"Годы войны" - читать интересную книгу автора (Гроссман Василий Семенович)

1. Записная книжка

Август — сентябрь, 1941 г. Центральный фронт Гомель, Мена (Черниговщина), дорога на Брянский.

5 августа выезжаем на Центральный фронт в Гомель — политрук Трояновский, фотокор Кнорринг и я грешный. Трояновский, со смуглым худым лицом, большим носом, у него медаль «За боевые заслуги», человек бывалый, но не очень старых лет, моложе меня лет на 10. Сперва он представился мне рубакой, рожденным в боях, но затем выяснилось, что он начал свою журналистскую деятельность деткором «Пионерской правды», причем было это не так уж давно. Кнорринг, сказали мне, хороший фотокор, рослый человек, моложе меня на год. Я старше их обоих годами, но совершенное дитя по сравнению с ними в делах войны, им доставляет вполне законное удовольствие объяснять мне предстоящие страхи. Мне это вполне понятное чувство — я сам люблю рассказывать людям о делах, в которых съел собаку, а собеседник, в полной невинности, ничего не смыслит.

Выезжаем мы завтра поездом, мягким вагоном до Брянска, а оттуда как бог пошлет. Редактор, бригадный комиссар Ортенберг, напутствовал нас, говорит, предстоит наступление. Первая наша встреча произошла в ГЛАВПУРе. Он побеседовал со мной и под конец сообщил мне, что знает меня как автора детских книг, что страшно меня удивило, я и не знал этого. Когда мы прощались, я сказал ему: «До свиданья, товарищ Боев». Он расхохотался: «Я не Боев, а Ортенберг». Ну что ж, мы поквитались, он меня принял за Клавдию Лукашевич, а я его за зав. отделом печати ПУРа.

Друг друга не познаша. Весь день пьянствовал, как и полагается новобранцу. Пришел папа, Кугель, Вадя, женя, Вероничка. Вероничка смотрела на меня такими глазами, точно я Гастелло, растрогала меня. Всем семейством пели песни, вели грустные беседы. Настроение грустное, сосредоточенное, ночью лежал один и думал. О чем думал, о ком думал, было и о чем и ком подумать…

День выезда чудесный, жаркий, дождливый, со сменой быстрой солнца и дождя, мостовые и тротуары мокрые, то блестят, то аспидно серые, а воздух полон горячей, душной влаги. Трояновского провожает красивая девушка Маруся, она работает в редакции, но, по-видимому, провожать юного воина она поехала не по поручению редактора, а по личному желанию. Мы с Кноррингом скромно не смотрим в их сторону, затем уже втроем входим в помещение Брянского вокзала. Сколь-кос вязано у меня с этим вокзалом… мой первый приезд в Москву с этого вокзала, может быть сегодня мой последний выезд… Мы пьем ситро в буфете и едим скверные пирожные.

Вот и поехали. Все знакомые станции. Сколько раз проезжал я здесь студентом, когда ездил на каникулы к маме в Бердичев…

Оказывается, Кнорринг знает Васю Бобрышева, печатал свои фото в «Наших достижениях». Впервые за много дней отлично выспался в мягком вагоне после московских бомбежек. С нами в купе едет железнодорожник из Брянска. Он рассказывает любопытно про человека, лежавшего рядом с ним, уткнувшись лицом в землю, и бормотавшего: «Как правильно сделал Иоанн Грозный, когда сбросил этого холопа с колокольни…»

Ночуем на Брянском вокзале. Все забито красноармейцами, многие плохо одеты, оборваны, — это те, что уже побывали «там». У абхазцев совсем нехороший вид, некоторые босые. Всю ночь провели сидя. Над станцией появились немецкие самолеты, небо гудит, все в прожекторах. Мы все кинулись подальше от станции на какой-то пустырь. К счастью, немец не бомбил, только попугал. Утром слушали радио из Москвы, пресс-конференция, которую проводил Лозовский,[5] слышно плохо, мы жадно вслушивались; как всегда, он приводит много пословиц, но пословицы эти не тешат наши сердца.

Пошли на товарную станцию искать эшелон: нас берут в санитарную летучку до Унечи. Когда сели, вдруг паника: все бегут, стрельба, оказывается, немецкий самолет обстрелял пути из пулемета. Переляк был солидный, коснулся он и меня. От Унечи — в тамбуре товарного вагона. Погода чудесная, но мои спутники говорят, что это плохо, я и сам понимаю это. Вся дорога в черных ямах, воронках, видны поломанные взрывами деревья. На полях тысячи крестьян, мужчин, женщин копают противотанковые рвы. Мы напряженно следим за воздухом, в случае чего, решили прыгать, благо поезд идет весьма медленно. В момент нашего приезда в Новозыбков — налет. Бомба упала у въезда на станцию. Дальше этот эшелон не идет. Лежим на зеленой траве, жуем и, наслаждаясь теплом и зеленью, поглядываем на небо, не выскочил бы немец.

Ночью вскакиваем, идет санитарный эшелон на Гомель, цепляемся на ходу. Висим на ступеньках, стучим, просим впустить хоть в тамбур. Вдруг появляется женщина и кричит: «Немедленно прыгайте, запрещено ездить санитарными поездами!» Это женщина-врач, призванная облегчать людям страдания. «Позвольте, но ведь поезд идет полным ходом, куда ж прыгать?» Нас, цепляющихся за поручни, пять человек. Все командиры. Просим ее разрешить постоять в тамбуре. Она молча с необычайной энергией начинает нас лупить сапожищем, бьет кулаком по рукам, чтобы отцепились, дело плохо, если сорвешься — пропало. К счастью, мы соображаем, что дело происходит не в московском трамвае, и от обороны переходим к наступлению. Через несколько секунд тамбур наш, а стерва с докторским званием испуганно и поспешно, взвизгнув, исчезает. Первый боевой эпизод.

Приехали в Гомель. Эшелон заехал очень далеко от вокзала, мучительная дорога ночью по путям, каждый раз приходится подлезать под вагоны, стукаюсь лбом, спотыкаюсь, чертов чемодан оказался необычайно тяжел. Наконец подходим к вокзалу. Он совершенно разрушен. Мы ахаем и охаем, разглядывая развалины. Проходящий железнодорожник утешил нас, сообщил, что вокзал разрушили еще до войны, чтобы построить больший и лучший.

Гомель нас встречает воздушной тревогой. Местные люди говорят, что тревогу принято здесь объявлять, когда нет немецких самолетов, а отбой дают, наоборот, в то время, когда начинается бомбежка.

Гомель! Какая печаль в этом тихом, зеленом городке, в этих милых скверах, в этих стариках, сидящих на скамейках, в милых, гуляющих по улицам девушках. Дети играют в песочке, приготовленном для тушения бомб. Как солнечная полянка, вот-вот огромная туча закроет солнце, буря подхватит песок и пыль, понесет, закрутит. Немцы отсюда в пятидесяти километрах.

Штаб Центрального фронта находится во дворце Паскевича, парк прекрасный, пруд, в нем лебеди, на аллеях, под огромными липами стоят бюсты великих людей. Всюду, в большом числе, нарыты щели. Нас принял начальник политуправления фронта бригадный комиссар Козлов. Приятный человек, большой ростом, спокойный. Беседовал с нами весьма обстоятельно, по-товарищески и вполне откровенно. Он сказал нам, что Военный Совет теперь обеспокоен известием, полученным вчера: немцы заняли Рославль и сконцентрировали там очень большие массы танков. Командует ими Гудериан, автор книги «Внимание, танки!». Козлов разрешил нам ездить по частям фронта, о чем сделал соответствующую надпись на командировочном предписании. Знакомились с работниками Политуправления. Просматривали комплект фронтовой газеты. В передовой статье вычитал такую фразу: «Сильно потрепанный враг продолжал трусливо наступать».

Устроились на ночлег в редакции фронтовой газеты. Встретился с Гольцевым, он в этот момент облачался для поездки на фронт, говорил со мной весьма рассеянно и совершенно безразлично, даже о Москве не спросил. То ли его занимала целиком мысль о предстоящей поездке, то ли он испытывал ко мне отвращение ветерана к новичку. Его статейки не войдут в «золотой фонд» нашей литературы, просмотрел их во фронтовой газете — сплошная пустяковина, как говорят мои коллеги корреспонденты: «Иван Пупкин убил ложкой пять немцев».

Спим на полу, не снимая сапог, подложив под головы противогазы и полевые сумки. Спим мы в клубе «Коминтерн», в помещении библиотеки.

Пришли знакомиться с редактором — полковым комиссаром Н. Носовым. Заставил себя ждать добрых два часа, сидели в темном коридоре, а когда наконец предстали пред светлые очи и поговорили пяток минут, то я сообразил, что товарищ, мягко выражаясь, не совсем умен и что ждать с ним беседы не стоило и двух минут.

Обедаем в штабной столовой. Она помещается в парке, в веселом, пестром павильоне. И кормят нас хорошо, как кормили в домах отдыха до войны: сметана, творожок, даже мороженое на третье.

Командир спросил заросшего бородой красноармейца: «Почему не брит?» Тот ответил: «Бритвы нет». «Хорошо, — сказал командир, — пойдешь в разведку в тыл противника, под видом мужика». Красноармеец: «Побреюсь сегодня, обязательно, товарищ командир!»

Немец подслушал наши разговоры в окопах и кричит из своего окопа регулярно, по утрам: «Жучков, сдавайся!» Жучков мрачно отвечает: «А…!»

Еду с Кноррингом на Зябровский аэродром под Гомелем, 18 километров от Гомеля. Комиссар ВВС Чикурин, большой, медлительный, дал нам свой «ЗИС». Ругает немцев: «Гоняются за машинами, отдельными грузовиками, легковушками, хулиганство, безобразие».

Командир полка подполковник Немцевич, с бородкой, очень красивый. Комиссар полка Голуб, украинец, батальонный комиссар, тоже с бородкой, такой же, как у Немцевича. Аэродромные постройки разбиты бомбежкой, поле изрыто бомбами. Самолеты «ИЛы» и «МИГи» замаскированы сетками. По аэродрому ездят автомобили, развозят заправку для самолетов, «безе» и грузовик с термосами, девушки в беленьких халатиках заправляют обедом летчиков. Летчики едят капризно, неохотно, девушки их уговаривают. Часть самолетов спрятана в лес.

Немцевич замечательно интересно рассказывает, о первой ночи войны, о страшном, стремительном отступлении. Он мчал на грузовике день и ночь, подбирал командирских жен и детей. Зашел в домик и увидел наших зарезанных командиров, их видимо зарезали во время сна диверсанты — это было в западных областях. Он говорит, что в ночь немецкого нападения ему понадобилось позвонить по какому-то пустому делу, и оказалось, что связь испорчена. Хотел позвонить «в обход», но и «в обход» связь не работала, тоже была испорчена. Он сердился, но не обратил на это обстоятельство большого внимания. К началу войны много старших командиров и генералов были на курортах в Сочи. Многие танковые части были заняты сменой моторов, многие артиллерийские не имели снарядов, авиационные не имели горючего для самолетов… Когда с границы стали звонить в верхние штабы о том, что началась война, некоторые получали ответы: «Не поддавайтесь на провокацию». Это была внезапность в самом жестоком, в самом страшном смысле этого слова.

Немцевич заявил мне, что вот уже больше 10 дней над его аэродромом не появляются немецкие самолеты. Вывод он делает категорический: у немцев нет бензина, у немцев нет самолетов, все сбиты. Более уверенной речи я не слышал, «верх оптимизма». Одновременно хорошая и вредная черта, но, во всяком случае, стратег из него не получится. Обедали в уютной и маленькой столовой. Хорошенькая подавальщица. Немцевич стонет от желания, когда смотрит на нее, говорит с ней заискивающе, робко, моляще. Она с ним насмешливо-снисходительна, это то краткое торжество и власть женщины над мужчиной в такой ситуации, дни, а может быть часы, предшествующие «сдаче» женского сердца. Странно в этом красивом и мужественном командире истребительного и штурмового полка видеть эту трепетную покорность перед женской силой. По-видимому, он бабник нешуточный. Ночевали в огромном, многоэтажном здании. Пустынно, темно, страшно и грустно. Тут недавно еще жили сотни женщин и детей, семьи летчиков. Ночью проснулись от страшного низкого гудения, вышли на улицу. На восток через нашу голову шли эшелоны немецких бомбардировщиков, по-видимому, тех самых, о которых говорил днем Немцевич, что стоят без бензина и уничтожены. Ощущение, надо сказать, не из веселых.

Утром мы снова идем на аэродром. День боевой работы. И теперь я вижу нового человека Немцевича — сурового, собранного, резкого и делового. Опускается самолет, вернувшийся с боевого вылета. Подходит, вернее, подбегает к нам человек с красным, безумным, пьяным от радостного возбуждения лицом и кричит: «Товарищ командир полка, разрешите доложить, во славу моей советской Родины я только что сбил своего первого „Юнкерса-88“!» Я уловил выражение его глаз, и на миг для меня, человека земли, стало понятным то, что происходит там, в небе, во время воздушного боя. Какие чудные страсти там, какое опьянение! Но увидел я это только на один миг. Летчик этот, майор Рязанов, он дрался в Испании, сегодня его первый полет во время нашей войны, его первая победа.

При мне вылетели на задание командир эскадрильи Поппе, Смирнов, Левша, Шорохов, Мануйленко, Михайлин, Матюшин. Рев, заведены моторы, пыль, ветер, какой-то особенный самолетный ветер, плоский, прижатый к земле. Самолеты один за другим пошли в гору, покружили и ушли. И сразу на аэродроме пусто, тихо, словно класс, из которого выбежали дети. Меня все время не покидает ощущение, точно я попал на экран кинофильма, меня самого прокручивает в этой ленте, а не только смотрю на нее, такова плотность и быстрота множественных событий. Это покер, — командир полка бросил в воздух все свое достояние, поле игры пусто. Он стоит один и смотрит в небо, и небо пусто над ним. Он либо нищ, либо вернет все с лихвой. Это великая игра, на жизнь и смерть, на победу и поражение. Мир не знал такой игры… И вот после удачной штурмовки немецкой колонны снизились и сели самолеты. На радиаторе у ведущего влеплено человеческое мясо. Машина с боеприпасами взорвалась как раз в тот момент, когда над этим грузовиком пролетел ведущий самолет. Поппе выковыривает мясо напильником; зовут доктора, он рассматривает внимательно кровавую массу и объявляет: «Арийское мясо!» Все хохочут. Да, пришло жестокое, железное время!

Полк сбил 40 в воздухе, 95 расшиб на земле.

Летчик пришел в кальсонах, но с револьвером, из окружения.

Немцевича ценят за то, что он организовал переподготовку летчиков на боевом аэродроме. У него самого 1500 летных часов, 6000 посадок.

К званию Героя представлены по полку: лейтенант Каменьщиков Владимир Григорьевич, командир звена младший лейтенант Ридный Степан Григорьевич.

Мне рассказали, как после сожжения Минска слепые из инвалидного дома шли длинной цепью по шоссе, связанные полотенцами.

Рассказ Каменьщикова (Он сейчас ранен, ходит по аэродрому — рука на перевязи. Парнишка. 1915 года рождения, из Сталинграда. Отец машинист-железнодорожник. Учился в ФЗУ, в военно-строительном техникуме. В 1934 году взяли его в летную школу. Учился три с половиной года. Выбрал истребительную группу, в 14-й штурмовой полк. По личной просьбе был переведен в 41-й истребительный. Еще до войны был командиром звена.): «Я сам ночной истребитель. 22 июня приехал с аэродрома домой. Жена, сын Руфик, отец приехал за день до этого из Сталинграда ко мне в отпуск. Вечером пошли всем семейством в театр. Пришли домой, поужинали, легли спать. Жена меня ночью будит: „Авиация над городом летает“. Я говорю ей: „Маневры“. Однако вышел на крыльцо посмотреть… Нет, не маневры. Светло от пожаров, взрывы и дым над железной дорогой. Оделся и пошел на аэродром. Только пришел, а меня сразу посадили на самолет, и я над Белостоком сразу же встретил двух „мистеров“. Одного я сбил, второй ушел, а у меня патронов нет. Навстречу новое звено, а патронов нет. Я решил уходить от них. Взорвали они мне два бака, а под сиденьем третий бак. Меня как из ведра огнем облило, расстегнул ремни, выбросился на парашюте. Костюм горит, в сапоги налился бензин и тоже горит, а мне кажется, что я не опускаюсь, а вишу на одном месте. А тут „мистеры“ заходят, очередями пулеметными по мне. Тут мне немец помог. Я висел как раз над водой, а „мессер“ перешиб очередью стропу моему парашюту. Я прямо в воду свалился и потух сразу; а если б не это, то обязательно сгорел бы, пока до земли добрался. Вот так я прямо из дома на войну попал, в первую ночь воевать начал. Лежать долго в госпитале я не захотел, когда меня в тыл эвакуировали, я удрал обратно на фронт. Вышел на дорогу, сел на попутную машину и нашел свой полк. Я вообще без воздуха сильно худею, не могу без полета. Что делал я? Дрался, летал. Вот третьего августа утром полетел в разведку на Бобруйский аэродром, вдвоем шли, через облака вышли прямо на аэродром, все рассмотрели. А утром на рассвете пошли в Бобруйск на штурмовку. Буквой „П“ шли машины. С высоты 1500 метров ударил бомбами осколочными, потом на бреющем пошли, разбили гансам 40 машин. А пятого встретил, тоже вдвоем шли, уже возвращаясь домой, одиннадцать „мессеров“. Сразу на троих пошли, в упор. Не сворачиваю. На расстоянии 5-10 метров взорвал я одного „мистера“. Протасову плохо стало, я с ним шел, мотор у него задымил; на него пикируют штук шесть, а на меня четыре. Я пошел на тех, что на него пикируют. Рубанул второго. Все на меня кинулись. Мотор мой задымил, пробоин много. Вышел тут на наши зенитки, скольжением ушел на них, „мессера“ отошли, а я на бреющем пришел на аэродром. Числа 7-8-го полетел я прикрывать „ИЛов“; обнаружили на Старо-Быховском аэродроме авиацию. Я вышел из-под солнца с пятеркой, бросили бомбы, начались пожары, сбили „мистера“ на бреющем. Вывели из строя 25 машин, повзрывали им бензобаки. Всей пятеркой вернулись. В тот же день пошли на Бобруйский аэродром и дали им там крепко прикурить. Сбили трех „мистеров“ и четырех бомбардировщиков, одну „савойю“ и трех „хейнкелей“. Как я могу по земле ходить? Я летать должен! Я по своему организму чувствую, что рана не двадцать шесть дней заживать должна, а десять. У немцев есть, конечно, ничего летчики, но большинство все же дерьмо. В бой не вступают, хитрят, крадутся с хвоста, исподтишка ударить норовят, они вообще до конца не выдерживают… В небе лучше, чем на земле… Волнения нет, злость, ярость. А когда видишь, что он загорелся, светло на душе. А то так бывает: кто свернет? Он или я? Я никогда не сворачиваю. Вливаюсь в машину и уж тогда ничего не испытываю. Я раз видел его глаза — пустые они… Я сам форсирую руку, чтобы быстрей выздоравливала, — правда, больно, но рука уже работает. Я без воздуха не могу жить».

Прощаемся с Немцевичем. Так как машины у нас нет, Немцевич предлагает мне полететь в Гомель на У-2. Когда узнали, что это мой первый полет, все стали смеяться, смотрели на меня, как на младенца. Кнорринг увековечил меня в момент посадки и взлета, словом, все развеселились. Самый полет меня восхитил совершенно, когда самолет вдруг, как стрекоза, легко стал перелетать над лесом, по верхушкам деревьев, заскользил над речкой, над лужками, я ощутил прелесть крыльев, преимущество стрекозы над человеком и подумал, что не так уж прав был Иван Грозный, когда сбросил холопа с колокольни.

Рассказы об окружении. Каждый приехавший любит рассказывать истории об окружении, все эти истории очень страшные.

В штабе, где раньше был Дворец пионеров, огромный летчик, увешанный сумками, пистолетом, планшетами и пр., выходит, застегивая ширинку, из комнатушки с надписью: «Для девочек». А еще раньше это был дворец князя Паскевича.

Фотограф говорит: «Вчера я видел очень хороших беженцев».

Бомбежка Гомеля. Корова, воющие бомбы, пожар, женщины, запах духов разбомбили аптеку — пересилил на миг гарь. Цвета дыма. Наборщики набирали газету, пользуясь светом горящих зданий. В глазах раненой коровы картина пылающего Гомеля. Шофер Петлюра. Как мы не пользуемся природой — в лес бегаем во время бомбежки.

Диалектика войны — умение скрыться, спасать жизнь и умение биться, отдать жизнь.

Работники редакции, потерявшие семьи в Кобрине, Бресте, Белостоке.

Выученные собаки с бутылками бросаются на танки — сгорают.

Красноармеец после боя, лежа на траве, говорит сам себе: «Животные и растения борются за существование, а люди — за господство».

Рвутся бомбы, батальонный комиссар лежит на траве, не хочет уходить. Товарищи кричат ему: «Ты совсем разложился, хоть в кусточки зайди». Штаб в лесу. Над лесом рыщут самолеты. Снимают фуражки — козырьки блестят, убирают бумаги. По утрам со всех сторон стрекочут машинки. Когда самолет, на машинисток надевают шинели, так как они в цветных платьях. Писаря в кустах продолжают распри — не поделили пайки.

Исход. Шоссе — подводы, пешком, обозы. Желтое облако над дорогой пыль. Лица стариков и женщин. Ездовой Купцов сидел на лошади в 100 метрах от позиции, когда начали отход и орудие осталось. Немцы сыпали минами. Он вместо того, чтобы ускакать в тыл, поехал к орудию и вывез его из болота. На вопрос политрука, как это он пошел на подвиг и почти на верную смерть, ответил: «У меня душа простая, дешевая, как балалайка, смерти не боится, а боятся те, у кого душа дорогая».

Летчики говорят: «Герман летит». Пехота: «Вот он, стервятник», «Он, немец». «Юнкерс» на большой высоте, освещенный солнцем, похож на полупрозрачную вошь — крылья загнуты, как лапки. Вижу много белых грибов — печально смотреть на них (дача). Совещание у бригадного комиссара Козлова. Он приятный человек — мягкий, расположенный, но внутренне сильный. Отправляли инструкторов на фронт. Очень ясно видны люди — кто хочет, а кто нет, кто просто принимает приказ, кто хитрит и откручивается. Все сидят и видят это, и хитрящие видят, что всем понятна их хитрость. А над головой летают немцы.

102 СД. Материалы о героизме личного состава.

Повар красноармеец Мороз. Красноармеец попал под минный обстрел: кухня перевернута, лошади убиты, сбруя порвана. Сделал сбрую из плащ-палатки, нашел лошадей, поставил на колеса кухню, погрузил на нее раненого и уехал из-под огня.

Отдельный дивизион ПТО. Расчет орудия младшего командира Ткачева. В упор били по немцам, пока не был выведен весь дивизион. Водитель трактора Модеев погрузил на трактор всех раненых и вывез. Все тяжело раненные забрали с собой оружие.

Конешкин за два дня до боя был исключен из комсомола за потерю билета. Он тремястами снарядами уничтожил до батальона немцев.

Таинственная картонка о мирном договоре найдена на позиции полка.

Глушко, капитан-орденоносец. Противник занял Гумнище. Капитан Филатов, командир ОРБ, получил приказ отбить Гумнище. Глушко, командир дивизиона гаубичного полка, точным огнем, прямой наводкой, зажег сарай, в котором сгорели немцы, разбил танк, бронемашину, захватил пленных, штабную машину, танкетки, автоматическое оружие. В этой операции погиб Филатов.

Лейтенант Яковлев, комбат, на него шли немцы совершенно пьяные, с красными глазами. Отбили все атаки. Яковлева на плащ-палатке, тяжело раненного, хотели вынести из боя, он закричал: «У меня есть голос, чтобы командовать, я коммунист, и я с поля боя уходить не могу».

О приеме в партию: принят командир орудия Гергель. На 3/8 подано 108 заявлений, принято 47 человек.

Весь расчет был выведен из строя. Гергель сам заряжал, наводил, вел огонь, уничтожил несколько бронемашин, большое количество пехоты и несколько мотоциклетов.

Капитан Глушко принят в партию. Попав в окружение с одним орудием, стрелял до последнего снаряда, взорвал орудие и вывел с боем всех своих бойцов.

В Юдичи не было воинских частей, налетело 7 бомбардировщиков. 13/8 в два часа дня заживо сгорел старик.

Поездка к фронту.

Знойное синее утро. Тихий воздух. Деревня, полная мира. Славная деревенская жизнь: играют дети, старик и бабы сидят в садике. Едва мы проехали — 3 «юнкерса». Взрывы бомб. Красное пламя с белым и черным дымом. Вечером мы проезжали обратно. Люди с безумными глазами — измученные бабы тащат вещи, выросшие вдруг трубы стоят среди развалин. И цветы — золотой шар, пионы мирно красуются.

Штабная курица гуляет между землянок — крыло в чернилах.

Вышла из окружения 121-я дивизия.

Военный Совет. Высокий, с небольшой, лысеющей головой командующий Центральным фронтом Ефремов. «О, да здесь орехи есть», — и все мрачно улыбнулись.

Пономаренко. Разговор с генералом: «Вы не смеете ругать по матушке членов ЦК», Генерал смущенно: «Я не его, я вообще матерился».

Приказ ночью: открыть ураганный огонь по Ново-Белице и по Гомелю. Небо запылало. В шалаше командующего тихий разговор. Голос Ефремова: «Если помните, в „Путешествии в Арзрум…“» И другой голос! «Караимы не евреи, они происходят от хазар…»

А небо стало светло-желтым, словно луна взошла. И от этого шалаш кажется еще темней. И тихие, спокойные голоса… Приказы командующего, как удары топора.

Гапанович — замечательный человек — пыхтит трубочкой, воля, спокойствие, здравый смысл. Грустит. Любит сидеть один. Долго, долго думает. Говорит соленые слова. «Ну, кавалерию я с 14-го года помню, за двести верст от фронта кур воруют и баб…». Гуляет один, тихо, медленно, и думает. Глаза светлые; сам небольшой, плотный.

Заседание ЦК Белорусской компартии в лесу, на последнем клочке белорусской земли. Короткое, железное заседание. Вопросы решаются суровые, лишних слов нет… Диверсии, взрывы…

Население. Плачут. Едут ли, сидят ли, стоят ли у заборов — едва начинают говорить — плачут, и самому невольно хочется плакать. Горе!

Пустой дом, семья уехала вчера, хозяин уходит. Старик сосед вышел проводить. «А собачка останется?»

«Не захотел пойти». «Я его буду годувать». И вдруг зарыдал…

А дом остался — зреют на крыше зеленые помидоры, цветы радуются в саду, в комнате чашечки, баночки, в вазонах фикусы, лимон, всходят маленькие ростки пальмы. Всюду, во всем рука хозяйки, хозяина — рогулька запирать ворота, умывальник, буфетик, глупые картинки на стенах. Учебник: «Родная литература».

Пыль. Пыль белая, желтая, красная. Ее подымают копытца овец и свиней, лошади, коровы, телеги беженцев, красноармейцы, грузовики, штабные автобусы, танки, орудия, тягачи… Пыль стоит, клубится, вьется над Украиной…

Ночью летят «хейнкели» и «юнкерсы». Они расползлись среди звезд, как вши. Воздушный мрак полон их гудения. Ухают бомбы. Вокруг горят деревни. Темное августовское небо светлеет… Когда падает звезда, либо когда днем гремит гром, все пугаются, а затем смеются: «Это с неба, с настоящего неба…»

Старушка думала в колонне встретить сына, простояла весь день в пыли до вечера. Подошла к нам: «Бойцы, возьмите огурчиков, покушайте на здоровье». «Бойцы, пейте молоко», «Бойцы, яблочек», «Бойцы, творожку», «Бойцы, возьмите…» И плачет, плачет, глядя на идущих.

Старик во время бомбежки пошел из щели sa шапкой — ему снесло голову вместе с шеей.

Вспоминать занятые города, в которых когда-то побывал, так же, как вспоминать умерших друзей. Бесконечно грустно. Они кажутся странно далекими и в то же время близкими — и жизнь в них, как тот свет…

Колхозный сад в дер. Дяговой. Дивчина просит у нас яблок. Сад-то ее… Старик сторож молча смотрит, как мы обрываем яблоки. Он говорит о дореволюционных хозяевах, вспоминает все подробности, как звали, как имена и отчества. Теперь это часто.

Огурцы. Четыре человека из районной «Плодоовощи» грузят огурцы на станции под бомбежкой. Они плачут от страха, напиваются, а вечером с украинской насмешливостью хохочут друг над другом, едят сало, мед, чеснок, помидоры. Один из них замечательно изображает вой немецкой бомбы, взрыв.

Б. Король их обучает, как обращаться с ручной гранатой. Он считает, что они станут при немцах партизанами, а я чувствую их разговор — они хотят при немцах служить. Один собирается быть уездным агрономом, и смотрит на Короля, как на дурачка.

Лицо и душа народа: за три дня проехали через Белоруссию, Украину и приехали в Орловскую область. Какое отступление! Народ в несчастье открылся своей лучшей, благородной, доброй стороной. Черты сходства трех народов и черты различия, глубокого различия. Крепче, сильнее всех русский мужик; печальное и мягкое, лукавое и чуть-чуть неверное лицо украинцев; спокойная и черная тоска белорусов.

Собаки мчались через мост из горящего Гомеля вместе с легковыми машинами.

Снова вспомнил девушку Аринку из деревни Дяговой. Сама печаль, сама черноглазая поэзия народа. Черные, немытые ноги, рваное платье, нищета. Мы ее угощали яблоками из ее колхозного сада.

Огромное орудие в черно-желтом облаке пыли ползет по дороге, на дуле два красноармейца, лица черны от пыли, пьют воду, пьют из каски.

Пленный, сопливый мальчик, плачет, говорит о маме. Его ведут шесть красноармейцев. Он шел на фронт 1200 км пешком.

Комендант — личность централизованного порядка…

Новое знание; куст, а ты думаешь — грузовик.

Франгер фон Лангерман унд Эленкампф — генерал-майор. Из показаний пленного.

Немецкий майор, мертвецки пьяный, кричал своим солдатам с автомобиля: «Они идут! Солдаты, нам ничего не осталось, как храбро умереть…» (Из захваченных доносов командиров подчиненных ему рот, подавших на него жалобу, как на сумасшедшего.)