"Детский портрет на фоне счастливых и грустных времен" - читать интересную книгу автора (Синякин Сергей)

Кросс по пересеченной местности

Я был начитанным мальчиком. Даже успел прочитать хранящийся в тумбочке «Один день Ивана Денисовича» тогда незнакомого мне Солженицына. Правда о репрессиях постепенно проникала в мир. Появились первые люди оттуда. Однако вслух эту книгу еще не решались обсуждать. Отец давал ее своим знакомым. Возвращая книгу, они неопределенно говорили: да-а-а, было же такое! Первый росток лагерной литературы. Правда была нужна, она была необходима нашему обществу, но из этой книги растут книги нынешней свободы — о ворах и законах зоны. Такие книги привнесли в нашу жизнь лагерную философию одиночек, постепенно заменяя «все как один умрем» осторожным «умри ты сегодня, а я завтра». Ядом была напитана жизнь, яд вливался в наши головы с книгами, все постепенно менялось, и не в лучшую сторону.

Процесс над Синявским и Даниэлем знаком мне был по газетам. Больше всего меня поражали выступления людей, в которых говорилось, что книг Даниэля и Синявского они не читали, но гневно осуждают писателей за то, что они искажают нашу советскую действительность и клевещут на нее. Мне хотелось безумно прочитать эти книги, чтобы попытаться все понять самому. Но прочитать эти книги было негде. Прошло время, я прочитал книги охаянных в то время людей. И что же? Собственно, я не понял, что в этих книгах было страшного. Ну написали. Хорошо написали. Надо было печатать. От того, что люди это прочитали, мир не перевернулся бы. Мир перевернулся как раз из-за того, что написанное объявили запрещенным. Мир всегда меняется в худшую сторону, если жизнь начинают обкладывать различного рода запретами. За колючей проволокой все и всегда обязательно видят свободу. Никто не понимает того, что это всего лишь тот же самый мир, но по ту сторону забора. Если смотреть правде в глаза, то осужденный и охрана всегда живут за колючей проволокой, только каждый из них живет по свою сторону.

Между прочим, до Синявского с Даниэлем был Тарсис. Здесь его сажали в дурдом, но и за рубежом быстро выяснилось, что это сумасшедший. «Голос Америки» сообщил, что Тарсис лечится в клинике у известного швейцарского психиатра. Мессии из психа не получилось.

Как было не поверить тому, что писалось в газетах? Мы все тогда росли в доверии к печатному слову. В стране, которая, семимильными шагами шла куда-то вперед, и не могло быть иначе.

Вранье постепенно становилось нормой жизни. Воспринимали мы это вранье как чистую правду. Вранье тоже было семимильным.


Обман…

Мы все изолгались. Наш мир полон вранья.

Включите телевизор — и вы увидите, как очередной Президент обещает бороться за всеобщее счастье и клянется лечь на рельсы, если эта борьба окажется неудачной. Многочисленные клипы до тошноты рекламируют абсолютно ненужные нам товары. Олигархи грозятся облагодетельствовать народ, и это означает, что пора присматривать себе место на кладбище. Вместо Родины нам выдали ничего не значащие бумажки. Родину кто-то оставил себе. Вместо настоящей работы нам дали базар и сказали, что это и есть работа, достойная пера фантастов.

Светка Федорова по телефону уверяет мужа, что ночевала у подруги, хотя всему отделу известно о ее интрижке с завотделом Михальским, деловитым кандидатом наук в роскошных очках и при нажитой умственным трудом лысине. Сам Михальский в очередной раз создает концерн «Три бабочки», клятвенно обещая обогатить всякого, кто вложит в бизнес хотя бы рубль. Остальные делают вид, что усердно трудятся, хотя все с нетерпением ждут вечера, чтобы распить уже запасенную водку, даже не подозревая, что вместо водки в бутылки залит суррогат. Сорванец и гроза первого «А» класса Вовик Булкин стирает в дневнике двойку, поставленную за полное незнание предмета. И даже бездомный пес Шарик делает вид, что спит, хотя на деле внимательно наблюдает за перемещениями по двору хозяйского кота Васьки. Надоело.

Хочется праздника для души.


Праздник бывает чаще всего случайным — едешь по степи на велосипеде, вдруг пригорок, поворот и — что это? — перед тобою поле тюльпанов. Желтые и красные тюльпаны делают серую степь фантастически красивой. Казаки называли тюльпаны лазоревыми цветами. А еще влюбленный казак обращался к любимой: «Светик мой лазоревый». Тем самым красота девушки и цветка уравнивались — и цветок и девушка освещали степь своей красотой.


Ходят кони над рекою…


Примерно после четвертого класса мы всей семьей поехали на Хопер. Там близ станицы Зотовской на хуторе Покручинский до войны жила семья Сенякиных. Она была многочисленной, но я не помню, сколько детей было в семье. Сам я знаю двоих — деда Василия и деда Илью. Странное пошло время — никто и ничего не помнит о своих предках. Забывчивое время — помнят обычно только то, что застали в жизни. Вообще вся жизнь разделилась на жизнь до семнадцатого года и после него. Революция прошлась шашкой по памяти, кровавя, она вырубила из нее поколения прадедов.

Увидев Хопер, я сразу вспомнил, что рожден казаком. Это кто-то ведет свой род по матери, у нас род всегда просчитывался через мужиков. Мать была с далекой Вологды, но отец был казачьих кровей, поэтому я мог смело считать себя принадлежащим к загадочному казачеству, которое вырубалось революцией, двумя войнами, но было неистребимо и колюче, как степной осот.

Хопер был не очень широк. Вода в нем была чистой, прозрачной, ее можно было пить из пригоршни. Она была сладкой. Берег был в корявых плачущих ветлах, росших из мелкого речного песка. На отмелях били малька щуки и окунь. У противоположного слегка обрывистого берега отрывисто брал язь, красивая сильная рыба, которая, к моему огорчению, рвала тонкую леску.

Именно на Хопре отец научил меня плавать.

Учил он меня просто — отплывал на лодке от берега и бросал меня в воду. Я начинал барахтаться и тонуть, чувствуя под собой засасывающую, словно пасть сома, глубину. После нескольких неудачных попыток, нахлебавшись речной воды, я незаметно для себя поплыл.

Так и плыву до сих пор потихоньку. Барахтаюсь, сопротивляясь течению. С тех самых пор понял для себя главное— не плыви по течению, всегда выгребай против него. Не будешь выгребать против течения, река жизни тебя унесет.

Несет меня река.

Когда-то все кончится. Каждая речка впадает в свое море. Куда-то впадет после смерти моя душа?


В этот год в клубе показывали кинофильм «Человек-амфибия». Прекрасные съемки под водой, до боли всем знакомый сюжет, только немножечко осовремененный. И Михаил Козаков в роли Педро Зуриты хорош, об Анастасии Вертинской и говорить не приходится. Сразу заговорили фразами из кинофильма. Помнится, фразу Бальтазара «Что вы, дон Педро, это Я вам должен кучу денег!» использовали и в дело, и не в дело. Сразу же зажила своей жизнью, обретая приблатненные акценты, песенка про «морского дьявола». И пусть кораллы в кинофильме были пластмассовыми, пусть подводная лодка казалась почти фанерной, кинофильм мы приняли. И печальный Коренев в роли Ихтиандра, и все остальное…

А вокруг Панфилова не было ни рек, ни озер. Только пруды с желтоватой от глины водой. Хотелось на море. Но оно было недоступным, как «Артек». Это считалось, что «Артек» здравница детворы всего мира. Легче горбатому было выправить свой горб, чем ученикам из панфиловской средней школы попасть в Артек. Для нас существовали пионерские лагеря на Дону. Правила в них были строгими, распорядок дня соблюдался строго, и больше всего в пионерлагере боялись, чтобы мы не утонули при купании. Поэтому купаться нас водили в специальный «малечник» — большую деревянную коробку с высокими бортами. После купания нас пересчитывали поштучно.


Мать в Панфилове работала буфетчицей в чайной. В чайной продавали водку на розлив и еще там продавали пиво. Поэтому там всегда было полно мужиков. В чайной стояли круглые столики на шатких ножках. На столах бесплатно подавался хлеб, соль, перец и горчица. Иногда мы набирали хлеба и горчицы и отправлялись компанией воровать селедку из коптильного цеха. Это было еще одно чудо природы — до ближайшего моря были тысячи километров, но в Панфилове существовал коптильный цех, в котором коптили исключительно сельдь и скумбрию. И то и другое отличалось высокими вкусовыми качествами и пользовалось спросом у населения. Половина населения скумбрию и селедку покупала в магазинах, вторая половина предпочитала есть эти морские продукты на халяву. Недостачи, впрочем, никогда не было, поэтому состояние равновесия поддерживалось всегда.

А с ржаным хлебом и горчицей скумбрия и селедка очень вкусны. Или мы в то время вели здоровый образ жизни и не страдали отсутствием аппетита.

Иногда мы ходили на панфиловскую хлебопекарню. Боже, какой вкусный хлеб там пекли! Нам давали еще горячие сайки, и мы ели еще дымящийся хлеб, похрустывая великолепной поджаристой корочкой. Вкуснее всего есть этот хлеб с холодным молоком, поднятым из погреба. Я так и ел его.

Хлеб моего детства.


Библиотек в Панфилове было три. Конечно, это была взрослая библиотека, потом еще была детская библиотека, ну и конечно же, школьная библиотека.

Я был записан во все три. И во всех трех я зарекомендовал себя самым ревностным читателем. Обычно на руки давали по две художественных книги. Я был исключением из общего правила, получая по карточкам сразу по стопке книг в каждой библиотеке. Книги я читал запоем. Сначала библиотекарши не верили, что книги можно так быстро читать, они устраивали мне экзамены, расспрашивая о содержании книг. Потом они перестали это делать, более того, я перешагнул возрастной ценз и начал брать для чтения Ремарка и Золя, Бальзака и Мопассана, Гюго и Жюля Верна, чьи многотомные собрания сочинений пылились на полках. В чтении я был неразборчив. Я читал Апулея и Петрония, тут же открывал дидактичного и нравоучительного Немцова, чтобы через несколько дней увлечься научно-популярной литературой. Интересен был Игорь Акимушкин, но не менее интересны Обручев и Ферсман, чьи научные труды зачем-то попали в сельскую библиотеку. Была такая «Библиотечка пионера», которая учила детишек различным самоделкам. Эти книги тоже интересовали меня, как интересовали детективы Овалова, Шейнина и Адамова. Но больше всего меня интересовала фантастика. Она сразу увлекла меня своей необычностью. Дома у меня к тому времени стояли сборники «Золотой лотос» и «Альфа Эридана», еще был Ефремов, что-то из Беляева, роман Сибирцева «Сокровища кряжа Подлунный».

В библиотеках я нашел для себя многое. Во-первых, это были альманахи «Мир приключений». С первого по восьмой они были широки и высоки, совсем не похожи на кирпичики более поздних изданий. В альманахе печатались Стругацкие и Полещук, Казанцев, Бердники Гансовский, Ляшенко и Мартынов. Потом появились Днепров, Мирер, Громова, всех трудно перечислить. Нет, ребята, это были звездные времена!

В детской библиотеке я нашел «Страну багровых туч» и «Возвращение» братьев Стругацких, потом в ленинградском сборнике «В мире фантастики и приключений» обнаружил «Путь на Амальтею», а в «Фантастике» за 1962 год удивительную повесть «Попытка к. бегству», которая абсолютно не походила ни на что из прочитанного мной к тому времени.

Ах, какие были времена! В Доме пионеров были годовые подписки журналов «Смена», «Знание — сила» и «Техника — молодежи». И еще там были подшивки журнала «Волга», в котором ругали Владимира Высоцкого и Булата Окуджаву за отсутствие голосовых связок, будто это для песен самое главное. Как беспощадны и непримиримы были критики! Я читал и плевался. «Комиссары в пыльных шлемах» мне жутко нравились, как и «надежды маленький оркестрик под управлением любви», а Высоцкий уже спел «На братских могилах» и «Штрафные батальоны». Впрочем, бог с ними, с критиками, которых уже никто не помнит, в то время как имена моих любимцев продолжают сверкать. И еще там были статьи о полузапрещенных «битлах». Нужна ли нам такая музыка? — вопрошали критики. Сомневался тот, кто слушал их песни тайком, а потому «бит-лам» завидовал. У меня же сомнений не было — «битлы» мне нравились, и их музыка мне была нужна. Но не это главное. Главное в другом. Сколько приятных минут я провел над подшивками журналов «Знание — сила» и «Техника — молодежи», которые давались мне на дом. В Доме пионеров я также обнаружил совершенно неизвестный мне журнал «Уральский следопыт». Спустя некоторое время он стал моей любовью на долгие годы.

Еще я брал книги у друзей. Про Халупняка я уже говорил, любителем фантастики был мой постоянный соперник Толька Никон. В те дни, когда вражда не разделяла нас, мы менялись и открывали друг другу книги. Никон дал мне прочитать роман Сафоновых «Внуки наших внуков», который выпустила «Молодая гвардия». У него же я брал роман Братина «В стране дремучих трав».

На улице Рабочей был крохотный книжный магазин. Порывшись на его развалах, можно было обнаружить библиографические редкости. Запах книг притягивал меня сюда не меньше, чем в библиотеки. К тому же здесь можно было купить книгу, и она оставалась с тобой навсегда, библиотечную книгу рано или поздно надо было возвращать обратно.

В шестьдесят четвертом, поддавшись моему нытью, отец купил в этом магазине роман Ивана Ефремова «Лезвие бритвы». Книга имела подзаголовок — роман приключений. Я и читал ее с этой точки зрения, только значительно позже я понял, что Ефремов имел в виду приключения духа, а не тела.

Тогда еще я не читал Ефремова, но после «Лезвия бритвы» я прочитал его повесть «Звездные корабли». Была она скучноватой. А потом мне открылся мир его «Туманности Андромеды». Роман показался холодным и стерильным, излишне торжественным. В таком мире жить не хотелось. Он был строг и отстранен, как икона в церкви. Наверное, идеологи партии так решили: коммунизм — это наша святыня, и нельзя позволить, чтобы ее лапали грязными руками. Стерильный холодный мир «Туманности Андромеды» подходил им как нельзя лучше. Из книги сделали икону. А ведь у Ефремова были великолепные романы «Великая дуга» и «Путешествие Баурджеда», у него была книга, похожая на гемму, — «На краю Ойкумены». Они были наполнены жизнью как она есть, и я восторженно проглотил эти книги, желая продолжения.

Что касается светлого будущего, то в повести Стругацких «Возвращение» оно выглядело привлекательнее. В таком мире хотелось жить, еще больше хотелось познакомиться и подружиться с живущими в этом мире людьми.

Книги формировали мое отношение к миру.

В тумбочке у отца хранилась потертая синяя книга, которая называлась «Декамерон». Это была запрещенная книга, мне ее не полагалось даже видеть, но что может быть любопытней мальчишки и могут ли от него быть тайны? Разумеется, что я нашел это бессмертное творение итальянца Боккаччо и начал его читать. Это был мир эротики и анекдота, и то и другое меня уже весьма привлекало. Мы уже прошли через нескромные рассказы, подглядывания в деревянном туалете и в бане за женщинами, робкое лапанье девчонок в воде, а пробудившиеся эротические мечтания привели в конце концов к тому, что мы на спор принялись измерять свои крошечные члены деревянной линейкой, за которой Васька Дедовский специально сбегал домой. Знал, негодяй, что станет победителем!

Так вот, я сидел и читал в «Декамероне» новеллу о монахе Рустико, который учил некую Алибек загонять дьявола в ад. В это время пришел отец и, раздеваясь, спросил: «Чего читаешь?» Вместо ответа я показал ему обложку «Декамерона». «Хорошая книга», — рассеянно сказал отец и прошел в другую комнату, но тут же вернулся обратно. Вид у него был одновременно смущенный, встревоженный, возмущенный и озадаченный. Это я теперь понимаю, что смутился он из-за того, что стеснялся хранения неприличной книги в своей тумбочке. Встревожился прежде всего из-за того, что сомневался в моей способности адекватно оценить этот вид литературы, возмущенный — ну, это понятно! — а озадачился он тем, что не знал, как ему правильно отреагировать на случившееся — то ли попытаться сделать вид, что ничего особенного не случилось, то ли немедленно подвергнуть меня порке, несмотря на мою больную ногу, и тем самым воспитать юного нахала в полном повиновении в соответствии с патриархальным строем нашей семьи.

Что ему рассказывать, он бы не понял. Мы диалектику учили не по Гегелю. Основы эротической жизни мы изучали не по «Декамерону». Книга только способствовала пониманию сути вещей. К тому времени я уже начал понимать, какое значение в жизни человека имеет секс. Но все равно очень хотелось верить в любовь.

Отец работал преподавателем автодела в местном СПТУ. Странно, но учащихся этого профессионального училища отчего-то в Панфилове называли чигулями. Часть из них жила в общежитии, другая часть проживала на квартирах. Местные чигулей не очень любили. Иногда случались стычки, но до масштабных драк дело не доходило.

Чигули играли с нами в футбол. Мы были младше, но усерднее. Обычно мы у них выигрывали. После футбольного матча мы — грязные, усталые и счастливые — садились на велосипеды и отправлялись на пруд. Самые продвинутые, у кого родители получали побольше, ездили на велосипедах с моторчиками. Очень было удобно — немного разгоняешься, нажимаешь на педали в обратном направлении, и велосипед едет сам, задорно тарахтя моторчиком и оставляя за собой дымный след.

Меня на велосипеде научил ездить Саня Галкин. Он приезжал с хутора Макаровский, что располагался в четырех километрах от Панфилова. Велосипед у него был «дамский», то есть без рамы впереди. Он посадил меня на велосипед и сказал, чтобы я крутил педали. После чего сильно толкнул машину вперед. Я, разумеется, сверзился в пыль. Он еще раз посадил меня на велосипед и снова сказал: «Крути педали!» После этого снова толкнул меня вперед.

И я поехал, постепенно усваивая нехитрую истину, что самое главное в жизни — это постоянно крутить педали, не давая себе свалиться в пыль на обочине дороги. Это главное — крутить педали. В тот год мне исполнилось двенадцать лет, все мои сверстники давно «летали» на велосипедах, только я не умел ездить, отчего сам себе казался неполноценным. Саня Галкин восполнил этот пробел в моем воспитании и избавил меня от уже усугубляющегося комплекса неполноценности.

Это был мой последний год в Панфилове. Сестра окончила школу и поступила в педагогический институт. Родители решили переехать в город, чтобы сестра была у них на глазах. Разумеется, меня они взяли с собой.

В городе езда на велосипеде стала неактуальной. Там имелось в достатке других видов транспорта. Но каждый год, приезжая к бабке с дедом, я садился на велосипед.

В Панфилове мне всегда находилось, куда на нем ехать.


В шестьдесят шестом я стоял в тамбуре и смотрел, как удаляются от меня знакомые переулки. Мелькнул стадион, на мгновение остро запахло копченой скумбрией, потом протарахтел велосипед с моторчиком. Прошуршал слева ветвями селекционный сад, где так сладки были ворованные яблоки сорта «золотой налив». Я отправлялся в будущее, но еще ничего не знал об этом своем путешествии.

Мне еще предстояло не раз возвращаться сюда. Каждое, лето до самого окончания школы я приезжал к деду с бабкой, и все это было путешествиями в прошлое. Поезд был машиной времени, город был моим будущим, село — моим прошлым. Знать бы, какую бабочку однажды я раздавил и по пути куда?

В сумке у меня были две книги — роман Г. Мартынова «Гианея» и изданный издательством «Мысль» роман Ф. Карсака «Робинзоны Космоса». Свое «Возвращение» мне еще только предстояло украсть. Мир был огромен, пространство впереди беспредельно, звезды были, как никогда, близки — в космос уже полетела первая женщина, которую звали Валентина Терешкова. Я не сомневался, что одним из космонавтов однажды стану и я.

Ради этого стоило жить. Других целей мы перед собой тогда просто не ставили.

Жизнью правила романтика; хотелось жить на разрыв души, поэтому никто не мечтал стать банкиром, а тем более бандитом. Мы мечтали о большем. Банкирами и бандитами нас постепенно делала сама жизнь. Как и ментами.

Наивные и восторженные, мы вбегали в мир, совсем не замечая черных туч там, где вставало солнце.