"Детский портрет на фоне счастливых и грустных времен" - читать интересную книгу автора (Синякин Сергей)

Станция детства

Станция Панфилово еще называлась поселком Калининский. Когда-то она была райцентром, но после того, как Новоаннинску был присвоен статус города, районный центр перевели туда, а станция Панфилово стала медленно хиреть, постепенно превращаясь в обычное сельское захолустье, проселочные дороги которого вспаханы огромными колесами тракторов «Беларусь» и позже «Кировцами».

Наш дом располагался на краю деревни, рядом со зданием «керосинки» — сельского магазина, где продавали керосин, олифу и краски. Чуть дальше — к железнодорожному полотну — поблескивала белыми цилиндрическими емкостями нефтебаза.

С левой стороны был наш прежний дом, который купили чужие люди, за ним был дом брата деда. Ильи Степановича Сенякина. Вообще-то наша фамилия Сенякины, но в долгих армейских путешествиях отца буква «е» как-то естественно поменялась на «и», и фамилия приобрела совершенно иной смысл, который в годы детства и юности доставил мне несколько грустных и неприятных минут. Вы сами подумайте, какую кличку можно придумать от фамилии «Синякин»? Вот то-то и оно, тоска, а не кличка! Разумеется, я старался ей соответствовать, оставляя синяки на лицах обидчиков. Они же поступали тождественно. Поэтому кличку свою я и в самом деле оправдывал:

Улица уходила вправо — там жили Белинины, Укустовы, Гузевы. На улице белели бетонные кольца артезианского колодца, рядом с которым жила, старуха Богатиха. У нее был огромный сад, в который мы пацанами лазили за яблоками и бергамотами. Чуть позже к Богатихе начала приезжать внучка по имени Татьяна. Не знаю, какое у нее было воспитание, но именно с ней у меня связаны первые сексуальные опыты, если такими словами можно назвать наши детские игры, переходящие в отсутствие бабки из зарослей терна в постель, расположенную в низкой темной комнате, окна которой занавешивали заросли пахучей сирени. Никогда больше не видел сирени, которая издавала такой запах, как эта!

Притихшие и опасливые, мы лежали рядом, осторожно трогая друг друга руками и открывая то, что раньше совершенно было неведомо нам. Нет, скорее непонятно, чем неведомо. В этом есть своя тонкость. В таких играх прошло два лета, потом Танька Богатова неожиданно появилась повзрослевшая и уже начавшая оформляться в девушку, а я безнадежно отставал от нее, оставаясь все тем же пацаном, ловящим раков под камнями пруда у водокачки.

— Сережа, — грудным низким голосом сказала Татьяна. — Поймай мне рака!

— Щас! — отозвался я, лихорадочно шаря руками под очередным камнем и не отводя взгляда от ее тоненькой фигурки в купальнике-бикини. А может, это было не бикини, но мы называли такие купальники именно так.

— Не надо, — неожиданно разочаровавшись, сказала Танька.

Наверное, она просто разглядела долговязого и неуклюжего подростка, никак не вписывающегося в ее представления о мужской красоте, и чувство прежней влюбленности сразу прошло. Но скорее всего его просто не было, этого чувства. Была только возбуждающая душу память о прошлогодних нескромных играх. И она ушла, а я остался ловить раков в мутной желтоватой роде.

Вот так это было. Мне тогда исполнилось тринадцать лет. Я уже жил в Волгограде, а в деревню приехал на каникулы и сразу же устроился работать на Панфиловский элеватор приемщиком. Работа не особо сложная — приемщик потому так и назывался, что принимал машины с зерном, поднимал их на подъемнике и выгружал зерно в бункер, под которым катилась тяжелая черная лента транспортера. Наверное, я отличался усердием, потому что уже через несколько дней меня поставили транспортерщиком — теперь я должен был следить за тем, чтобы ленточные дороги транспортеров неустанно катились вперед. Для этого приходилось лазить в подземельях элеватора, где пахло зерном и мышами. Странное дело, но мы тогда в нарушение всех трудовых законодательств работали даже ночью. Иногда случались аварии, и тогда мы осуществляли разгрузку вручную — деревянными лопатами мы сбрасывали зерно из машин в бункера. Иногда таким способом приходилось разгружать десятка полтора машин, поэтому, приходя домой, я зачастую отказывался от литровой банки молока, огурцов и ноздреватого домашнего хлеба, заботливо оставленных бабкой на столе и прикрытых от птиц и наглых кошек эмалированным тазиком.

А потом, когда я высыпался после трудовой ночи, приходило время футбола.

На бывшем аэродроме, где садились когда-то «кукурузники» и куда, по слухам, прилетал в свое время единствен-

ный в деревне летчик, получивший звание Героя Советского Союза, мы устроили футбольное поле. Брусья ворот мы сделали из длинных бревен, которые под предводительством нашего бессменного капитана Вальки Крысанова ночью перенесли от железнодорожного полотна, где эти бревна были навалены в беспорядке. Сетки были старые, но настоящие футбольные — их Валька получил в СПТУ и самолично штопал их, приводя в божеский вид. Разметку мы делали известью. Получилось очень даже прилично — поле поселкового стадиона, где рубились в футбол старшие товарищи, выглядело хуже.

Матчи начинались после того, как спадала жара.

В Панфилове было несколько команд. Одну из них возглавлял местный шишкарь по кличке Искус. Это фамилия у него была Искуснов. И надо сказать, что он фамилию оправдывал — пенальти и штрафные бил почти без промаха.

Ах наша футбольная команда образца шестьдесят восьмого! На воротах стоял я. Тогда это занятие настолько увлекло меня, что вместе с нашим фанатом Валькой Крысановым мы тренировались часами в самую жару. Валька бил по воротам, а я ловил мячи, напялив на себя сразу два свитера, чтобы было тяжелее, и для этих же целей не позволяя малькам, что сидели за воротами, бегать за мячом, когда Крысанов промахивался.

В защите Чаще всего играли непробиваемые Серега Стоксин по кличке Сэм и мой вечный соперник Толька Никон по кличке Никан. Кроме них, обычно играли Стариченко по прозвищу Кодя и кто-то из аэродромовских, чьи имена уже стерлись из памяти. Кажется, фамилия одного из них была Сорокин. Точно, его фамилия была Сорокин И у него был младший брат, который хорошо водился.

В полузащите играл сам Валя Крысанов и Валерка Каехтин по кличке Куе. Откуда у него была такая странная кличка, я уже не помню, вполне возможно, что кличка эта появилась от постоянного стремления Валерки снести кого-нибудь на поле или просто подковать на одну ногу.

А нападение! Нападение у нас было из технарей. Одним из нападающих играл Славка Халупняк, который так хитроумно водился, что мяч у него отобрать оказывалось практически невозможно. Рядом с ним играл Хахоннн по кличке Хахоня. Кстати, он стал единственным из кашей команды, который добился профессиональных высот и играл в какой-то команде второй лиги. Вдвоем они могли обыграть сразу несколько человек, оттого (и смею думать, что тоже был тому виною) команда наша славилась непобедимой, и все вечерние матчи обычно проходили с нашим перевесом. Я старался не пропустить, а Хахоннн с Халупняком обычно не промахивались, да и Валя Крысанов никогда не упускал возможности забить гол-другой, поэтому чаще всего наши соперники, которые со временем уже начали приезжать помериться силами из других деревень и хуторов, обратно уезжали посрамленными.

Когда над полем сгущались сумерки, мы заканчивали игру и сидели под звездными небесами. В августе метеоры прочеркивали ночь чаще, чем в обычное время. Однажды мы увидели странное явление — с небес, медленно вращаясь, падало нечто, напоминающее диск с рядами иллюминаторов. Медленно поворачиваясь в воздухе, диск достиг черной неровной полоски далекой лесополосы и скрылся за ней. Что это было, мы так никогда и не узнали.

Ах, времена!

Отец Славки Халупняка в свое время работал в райкоме партии, когда еще Панфилове было районным центром, а потому имел неограниченный доступ к духовным благам. Естественно, что у него сложилась неплохая библиотека. Книг Славкин отец никому не давал, но я сумел втереться к нему в доверие и начал брать книги на дом. Вот тогда-то я и прочитал «Гриаду» Колпакова. До сих пор помню невероятное впечатление от нее. Тогда она казалась нам откровением, ибо повествовала о путешествиях в центр Галактики, о битве с Познавателями, о странных трехметровых метагалактианах, которые пересекали Вселенную на огромном космическом корабле в виде голубого шара. Помнится, эту книгу я читал подряд пять иди шесть раз, а мой дружок Санька Галкин, который еще жил на своем хуторе Макаровский, не только несколько раз перечитал ее, но и переписал от руки и даже сделал собственные иллюстрации. Конечно, тогда мы еще были глупы и не читали критиков, которые обрушились на бедного Колпакова и затоптали его за то, что он написал ненаучную сказку.

Еще у Халупняка-старшего была «Война невидимок» Шпанова, «Остров погибших кораблей» Александра Беляева в золотой виньетке «Библиотеки приключений и научной фантастики», тот самый знаменитый восьмитомник того же Беляева с его невероятными рассказами о профессоре Вагнере, а кроме этих книг, в библиотеке Халупняка-старшего имелась одна книга, которая на протяжении лет оставалась моей библиозавистыр — вологодский сборник Г. Гребнева с романами «Арктания» и «Южное сияние». Книга эта так мне больше и не встретилась, хотя библиотека Халупняка-старшего, наверное, показалась бы сейчас жалкой по сравнению с той, что занимает стеллажи моей квартиры.

Но тогда! Ах как это славно было тогда!

Книги. С ними неразрывно связана вся моя прожитая жизнь. Это сейчас детворе стало не до книг — играют в компьютерные игры или смотрят видеомагнитофон, количество кассет для которого перевалило число книг в сельской библиотеке. А тогда книги требовались для познания мира. Книги учили всему, обязательному жизненному набору учила школа.


В панфиловской средней школе я учился до шестого класса. Потом родители переехали в Волгоград, и станция Панфилово стада лишь местом, где я проводил свои каникулы. Из учителей школы я помню свою первую учительницу Елизавету Яковлевну Козявину. Помню ее старенькой, наверное, она тогда уже и была такой. Елизавета Яковлевна жила в маленьком домике на той же улице Демьяна Бедного, где жили мы с родителями и где после переезда остались дед с бабкой. Помню, как мы собирались у Елизаветы Яковлевны вечерами и крутили на диапроекторе пленки, на которых нечто подобное современным мультфильмам, но состоящих из отдельных взаимосвязанных рисунков с текстами под ними, чередовалось с познавательными лентами, которые тогда выпускал а московская студия «Научфильм». Теперь я понимаю, что Елизавета Яковлевна и после школы занималась нашим воспитанием и обучением, но тогда эти вечера казались приятным времяпровождением.

Еще из учителей я помню учителя физики и географии по школьной кличке Глобус, которую ему дал и за мощный бритый череп, и учительницу пения по имени Татьяна с ангельски прекрасным лицом и тоненькими ногами. В это лицо я долгое время был тайно влюблен, но именно в лицо, потому что как личность учительницу я совсем не знал. Позже она вышла замуж, но замужество оказалось неудачным, муж ее пил и даже бил по этому прекрасному ангельскому лицу, — обычная судьба ангела в сельском захолустье, где пудовая грязь на резиновых сапогах обязательно тянет людей в прошлое, не давая им зачастую расправить крылья.

Помню еще учительницу биологии Чернову. Ее дочь — Ольга Чернова — училась со мной в одном классе. Потом уже, через много-много лет, судьба нас с Ольгой столкнула в Волгограде, и от этой встречи осталось несколько фотографий, на которых Ольга совершенно не похожа на ту девочку, с которой я когда-то учился в школе. Мать ее запомнилась мне тем, что однажды после веселой практики в школьном саду записала мне в дневник замечание «На уроке практики свистел и кушал арбузы». Сейчас это замечание вспоминается с улыбкой, но тогда я искренне убивался — как же так, ведь она вместе с нами ела эти арбузы, почему же она записала мне замечание? Как же так, ведь все вокруг свистели, почему же отметили меня одного?

А вообще, как оказалось, я неплохо помню детство. Еще у нас был учитель физкультуры Геннадий Петрович по клике Гыгы, которая ему была дана за идиотскую усмешку и еще более идиотский смех. Он был худ и долговяз. Вторым учите-

лем физкультуры был крепыш по фамилии Амочаев, как следствие своей фамилии он позже переехал в зерносовхоз «Амо», который, как нетрудно было догадаться, находился за Амовским бугром или иначе говоря — за кладбищем.

Школа жила своей жизнью, а мы жили своей.

Так продолжалось до двенадцатого апреля одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года. Господи, спроси сегодняшнюю детвору, чем же так славен этот день, держу пари, немногие с ходу назовут знаменательное событие, положившее основание Дню космонавтики, — полет Гагарина в космос. Это сейчас к космическим полетам привыкли и они стали научной рутиной, в которой романтика отошла на второй план. Но тогда! Именно в этот день!

Утро было фантастическим.

Торжественный голос диктора — уж не Левитан ли это был? — сообщил, что впервые в мире на околоземную орбиту доставлен корабль, пилотируемый человеком. И этим человеком оказался майор Юрий Алексеевич Гагарин, который в космос взлетел старшим лейтенантом, а приземлился майором, только что ему было это армейское звание, если он приземлился первым человеком, побывавшим в космосе! Первым, черт побери!

Уроков в школе не было. Все смотрели в небо, еще не зная, что сообщение ТАСС прозвучало, когда Гагарин уже приземлился в заволжских степях. В деревенской библиотеке в момент расхватали все популярные книги по астрономии и космонавтике. Одним из изданий, пользующихся особым спросом, стал фолиант Гильзина «К далеким мирам», в котором был изображен фотонный корабль, стартующий к далеким звездам. Да, братцы, это был момент национальной гордости! Мы еще не вылезли из Колымских лагерей, из доносов, из разрухи последней войны, но уже смотрели на звезды.

Теперь они казались такими же близкими, как лампочки на невидимых в ночи столбах!

В тот день казалось, что Луна касается крыш домов. До нее можно было запросто достать рукой.

На стене Дома культуры, как высокопарно называли наш сельский клуб, появился плакат, на котором была изображена взлетающая в небо ракета, и Бог, сидя на облаке, испуганно говорил привратнику Петру:

— Пора удирать, дружок! Они уже вышли в космос!

Библия в те времена являлась запретной книгой, как газета «Искра» в период реакции самодержавия. У бабки хранился в сундучке затертый томик псалмов, передававшийся по женской линии по наследству, и касаться его мне запрещалось под страхом жесточайшей порки.

Да плевать мне тогда было на эти религиозные тайны!

Более всего меня интересовали звезды.

В ракетном пламени проглядывало странное хрупкое сооружение из фанеры и полотна. Машину эту соорудили сумасшедшие от желания летать братья Райт. Да, Райт. Братья Вильбур и Орвилл Райт.

Их машина летала.


Фантастическое утро.

Из окна моего дома открывался прекрасный вид на придуманную мной крепостную стену средневекового замка. По стене расхаживал сонный стражник с бердышом на плече. Воздух был прозрачен и чист, словно душа ребенка. Он звенел от слепых прикосновений человеческого дыхания.

В прозрачной розово-черной бездне проплыло ажурное сооружение с белоснежными стрекозиными крыльями.

У синей полоски горизонта вспыхнула огненная стрела — упирающийся в звезды стремительный росток будущего.

Стражник на стене смотрел вверх и не знал, что пытается заглянуть в завтра.

Фантастика — это бегство от надоевшего рабства. Усталые рабы всегда замышляют побег. А от рабства никуда не денешься, от него можно сбежать только в место, которого нет. В любом месте, где мы появляемся, мы становимся рабами вещей и обстоятельств и начинаем жаждать очередной Утопии.

Утопия — это место, где от повседневности отдыхает человеческая душа.

Эскапизм. Бегство от действительности. В детстве мы еще не знали, что попытка к бегству всегда безнадежна. Повесть братьев Стругацких «Попытка к бегству» в шестьдесят втором году по причине своего малолетства я читал взахлеб, как космические приключения, хотя там было больше от трагедии, до которой я дорос через несколько томительных лет.

Благословенные шестидесятые годы. Это потом я узнал, что шестидесятые стали годами недолгой оттепели, что наш мир достиг своего пика развития и свободы и уже начал медленно опускаться в застой, который продлится почти тридцать лет, и именно тогда, когда в нашей стране, по подсчетам знатного кукурозовода и партийного строителя, должен был начаться коммунизм с его бесплатными туалетами из золота, в стране воцарилась вакханалия контрреволюции, в которой было пролито немало крови и еще больше — слез. По удачному выражению писателя Евгения Лукина, я — некропатриот. Я люблю Отечество, которое спалили недоумки, возжелавшие власти. Моего Отечества больше нет. Осталась только память о нем.

Ах, шестидесятые!

Выход Гагарина в космос не мог не оставить отпечатка на наших душах. Все занялись ракетостроением. Ракеты мы клеили из ватманской бумаги. Сначала мы делали корпус в виде пустотелой трубки, к корпусу приклеивались стабилизаторы из белого картона. Ракеты разукрашивались акварелью, нос делался из пластмассового колпачка, а роль двигателя с успехом заменяла алюминиевая баночка из-под валидола, в которую вкладывалась старая фотопленка. Баночка закрывалась, а в корпусе ее делалось отверстие для истечения газа. Наши ракеты взлетали невысоко, на несколько десятков метров, но какое чувство восторга и гордости мы испытывали! Другие этого не поймут. Это надо было жить во времена Гагарина и Леонова, Титова и Быковича. Тогда каждого космонавта мы помнили наизусть, для нас они были героями. Это теперь в космос стали летать в таком количестве, что всех космонавтов невозможно запомнить даже при желании. И еще мы читали фантастику.

В школьной библиотеке я нашел «Мир приключений», а там напечатали повесть А Казанцева «Планета бурь». Позже уже она вышла романом под названием «Внуки Марса», но напечатанная в «Мире приключений» Повесть мне нравилось больше. И прежде всего из-за иллюстраций. Ах какие были иллюстрации в альманахе! С ума можно сойти! Во-первых, это изображение робота, потом сценка, когда на планетоход исследователей нападает дракон! Больше мне в этом сборнике ничего такого не запомнилось. Нет, вру! Вру, ребята! Там еще была сумасшедшая повесть-сказка «Пути титанов» Олеся Бердника. Как там? «Джон Эй мчал сквозь галактики…» Странное дело, тоже ведь написано про межзвездные путешествия, а запомнилось меньше «Гриады». Impression… Но Казанцев был хорош, читался на одном дыхании. Тогда я еще не знал, что пройдут годы, и Казанцев постепенно превратится в МС — мерзкого старикашку, который будет писать на молодых писателей рецензии, похожие на доносы, а еще он будет постоянно цеплять моих любимых Стругацких, ведь уже вышли к тому времени «Хищные вещи века» и «Далекая Радуга», в которой была напечатана повесть «Трудно быть богом», открывшая мне раз и навсегда глаза на мое будущее. Впрочем, тут я, пожалуй, опять вру — о своем будущем я уже все знал после того, как прочитал повесть «Должен жить» в восьмом выпуске альманаха «Мир приключений» и «Возвращение». К тому времени я уже украл «Возвращение» из библиотеки, и она потом сопровождала меня в моих странствиях. Уже в конце века, когда всем стало ясно, что Мира Светлого Полудня никогда не будет, что все вернулось на круги своя и революцией эволюцию все-таки не подменить, я вдруг неожиданно для самого себя стал лауреатом Национальной премии имени А. и Б. Стругацких в области фантастики. Аркадий Натанович к тому времени уже умер, и премию мне вручал Борис

Натанович. Думал ли я, что когда-нибудь встречусь со своим кумиром лицом к лицу? Но со мной было «Возвращение», то самое первое издание, в котором была любовная линия со штурманом Кондратьевым, и поэтому она казалась мне более человечной, чем последующие издания. Я протянул книгу Борису Натановичу и попросил ее подписать, объяснив, что в детстве украл ее в библиотеке и сохранил, как до сих пор хранил идеалы, оставшиеся мне от того времени. «Сережа, — сказал Борис Натанович, — воровать книги нехорошо!» — и сделал на книге надпись, которой я горжусь даже больше, чем премией. Но это было потом.

С третьего класса я уже читал и любил фантастику. Любовь, что я ощутил к фантастике с семи лет, не только не угасла, напротив — она медленно разгоралась. Фантастика открывала удивительные миры. В них было интереснее, чем на пыльных улицах степного поселка.


Однажды — уже в шестьдесят четвертом — я читал повесть «Стажеры» братьев Стругацких, которых уже открыл для себя и полюбил их сразу и навсегда. Читая ее, я не мог отделаться от чувства знакомости — я уже начинал читать подобное, и иллюстрации к тому тексту, что я читал, были не в пример лучше. Потом вспомнил — повесть «Должен жить» в «Мире приключений». Ну конечно же, как я мог об этом забыть! Вспыхнувшая любовь не прошла до сих пор. Правда, теперь от бурного обожания я перешел к рассудительной нежности, но это неизбежно в любви, которая длится уже почти пятьдесят лет. Ко мне подошел худой горбоносый старшеклассник.

— Что ты читаешь? — строго спросил он.

И это была встреча, определенная судьбой. К парте, за которой я сидел, подошел Саня Галкин, большой любитель фантастики. Фантастика свела нас, и мы были рядом добрых три десятка лет, пока та же судьба подобно невидимому речному течению не разнесла нас в разные стороны. Кое-кто говорит мне, что Галкин был неудачником. Я так не считаю.

Это был удивительно талантливый человек, которому однажды не повезло, и этого ему хватило на всю жизнь.

Встреча эта оказалась первой, но отнюдь не последней. Но об этом потом. Как и о фантастике. Ведь не фантастикой одной был сыт читатель, отнюдь. Уже явились на свет «Коллеги» Василия Аксенова и его же «Звездный билет», уже начал писать свою молодежную прозу Гладилин, а еще вышел роман Гранина «Иду на грозу», переиздали «Вратаря республики» Льва Кассиля и еще много печатали всякого такого, не дававшего спокойно заснуть по вечерам.

Школа была двухэтажной, из желто-серого кирпича. Она располагалась в самом центре поселка на пересечении улицы Ленина и улицы Рабочей, к которым примыкала недлинная асфальтовая дорога, начинавшаяся от деревянного универмага и заканчивавшаяся около железнодорожного полотна. С левой стороны рядом с универмагом угрюмо темнел маслозавод, куда мы лазили за жареными семечками и жмыхом, а прямо напротив ворот маслозавода была площадь, в глубине которой находился маленький Дом культуры, где демонстрировались фильмы, проходили танцевальные и иные вечера. Именно из этого Дома культуры меня в четвертом классе вывел за ухо участковый Котеняткин, когда мы пробрались на вечерний сеанс, чтобы посмотреть кинофильм «Голубая стрела». Нет, никакой эротики в фильма не было, нормальный советский боевичок про зловредных шпионов и мудрых работников государственной безопасности. А вывел он меня только потому, что соплякам на вечерних сеансах нечего делать. Ишь моду взяли! Сегодня на вечерние сеансы лезут, а что завтра будет? Тогда за нашей нравственностью следили бдительно. Напротив школы белела маленькая почта, а около нее «дежурка» — магазин, который работал до темного времени. В дежурке продавались разные продукты, но основным продуктом являлась водка, за которой постоянно была небольшая очередь. Помню запах в магазине — в нем пахло мятными пряниками и лавровым листом. Когда у нас заводилось в кармане двадцать или тридцать копеек, мы отправлялись именно в «дежурку», а не в продовольственный магазин на улице Ленина. Не то чтобы выбор конфет в «дежурке» был большой, нет, все обычно сводилось к шоколадным конфетам «Ласточка» и трем-четырем видам карамели. Но не они нас привлекали, а такие прессованные брикетики — «Какао с молоком», стоившие десять копеек, и «Кофе» все с тем же молоком, но стоившие всего восемь копеек. Еще в магазине продавался ядовито-желтый лимонад, газ которого бил в нос. Рядом с дежурным магазином был киоск «Союзпечати», в нем мне киоскерша оставляла журнал «Искатель». Благословенный «Искатель» середины шестидесятых годов! Какой отдушиной ты был для меня. И стоил в те времена ты всего двадцать копеек. Ради рассказов, опубликованных в нем, можно было поступиться двумя брикетиками прессованного какао!

До сих пор я вспоминаю это время с тайным удовольствием.

Каждый выпуск я ждал с нетерпением. Интересно, но именно тогда я был отнесен к интеллигентам — в киоск поступало всего два экземпляра журнала. Так вот, один экземпляр брал папа Славки Халупняка, а второй доставался мне.

В панфиловском универмаге пахло слежавшимися мехами, но нас в то время интересовал там один-единственный отдел — в нем можно было купить леску и крючки. Поплавки мы делали сами — из куги, а грузила отливались из свинца аккумуляторных пластин, которые собирались на территории СПТУ или мехколонны, расположенной по ту сторону железнодорожной линии. Все, что находилось там, так и называлось — за линией. Даже люди, которые там проживали. Мой приятель Вовка Чурбаков, двоечник и второгодник по кличке Шкурин, был из-за линии, а потому вызывал подозрения у деревенских Анискиных. Таковых поначалу имелось двое — Котеняткин и Дуличенко. По мере того как деревня теряла свой статус бывшего райцентра, работы у них становилось все меньше, и наконец остался один Дуличенко, который на моей жизни вырос от младшего лейтенанта до капитана и в этом чине ушел на пенсию.

Служба у них особо трудной и опасной не была, но драки и хулиганство иной раз случались, доставляя им определенное беспокойство. В деревне имелся свой неисправимый преступник — одноногий Алик, фамилии которого я сейчас никак не могу вспомнить. У Алика и в самом деле имелась только одна нога, вместо другой у него был протез из кожи и металла. Помнится, он его отстегивал в бане и шкандылял в зал на одной ноге, прикрывая шайкой могучий жилистый член, на котором синело расплывчатое неприличное слово. Помнится, мы еще спорили, что это было за слово, но для того, чтобы его прочесть, следовало увидеть член в эрегированном состоянии, поэтому о неприличности вытатуированного слова мы в основном судили по его синей краткости. На свободе этот самый Алик находился обычно недолго. Он появлялся из мест лишения свободы, некоторое время пил и отсыпался после выпивок. Тунеядцем его признать было нельзя, поскольку Алик являлся инвалидом. Попив и отоспавшись, Алик связывался со своими старыми дружками по ремеслу из Михайловки или Новоаннинска, и после недолгого планирования они обычно грабили какой-нибудь сельмаг, откуда вывозили все — от отрезов материала и водки до резиновых галош и слипшейся карамели. Через неделю дружков арестовывали, а затем на несколько лет исчезал и Алик, благо за кражи тогда слишком много не давали. Мне до сих пор кажется, что преступления эти раскрывались исключительно благодаря тому, что Дуличенко бдительно наблюдал за одноногим Аликом и, как только в доме у него появлялись чужие люди, докладывал об этом по начальству. Все остальное было, конечно, делом техники. Других представителей уголовной преступности я не знал, пока не посадили Вовку Чурбакова. Кажется, его посадили тоже за кражу. Все в то время у неблагополучных людей выходило точно по «Джентльменам удачи» — украл, выпил и в тюрьму.

Достопримечательностью Панфилова являлись два дружка — Валя Аверин и Слава Якушев. Оба были спортсменами, оба играли в футбол. Валя Аверин был волосат, неимоверно силен, плечист и приземист. Естественным казалось, что он играет в защите колхозной команды. Слава Якушев выглядел артистично, ходил в лакированных туфлях, выставляя вперед грудь и отводя в стороны руки. Он и в футболе старался блистать, а потому всегда лез в нападение. Вдвоем они были способны разогнать половину Панфилова. Однажды так и случилось. Чигули, как называли учащихся СПТУ, затеяли очередную свару из тех, что позднее стали называть разборками. И вот эту визжащую, рычащую, как банда бандерлогов, толпу вынесло на Аверина и Якушева, которые мирно обсуждали свои дела. Это чигули хотели подраться, а Аверин и Якушев хотели продолжить разговор. Потому, наверное, драки и не получилось — выломав по секции забора каждый, Аверин и Якушев гнали их вдоль улицы. На следующий день все это стало легендой, которая все обрастала разными деталями, пока не превратилась в деревенский миф.

Валя Аверин был глуховат и иногда не слышал, что ему говорят. Этим пользовались различные наглецы. Сделав приветливой морду и потрясая приветственно рукой, наглец обычно негромко говорил:

— Валя — дурак!

— Привет, привет, — отзывался Аверин, ответно помахивая могучей лапой, и двигался дальше своей дорогой.

С ним было связано немало забавных историй.

Однажды в один из морозных февральских дней Валя, по своему обыкновению, блаженствовал на краю проруби, подставляя лохматую грудь морозному ласковому ветерку. Случайный прохожий, двигавшийся по плотине, заметил голое тело на льду и перепугался, что кого-то раздели. Однако едва он приблизился к замерзшему человеку, тот неожиданно пошевелился и сел. Нервы прохожего не выдержали, и он грянулся в спасительный обморок. Вале Аверину пришлось прервать свой отдых и нести человека в больницу. Бежать босым по снегу ему пришлось около двух километров, и это произвело неизгладимое впечатление на всех случайных зрителей, которые, не видя аверинского лица, посчитали, что наблюдали похищение неизвестного снежным человеком. Пересудов было не на одну неделю.

И еще одна история. Валя Аверин копал могилки на Амовском бугре. Там находилось кладбище. Помирало людей тогда не слишком много, время было хорошее, а в хорошее время помирать грех или просто не хочется, вот Валя и копал свои могилки, что называется, впрок. К работе он подходил увлеченно и пропусков не допускал даже в выходные дни.

Однажды откуда-то, быть может, даже из Москвы, приехали родственники одного из покойников, долго и тщетно бродили по кладбищу и искали могилку родственника. Наконец один из приезжих в сердцах вскричал: «Да где же она все-таки есть, Ванькина могила?» Откуда-то из-под земли трубно спросили: «Коломийцева, что ли? Так она прямо у забора на втором участке!» Спринтерской скорости родственников, покидавших кладбище, мог бы позавидовать и Борзов. У одного из родственников даже случился инфаркт. А вылезший из свежевыкопанной могилы Валя Аверин никак не мог взять в толк — чего мужики убегают?

У каждого поселка есть своя история. Пусть даже этот поселок заброшен среди веков и пространств. История начинается там, где живет хоть один подверженный старости человек.


В Панфилове был свой генерал. Когда-то он воевал, потом его репрессировали, потом выпустили на свободу, потом опять репрессировали, и вновь пришло время, когда его отпустили. Сколько можно пробовать стальную проволоку на излом? В последний раз его освободили подчистую и разрешили даже носить генеральскую форму. Остаток жизни он занимался тем, что тратил свою пенсию на пиво и водку, и очень часто его видели лежащим в генеральской форме у пивного ларька. Странно, наш народ обычно очень смешлив и любит пообсуждать человеческие недостатки. Но над генералом не смеялись, и никто его не осуждал. Более того, мужики его поднимали и отводили домой. Понимали они, что даже сталь выдерживает далеко не все. Для генерала было бы лучше сгореть в огне войны или утонуть в болоте лагеря. Но он выжил. Только вот сломался. Кто его осудит, товарищи и господа?

Только не я.


Жизнь человеческая состоит из любви и ненависти. История — это воспоминания о прошлой любви и ненависти. И горе миру, в котором ненависти было больше, чем любви.

Все мы — кто жил до нас, кто живет сейчас или будет жить когда-то, — все мы похожи на метеоры, врывающиеся в земную синеву из черных звездных пространств. Сгорая, мы оставляем за собой короткий быстро гаснущий след, еще чаще исчезаем бесследно.

Кто мы на этой Земле?

Мы — фантастические рыбы.

Во тьме, близ Млечного Пути, мерцают исполинские тени Богов, вылавливающих наши души.

В гибком зеркале природы Звезды — невод, рыбы — мы, Боги — призраки у тьмы![1]

Остановимся, чтобы отдышаться.

Был долгий день, полный биения пульса в крови, день, похожий на трепет воробьиного сердца, на порхающий мотылек свечи в протянутой сквозняком комнате.

Близится время тьмы.

Ради чего и зачем случилось чудо, которое называют жизнью?

Невероятно помыслить, но поколение за поколением мы ложимся в землю, и весь смысл нашего существования в этом мире состоял в том, чтобы продолжить род и увеличить число человеческих ошибок, являющихся основанием для всех изменений в человеке ли, в обществе или самой системе непостижимого нам Мироздания. Хочется, понять, чем мы отличаемся от жухнущей осенью травы, от тающего весной снега, от гаснущих в Вечности звезд? Чем мы отличаемся от окружающей нас пустоты?


С криком ожидания врываемся мы в мир. Уходим мы из него успокоенными и уставшими. Разочаровавшиеся в свете звезды — вот что мы есть. Звезды, уставшие светить.

Ребенок похож на кокон, обещающий яркокрылого махаона. Приходит время, и из кокона вылетает бледная капустница разочарования. Не помню, кто это сказал. Важно, что однажды это кем-то уже было сказано. Повторение чужого, если ты приходишь к нему сам, всегда означает, что ты на верном пути. Даже если следуешь заблуждениям.

Детство — это поле, полное многообещающих зеленых ростков. Где черта, за которой дети меняются и становятся похожими на взрослых? В детстве мы все художники, обещающие фантастические картины. Почему, вырастая, мы превращаемся в заурядных маляров? Что происходит с нами? Что происходит с миром? Почему мы становимся несбывшимися обещаниями?


Я не философ, живущий категориями вечности.

Я знаю, что я смертен, и я знаю, что однажды умру.

Мысль эта не вызывает во мне животного страха. Чего бояться пылинке, которую гонит смерч?

Все реже хочется заглядывать в бездонную глубину будущего. Все чаще хочется вспоминать.

Смерть — это черта, которая отделяет еще не случившееся от уже невозможного. Она не страшна. За последней чертой нет ничего, кроме пустоты. Это последняя наша боль.

Где тот горизонт, к которому стремится моя душа?

Чем мне заплатить за прожитые дни на Земле?

Кто мне оплатит прожитое мной время?


Вспоминается, как умирал мой дед. Он ничего не ел, целыми днями лежал на постели, глядя в угол, где темнела икона. Иногда он вспоминал. Слушая эти воспоминания, я узнавал новое из жизни своей семьи. Мутные глаза деда, потерявшие блеск жизни, были спокойны и равнодушны. Дед уже устал жить. Он пережил три войны, индустриализацию, коллективизацию, послевоенную разруху и семейную жизнь. Удивительно ли, что душа его стремилась к каким-то неведомым заоблачным рубежам.

А я донимал его земными желаниями и все спрашивал, чего ему хочется. Деду ничего не хотелось, он попросил сварить уху, но съел всего две ложки, потом захотел узвару (так назывался компот из сушеных груш-черномясок), но сделал всего два глотка. Потом он вдруг потребовал коньяку.

Было смутное время. Горбачев боролся с пьянством и алкоголизмом. Как всегда, это приводило к противоположному результату. Люди гнали брагу и самогон, а на фабричном спиртном наживались продавцы, чье положение в обществе вдруг поднялось до немыслимых звездных высот.

Выше них были только борцы с хищениями социалистической собственности, к клану которых я тогда принадлежал. Представители ОБХСС для продавцов одновременно отождествлялись с Богом и Дьяволом, от них можно было ждать всяческих неприятностей.

Тогда еще не начали фальсифицировать спиртные напитки, шустрых кавказцев в городе было мало, а доморощенные жулики пока еще только раскачивались, поэтому коньяк, который я принес, был превосходен.

— Всклянь! — слабым голосом приказал дед, и я налил стакан до краев.

Мы выпили.

Глаза дела начали медленно оживать. В них появился блеск. Ну конечно, он не был таким, как у искателей приключений или похотливых мужиков, но все же он, этот блеск, говорил о жизни.

— Дурак, — грустно сказал дед. — Я же помирать собрался, а ты меня обратно тянешь.

Странно было слушать его. В то время я ничего не понимал о жизни, я даже не представлял, что человеку может не хотеться жить.

Усталость человеческой души сродни усталости металла — и то, и другое всегда вызвано житейскими напрягами, рождающимися из проблем, которые невозможно разрешить. Трещины души говорят о неисправности окружающего мира.


Жизнь похожа на кросс по пересеченной местности: преодолев не обязательные препятствия, ты рвешь ленточку финиша и только потом начинаешь понимать, что смысл заключался именно в самом беге, в самом преодолении препятствий и пространств, а не в медленном движении за финишной чертой. Смысл был в рваном дыхании бега, а не в привычных движениях щек музыканта, играющего человеку последнюю мелодию.

Отдышись.

Все равно ты уже опоздал.

Раскрой черную книгу и найди на ощупь слова: «Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце».

Обидно уходить. Мы все неповторимы, как песчинки в пустыне, как капли в океане, звезды в небе, дождинки, из которых состоит радуга. С нашим уходом мир становится бледнее на единицу погасшей человеческой души.

Обидно уходить. Но мы уходим. Подобно всем, кто жил до нас, мы осыплемся осенней листвой в теплые ладони Вечности.

Был долгий день, полный счастливых и горестных минут, ты прожил его, до последней секунды не понимая, что тебе предстоит потерять.

Кто ты?

Одинокий бегун, приближающийся к неизбежному финишу? Заблудившийся во тьме всадник? Ребенок, научившийся ненужному ремеслу и разучившийся творить чудеса?

Ответа нет, но есть кладбищенская трава, которая знает все.


Мне много кого приходилось хоронить. Быть может, это правильно. Для того чтобы многих хоронить, надо жить долго. Хотя бы дольше тех, кого ты хоронишь. Дети должны хоронить родителей. Только так — а не наоборот. Эти слова я сказал Жене Лукину почти через тридцать лет после смерти деда, после того, как умер мой отец, в день, когда мы хоронили мать Жени Лукина. Она была драматической актрисой. Я не помню ее ролей, возможно, что я видел ее в каком-то спектакле семидесятых годов. Но я видел ее фотографию, она была красивой, как и подобает актрисе. И еще она была смешливой. На фотографии это угадывается с трудом, но красота видна каждому. Можно позавидовать ее мужу, который стал ее властелином и отцом Жени Лукина. Она была доброй.

Когда в роскошном гробу закапывали в землю желтую тень той, что когда-то была красивой актрисой, я вдруг вспомнил — сик транзит глория мунди! Ну да, сик транзит глория мунди! Хому нужен перевод?! Сик транзит, дамы и господа, сик транзит! Приходит время, и тот, кто казался незыблемым и обязательным в этом мире, оказывается беспомощным и ненужным. Сик транзит! Несостоятельна слава. Тень, которую закапывают в землю, ничем уже не похожа на человека, с которым связывают земное бытие. Нет живого человека, есть всего лишь тень, глупая тень, которая так же отстранена от его мертвого тела, как женщина, которая значилась невестой мужчины, но — черт ее побери! — так и не стала женой.


Хороня родственников, друзей и товарищей, ты хоронишь частичку самого себя.

Впервые я это почувствовал, когда в Калаче мы хоронили Сергея Петровича Гладышева — моего бывшего начальника, когда я работал в убойном отделе городского уголовного розыска. Он был хорошим товарищем, с ним связано многое, хотя наша дружба оказалась короткой. Вот что интересно — иногда люди, кометой промелькнувшие в твоей жизни, оставляют в ней более яркий след, нежели те, с кем ты шел по жизни рядом много лет. И дело не в том, что мы с ним раскрыли несколько убийств и вместе переживали обязательную несправедливость начальства.

«Зря ты уходишь, — сказал он, когда я собрался на пенсию. — Самые перспективы открываются».

Он ошибся. Я остался. Ушел он. И перспективы, которые его так манили, они тоже остались. Только уже для других.

И когда черный рот могилы до краев наполнился глиной и землей, когда над свежим холмиком вырос деревянный крест, вокруг которого положили непростительно обязательные венки, я вдруг почувствовал сожаление и тоску. Прошлое ушло, все, что было связано с этим человеком, отныне для меня осталось лишь в памяти.

Потом я похоронил Николая Мигрина — фаната от уголовного розыска. И опять я похоронил вместе с ним частицу своей души. Ведь наша душа и в самом деле складывается не только из отношений к самому себе, она складывается из взаимоотношений с другими людьми и всем остальным миром. Теряя кого-то из своих знакомых, ты становишься беднее на единичку его души.

И это невосполнимые потери. Быть может, наше старение и есть следствие душевных потерь. Эрозия души, ветер времени разъедают человеческие души до тех пор, пока от них не остается чернозем, не слишком пригодный для прошлой жизни, но необходимый для того, чтобы появились всходы новых.


Но, братцы мои! Каждому хочется остаться.

Подобно всему существующему во Вселенной, мы проходим весну рождения, лето любви и работы, осень увядания и зиму смерти.

Пусть обрести бессмертие суждено лишь духу немногих, каждому хочется остаться. Оттого нам так хочется верить в загробный мир, оттого мы пытаемся продлить свое существование на Земле, оттого мы совершаем немыслимые поступки, стараясь хоть ими остаться в памяти тех, кто будет жить после нас.

Не хочется думать, что смысл нашего существования заключается во временных координатах, обозначенных датами на памятниках, к которым вначале приходят часто, потом раз в год, потом все реже и реже и наконец дают зарасти могилам неистребимой и воистину бессмертной кладбищенской травой. Место, где все равны — бездомная старушка, уснувшая под земляным холмом, цыганский барон, задыхающийся под тяжестью собственного памятника, отлитого из бронзы, похороненный с королевскими почестями вор в законе, чиновник, закрывшийся гранитной плитой, — у праха нет отличия перед землей, пришедшие из праха, однажды мы возвращаемся в него.

Нагими и слабыми приходим мы в мир, нагими и немощными его покидаем, даже то, что когда-то принадлежало исключительно нам, с нашей смертью начинает принадлежать другим. Любая человеческая жизнь неразрывно связана с рождениями и смертями. Но все-таки в ней есть нечто такое, что наполняет жизнь смыслом, и это нечто с собой не унести, даже когда приходит время уходить.

С собой не унести…


Кажется, ты еще бодро идешь вперед, что грудь твоя полна воздуха, что дорога впереди значительно длиннее оставшейся за спиной. Мой друг, это всего лишь обманное впечатление.

И всего, что было, с собой не унести.

Не унести апрельских ручьев, похожих на вздувшиеся жилы земли, не унести радостного гвалта грачей на чернеющих полях.

Не унести чистоты родниковой воды, стекающей в Дон, где в зарослях туманно колышущихся водорослей высверкивают ждущие своего стремительного часа торпеды щук; не унести с собой песчаных пляжей, лениво уходящих в теплую воду, в которой вьется бесчисленное поголовье мальков, зеркально повторяющих стада комаров над водой.

Не унести вечерних лугов, спелых звезд и луны, выгнувшейся над горбатым черным стогом травы, в пряном запахе которой смешались ароматы клевера и мяты, душицы и зверобоя, полыни и иван-чая, не унести ночных костров, в которых запекалась картошка.

Не унести с собой зимнего одиночества, отражающегося в причудливых морозных узорах на обжигающе холодном стекле, новогодних сверкающих елей, украшенных волшебными разноцветными шарами, хрустящих сугробов и белого дыма, встающего по уграм над заиндевевшими домами.

Не унести радости и тоски, не унести с собой прочитанных однажды книг, друзей, любимых, родных — всего того, что окружало тебя, составляя загадочную и непостижимую галактику твоей души.

Уходя, мы навсегда оставляем этот мир в наследство потомкам. Нагими мы приходим в мир и нищими его покидаем, даже то, что принадлежало нам и только нам, остается другим.

Но навсегда унесется с собой горечь разочарования, с которым мы его покидаем. Это единственное, что мы с собой уносим…


Каждому хочется остаться.

Не уйти в царство шепчущих теней, а остаться среди живущих. Вся человеческая жизнь есть не что иное, как попытка утвердить себя в будущем.

Бабочки дней улетают и в руках остаются одни очертания бегства…[2]

Вот на фотографии я — юный, батник нараспашку, мир впереди и уверенность во взгляде, и лицо еще чисто от морщинки белые звезды еще не усыпали волосы.

Я взошел на корабль, чтобы совершить плавание. Где горизонт, к которому стремится моя душа?

Туман.

Суета сует, и на вопросы мои нет ответов. Страшно и заманчиво подумать, что случайный толчок несбыточного мог сделать мою жизнь совершенно иной, не похожей на прожитую. Страшно и заманчиво подумать, что всего одно мгновение, прожитое мною иначе, могло навсегда изменить всю мою короткую Вечность.

Память постоянно проигрывает варианты. Сожаление о несбывшемся — это вечный вариант безнадежного побега из Реальности.


Есть Книга, которую мы читаем всю жизнь. Нет, это не Библия; религия — это рак души, она паразитирует на человеческой вере и надежде. Вечная Книга — это наша память.

Моя жизнь, как жизнь любого человека; есть сцепление миллионов случайностей. Память — это рукопись, которую, как правило, приходится читать только автору.

Наши воспоминания — кораблики, плывущие из нашего прошлого в наше настоящее. Векторное производное нашей души..

Дни были бесконечными, и ночи были коротки, словно полет пули. Теперь все иначе: недели свистят неразличимыми осколками, а ночи вообще незаметны; и жизнь все ускоряется, ускоряется так, что понимаешь — этому ускорению нет предела. Но он все-таки есть — последняя черта, за которой будут подведены итоги всем спорам, та, за которой мы поймем, есть ли там что-нибудь, кроме тлена и темноты. Обитая бархатом или кумачом дверь Вечности, в которую предстоит стучаться моей душе, с каждым днем все ближе.


За годы работы в милиции я привык к виду смерти. Рано или поздно привыкаешь ко всему. То, что когда-то было страдающим человеком, для меня представляло объект преступления, абсолютно несоотносимый с погибшей человеческой душой. Страшные изменения духа, но не окончательное одичание — судмедэксперты относятся к телу как к объекту исследования. В морге тела свалены кучами, и каждое из них ждет вскрытия для выяснения причин, каким образом была освобождена от плоти человеческая душа.

В морге всегда витал приторный сладкий запах тления и формалина, но патологоанатомы запаха не чувствовали. Они пили водку и закусывали ее колбасой. Поначалу мне казалось невозможным закусывать в морге, душа не принимала ничего, кроме соленого огурца. Постепенно я привык. Быть может, в постоянном привыкании к гнусным реалиям жизни и заключается деградация души?

И еще раз о смерти деда. Перед смертью дед уже не вставал. Когда приходилось поднимать его, то мы с отцом с трудом ворочали тяжелое непослушное тело вдвоем. Потом дед умер, и я пришел за ним в морг. Из холодильника до гроба его нес я, завернув холодное стылое тело в одеяло. И что же? Оно было удивительно легким, словно со смертью дед отринул все тяжелое, что ему досталось в жизни, — гражданскую, финскую и немецкую войну, плен, послевоенную колхозную разруху, горбом доставшийся и проданный за бесценок дом, все разочарования, накопленные при жизни. Быть может, попы все-таки правы и тело деда стало легче на величину его души?

Все перепуталось в мире, и порой смерть становится горьким лекарством от одиночества и тоски.


Да что мы о грустном!

Вспоминаю начальные классы. Учились мы вдали от основной школы в одноэтажном здании бывшего райисполкома, состоящего из двух крыльев. В одном крыле шумели классы, в другом тихо, жили интернатские — дети из близлежащих хуторов, в которых не было школ. Понятное дело, каждый день за несколько километров не наездишься.

Интересно, но пусть прошло много лет, я все-таки помню значительное число одноклассников — среди них Толька Никон и Славка Халупняк, Валя Ребрина и Валя Филатова, мой дружок Васька Дедовский и Саня Самсонов, и первая любовь Валя Павелко, из-за которой в четвертом классе мы с Никоном не раз сходились на кулачках, и бледная отличница Валя Звонова, утонувший гораздо позже при спасении брата Генка. Коробов, незаметный Саша Четверкин, дружки Вова Земляков и Саня Карпов, и неистовый Валерка Каехтин, и жившая с ним рядом Лида Минаева, которая чем-то походила на медвежонка, томная и плавная Людка Голынская, жесткая как придорожная трава Любка Сизова, пришедший чуть позже второгодник Вовка Чурбаков, знаменитый Шкурин, который принес в класс настоящие боксерские перчатки и научил меня драться. Еще я помню могучую Аню Селиванову, которая занималась боксом вместе с нами и однажды нокаутировала Валерку Каехтина. Уже в более поздние годы она прославилась тем, что ее попытался изнасиловать какой-то чудак в парке перед киноплощадкой. Народ быстро собрался на неистовые женские, крики о помощи и увидел, как Анна, сидя верхом на бесчувственном уже мужике, награждает его ударами по посиневшей морде и зовет на помощь. Какой-то сердобольный из толпы сказал: «Так чего ж ты на помощь зовешь, деваха? Совсем его, что ли, добить?»

Детство состояло из нескончаемых «Трех мушкетеров», футбола, фантастики, легкой влюбленности, дружбы и недружбы, рыбалки, драк и всего остального, что постепенно делало нас людьми.

Если я кого-то не вспомнил, простите меня. Память человеческая и без того слаба, а с каждым годом она подводит меня все больше и больше. Каждый из этих людей внес что-то свое в понимание мною мира и обстоятельств, в которых мы жили.

Мы жили довольно дружно. Стычки с Никоном из-за Вальки Павелко не в счет, все равно усилия обоих остались безрезультатными, да и не могли они быть иными по причине нашего малолетства.

До все-таки! Да что там говорить, приятно вспомнить!

Иногда напротив железнодорожной станции останавливался на рельсах вагон-клуб, призванный нести культуру в массу. Днем за пятачок там показывали детские фильмы и мультяшки про Самоделкина и Незнайку. Мы стояли в очереди, зажав пятачки в потных ладошках, а потом задыхались в узком душном вагоне, впиваясь взглядами в маленький экран, на котором демонстрировалось очередное чудо — например, какой-то литовский фильм, кажется, он назывался «Чертова мельница». В этом фильме флегматичные прибалтийские привидения носили головы под мышкой и пугали честных селян. И еще мне там довелось посмотреть цветной фильм «Тайна двух океанов». Помнится, мы все были под впечатлением. Через некоторое время я прочитал роман Адамова и поразился тому, как выхолощена в фильме книга.

До сих пор хочется еще раз посмотреть «Планету бурь» и, конечно же, «Алые паруса» с прекрасной Анастасией Вертинской в роли Ассоль. Странное дело, я относился к поколению, которое уже ничего не знало о знаменитом Пьеро — Вертинском. Для меня он так и остался не шансонье, а просто отцом несравненной Анастасии, в которую я был влюблен до седьмого класса, прекрасно осознавая всю безнадежность своей влюбленности.

Ее сестра Марианна тоже была красивой. Но это была просто красота, а в Анастасии жило ощущение чуда, словно ты вышел на балкон и увидел медленно плывущее НЛО, с которого тебе приветливо машут руками инопланетяне.

Кроме этого, был Дом культуры, но там вечером дежурили милиционеры, которые следили за тем, чтобы пацаны не попадали на вечерние сеансы. Невозможность посещать вечерние сеансы мы компенсировали летом, когда открывалась киноплощадка. Из всех фильмов, которые там показывали, я запомнил «Подвиги Геракла» с югославским культуристом в главной роли. Он был бугрист от мышц, а потому ему не надо было играть — достаточно было напрячь бицепсы и трицепсы. Кроме этого, частенько шли «Парижские тайны» с неподражаемым Жаном Марэ — кумиром девочек шестидесятых годов. Он выглядел мужественно, этот красавец с волевым подбородком, уже став взрослым, я был шокирован, узнав, что во Франции он был долгое время председателем французского общества гомосексуалистов. Вот еще один довод против всеобщей и всеохватывающей гласности — узнавая что-то новое о своих кумирах, порою начинаешь испытывать презрение к миру. Лучше было бы оставаться в неведении и знать, что, например, Параджанова ценят за то, что он снял в своей киножизни, а Жана Марэ за его великолепные роли, а не за мускулистый и крепкий зад.

Впрочем, мое мнение, как мнение всякого гетеросексуала, является субъективным. Менять я его не хочу, однако и навязывать никому не собираюсь. Еще один раз меня поразил Сэмюель Дилэни. Этот негр с грустными глазами, писавший великолепную фантастику… Черт, ну что же они все? Обидно за мужиков. Да и за женщин тоже. Теперь я понимаю, почему у него грустные глаза. Не те прелести мужик ценит, оттого и тоска.


Я всегда считал, что все зависит от точки отсчета.

Вот, например, толстенный роман «Звездоплаватели» Г. Мартынова. В начале шестидесятых, когда никто толком не знал, как монтируются, а тем более делаются космические корабли, книга читалась взахлеб. Вероятно, возраст тоже был тому виною. Я перечитал ее уже в зрелом возрасте — и что же? Осталось ощущение наивной провинциальности. Все это соперничество с американцами и полеты в качестве соревнования двух социальных систем не вызвали у меня доверия. Страницы же, посвященные жителям Венеры, и сейчас читаются хорошо.

Изменилась точка отсчета, а с ней и отношение к роману.

Но, черт возьми, уже в том же тридцатипятилетнем возрасте я увидел Анастасию в фильме «Безымянная звезда» все с тем же Михаилом Козаковым в качестве мужа, и сердце защемило от тоски и несбыточности детской мечты о необыкновенной любви. Впрочем, это ощущение, видимо, тоже родилось из-за точки отсчета. Фильмы детства тому способствовали.

В конце концов, все наши мечты — это все те же гриновские «Алые паруса», которых мы никогда не дождемся.

Значит, будем проживать нашу жизнь, как и положено обывателю, — размеренный ход нашей жизни нарушит лишь безвременная или долгожданная смерть.

* * *

Между прочим, обыватель — это совсем не обидное определение человека, как я думал в детстве. Обыватель — просто человек, проживший обыденно обычную жизнь, занимавшийся своим делом, народивший детей, посадивший и взрастивший дерево, стачавший пару башмаков или, на худой конец, написавший книгу.

Куда страшнее мещанин, поставивший использование всех благ жизни самоцелью. Вот у него стремления так стремления, и стремления эти страшны, потому что достижению этих благ мещанин посвящает всю свою жизнь, и при этом нет таких средств и методов, которые его бы отпугнули. Видимо, потому среди мещан так много маргиналов. Маргинал это чаще всего мещанин, который при движении к своей цели потерпел поражение и был отброшен в задние ряды.

А мы — обыватели. Мы просто живем, как живет трава. Мы строим дома, пишем книги, пашем землю, ловим воров и убийц, охраняем свою землю от зла, любим и ненавидим, радуемся и грустим, оставаясь все тем же черноземом, на котором взрастет будущее.

Когда я был во втором классе, наше семейство отправилось к бабе Саше в Вологодскую область. Родители отца были у меня перед глазами. Родителей матери я не знал. Баба Саша жила в деревне Андронцево в нескольких десятках километров от самой Вологды. Тогда я еще не знал, что бабушка у меня не родная, родная уже умерла. Как и мой дед. А эта была мачехой, которая навсегда осталась с детьми любимого человека, каждого из них воспитала и каждого довела до ума. Мама как-то признавалась, что вкус мороженого и шоколадных конфет она узнала уже после замужества. Это и понятно, откуда в Андронцеве, где не было ни одного магазина, взяться шоколадным конфетам или мороженому?

Мы ехали через Москву с ее обязательными эскимо, зоопарком и не менее обязательной суматохой. В зоопарке я почему-то запомнил змей в стеклянных ящиках, пони, на котором каталась детвора, и задумчиво курящего шимпанзе.

Вологда потрясла меня обилием церковных куполов, рекой с одноименным названием, которая протекала через город, и мостом через эту реку. Мост был выстроен на восьмисотлетие Вологды. Под ним громоздились плоты из строевого леса.

В Андронцево мы добирались на грузовой машине, сидя на гробе, который везли для похорон какого-то человека. Помню, что ехали мы через брод. Машина, разбрызгивая фонтаны воды, устремилась на берег, и вскоре нас высадили на лугу с удивительно низкой и яркой травой. Впереди было несколько деревянных домов. Это и было Андронцево. К тому времени в деревне жили всего несколько человек. Бабушка Саша была одна. У нее был странный и непривычный нам дом, разделенный на две части. В одной из них жила бабушка, в другой жевала траву и печально вздыхала корова. Ночью, когда приходилось пойти по нужде, эти вздохи внушали мистический ужас. Хотелось забиться на полати и накрыться одеялом с головой.

В огороде стояли ульи, к которым то и дело возвращались тяжело нагруженные пчелы. У соседей топилась банька по-черному. Роль нагревателя в этой бане играли раскаленные камни. В такой баньке парились с веником, а потом обливались холодной водой. Когда отец меня облил впервые, я закричал от ужаса.

Чуть ниже текла маленькая лесная речка, которая называлась Синдошкой. Перед деревней она делала поворот, и на повороте образовался омут, в котором ловили рыбу. Красноперку здесь называли сорогой, щука и окунь своего названия не поменяли. Рядом с деревней посередине реки чернел камень, на котором мы с сестрой любили загорать. С этого камня я безуспешно ловил уклейку — рыбки объедали наживку прежде, чем я ухитрялся вытащить хоть одну из воды.

За рекой темнел лес. Лес был смешанным, поросшим мхом и папоротником. В этот лес мы ходили собирать грибы.

Удивительно синим казалось неба Лица бабушки Саши я совершенно не помню. Примус, на котором мы жарили ленивых карасей, которых ловили в близлежащем пруду, помню хорошо, зеленовато-красную с белыми проплешинами и удивительно пахучую землянику помню хорошо. Муравейник около тропинки, ведущей к речке Вологде, помню. А вот лица бабушки не помню. Помню, как бабушка Саша брезгливо щурилась на карасей и называла их лягушками. Рыбой назывались только те чешуйчатые скользкие существа, которые жили в проточной воде реки. Помню морщинистые щеки и седые волосы выше резиновых сапог, в которых она ходила.

От бабушки Саши в памяти осталось лишь ощущение старости.

Странная человеческая память — она выхватывает из прошлого второстепенные детали, оставляя в тени главное. Наверное, это происходит потому, что с второстепенными деталями легче философствовать. Мысль — это неуловимая серебряная уклейка в реке, блеснув, она исчезает в никуда.


До четвертого класса жизнь моя протекала без особых потрясений.

Я ходил в школу, играл с друзьями в мушкетеров, ездил на рыбалки, большей частью, конечно же, неудачные. И еще я читал. Жизнь моя того времени неразрывно была связана с книгой. О благословенные детворой «Каллисто» и «Каллистяне» Г. Мартынова! И еще я открывал для себя «Путь на Амальтею» и «Страну багровых туч» братьев Стругацких, холодную и прекрасную, как ювелирное изделие, «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова, в мою жизнь вошли Альтов и Журавлева, Днепров и Сапарин, Варшавский и Аматуни с его «Тайной Пито-Као», ну, конечно же, Виталий Мелентьев с его повестью «33-е марта», рассудительный и имевший определенный литературный дар, но такой пресный Немцов, Томан с его шпионскими и антивоенными памфлетами, я познакомился с Думчевым из Страны дремучих трав Владимира

Браги на, восхищался «Человеком-лучом» Михаила Ляшенко. Нет, удивительные книги рождались в шестидесятые годы! Я бродил ночами по планете Видящих Суть Вещей, думал о горовском мальчике, восторгался угрюмым Быковым, а впереди была Пандора, чудовищная Волна на планете Радуга, и. уже бродили по Вселенной загадочные Странники. Казалось, что до светлого завтрашнего дня, каким он был описан братьями Стругацкими в повести «Возвращение», подать рукой. Уж мы-то до него обязательно доживем, до этого мира Светлого Полудня. Да что там — доживем, мы еще поживем в нем, обязательно поживем!

Была уверенность во всемогуществе техники и людей. Верилось, что до Марса рукой подать, а на Луне уже в ближайшие десятилетия будут построены базы землян.

Утверждают космонавты и мечтатели, Что на Марсе будут яблони цвести…

Это из фильма «Мечте навстречу».

В это верилось и с этим гораздо спокойней жилось.

Жизнь мне портил лишь Пашка Щербаков по прозвищу Пахланя. Он меня за что-то невзлюбил, а может, ему просто нравилось издеваться над беззащитным, и именно потому он ловил меня, где только возможно, и бил. Робкие попытки дать ему сдачи поначалу не имели успеха. Он был просто сильнее. Но в четвертой классе я ему дал! Я бил его, пока он не упал, а когда Пахланя упал, я взял камень и стал бить его камнем по голове, пока кто-то закричал: «Робя! Это же зверь! Он же его убьет!», — и не позвали мою сестру, которая тогда училась в девятом классе. Наташа оттащила меня от Пашки, и правильно сделала — в противном случае я бы его убил, слепо и безрассудно мстя ему за все унижения, которые он мне причинял в течение трех с половиной лет. Но он остался жить, и даже удары камнем по голове ему пошли на пользу — Пахланя резко поумнел и больше уже не приставал ко мне со своими глупостями.

Нет, еще до этого боя, который, возможно, определил мою будущую жизнь, я частенько дрался, но не так, чтобы обрести уверенность в себе. Не надо стремиться быть сильнее других, но всегда надо уметь давать отпор тому, что стремится к силе. Чувство уверенности рождается из ощущения победы, в противном случае мы всегда имели бы дело лишь с неудачниками.

Через двадцать лет я случайно встретил его в городе на трамвайной, остановке. Пахланя увидел меня и узнал, в его глазах явственно ожил страх.

А я, пожалуй, искренне был рад встрече с ним, он, мой враг и мучитель, побежденный мною в неравном бою, принес мне весточку из моего далекого прошлого.

Кстати, о сестре Наталье, которая разняла нас в тот памятный день.

К тому времени она училась в девятом классе. Как у всякой красивой девчонки, у нее были поклонники, которые постоянно кружили вечерами около нашего дома, выясняли порой отношения между собой. До седьмого класса мы с ней постоянно дрались. Она была старшей. Поэтому ей хотелось, чтобы я признавал ее старшинство и авторитет, мне же этого делать совершенно не хотелось. Поэтому так часто случались конфликты. Но это не мешало нам по большому счету любить друг друга, и наши разногласия й конфликты не мешали нам объединяться против родителей, когда они, по нашему мнению, допускали несправедливости в отношении нас. Тут уж мы действовали слаженно и дружно. В таких же отношениях находятся сейчас и мои дети. Я ловлю себя, что характерами и поведением мы очень похожи. Чему удивляться, ведь это мои дети.


По вечерам на скамейке перед домом слышалось басовитое воркование и звонкий смех сестры. У нее был длинный нескладный горбоносый парень, которого звали Вовка Волков. Он был ее одноклассником. Они дружили. Тогда это называлось именно так.

Я жил на станции Панфиловр до шестого класса и учился в средней школе. Странное название — средняя школа. Школа, в которой учатся усредненные люди. Усредненным быть не хотелось. Эпоха развития личностей завершилась вместе с; революцией. После тридцатых годов возобладал принцип — не высовываться. Даже актеры стремились к усредненности. Те, кто был личностью, являлись исключением.

Во время застоя усредненность стала обязательным правилом. Правило это душило, но оно было непреложностью. Те, кто вылезал за среднюю черту, мог попасть под бритву тюрьмы иди оглушающую булаву дурдома.


Черт побери!

Спустя тридцать лет я вновь побывал на станции своего детства. И что же?

Была весна. Люди все так же месили неподъемную грязь резиновыми сапогами. Многие из тех, кого я помнил, умерли, а живые стали хуже. Впрочем, я сам изменился. Наверное, не в лучшую сторону.

Стало ясно, что конец века, представлявшийся нам в детстве сверкающим и летающим, закончился в будничной житейской грязи.

Развалили страну пьяные идиоты, возжелавшие власти, прежние знамена сдали в музеи, над просторами моей бывшей Родины заполоскались разноцветные знамена, многочисленные друзья оказались по другую сторону границ. Я стал гражданином несуществующей страны, программа XXI съезда КПСС, обещавшая светлое будущее, стала полноценной фантазией, многое из того, что почиталось чистейшей фантастикой, буднично и незаметно вошло в жизнь человечества, а на станции Панфилово все осталось прежним. Строители светлого коммунистического будущего уныло строили не менее светлое капиталистическое завтра.

И ничего не изменилось!

Вместо Ту-104 появились Ту-144, но мы-то мечтали о ракетопланах и экранолетах! Вместо круглой кабинки «Востока» в космосе — пока еще! — плывет округлая кабинка «Союза». Но мы-то мечтали о звездных кораблях! Космонавтов стало столько, что фамилии их стало невозможно удержать в памяти. Атомную бомбу заменила нейтронная. Вместо десанта на Марс и Венеру мы высаживаем десанты в бывший советский город Грозный, кровь мешается с грязью и снегом, и в наших ребят стреляют бывшие первые секретари чеченских комсомольских организаций, которым, как и зажиревшим московским партократам, захотелось в князья. Появились видеомагнитофоны и компьютеры, но никогда уже не будет описанных в фантастике роботов. И с этим тоже надо как-то мириться.

А все произошло потому, что не изменилась суть человека.

Вместо творца в душе многих и многих продолжал жить все тот же хапуга. И вот этот хапуга пришел к власти, захватил все, до чего только смог дотянуться, на долгие годы закуклил время и начал жиреть, подминая в людских душах романтику.

На смену революции пришла не менее победоносная контрреволюция.

Душа этого не принимает. Но приходится жить.

Стреляются только неисправимые идеалисты. Когда тебе под пятьдесят, об идеализме смешно говорить.

Уходят романтики. Их место занимают прагматики.

Идеалом постепенно становится сытость, эталоном — двести сортов колбасы. Фантастика постепенно уступает свое место кровавому детективу. Мы пришли в будущее, еще не зная, что нас там ожидает далекое прошлое.

Грустно, читатель. Я чувствую себя как в детстве, где тебя манили конфеткой, а подсовывали горькое и невкусное лекарство.

Меня не покидает чувство, что меня нагло и бессовестно обманули, показав на мгновение и спрятав в карман Будущее, к которому стремилась моя душа. Душа жаждала понедельника, который начинается в субботу, меня же подвели к луже, показали, как в ней отражаются звезды, и ткнули мордой в окружающую лужу грязь, сказав, что это моя действительность и что мне предстоит жить именно в ней.