"Крыса-любовь" - читать интересную книгу автора (Сойер-Джонс Соня)

11 Джули

Нельзя очистить что-то одно, не испачкав что-то другое. Народная мудрость

Я очень надеялась, что больше никогда не увижу Гордона Стори. Однако Шейла стояла насмерть: мне необходимо пройти серию сеансов, и немедленно. Я позвонила по городскому номеру мистера Стори, но нарвалась отнюдь не на психотерапевта. Трубку взяла девушка— иностранка — заспанная и крайне неприветливая. Вероятно, немка.

— Аллё?

— Мистер Стори дома? Меня зовут…

— Время сколько, а? — рявкнули на том конце провода. — Скоро, ja?

— Скоро?

— Отшень скоро, штопы сфонить телефон, ja?

— В смысле — рано?

— Ja, рано. Отшень рано штопы фстафать, да?

— Разве?

— Люди утром спать. А если не спать, они делать разные вещи. Личные вещи. Это не есть фремя сфонить.

И она бросила трубку. Просто бросила. Никакого тебе политеса. Никаких «позвоните посше, ja?» или «вы оставить соопщений, ja?». Швырнула трубку, и все. Любовница, как пить дать.

— Это моя ассистентка Эрика, — заявил Арт не моргнув глазом. — Очень толковая девушка. Редкая умница.

Я набрала номер сразу же, и подошел к телефону Арт.

— Она бросила трубку, — пожаловалась я.

На самом деле я не столько злилась, сколько завидовала. Бывают же такие уверенные в себе женщины! Я вот, например, ни разу в жизни не швырнула трубку. Ни разу не ушла и не хлопнула дверью в разгар ссоры. Да что там! Я даже ни разу не ушла с плохого фильма.

— Да— да, очень извиняюсь, — сказал Арт. — Вообще-то с ней это редко случается. Только по утрам. Эрике тяжело, когда ее беспокоят слишком рано.

— Гордон, уже одиннадцать! Двенадцатый час!

— Э-э… для нас-то уже не рано. То есть для вас и для меня. А для Эрики рано, потому что… она немка.

Повисла пауза. Мистера Стори определенно покинуло вдохновение. Он словно бы впал в длительный ступор, не в силах придумать, каким образом национальность Эрики объясняет ее поведение. Наконец его осенило:

— Она все никак не отойдет от перелета.

Судя по голосу, он был жутко собой доволен. Я так и видела, как он шарит по карманам в поисках курева.

— Она только что из Германии? — Вообще-то… она здесь уже года два, — сказал Гордон. — Или три. Согласен, она что-то долго отходит, но…

В трубке загудело, как будто он спешно сканировал содержимое собственного мозга в поисках лазейки.

— Понимаете, у Эрики очень, очень редкая генетическая хреновина. Она не может приспособиться к смене часовых поясов.

Его голос обрел энергию и аж зазвенел от убедительности.

— Когда у нас одиннадцать, в Дрездене — Эрика из Дрездена — только час ночи. Как ни прискорбно, — с воодушевлением продолжал Гордон, — она все еще живет по дрезденскому времени. Это у нее в хромосомах. Ее организм генетически неспособен перестроиться. Очень печально. Вчера она пришла на работу в ночной рубашке.

И его понесло. Но я не стану пересказывать все его разглагольствования. В конце концов, если мне пришлось их вытерпеть, это еще не значит, что вы тоже должны мучиться, правда?

Я сообщила ему (через силу), что передумала и хочу все же пройти его курс полностью и что меня по-прежнему тревожит его диагноз — супружеский застой.

— Вернемся к этому на ближайшем сеансе, — предложил Арт. — Встретимся в пятницу, идет? Только не в конторе. Там дезинфекция. Может, где-нибудь в кафе? Вы знаете кафе «Pain et Beurre»?

— Я бы хотела поговорить об этом сейчас.

— Сейчас? — переспросил он упавшим голосом. — По телефону?

Я с трудом заставила себя надавить на него. Честно говоря, мне тоже в тот момент меньше всего на свете хотелось работать. Почему-то навалилась усталость. Была еще только среда — точнее, всего лишь утро среды, — а я уже глаз не могла отвести от банкетки в фойе за кабинетом Шейлы. Ее было видно из-за моего стола, и она казалась неотразимо удобной.

— Инкубус горибилиа фокус-покус аут психологус, — с выражением произнес Арт. — Мулюс латина вульгарис, сеанс номер два.

— Простите, что?

Я кое-как заставила себя отвлечься от манящей красной кожи банкетки. И вовремя. Голос Арта на другом конце провода вновь стал рождать членораздельные фразы:

— Я сказал, можно поговорить и сейчас, но это будет уже второй сеанс.

— Вы хотите, чтобы я заплатила за телефонный разговор по полной ставке, как за сеанс?

До чего же меня раздражал этот тип! Жаль, что я не додумалась записать нашу беседу на диктофон. Самое то для Шейлы.

— Но на повестке дня один— единственный вопрос, — напомнила я.

— Зато какой вопрос, солнышко! Супружеский застой — большая проблема. Необъятная! Мы приступаем ко второму сеансу, это уж точно. Что скажете? Согласны?

— Я до сих пор сомневаюсь, что «супружеский застой» — это принятый термин, — буркнула я. — В Интернете ничего такого не нашлось.

— Естественно, солнышко. — В его голосе звучало оскорбленное достоинство. — Оригинальность — одно из его главных достоинств.

Пауза затягивалась.

— Ну ладно, — отмер Арт. — Хватит плясать вокруг да около. На самом деле вы просто не хотите платить за беседу. Так?

— Да, я бы предпочла не платить.

— Вообще?

— За этот звонок? Нет уж, благодарю.

Как ни странно, он очень легко с этим смирился. Сначала всеми правдами и неправдами выбивал деньги, а потом ни с того ни с сего плюнул на них — и все дела. Я услышала, как он присосался к сигарете, прежде чем пуститься в объяснения.

— Уговорили. В конце концов, вы не в офис звоните. Забудьте про психоанализ. Сейчас я просто мужчина. Я даже не настаиваю на своей правоте. Однако вы спрашиваете, что в вашем поведении навело меня на мысль о «супружеском застое». Отвечаю: я это почувствовал. Никакой туфты. Просто почуял, и все.

— То есть как — почуяли? Сердцем, что ли?

— Нет-нет, сердце в таких случаях не годится. Оно не дает нужной информации.

— Тогда чем же, головой?

— Нет. Пусть это прозвучит грубо, но… если честно, то у меня просто встает на эти дела. Мои коллеги вообще-то не любят в таком признаваться.

Он меня шокировал.

— У вас… э-э… встает на меня?

Теперь я шокировала его.

— Нет! Встает на случаи вроде вашего. Это совсем другое. Я говорил про особое мужское знание. Врожденное чувственное знание. — Он помедлил, словно решая, достойна ли я таких откровений. — У нас в штанах очень чуткий инструмент, солнышко. Он действует вне логики или разума. Как бы вам лучше объяснить… Слышали про всяких типов, которые ходят по пустыне с рогатиной из прутьев? Ну, эти, как их?

— Которые ищут воду?

— Они самые. Рогатина вибрирует у них в руках, и дрожь отдается выше, в плечи, потом в грудь, потом расходится по всему телу. И тогда они точно знают, что прямо у них под ногами, под выжженной бесплодной почвой, что-то течет, бурлит, изливается — что-то мощное и первобытное, чему нет удержу.

— Мы все еще говорим про инструмент в штанах?

— Ну да, в переносном смысле. Этот водоискатель держит прут в руках и через него чувствует воду, как она бьет и пульсирует.

— Кажется, начинаю понимать вашу мысль.

— Чудненько! Вот и мужской инструмент — он как антенна. Иногда он улавливает некие скрытые токи, глубокие и сладкие. Но там, где есть какая-то плотина, ничего не течет. Так понятно?

— Значит, ваш инструмент сообщил, что я безводна? Что у меня внутри засуха?

— Это не упрек, — объяснил он. — И я не утверждаю, что мой инструмент точен на сто процентов. Вовсе нет. Не все инструменты равно надежны. Просто некоторые чувствительнее остальных.

— И это все? К этому шли все ваши объяснения?

— Осталось что-то непонятное? Нужно подробнее?

— То есть когда вы заявили, что у меня не все в порядке — сексуальные проблемы, супружеский застой, — у вас не было никаких конкретных оснований? Ничего? Вы не проводили в этой области никаких исследований? Это был просто…

— Ну да. Голос гениталий.

— И кто-то вам за такое платит?

— Кое-кто платит. К сожалению, не вы.

Тупик. Полный тупик. Никаких ответов.

А скорее всего, и никаких вопросов-то не было. Я отнеслась ко всему чересчур серьезно, приняла слишком близко к сердцу. Я потерла глаза. Они горели. Какие тяжелые веки. Очень тяжелые. Дать бы им закрыться… сомкнуться…

— Бог с ним, солнышко. Знаете, как говорят… — Голос Арта доносился как из тоннеля. — Не в том… трам пам тарарам фикус бум.

— Простите, что?

— Уговор? Плюм там сарсапарилла мумбо-юмбо.

— Простите?

— Пятница. Четыре тридцать. Кафе «Pain et Beurre». До встречи.

Щелчок. Он повесил трубку.


Стрелки часов показывали половину пятого, когда я уселась за столик в «Pain et Beurre». Солнце расплескалось по полу и окатило меня.

Я опять устала. Так сильно, что не помог бы даже сон — тут нужно было что-то другое. Я устала умом. Устала сердцем. Как будто подхватила экзотическую сонную болезнь — из тех, что разносят быстрокрылые тропические москиты с длинным хоботком.

Сидеть на солнце и впитывать его всей кожей было так приятно, что меня, видимо, сморило прямо за столом. Сквозь сон я слышала далекую трель телефона и честно пыталась открыть глаза. Но дремота была такой сладкой, что мне никак не удавалось заставить себя… заставить…

— Oh, non, mon Dieu! — истошно завопил мужской голос. — Мадемуазель! Мадемуазель!

Меня бесцеремонно стащили на пол. Теперь я вполне ясно воспринимала окружающее. Исцарапанные ножки стола на полированных досках пола; белые мужские сандалии, заляпанные соусом; настойчивый звон мобильника; застарелый запах «Голуаза» и трюфелей. Затем теплое чесночное дыхание на моем лице, колкая щетина, и к моему рту прижимаются полные мясистые губы.

— Пошел вон! Слезай! — Я молочу кулаками по груди мужика надо мной.

Марсель Ришелье, шеф— повар и владелец французской кафешки, вскочил на ноги и широко разинул перепуганный рот, из которого рвались невнятные галльские возгласы. Он прикрыл рот обеими руками, потом схватился за щеки, потом снова прикрыл рот.

— Ви жив? — выдохнул он и наконец сообразил помочь мне подняться. — Oh, non! Pardon, mademoiselle! Это биль ужжас, ужжас, ужжас какой ошибка!

Слово «ужас» у него каждый раз выходило все громче и надрывней; с последним «ужасом» Марсель рухнул на стул у моего столика.

— Скотина, идиот! — театрально вскричал он, снова и снова колотя себя кулаками по голове и прервав это занятие только затем, чтобы скомандовать официантке: — Marie, un cognac pour mademoiselle. Et pour moi, tout de suite![3]

Когда Мари вернулась — tout de suite — с двумя рюмками на подносе, он вскочил и махом осушил обе. Так ковбои пьют виски за длинной стойкой в салуне. Жар от алкоголя едва успел разлиться у него в желудке, а Марсель уже изумленно таращился на пустые рюмки.

— О, non, — убито простонал он. — Что я натвориль! Идиот! Дурак! Пардон, мадемуазель. Мари! Еще коньяк!

Я тем временем отряхивалась и искала мобильник: тот снова зазвонил. Где же он? В сумке? В кармане?

— Mademoiselle, votre t#233;l#233;phone? S'il vous pla#238;t,[4] выключить его! О, mon Dieu! Выключить!

Потом Мари сказала, что мой телефон, скорей всего, и вызвал у Марселя столь неадекватную реакцию. Незадолго до того один здешний посетитель умер и был реанимирован именно за моим столиком под непрерывную телефонную трель. Марсель в тот момент ощипывал курочек и ничего не знал о драме, пока не услышал овацию. В первый момент он решил, что аплодируют особенно удачным тарталеткам из козьего сыра. Но нет — хлопали одному из постоянных клиентов, молодому врачу, который был объявлен героем. Вскоре эту историю узнала вся округа.

— Теперь, если чей-нибудь телефон звонит подолгу, Марсель впадает в панику, — пояснила Мари. — Одна смерть в ресторане — это хорошая реклама. Люди говорят: пойдем поедим там, где умер тот парень. У нас многие заказывали столики сразу после того случая. Но больше одной смерти — это уже плохо. Очень плохо. Даже самые верные клиенты могут нас бросить.

— Правда? — спросила я.

— Oui, oui. Клиенты очень суеверные. Но вообще-то, если между нами, — она наклонилась ко мне, — Марсель жутко расстроился, что это доктор, а не он спас того парня. Марселю завидно. Повара, они такие. Наверно, когда он увидел вас и услышал телефон, то подумал, что теперь тоже спасет клиентку. Только по-своему. В своем собственном стиле. Тогда все понятно, n'est-ce pas?[5]

Нет, мне ничего не было понятно. Непонятно было, что я вообще делаю в этом кафе. Я перебрала в памяти события последних дней, и мне стало очень жалко себя. Шейла победила. Хэл победил. А я проиграла. Я по-прежнему писала идиотскую статью, а из моей гениальной идеи насчет того, чтобы бросить работу и родить, ровным счетом ничего не вышло.

— Ребенок? Сейчас? — Едва вынырнув из унитаза, Хэл кинулся расставлять точки над i. — Ни в коем случае. Хуже времени не придумаешь.

— Почему? — удивилась я, мысленно взяв себе на заметку: заменить освежитель в унитазе. — Мы все равно собирались попробовать в этом году, помнишь? Нельзя же откладывать до бесконечности.

— Блин, Джу, до тебя не доходит? Ты как с луны свалилась!

Доводы Хэла, казалось бы, вытекали из вполне резонных экономических соображений. Он утверждал, что моя зарплата необходима для финансового здоровья семьи.

— Как, по-твоему, мы выплачиваем ссуду на жилье?

Выходит, мы выплачиваем ссуду из моей зарплаты? Внезапно на меня навалилась жуткая усталость. (Не тогда ли она и родилась?) Это я отвечала за выплаты? Мы взяли крупную ссуду, а Хэл брал в кредит еще и еще. Он много раз давал мне понять, что мои доходы — это несерьезно. Так, на булавки. Сам он прилично зарабатывал на продаже рекламных мест, вечно хвастал комиссионными и твердил, что моей зарплаты хватает «только на коктейли, орешки и за парковку заплатить». Он напоминал мне об этом совсем недавно, когда мы поссорились из-за китайской подушечки.

Это случилось субботним утром, примерно за месяц до начала нашей истории. Я гнулась над тазиком с мыльной водой и терла непонятное пятно на китайской диванной подушечке. В ванной я скрылась, чтобы не попадаться под руку Хэлу — он встал не с той ноги. Как обычно. У Хэла утро никогда не бывало добрым.

Когда вас что-то раздражает (включая вашего сожителя), нет ничего лучше полезной механической работы: мозг получает передышку. Трешь, трешь, трешь что-нибудь — и вина, страх, обида бледнеют. Трешь, трешь, трешь… иногда глядишь, а они совсем исчезли. Такое вот волшебство.

Подушечка была из изумительного лазоревого атласа, с черной и лиловой вышивкой, которая при чистке могла полинять, а могла и не полинять. Угадать было невозможно, приходилось рисковать. Сердце у меня колотилось — как всегда, когда я понимаю: взявшись исправить вещь, можно ее повредить или даже совсем испортить. Цвет может «поплыть» или побледнеть; иногда после чистки остается потек от воды — больше, чем было само пятно. Страшно брать на себя такую ответственность, поэтому многие даже и не пытаются сводить пятна, предпочитая мириться с небольшим дефектом. Что, может быть, и правильно — для обычных вещей. Но не для уникальных.

Посадите пятно на что-нибудь красивое — и эта вещь уже никогда не будет значить для вас столько же, сколько раньше. Вот почему удаление пятен стоит нам стольких нервов. Нужна особая храбрость, чтобы подвергнуть риску самое дорогое, что у вас есть. Например, ослепительно белую футболку. Или светлый шелковый галстук. Или китайскую подушечку.

Я уже обрабатывала пятно, когда спиной почувствовала, что в дверях стоит Хэл.

Он посмотрел на меня с минуту и спросил:

— И сколько ты собираешься с этим провозиться? Примерно?

— М-м… Это, наверно, красное вино. Или, может, свекла… Хотя нет, мы вроде не ели свеклу в последнее время?

— Нет, ты мне скажи сколько, Джу. Двадцать минут? Полчаса?

Будь ванная попросторней, он ходил бы кругами, но места было мало, и он атаковал с порога.

— Может, и больше, — сказала я. — Наверно, придется отчищать в два приема. — Такой ответ Хэла явно не устроил, поэтому я добавила: — Но второй заход можно отложить на потом. Не страшно. Ты что-то задумал? Пойти куда-нибудь? Можно сходить на овощной рынок, если хочешь.

— Хотелось бы получить точный ответ. Сколько? Час? Возиться час с подушкой? Битый час?

Хэл словно вдруг забыл, что он сейчас — обычный человек, что он стоит в трусах на пороге собственной ванной и разговаривает с женой. Он превратился в успешного бизнесмена, который привык добиваться своего. А я была сотрудницей низшего звена, не выполнявшей должного и не понимавшей, что терпение начальства исчерпано.

— Убить час на одну подушку? — повторил Хэл.

Его раздражение росло. Как, черт подери, работать в таких условиях? Кто вообще нанял эту бабу? Наверняка та дура из отдела кадров! Вашу мать! Так вас всех и разэтак! Менеджера по кадрам ко мне!

— Сколько, Джу?

Я понятия не имела, что ответить. Пятна непредсказуемы, и это надо иметь в виду, когда берешься их выводить. Иначе ничего не выйдет, без толку и пытаться.

— Ну да, где-то час. Если повезет.

— Если?.. — переспросил Хэл, будто не верил собственным ушам, и уставился на подушку. — Хочешь сказать, что может и не получиться и она останется в дерьме?

Зачем же так грубо о подушке? — Давай пойдем прямо сейчас, — сказала я, стягивая перчатки. — Потом займусь…

— Да ради бога, возись с ней, коли есть охота! — гаркнул он. — Просто… для тебя это важно, да?

Важно? Да, наверное, важно. А может, и нет. Подушка была свадебным подарком — кажется, от его мамы. Но может, это и правда не так уж важно. Или…

— Просто ради интереса. — Хэла понесло, теперь не остановишь. — Сколько ты зарабатываешь в час? Примерно. Двадцать баксов? Тридцать?

— Почасовую оплату я не высчитывала…

— Н-да? Странно. Ну, допустим, точная сумма роли не играет. Я вот что хочу сказать: ты зарабатываешь икс долларов в час. Хреновенько, конечно — хватает только на коктейли, орешки и за парковку заплатить. Но по сравнению с тем, что получают женщины в других странах, это целое состояние. А значит, в каком-нибудь Китае живет уйма женщин, которые смастрячили бы тебе такую же подушку, а то и получше этой, за десятую часть твоего часового заработка. За двадцатую часть! Так вот, стою я сейчас тут, смотрю на тебя и думаю: что она делает? Зачем она гробит свое время? Ведь в этом нет ни капли смысла. Ни капли. Мне не раз приходило в голову, что многие твои занятия совершенно бессмысленны.

Последние слова, кажется, потрясли даже его самого, но я не думаю, что они относились ко мне лично. Они относились ко всем женщинам, которые тратят время на мытье посуды, бесконечную стирку одежды, чистку плиты — вместо того чтобы зарабатывать деньги, двигать прогресс или заниматься другими стоящими делами. Мы с Хэлом частенько спорили по этому поводу. Менялись только детали.

— Это звучит грубо, Джу, — признал он. — Но иногда мне кажется, ты вообще не въезжаешь, что творится в нашем мире. И это меня просто бесит. Понимаешь, да? Меня бесят такие штуки.

Да, наверное, толика правды в этом была, наверное, во мне есть много такого, что может взбесить. Но интересно, понимал ли он, ЧТО меня в нем тоже кое-что бесит и что мне как-то приходится с этим жить?

Вот что вертелось у меня в голове, пока я сидела во французской кафешке в пять часов вечера пятницы, в компании полоумного шеф— повара и рюмки коньяку. Мой мобильник зарегистрировал двенадцать пропущенных звонков. Я не сомневалась, что настырный звонивший — сам маэстро психоанализа, решивший отменить нашу встречу и осложнить мне жизнь. Телефон снова зазвонил: вызов номер тринадцать.

Но звонил вовсе не Арт. Звонила мамина партнерша Марджи, и голос у нее был убитый, совсем убитый.

— Джули, я тебе сразу скажу — ты не волнуйся. С Деборой все в порядке. То есть мы думаем, что в порядке, — она еще у врача. — Голос Марджи набряк слезами, расплылся, как газетные строчки под дождем, и все слова в нем слились.

— Алло? Джули, мы в больнице. — Трубку перехватила Триш. — На Деб напали какие-то подонки.

Она не стала вдаваться в подробности, просто сказала, чтобы я срочно ехала в больницу. Я подхватила сумку и стала озираться в поисках плаща. Солнце ушло из кафе во дворик, и от этого все посетители изрядно поблекли и подурнели. Марсель в том числе.

— Мадемуазель? — Он был весь исполнен заботы и коньяка, когда снимал с крючка мой плащ и подавал мне. — Мадемуазель, ви о'кей, oui?

— Простите, но моя мама… она…

Она — что? Я не знала. Ранена, без сознания, умирает, мертва: нужное подчеркнуть. Марсель прочел у меня на лице последний вариант и взвился:

— Oh, non, mon Dieu! Она мертвая, oui? Votre maman est morte?[6] И ви узнать это тут? У Марселя в кафе? — У него запали щеки: потрясение высасывало из бедняги жизнь. Голос упал до шепота: он готовился сказать непроизносимое. — Люди, они говорить: этот стол у Марселя — проклятый стол. Это стол мертвих.

Едва эта мысль сверкнула в его голове, как Марсель ощутил нестерпимую потребность заслониться от нее. Я пошла к двери, а он подпрыгнул и помчался за мной.

— Конечно, это совпадений, мадемуазель, просто совпадений. Ми это никому не сказать. Если клиента, они узнать, то Марселю кришка. Ви не знаете обичный клиент, как его знать Марсель. Обичный клиент, он слабак, он трус, он девчонка. Он боится мертвих… смерть… капут.

Моя машина стояла во дворике. Мне нужно было только сесть в нее, завести, глянуть в зеркало, повернуть руль…

— Мадемуазель, помните: это все Бог сделаль, это не Марсель! Мамы, они все время умирают! Вот моя дорогая мамочка быль на ринке, абрикоси покупаль, и рраз!

Он высовывался из дверей и все увещевал меня, пока я выруливала со стоянки:

— Мадемуазель, ви никому не сказать, oui?

Я посмотрела в зеркало и увидела, что на освобожденное мной место втискивается старый «ситроен». Машина купалась в солнечном свете. Золотые стрелы отлетали от хромированного бампера и плясали на серебристом капоте.

Когда Марсель поднял глаза и тоже увидел машину, он разом прекратил взывать ко мне и махать руками. Он знал этот «ситроен», и oh, non, mon Dieu! О да, он знал его владельца. Неужели Марселю и его кафе еще мало было несчастий?

— Мари, еще коньяк! — заорал он.

— Мама, я уже еду! — заорала я.

— Марсель, друг, как дела? — заорал Арт.