной стене, а другой рукой принялся душить молодого человека. Хозяин ресторана, буфетчик и кое-кто из гостей бросились к ним, чтобы прекратить драку, как вдруг дверь ресторана распахнулась, и на пороге появилась запыхавшаяся старая тетушка Кувик. Пробравшись к Кливени, она крикнула хриплым голосом: — Жена ваша умерла! Умерла барыня! Умерла! Кливени тотчас же узнал хриплый голос тетушки Кувик и обессиленно отпустил шею Милослава. — Умерла… — пробормотал он, тупо уставившись перед собой. Мысленно он представил себе покойницу, ее высохшие руки, лицо и заострившиеся черты, и ему стало не по себе, мороз пробежал по спине; тут же он подумал, какие расходы, предстоят на похороны, и мысленно выругался. Затем он снова повернулся к Милославу, и снова в глазах его вспыхнул гнев. — Счастье твое, что она умерла! — буркнул он и, как подобает истинному христианину, печально понурив голову, медленно прошел к вешалке за шляпой. — Пошли, тетушка Кувик! — крикнул он старухе, на ходу вынув из кармана платок с вышитыми в углах конскими головами, вытер пот со лба, потом, будто вспомнив что-то, приложил его и глазам. — Так было угодно богу? Его святая воля, ничего не поделаешь! Идем, Аполка! С этими словами он потянулся, чтобы взять девушку за руку, но та холодно ее отдернула. — Ну, полно, не сердись, ведь я же не хотел тебя обидеть! Кливени схватил девушку за плечо и потащил ее за собой. Аполка не сопротивлялась; она шла машинально, ничего не чувствуя и ни о чем не думая, и громко горько рыдала. А у бедного Милослава прямо сердце разрывалось при виде этой сцены. Бехенци бежал за ними до самой двери. — Очень жаль, господин Кливени, я весьма сожалею! До скорого свидания, прекрасная Аполка! Девушка ничего не сказала ему в ответ, зато писарь оглянулся и, увидев еще две непочатых бутылки шампанского в ведре со льдом, горестно вздохнул: — Бедная Жужанна, бедная Жужанна, вот уж не вовремя ты умерла! На улице было темно, по небу ползли черные тучи, угрожая дождем, но, поскольку, согласно календарю, должна была светить луна, керосиновые фонари не горели даже на базарной площади. Воздух был такой теплый и душный, что и листок не шелохнется. На колокольне громко, гулко пробило одиннадцать. В такую пору Жолна словно вымирает. Если в окошке теплится огонек одинокой свечи, значит, в доме кто-нибудь болен. Улицы совершенно пустынны, разве что прошмыгнет охотящаяся за мышами кошка, сверкнув в темноте зелеными огоньками глаз. — Надо бы фонарь, тетушка Кувик! — сказал писарь старухе, то и дело спотыкавшейся на ухабистой дороге. — А ты, Аполка, держись за меня, ведь я так знаю дорогу, что могу с завязанными глазами добежать до дому — дело привычное. (Еще бы ему не знать этого пути, который он проделывает вот уже двадцать лет подряд, даже мертвецки пьяный!) Аполка дрожала от страха. Она еще ни разу в жизни не видела мертвеца и всю дорогу думала об умершей тетушке, которая лежит сейчас одна, а душа ее уже улетела. Девушке казалось, что рядом с ней все время двигается какая-то тень — душа покойной Кливени. Поэтому она инстинктивно уцепилась за руку шагавшего рядом с ней мужчины. — Так, так, — мягким голосом одобрил писарь, — держись за меня. У меня, как и у тебя, теперь никого не осталось на свете. Жужанна покинула меня. Хорошая была женщина, терпеливая. Но, видно, пришла ей пора отправляться в последний путь. Вот и ушла она от меня. Если бы я удерживал бедняжку на этом свете, если бы под руками оказался врач (скажем, твой покойный отец, будь он сейчас жив), как знать, может, она еще и пожила бы. А впрочем, что понимают эти врачи? Ничего! И в конце концов какой смысл был Жужанне протянуть еще немного? Никакого смысла. Сказать по правде, ей даже повезло! Однако и тебе, Аполка, повезло, потому что… потому… — Он крепче прижал руку девушки к своей груди, а около дома Вурды даже остановился и заговорил с расстановкой, таинственно, как человек, собирающийся сообщить что-то весьма важное. — Потому что прежде, видишь ли, я ничего не мог тебе дать. Ведь у меня у самого ничего не было. А теперь, если захочу, и могу дать тебе свое имя! Аполка, которая не очень внимательно слушала его, инстинктивно сжалась в колючек. — Что это значит — дать имя? — вырвалось у нее. В этот миг в саду у Вурды, на высоком ясене, ветви которого свешивались через забор на другую улицу (на ту самую, где жил Кливени), закричал страшным голосом сыч: уху-ху, уху-ху! Писарь даже сквозь одежду почувствовал, как дрожит от страха девушка. Он быстро наклонился, поднял с земли камень и швырнул в дерево: — Провались ты, проклятый! Не кричи! Ты уже утащил одну душу! Но не крик птицы испугал девушку; она заранее трепетала, догадываясь, какой страшный ответ последует на ее вопрос. — Что значит дать имя? Это значит, моя дорогая, что ты станешь человеком. У тебя будет определенное общественное положение, ранг. Ведь вот сейчас, ну что ты такое? Ничто, пылинка, которую всякий может растоптать. Но если я дам тебе свое имя, ты будешь благородная госпожа Кливени! А это уже что-то значит! Поняла теперь? — Нет, не поняла, дядюшка, — заикаясь, пролепетала девушка. — Ведь госпожой Кливени может называться только ваша жена? — Конечно! Именно это я и имел в виду, моя маленькая глупышка. Именно это я и хотел сказать, а ты сама опередила меня. — Но это невозможно… невозможно, — чуть слышно, сдавленным голосом прошептала Аполка. — Почему же невозможно? — вспылил писарь. — А ну, говори. Как на духу! Но Аполка не могла больше выговорить ни слова, грудь ее тяжело вздымалась, губы жадно хватали воздух, словно она задыхалась. — Почему ты не отвечать? Я тебя спрашиваю! — Потому что… потому что, дядюшка, я еще слишком молода для замужества, а вы… — Понимаю, ты хочешь сказать, что я стар для тебя. Конечно, конечно. Но ведь я и после этого буду для тебя только отцом, маленькая глупышка. Отцом, который будет заботиться о тебе. Любить ты можешь, кого захочешь, я дам тебе только свое имя. Я, так сказать, только принесу себя тебе в жертву… Ну, согласна? Они молча прошли еще несколько шагов и остановились у забора дома Кливени. Аполке казалось, что душа покойной тетушки Кливени по-прежнему с легким шорохом движется рядом, слева от нее. — Ну что, согласна? — нетерпеливо переспросил писарь, пока старуха Кувик открывала калитку. — Что же ты мне ответишь, Аполка? — А вот что! — воскликнула девушка, с неожиданной решимостью вырвав свою руку из руки Кливени, и бросилась что было сил прочь, в ночную темноту. Тук, тук! — застучали туфельки по булыжнику. От изумления писарь на мгновение онемел, но тут же бросился за ней вдогонку: "Постой, постой!" Однако бежать с таким солидным брюшком было непросто, Кливени то и дело останавливался, чтобы отдышаться, и, надеясь успокоить Аполку, кричал ей вслед: — Я пошутил! Честное слово, пошутил. Вернись, мой цветочек! Потом он снова бросался бежать и, выдохнувшись, кричал опять: — Да пошутил же я! Неправда все это! Но темнота словно поглотила девушку: она исчезла, и на улице не слышно было ни звука. Пойди угадай, куда она побежала! А может, спряталась, притаилась где-нибудь в подворотне или возле плетня. — Аполка, иди, иди же ко мне! — снова звал писарь, вслушиваясь после каждого оклика в тишину. Но ответом ему было глубокое молчание. Лишь один раз со двора Петера Трновского злорадно откликнулся петух: "Кукареку!" В эту ночь Янош Реберник, новый гайдук бургомистра Блази, отправился поохотиться на выдр. Он-то и нашел Аполку, лежавшую без памяти на берегу Вага. Побрызгал ей лицо водой, а она, как только пришла в себя, стала просить, чтобы отпустил он ее, не мешал ей в Ваг броситься! Реберник, конечно, не отпустил. — Не могу я разрешить тебе утопиться, потому что я — честный христианин-католик, а моя вера самоубийство запрещает. Или ты думаешь, я лютеранин? Нет, нет, придется тебе со мной идти. Конечно, лучше было бы мне домой с выдрой вернуться, ну да и так хорошо. Что? Не пойдешь, говоришь? Ну, это мы еще посмотрим! Да ты знаешь ли, с кем говоришь? Я — Реберник, представитель власти! И он силой привел Аполку в городскую ратушу и даже соорудил ей ложе, собрав шинели других гайдуков и уложил спать в кабинете бургомистра. Когда наутро, ввиду предстоящего открытия ярмарки, бургомистр раньше обычного появился в ратуше, постукивая по ступенькам лестницы палкой с серебряным наконечником, чтобы все вокруг слышали, кто идет, — он был крайне удивлен, увидав, что в его кабинете на диване кто-то лежит. Может быть, какой-нибудь обнаглевший пьяный писарь? Однако, приглядевшись получше, он пришел к заключению, что бог еще не производил на свет такого очаровательного писаря. Мокрая ситцевая юбочка Аполки выглядывала из-под шинели, служившей одеялом; стройные, тонкие ножки, сложенные крест-накрест, мирно покоились на диване, — комната была полна ароматом чистого девичьего тела, напоминающим запах парного молока. Господин Блази позвонил и, когда Реберник явился на его зов, тихо спросил: — Послушай, кто это лежит у меня на диване? Я не решился разбудить. Реберник рассказал бургомистру, что это дочь покойного доктора Трновского — Аполлония и что он нашел ее на берегу Вага, куда девушка пришла топиться. В бургомистре заговорила совесть: — Немного легкомысленно отнеслись мы к ее участи, — пробормотал он и похвалил Реберника: — Молодец, Реберник, что спас ее. На-ка вот сигару! Он вытащил из кармана портсигар, но там, как назло, не оказалось ни одной дешевой сигары, пришлось угостить гайдука гаванской, что он и сделал, заметив при этом: — Такие и король не курит. Голоса разбудили Аполку, и девушка открыла глаза — большие, милые, блестящие глаза, улыбающиеся и свежие, как само утро. И вся она была нежно-розовая, словно Афродита, встающая из волн. Впрочем, Аполка ведь тоже всю ночь качалась на волнах светлых грез. Мрачное «вчера» представлялось ей далеким-далеким прошлым. И лишь когда сладкие сновидения, несколько мгновений еще жившие в виде улыбки на ее лице, окончательно развеялись, «вчера» неожиданно сомкнулось с «сегодня», и Аполка громко заплакала. Блази, подсев к ней на диван, начал ласково расспрашивать девушку о ее жизни. Аполка откровенно все ему рассказала, и честный старик был одновременно и тронут и возмущен. — Ну ничего, — утешал он ее, — все будет хорошо. Я постараюсь сегодня же найти тебе место у честных людей, где тебе будет хорошо. Работать умеешь? — Меня никто ничему не учил, — отвечала она печально. Бургомистр озабоченно поскреб в затылке, взял шляпу, трость (как и всякий раз, когда ему предстояло какое-нибудь неотложное дело). — Оставайся здесь, пока я не устрою это дело. Реберник принесет тебе завтрак из кафе, а я тем временем отправлюсь по городу поискать тебе пристанище. Погруженный в свои мысли, взвешивая различные планы, он спустился на Базарную площадь. Там перед рестораном сидели, распивая пиво, несколько штатских и все офицерство будетинского гарнизона в полном составе. Завидев Блази, начальник гарнизона окликнул его. Старик начал было жаловаться майору, какой печальный случай произошел у него в городе: одна красивая девушка чуть не утопилась и теперь нужно ее куда-нибудь пристроить. — Будь у меня семья, — сказал Блази, — я тотчас взял бы ее к себе. Но не успел он договорить, как вдруг со стороны Будетина на Базарную площадь ворвалась толпа детей, женщин и мужчин, с истошным воем и причитаниями. — Русские, русские на нас войной идут! — кричали они. — Что вы, с ума посходили, что ли! — прикрикнул на них бургомистр. — Противник близко! — подбежал к нему с докладом гайдук. — Целая армия приближается к городу. В эту минуту на колокольне старый звонарь Пал Хрубчо ударил в набат. Блази сердито махнул ему платком, чтобы он прекратил звонить, и набросился на "беженцев": — Не стыдно вам, дурачье! Друг друга с ума сводите. Однако на площадь прибывало все больше и больше народу, некоторые несли на спине узлы с пожитками. Было много плачущих женщин с растрепанными волосами, перепуганных детей, стариков, ковыляющих с клюкой в руке. Торговцы холстом, сапожники и кондитеры, чьи лотки и палатки выстроились вдоль будетинской дороги, поспешно прятали свои товары в лари и запирали лавки. — Посмотрите сами, господин бургомистр! — крикнул кто-то, указывая на огромное облако пыли, из которого появился на гарцующей лошади всадник в венгерском костюме с обнаженной, сверкающей саблей в руке. За ним ехал еще кто-то, со знаменем, а далее тянулась темная людская вереница, которой, казалось, не было конца-краю. Издалека доносился глухой, тяжелый стук орудийных повозок… Вдруг начальник гарнизона воскликнул:. — Разрази меня гром, если это не мой родственничек, граф: Иштвая Понграц со своим войском! |
|
|