"Дремучие двери. Том II" - читать интересную книгу автора (Иванова Юлия)

ПРЕДДВЕРИЕ

«Их можно по праву назвать героями, ибо они черпали свои цели и своё призвание не просто из спокойного, упорядоченного, освящённого существующей системой хода вещей, но из скрытого источника, из внутреннего духа, ещё не видимого на поверхности, но рвущегося в наш мир и разбивающего его на куски, как скорлупу. /Таковы были Александр, Цезарь, Наполеон./ Они являлись практическими и политическими деятелями. Но одновременно они были и мыслящими людьми, остро осознающими требования времени, видящими то, что созревало для перемен. То была истина их века, их мира.

…Именно их делом было узреть этот нарождающийся принцип, этот необходимый ближайший шаг в развитии, который предстояло сделать их миру, превратить его в свою цель и вложить в её осуществление всю свою энергию. Вот почему всемирно-исторических людей, Героев своей эпохи, следует признать проницательными людьми; именно их действия, их речи — лучшие для данного времени…

Ведь всемирная история совершается в более высоких сферах, нежели та, в которой своё место занимает мораль, то есть что носит личный характер, являясь совестью индивидуумов… Нельзя к всемирно-историческим деяниям и к тем, кто их совершает, предъявлять моральные требования, неуместные по отношению к ним. Против них не должно раздаваться случайных жалоб о личных добродетелях — скромности, смирении, любви к людям и сострадательности…

Такая великая личность вынуждена растоптать иной невинный цветок, сокрушить многое на своём пути». /Гегель/

«В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного /академик В. Н. Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме/, ужасно суетились вокруг. Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген лёгких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни. Всё делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти.

Где-то заседала Академия медицинских наук, решая, что бы ещё предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то ещё медицинский совет, тоже решавший, как быть. Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов, — кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться. Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим… Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, — это чувствовали всё — и вели себя подобающим образом.

Только один человек вёл себя почти неприлично — это был Берия. Он был возбуждён до крайности, лицо его, и без того отвратительное, то и дело искажалось от распиравших его страстей. А страсти его были — честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть… Он так старался, в этот ответственный момент, как бы не перехитрить и как бы не недохитрить! И это было написано на его лбу. Он подходил к постели и подолгу всматривался в лицо больного, — отец иногда открывал глаза, но по-видимому, это было без сознания, или в затуманенном сознании. Берия глядел тогда, впиваясь в эти затуманенные глаза; он желал и тут быть «самым верным, самым преданным», — каковым он изо всех сил старался казаться отцу и в чём, к сожалению, слишком долго преуспевал.

…А когда всё было кончено, он первым выскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества: «Хрусталёв! Машину!» Это был великолепный современный тип лукавого царедворца, воплощение восточного коварства, лести, лицемерия, опутавшего даже отца — которого вообще-то трудно было обмануть. Многое из того, что творила эта гидра, пало теперь пятном на имя отца, во многом они повинны вместе, а то, что во многом Лаврентий сумел хитро провести отца, и посмеивался при этом в кулак, — это для меня несомненно. И это понимали все «наверху»…

Сейчас всё его гадкое нутро пёрло из него наружу, ему трудно было сдерживаться. Не я одна, — многие понимали, что это так. Но его дико боялись и знали, что в тот момент, когда умирает отец, ни у кого в России не было в руках большей власти и силы, чем у этого ужасного человека.

Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало уже лишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном зале, — я любила отца сильнее и нежней, чем за всю свою жизнь. Он был очень далёк от меня, от нас, детей, от всех своих ближних. На стенах комнат у него на даче в последние годы появились огромные увеличенные фото детей, — мальчик на лыжах, мальчик у цветущей вишни, — а пятерых из своих восьми внуков он так и не удосужился ни разу повидать. И всё-таки его любили и любят сейчас, эти внуки, не видавшие его никогда. А в те дни, когда он упокоился, наконец, на своём одре, и лицо стало красивым и спокойным, я чувствовала, как сердце моё разрывается от печали и от любви…

Когда в Колонном зале я стояла почти все дни /я буквально стояла, потому что сколько меня ни заставляли сесть и ни подсовывали мне стул, я не могла сидеть, я могла только стоять при том, что происходило/, окаменевшая, без слов, я понимала, что наступило некое освобождение. Я ещё не знала и не осознавала — какое, в чём оно выразится, но я понимала, что это — освобождение для всех и для меня тоже, от какого-то гнёта, давившего все души, сердца и умы единой общей глыбой…» /Св. Аллилуева/ — Они радовались, что кончилось Восхождение! — печально прокомментировал AX, — Что можно не карабкаться по скалам к Небу, обдирая 6 кровь руки, задыхаясь от нехватки воздуха, поддерживая друг друга, вытаскивая из пропасти, страдая от боли и усталости, — а можно, наконец-то остановиться, оглядеться, передохнуть, посидеть, а потом на этой же «пятой точке» понемногу начать движение вниз. Всё быстрей, быстрей, пока не скатятся благополучно на исходные позиции… А иные и пониже поверхности земли умудрятся — прямо в ваши владения, отпрыск тьмы.

«Обрушились народы в яму, которую выкопали; в сети, которую скрыли они, запуталась нога их». /Пс. 9:16/.

«Но папочка и мамочка заснули вечным сном, а Танечка и Ванечка — в Африку бегом!» — захлопал чёрными ладошками АГ, — Прямо Бармалею в лапы!.. Свобода, блин… Вместо культа личности — культ наличности.


* * *

«— Деньги при социализме должны быть или не должны быть? Они должны быть уничтожены.

— Снижение цен, постоянная зарплата, хлеб в столовых бесплатно лежал… Приучали, — говорю я.

— Бесплатно — едва ли это правильно, рано. Это тоже опасно, это за счёт государства. Надо думать и о бюрократизме в государстве, потому что, если государство будет бюрократизироваться, оно постепенно будет загнивать. У нас есть элемент загнивания. Потому что воровство в большом количестве. Вот говорят, отдельные недостатки. Какие там отдельные! Это болезнь капитализма, которой мы не можем лишиться, а у нас развитой социализм! Мало им развитой — зрелый! Какой он зрелый, когда — деньги и классы!

— Не могу понять, что же такое социализм. У нас начальная стадия развитого социализма — я так считаю.

— Какой зрелый? Это невероятно уже потому, что кругом капитализм. Как же капитализм так благополучно существует, если зрелый социализм? Потому капитализм ещё и может существовать, что наш социализм только начал зреть, всё ещё незрелый, он ещё только начинает набирать силу. А ему всё мешает, всё направлено против — и капитализм, и внутренние враги разного типа, они живы, — всё это направлено на то, чтобы разложить социалистическую основу нашего общества…

Ругают наш социализм, а ничего лучшего нет, пока что не может быть. А то, что есть, — социализм венгерский, польский, чешский — они держатся только потому, что мы держимся, у нас экономическая основа принадлежит государству. У нас, кроме колхозов, всё государственное…

У нас единственная партия стоит у власти, она скажет — ты должен подчиняться. Она направление дала.

— А если направление неправильное?

— Если даже неправильное направление, против партии нельзя идти. Партия — великая сила, но её надо использовать правильно.

— А как же тогда исправлять ошибки, если нельзя сказать?

— Это нелёгкое дело. Вот надо учиться… Лучше партии всё равно ничего нет. Но и у неё есть недостатки. Большинство партийных людей малограмотные. Живут идеями о социализме 20–30 годов, а это уже недостаточно. Пройдены сложные периоды, но впереди, по-моему, будут ещё сложнее…

— Сейчас бытует такое мнение, что неплохо бы нам устроить небольшой процент безработицы. Некоторые так считают, — говорю я.

— Найдутся такие. Это мещане, глубокие мещане.

— Много бездельников.

— Меры должны приниматься.

— А вот как при социализме заставить всех работать?

— Это, по-моему, простая задача. Но так как мы не признаём уничтожения классов, то и не торопимся с этим. Это имеет разлагающее влияние. Воровства, спекуляции, надувательства много. Но это и есть капитализм в другой форме. С этим борьбы нет, на словах борются. При капитализме это вещь обычная, а при социализме невозможная. Коренной разницы не признают и обходят вопрос.

— Революционность очень сильно утратили.

— Её и не было, — говорит Молотов, — социалистической революционности. Демократическая была. Но дальше не шли. А теперь теоретики совсем отказались от уничтожения классов.

— Они говорят: колхозы и совхозы — теперь одно и то же, всё подчиняется плану, райкому партии, разницы больше уже не видно.

— Большой разницы нет, но она имеет разлагающее влияние, эта разница. Об этом как-то надо особо говорить. Пока это очень запутанный вопрос. А если мы до этого не додумаемся, пойдём назад к капитализму, безусловно». /Молотов — Чуев. 1984 г./

— Иосиф заставлял их восходить, грести против течения, ибо «Царствие силою берётся», — заметил AX, — Теперь, как пишет Светлана, «наступило некое освобождение»…

«Дыхание всё учащалось и учащалось. Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось. Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели… В какой-то момент — не знаю, так ли на самом деле, но так казалось — очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвёл ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошёл всех в какую-то долю минуты. И тут, — это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть — тут он поднял вдруг кверху левую руку /которая двигалась/ и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился… В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела.

Душа отлетела. Тело успокоилось, лицо побледнело и приняло свой знакомый облик, через несколько мгновений оно стало невозмутимым, спокойным и красивым. Все стояли вокруг, окаменев, в молчании, несколько минут, — не знаю сколько, — кажется, что долго…

Пришли проститься прислуга, охрана. Вот где было истинное чувство, искренняя печаль. Повара, шофёры, дежурные диспетчеры из охраны, подавальщицы, садовники, — все они тихо входили, подходили молча к постели, и все плакали. Утирали слезы, как дети, руками, рукавами, платками. Многие плакали навзрыд, и сестра давала им валерьянку, сама плача…

Пришла проститься Валентина Васильевна Истомина, — Валечка, как её все звали, — экономка, работавшая у отца на этой даче лет восемнадцать. Она грохнулась на колени возле дивана, упала головой на грудь покойнику и заплакала в голос, как в деревне. Долго она не могла остановиться, и никто не мешал ей.

Все эти люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту, — наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только «начальников» — генералов из охраны, генералов-комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость — наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа. А Валечка — как и все они — за последние годы знала о нём куда больше и видела больше, чем я, жившая далеко и отчуждённо. И за этим большим столом, где она всегда прислуживала при больших застольях, повидала она людей со всего света. Очень много видела она интересного, — конечно, в рамках своего кругозора, — но рассказывает мне теперь, когда мы видимся, очень живо, ярко, с юмором. И как вся прислуга, до последних дней своих, она будет убеждена, что не было на свете человека лучше, чем мой отец. И не переубедить их всех никогда и ничем…

Было часов пять утра. Я пошла в кухню. В коридоре послышались громкие рыдания, — это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму громко плакала, — она так плакала, как будто погибла сразу вся её семья. «Вот, заперлась и плачет — уже давно», — сказали мне.

Все как-то неосознанно ждали, сидя в столовой, одного: скоро, в шесть часов утра по радио объявят весть о том, что мы уже знали. Но всем нужно было это УСЛЫШАТЬ, как будто бы без этого мы не могли поверить. И вот, наконец, шесть часов. И медленный, медленный голос Левитана, или кого-то другого, похожего на Левитана, — голос, который всегда сообщал что-то важное. И тут все поняли: да, это правда, это случилось. И все снова заплакали — мужчины, женщины, все… И я ревела, и мне было хорошо, что я не одна, и что все эти люди понимают, что случилось, и плачут вместе со мной.

Здесь всё было неподдельно и искренне, и никто ни перед кем не демонстрировал ни своей скорби, ни своей верности. Все знали друг друга много лет. Все знали и меня, и то, что я была плохой дочерью, и то, что отец мой был плохим отцом, и то, что отец всё-таки любил меня, а я любила его.

Никто здесь не считал его ни богом, ни сверхчеловеком, ни гением, ни злодеем, — его любили и уважали за самые обыкновенные человеческие качества, о которых прислуга всегда судит безошибочно…

…я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное, слушала траурную музыку /старинную грузинскую колыбельную, народную песню с выразительной, грустной мелодией/, и меня всю раздирало от печали. Я чувствовала, что я никуда не годная дочь, что я ничем не помогала этой одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на своём Олимпе человеку, который всё-таки мой отец, который любил меня, — как умел и как мог, — и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром…» /Св. Аллилуева/


СПУСТЯ ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ ЛЕТ. ДАЧА СТАЛИНА:

«Дом ходил ходуном. Из-за невесть откуда появившейся стойки прямо у входа давали в бумажных стаканчиках виски и шампанское. На пиршественном и одновременно политбюровском столе в гостиной валялись пустые бутылки из-под пива; под немыслимые в этих стенах рок-н-рольные ритмы отплясывала развесёлая молодёжь; кто-то нежно целовался в углу, кто-то лежал поперёк коридора; кто-то развалился на Его диване, где издал он последний хрип; а с балкона кабинета на втором этаже кто-то затаскивал заначенные бутылки и упаковывал их для завтрашнего похмелья. И невозмутимый стоял Роберт Дювалл, исполнитель роли Сталина, уже разгримированный, в красном пуловере с натуральным орденом Ленина на груди. Потом давали гамбургеры, воздушные куски торта, вкатили огромный торт из мороженого, по-моему, с надписью «Сталин» и, кажется, с его головой, не хватало только 112 свечей, а заодно и помела, рогов и копыт, приличествующих этому случаю». /Свидетельствует А. Авдеенко о работе съёмочной группы Ивана Пассера с амер. компанией Эйч-би-оу/

Шёл он от дома к дому, В двери чужие стучал. Под старый дубовый пандури Нехитрый мотив звучал. В напеве его и в песне, Как солнечный луч, чиста, Жила великая Правда, Божественная мечта. Сердца, превращённые в камень, Будил одинокий напев, Дремавший в потёмках пламень Взметался выше дерев. Но люди, забывшие Бога, Хранящие в сердце тьму, Вместо вина отраву Налили в чашу ему. Сказали ему: «Будь проклят! Чашу испей до дна! И песня твоя чужда нам, И правда твоя не нужна!» /Иосиф Джугашвили (Сталин)/
* * *

Она оказалась в одном из мучительных, суетно-хлопотных дней, когда, набрав кучу дел, вынуждена была ехать в Москву и разом всё прокручивать. Их последняя серия затянулась, душа к ней не лежала, и опять надо было выхлопотать хоть несколько дней пролонгации и избежать скандала. Но сначала Иоанна позвонила «на квартиру». «Домом» она теперь называла Лужино. Там всё принадлежало ей, только ей, там все вещи терпеливо ждали её в том порядке или беспорядке, как она их оставила, там восторженным визгом встречал Анчар. Там можно было запереться на все замки, выдернуть из розеток все теле- и радиовилки, даже вообще вырубить электричество и погрузиться во вневременную тишину. Или зажечь камин и послушать, как потрескивают дрова…

А на квартире с тех пор как свекровь парализовало и родился Тёмка, был дурдом. Лиза разрывалась на части. Филипп «керосинил», надо было туда заехать, купить продукты, взять бельё из прачечной, сделать нужные звонки и ещё, ещё — огромный список дел на машинописную страницу через один интервал. Надо было жить. И Иоанна, стоя в очереди в гастрономе, в булочной, торгуясь на рынке из-за гранатов для Тёмки и даже проверяя сдачу с четвертака, — с любопытством наблюдала за собой будто со стороны — надолго ли хватит? Денис уехал в загранку, теперь всё на ней, никуда не денешься.

Из первой попавшейся будки позвонила на квартиру, подошла Лиза. Лиза в панике — Филипп не ночевал дома и ей мерещатся всякие ужасы. Будто в первый раз! В такой ситуации с ней разговаривать бесполезно. Иоанна, как может, успокаивает её, но в трубке уже сплошной рёв.

И она поехала на студию.

Там, использовав все дозволенные и недозволенные приемы, ей удалось вырвать у близкой к обмороку редакторши / «натура уходит», «у Петрова скоро новая роль, у Сидорова — в театре скандал» и т. д./ неделю пролонгации. Можно было, конечно, сказать правду, что ей всё это обрыдло, и заморозить «Черный след» на веки вечные… Но нет, она по-прежнему была рабой, и изворачивалась, врала, хитрила. И всё это напоминало бег петуха с отрубленной головой.

Прачечная, сберкасса, квартира…

Едва Иоанна выходит из лифта, Лиза выскакивает навстречу — дежурила у двери. Филиппа всё ещё нет. Лиза даже не пытается скрыть разочарование при виде свекрови, если можно назвать разочарованием печать вселенской катастрофы на её классически правильном беломраморном личике. Ни дать, ни взять — ожившая Галатея. Едва ожила, и тут же конец света. С такой внешностью прилично восседать где-нибудь под стеклом в бюро эталонов рядом с метром, килограммом и статуей Венеры Милосской. Венера без рук, а Лиза — с руками. Руки её прекрасны, хоть и в муке. Лизе совсем не пристало сходить с ума из-за какого-то алкаша и балбеса, заночевавшего, видимо, у очередной владелицы теле- и видеоаппаратуры. Не может позвонить, кретин… Лиза ждёт второго ребёнка, и Артёма ещё не отняла от груди не в пример этим современным мамашам. За такие «концы света» Филиппу надо голову оторвать.

Иоанна начисто лишена родовых инстинктов — в конфликтах сына со школьными приятелями, девушками, теперь вот с Лизой, Иоанна всегда проявляла третейскую объективность, в отличие от денисовой матери, которая делила мир на Градовых, Окуньковых /её девичья фамилия/ и на прочую шушеру. Иоанна была шушерой. Обитая с супругом преимущественно за границей, мадам Градова-Окунькова вначале не имела физической возможности вмешиваться в их с Денисом семейную жизнь, но после скоропостижной смерти свёкра целиком отыгралась на воспитании Филиппа. Она портила его и баловала с такой дьявольской последовательностью, будто задалась целью увенчать генеалогическое древо Градовых-Окуньковых величайшим монстром всех времён и народов. Ожесточённые стычки Иоанны со свекровью из-за Филиппа вели только ко взаимной ненависти, Филипп хужел день ото дня, ловко играя на баталиях взрослых. Денису же всё было до фонаря, кроме ДЕЛА. В конце концов, Иоанна отступила. Семья Градовых-Окуньковых с её неразрешимыми проблемами постепенно отодвигалась на второй план, а потом и вовсе перекочевала куда-то за кадр её бытия. «Филипп перебивается с двойки на тройку», «Филипп прогуливает уроки», «Филипп грубит учителям», «Филипп хулиганит», — эти сигналы из школы, а позднее из милиции Иоанна со злорадным спокойствием переадресовывала свекрови: «Балуй дитя, и оно устрашит тебя»… «Детей надо баловать, тогда из них вырастают настоящие разбойники».

И та бегала по родительским собраниям, отделениям милиции, просто по обиженным гражданам. «Что вы хотите, мальчик растёт без матери. Вы её когда-либо здесь в школе видели? Нет? Ей плевать на сына. А отец что, отец очень занят. Режиссёр Градов, слыхали?.». В ход шли также слезы, заграничные сувениры. Иоанна на свекровь не обижалась, в глубине души зная, что та права. Сына она бросила, самоустранилась. Свекровь дала ей эту возможность. И желанная свобода, и совесть не грызёт, и вот уже чужой парень равнодушно прикладывается при встрече к её щеке, колясь усами:

— Привет, ма.

— Филипп и так помешался на своих дисках, а бабка ему японскую систему покупает. В доме невозможно работать…

— Твоя мать, вот и скажи.

— Этот деятель школу собирается бросать, а она, видите ли приветствует. Пусть, мол, идёт в техникум, у мальчика талант. Спидолы соседям за бабки чинит, Эйнштейн. На днях в «Узбекистане» видели, девчонок мантами кормил. А у меня на радиодетали клянчит. Больше не дам ни копейки… — ворчал Денис.

— Мать даст, — усмехалась Иоанна.

А сама всё-таки трусила, боясь катастрофы. Однако ни суперзлодея, ни гангстера из Фили не вышло, а губительная страсть к радиотехнике действительно обернулась положительной стороной. Свекровь оказалась права. Филипп стал работать в телеателье, очень быстро освоился, переходя от чёрнобелых телевизоров к цветным, потом к зарубежным, потом к видео. Клиентура росла и солиднела. Филипп уже не клянчил у «предков» десятку, а сам мог при случае снабдить сотней-другой, обзавёлся «Ладой» в экспортном исполнении. И, наконец, семьёй. Лизу Денис пригласил на эпизодическую роль английской леди в одной из серий «Чёрного следа». Он всегда относился скрупулезно к такого рода эпизодам, панически боясь обвинения в «клюкве», и хотел, чтобы леди выглядела самой что ни на есть настоящей. Две настоящих леди с родословными, которых ему удалось раздобыть то ли в посольстве, то ли среди иностранных студенток, выглядели на её фоне дворняжками. Критерий у Дениса был своеобразный: когда она входит, у меня даже мысли не должно возникнуть шлёпнуть её по заднице.

Видимо, в отношении леди с дипломами, претендующих на аристократическую внешность, это желание у Дениса возникало — он всех отмёл. Напрасно Иоанна говорила, что и у аристократов бывает потомство и что критерий Дениса весьма спорный — поиски продолжались, пока один из друзей-режиссёров не сообщил ему, что во ВГИКе есть такая «потрясающе породистая» девчонка. Что её и приняли туда за «породу» и она уже снялась успешно в двух-трёх эпизодах.

Когда на пробах в кадре появилась Лиза, эдакое роскошное мраморное изваяние с холодным эталонным блеском на обнажённых плечах, в поддельных бриллиантах на лебединой шее, с таким же ледяным блеском равнодушно устремлённых куда-то за линию горизонта прекрасных очей, Денис протёр глаза. Оставь надежду навсегда… Галатея, притом ещё не ожившая. Порода! Какие уж тут шлепки по заду! Иоанна была вынуждена признать, что он прав — Лиза производила именно такое впечатление. Откуда у провинциальной курской девчонки такая стать? Об этом могла поведать лишь покойная мать Лизы, на которую она была совсем не похожа, как, впрочем, и на отца — фото висит у Лизы в комнате. Правда, лизина тётка, приезжавшая иногда в Москву за покупками, делала туманные намёки на семью каких-то ссыльных голубых кровей с мудрёной фамилией. Лиза почему-то сердилась.

Лиза была молчаливой, держалась особняком — то ли характер, то ли совершенная её красота отпугивала поклонников и подруг… Находиться рядом с ней было рискованно — сразу бросались в глаза малейшие недостатки собственной внешности, одежды, поведения. Это было всё равно что гулять нагишом по Царскосельскому дворцу.

И тут всех удивил Филипп. Лиза по просьбе редактора завезла Денису какие-то бумаги. Безвкусная иракская дублёнка, стоптанные сапожки и потёртая лисья ушанка выглядели на ней как на княжне Волконской, когда та собиралась к мужу-декабристу в Сибирь. Лиза казалась прекрасной и недосягаемой как никогда, на её расцвеченное морозом лицо боязно было смотреть.

— Что за девочка? — и прежде чем Иоанна с Денисом успели ответить, Филипп схватил пальто и с криком: «Стойте, куда же вы?.». — кинулся следом, опережая лифт. Лизу внизу ждала машина.

— Ой! — сказала Иоанна.

— Сейчас будет вынос тела, — сказал Денис. Но выноса не последовало. Тело Филиппа уехало в машине с Лизой и к полуночи позвонило:

— Передай бабушке, что я заночую у ребят, а то она будет психовать /он был уверен, что родители психовать не будут/ — А завтра прямо на вызов.

— Но ты же без шапки! — заорал Денис в параллельный телефон, но сын уже повесил трубку.

— Ничего, наденет её лисью, — сказала Иоанна. Но Денис не сдавался — это было бы для него в какой-то мере крушением иллюзий. Он поверил лишь через неделю, когда Лиза переехала в филиппову комнату, заставленную магами, телеками и видиками всевозможных цен и фирм. В доме произошли отрадные перемены — Лиза оказалась замечательной хозяйкой и женой. Прежде всего, стало тихо.

И добилась она этого наипростейшим и безболезнейшим способом — заставила Филиппа пользоваться наушниками. Почему-то это красивое решение никому в голову не приходило.

Стало не только тихо, но и чисто, уютно. Взамен бутербродов и консервов появилась нормальная домашняя еда, не то чтобы кулинарные симфонии, но щи, котлеты, творожники, разнообразные компоты вместо вечного кофе — быстро, полезно и вкусно… Иоанна к тому времени уже сбежала в Лужино, свекровь парализовало после инсульта, и присутствие в доме настоящей женщины было как нельзя более кстати. Ни Иоанна, ни свекровь никогда не были такими вот полноценными жёнами, хранительницами очага. Восхищаясь Лизой, Иоанна перебрала в памяти всех своих родственников и знакомых и пришла к выводу, что таких вот «хранительниц» пора заносить в красную книгу. К тому же Лиза ухитрялась одновременно рожать детей, продолжать учёбу, сниматься пусть в небольших, но вполне пристойных ролях и, вообще, оставаться эталоном физического и морального совершенства.

Самые пламенные и изысканные комплименты действовали на неё как гудение бормашины в зубном кабинете. Похоже, Лиза действительно испытывала отвращение ко всему роду мужскому за исключением их с Денисом отпрыска. Филипп был довольно смазливым мальчиком, женщинам он нравился своей «загадочностью», как призналась Иоанне как-то одна из его подружек. По мнению Иоанны эта «загадочность» была просто плохим воспитанием свекрови, распущенностью и непредсказуемостью поведения. Ибо Филипп делал, что его левая нога хочет, и мог во время урока, собрания, юбилейной речи вдруг молча встать и выйти вон. Объяснение у него было однотипное: «Надоело».

— Ты мне тоже надоел! — орала Иоанна, — Что же мне теперь, бросить тебя и сбежать?

В конечном счёте она так и поступит.

Так же непредсказуемо и неожиданно Филипп уходил из жизни своих подружек, чтобы потом ни с того ни с сего опять появиться или исчезнуть навсегда. Но не хамством же своим он завоевал такое совершенное создание как Лиза! Лиза — вот кто была для Иоанны настоящей загадкой. Она, мать, уже ненавидела Филиппа за те мучения, которые он доставлял Лизе, а та не просто терпела — многие бабы терпят, но со скалкой, со скандалами или молча, со слезами, или расчётливо делая вид, что ничего не знают — Лиза всё знала. Она терпела, прощая.

Техника шла вперёд. Приёмники и маги Филипп, как правило, ремонтировал дома, телевизоры прямо на квартирах, а уж о фирменных зарубежных системах и говорить нечего — кто ж отдаст оную в телеателье или куда-то еще. А квартира отдельная, благоустроенная, муж, естественно, на работе или в загранке, а принимает молодого симпатичного мастера Филиппа хозяйка в халатике, дама, как правило, импортная, по всяким там Сингапурам езженая. И халатик, и духи, и косметика у неё «самые-самые», в домашнем баре — виски, в холодильнике — икорка. Службой дама не особенно обременена — через год-два опять за кордон, а там с адюльтерами строго, у мужа может карьера полететь. Лучше уж здесь, в родном доме, где и стены помогают… И нравственность у дам тоже импортная, нагляделись всяких порно… Приедет мастер ведь не на пятнадцать минут, а на час-два, а то и больше, как тут не угостить, не поболтать о том, о сём…

Эпоха видиков вообще стала стихийным бедствием. Понавезли всякого сомнительного ширпотреба, для нас — экзотика, у каждой хозяйки найдётся что-нибудь эдакое, а это уже на несколько часов. Иногда, до утра, иногда на бровях. И момент социального неравенства отсутствует: мастер — сынок этих самых «черноследников»…

Что было хуже всего — Филипп понемногу начал спиваться. А Лиза терпела, страдала и… оправдывала. Для неё объяснить — означало оправдать.

— Это от пустоты, — говорила Лиза, — И пьёт он от пустоты, и женщины эти… И они с ним от пустоты… Плохо им, всем плохо, как вы не понимаете…

— Вот-вот! — бушевала Иоанна, — Все преступления в мире, милая, от пустоты… Пожалела мышка кошек. А тебя кто пожалеет?

— Вы, — сказала тогда Лиза и неожиданно ткнулась лицом в её плечо. Иоанна чувствовала на шее её частое тёплое дыхание, свежий младенческий запах высветленных для очередной съёмки волос /Лиза употребляла только детское мыло/ и вдруг осознала, что кажется любит её, любит больше своего обормота Фильки с его загадочностью, хамством и всеобъясняющей пустотой.

И сейчас, когда Иоанна видит невестку на лестничной площадке, несчастную и зарёванную, ей действительно жаль только её в этой истории, а не пропавшего без вести Градова-Окунькова Среднего, хоть бы он совсем провалился, сукин кот!

Именно этого боится Лиза. Панический страх перед всякими несчастными случаями и стихийными бедствиями, пожалуй, единственный лизин недостаток. Повсюду ей мерещились автокатастрофы, пожары, убийцы-маньяки, внезапные остановки сердца и роковые стечения обстоятельств. Она белела при виде телеграммы, от визга тормозов за окном и удара грома. Болезненное воображение сразу подсовывало ей десятки вариантов возможных несчастий и тут уж с Лизой ничего нельзя было поделать — она металась, плакала, всё у неё валилось из рук, пока не поступала информация, что на этот раз, слава Богу, пронесло. Все попытки внушить Лизе, что состояние её ненормальное и надо лечить нервы, разбивались о неопровержимый её довод: «Но разве так не бывает?»

— Да, бывает, но очень редко, обычно люди об этом не думают…

— Редко! — рыдала Лиза, — А в «Скорую» не дозвонишься… И возразить ей было нечего. Роковая мистическая пропасть, куда свалиться можно в любой момент, действительно существовала, но большинство человечества благоразумно предпочитало её не замечать. Предохранительный клапан, почему-то отсутствующий у Лизы. Но зато Лиза, измотанная перспективами глобальных катаклизмов, не реагировала на обычные человеческие источники страданий вроде супружеских измен, неприятностей по работе, денежных затруднений и очередей за дефицитом.

Потому и прозвали Лизу в актёрских кругах «Царь-Рыбой». Поглядели б они сейчас на эту Рыбу!

Иоанна знала, что сейчас с Лизой разговаривать бесполезно, и, поцеловав её в мокрую щёку, стала искать свои тапки. Тапки тоже были лизиным нововведением ещё до появления Тёмки. Тёмка орал в гостиной как резаный, в кухне что-то горело, Лиза рыдала в телефон. И в довершение картинки периодически испускала истошные вопли свекровьина кошка Марта, требуя кота.

Иоанна нашла тапки, выключила на кухне сгоревшие сырники, огрела кошку веником и пошла к внуку. Тёмка валялся на спине в манеже — упал и не мог подняться, ревел, дрыгая ногами, вокруг в таком же положении валялись заводные машины, звери и луноходы. Иоанна взяла его на руки — он был сухой и кормленый, ещё тёплая чашка с остатками каши стояла на столе. Тёмка ревел от унижения и одиночества, на руках он сразу замолчал. Иоанна усадила его на колени и, покачивая, принялась разглядывать. Подрос. А похож стал, пожалуй, на Дениса.

Лиза опять кому-то звонила. Зря она — всё в порядке с нашим бесценным Филиппом, хотя бы по теории вероятности. Впрочем, у Лизы на этот счёт наверняка есть в запасе прецеденты… Она коллекционировала эти несчастья как значки.

Тёмка тоже внимательно разглядывал «бабу». Интересно, что он о ней думает? Иоанна улыбнулась — он тоже. Эта ответная детская улыбка… Тёплое поползло по ноге — Тёмка пустил лужу. Иоанна сменила ему ползунки и пошла в ванную. Ей стало чуть легче.

— Жанна!

Это свекровь. Придётся зайти. Мадам Градова-Окунькова полулежала на подушках в своей до предела заставленной вещами комнате, напоминающей запасник какого-то фантастического музея всех времён и народов. Чего тут только не было! И павловский книжный шкаф красного дерева рядом с собратом из карелки, и письменный стол покойного Градова-Старшего со шведской шторкой, и пушкинский бюро-секретер с бронзой, и белый, будто из кружев, французский столик с таким же кружевным стульчиком…

Современную мебель свекровь, к счастью, не любила, но зато отыгралась на мелочах — фонариках, вазах, безделушках и масках, развешанных по стенам между довольно приличными «голландцами» и русскими «академиками», в своё время купленными по дешёвке в Ленинграде и на Арбате.

Когда Филипп подрос, бабушка великодушно отдала ему свою вторую комнату, но с вещами расставаться не пожелала и втиснула в девятнадцать метров и счастливое своё закордонное прошлое с Градовым-Старшим, и беготню по комиссионкам во время коротких визитов домой /купленная тамошняя фанера в обмен на тутошний антиквариат, пока у нас ещё не разобрались, что к чему/. И даже закордонные свои привычки, начиная с апельсинового сока с тостами по утрам и кончая игрой в бридж, к которому она от скуки пристрастилась вместе с другими посольскими дамами где-то в забугорье. Даже двух своих партнёрш удалось ей сохранить с тех далёких времён, и теперь они, все уже бабушки и вдовушки, собирались на бридж по четвергам и воскресеньям в свекровьиной комнате, жалея о четвёртой партнёрше, туземке-аптекарше русского происхождения по имени Наташа, научившей их этой интеллектуальной игре.

Нынешней четвёртой их партнёрше приходилось терпеть обидные реплики вроде: «Наташа бы тебя за такой ход…», от которых она иногда плакала и бросала игру. Но всякий раз дамы мирились, потому что в Москве бриджистки на дороге не валяются.

Свекровь полулежала на подушках в накидке из какого-то длинноворсового меха, при косметике и причёске — это означало, что сегодня она ждёт гостей. Наверное, в том же наряде она выходила когда-то на веранду посольского особняка, где её уже ждали приятельницы, и садилась за белый кружевной столик, и курила длинные сигареты, кутаясь в обезьянью накидку, защищавшую от ветра со стороны Средиземного моря. И на своей сдаче думала: «Остановись, мгновенье!.». Теперь ветер дул с шумной московской улицы, приносил запах бензина и тушёной капусты из ближайшей столовой, но дверь балкона приходилось держать открытой, потому что дамы нещадно курили — всё те же длинные тонкие сигареты, купленные в «Берёзке». И пили кофе, а то и джин с тоником из той же «Берёзки».

Свекровь прекрасно выглядела, и если бы не неподвижно вытянутые ноги, прикрытые шотландским пледом, да въевшийся запах мочи, который не могли заглушить никакие духи, её можно было принять за активистку районной группы «Здоровье». Это было заслугой всё той же Лизы. И вообще, если бы не Лиза, антикварно-карточный домик свекровьиного бытия рухнул бы, когда подвернулся необычайно выгодный размен старой квартиры. Но любимый внучек Филипп наотрез отказался взять к себе бабушку. А с Дениса взятки гладки: дома он почти не бывал — съёмки, фестивали, дома творчества, а матери нужен постоянный уход. Иоанна же к тому времени постоянно жила в Лужине, к тому же она была «чужая», так что совесть её была чиста. И она не без тайного злорадства наблюдала, как Денис с Филиппом, два чистопородных отпрыска генеалогического древа Градовых-Окуньковых виртуозно отфутболивали свекровь друг другу, а потом, выдохшись, вспомнили о пансионате для престарелых.

Но эту спасительную идею им развить не удалось. Лиза, молча гладившая в углу бельё, вышла из комнаты со стопкой рубашек и вскоре вернувшись, объявила:

— Я позвонила, что мы от обмена отказываемся. Давайте чай пить.

Подвиг Лизы никто не оценил, меньше всех сама свекровь. Иоанна слышала, как разъярённый Филипп кричал жене:

— Кому нужна твоя жертва? Знаешь, что она думает? Что ты из-за её рухляди не хочешь переезжать. Чтоб тебе антиквариат этот хренов достался. Пусть, говорит, не надеется меня обдурить — правнукам завещаю после достижения совершеннолетия… Пусть, мол, меняется — так ей и передай…

— Это она от гордости, — сказала Лиза, — И от обиды. Она вас любит и не верит, что вы могли бы её бросить.

Последний козырь Филиппа не сработал — Лиза на бабку не обиделась, и выгодный обмен не состоялся.

— Как же, уедет она! — ворчала Градова-Старшая. И действительно оформила завещание неведомо на кого, пригласив нотариуса. Но Лиза как ни в чём не бывало продолжала подавать ей судно, обмывать и делать массаж.

Похоже, обижаться Лиза вообще не умела. «Она же старая», «Она же больная», «Она чудит…» — вот и всё. Поставить диагноз и пожалеть.

Лиза была для Иоанны доказательством того, что есть категория людей, которые беспрекословно и радостно идут на Зов, часто не зная, чей он. И таких Господь обязательно спасёт, даже если они «не воцерковлены», — просто они от рождения «правильные». Не безгрешны, конечно, а здоровы в главном — в шкале ценностей. И что Евангельское «Я — дверь», свидетельствующее, что только судом и решением Иисуса Христа можно туда войти, означает, что овцы, которые пришли на Зов к Двери, не ведая Имени Пастыря своего, могут быть впущены в Царствие Пастырем с большей вероятностью, чем знающие, чей это Зов, слышащие Его, но остающиеся пастись где-нибудь в злачном месте. Или вообще бегущие в обратную сторону…

— Что он у вас без конца орёт? Не можете ребёнка успокоить, две бабы в доме, — проворчала свекровь.

Иоанна жила то в Лужине, то в Доме творчества, но во всех домашних происшествиях оказывалась в ее глазах изначально виновной.

— И что там у вас на кухне горит?

— Уже сгорело.

— Филипп звонил?

— Нет. Лиза на стенке сидит, он её доконает, дубина. Воспитали вот, гордитесь.

— Да от такой жизни кто угодно сбежит! Она его, вишь ты, от рук отучает, Тёмку, вот и орёт… А кошке кота надо, я уже договорилась. Ты-то сбежала!..

— Вам только кота не хватает, — Иоанна шагнула к двери.

— Жанна!

Свекровь плакала, размазывая по щекам чёрные от туши слезы.

— Жанна, надо что-то делать. Я так боюсь за Филиппа — он спивается. Вот на днях, ночью… Я проснулась, он здесь. И пьёт. Ночью, прямо из горлышка. Тайком от неё… Жанна, вы с Денисом должны его устроить в больницу. Я так боюсь… А вдруг малыш родится больной — сейчас про это такие ужасы передают…

— Да, да, я всё сделаю…

Поскорей скрыться в ванной. Она стоит под душем в каком-то оцепенении, закрыв глаза и не чувствуя ни времени, ни бьющей по плечам слишком горячей воды. Она отвыкла от проблем, у неё просто нет сил…

— Мама, вы скоро? Мы садимся обедать, — послышался за дверью веселый голосок Лизы. Это означало, что вернулся Филипп.

Когда Иоанна вышла из ванной, квартира будто по мановению волшебной палочки преобразилась. Вокруг всё сияло уютом и чистотой, из кухни пахло чем-то вкусным, Тёмка спал, рядом в кресле спала кошка. Сам «волшебник» сидел за столом, хмуро размешивая в борще сметану. Вид у него был помятый.

— Привет, ма.

— Ты что, недоделанный, свой номер телефона забыл?

— Он за городом был, — грудью встала на защиту Лиза, — Там телефона нет. Вечером свет погас, на даче часто свет гаснет, сами знаете… Не приезжать же по новой. Пришлось систему чинить с утра, провозился, а телефона нет. Он сам перенервничал, устал…

Иоанна принялась за борщ, борщ был превосходный. Она вспомнила, что весь день ничего не ела.

В дверь позвонили — пришли бриджистки. Лиза приветливо щебетала в прихожей, помогая гостьям раздеться.

— Береги её…

— С ней же невозможно, — взорвался Филипп, — Ну скажи, разве это нормально? Эти дети, старухи — они сожрут её. Лучшие годы, надо сниматься, играть, а она… Горшки, пелёнки… Говорил — избавься от второго, не время — вылупила глаза: — Он же человек!.. А если их двадцать будет, таких человеков?.. А она — не человек? И бабка ещё сто лет проскрипит — что же теперь, свою жизнь кошке под хвост? В пансионате врачи, уход… Подумаешь, бриджа там нет… Будет в «дурака» — какая разница?

— Большая, — вставила Лиза, появляясь в дверях, — Врач говорит, для таких больных очень важно сохранить стереотип. И Тёмку она любит. Я их всегда вместе завтраком кормлю — тарелки подчистую. А врозь капризничают.

— Капризничают, — передразнил Филипп, — Из-за этого губить жизнь…

— Ну почему губить, — Лиза спокойно раскладывала по тарелкам жаркое, — Раз так получилось… Раз иначе нельзя… Мама, объясните ему…

К Иоанне, к её дару слова Лиза относилась с благоговением. Именно к ней, а не к Денису. Иоанна была для неё «своей» — не по родству, а по духу, хотя попытки «воцерковить» Лизу особых успехов не принесли. Лиза была не по-женски «земная» и ни во что потустороннее не верила, просто шла в направлении, указанном внутренним компасом, не задумываясь, кто ей его заложил в глубины души. Единственно, чего Иоанне удалось добиться, это покрестить Артёмку, сама же Лиза, да и её Филипп, были некрещёными, а настаивать отец Тихон ей запретил и вообще велел не втягивать семью в религиозные дискуссии, чтобы не искушать.

И всё же Лиза относилась к Иоанне так, будто только она знала и могла выразить словами какую-то общую их тайну, которую не умеет сказать она, Лиза. Эти её «мама, скажите им», — будь то спор с Филиппом, Денисом, бабкой или кем-то в общей компании, всегда повергал Иоанну в панику. Будто Лиза ждала от неё не рассуждений о чувстве долга, эгоизме и что «сам будешь старый», а какого-то иного «волшебного» слова, от которого сразу все всё поймут, заулыбаются, подобреют и пойдут, взявшись за руки, навстречу светлому будущему.

— Лиза права, — сказала Иоанна.

— Вот видишь! — обрадовалась Лиза. Филипп мгновенно воспользовался ситуацией. — За это надо выпить, за любовь к человечеству.

— Ни за что.

— Как это, за человечество не хочешь? А за маму? В кои-то веки мама приехала!

Лиза со вздохом достала из-за зеркала полбутылки водки.

— Лизке нельзя. А ты, ма?

— А я за рулём. И тебе ни к чему.

— Мать, я устал.

Филипп выпил, заработал вилкой. Хорошо хоть закусывает.

Зазвонил телефон.

— Тебя, — сказала Лиза.

— Отключи. Покоя нет.

— Тебе надо менять профессию. Сопьешься.

— А без меня они сопьются.

— Кто «они»?

— Граждане, — Филипп кивнул в сторону отключённого телефона, — Народ. Вот когда крутят хотя бы ваш «Чёрный след» — знаешь, сколько по статистике пустеет пивных, подъездов и подворотен? Народ трезв, народ у голубого экрана. Но вот ящик сломался. Народ приходит с работы, а мастера не было. Народ не знает, куда себя девать, у него повышается кровяное давление, адреналин и холестерин, падает производительность труда, народ орёт на жену, у него появляются всякие нехорошие мысли… Народ идёт на улицу, надирается и оказывается в милиции. Да, да, мамочка, это статистика, а против статистики, как известно, не попрёшь.

— Больше читать будут, — сказала Лиза, — К нам в театр придут…

— Ага, бегом в консерваторию на Баха… Много ты его у себя видела в театре, народу? Ему эти производственные диспуты на работе надоели. И ведь не переключишь. Сиди — уплочено…

Филипп налил ещё. Он раскраснелся, глаза блестели. Иоанна отобрала у него бутылку.

— Ты понимаешь, чем это кончится?

— Всё кончится концом, мамочка, летай иль ползай. Рюмка-другая, и уже не так тошно. «Нормально, Константин. Отлично, Григорий!» Что вы взамен-то можете предложить, душеведы? «Карету мне, карету!»? «В Москву, в Москву» — да? Ладно, театр кончился, я в Москве, ну и что? Теперь «за туманом» ехать прикажешь? Знаю я вашу духовную жизнь, нагляделся. Как «не надо» вы знаете, мастера. Нет, вы скажите, как надо, чтоб без сорокоградусной… Чтоб душа пела, а? Назови, мать, хоть что-то стоящее… Только про попов мне не плети, я их достаточно навидался…

Похожий разговор был на скамье перед Исаакием. Много лет назад…

— Тебе не повезло. Те, с кем знакома я, вообще «ящик» не смотрят.

— Да сколько угодно стоящего, — вмешалась Лиза, — Сеять хлеб, выращивать детей, строить дома, сажать яблони…

— И груши. Что дети? Вот меня бабка вырастила. А я её в богадельню чуть не сдал… Ну, наелся народ твоего хлеба, закусил яблоком, квартиру получил, зубы вставил… Ну, и что? Ну, аппендицит вырезали… А дальше? Зачем? Пришёл с работы и в ящик мой уставился, пока в другой ящик не сыграет. Потом сын его перед ящиком устроится, чтоб тоже в ящик сыграть. А зачем? Космос осваивать? Ну построим на Марсе многоэтажку, там сядем перед ящиком, там сыграем в ящик…

— Мама, скажите ему…

— Когда будет трезвый. Компот вкусный. Как ты готовишь?

— Да это же ваш, консервированный, вчера открыли банку… А может, смысл в том, чтобы просто жить и радоваться жизни?

— Слышишь, мать, глас народа? Отдай бутылку, я буду радоваться — «Ин вина веритас»… Радость, Лизок, понятие субъективное. Кто Америки открывает, кто законы, кто бутылки… А некоторые вообще радуются, когда крокодил заживо человека жрёт — такие кассеты нарасхват. Их едят, а они глядят…

— Перестань! — замахала руками Лиза. В соседней комнате заплакал проснувшийся Тёмка и Лиза вышла.

— Просто ты зажрался, — сказала Иоанна, — У нас таких вопросов не было. Ломоть хлеба — счастье, конфета — счастье, кукла тряпочная, мячик — всё счастье…

— Стоп, приехали. Значит счастье — это когда война, голод, больница, коммуналка, да? Зачем же тогда делать жизнь лучше? Если мы можем чему-то радоваться лишь когда «этого» мало или нет? Недельку в новой квартире пожили — уже старуха бранится: выпросил, мол, дурачина квартиру… Итог — разбитое корыто и опять же ящик. Слышишь, ма, тебя Лиза зовёт…

Лиза её не звала, и когда Иоанна вернулась в столовую, бутылка на столе была, разумеется, пуста, а Филя заплетающимся языком продолжал выступать уже по телефону.

Лиза с Тёмкой на руках вышла её проводить. Иоанна обняла сразу обоих и ощутила под тканью просторного халатика непривычную Лизину худобу — просто кожа да кости… Она такой не была.

— Возьми ты академический, нельзя так надрываться.

— Надо диплом получить, потом будет ещё трудней.

— А как же Тёмка?

— С бабулей договорилась со второго подъезда. Звоню, когда надо, она и приходит. Крепкая ещё бабуля, и за нашей присмотрит, если что. Нам бы до лета дотянуть… Мама, вы бы поговорили с ним, — Лиза кивнула на дверь столовой, откуда уже доносился храп Филиппа, — Это он врёт про радость, ему знаете как потом плохо бывает! Пульс щупает, темноты боится… При свете спим. Как-то плакал: Лиза, спаси меня!.. Он хороший, мама, очень хороший, но почему-то и актёры у нас — самые хорошие — пьют…

— Дю, — сказал Тёмка.

— Это его бабуля научила по-французски, «Адью» значит…

Пронзительные утробные вопли снова обрушились на квартиру. Это проснулась кошка.

— Вот ещё за котом надо ехать, а Филипп спит…

— А ты её веником…

— Она не виновата, — сказала Лиза, — Она сама мучается, пора пришла.

Уже в пути Иоанна вспомнила, что надо заехать в поликлинику, где Денис проходил обследование. У дверей Беллы Абрамовны сидела очередь.

— Извините, я только узнать, — она проскользнула в кабинет. Белла Абрамовна порылась в бумажках и сообщила, что у Дениса «что-то плохо с кровью».

Однажды в компании развлекались привезённой из-за границы рулеткой. Зелёное сукно, прыгающий шарик, красное-чёрное, чёт-нечет; мелькающие числа, глаза гостей, тоже в лихорадке прыгающие вслед за шариком. Потом замедление, стоп, победа или поражение, недолгая радость или разочарование, и опять всё по новой, опять гонка за шариком. Жизнь — рулетка. Банально… Игра. Сегодня ты, а завтра — я. Жизнь разбивается на периоды суетливого вращения, мелькания, когда видишь перед собой лишь цель — шарик. Потом остановка, поражение или триумф, выиграл-проиграл, и уже новые ставки, опять прыгает шарик, жадно следят за ним глаза гостей, можно сказать «на этом празднике жизни», не замечая ничего вокруг.

Иоанна тогда подумала, что самое примечательное тут — передышка, когда рулетка стоит. Одни переживают результат, другие пытаются осмыслить причину, третьи торопятся сделать новые ставки. А четвёртые… Четвёртые вдруг прозревают в этих коротких остановках странное нездешнее дуновение иной жизни, трагически насыщенное молчание, спрашивающее и отвечающее, порицающее и прощающее, пугающее и манящее, сулящее одновременно полёт и падение, как край бездны. Что это? Конец всякой долгой интересной работы, начинания, увлечения… Даже в момент свершения и победы вдруг острое осознание, что подлинное бытие вовсе не в этой победе твоей и не в возобновлении игры, а в этой остановке… Когда начинаешь различать вокруг лица, предметы, когда видишь, что за шторой уже сумерки и слышишь, как бьют часы…

И что сейчас позже, чем тебе кажется.

А порой вдруг чья-то невидимая рука властно и неожиданно останавливает движение, и тогда визжат тормоза, бьётся посуда, летят с полок спящие пассажиры, летят под откос поезда. Или проносятся в нескольких метрах от твоей жизни.

Иоанна смотрела на Беллу Абрамовну, которая что-то ей втолковывала, а стрелка рулетки неотвратимо замедлялась, затормозился привычный жизненный водоворот. И ни вскочить, ни убежать от этого было нельзя.

Денису надо срочно приехать и получить направление в клинику на обследование, придётся сейчас ехать к нему в Болшево. О, Господи, что же теперь будет с «делом»?.. Какое уж тут «дело»…

Всю дорогу она будет с тоской придумывать, как сказать Денису, который вообще никогда не болел, о необходимости лечь в больницу… И что вся работа теперь свалится на неё. А тут ещё Филипп, Лиза, свекровь…

В малодушной своей панике она не заметит, что переезд закрыт, вернее и самого-то переезда не заметит, просто проскочит, притормозив, какие-то рельсы, увидит сзади в зеркальце бешено размахивающую руками женщину, и тут же сзади метрах в двух от машины загрохочет по одноколейке поезд.

Надо было удирать. Жигулёнок, взревев, рванулся, разметал грязную лужу, заляпал стёкла и поскакал по асфальтовым буграм к спасительному повороту.

От кого спасались они с машиной — от ГАИ или от костлявой, которая промахнулась косой на каких-то пару мгновений? Не поздоровилось бы обоим. Груда металлолома, костей… И никаких проблем.

Стояла машина, стояла рулетка. Надо снова её раскрутить, придти в себя, придумать, как сообщить Денису… И прочесть молитву Ангелу-Хранителю…

А в Болшеве Денис скажет, не отрываясь от стола:

— Да, знаю, она недавно звонила, Белла. Лизе позвонила, а Лиза — сюда. Анализы нормальные, вышла какая-то путаница… С этими диспансеризациями всю дорогу так. Ты уж извини, что пришлось тебе такой крюк… Кофе будешь?