"Дремучие двери. Том II" - читать интересную книгу автора (Иванова Юлия)ПРЕДДВЕРИЕ«…Явление Сталина весьма сложно и касается не только коммунистического движения и тогдашних внешних и внутренних возможностей Советского Союза. Тут поднимается проблема отношений идеи и человека, вождя и движения, роли насилия в обществе, значения мифов в жизни человека, условий сближения людей и народов. Сталин принадлежит прошлому, а споры по этим и схожим вопросам если и начались, то совсем недавно. Добавлю ещё, что Сталин был, насколько я заметил — живой, страстной, порывистой, но и высокоорганизованной и контролирующей себя личностью. Разве, в противном случае, он смог бы управлять таким громадным современным государством и руководить такими страшными и сложными военными действиями? Поэтому мне кажется, что такие понятия, как преступник, маньяк и тому подобное, второстепенны и призрачны, когда идёт спор вокруг политической личности. При этом следует опасаться ошибки, в реальной жизни нет и не может быть политики, свободной от так называемых низких страстей и побуждений. Уже тем самым, что она есть, сумма человеческих устремлений, политика не может быть очищена ни от преступных, ни от маниакальных элементов. Поэтому трудно, если не невозможно, найти общеобязательную границу между преступлением и политическим насилием. С появления каждого нового тирана мыслители вынуждены наново производить свои исследования, анализы и обобщения. При разговоре со Сталиным изначальное впечатление о нём как о мудрой и отважной личности не только не тускнело, но и, наоборот, углублялось. Эффект усиливала его вечная, пугающая настороженность. Клубок ощетинившихся нервов, он никому не прощал в беседе мало-мальски рискованного намёка, даже смена выражения глаз любого из присутствующих не ускользала от его внимания… Но Сталин — это призрак, который бродит и долго еще будет бродить по свету. От его наследия отреклись все, хотя немало осталось тех, кто черпает оттуда силы. Многие и помимо собственной воли подражают Сталину. Хрущёв, отрицая его, одновременно им восторгался. Сегодняшние вожди не восторгаются, но зато нежатся в лучах его солнца. И у Тито, спустя пятнадцать лет после разрыва со Сталиным, ожило уважительное отношение к его государственной мудрости. А сам я разве не мучаюсь, пытаясь понять, что же это такое моё «раздумье» о Сталине? Не вызвано ли и оно живучим его присутствием во мне? Что такое Сталин? Великий государственный муж, «демонический гений», жертва догмы или маньяк и бандит, дорвавшиеся до власти? Чем была для него марксистская идеология, в качестве чего использовал он идеи? Что думал он о деяниях своих, о себе, своём месте в истории? Вот лишь некоторые вопросы, искать ответы на которые понуждает его личность. Обращаюсь к ним как к задевающим судьбы современного мира, особенно коммунистического, так и ввиду их, я бы сказал, расширенного вневременного значения». /М. Джилас/ «До сих пор выглядит несколько фантастическим, что — в дополнение к другим своим заботам и постам — Сталин возложил на себя обязанности Верховного Литературного Критика. Но он и на самом деле читал рукописи большинства известных писателей до их публикации, частью по соображениям политическим, но, очевидно, и из чистого интереса тоже. Удивительно, где он время находил? И тем не менее достоверных свидетельств — не перечесть. Сталин аккуратно вносил в рукописи исправления зелёным и красным карандашом. …Нам, на Западе, нелегко уяснить, что писатели — и слово письменное — в России имеют куда более важное значение. И это одна из причин, по которой Сталин взял на себя роль верховного цензора: если вы считаете, что письменное слово воздействует на поведение людей, то упускать его из виду не станете. Цена нашей полной литературной свободы на Западе та, что в реальности, коль скоро доходит до дела, никто не верит, будто литература имеет какое-то значение. Русские же со времён Пушкина убеждены, что литература непосредственно сопряжена с делом, поэтому место и функция их писателей в обществе разительно отличается оттого, что выпадает на долю западных коллег. За своё место и за своё значение советским писателям приходится расплачиваться: частенько — ущемлением гражданских прав, порой — жизнью. Писатель у них — это глас народа до такой степени, какую мы чаще всего абсолютно не способны ни постичь, ни оценить. В царской России, где не существовало никаких иных легальных средств оппозиции, многие писатели возложили её функции на себя, сделалась средством протеста. Белинский, Чернышевский, Толстой, Горький — все они занялись делом, которое в нашем обществе творилось бы политиками». / Чарльз П. Сноу/ «Мы не можем сказать, что его поступки были поступками безумного деспота. Он считал, что так нужно было поступать в интересах партии, трудящихся масс, во имя защиты революционных завоеваний. В этом — то и заключается трагедия!» /Н. Хрущёв/ «Тогда Черчилль подробно раскрыл секретный план англо-американского наступления в районе Средиземноморья под кодовым названием «Факел». Сталин слушал внимательно, с растущим интересом. «Да поможет вам Бог в этом деле», — сказал он. Он задал много вопросов, потом кратко охарактеризовал важное значение этой операции. «Данная им замечательная характеристика этого плана произвела на меня глубокое впечатление, — писал Черчилль, — Она показала, как быстро и полно русский диктатор овладел проблемой, до того не известной ему. Немногие люди могли бы за несколько минут так глубоко понять причины и мотивы, над которыми мы так долго бились. Он моментально разобрался во всём»./Я. Грей/ «Когда я уходила, отец отозвал меня в сторону и дал мне деньги. Он стал делать так в последние годы, после реформы 1947 года, отменившей бесплатное содержание семей Политбюро. До тех пор я существовала вообще без денег, если не считать университетскую стипендию, и вечно занимала у своих «богатых» нянюшек, получавших изрядную зарплату. После 1947 года отец иногда спрашивал в наши редкие встречи: «Тебе нужны деньги?» — на что я отвечала всегда «нет». — «Врёшь ты, — говорил он, — сколько тебе нужно?» Я не знала, что сказать. А он не знал ни счёта современным деньгам, ни вообще сколько что стоит, — он жил своим дореволюционным представлением, что сто рублей — это колоссальная сумма. И когда он давал мне две-три тысячи рублей, — неведомо, на месяц, на полгода, или на две недели, — то считал, что даёт миллион… Вся его зарплата ежемесячно складывалась в пакетах у него на столе. Я не знаю, была ли у него сберегательная книжка, — наверное нет. Денег он сам не тратил, их некуда и не на что было ему тратить. Весь его быт, дачи, дома, прислуга, питание, одежда, — всё это оплачивалось государством, для чего существовало специальное управление где-то в системе МГБ, а там — своя бухгалтерия, и неизвестно, сколько они тратили… Он и сам этого не знал. Иногда он набрасывался на своих генералов из охраны, на Власика, с бранью: «Дармоеды! Наживаетесь здесь, знаю я, сколько денег у вас сквозь сито протекает!» Но он ничего не знал, он только интуитивно чувствовал, что улетают огромные средства… Он пытался как-то провести ревизию своему хозяйству, но из этого ничего не вышло — ему подсунули какие-то выдуманные цифры. Он пришёл в ярость, но так ничего и не мог узнать. При своей всевластности он был бессилен, беспомощен против ужасающей системы, выросшей вокруг него как гигантские соты, — он не мог ни сломать её, ни хотя бы проконтролировать… Генерал Власик распоряжался миллионами от его имени, на строительство, на поездки огромных специальных поездов, — но отец не мог даже толком выяснить где, сколько, кому…» Св. Аллилуева/ «Дармоедкой живёшь, на всём готовом?» — спросил он как-то в раздражении. И узнав, что я плачу за свои готовые обеды из столовой, несколько успокоился. Когда я переехала в город, в свою квартиру, — он был доволен: хватит бесплатного жительства… Вообще никто так упорно как он не старался привить своим детям мысль о необходимости жить на свои средства. «Дачи, казённые квартиры, машины, — всё это тебе не принадлежит, не считай это своим», — часто повторял он». /Св. Аллилуева/ «Вот какой разговор состоялся у Джиласа со Сталиным в 1944 году, в то время, когда Рузвельт и Черчилль поздравляли друг друга с ловкостью, с какой они ладят с Дядюшкой Джо: «Вы, может, полагаете — на том только основании, что мы союзники англичан, — будто мы забыли, кто они такие и кто такой Черчилль. Им ничто не доставляет большего удовольствия, как обвести своих союзников вокруг пальца. Во время первой мировой войны они постоянно обманывали русских и французов. А Черчилль? Черчилль — это человек, который у вас из кармана копейку утащит, если вы за ним не будете приглядывать. Да, да, копейку утащит из кармана! А Рузвельт? Рузвельт не таков. Этот руку запускает только за крупной монетой. А вот Черчилль — Черчилль и за копейку готов…» /Чарльз П. Сноу/ «С его точки зрения, России предстояло самой позаботиться о себе: спасать её некому. Советской системе суждено либо выжить в России, либо погибнуть в ней. Стране необходимо полагаться на себя самоё. Эту точку зрения он завуалированно изложил задолго до революции. Высказаться до конца откровенно ему так и не пришлось, но, несомненно, что внутренняя логика его политической жизни основывалась именно на этом. С годами Сталин всё больше убеждался в том, что ни одно развитое общество не допустит революции. Централизованная государственная власть год от года делалась всё более неколебимой. По-видимому, произвела на него впечатление и приспособляемость капиталистических структур. Изначальное суждение Сталина оказалось верным. Суждение это /или точнее — это интуитивное провидение/ наделяло Сталина целеустремлённостью и силой… Страну предстояло силой втащить в современное индустриальное государство за половину жизни поколения, иначе она отстала бы безнадёжно. Что бы Сталин ни натворил, в этом он был явно прав. Решения абсолютные не принимались им до тех пор, пока не была выиграна битва за власть. Начать с того, что почти всё время, пока был жив Ленин, Сталин действовал осторожно. Тихой сапой он прибрал к рукам аппарат партии, пока другие либо не замечали, что он творил, либо считали это рутинной организационной работой, к какой он был пригоден. Сталин понимал больше. Он завладел партийной кадровой машиной, ибо сознавал: тот, кто управляет кадрами, управляет львиной долей государственных структур. Назначения, продвижения, смещения, понижения — тому, на чьём столе собраны все эти личные дела, и принадлежит реальная власть… Припоминаю, как-то раз в конце 40-х годов мне довелось позвонить приятелю-чиновнику /с тех пор он сам стал важной персоной/ по поводу назначения, которое касалось нас обоих. Я упомянул Казначейство. Голос приятеля в телефонной трубке упал до почтительного шепота: «Они знают об этом ужасно много». Что ж, Сталин знал ужасно много о подающих надежды назначенцах в коммунистической партии». /Чарльз П. Сноу/ «Не теряя времени, он приступил (в какой-то мере был вынужден к тому, ибо ход подобных процессов неумолим и неизбежен, тут одна из причин, почему его враги оказались столь слабы) к величайшей из промышленных революций. «Социализм в одной стране» должен был заработать. России в десятилетия предстояло сделать примерно то же, на что у Англии ушло 200 лет. Это означало: всё шло в тяжёлую промышленность, примитивного накопления капитала хватало рабочим лишь на чуть большее, чем средства пропитания. Это означало необходимое усилие, никогда ни одной страной не предпринимавшееся. Смертельный рывок! — и всё же тут Сталин был совершенно прав. Даже сейчас, в 60-е годы, рядом с техникой, не уступающей самой передовой в мире, различимы следы первобытного мрака, из которого приходилось вырывать страну. Сталинский реализм был жесток и лишён иллюзий. После первых двух лет индустриализации, отвечая на мольбы попридержать движение, выдержать которое страна больше не в силах, Сталин заявил: «Задержать темпы — это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми. Нет, не хотим! Старую Россию… непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы или польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны. Били все — за отсталость. За отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость промышленную, за отсталость сельскохозяйственную. Били потому, что это было доходно и сходило безнаказанно. Помните слова дореволюционного поэта: «Ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная, матушка Русь». …Мы отстали от передовых стран на 50 — 100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут». Доныне на это никому из умеренно беспристрастных людей возразить нечего. Индустриализация сама по себе означала лишения, страдания, но не массовые ужасы. Коллективизация сельского хозяйства дала куда более горькие плоды. Осуществление грандиозной индустриализации требовало больше продуктов для городов и меньше работающих на земле. Крестьянское хозяйство для того не подходило… В Советском Союзе оба процесса приходилось осуществлять в одни и те же месяцы, в те же самые два-три года. С чудовищными человеческими потерями. Целый класс богатых крестьян /кулаков, то есть фермеров, использовавших наёмных рабочих/ был стёрт с лица земли… Трудно не признать: некий вид коллективизации, действительно, диктовался ходом событий. Старое российское крестьянское сельское хозяйство, по западным меркам, пребывало в средневековье. Так что провести в ней с совершеннейшим мастерством и человечностью коллективизацию было бы непросто. На деле же её провели из рук вон плохо, хуже некуда, и современная Россия по сей день расплачивается за это. …Только не надо думать, будто Сталин, несмотря на признание Черчиллю, воспринимал эти события как личное страдание. Люди дел и свершений, даже склонные к доброте /чего у него никто не замечал/, сделаны не из того теста — иначе они не стали бы людьми свершений и дел. Решения, затрагивающие тысячи или миллионы жизней, принимаются без особых эмоций или, если воспользоваться более точной технической терминологией, без аффекта… Так поступил Асквит, необычайно сердечный человек, утверждая решение о наступлении при Сомме в 1916 году, так поступил Черчилль во вторую мировую войну, так поступил Трумэн, подписывая приказ о применении атомной бомбы». /Чарльз. П. Сноу/ Она отвезёт благополучно Ганю с картинами к Варе, назавтра Ганя уедет учиться в Лавру, они уже не будут видеться. Иоанна снова с головой окунётся в суету, сценарные и семейные дела, лишь по ночам ей будет сниться Лужино, рыжие стволы закатных лужинских сосен, рыжий дух Альмы трётся о мокрые от росы ноги, и она с Ганей бредут рука об руку и разговаривают молча, без слов. Она будет мечтать, что весной опять напросится к дяде Жене в мансарду, и собирала для него все детективные бестселлеры, но в феврале деда внезапно увезут в больницу с инсультом. Варя будет самоотверженно выхаживать его, не отходя от койки, и вроде бы поставит на ноги, но на восьмое марта несознательные больные раздобудут спирта и устроят женский праздник. В результате — повторный инсульт. На похороны Иоанна поехать не смогла, была на сороковины, где узнала, что дядя Женя оставил неожиданное завещание, определив полдачи в Лужине племяннику Глебу. Что многочисленная прямая родня в ярости, считает, что выжившего из ума деда охмурили «проклятые сектанты» и грозит судом. Судиться отец Киприан не благословил и повелел от наследства отказаться, что и было исполнено к величайшему огорчению Иоанны. Хота она в глубине души и восхищалась послушанием Глеба Закону свыше, не позволяющему судиться. Наследники, видимо, не очень-то веря в твёрдость глебовых намерений, да и не питая особого желания проводить каждое лето в совместных скандалах и препирательствах, решили дачу продать, а деньги поделить. Прошли весна, лето. Поправки, худсоветы, съёмки, магазины, ссоры с окончательно отбившимся от рук Филиппом и свекровью, которая к старости совсем оборзела, затем в сентябре три недели с Денисом в Пицунде в доме Кинематографистов. Денис видел — что-то с ней творится, но предпочитал ни о чём не спрашивать и не будить спящую собаку. Прогрессирующая потеря интереса к жизни. К киноновинкам, книгам, разговорам, прежним знакомствам и связям. Она будто исправно играла давно надоевшую роль, с покорным равнодушием ожидая, когда же прозвучит её последняя реплика и можно будет уйти со сцены. После лужинской библиотеки Иоанна начисто охладела к так называемой «светской культуре». Однажды Денис увидел, что она читает на пляже ксерокс — «Лествицу» преподобного отца Иоанна. Прочёл наугад: «Нередко червь, достигнув совершенного возраста, получает крылья и уносится в высоту; так тщеславие, достигнув своей полноты, рождает гордость, сию начальницу и совершительницу всех зол». — Ну вот, жена в монастырь собирается, а этот — вообще графоман… «Графоманом» был Кравченко, отдыхавший с ними в Пицунде с женой Ниной и сыновьями-близнецами, мастерами спорта по плаванию. Сыновья целыми днями штурмовали море, Нина штудировала зарубежные научные журналы, а остепенившийся, сидящий на диете Кравченко /он в последнее время стал раздаваться/, глотал вместо еды какие-то американские порошки и запоем сочинял детские стишки из жизни насекомых, рыб и млекопитающих. Все были при деле, но Дениса это ужасно раздражало, он считал это «закидонами», мешающими делу. Их общему делу. — Червь получает крылья и уносится в высоту… Здорово! Тщеславие рождает гордость, сию начальницу и совершительницу всех зол… Разве гордость — такое уж зло? Иоанна ответила, что за гордость сатана был низвержен с неба, возомнив себя вторым богом, отключив мир бесплотный, а потом и людей от единственного Источника Жизни и ввергнув мироздание во тьму, катастрофу и смерть. Она сказала, что всё, что мы имеем, — дары от Бога, и гордиться этим — безумие. — Разве от нас ничего не зависит? Иоанна сослалась на Евангельскую притчу о талантах, данных отлучающимся из дома господином нескольким рабам. Можно талант приумножить и заслужить от Господина похвалу, можно зарыть в землю и просто сохранить, но какой от этого сохранения прок? А можно, что ещё хуже, и врагу служить данными Богом талантами. Здесь у нас свобода выбора. Тогда Денис спросил, кому же, по её просвещённому мнению, служат они? Иоанна уже привыкла к неприятию обществом разговоров на религиозные темы, порой прямые усмешки. Они считались чем-то неприличным, вроде разговоров о смерти. Поначалу это обижало, возмущало, изумляло. Как всякой неофитке ей казалось, что стоит лишь заговорить о том, что вдруг стало ясней ясного и важней важного для неё самой, окружающие будут слушать, разинув рот, и побегут если не в церковь, то по читальням и букинистическим в поисках столь труднодоступной тогда духовной литературы. Но семя редко попадало на благодатную почву, люди чаще всего отмахивались, переводили разговор на другую тему, самые просвещённые привычно отшучивались, иные раздражались. Или откровенно намекали, что она «малость того». Иногда, правда, выслушивали, разинув рот, залпом прочитывали, ахали, восхищались и… продолжали спокойненько жить, как жили. «Мои овцы знают Мой Голос»… А она — разве идёт на Зов? Разве ведёт христианскую жизнь? Она по-прежнему теплохладная, между Небом и землей. Она всё более изнемогала от этой вроде бы нормальной, как у всех, жизни, и опять ненавидела себя. Особенно худо становилось во время так называемого «отдыха», когда, освобождённая от суеты и работы, она оказывалась наедине со своими бичующими мыслями. — Ну, а мы кому служим, а, Жанна? Этот денисов вопрос насчёт их совместного творчества она не раз себе задавала и, как ни странно, тут её совесть молчала. Они обличали пороки, высвечивая в людях тёмную, греховную сторону, учили мужеству, честности, добру, справедливости, любви к Родине, защите слабого… Формально далекие от религии, их фильмы были христианскими по сути. Почти вся так называемая культура соцреализма взяла на деле на вооружение христианскую этику. И Кольчугин — вовсе не Джеймс Бонд, хоть и супермен. Бонд защищает совсем другую цивилизацию, мышление, образ жизни. Даже Господь сказал: «Милости хочу, а не жертвы»… То есть не надо Мне ваших подношений, люди. Дайте спасти вас, оказать милость… Так примерно Иоанна ответит Денису, и это ему понравится. Едва приехав, уже в середине октября, она позвонит Варе и заодно с информацией о Гане, который всё лето служил «на требах» в подмосковном храме, узнает также, что покупатели на лужинскую дачу уже есть, ждут только документов на наследство и будут оформлять продажу… Хотели пятьдесят тысяч, но покупатель, хоть и денежный, зубной техник, упёрся, что больше сорока пяти не даст. На том и порешили. Даже им с Глебом пообещали пять тысяч отстегнуть, что очень кстати — ремонт в квартире затеяли, теперь все подорожало… До этого разговора она гнала от себя мысли о продаже Лужина, как о неизбежной смерти в каком-то неопределенно далёком абстрактном будущем. И вдруг этот зубной техник, сорок пять тысяч… Сумма показалась одновременно огромной и смехотворной. Да можно ли вообще оценивать Лужино? Лужино было свято. И при мысли, что в ганиной мастерской, её мансарде, за дяди жениным столом и в райски ухоженных уголках сада вместо худеньких тургеневских созданий в длинных юбках и косынках, склонившихся над грядками с Иисусовой или Богородичной молитвами, бородатых их мужей с мудрёными духовными разговорами, их таких обычных и необычных детишек, соблюдающих посты и ходящих на исповедь — всего этого, пусть чужеродного, но единственно возможного в этом доме мира — разместится какой-то зубной техник за сорок пять тысяч, специалист по «мостам» и золотым коронкам, его многочисленные жирные пациенты и пациентки с золотыми зубами, потому что нежирные лечатся в районных поликлиниках, — которые будут пить водку, вытаптывать газоны, жрать в пост отбивные свежевставленными зубами и совокупляться в её мансарде… — при этой мысли она испытала почти физическую боль. И сознание, что в профессии зубного техника нет ничего крамольного и тот может оказаться вполне интеллигентным, непьющим, хорошим семьянином и даже верующим, облегчения не приносило. Желание увидеть Лужино последний раз прежним, неосквернённым, заставило её на другой же день помчаться туда, отложив все дела. Но лучше б она не ездила. Дом был заколочен, грядки вытоптаны, из многочисленных дыр в заборе просачивалась от соседей всякая прожорливая живность — копались в разорённом цветнике куры, поодаль козы что-то шустро обгладывали, шныряли туда-сюда собаки… Иоанна сама проникла через какую-то дыру, как воровка, и прочие воры её не испугались, но всё-таки с явным возмущением и неохотой /подумаешь, командуют тут всякие!/ покинули территорию. Иоанна осталась одна, ей хотелось плакать. Дом без хозяина — прежние уже не хозяева, новые — ещё не… Их с Ганей Лужино, которое она видела во сне по ночам, — глоток воды в пустыне, — казалось мёртвым. Даже рыжий дух Альмы его покинул — снова, наверное, ушёл в её детство, в двухэтажный дом с дремучими дверями, откуда и был родом. Только промозглый ноябрьский ветер хлопал разбитой форточкой. И всё-таки чудо явилось — в лице отца Тихона, к которому завернула она на обратном пути, не надеясь, что храм открыт — день был будний, а время — около одиннадцати. Но батюшка отпевал покойника, возле церкви стоял автобус. Ей, можно сказать, повезло. «И сотвори им вечную память…» «Святый бессмертный, помилуй нас…» Автобус отъехал. — Батюшка, Вы меня узнаёте? — А, Иоанна… Добрые выцветшие голубые глаза, от белых редких прядей и сухой горячей руки, над которой склоняется Иоанна, пахнет ладаном. — Ну что, голубка, стряслось? От его «голубки» у неё сразу же глаза наливаются слезами, и она начинает выкладывать всё подряд — про новые грехи, злые помыслы и по-прежнему суетную дурацкую свою жизнь — вроде бы все нормально, как у всех, а тошно и скучно, с каждым днём всё хуже, а тут ещё дача продаётся, где все они жили позапрошлым летом… — Они теперь по Павелецкой снимают, — сказал батюшка, — Отцу Киприану добираться удобнее, так что слава Богу… — Да я знаю, я про себя… — А если про себя, так и покупай дачу-то. — Я?! — она оторопела. Это ей в голову не приходило. — Сама жалуешься — жизнь в миру тяготит. Вот я и благословляю… На уединение, труд на земле. И в храм будешь почаще ходить, я уж тогда за тебя возьмусь. А то в ванной, небось, каждый день полощешься, а душе бедной никакого внимания. А потом удивляешься, что душа криком кричит… Не дороже ли душа тела? Купить Лужино… Это ей казалось всё менее безумным. — Но ведь… Уже есть покупатель!.. Сорок пять тысяч! Зубной техник. — А ты полсотни дай. Чего смотришь? Грешит батюшка? Так я этот грех на себя и беру. Я их знаю — продадут тому, кто поболе даст. Купить Лужино! Теперь она будто на качелях взлетела, захватило дух. Милый, потрясающий отец Тихон! Неужели это возможно? А почему бы нет? Тысяч пятнадцать у неё есть, что-то можно продать, что-то даст Денис, свекровь, знакомые в долг… Собрать можно — она загоралась всё больше. — А не хватит — добавлю, — батюшка неожиданно озорно, по-молодому улыбнулся, — Тут такое дело. Люди на храм жертвуют, а потратить деньги мы не можем — государству надо почти всё отдавать. А где гарантия, что они на богоугодное дело пойдут? Вот и лежат, вроде кассы взаимопомощи, раздаём понемногу нуждающимся. — Спасибо, батюшка! — Благодарить будешь, когда хозяйкой станешь. И не меня, а Господа, если будет на то Его святая Воля. И, дав Иоанне необходимые наставления относительно её духовной жизни, отец Тихон отпустит с миром. Хотя мира в душе не было — идея покупки Лужина уже овладела по макушку, как всегда случалось с её желаниями. Сначала она кинулась звонить Варе, едва разыскала её на работе. Варя отнеслась ко всему неожиданно спокойно. — Ну что ж, было бы неплохо. Отец Тихон — батюшка прозорливый, дурного не посоветует. Дерзай. И дала телефоны прямых дяди жениных наследников. Те были приятно удивлены, как и предсказывал батюшка, быстро сориентировались и, немного поломавшись /«как же, неудобно, слово дали»/ — запросили пятьдесят пять. Сошлись на пятидесяти двух, оформление за её счёт. Потом ещё долго шла игра на нервах — то зубной техник тоже соглашался повысить цену, то рассказывали фантастические истории, что вот, мол, какие-то знакомые за пятьдесят тысяч сарай купили, даже без электричества, а другие за сорок и вовсе недостроенный сруб, да ещё рядом — радиоактивная свалка… Потом позвонил сам зубной техник и сказал, что дача в Лужине дрянная, полы прогнили и хозяева — дрянь, а он, горячий поклонник их сериала, подыскал очаровательное местечко в районе Истры, там продаются деревенские дома и очень дёшево, можно оформить в сельсовете, если сунуть председателю тысчонку-другую и посулить открыть там библиотеку или зубную поликлинику… И неплохо бы им с Иоанной махнуть туда на тачке в ближайшее время, подыскать пару домиков и послать лужинских рвачей-хозяев подальше. В союзники зубной техник неожиданно завербовал себе Дениса, который вообще-то рассматривал намерение жены как очередную блажь. Но уж если блажь, то подешевле. Пушкину вон как славно писалось в деревне! А Иоанна тем временем лихорадочно собирала деньги, и когда коварный зубной техник тоже согласился на пятьдесят две, объявила, что даёт пятьдесят пять со своим оформлением. И более того, согласна выплатить сразу под расписку тридцатитысячный аванс — деньги срочно нужны были для покупки к свадьбе кооперативной квартиры глебову племяннику. Иоанна привезла деньги, которые были мгновенно уплачены за квартиру, и в сумочке у Иоанны оказалась решающая расписка: в счёт оплаты за покупку дачи, заверено нотариусом. «За покупку дачи…» За Лужино… И хотя всё ещё могло случиться, она перекрестила расписку, потом поцеловала и вообще не знала, что бы с ней ещё сделать и куда положить. И потом тряслась и не находила себе места до марта, пока оформлялись права на наследство и пришлось-таки вновь собирать деньги, заняв недостающую сумму у отца Тихона. На дачу она не зашла — дорога к дому была занесена снегом. Можно было пройти и пешком, но Иоанна торопилась в Москву. Лишь сладко замерло сердце при виде знакомого мезонина. С двумя бутылками шампанского на последнюю десятку она приехала домой. — Я победила, победила! Лужино — моё! — хотелось ей орать на весь мир. Филипп, как всегда, возился со своей аппаратурой. — На эти деньги, ма, можно до конца жизни в Сочах и на Взморье каждое лето кайф ловить, — покачал головой Филипп, но шампанское всё-таки выпил, — Помещица Синегина… Звучит! — Ненавижу дачи, — вздохнула свекровь, взбивая миксером сливки, — С детства. Там в жару жарко, в холод — холодно, там комары, мухи, мыши. Но как говорится, каждому своё. Чем бы дитя не тешилось… И тоже пригубила из бокала. А потом всё чуть не сорвалось, потому что Лужино присоединили к соседнему посёлку городского типа и селиться там стали разрешать лишь с пропиской «особо заслуженным». Таковым был Денис, партийный и лауреат всяких там премий. Иоанна числилась лишь соавтором сценариев. Решено было оформлять дом на Дениса, который, запасшись справками и характеристиками, проявил, как всегда, недюжинную деловую хватку. Иоанна, не выдержав треволнений, свалилась с жестоким гриппом, температура двое суток держалась под сорок. Денис мотался между съёмками, дачными делами, аптекой и пуфиком подле болящей Жанны, которую он настойчиво пичкал липовым чаем и соками. К 8-му марта он преподнёс ей подарок — оформленный и подписанный договор о покупке Лужина. Дом и место ему понравились /«Неплохое вложение капитала»/. — Но учти, это всё твоё, я там на следующий день повешусь на первом попавшемся пепин-шафране с тоски, ты же знаешь… Иоанна знала. Денис не мог более суток пребывать в одной точке мироздания, а отдыхать не умел вообще. Пришлось ему, бедняге, выдержать и «последний решительный» с наследницей, которая с блокнотом и карандашом провела его по Лужинским комнатам и прочим объектам, фиксируя всю мебель, тряпки, электрические лампочки и лопаты и проставляя цены — хотите — забирайте или я устрою распродажу. Я продала дачу, а не обстановку… Денис плюнул и заплатил, хотя сумма набежала кругленькая. — Подвинься, мать, ну разве я не заслужил? — Не валяй дурака. Тоже хочешь заболеть? Прикосновение его прохладных рук к раскалённому телу было приятно. Муж… Скоро серебряная свадьба, для киношного мира до неприличия долгий альянс. Только ли творчески-деловой? Можно ли назвать удачным их в общем-то свободный брак? Общая работа, дом, постель, сын, имущество, теперь вот дача… Был период внутренней борьбы, перетягивания каната, от которой, кажется, оба освободились. Муж… Они переболели страстями, соперничеством, постепенно становясь близкими друзьями, компаньонами, удобными друг для друга партнёрами по необходимому порой, как традиционный воскресный обед, сексу. Они то тянули дружно эту упряжку под названием жизнь, то рука об руку карабкались на какую-нибудь очередную творческую вершину, то разбегались — каждый в свою степь, то вновь сталкивались, их тянуло друг к другу, и соединялись на мгновение, чтобы снова разбежаться. Наверное, по нынешним временам, они были всё-таки удачной парой. Но однажды, когда во время исповеди священник предложил ей повенчаться, Иоанна впала в панику и наотрез отказалась. У нее был один суженый перед Богом — Ганя. И там, в иной жизни, Ганя и та вечно юная Иоанна с его картины, оставшаяся по ту сторону бытия, вновь встретятся. И Господь воссоединит навсегда их руки, сердца и тела. И «двое да едины будут». Ибо «браки совершаются на небесах»… И будет там вечно закатная аллея лужинских сосен, и рыжий дух Альмы, и костёр впереди, который не преодолеет ничто темное. И если суждено ей дотла сгореть в этом Огне, пусть та, изначальная Иоанна останется с Ганей навеки… Но священнику она ничего такого сказать не посмела, просто сослалась, что муж неверующий и некрещёный. Хотя к вопросам веры Денис относился с уважительно-мистической осторожностью, в отличие от свекрови, воинствующей атеистки /т. е. верю, что Бога нет/ и Филиппа, который на все её запоздалые материнские муки совести, что сын некрещёный, и уговоры креститься, несмотря на строжайший запрет отца Тихона «не наседать», отвечал: «недостоин». Денис же сразу серьёзнел, сникал, если заговаривали «об этом», старался перевести разговор на другую тему или уходил. Или прямо заявлял: — Может, помолчим?.. — И Иоанна, в глубине души соглашалась с ним — у каждого свой сокровенный путь к Богу и «тайна сия велика есть». Лишь однажды Денис замечательно высказался сам ни с того, ни с сего: — Знаешь, Бог, конечно, есть, просто я в Него не верю. Удивлённая Иоанна молча ждала продолжения. — Помнишь ту вгиковскую историю с гибелью Симкина и твой по этому поводу опус? Ещё бы ей не помнить! Даже теперь давней глухой болью замерло сердце. — Ты писала, что с Симкиным был я, а не Пушко. И мне всё больше кажется, что это действительно был я… Молчи, не перебивай. Но Бог сделал так, чтобы мною оказался Пушко. Бог спас меня, иначе всё бы рухнуло, понимаешь? Вся жизнь… Конечно, это невероятно, невозможно, я сам не верю, но… Почему же я тогда знаю, что был там, если меня не было? Знаю, почему в конце концов я вообще об этом так часто думаю — мало ли всякого случалось и похлеще?.. Но, когда я грешу, слышу: «А помнишь, как Я тогда спас тебя? Ведь это был ты, а не Пушко. И только мы оба это знаем. Я — Бог, и ты». |
||
|