"Осада Бестрице" - читать интересную книгу автора (Миксат Кальман)ЧАСТЬ ТРЕТЬЯДа, это действительно был он. А за ним, играя всеми цветами радуги, с необычайно воинственным видом следовала его армия: катились тяжелые повозки, гарцевали кони, сверкали на солнце пики и наборные сбруи, отбивал дробь барабан, призывно гудели знаменитые лапушнянские трубы. Все это выглядело величественно и грозно. Только кускам сала, висевшим по бокам провиантской повозки, палящее солнце нанесло непоправимый ущерб; зной вытопил из них жир, и он струйками стекал в дорожную пыль с обеих сторон телеги, двумя ровными полосками отмечая весь путь армии от Недеца до Жолны. Поравнявшись с рестораном, граф Понграц поднял саблю над головой, приветствуя начальника будетинского гарнизона, который уже издали махал ему рукой. — Иштван, далеко ли собрался? — весело кричал майор, которому не в диковину было, что граф устраивает военные маневры. Правда, и ему показалось подозрительным, что Иштван добрался со своим войском до самой Жолны. Граф Понграц осадил великолепную вороную лошадь и твердым голосом, как это приличествует разгневанному герою, сказал, погрозив сверкающей саблей в сторону синеющих вдали Зойомских гор: — Иду войной на Бестерце, брат! — Да что ты говоришь?! — И до тех пор не вернусь, пока не сотру его с лица земли. Камня на камне не оставлю от города! А место, где он стоял, велю посыпать солью, чтобы и трава не росла на той земле. Начальник гарнизона не на шутку встревожился, так как любил графа Иштвана. Однако он не стал выказывать удивления и, с безразличным видом погладив желтые, длинные, как у сома, усы, заметил: — О, это дело серьезное. А за что ты так прогневался на Бестерце? — Оскорбили они меня, кровно обидели, — отвечал граф Иштван. — Да есть и еще кое-что. — Как? И еще кое-что?! Неужели? — воскликнул начальник гарнизона, которого разбирало любопытство. — Да ты остановись на минутку, выпьем по кружке пива. Расскажи мне свои обиды. Граф Иштван вложил саблю в ножны и, спрыгнув с коня, приказал адъютанту, господину Ковачу: — Поезжай, братец, вдоль колонны и передай войскам мой приказ: пускай отдохнут немного. Но, поскольку мы прибыли в мирный город, трофеев не брать! Пальцем никого не трогать! Как говорится, — ни вола его, ни осла его, ни раба, ни всякого скота его. Отдав приказ, граф поздоровался за руку со всеми офицерами и бургомистром Блази; это был его старый друг, и Пон-грац еще раз заверил Блази, что город Жолна никакого ущерба не понесет. Под руку с бургомистром он, а за ним и все остальные направились в отдельный кабинет ресторана. Станислав Пружинский, дремавший на одной из телег в самом конце обоза, своим орлиным взором разглядел все происходившее и смекнул, что в ресторане развернутся интересные события, а потому, не жалея ног, поспешил присоединиться к компании. Вскоре вернулся и комендант замка Ковач доложить графу, что приказ его доведен до сведения войск. На пороге «кабинета» ему удалось задержать на миг начальника будетинского гарнизона и шепнуть ему на ухо: — Ваше сиятельство, отговорите как-нибудь нашего графа от этого сумасбродного плана! Боже ты мой, и как только может такое прийти человеку на ум! Ведь нас всех переловят в этом самом Бестерце и отправят прямиком в Будапешт, в сумасшедший дом… — Я уж и сам над этим ломаю голову, господин Ковач. Ну, там будет видно, как поступить. Они проследовали за остальными в «кабинет». Это была просторная комната с единственным большим столом посередине. Хозяин ресторана Богдан Ягович — армянин с бронзовым лоснящимся лицом и обвисшими усами, чем-то напоминавший крысу, которую окунули в смолу, — сделал над ее дверью надпись: "Пивная для господинов". Ягович был человек изобретательный, о чем свидетельствовал хотя бы тот факт, что вместо традиционного в ресторанах изображения короля Гамбринуса[26] (самого популярного из всех королей) он приказал художнику намалевать на стене своего собственного отца с кружкой пенящегося пива в руке; таким образом кабатчик заставил старичка папашу выполнять сразу две обязанности: в качестве уважаемого предка — украшать, на радость внукам, ресторан и в то же время способствовать процветанию предприятия дражайшего сына, всем своим видом приглашая возлюбить пиво Яговича-младшего. Но, поскольку покойный господин Ягович был известным торговцем в Жолне, сын его велел художнику изобразить предка таким образом, чтобы но портрету сразу было видно, что Ягович принадлежал к купеческому сословию. Автор портрета легко решил эту сложную задачу, изобразив старика с весами на шее и бланком векселя на коленях. Видно, художник был тоже горазд на выдумку. Но Пружинский переплюнул и его: пока ожидали пива ("Самого свежего?" — крикнул Ягович официантам, завидев знатных господ), он вскочил на стул, чтобы дотянуться до намалеванного высоко на стене покойного господина Яговича, и, вытащив из кармана карандаш, начертал на бланке векселя: "Вексель акцептован. Станислав Пружинский". Все присутствующие захохотали. Больше всех эта выходка потешила графа Иштвана; он смеялся до слез и, когда принесли свежее пиво, уже совсем весело принялся рассказывать историю побега Эстеллы с бароном Бехенци-младшим, которые укрылись в Бестерце. А поскольку город не хочет выдать беглецов, — он, граф, решил наказать Бестерце. Рассказ Понграца имел такой успех, что нельзя было не выпить за победу его воинства. Но ведь пиво — немецкий напиток, им нельзя даже чокаться! Давайте закажем красного вина! В погребе у Яговича есть замечательные вагуйхейские вина! За пурпурно-красным, искрящимся сухим вином веселей течет беседа. — Ах, негодница Эстелла! Видно, все женщины одного поля ягоды! — И начальник гарнизона стал рассказывать всевозможные истории о женщинах. А тема эта неисчерпаема, особенно если за нее примется господин майор. Граф Иштван очень любил послушать о знаменитых похождениях своего родственника в те дни, когда тот был еще капитаном. В особенности интересен был случай в Венеции, когда молодой повеса, услыхав шаги обманутого мужа за дверью будуара герцогини, полуодетый и босиком выскочил через окно, прямо в Canale Grande [Большой канал (итал.)]. Однако для этого нужно представить себе хотя бы… ну, хотя бы итальянское небо. И офицеры и граф Иштван уже по многу раз слышали эту историю, тем не менее она понравилась всем, а больше всех Пружинскому. — Браво, браво! — воскликнул граф Иштван и чокнулся с начальником гарнизона. — Озорник был ты в молодости, дорогой мой родственник! Однако послушаем теперь о приключении в Пожони… — О нет, нет, не смею, мне совестно! Седины господина бургомистра… — отнекивался начальник гарнизона, покручивая ус. — Полно, братец, — перебил его Иштван. — Он тоже с удовольствием послушает. Не правда ли, Блази? Бургомистр улыбнулся в знак согласия. Под звон бокалов бутылки пустели, настроение все поднималось, и вскоре граф Иштван, подойдя к окну, крикнул одному из своих солдат, чтобы прислали лапушнянскпй оркестр. Начальник будетинского гарнизона шепнул Блази на ухо: — Надо его во что бы то ни стало споить. У меня есть отличный план. Бургомистр подмигнул ему своими честными зелеными, как у кошки, глазами. — Господа, ну что же, услышим мы, наконец, эту историю, про пожоньскую даму? — Да, да, просим! — Богдан, вина! А солдатам выкатить бочонок палинки![27] Ну, рассказывай, что там приключилось с пожоньской дамой? — Дайте прежде закурить. Ну вот, теперь все в порядке…^ Итак, стояли мы в Пожони, теперь уж не помню, в каком году. Был я тогда молодым бравым гусаром. Пружинский, правда? Он знавал меня в то время… знавал, потому что у меня водились денежки. Так вот, стоял я на квартире в одной почтенной семье, у некоего господина Винкоци, если память мне не изменяет. Бедняга служил чиновником в таможне. Была у него молодая красивая жена, грациозная, как серна, с этаким чуть вздернутым носиком (замечу, что курносенькие всегда приводят меня в особенное волнение). Но такая скромница, такая невинная и стыдливая, прямо, святая мадонна. Прожил я в этой семье уже несколько недель, но видел ее очень редко, да и то лишь на мгновение: проскользнет мимо меня и исчезнет. Раскланяешься с ней, а она кивнет головкой и, потупив глазки, а ускользнет, словно боится, что я заговорю с ней… Так что вскоре я совсем перестал думать о ней. Как-то раз поехал я в Вену. В одном купе со мной оказалась дама, настоящая красавица в столь поэтической поре увядания. Словом, замечательный экземпляр женщины бальзаковского возраста между тридцатью и сорока годами, умудренной богатейшим опытом. Представьте себе, дорогие друзья, я тотчас влюбился в нее по уши. А это не шуточное дело, скажу я вам, потому что женщины в те годы липли ко мне, как мухи на мед. Ты же помнишь меня, Пружинский? — Дальше, дальше! — Начал я за ней ухаживать, все настойчивее, напористей. Сперва она не возражала против этого и даже раза два ответила мне кокетливо, но потом, увидав, что я не шучу, предупредила, чтобы я не тратил попусту времени, потому что у нее есть возлюбленный в Вене, к которому она как раз едет. И до того ловко сумела остудить меня и перевести разговор на обыденные темы, что я до сих пор этому дивлюсь. Она спросила, как меня зовут, доволен ли я Пожонью и у кого остановился на квартире. Я назвал себя и сказал, что живу в доме некоего Винкоци. "У Винкоци? — удивленно воскликнула моя спутница. — Так ведь там прехорошенькая хозяйка". — "Да что толку! — отвечал я с раздражением. — Ведь это святая, разве с ней пофлиртуешь!" Дама рассмеялась мне в глаза: "А вы все-таки попытайтесь, капитан!" Я покачал головой в знак того, что все мои попытки будут бесполезны, но спутница моя только улыбалась плутовато. А когда мы в Вене вышли на вокзал, она шепнула мне на ухо: "Я-то лучше знаю, капитан. Ведь госпожа Винкоци — моя родная дочь!" — Потрясающая история! — восторгался Пружинский. — Друг мой, ты превзошел даже Боккаччо! — заметил сквозь смех граф Иштван. — Да, но где же продолжение? — приставали офицеры к своему начальнику. Майор осушил бокал вина, аккуратно вытер длинные усы, его голубые, блестящие глаза погасли, словно неприятное слово задуло их пламя, на лбу собрались складки, и он, положив свою широкую ладонь на сердце, вежливо, но с упреком возразил офицерам: — Господа! Я — джентльмен с головы до пят! По этому поводу пришлось снова чокнуться, затем, но сигналу графа Иштвана, лапушнянский военный оркестр заиграл знаменитую песню времен Ракоци, текст которой состоял из смеси венгерских и словацких слов: Когда я был куруцем у Ракоци в войсках, В сафьяновых червонных ходил я сапогах. В пылу веселья никто даже и не заметил, как минул полдень; между тем и господа и солдаты проголодались. Комендант Ковач доложил графу, что армия голодна. — Ну так выведите войска за город, на какую-нибудь большую поляну, и пусть они там сварят себе в котлах гуляш. Выпрягите одного вола из упряжки — вот вам и мясо! Войска направились к Вагу, и там, на поросшем осокой берегу, зажгли костры и разбили лагерь. А господа остались обедать в ресторане, в атмосфере мужского юмора, который после обеда забил ключом. Золотистая дымка хмеля потихоньку стала заволакивать все земные горести и печали, особенно после того, как господа выпили черного кофе и закурили «облагороженные» господином Яговичем сигары. «Облагораживание» состояло в том, что Ягович, систематически скупая у молодых господ Мотешицких пустые коробки из-под гаванских сигар по десять крейцеров за штуку, наполнял эти коробки, за долгие годы насквозь пропитавшиеся благородным запахом гаванских Табаков, сигарами, изготовленными из местных дешевых сортов табака, чтобы они впитали в себя хоть какую-то долю аромата, исходившего от коробок. (Только армянин способен додуматься до такого!) Но если хмель образно называют могильщиком горестей настоящего, то дым сигары — художник, в самых радужных красках рисующий человеку будущее. Так что настроение у всех было превосходным. Пружинский сбросил доломан и, оставшись в сорочке, принялся лихо отплясывать «Подзабучкий». Начальник гарнизона и своих офицеров подзадоривал: "Ну-ну, друзья, веселиться так веселиться!" — а сам без устали развлекал графа Иштвана, рассказывая одну историю за другой, пока тот, почувствовав себя совершенно как дома, приказал принести «казну» н, высунувшись в окно, начал бросать под ноги прохожим целые пригоршни медяков. На новом месте забава удалась, пожалуй, даже лучше, чем в замке, так как все пространство перед окном "пивной для господинов" густо поросло крапивой и терновником, и было крайне занятно смотреть, как бедняки, не обращая внимания на колючки л ожоги крапивы, ползают на четвереньках в поисках монет. Видя, что Понграц в отличном расположении духа, бургомистр Блази и начальник будетинского гарнизона весьма дипломатично стали уговаривать его отказаться от уничтожения полезного шахтерского города. В конце концов стоит ли какая-то балаганная девка того, говорили они, чтобы из-за нее знатный магнат тащился со своей армией за тридевять земель! Какой смысл идти под Бестерце, проливать там кровь, разрушать и уничтожать город — и все это ради Эстеллы, когда такое добро на каждом шагу можно найти. Но граф Иштван оставался непреклонен и отвечал на их доводы иронической улыбкой, покачивая головой: — Мне не Эстелла нужна. Я презираю женщин. В жизни своей я ни одной из них не поцеловал, и меня никогда не влекло к ним, потому что, господа, последнюю настоящую женщину мир потерял в лице Илоны Зрини.[28] Однако от своего права я не отступлюсь и кровью смою оскорбление, нанесенное моему гербу. Я должен посрамить город Бестерце! Каких только доводов не приводили бургомистр и начальник гарнизона! Они доказывали графу, что его престиж пострадает, если Бестерце окажется сильней; пусть-де он подумает и о том, какой урон нанесет его поражение славе рода Понграцев. Кроме того, умный всегда должен быть уступчивее дурака. Блази и майор так долго уговаривали его, один красноречивее другого, что под конец Понграц умолк, перестав им возражать. Они подумали было, что у графа иссяк запас аргументов и он начинает поддаваться их уговорам, однако, приглядевшись, увидели, что граф попросту уснул, утомленный длинными речами и бесчисленными бокалами вина. — Упрям, — сказал Блази. — Едва ли нам удастся добиться толку. — Будет историйка, скажу я вам, если мы не удержим его от похода, — сетовал в углу зала начальник гарнизона, пригласивший на совещание и Пружинского. — Надо что-нибудь придумать, господа. Мы обязательно должны что-то предпринять. Вдруг да удастся! Блази недоверчиво покачал головой. — Я только на вас надеюсь, господа. Я-то слаб по части выдумки, да и времени у меня меньше, чем у вас, мне еще нужно куда-то пристроить девочку-сиротку. Обед ей я уже послал, а теперь надо найти для нее кров. Черт бы побрал должность бургомистра в маленьком городке — приходится быть еще в квартирмейстером. Честь имею, господа! Я скоро вернусь. Господин Блази, розовощекий и улыбающийся, выкатился за дверь на своих толстеньких, коротеньких ножках и принялся по очереди обходить богатые дома, предлагая Аполку. Вернулся он в ресторан только к вечеру, крайне раздосадованный и злой. Офицеры по-прежнему сидели и пили, а граф Иштван все еще не просыпался. — Ну что, удалось? — спросил начальник гарнизона. — Где там! Зря только ноги сбил. В одном месте не подходит — велика, мол, в подружки детишкам, в другом — мала для работы. У адвоката Курки, который ищет бонну для своей дочери Розы, Аполку не взяли потому, что девочки прежде были подругами. В доме у господ Луби отказались, потому что Аполка слишком красива, а их мальчик уже начинает ухаживать за девушками, у Дюри Старки — ревнивая жена, еще у кого-то — вертопрах-муж. Бедное дитя! Наказал же ее бог такой красотой! — Словом, не удалось тебе никому ее сплавить, — констатировал начальник гарнизона. — Да, сплошной отказ. — Ну и слава богу! — Как так? — Девочка нужна нам для выполнения нашего плана. — Не понимаю. Майор отозвал Блази в соседнюю комнату. — Пока ты ходил, мы тут придумали замечательную штуку. Этот Пружинский — великий мастер! Иштвана нужно спасать во что бы то ни стало, — заставить его вернуться домой. Но он на это не согласится, — знаю я его гордость, — если только Бестерце не вышлет к нему навстречу мирную делегацию, а вместо Эстеллы — какую-нибудь другую девушку, которая и останется у него в замке заложницей до тех пор, пока не пришлют Эстеллу. — Да, но это невозможно! Пусть граф Иштван — сумасшедший, но город Бестерце пока еще в своем уме. Где мы возьмем делегацию от бестерецкого магистрата? — Где, говоришь? Нет ничего проще. Я берусь заказать делегацию на сегодняшний вечер. Блази вытаращил глаза: — Даже если Бестерце и согласится на такую штуку, все равно делегация не поспеет сюда к вечеру. — Это уж моя забота. К одиннадцати вечера она будет здесь. — Делегация из Бестерце? — Ну хотя бы и не из Бестерце, это ведь роли не играет. Я не понимаю тебя. Где же ты ее возьмешь? — Проще простого. Я закажу делегацию у директора труппы Ленгефи. Состоять она будет из пяти человек, так что вся эта затея обойдется круглым счетом в двадцать пять форинтов. Можно было бы, конечно, нанять только трех артистов: одного — нести траву на подносе, другого — землю, а третьего — для произнесения речи. Но лучше, если будет все-таки пять человек, а шестая, заложница, Аполка. — Нет, нет, Аполку я не отдам! — воскликнул задетый за живое Блази. — Это было бы бессердечно по отношению к несчастной девочке! Начальник будетинского гарнизона с досады запустил в стену скверную, не желавшую куриться сигару, которой, как видно, не помогло «облагораживание», и ухватил бургомистра за пуговицу сюртука. — Слушай, Блази, ну чего ты упрямишься? Не отдам, не отдам! Подумай только, ведь у Иштвана она будет жить как у Христа за пазухой! Ты же знаешь, каков Иштван: человек строгих правил, с чистой душой. Девочка будет сыта и хорошо одета. Он ее воспитает да еще и замуж выдаст за хорошего человека. А беречь он ее будет как зеницу ока. Разве он допустит, чтобы с военной заложницей что-нибудь случилось? — Так-то оно так, — заколебался Блази. — Но ведь он все-таки сумасшедший. А от сумасшедшего всего можно ожидать. Начальник гарнизона покачал головой: — Никакой он не сумасшедший, а просто маньяк. Ты что, не встречал пожилых женщин, у которых желание выглядеть помоложе становится своего рода манией? Так и Иштвана гипнотизирует былой блеск и образ жизни предков. Он во власти галлюцинаций. Но мы дилетанты в этом вопросе, и я приведу тебе только один пример: после крестовых походов всю Европу захлестнули, как повальная болезнь, фанатизм, настроения и идеи этих войн. В Аахене сотни людей заражались друг от друга "пляской святого Витта". А то, что в свое время было эпидемией, если не модой, и в наши дни нельзя считать безумием. Так что не бойся, Иштван — не сумасшедший. — Ну хорошо, хорошо, — улыбнулся Блази, — ты меня убедил, готов признать, что он не сумасшедший. Но ты от этого ничего не выиграл. Потому что теперь я буду бояться как раз обратного, что он — не безумец и не дурак. Ведь если Понграц не дурак, то рано или поздно он сообразит, что мы его надули. — Не станет он этим заниматься, как и все маньяки. Например, клептоман. Если клептомана лишат украденного, он отнесется к этому спокойно, потому что ему важен не украденный предмет, а минутное наслаждение от сознания того, что он ворует. Уговорам он не поддается и будет продолжать красть при каждом удобном случае. Но, если ему помешают что-нибудь стащить, он не рассердится, даже если позднее узнает об атом. Я был знаком с одним епископом из Бестерце, у которого мать страдала клептоманией. И хотя старуха отлично знала, что во всех лавках, по просьбе епископа, ей позволяют сколько угодно воровать и что через час все украденные вещи доставляются обратно купцам, она продолжала красть, словно ее подталкивала какая-то неведомая сила. Вот эта удивительная сила и толкает сейчас Иштвана против Бестерце. — Ты, майор, говоришь прямо как медик. В конце концов я ничего не имею против, но ответственности на себя ни за что не возьму. — Ничего, ответственность на себя беру я. Ведь если мы отпустим Иштвана под Бестерце, беднягу как пить дать упрячут в дом сумасшедших. А как мы иначе сможем его удержать? На умные слова он и ухом не ведет. Так что попробуем обратиться к нему на его собственном языке. — Послав депутацию с выражением покорности? — Именно так. А ты, старина, отправляйся к себе и подучи свою прекрасную Аполку, как ей себя вести. Нарядить ее нужно, разумеется, в белое платье с лентами национальных цветов. — Да где я возьму белое платье? — Это уже не твоя печаль. Все устроит Пружинский. Ох, что за пройдоха! Между прочим, он сейчас уже у директора театра, ведет с ним переговоры об этом спектакле. Пока красивый старинный город Бестерце, не подозревая о нависшей над ним опасности (о которой он, быть может, впервые узнает от меня), мирно красовался на берегу тихого Га-рама, весело купаясь в золотых лучах заходящего солнца, Станислав Пружинский сделал все возможное для его спасения. (Бог никогда не забывает о попавших в беду и в нужную минуту посылает им друзей.) Директор бродячего театра Элемер Ленгефи, ранее именовавшийся Шаму Навратилом, был человек авантюристического склада и еще от себя приплатил бы (будь у него деньги) за право принять участие в какой-нибудь славной проделке. Поэтому он с радостью ухватился за предложение Пружинского сыграть роль депутатов города Бестерце. Но, сообразив, что из этого дела можно извлечь, кроме всего прочего, и некоторую прибыль, он надел пенсне и, нахмурившись, спросил: — А что, у вас есть какой-нибудь текст? Если бы Пружинский сказал ему, что текст имеется, он тотчас же заметил бы: "Н-да, это уже хуже, потому что текст нужно будет выучить, а это сложное дело, дорого стоящее, так как придется платить и остальным четырем артистам: ведь у нас для каждого заранее определен процент от выручки". Но Пружинский ему ответил так: — Текста нет, да и на что он? Ведь требуется сказать всего несколько слов, что, мол, город Бестерце сдается на милость победителя, просит пощады, и, пока сбежавшая девица еще не поймана, магистрат предлагает Понграцу в залог другую девушку. У Ленгефи брови взбежали на середину лба. — Значит, нет текста? Это уже хуже, так как придется его сочинять. Вот если б был текст… Кроме того, нужно будет платить четырем артистам, так как у нас каждый получает свой процент. — Но ведь остальным четырем артистам не нужно произносить ни слова. Они будут изображать членов магистрата и молча передадут графу Понграцу воду, землю, траву и девушку. Маленький шустрый человечек патетически воздел руки к небу: — Что вы, бог с вами! Ни слова больше. Вы просто не знаете актеров. Да если я скажу моим людям, что они должны сыграть роль, в которой у них нет ни одной реплики, они тут же линчуют меня за такое оскорбление! Вы не знаете, какой это гордый народ, просто ужас! Клянусь Юпитером, я должен буду заплатить им по пять форинтов, не то моя жизнь будет в опасности! Да и реквизит влетит в копеечку. Пружинский пришел в ярость: — Бросьте валять дурака, Ленгефи, и говорите прямо, чего вы хотите? Реквизит! Да это курам на смех! Земля, трава и вода — это, по-вашему, реквизит? Да вы хуже судейского крючка, Ленгефи! И вдобавок вы просто глупы, потому что воображаете, будто напали на простака. Так знайте же, что я и сам был в свое время бродячим артистом. Присмотритесь-ка ко мне получше. Ленгефи в недоумении уставился на него, потом с криком изумления бросился на шею Пружинскому: — Вот это да! Ласло Тарчаи! Сам черт едва ли узнал бы тебя, дружище, если бы ты сам не сказал. Правда, двадцать лет прошло с тех пор, как мы покинули труппу Йожефа Патаки! Много туч проплыло с тех пор над Альбионом. Между нами легло море и окладистая борода. Ведь ты, как я вижу, за эти годы отрастил бороду, старина! А я так и остался неудачником. В целом мире нет другого такого неудачника, как я… — Ну, хорошо, хорошо, старина, — сказал Пружинский, освобождаясь из объятий Ленгефи, но все же принимая его обращение на «ты». — Перейдем к делу. Берешься или нет? — Конечно, берусь, но на известных условиях. — Ну что ж, посмотрим, что за условия. — Я взялся бы по дешевке сыграть эту комедию, значительно уступив (хотя цена на это твердая, друг мой, цена твердая!), если бы задача не осложнялась, что мы должны отвезти заложницей к графу Понграцу эту бедную сиротку. Знаешь, в такую минуту в душе человека всегда что-то шевельнется. Какая-то капля совести. Правда, я не знаю этой девицы, но при мысли о ней у меня начинает ныть сердце. Нельзя ли заменить ее какой-нибудь другой особой женского пола? — Например? Ленгефи задумался, помял пальцами свой острый, поросший щетиной подбородок и, закрыв маленькие глазки, скромно предложил: — Ну, хотя бы моей женой. Пружинский вскочил и, лягнув ногой стул, на котором только что сидел, с хохотом начал кружиться по комнате: — Ой, уморил ты меня, Ленгефи! Скорее стукни меня по спине, а не то я задохнусь, у меня же астма! Ах ты, Синяя борода, ах ты, висельник! Так ты захотел освободиться от своей жены с нашей помощью? Сколько же ей лет? И какова из себя? Ну и разбойник же ты, Ленгефи! Надеюсь, она, по крайней мере, незаконная? — Ну, ты же сам знаешь, какие у нас жены. Ей сейчас тридцать лет, довольно миловидна, но… — …но надоела тебе, и ты уже присмотрел себе другую? Понимаю тебя, Ленгефи! — Хочешь посмотреть? Позвать ее? Он вскочил, готовый крикнуть: "Катерина, Катерина!" — но Пружинский вовремя зажал ему рот ладонью. — Нет, не надо! Будем придерживаться первоначального варианта. Может быть, в дальнейшем мы примем во внимание и твое предложение. Очень даже может быть… Но пока договоримся, имея в виду ту девочку. Итак, сколько ты хочешь? — Пятьдесят форинтов. — Тридцать, и ни гроша больше. — Не могу, честное слово, не могу! Взявшись за ручку двери, Пружинский бросил: — Черт с тобой, получай тридцать пять! — Сорок, — отозвался глава труппы, хлопая ладонью по ладони Пружинского. — Нет, больше тридцати пяти дать не могу. На большую сумму начальник будетинского гарнизона не согласится! Ведь и так каждому артисту достанется по пяти форинтов, а тебе — целых десять. Да еще пять форинтов, скажем, на мелкие расходы. Итого тридцать пять. — Постой, а за сохранение тайны? — перебил его Ленгефи. — Даром никто не станет держать это дело в тайне. Добавь еще пять форинтов. Пружинский покачал головой: — За сохранение тайны мы тебе, приятель, не заплатим ни гроша. Понял? Что мы, дураки, что ли? С завтрашнего же дня можешь рассказывать эту историю, сколько влезет и кому угодно. Сказав это, бывший комедиант, ныне придворный-аристократ Пружинский хитро улыбнулся: кто-кто, а уж он-то знал, что за Ленгефи давно упрочилась слава безбожного лгуна, и болтовня его была поэтому совершенно безопасна. Своими россказнями о том, как, будучи еще начинающим артистом без ангажемента, часто без гроша в кармане, он исходил вдоль и поперек всю Венгрию, летом питаясь одним молоком, которое сосал, забравшись под пасущихся на лугу коров, Ленгефи подорвал всякое доверие к себе, и теперь достаточно было ему рассказать о чем-либо, чтобы никто этому не поверил. Договорившись с Ленгефи о всех деталях предстоящего спектакля, Пружинский в прекрасном настроении поспешил в ресторан. К счастью, он успел вернуться вовремя, и граф Иштван, пробудившись, увидел его в своей свите. Солнце уже скатилось к западу; из часов Яговича выскочила кукушка и прокуковала семь раз. — Ах, черт побери! — выругался граф, протирая глаза. — Оказывается, я проспал. Ну, ничего. Ночью марш будет, пожалуй, еще приятнее, чем днем. Пружинский, пойди отдай приказ войскам сниматься с привала. Начальник гарнизона перебил его: — Погодите! Постой, Пружинский! Господа, вы должны остаться здесь. Я не могу отпустить вас. Граф Иштван вскочил, бросился к своей сабле, стоявшей в углу, и гневно спросил: — Что это значит? Насилие? Будетинский комендант принял торжественную позу: — Слава твоему оружию, дорогой родственник! Не думай, что я собираюсь тебе помешать осуществить то, что ты задумал. Я только хочу предупредить тебя, что необходимо соблюдать военные обычаи, нормы рыцарской чести. Из достоверных источников мне стало известно, что город Бестерце, получив по телеграфу известие о приближении твоих войск, тотчас же направил навстречу тебе, сюда в Жолну, мирную делегацию. Она уже в пути, так что тебе необходимо ее дождаться. На глазах у всех лицо графа Понграца преобразилось, стало важным и надутым, как у Иштвана Батори[29] с картины Матейки,[30] а в глазах сверкнули зеленоватые торжествующие огоньки. — Испугались, трусы! Так я и знал. Ну что ж, подождем их, как этого требуют военные обычаи… Весть о предстоящем прибытии делегации взбудоражила графа: его словно подменили. Он оживился, отдавал одно распоряжение за другим, созвал на военный совет Бакру, Ковача и командиров отрядов. Комендант Будетина тоже присутствовал на совещании, где речи (а еще пуще — вино) лились рекой, — обсуждалось, где и как принять послов города Бестерце. Пружинский считал, что самое подходящее для этого место — холм Хричо. На фоне живописных развалин старого замка, при свете факелов армия будет выглядеть весьма величественно; ее можно так расположить, что она покажется гораздо многочисленнее, чем на самом деле. Господин Ковач предлагал принять делегацию на берегу Вага (на том самом месте, где войска расположились на отдых): пламя факелов, отразившись в зеркальных струях Вага, разольется по воде множеством огненных полос. Наконец большинством голосов было принято предложение Ковача со следующей аргументацией: место это удобнее, потому что, в случае если послы будут вести себя непристойно, их можно будет немедленно бросить в реку. Но тут же возник целый ряд вопросов по части церемонии: расположить ли войска в боевом порядке, должен ли граф Иштван встретить делегацию верхом на лошади или сидя на пне? Последний вариант был бы неплох, но тогда пень необходимо покрыть тигровой шкурой. А поскольку тигровой шкуры нет, полководец должен принять послов, сидя в седле. Обсудили и взвесили мельчайшие подробности, и наконец было решено, что граф Иштван отправится к армии, выстроит ее, а сам, верхом на лошади, займет место перед строем. Пружинский же и Ковач встретят бестерецких послов возле ресторана и проведут их к полевому лагерю. Время пролетело быстро, как птица, и вот пришла ночь, тихо, задумчиво, кокетливо набрасывая на землю не черный полог, огромный и тяжелый, а легкое покрывало, сквозь которое проглядывают все прелести земли: и густолистые деревья, и цветы, и травы. В синеватых волнах Вага плещется серебристая луна, словно кто-то смотрится в зеркало. Как легкая паутина, колышется в воде тень прибрежных тальников, а на берегу трепещут огни костров. Вот кто-то пошевелил уголья: пламя вспыхивает ярче и из темноты выступают воинственные силуэты. Над землей разлита необычайная тишина, лишь изредка заржет лошадь да где-то вдалеке послышится всплеск кормового весла на плывущем вниз по реке плоту с дровами, словно кто-то разрывает тонкий шелк. Но вот раздался конский топот, и в ночном сумраке брызнули искры из-под копыт: это выставленный на окраину города дозор спешит сообщить графу Иштвану: — Ваше сиятельство, послы приближаются. — По коням! Равняйсь! — скомандовал граф. — Зажечь факелы! В одну минуту все войско — и пехотинцы, и «казаки», и пушкари с пушками — выстроилось на лугу. Граф Иштван вскакивает в седло, а два пажа берут его коня под уздцы. Затем ночная темнота словно раскалывается пополам, и появляется делегация города Бестерце. Во главе ее выступает худощавый проворный человечек, его лицо скрыто большой меховой шапкой, из-под которой выбились пряди седых волос. На плечи его небрежно наброшен ментик, он идет, опустив голову, медленно, с достоинством, короткую саблю он взял под мышку, чтобы не замочить ее в росистой траве. За ним следуют два длиннобородых старца, один из них несет серебряный сосуд (точнее — кувшин, который удалось на время одолжить у Петера Трновского), другой на подносе — пучок травы (обыкновенный полевой клевер вперемешку с другими травами). Четвертый посол был тоже убеленный сединами старик (однако в этом Бестерце на диво здоровый воздух, если люди там доживают до таких преклонных лет!), на нем была шуба, подбитая лисьим мехом, а на поясе болталась шпага с медным наконечником, вроде тех, какими вооружены военные врачи; бедняга так согнулся, будто нес на серебряной тарелке не горсточку земли, а всю нашу планету. Но и пятый член делегации оказался сморщенным старичком. (Ай-яй-яй, как видно, женщины в Бестерце не рожали вот уже лет семьдесят?) Однако сомнение это разрешилось само собой, когда свет факела упал на стройную, как тополь, девушку, которую пятый старец вел за руку. Ясно, что подобную красавицу можно было доверить только таким вот глубоким старцам. Видно, не дураки сидят в бестерецком магистрате! Но, боже мой, до чего хороша была эта девушка с распущенными волосами, золотым ручьем струившимся по спине чуть не до земли! А прелестное личико, с такой печалью на челе и длинными-предлинными ресницами! В ее глазах, напоминающих глаза горной серны, были страх и готовность на жертву, а платье ее волшебно шелестело, словно под легким дуновением свежего душистого ветерка. При виде девушки у всех болезненно сжалось сердце. Так только в сказках из облеченных в траур городов вели принцесс на съедение дракону… Шествие замыкали наши знакомые — будетинский комендант, Пружинский, господин Ковач и слегка захмелевший жолненский бургомистр господин Блази, который все время ласково подбадривал девушку: — Только не бойся ничего, Аполка. И не обращай ни на что внимания. Делай все так, как я тебе сказал. Вот увидишь, все пойдет на лад, и твоя горькая судьба переменится к лучшему. Пажи графа Иштвана потянули лошадь за поводья; вороной конь сделал несколько шагов вперед, потом, остановившись, помотал головой и принялся так бить копытами, что комья земли полетели во все стороны, попадая и в стоявших вокруг людей. — Подойдите ближе, господа парламентеры, — проговорил граф Понграц громким, полным достоинства голосом и сделал знак обнаженной саблей, что делегаты Бестерце могут приблизиться: — Что вам угодно от нас? Послы приблизились и низко поклонились. Затем маленький старичок откашлялся и начал с пафосом, как заправский оратор, декламировать составленную из полинялых ямбов стихотворную речь: — Потому что нам еще не удалось отыскать дамы, бежавшей из вашей крепости, — перебил его старец с «серебряным» сосудом. Оратор сердито обернулся к нему: "Помолчите, господин сенатор!" — и уже беспрепятственно дочитал свою речь: Затем оратор отстегнул саблю, чтобы сложить ее к копытам лошади полководца. Остальные члены депутации тоже стали отстегивать портупеи, но Понграц подал знак, чтобы они сохранили оружие. Было видно, что те фразы, с которыми к нему обратился оратор, так тронули его душу, лелеявшую мечту о средневековье, что он захмелел даже от этой на редкость аляповато намалеванной копии с картины героических времен. После галлюцинаций, в которых он жил с самой ранней молодости, это была первая явь. Да, явь, хотя и вопиюще фальшивая! Сердце его готово было выскочить от упоения своим триумфом, а глаза гордо мерили с ног до головы посланцев побежденного города. И вдруг взор его упал на Аполку. Что это? Чудо? Словно ожил герб города Бестерце — прелестное девичье лицо над четырьмя сдвинутыми щитами. Это она, она! Нет только щитов да ангельских крылышек за плечами… — Как? — тихим, мягким голосом, словно очнувшись от сна, переспросил он. — Разве вам, господа, не удалось найти Эстеллы? Ленгефи (не кто иной, как он, был оратором делегации) снова поклонился до земли и отвечал: — Нет, сударь, хотя мы искали ее и днем и ночью. Охотились за ней, как за зверем. — Но куда же она делась? — Одному богу известно… — А жаль, хотел бы я знать, куда ее увез этот прощелыга Бехенци. — Мы разыщем их, достанем хоть из-под земли. — А до тех пор, если я правильно вас понял, это дитя останется у меня в качестве заложницы? Ленгефи лихорадочно силился припомнить пригодный для ответа отрывок из какой-нибудь пьесы, но не нашел ничего подходящего и ограничился смиренным кивком головы. — Ну что ж, хорошо, — отозвался Иштван Понграц. — На этот раз я дарую вашему городу пощаду и увожу свои войска обратно, хотя оскорбление, которое вы нанесли мне своим недопустимым обращением с моим посланием, заслуживает примерного наказания. С этими словами он медленно, торжественно вложил саблю в ножны и сошел с коня, чтобы принять знаки покорности города Бестерце. Протянув руку к кувшину, граф отведал находившейся в нем воды. Вода была несвежая, затхлая, и граф лишь слегка смочил ею губы, остальную вылил на землю. Ленгефи с ужасом взглянул на него: как бы великому полководцу не вздумалось захватить с собой «серебряный» сосуд в качестве трофея! При этой мысли у него волосы встали дыбом. Боже мой! И, как назло, во всей мировой литературе нет ни одной подходящей цитаты для предупреждения такой опасности! Но победитель великодушно вернул ему кувшин, а взамен взял с подноса пучок травы и протянул ее на ладони своему боевому коню. Ватерлоо, захватив траву губами, стал с аппетитом похрустывать ею, помахивая при этом хвостом. Затем дошел черед и до бестерецкой земли, которую полководец бросил себе под ноги и, в знак победы над городом, растоптал сапогом. В этот момент поодаль, у моста, рявкнули три пушки, а лапушнянские оркестранты принялись что было сил дуть в свои трубы. Но вот граф подошел к заложнице. Девочка затрепетала всем телом, словно лилия на ветру, увидав, что к ней приближается полководец в сверкающем одеянии, закрыла свои красивые печальные глаза и, кажется, украдкой начала тихонько шептать молитву, решив, что наступил последний миг ее жизни: вот сейчас полководец, к которому она попала, сама не зная почему и как (все происходящее вокруг было ей непонятно), велит, наверное, отрубить ей голову. Однако странный воитель не только не обидел ее, а, наоборот, ласково погладил по голове. — Как тебя звать? — спросил он. Девушка открыла глаза, удивляясь тому, что еще жива, украдкой взглянула на полководца и увидела, что он совсем не страшный — такой же человек, как все остальные. Окинув задумчивым взглядом окружавшие ее живописные группы людей, вооруженных алебардами солдат в пестрых военных костюмах, она решила, что вокруг нее множество королей, а она — Золушка, и все происходящее с нею — сказка. Тут она вспомнила, что от нее ждут ответа. — Аполлонией, — проговорила девушка, потупив взгляд, словно стесняясь, что ее так зовут и, подобно старцам, поклонилась. Поклон ее был так же глубок, но получился куда красивее и грациознее. А когда она опустилась на левое колено, какими пленительными складками легла ее собранная в талии юбка, обрисовывая контуры скрытой под нею стройной ножки! — Красивое у тебя имя, милое дитя, — заметил граф Иштван. — Не бойся, я не сержусь на тебя. Ты приносишь себя в жертву за свой родной город, а посему в моем замке тебя ждут должный почет и уважение. Снова повернувшись к послам, которые все еще неподвижно стояли полукругом с пустой посудой в руках, Иштван Понграц сделал рукой царственный жест и торжественно произнес: — Идите и принесите мир и мое благоволение пославшим вас! Пажи Понграца подали в этот миг бокалы, наполненные белым вином, и графу и бестерецким послам, поскольку согласно выработанной программе им полагалось выпить "кубок мира". Ленгефи, поднимая бокал, воскликнул: — Господин граф, господин комендант, ваше благородие господин бургомистр, разрешите произнести тост! — Просим! — сказал Понграц. Бравый бестерецкий оратор принял позу, делавшую его похожим на раздвинутые ножницы: ноги расставил, руки простер вперед и начал декламировать:[31] …подобных его сиятельству, графу Иштвану Понграцу, — Да продлит господь бог жизнь его до крайних пределов человеческого века! — Великолепно! — в восхищении воскликнул капеллан, протиснувшийся в первые ряды, и чуть было не бросился на шею оратору. Грянуло восторженное «виват». Граф Иштван чокнулся со всеми. — Великий оратор, замечательный дар красноречия, сонно кивал головой господин Ковач. Пажи снова наполнили бокалы вином. Очередь провозгласить здравицу была за Иштваном Понграцем. — Я поднимаю свой кубок за мирное процветание и благоденствие города Бестерце! В ответ загремело: "Да здравствует Понграц, ура!" Снова рявкнули пушки, заиграл оркестр, специальный отряд с музыкой и факелами отправился провожать послов на другой конец города, а весь лагерь пустился в пляс: началось веселье и пошел пир горой, который отличался от знаменитого пиршества на Кеньермезё только тем, что там Пал Кинижи[32] плясал, схватив в каждую руку по мертвому турку, а здесь Маковник танцевал, держа в руках два огромных куска сала, которые, по правде сказать, куда аппетитнее двух мертвых турок. Хмель победы приподнял у всех настроение, подобно тому как пар приподымает крышку кастрюли. Даже графом Иштваном овладел бесенок всеобщего веселья, и его сиятельство изо всех сил старался перепить господина Блази и своего родича будетинского коменданта, который, сидя в большом кругу у костра, рассказывал про итальянские похождения, про поцелуи и ветреность женщины. — Аполка, ты маленькая, не слушай этих историй, а иди-ка лучше спать. Как-нибудь соорудите ей постель в моем экипаже. Святой отец тоже был «хорош» и горланил светские песни. "Ну, из этого, видно, никогда не выйдет епископа — подумал про него Ференц Бакра, запивая вином поджаренное на угольях свиное сало. Да разве все опишешь? Одно лишь несомненно, что лучше всех повеселилась Катка Крижан, пухленькая краснощекая служаночка, ехавшая во время похода на одной телеге с поваром и капелланом. Поскольку во всем лагере прекрасный пол был представлен ею одной, можете вообразить, какой успех выпал ей на долю, когда начались танцы, — каждый солдат желал хоть разок потанцевать с нею. Эх, если бы все эти танцы да растянуть на несколько лет, тогда их хватило бы на двадцать маслениц в ее родном Барине. Бесспорно и то, что хуже всех в этот вечер веселился Янош Слимак (тот самый, что был одет воином времен Мате Чака), который, поддавшись змею-искусителю, обитающему, как известно, в водке, и возгордившись от обладания блестящим военным нарядом, до того осмелел, что, обняв прекрасную Аполку, пригласил ее на танец, за что и был по приказу Иштвана Понграца забит в колодки. (Так тебе и надо, Слимак, так и надо! Ведь и кошку бьют по лапам, если она вместо мыши нацелится на канарейку.) Сколько ни говори, всего не расскажешь. Вскоре уж и звезды стали сонно мигать, и забрезжил рассвет — этот верный гонец солнца, явившийся с донесением, что Великое Светило приближается. Тут граф Понграц отдал приказ играть марш, а «казака» Миклоша Стречо послал нарочным к оставшемуся дома Памуткаи с известием о победе и приказом, чтобы, когда армия появится на Варинском холме, в замке ударили во все колокола. И войска тронулись назад в том же порядке, в каком накануне они вступали в город. Только теперь на одной из крохотных лошадок-пони вместо пажа ехала Аполка на дамском седле, которое Понграц приказал взять для Эстеллы. Девушка мечтательными, печальными глазами поглядывала на проплывающие вдоль дороги пейзажи, на шелестящие на ветру поля кукурузы, на высокую рожь, где из колосьев выглядывали красные полевые маки. Лошадка ее шла тихим шагом, зато мысли неслись, как дикие степные скакуны. Что теперь будет с ней? Куда ее везут? Почему? Она знала только, что они едут в какой-то замок. Да, да, в замок! Аполка еще никогда не видела настоящего замка, и любопытство понемногу вытеснило страх — ведь она была еще совсем дитя. Боже мой, она увидит настоящий замок! Интересно, каков же он! Будет ли он, как в сказке, на курьих ножках или на гусиных? Девушка не вытерпела и звонким от волнения голосом принялась расспрашивать ехавшего рядом с нею графского пажа Пала Ратки: — Далеко еще до замка? Ой, хоть бы скорее! Под звон колоколов Иштван Понграц въехал в Недец, везя с собой прекрасную заложницу. Памуткаи приказал зажечь триумфальные костры перед подъемным мостом, а сам с непокрытой головой вышел к воротам замка и приветствовал своего господина блестящей речью, произнесенной по-латыни. В ней оратор сравнил Иштвана Понграца с Юлием Цезарем: "Подобно великому древнему полководцу, который некогда "пришел, увидел, победил", граф Понграц тоже пришел и победил, превзойдя Цезаря, ибо ему, чтобы одержать победу, не понадобилось даже видеть Бестерце". Граф Иштван кивком поблагодарил Памуткаи, молча поздоровался с майором Форгетом, стоявшим тут же, потом въехал во двор замка, соскочил с коня и, подойдя к маленькому пони, собственноручно снял с него Аполку. — Ну, вот мы и дома, мой маленький «трофей». Пойдем, я покажу тебе твои покои. Ключник, гремя ключами, поспешил вперед, чтобы отпереть комнаты, ранее принадлежавшие Эстелле. — Нет, нет! — содрогнувшись, воскликнул граф Иштван. — Не хочу, чтобы Аполка даже дышала этим воздухом. И он с любовью взглянул на свой "военный трофей", щеки которого порозовели от прохладного утреннего воздуха. Для графа Понграца это дитя было олицетворением его триумфа. — Ты сегодня мало спала, моя малютка, — промолвил он ласково и, повернувшись к ключнику, приказал: — Пойдем, старый Матько, налево, ты отопрешь нам комнаты графинь Понграц. — Там полно пыли, ваше сиятельство. — Прибрать немедленно! А пока я отведу тебя, Аполка, к себе. Теперь девушка поглощала все внимание графа. То и дело ему приходило в голову что-нибудь новое, и он подымался наверх, чтобы отдать еще одно распоряжение. — Принесите цветов в ее комнаты: резеду, розы, но главное — побольше резеды… Роскошно обставленные в стиле барокко покои графинь Понграц выглядели храмом девственности: на окнах белоснежные муслиновые занавеси; точеные стулья с обтянутыми шелком сиденьями, туалетные столики, щедро раззолоченные гардеробы, картины на библейские сюжеты, обитые бархатом скамеечки для коленопреклонения на молитве, венецианские зеркала; на столиках множество безделушек вперемежку с молитвенниками, между листками которых засушены листочки лаванды. (И может быть, каждый из них — память о сладостном романе.) А на стенах — портреты белокурых и смуглых графинь, представительниц, по крайней мере, четырех поколений. Все они когда-то жили здесь, из этого гнезда улетали в большой мир. Может быть, еще и поныне их души витают в этих покоях. Когда Аполку ввели сюда, ей показалось, что она попала в храм. (В одной из комнат был даже алтарь!) Сперва ей было немного боязно оставаться одной, но усталость взяла верх над страхом, и вскоре она уснула. А граф Иштван поминутно ворчал на прислугу: — Смотрите у меня, остолопы! Ходить на цыпочках. Ютка, ты что топаешь, как медведь? Пусть поспит мой маленький трофей. Бедняжка так устала! К вечеру, когда Аполка проснулась, повар послал ей: обед, который внесла ключница, приставленная к девочке в качестве служанки. Аполка с аппетитом поужинала, затем вышла в коридор и, остановившись у окна, со страхом оглядывала мрачные стены замка, незнакомых людей, которые иногда появлялись на пустынном дворе. Все казалось ей таким чужим, таким неприветливым. Вдруг она увидела кошку, которая ползла по крыше северной четырехугольной башни. Аполке показалось, что она уже видела ату кошку: точно такая же была и в доме у Гашнара Трновского! Обрадовавшись, девочка приветственно замахала ей платком, и кошка тоже посмотрела на нее так, будто признала. — Ну, как ты чувствуешь себя, Аполка? — раздался вдруг за спиной чей-то голос. Девушка обернулась — перед ней стоял граф Иштван. — Хорошо, — покраснев, нерешительно отвечала Аполка. — А почему ты такая грустная? Я не хочу, чтобы ты грустила. Понимаешь, не хочу! Аполка покорно опустила голову: — Я не буду грустить. — Говоришь — не буду, а голос у тебя грустный. Может быть, ты скучаешь, Аполка? — Может быть, — кротко ответила Аполка. — А может, я просто еще не привыкла к новому месту. И потом, я здесь одна… — Ну, так не будешь одна, — пообещал граф Иштван и через несколько дней из окрестных деревень — Барина, Лапушни, Подзамека — собрал в замок восемь девочек, ее сверстниц. Потом он выписал из Тренчена дамского портного Шамуэля Котлани с тремя подмастерьями и два сундука всевозможных тканей. Целый месяц днем и ночью трудились портные, пока не выполнили всех заказов. И вот наконец «двор» Аполки был готов. Весело было глядеть, как Аполка, подобно маленькой королеве, в сопровождении восьми юных фрейлин выходила гулять в парк или на площадь перед замком. Все девочки одевались в одинаковые платья — только наряд Аполки был сшит красивее, из более тонкого и дорогого материала и отделан золотым кружевом. Одна из фрейлин несла Аполкин платок, другая мяч, третья теннисную ракетку. Граф Иштван вел теперь совсем мирный образ жизни, все свое время посвящая воспитанию Аполки. Бакра и капеллан Голуб, чередуясь, преподавали ей различные науки. Казалось, для Недецкого замка наступила пора затишья. Граф целиком был поглощен идеей — возвратить свою заложницу городу Бестерце прекрасно образованной, благовоспитанной девушкой. — Вот увидите, какой отшлифованный бриллиант получится из этой девочки! — частенько говаривал он. — Господа из города Бестерце удивятся, когда приедут за ней. Понграц забыл свои прежние чудачества и военные забавы, предоставив солдатам долгосрочный отпуск, но, разумеется, тут же появились новые затеи. Графа обременяли долги, и он решил заняться хозяйством. Однако своеобразие его мышления проявилось и в этом. Грубость Понграца непостижимым образом уживалась с нежностью и добротой. Он до того любил животных, что порой это становилось манией: так, например, он решил, что животных, особенно домашних, нужно объединить в своеобразное общество. Поэтому он приказал в каждый плуг запрягать вместе лошадь, осла и вола: пусть-де мол животные привыкают друг к другу. Пружинский, готовый поддержать любую идею своего хозяина, посоветовал добавить в упряжку и корову, но Иштван Понграц пришел в негодование: — Фу, Пружинский! У нас, в Венгрии, коровы не работают. Корова — животное женского пола, ее обязанность давать молоко, вскармливать телят. С нее и этого достаточно. Венгерский крестьянин слишком галантен, чтобы заставлять корову еще и работать. Восхваляя животных, Понграц был поистине неистощим: — Вот курица: она ведь сядет и на утиные яйца, выведет утят и вырастит их, хотя от этого ей никакой пользы. Как это прекрасно, не правда ли? Курица бескорыстно выполняет эту обязанность в силу природной честности и доброты. Человек же слишком испорчен, чтобы так поступать. Однако и животные, несмотря на превосходство свое над людьми, надували графа Иштвана, злоупотребляя его добротой. Были в его хозяйстве две ослицы — Юци и Ребека. Обычно их использовали только для того, чтобы по пятницам привозить в замок брынзу из ближайших овечьих кошар. Чудесная, прямо-таки барская жизнь была у этих ослиц. Полная противоположность людской: шесть дней ослицы отдыхали и мирно паслись в рощице возле замка и только на седьмой день работали. Некоторое время они честно выполняли эту повинность, но вскоре им удалось, неизвестно откуда, достать календарь, и, когда наступила очередная пятница, их невозможно было разыскать. Животные забрели в самую чащу дубравы и вернулись домой лишь на другой день, когда брынзу уже привезли на лошадях. Точно такой же фокус проделали Юци и Ребека и в последующие пятницы, чем сильно позабавили графа Иштвана. — Какой ум у этих животных, какой ум! — восклицал он, всплескивая руками от удивления: — Нет, ослов нужно во что бы то ни стало реабилитировать в глазах общества. Тогда-то и зародилась у него в мозгу мысль написать большой ученый трактат, который он начал по вечерам диктовать своему дьяку Бакре, назвав свое произведение: "О гениальности ослов". В самом деле, осел — очень умное животное, гораздо умнее лошади, которая попросту глупа. Подковывает, например, кузнец коня и ненароком загонит гвоздь в живое мясо. Конь, как ни в чем не бывало, бегает с поврежденной ногой, тянет телегу до тех пор, пока нога не загноится. Но случись такое же с ослом, тот упрется и шагу не сделает от кузницы, а смотрит на кузнеца умными глазами, словно говорит ему: "Ни за что на свете не уйду, пока ты не вытащишь гвоздя из моей ноги, а не то, ей-ей, нога у меня разболится". Это простое, серое, непритязательное животное никогда не старается показать, что оно сильнее или быстрее бегает, чем на самом деле, но не только при жизни осел отличается скромностью — так же деликатен бывает он, когда приходит его смертный час. Другие звери стремятся умереть с помпой: больной лев своим рыком наводит ужас на окрестные леса, собака тревожно и жалобно воет, нарушая ночной покой, тщеславный лебедь перед смертью единственный раз в жизни поет песню — и все эта для того, чтобы хоть как-нибудь привлечь к себе внимание (я уже не говорю о тех животных, которые обыкновенно не доживают до естественной смерти, как, например, вол, овца и т. д. Но тактичный осел никому не желает причинять неприятностей и огорчения: почуяв приближение смерти, он уходит умирать в чащу леса, в горные ущелья, туда, где и духа человеческого не слышно, — что же это, как не высшая деликатность! Вот почему редко кому приходилось видеть мертвого осла. В ученом труде графа Иштвана целая глава была посвящена тактичности и деликатности ослов. — Добавьте, amice Бакра, в виде примечания, что и в человеческом обществе деликатность — свойство тех, кто поглупее. Так развлекался хозяин Недеца с тех пор, как в замке появилась Аполка. Он стал как-то тише, смирнее, много охотился, катался верхом и ездил с визитами в соседние замки. Тем временем Аполка подросла и сделалась прелестной стройной девушкой. Слух о ее красоте распространился далеко за пределы комитата Тренчен, так что и в богатой Нитре нередко упоминали о "розе Недеца". Молодые люди, как саранча, кружили вокруг замка, но граф Иштван Понграц ревностно охранял девушку, словно драгоценный бриллиант, так что увидеть ее было очень трудно. В лучшем случае молодым людям удавалось это лишь мельком, за обедом. Но у молодых людей были сестры, которых они и подговаривали (ведь сестра — лучший посредник!) посещать Недец. Вместе с барышнями приезжали и их мамаши, и вскоре в замок графа Понграца, как и в давние времена, стало собираться знатное дворянство со всей округи, барышни в шелковых башмачках, гордые, напыщенные матроны. Вместо былых попоек в Недеце воцарились веселые балы, и лапушнянский оркестр понемногу позабыл боевые марши, под которые когда-то шагало обутое в бочкоры войско Понграца: пришлось ему спешно учиться у старого цыгана из Подзамека чардашам да кадрилям. Откуда и как попала Аполка в замок к Понграцу, никто толком не знал. Половина истины была покрыта мраком неизвестности, а другую половину нельзя было признать истиной, потому что уж слишком много всякой всячины болтали на этот счет. И вскоре вся эта таинственная история выросла в настоящий миф, что еще больше раззадорило молодых дворян. Красивые, избалованные кавалеры, кружившие, как шмели, вокруг Недеца, рассчитывали на легкое приключение. "Разве трудно, — думали они, — выманить голубку, как бы высока ни была ее голубятня?! Нужно лишь дать ей разок попробовать пшенички. Первое зернышко покажется голубке сладким, второе — желанным, а за третьим птичка сама спустится вниз и будет клевать безбоязненно, прямо с ладони". Молодой гусарский офицер, некий Ордоди, взялся приучить Аполку к любви, дав ей попробовать первое зернышко этого злака. Однажды, во время вальса, он объяснился ей в любви. Девушка побелела, как снег, а молодой человек, наоборот, разгорелся, как огонь, и сам не заметил, как наклонился к нежно-розовому плечику своей партнерши и поцеловал его. Аполка вскрикнула, как ужаленная змеей, вырвалась из рук своего кавалера и, вся дрожа, подбежала к графу Иштвану пожаловаться ему. — Ну, что случилось? — испуганно спросил хозяин замка. — Что с тобой? Аполка прошептала ему на ухо: — Ой, произошло большое несчастье! Вот тот военный поцеловал меня. Граф Иштван не принял всерьез ее жалобу, — казалось, он остался совершенно равнодушным, — и только погладил девушку по волосам, в которых сверкала бриллиантовая диадема. — Ай-ай, маленькая ябедница! Ничего страшного. Или, может быть, ты ответила ему тем же? — Как вы могли подумать обо мне такое! Я же не люблю его. — Кто-нибудь видел? — тихо спросил Понграц. — Не знаю, — неуверенно ответила девушка. — Ну, ничего, все это пустяки. Такие вещи частенько случаются с молодыми девушками, если они хоть чуточку красивы. Больше он не сказал ни слова, и Аполка смешалась с веселящейся толпой. Закончился бал, разъехались гости, и никто ничего не заметил, только на рассвете в замке поднялся страшный переполох, когда из соседней рощицы принесли на носилках окровавленного графа Иштвана. Аполка проснулась от сильного шума и, открыв окно, спросила у людей, толпившихся во дворе: — Что случилось? — Граф ранен. Аполка торопливо надела свои юбочки и, не найдя туфель, выскочила босиком в темный коридор; с перепугу она вместо подсвечника взяла стоявшие на подставке серебряные часы, да так и несла их перед собой, хотя часы никак не хотели освещать ей путь. В коридоре Аполка столкнулась с ключницей, которая причитала, ломая руки: — Конец, конец! И как только богу не совестно позволять такое… — Как же случилось несчастье? — сквозь слезы спросила Аполка. — Ой, и не спрашивайте, барышня, потому что вы всему виной! Остолбенев от изумления, девушка испуганно уставилась на ключницу: — Я всему виной? — пролепетала она. — То есть как это я? Ключница пожалела, что проболталась, и стала оправдываться. — Это Пружинский сказал, душечка моя! Да вы не пугайтесь! Не все же правда, что говорит этот Пружинский. А и в самом деле, будь так, опять же вы ни при чем. Не хватало еще, чтобы за сумасбродства знатных господ ответ бедняки держали. Захотелось ему, вот и вышел он на этот самый дуэль биться не на жизнь, а на смерть с гусаром Ордоди. И вот что вышло! Боже мой, только бы он не помер! А вам-то чего себя корить? Разве вы повинны в том, что вы такая красивая, такая милая и что так по сердцу пришлись нашему барину? Недаром я всегда говорила, что всякий цветок рано ли, поздно ли, а распустится. Не летом, так осенью! Вот посмотрите, голубка моя сизокрылая, даже старый столетник и тот расцвел нынче в саду — а посадил-то его еще дедушка нашего садовника, и с той поры не цвел он ни разу. А как вас, барышня, сюда впервой привезли, я сразу подумала, что так это и кончится. Ой, да что я болтаю?! Да разве я могла подумать такое! Покарай, господи, этого Ордоди! Аполка чуть было не лишилась чувств. Теперь-то она поняла, из-за чего была дуэль: из-за того единственного поцелуя. Единственного поцелуя! А ключница все плакала да причитала, показывая на красные пятна на ступенях лестницы. — Вот и расцвел алоэ! Это были свежие капли крови, обозначившие путь, каким несли раненого графа. В голове у Аполки шумело, мысли ее путались и сердце сжималось от какого-то непонятного, таинственного страха. Снова рок занес над ней свою руку. Теперь, когда она уже всерьез поверила, что обрела, наконец, покой, этот самый покой вдруг сбросил с себя белоснежные одеяния и перед ней в черном балахоне снова стояла опасность. И так все время, словно свет и тьма вели за нее постоянную борьбу, из которой победительницей всякий раз выходила тьма. Аполка уже не сомневалась, что граф Иштван влюблен в нее, потому-то он и жизнью рисковал на поединке. — Боже мой, какая же я несчастная! — шептала она. Но раздумывать было некогда — через несколько мгновений она очутилась возле раненого, окруженного всеми дармоедами, которые нашли себе прибежище в крепости. Будетинский военный врач Янош Непомук Бреке, склонившись над больным, запустил длинный зонд в рану, отыскивая пулю, которая попала графу в правый бок и застряла где-то между ребер. Старый Ковач плакал, а господин Памуткаи с нескрываемой ненавистью взглянул на вошедшую в комнату Аполку. Священник помогал врачу, держа в руках тазик с водой. Пружинский взволнованно бегал по комнате, беспрестанно повторяя: — Что теперь с нами будет? Что теперь с нами будет? Наконец доктору надоели его причитания, и он, человек резкий и грубоватый (впрочем, грубость в его профессии — неплохой помощник), зарычал на Пружинского: — Черт бы вас побрал, господа! Подумали бы лучше о том, что будет с раненым!.. Ага, попалась, собака! — Доктор нашел наконец пулю и вытащил ее. Аполка подошла на цыпочках, но Памуткаи не пустил ее к постели раненого, который хрипел, стонал, ругался и грозил, если выживет, отрубить доктору голову. — Идите к себе, барышня, — сказал Памуткаи — Это зрелище не для вас. Даже нас, суровых мужчин, дрожь пробирает. — Я сейчас уйду, сударь. Только скажите мне: есть опасность? — Не надо было привозить эту маленькую лягушку в замок, — буркнул себе под нос Пружинский. Раненый услыхал голос девушки и позвал ее: — Это ты, Аполка? Нет, нет, не отсылайте ее. Подойди сюда, Аполка, и положи свою руку мне на лоб. Вот хорошо! Какая нежная у тебя рука! Сожми, моя девочка, голову как можно крепче… еще крепче… Страдания раненого были так ужасны, что на лбу у него крупными каплями проступил холодный пот. Девушка исполняла все, что он ей приказывал. А Понграц, всем на удивление, успокоился и даже позволил промыть рану и перевязать ее. — Выживет он? — спросили домочадцы у доктора, когда тот вышел из покоев графа. Доктор Янош Бреке ответил, по обыкновению, пространно и важно: — Бог дал возможность человеку познать многое. Он разделил знания между людьми: инженер знает одно, архитектор — другое, врач тоже кое-что знает, даже поп… впрочем, поп, конечно, ничего не знает. Словом, бог распределил между людьми немало различных знаний, но позаботился и о своем собственном авторитете и кое-что оставил только для себя. Так вот, данный случай относится к числу тех дел, которые известны одному господу богу. — Значит, ничего определенного сказать нельзя? — Можно только надеяться, да и то при условии, что за ним будет хороший уход. Если, скажем, барышня готова принести такую жертву… — С радостью! — воскликнула Аполка. Вечером у графа началась лихорадка. Он потерял сознание и целых три недели был между жизнью и смертью. Аполка ухаживала за ним преданно и неотступно, проводила у его постели ночи без сна, терпела всевозможные капризы. На двадцатый день болезни врач заявил, что опасность миновала. Аполку бросало в дрожь при мысли, что недалек тот день, когда граф, окончательно поправившись, объяснится, вероятно, ей в любви, — хотя было бы еще ужаснее, если бы он умер от раны. С каждым днем она все сильнее привязывалась к этому сумасбродному человеку, своему благодетелю, хотя во время болезни он был злым, жестоким мучителем. Он швырял в окружающих склянки с лекарством, а как-то раз подозвал к себе Пружинского и с коварством, свойственным сумасшедшим, сперва взял его за руку, некоторое время гладил ее, потом вдруг впился в нее зубами, да с такой силой, что на месте укуса тотчас же проступила кровь и Пружинскому долго пришлось носить повязку. Военного врача граф однажды так лягнул ногой в живот, что тот без чувств свалился на пол. Только прикосновение рук Аполки усмиряло в нем дикого зверя. Доктор не скрывал своих опасений, что граф Иштван хотя и оправился от раны, но может окончательно потерять рассудок. На двадцатый день лихорадка прошла, и Понграц погрузился в глубокий, освежающий сон. Врач распорядился, чтобы больного оставили одного: пусть он поспит, соберется с силами. За все время болезни графа это был первый случай, когда Аполка покинула его. Но больной, привыкший постоянно слышать возле себя ее мерное дыхание, почувствовал, что возле него никого нет, и проснулся. Непривычная тишина поразила его, и он решил, что находится уже в могиле. Однако, осмотревшись, он признал свою комнату и подумал: "Значит, все-таки я жив". Впрочем фантазия его не хотела отдыхать ни минуты, и вскоре ему представилось, что он замурован в этой комнате и что здесь ему суждено погибнуть от голода. (В это время еще свежа была история Борбалы Убрик,[33] замурованной заживо.) Ясно, что обитатели замка составили заговор с целью погубить его, графа. Он с трудом поднялся с постели и неуверенными шагами, пошатываясь и хватаясь за мебель, поплелся к двери, неслышно отворил ее и вдруг увидал в соседней комнате Аполку. Девушка, сложив руки на груди и стоя на коленях перед изображением девы Марии, молилась вслух: — О пресвятая богородица, ты еси на небеси, мать наша, ты, как родная матушка, оберегаешь меня! Благодарю тебя от всей души за то, что ты исцелила бедного графа Иштвана. Об одном только молю: раз уж ты вернула ему здоровье, верни и разум. Ведь ты сама видишь, какой он добрый человек, а я люблю его, как родного отца. Солнечные лучи, врывавшиеся в раскрытое окно, образовали подобие ореола вокруг головы девушки, и она стала поразительно похожа на образ женщины, к которой обращалась с молитвой, так похожа, как только дочь может походить на родную мать. — Аполка! — на диво мягко и нежно прозвучал за ее спиной чей-то слабый голос. Девушка вздрогнула, обернулась и, увидев графа Иштвана, вся зарделась — ей было совестно, что он застал ее, когда она так громко молилась. Граф стоял, цепляясь за гардероб и дрожа от холода, в глазах у него сверкали слезы. Повторилась библейская легенда: Аполка совершила чудо — из блестящих серых камней с красными прожилками хлынул источник. — Ради бога! Что вы делаете? — воскликнула не на шутку перепуганная девушка. — Как вы осмелились встать? Ох, попадет мне за вас от доктора! Какой же вы непослушный! Такое натворить! Боже мой, и окно-то еще открыто… В комнату через распахнутое окно врывался колючий, сырой осенний воздух, а больной был в одном нижнем белье. Девушка быстро подскочила к графу и повела его в комнату, ласково увещевая, словно любящая мать свое непослушное чадо: — Ну, идите же, идите! Как вы меня огорчаете! Ума не приложу, что с вами делать. Обопритесь же на мое плечо, ведь вы так слабы, что не можете идти. Вот видите, что вы натворили! Но больной не обижался на эти упреки, на его желтом, как воск, лице сияла улыбка. Он был на седьмом небе от счастья, — ведь он знал теперь, что кто-то любит его. Такого счастья он еще никогда не испытывал в своей жизни. Аполка уложила его в постель, но граф схватил ее за руку: — Сядь и ты сюда. Нет, не на стул, на край кровати… — Я сяду, если вы пообещаете заснуть. Потому что врач сказал, что вам нужно спать. О боже, а вдруг вы простудились! — Ничего со мной не случится. Теперь-то я не намерен умирать. А ты знаешь, что это значит? Хотел бы я знать, кто может заставить меня умереть, если я не желаю этого? Теперь у меня есть дело, есть призвание в жизни. И все — из-за тебя. Снаружи билась в оконное стекло белая бабочка. Куда ты, глупенькая? Что тебе нужно? Или ты принесла от кого-то весточку? Таинственно тикали часы на стене, а бабочка все колотилась о стекло, обивая свои крылышки. — Из-за меня? — переспросила девушка чуть слышно и побледнела. Ее мягкий, бархатистый взгляд испуганно скользнул по лицу Понграца. — Да, из-за тебя. Я хочу поговорить с тобой серьезно. Большая ошибка с моей стороны, что я не сделал этого раньше. Ведь что было бы с тобой, если бы я, скажем, умер. Если бы, например, этот негодяй застрелил меня. Фу-ты, что это я болтаю! С ума я, что ли, сошел! Приснилась мне какая-то чепуха, а теперь вот путаю ее с действительностью. Ведь я же сам, по неосторожности, выпалил в себя. Собственная оплошность. А во время болезни, в бреду, я вообразил, что меня кто-то другой подстрелил. — Я все знаю, — возразила девушка глухим голосом. — Не мели вздор! Ну, что ты знаешь? Вместо ответа девушка наклонилась и поцеловала морщинистую, иссохшую руку больного. — Ну, хорошо, хорошо, ты все знаешь, только не целуй мне руки, а не то стукну… Больной и в самом деле замахнулся, но не ударил, а, напротив, ласково потрепал девушку по хорошенькому подбородку. Поднять руку выше он был не в силах. — Распусти косу, Аполка, и расстели одну прядь у меня на одеяле. Я хочу полюбоваться твоими волосами, потрогать их руками. Вот так, да смотри не смейся надо мной… А потом мы поговорим, мне надо тебе сказать что-то важное, очень важное. Этого-то разговора и боялась Аполка! — Мне нужно упрочить твое будущее, а потому ты должна выйти замуж. Точка. Слова возражения уже были на дрожащих губах девушки, но она не решилась их вымолвить, и ее головка поникла, как надломленный цветок лилии. — Встань, деточка, и позвони, — ласково продолжал больной. — Пусть позовут Памуткаи, да поскорее. Но звонить ей не пришлось: Памуткаи вместе с Пружин-ским стоял в передней на страже и явился без промедления. — Полковник, — сказал ему граф Иштван, — немедленно прикажите запрягать. Поедете в Жолну за адвокатом. — Какого прикажете привезти? — Все они одним миром мазаны, — отвечал хозяин Недеца и, утомленный разговорами, откинулся на подушку. Так он и заснул, держа в руках волосы Аполки, золотыми ручьями струившиеся у него между пальцев. Это был глубокий, целительный сон. Девушка сидела рядом с ним и вязала, держа на коленях маленькую корзиночку, в которой лежали клубок пряжи, наперсток и ножницы — оружие, которое могло освободить ее. Она уже подумывала, не прибегнуть ли к помощи этого оружия и, пользуясь тем, что больной уснул, отрезать, оставив на память Понграцу, прядь волос, которую он держал в руке, а самой уйти отсюда, убежать далеко-далеко, куда глаза глядят, покуда хватит сил. Ведь мир велик: найдется в нем и для нее местечко! Но только что скажет этот бедный больной человек, который любит ее одну? Он, может быть, даже умрет, не перенеся горя. Аполка почувствовала, что не сможет быть столь неблагодарной, вероломно, обманом покинуть его. Лучше она скажет ему прямо в глаза, что не может и не хочет быть его женой. Правильно, она должна это сказать и так и сделает. Почему бы и нет? Боится она, что ли? "Ничего я не боюсь, — мысленно повторяла она, подбадривая себя. — Закрою глаза и скажу, а там будь что будет!" Но тут ей пришло в голову, что господин Памуткаи, верно, подъезжает теперь к Жолне, а может быть, уже едет обратно с адвокатом, которого, несомненно, вызвали ради нее. От этой мысли кошки заскребли на сердце у Аполки. "Граф Иштван — человек со странностями, — думала она. — Что, если ему придет в голову, как только приедет адвокат, позвать капеллана? Тогда уж свадьбы не миновать. Хватит ли у меня сил ответить «нет»? Хватит, конечно, хватит!!" — отозвался голос из глубины сердца, твердый и чистый, словно звон колокола. А на шелковом, шафранового цвета одеяле прыгал целый рой маленьких чертиков; они танцевали, резвились, шалили и, казалось, дразнили Аполку: "Ха-ха-ха! Будет тебе, Аполка, мы-то знаем, что ты трусиха. Ты и не подумаешь возражать, только заплачешь и не скажешь ни слова. Ни единого словечка!" Прошло несколько долгих, томительных часов. Наконец граф Иштван проснулся и попросил есть. Аполка хотела сама сбегать на кухню, но больной не пустил ее: — Останься здесь, мне будет скучно без тебя. Обед принесет повар, или ключница, или твои девочки. Что они сейчас делают, твои фрейлины? — Разучивают новый танец. — Это, верно, красиво… Я хочу посмотреть, как они танцуют. — Посмотрите, как только поправитесь. — Нет, сегодня же. После обеда. Он съел паприкаш из цыпленка и выпил стакан красного вина, потом попросил Аполку: — А теперь принеси-ка мне скорее сигару! — Не принесу. — Я приказываю тебе! — сказал он сердито. Но Аполка топнула ножкой: — Не получите, и все тут! Больной удивленно уставился на нее, затем уже кротким, умоляющим голосом попросил: — Принеси, пожалуйста, мне зеркало. Я хочу посмотреть на себя: может быть, я уже больше не Иштван Понграц, если здесь смеют так говорить со мной? — Конечно, вы — Иштван Понграц, всемогущий Иштван Понграц! Но сейчас приказывает врач, а он не разрешил вам курить. Что скажет доктор, если узнает? — Что мне доктор?! Я же сказал, что велю отрубить ему голову, как только поправлюсь. Он замучил меня. — Вы должны быть ему благодарны. Он спас вам жизнь. — Хорошо, ради тебя я буду ему благодарен. Только дай мне сигару. — Нельзя. — Но если я очень, очень попрошу тебя! — Все равно нельзя. — Не надо быть таким тираном, моя козявочка! Он, как дитя, на все лады уговаривал Аполку, но сигары так и не получил. И этот единственный в жизни случай, когда в его доме отказались выполнить его волю, потряс Понграца, сразу сделав мягче и покладистее. С этой минуты он больше ничего не требовал, а как-то боязливо высказывал свои самые естественные желания, которых у него, впрочем, как у всякого больного, было бесчисленное множество. Не успели маленькие фрейлины Аполки, одетые в белые платья, исполнить перед графом свой танец, как ему захотелось посмотреть на свою любимицу Ватерлоо, и он попросил, чтобы коня привели к нему прямо в спальню. Тщетно доказывали ему, что лошади не любят ходить по лестницам. Затем Понграц позвал к себе Пружинского и Ковача и долго разговаривал с ними о хозяйстве и о положении дел в имении, строя радужные планы на будущее. — Я хочу разбогатеть, — вздыхал он. — Не для себя, а для этой вот маленькой разбойницы, которая отказалась дать мне сигару. Поверь, Пружинский, только для нее. Впрочем, вы сами скоро увидите. Сегодня же. А почему бы мне, собственно, не быть богатым? Принеси-ка, Аполка, моего "министра финансов". Посмотрим, что он сделал с тех пор, как я его видел в последний раз. Аполка сбегала в смежную комнату и принесла "министра финансов" — единственный серьезный фактор, с помощью которого граф Иштван рассчитывал поправить свое материальное положение. "Министр" был заточен в большую стеклянную банку из-под варенья, затянутую сверху свиным пузырем. Это был обыкновенный паук-крестовик, который вел в банке жизнь отшельника и от скуки плел свои тенета. «Министр» должен был из девяноста лежавших на дне банки бумажных квадратиков, на каждом из которых были написаны цифры, вытащить и вплести в свою паутину пять номеров: на них впоследствии можно будет поставить на какой-нибудь лотерее в Жолне или Гренчене. Граф Иштван взглянул на паука, который уже начал плести свои ажурные сети вдоль верхнего края банки и теперь то стремительно бегал по невидимым нитям, то раскачивался в воздухе. — Мог бы и поусерднее работать, — пробормотал Понграц. — Всего два номера вытащил, ленивый пес. Действительно, в паутине висели только два бумажных квадратика. В этот миг со двора донесся стук колес подъехавшего экипажа. — Это господин Памуткаи привез адвоката, — высказал предположение Ковач. — Пусть войдут, — обрадованно сверкнул глазами больной и равнодушно отодвинул «дворец» "министра финансов" к склянкам с микстурами. — Пружинский, позови капеллана и Бакру… Пусть соберутся все, потому что я предпринимаю весьма важный шаг, и вы все должны присутствовать при этом в качестве свидетелей. А ты, Аполка, сядь рядом со мною на стул. Но что с тобой? Почему ты так побледнела и дрожишь? Что с тобой, моя букашка? Ну, не пугай меня, улыбнись! В таких случаях полагается улыбаться. Вот увидишь, — я прав. — Разве вы не видите, что я уже улыбаюсь? Но улыбка, едва появившись, тут же сбежала с лица Аполки, а страх сменился изумлением: дверь распахнулась, и Памуткаи пропустил вперед Милослава Трновского. Да, да, Милослав, — если только все это ей не снится. Но нет, это не сон, хотя бы потому, что у вошедшего молодого человека и усы длиннее, и борода отросла, да и красивее он, чем тот, прежний Милослав, который порою являлся Аполке во сне. Девушка тотчас же узнала юношу, лицо ее вспыхнуло, она хотела было вскочить, но так и осталась сидеть, жадно впившись глазами в знакомые милые черты. Впрочем, долго глядеть на него она не смела и потому зажмурилась. Только сердце ее бешено колотилось. Аполка даже испугалась, что сейчас все услышат, как оно бьется, и прижала его ладонью, словно пытаясь остановить. Но разве можно остановить сердце! Иисуеу Навину д тому удалось остановить только солнце. Тем временем господин Памуткаи подвел к графу гостя и представил его должным образом: — Доктор Эмиль Тарноци, присяжный поверенный. Молодой адвокат поклонился и вдруг, заметив Аполку, быстро подошел к ней. — Добрый день, милая сестренка! Однако как ты выросла! Граф удивленно уставился на них и даже приподнялся в постели, опершись на локоть. Аполка отвечала тихо, почти беззвучно: — Давно мы не видались, очень давно… В ее глухом, словно бесцветном, голосе послышался горький упрек. — Вот как? — сказал больной, поворачиваясь к девушке. — Значит, стряпчий знаком тебе, Аполка? — Мы с нею в родстве, — ответил за девушку Тарноци. — В близком родстве. Мы с Аполкой в детстве несколько лет прожили вместе. — Ну что ж, хорошо. Садитесь, дорогой адвокат. Из каких Тарноци вы будете? — Из пятифоринтовых,[34] — отвечал с улыбкой адвокат. Лицо магната исказилось от ужаса. — Уж не хотите ли вы сказать… — Нет, нет, — поспешил пояснить свои слова адвокат. — Я — дворянин. Раньше мы прозывались Трновскими. — Ну, слава богу! — с облегчением вздохнул граф, будто у него камень с сердца свалился. — Я носил прежде ту же фамилию, что и Аполка, но мой покойный отец переделал ее на венгерскую. При этих словах Аполка воскликнула: — Как, разве бедный дядюшка Гашпар умер? Боже мой, а я ничего не знала. Меня никто даже не известил… Из глаз ее хлынули слезы. Но граф Иштван нетерпеливо махнул рукой: — Ладно, не хнычь, ну, умер и умер. Что мне за дело до твоих родственников? Я не желаю, чтобы из-за них ты портила свои красивые глазки. Так вот, дорогой адвокат, знаете, зачем я вас позвал? Впрочем, я звал не вас. Я предпочел бы, чтобы господин Памуткаи привез кого-нибудь постарше, потому что старая лиса всегда знает больше молодого лисенка. Но раз уж вы приехали, сойдете и вы. — К вашим услугам, господин граф! — Приходилось ли вам когда-нибудь писать прошение на имя короля? — Приходилось. — Очень хорошо. Значит, вам известны все тонкости этого дела. Могу себе представить, сколько тут надо знать всяких закавык! — Все зависит от характера дела, господин граф. — А дело в том, — торжественно, громче обычного, произнес Понграц, указывая рукой на Аполку, — что я, Иштван Понграц, граф Сентмиклошский и Оварский, удочеряю эту девицу, даю ей свое древнее имя, и так далее, и тому подобное. Поняли, господин адвокат? У всех присутствующих вырвался возглас удивления. — О благородная душа! — воскликнул Пружинский, поднимая глаза к небу. На лицо адвоката набежало облако. Но Аполка, вскочив со стула, подбежала к постели графа и, вне себя от радости, бросилась на колени и стала целовать ему руки: — Чем я заслужила такую милость, чем? Больной высвободил одну руку и, погладив девушку по голове, голосом, полным любви, произнес: — Встаньте, графиня Аполлония! Только, пожалуйста, без сентиментов, никаких сентиментов… Аполка разрыдалась от радости; она и мечтать не смела о таком счастливом исходе — она не только избавлялась от грозившей ей опасности, но вдобавок еще становилась графиней! Не помня себя от счастья, в неожиданном порыве она бросилась на шею адвокату: — Вот видишь, Милослав, как добр господь бог! — Что это за манеры, Аполка? — гневно прикрикнул на нее граф. — Я не хочу, чтобы ты хоть на минуту забывала, кем ты отныне будешь! Краска залила матово-бледное лицо адвоката. Он вскочил со стула. — Ваше сиятельство, соблаговолите сперва выслушать меня. — Говорите, amice! Ведь я для того и пригласил вас, чтобы вы говорили. — Однако для моего заявления не нужно стольких свидетелей. — Черт побери, что же такое вы собираетесь мне сообщить? Ну, ладно, Пружинский и вы все, выйдите на минутку. Аполлония, вы тоже удалитесь в свои апартаменты. — Аполлонии как раз лучше остаться. Все, кроме девушки, вышли из комнаты. — Итак, чего же вам угодно, сударь? — Я хотел сообщить вашему сиятельству, что я прибыл не только как адвокат… — Вот как? — …но и как проситель. — Ах, вот оно что! — удивился граф. — И что же вы просите? — Аполку. — Аполку! Зачем? — Я хочу на ней жениться, — просто отвечал тот. Аполка в испуге закрыла лицо руками. Ей казалось, что после этих слов огромный замок сейчас обрушится на них, и даже померещилось, что свод уже треснул и с потолка сыплется штукатурка… Больной в ярости вскочил, хотел было схватить адвоката за горло, но пошатнулся и повалился на подушки. — Вы что, с ума сошли? — крикнул он. — Да как вы смеете?! Но Тарноци ничуть не испугался, он невозмутимо играл лентой на своей шляпе. — Я люблю ее, и это придает мне смелость… И мне кажется, она тоже любит меня. — Это невозможно! — хрипел граф Иштван. — Скажи ему ты сама, Аполка. Аполка вдруг уронила наперсток и стала искать его повсюду, словно в целом мире не было для нее дела важнее. Она заглянула даже под кровать, досадливо сетуя: "Куда это он мог закатиться? Вот противный наперсток!" — Что же ты не отвечаешь, Аполка? Да брось ты к чертям этот наперсток! Не лазь и не ищи его! С ума ты сошла, что ли? Неужели ты можешь покинуть меня, моя букашечка? — нежным, умоляющим голосом взывал больной граф. — Чтобы ты стала женой какого-то адвокатишки! Ни за что! Вели и выдам тебя замуж, так за герцога. И не за какого-нибудь там валахского или немецкого, а, по крайней мере, за одного из Эстерхази. Да и тот еще поблагодарит меня. Ну, что ж ты не отвечаешь, Аполка? Бедняжка молчала, словно язык проглотила. Она стояла, опустив глаза, словно все еще искала свой наперсток. — Аполка, — обратился к ней адвокат, и в его голосе звучала тревога и мольба, — так, значит, ты меня больше не любишь? Наберись смелости и скажи правду. Девушка вздрогнула, подняла свою прекрасную головку и, словно в забытьи, восторженно произнесла: — Я люблю тебя, всегда любила. Всякий день я думала о тебе, посылала тебе привет с каждым облачком, с каждой ласточкой. Милослав радостно кивал головой: — А я каждый день получал твои приветы от облаков, от ласточек. — Глупости! — хмуро оборвал их граф Иштван. — Этому не бывать! Детское увлечение непрочно, как мартовский снег. Мне очень жаль, господин адвокат, что вы потратили даром время, приехав сюда! А господину Памуткаи я дам нагоняй за то, что он изо всех жолненских адвокатов выбрал именно вас, хотя их в городе как собак нерезаных. А может быть, вы даже и не адвокат? — Нет, я — адвокат. После смерти отца я открыл свою контору. А господин Памуткаи не виноват, ведь я сам вызвался поехать к вам. Я хотел поговорить с вами и вернуться домой со своей невестой… Смелость молодого человека начинала забавлять хозяина Недецкого замка. "Черт побери, да это какой-то оригинал, — подумал он, — любопытный субъект. Если так и дальше пойдет, может выйти презабавная история". — Должен вас огорчить. Домой вы поедете с пустыми руками. — Но ведь вы, ваше сиятельство, слышали, — Аполка сама заявила, что любит меня. — Пустяки! Я уже сказал, что за вас ее не выдам, и все! — Сударь! — воскликнул адвокат сдавленным от волнения голосом. — В Венгрии существуют законы! На губах магната заиграла презрительная усмешка: — Еще бы! — И вы не имеете никакого права удерживать ее. Ведь вы ей ни отец, ни опекун. — И тем не менее я могу ее удержать у себя. Она — военная заложница в моем замке. Вместо другой дамы. Привезли вы с собой ту даму? — Ах, вот как! Военная заложница? — Теперь уже адвокат усмехнулся иронически. По-видимому, ему была известна история с заложницей. — Да-с, пока что она — военная заложница, но вскоре станет графиней Понграц. А вам, молодой человек, я советую поскорее покинуть замок. Тарноци упрямо покачал головой: — Без девушки я не сделаю отсюда ни шагу. Идем, дав мне руку, Аполка! С этими словами адвокат подошел к девушке, которая стояла, прислонившись к буфету, белая, как фарфор на его полках. — Берегитесь, domine, это не кончится добром, — добродушно предупредил его граф. — К чему вся эта комедия? Но Тарноци не собирался отступаться: он обнял девушку за плечи и увлек ее за собой к выходу. Аполка, как во сне, нерешительно сделала несколько шагов, потом обернулась и с мольбой устремила на графа затуманенный взгляд: — Не сердитесь на меня. Я не могу иначе. Я люблю его и принадлежу ему! Откинув голову назад, Понграц расхохотался. Это был страшный, душераздирающий хохот сумасшедшего. Потом, вынув из-под подушки белый костяной свисток, он поднес его к губам. На резкий свист распахнулись две скрытые коврами двери, и четверо стражников, вооруженных алебардами, бесшумно вступили в комнату. — Телохранители! — ровным голосом приказал граф. — Схватить этого человека и бросить его в подземелье. Смотри, Маковник, ты мне головой отвечаешь за него! Маковник и его присные набросились на адвоката; напрасно тот протестовал против такого вопиющего нарушения свободы личности. Правда, он отбивался кулаками от вооруженных телохранителей Понграца и так огрел Маковника, что у того на виске лопнула какая-то жилка и левый глаз налился кровью и вылез из орбиты. Но все было тщетно: здоровяки-телохранители в конце концов скрутили непокорного адвоката и, несмотря на мольбы Аполки, бросили его в каземат, из которого несколько лет назад Эстелла так хитроумно вызволила Кароя Бехенци. На шум свалки сбежались все приближенные графа. Пружинский проводил еле державшуюся на ногах Аполку в ее покои, а граф обрушился на Памуткаи: — Ты осел, полковник! Немедленно отправляйся в город и привези мне другого адвоката. Памуткаи бочком, бочком покинул кабинет графа, сел в господскую бричку и снова помчался в Жолну. На сей раз он был предусмотрительнее и захватил с собой сразу двух адвокатов, чтобы было кому составить прошение на имя короля об удочерении Аполки графом. Все маленькие городки в известном смысле похожи друг на друга: в каждом из них есть свой знаменитый адвокат, умом которого все восторгаются; есть самый красивый дом, от стен которого на прохожих так и веет величием и достоинством; есть легкомысленные женщины, а есть — красивые и неприступные; есть самый богатый торговец, об огромном состоянии которого толкуют на всех перекрестках; есть и диктатор мод — галантный кавалер, костюм и манеры которого — образец для всех и который, если он знаменит, даже после смерти находит подражателей, старающихся столь же небрежно, как он, помахивать тростью и так же изящно приподнимать шляпу, приветствуя дам. Такие модные повадки, манеры и гримасы нередко владеют умами нескольких поколений еще много лет спустя после смерти человека, их породившего, хотя он отнюдь не был ни знаменитым оратором, ни актером. Всякий городок, как бы мал он ни был, даже такой, как Жолна, — это особый мирок, где достаточно впечатлений, действующих на все пять чувств, которыми наделила человека природа. Пусть эти происшествия, трагедии, конфликты по своим масштабам весьма незначительны, но ведь и они волнуют людские сердца. Вот, например, городского советника Яноша Малинака не пригласили на бал к губернатору — и для Жолны это такое же важное событие, как, скажем, оскорбление, нанесенное французским посланником прусскому королю! Бедная госпожа Малинак чуть с ума не сошла от стыда. Большую сенсацию произвело, пожалуй, только появление в городе войск графа Понграца. Зато исчезновение из города Аполки прошло в Жолне совершенно незамеченным. Остальные события, происшедшие в Жолне после этого, были менее значительными: осуждение писаря Кливени (попался пройдоха на каком-то очередном грязном дельце и теперь отсиживал срок в тренченской тюрьме), смерть Гашпара Тарноци (не бог весть какая утрата!) и уход его сына Эмиля из городской управы в отставку. (Ну, и глупо сделал, что ушел: такой честный, порядочный молодой человек мог бы и до бургомистра дослужиться. А еще говорят, что яблочко от яблони недалеко падает!) Получив наследство, Эмиль открыл собственную адвокатскую контору и решил, как только истечет год траура по отцу, снова встретиться со своей маленькой кузиной и жениться на ней. В его душе еще живы были воспоминания об идиллии в саду, сердце его согревали поцелуи, полученные за букашек и цветы. Каждый распускающийся цветок, каждый порхающий мотылек напоминает ему о них… Ох, как тяжело было дождаться, пока пройдет этот год! К тому же тревожило Эмиля и еще кое-что. Старый Блази, с которым он поделился своими планами, напугал его: — Трудно будет, сынок, вызволить девушку из этого замка. — Разве вы слышали что-нибудь о ней, дядюшка? — Кое-что слыхал. Потому и говорю… — Но ведь не дракон же сторожит ее в замке, как в сказках! — Дракон тем опасен, что он о семи головах. У Понграца же голова-то одна, да зато дурная — поэтому он опаснее дракона. Сумасшедшего не уговоришь! — И все-таки через год я выручу девушку из замка. Но случилось так, что несколько месяцев спустя после смерти Гашпара смертельно заболел и Петер Трновский. Будто решил: "Не дам покою негодяю и на том свете, буду и там преследовать, злить его". Весть о том, что Трновский заболел и пригласил к себе Курку, самого знаменитого адвоката в Жолне, чтобы составить завещание, быстро облетела весь город. Начали строить различные предположения. Одни уверяли, что на смертном одре Трновский простит все обиды покойному брату и оставит свои богатства Эмилю. Другие полагали, что наследницей Трновсного будет «Матица». Но самой вероятной казалась версия, согласно которой все имущество Петера Трновского перейдет к его племяннице, сироте Аполке. В подтверждение этой версии добавляли, что сам Трновский намекнул на это своим домашним: — Чего плачете, дураки? Знаю же, что вам не жалко меня! Не бойтесь, все мое имущество попадет в красивые, белые ручки! Ну, а если случится именно так — оно и хорошо бы! — какой богатой невестой станет девушка! Такая возможность не на шутку напугала честного Эмиля. Дети дурных отцов, если они вырастают людьми честными, гораздо щепетильнее прочих хороших людей, ведь инстинкт постоянно подсказывает им, что они должны искупить грехи своих родителей и что на их репутации заметно малейшее пятнышко, которое на другом человеке никто и не разглядит. Поэтому Эмиль буквально холодел при мысли, что Аполка может унаследовать все имущество дядюшки Петера, которое значительно превосходило богатство Гашпара; тогда она, быть может, и не захочет выйти за него замуж: ведь за ней начнут ухаживать знатные господа. А если Аполка и согласится стать его женой, ему все равно нельзя будет на ней жениться, и он не посмеет даже ссылаться на свою давнюю любовь к ней, потому что люди заподозрят его в корысти. "Ну конечно, — начнут разглагольствовать все кругом, — теперь-то он разыскал Золушку, когда золотой башмачок у нее на ножке. Весь в отца, такой же прохвост!" Чего доброго, и сама Аполка так подумает. А Эмиль Тарноци был человеком благородным, идеалистом до мозга костей и на жизнь смотрел такими глазами, словно только что встал из-за круглого стола короля Артура и еще минуту назад чокался с рыцарем Ланселотом. Разумеется, в мире хоть отбавляй тщеславия, глупости, карьеризма и корысти. Да, много существует видов глупости и тщеславия. Жизнь, например, тоже глупость, но такая, за которую цепляется всякий. Из других же, более мелких глупостей каждый выбирает по своему вкусу. Один мечтает разбогатеть, другой хочет, чтобы его почитали за умного, третий домогается власти. Но бывают и такие глупцы… я хотел сказать, такие люди, которым хочется, чтобы их считали хорошими. Встречаются люди, для которых верх земного блаженства получить сан камергера его императорского и королевского величества. Иной раз тщеславие принимает еще более смешные формы: например, я знавал одного господина, который хвастался тем, что его шурин взбесился. Много лет подряд он всем и каждому рассказывал об этой болезни, вызванной укусом бешеной собаки, о том, как он наблюдал различные симптомы и стадии заболевания, и всякий раз не без гордости добавлял: "Это был мой собственный шурин". Словом, у каждого человека из всех присущих ему глупостей есть какая-нибудь главная. Главной глупостью Эмиля Тарноци являлось его стремление быть честным с головы до пят. И он, действительно, был человеком исключительной порядочности: прямолинейный, откровенный, добронамеренный, — как говорится с чистой душой и благородными чувствами. Но всего этого ему казалось недостаточно: он не только был честным, но и хотел, чтобы другие считали его таким. А это задача не из приятных — ведь куда легче быть прохвостом и казаться честным, чем быть честным и почитаться таковым. Услышав, что дядя намеревается писать завещание, Тарноци помчался к своему коллеге Курке. Знаменитый адвокат несколько дней перед тем похоронил свою незамужнюю дочь Розу, умершую от тифа. И Тарноци, появившись у него, первым делом в чувствительных словах выразил глубокое соболезнование по поводу безвременной кончины милой девушки. Знаменитый адвокат был тронут и прослезился: — Благодарю вас, дорогой коллега! Мне, право же, очень приятно ваше участие! Да, умерла, но что поделаешь? Да и что значит ее смерть? Вот мне больно, очень больно, а ведь жизнь идет дальше. Он вынул из кармана платок и вытер глаза, но они тут же снова наполнились слезами. Курка показал рукою на окно, за которым проезжали по улице телеги, груженные кочанной капустой, спешили торговки с корзинами, озорные молодки беззаботно судачили у калиток с будетинскими солдатами. Какой-то человек, горланя песню, катил бочку в сторону рынка. — Вот видите, люди живут, ходят, смеются. Они не знают и знать не хотят о моем горе. Уверен, что вон тот человек, что катит бочку, никогда и не знал моей Розы. Да, тяжело у меня на душе, коллега, тяжело, хотя понимаю, что я не прав! Да, не прав!.. Ведь что значит для мира смерть Розы? Ну, умерла и умерла. И все по-прежнему идет своим чередом. А вот мне бы хотелось, чтобы из колеса мировой истории выпал какой-нибудь большущий гвоздь, случилось что-нибудь из ряда вон выходящее. Знаю, что глупо этого желать. Какое у меня на это право? Вот и Наполеон умер. Большое событие! Подумать только, умер Наполеон! Но все-таки и он умер. А Роза Курка! Разве не все равно миру, жива она или умерла? Ну что для мира какая-то Роза Курка? Ничто. Другое дело, когда умер Ференц Деак! Какая катастрофа, какой удар для тысяч, для миллионов людей! И все-таки пришлось мириться с этим. А Роза Курка! Какой это пустяк, дорогой коллега! Ну, словно крошка хлеба упала с ладони и снова стала прахом, землею… Старик старался убедить себя, подавить свое горе, но человек — живое существо, боровшееся в нем с философом, — снова одолел философа, и Курка, уронив голову на стол, зарыдал о ничтожной хлебной крошке, упавшей с ладони… — Простите, господин Курка, быть может, я снова разбередил вашу рану. Но меня привело к вам одно довольно необычное дело. "Дело!" Услыхав это слово, седой адвокат вскинул голову и глотнул воздух, будто сом, которому положили в рот кусок хлеба, смоченный палинкой. Свою Розу он зарыл в землю, а сам стремился зарыться в дела, так легче ему было пережить утрату. — Я слушаю вас, коллега. — Мне стало известно, что сегодня вечером вы приглашены к моему дяде Петеру Трновскому для составления завещания… — Да, но я не вижу, чем могу быть вам полезен. — О, я совсем не потому пришел к вам, господин Курка. Завещание меня не интересует. — Полноте, а вдруг вы тоже получите какую-то долю наследства. — Мне совершенно безразлично, я ли его получу или кто-нибудь другой. Меня больше интересует, чтобы наследство кое-кому не досталось. — Вот как?! — воскликнул заинтригованный Курка. — Кого же вы лишили бы наследства, если бы это от вас зависело? Впрочем, я уже угадал: "Матицу". — Нет. Я имею в виду Аполлонию Трновскую. — Неужели! — удивился старый адвокат. — Несчастную сироту? Ах, грех-то какой! Значит, и вы тоже, коллега? Это меня крайне удивляет, вы себе представить не можете, до чего удивляет! Что же она сделала вам дурного? Правда, весь наш разговор лишь академический диспут о предмете, судьба которого не зависит ни от вас, ни от меня, но от третьего лица. А всю жизнь этого человека определило еще одно лицо. А этот четвертый… — Уж не вы ли коллега? — Нет, четвертым был дьявол. Хоть я и являюсь адвокатом Петера Трновского, мой клиент никогда меня не слушал, не послушает он меня и теперь. Но вас я не понимаю, господин коллега! Зачем вам обижать несчастное дитя? Ну, зачем?! — Потому что я хочу жениться на ней. — Вы? На Аполлонии Трновской? И тем не менее вы исключили бы ее из числа наследников. И вы думаете, что после этого я хоть что-нибудь понимаю? — Сейчас вы все поймете. Если моя двоюродная сестра получит в наследство состояние моего дяди, она станет гораздо богаче меня. И я не столько боюсь того, что тогда она не согласится выйти за меня замуж (хоть и это не исключено), сколько опасаюсь злых языков — ведь все станут говорить, что я женился на ней из-за ее богатства. Так вот, этой девушке я и хочу сегодня же предложить свою руку и сердце. Старый адвокат в раздумье перебирал костяные пуговицы своего сюртука. — Да, но какое отношение все это имеет ко мне? — Сейчас я все расскажу по порядку. Я только что слышал в ресторане, что управляющий имениями недецкого графа, некий Памуткаи, приехал в город, чтобы пригласить в замок к больному графу какого-нибудь адвоката. В замке этого графа и находится моя Аполка. — В этом мире все посходили с ума, — сердито проворчал старый Курка. — Бывало, прежде человек, чувствуя приближение смерти, думал о будущей жизни и звал священника. А нынче все думают о земных делах и приглашают нас, адвокатов. — Я слышал, как Памуткаи сказал, что собирается к вам, и поспешил сюда, чтобы опередить его. — Он хочет, чтобы я поехал с ним в замок? — Да. — Я не смогу. — А я как раз хотел вас просить, чтобы вы вместо себя предложили мою кандидатуру. Эта случайность для меня — как манна небесная. Мне нужно во что бы то ни стало перемолвиться с Аполкой, а говорят, что проникнуть в замок, особенно во внутренние покои, очень трудно. Окажите мне такую любезность… — Гм… — пробормотал старик. — Хорошо. Я ничего не имею против. Но вдруг речь идет о каком-нибудь уголовном деле и предвидится жирный куш?.. Так что прежде всего давайте договоримся принципиально: как будет обстоять дело с гонораром? — Пускай весь гонорар принадлежит вам. — Ну что вы! Я человек честный, я джентльмен, сударь! Как вы могли так оскорбить меня! Мы, коллега, разделим гонорар пополам. — Что ж, как вам угодно. В это время в дверь адвокатской конторы постучали. — Значит, пополам? Договорились! Войдите! Посетителем оказался Памуткаи, и, поскольку господин. Курка не мог взяться за данное дело ввиду загруженности другими, очень важными, неотложными делами, он рекомендовал вместо себя Эмиля Тарноци, которого, как мы уже знаем, Памуткаи и привез в Недец. Однако в тот же день вечером Памуткаи вернулся в Жолну, переночевал в гостинице, а рано утром снова явплся к Курке с предложением немедленно поехать с ним в Недец. — Что такое? Разве Тарноци не был у вас? — Был, но его оказалось недостаточно. Курка удивился. Как это так недостаточно? Одного адвоката достаточно для какого угодно дела. Юриспруденция — не бойня, где мяснику, для того чтобы убить быка и содрать с него шкуру, в помощь нужен еще здоровенный волкодав или хотя бы подручный. Адвокат и в одиночку может содрать шкуру хоть с целого комитата. Представьте теперь, как удивился Курка, когда бричка, в которой они ехали, остановилась на Кладбищенской улице, перед домом за зеленым забором, где жил его коллега Янога Флориш, и господин Памуткаи сказал кучеру: — Пойди-ка, Янош, позови господина адвоката, — а сам пересел на козлы, освобождая место на заднем сиденье новому пассажиру. Господин Курка, задетый за живое, спросил: — Вот как! Одного меня вам недостаточно? — Поверьте мне, нет. Будь экипаж побольше, я захватил бы с собой еще дюжину адвокатов. — Черт побери! — пробормотал господин Курка. — Что же это за «дело»? Вы случайно не знаете, господин управляющий? — Право же, не могу вам сказать ничего определенного. После того как адвокат, господин Флориш, закутанный в просторный плащ а-ля Деак, расположился в бричке рядом с Куркой, лошади тронули. Однако любопытство господина Курки не улеглось, и, поскольку со своим коллегой говорить он не мог, так как адвокат Флориш был глух на оба уха, Курка, верный своему принципу — много спрашивать и мало отвечать, всю дорогу донимал расспросами господина Памуткаи: — Значит, и моего коллегу Тарноци мы там застанем? — Не думаю, — загадочно отвечал Памуткаи. — Ах, вот как! Он уже закончил свою миссию? — Да, его уже не будет там. От таких ответов любопытство Курки только разгорелось, как сильная жажда после первых глотков воды. — Как? Он уже вернулся? Разумеется, с солидным гонорарчиком! Граф — щедрый человек. Ведь он хорошо платит, не правда ли? — Даже слишком, — пробормотал управляющий. — Значит, Тарноци доволен гонораром? — Я уверен, что он удовлетворился бы и меньшим. — Гм. А вы случайно не знаете, господин управляющий, каков был гонорар? Я был бы вам весьма обязан, потому что… Господин Памуткаи смутился, в замешательстве поскреб свою толстую красную шею кальвиниста и пососал трубку. Видно было, что он знает, только говорить не хочет. — Придет время, он сам вам скажет. К чему такое любопытство? Господин Курка вытащил из кармана табакерку, нюхнул щепотку табаку и, доверительно наклонившись к уху управляющего, прошептал тихо, чтобы не расслышал кучер: — Буду с вами откровенен. Я хотел бы знать о размере гонорара потому, что половина его, по нашему с Тарноци уговору, причитается мне. Памуткаи не удержался от улыбки: — Знаете, сударь, благоразумнее было бы оставить ему весь гонорар целиком… Господин Курка рассердился; видно, управляющий считает его, Курку, мотом или дураком! Но почтенный Памуткаи оставался непреклонен: — И все-таки вам лучше отступиться… Господин Курка видел, что все окружено каким-то туманом таинственности, и чем больше он строил гипотез, взвешивая все обстоятельства и распутывая нити, тем гуще становился этот туман. Граф Иштван Понграц принял адвокатов один. На этот раз даже Аполки не было в комнате. Они покончили быстро: граф сообщил адвокатам о своем намерении удочерить Аполку, спросил их, могут ли они написать прошение на имя короля, и предложил ответить коротко: «да» или "нет". — Долго рассуждать тут нечего, — заявил он. За поручение взялись оба адвоката. (Господин Флориш с помощью рожка слышал все, что сказал граф.) Хитрый хозяин замка проявил при этом вполне здравый смысл и коммерческую сноровку, заявив адвокатам: — Я поручу это дело тому из вас, кто возьмется написать прошение дешевле. Тут адвокаты, отбросив в сторону щепетильность, принялись торговаться, каждый называл свою цену, меньшую, чем другой, что очень позабавило больного и привело его в прекрасное расположение духа. Аукцион кончился тем, что господин Курка, знавший о деле гораздо больше господина Флориша (в частности, ему было известно, что речь идет о пожаловании титула богатейшей девушке во всем комитате, так что в свое время он будет вознагражден и с другой стороны), назвал совершенно ничтожную сумму, которая едва покрывала стоимость гербовых марок, и граф поручил ему вести дело — достать нужные документы и составить прошение об удочерении Аполки. Господин Курка был расположен поболтать: ему хотелось выспросить кое-что у своего клиента. Особенно его интересовало, что же такое случилось с Тарноци. Но хозяин замка, подписав полномочия, холодно простился с адвокатами. Внизу, на дворе, адвокатов ожидала свежая упряжка лошадей, чтобы отвезти их назад, в город. Двор был безлюден, словно вымер, — совсем как в заколдованном замке; только одна гончая собака бродила вокруг колодца да господин Памуткаи стоял возле экипажа. Стряпчие простились с ним, и лошади тронулись тихим шагом. Однако не успела бричка выехать из-под арки ворот, как вдруг какой-то металлический предмет, сверкнув в лучах солнца, упал на колени господину Курке, словно с неба свалился. В тот же миг наверху, на втором этаже захлопнулось окно. Курка быстро схватил блестящий предмет, оказавшийся маленьким серебряным наперстком, в который была всунута свернутая в комочек бумажка. Адвокат осторожно развернул листок, надел очки и прочитал следующие строки, написанные изящным женским почерком: "Милослав Тарноци заключен в каземат здесь, в замке. Добрые люди, прошу вас, помогите освободить его!" — Так вот оно что, — пробормотал Курка. — Теперь я начинаю понимать этого Памуткаи. |
|
|