"Хулио Кортасар. Другая сторона вещей" - читать интересную книгу автора (Эрраес Мигель)

Глава 2. 1939 – 1953 Чивилкой. Провинциальная жизнь. Преподаватель университета без диплома. Времена Перона. Возвращение в Буэнос-Айрес. Аурора Бернардес. «Бестиарий». Человек-интраверт. Мечта о Париже. Улица Жантильи, 10, кв. 13

С 1939 по 1944 год, с осени до осени, Кортасар живет в Чивилкое, небольшом городе с населением в 20 000 жителей, откуда по субботам обычно ездит в Буэнос-Айрес, который находится на расстоянии 160 километров – это два с половиной часа езды на поезде, – а потом возвращается оттуда в понедельник. Чивилкой – или Чивилкои, что более соответствует его происхождению, – был основан в 1875 году, и поначалу его населяли индейцы, жившие в провинции Араукария и в пампе; своему названию он обязан касику Чивилкою, который жил на берегу реки Саладо и служил уланом, из тех, что приняли сторону Линьера во времена английской оккупации. Кортасар в шутку называл его Вильчико.[34] Его зарплата на новом месте работы, за шестнадцать часов в неделю, из которых девять приходилось на историю, пять на географию и два на обществоведение, составляла 640 песо, что позволяло ему вести образ жизни представителя среднего класса, хотя в его случае это получалось с натяжкой, поскольку приходилось содержать семью, так как его мать к тому времени уже давно оставила работу. (Офелия вышла замуж в 1940 году, но после двух лет супружества овдовела и вновь нуждалась в помощи Хулио.)

По словам Хосе Марии Гранхе, переезд Кортасара из Боливара в Чивилкой был вызван случайными обстоятельствами; этот провинциальный город по своим размерам и общественной активности в области экономики, политики и культуры значительно превосходил Боливар. «Это повышение стало возможным благодаря назначению на должность директора школы II ступени преподавателя по имени Хуан Педро Куручет», в результате чего возникла «необходимость еще в одном специалисте, который мог бы взять на себя освободившиеся часы в соответствии с тогдашними нормами трудоустройства». Предполагалось, что молодой преподаватель из Буэнос-Айреса, которому тогда исполнилось 25 лет, не будет возражать против переезда, так что в августе 1939 года Кортасар прибыл в Чивилкой в качестве новой штатной единицы в школу II ступени Доминго Фаустино Сармьенто. Его первый урок состоялся 8 августа, а в июле 1944-го он оставил Чивилкой. Официальное увольнение с кафедры произошло 12 июля 1946 года, согласно официальному документу, который хранится в школе.

И снова зададим себе вопрос: каково было действительное положение Кортасара в Чивилкое с точки зрения его интеграции в общественную и культурную жизнь? Принимал ли он участие в культурной жизни города, выступал ли на каких-нибудь конференциях, поэтических диспутах или бывал на других мероприятиях подобного рода? Или же, наоборот, он закрылся от мира в своей «светлой комнатке», едва прибыв в отель «Рестелли», более похожий на пансион, а позднее в пансионе семьи Варсилио, в центре города, на улице Пеллегрини, дом 11, где прожил несколько лет? Ограничивал ли он свою жизнь уроками в школе, остальное время отдавая чтению? Понравился ли ему с первого взгляда Чивилкой, центр производства зерна, шерсти, животных кормов и кожи, город, где была публичная библиотека, основанная в 1866 году Доминго Ф. Сармьенто, город с четкой планировкой улиц (авениды Себальо, Вильярино, Сармьенто, Соарес, и улицы Висенте Лопеса, Генерала Родригеса, улица Ривадавиа, смежная с улицей Пеллегрини), парками и историческими достопримечательностями (памятник Бартоломе Митре, Аллегория 9 Июля, здание Центра предпринимателей и коммерсантов и филиал Национального банка), или это была все та же провинциальность, только раскрашенная в более яркие тона? А может быть, этот город ему не понравился и он чувствовал себя там чужим? Трудно дать исчерпывающий ответ на все эти вопросы.

Рассмотрим его пребывание в Чивилкое постепенно, период за периодом, и остановимся на некоторых фактах.

Через месяц после приезда он пишет Луису Гальярди, что Чивилкой – это «город, весьма довольный собой, который не замечает своих недостатков и получает удовольствие от их наличия», кроме того, он говорит о том, что «преподавательский состав – за исключением достойнейших и крайне редких исключений – осуществляет свою деятельность в рамках серой посредственности, столь же удручающей, сколь и раздражающей». В том же ключе в апреле 1941 года, уже почти через два года пребывания на новом месте, Кортасар, который, казалось, тосковал тогда по Боливару, снова пишет, что город, где он теперь живет, «лишен души».

Должны ли мы верить Кортасару? Возможно, он преувеличивает? Может быть, в какой-то степени это результат выбранной им позиции enfant terrible, и мы должны интерпретировать его слова в контексте этих писем как кокетство и некоторую надуманность? Возможно, и так. Однако в любом случае правдой является и тот факт, что Кортасар дистанцировался от общественной жизни, и, как он пишет Луису Гальярди, «задача состояла в том, чтобы закрыться в уединенной комнате, где было бы много книг и немного покоя; свет лампы по вечерам, письма от друзей и приятная обязанность писать им ответы… Разве надо желать большего, если знаешь, что где-то далеко есть сердца, которые бьются в унисон с твоим? Нет, я думаю этого вполне достаточно, чтобы чувствовать себя почти счастливым, это на самом деле так».

Однако, по свидетельству некоторых друзей и знакомых периода жизни в Чивилкое, таких как Николас Кокаро, Давид Альмирон, Эрнесто Марроне, Хосе Мария Гранхе, Доминго Серпа, Франсиско Мента, Франсиско Фалабелья, Хосе Мария Гальо Мендоса, Хосе Сперанса и Эрнестина Явиколи, Кортасар все-таки принимал участие в общественной жизни города, по крайней мере начиная с 1941 года, то есть когда уже прошло два года с момента его приезда. Гранхе утверждает, что годы, проведенные Кортасаром в Чивилкое, «были этапом его жизни, который никоим образом нельзя считать выброшенным для него как для писателя, прежде всего потому, что они показывают нам существование личности, образ которой не совпадал» с расхожими представлениями. Тот же самый Гранхе (15, 80) рассказывает о деятельности Кортасара, о его участии в некоторых мероприятиях, любопытных по своей природе. Вот они:


– Август 1941 года. Молодежный клуб. Празднование Дня студента. Учащиеся школы II ступени выступают с литературными эссе о произведении Белисарио Рольдана «Лгуны, разящие кинжалом лжи» с комментариями преподавателя Хулио Флоренсио Кортасара.

– Октябрь 1941 года. Учреждение литобъединения под названием «Чивилкойское сообщество художников слова», в состав которого вошли: Кортасар, Доминго Серпа, Хесус Гарсия де Диего, Рикардо де Франческо, Хуан Вера и Хосе Мария Гальо Мендоса.

– Май 1942 года. Праздник Эскапарелы.[35] Доклад Хулио Флоренсио Кортасара. После доклада дружеский коктейль.

– Июнь 1942 года. Семинар литобъединения «Сообщество художников слова». Презентация «Страниц библиографии» и комментариев к антологии французской фантастики Хулио Флоренсио Кортасара.

– Апрель 1944 года. Семинар литобъединения «Сообщество художников слова». Чествование поэта Мигеля Камино, ведущий X. Кортасар.

– Июль 1944 года. Кортасар входит в состав жюри на фестивале живописи, организованном литобъединением «Сообщество художников слова».


К этому перечню следует добавить стихи, написанные Кортасаром по просьбе учительницы музыки Эльсиры Гомес Ортис де Мартелья ex professo,[36] на «Колыбельную песню» Брамса, которую ученики школы на протяжении многих лет исполняли хором на уроках пения.

Писатель из Чивилкоя Гаспар Астарита приводит, со своей стороны, и другие факты, как, например, выступление Кортасара в муниципалитете 18 мая 1942 года в рамках культурных мероприятий по случаю празднования 20 июня Дня Знамени; тема доклада касалась важности изучения в школе фактов отечественной истории. Астарита упоминает также, что для журнала «Ла Ревиста Архентина» Кортасар написал статью «Суть миссии учителя», которая была опубликована в 1939 году в 31-м номере журнала благодаря инициативе учеников школы, где преподавал Кортасар; кроме того, именно тогда им был написан рассказ «Делия, к телефону», увидевший свет под псевдонимом Хулио Денис – при содействии Карлоса Сантильи, который был вхож в редакционные круги, – в газете социалистов «Будильник» в октябре 1941 года, и поэма «Не такая, как все», которая появилась в газете «Запад» в 1944 году. Он также сотрудничал с Игнасио Танкелем при написании сценария к фильму «Тени прошлого», который был показан в Чивилкое, а позднее, в 1945 году, – в Буэнос-Айресе.

Разумеется, нельзя сказать, что такой уровень участия для пятилетнего пребывания является чем-то невероятно активным, но нет сомнения в том, что это участие более чем достаточно для человека, который считает, что жизнь в Чивилкое в 1943 году носит застойный характер и «ничто не нарушает ни одной складочки на костюме», где мирно сосуществуют окрестные стада и замечательное население городка, которое делает покупки и прогуливается по площади. Отметим в этой связи, что в письмах Кортасара тех лет нет ни одного упоминания о мероприятиях, указанных выше. Полное умолчание. Есть только отдельные замечания по поводу работы, учеников и учебного процесса, который, судя по всему, приносил ему удовлетворение. Этому занятию он отдавал всю душу и знал, что ученики его ценят. Но нет ничего о том, какой была его собственная жизнь в Чивилкое.

Николас Кокаро и Доминго Серпа, те, вместе с кем Кортасар издавал газету «Запад», печатание которой они оплачивали в трех равных долях, были теми людьми, с которыми он поддерживал наиболее тесные отношения в силу их общего увлечения литературой. Кокаро много раз упоминает о том, как они вместе гуляли «по прямым и однообразным улицам Чивилкоя», изучая квадрат за квадратом, из которых состоял город, его центр, где рядом с площадью высилась церковь, а также здание муниципалитета и Общественного клуба, или, но уже гораздо реже, устраивали себе экскурсии по окраинам городка, где заходили в кегельбаны и кабачки, там Кортасар не чувствовал неуверенности, которую обычно вызывали в нем подобные заведения.

Любопытен пассаж, впоследствии изъятый писателем из книги «Вокруг дня на восьмидесяти мирах», в котором идет речь о «блаженном» города Чивилкоя. Кортасару стало известно, что в Чивилкое живет человек, из тех, которых обычно называют «чокнутыми». Ему захотелось с ним познакомиться. Кокаро отправился вместе с ним. «Чокнутым» оказался Франсиско Музитани, человек, до такой степени любивший зеленый цвет, что дом у него, и снаружи и изнутри, был зеленым, а для большей надежности дом носил соответствующее название: «Чистозелень»; его кроткая супруга и безропотные дети были одеты во все зеленое, как и глава семьи, который самолично кроил и шил одежду для всей семьи, чтобы избавить себя от лишних насмешек и упреков в инакомыслии, и разъезжал по городку на зеленом велосипеде.[37] Доподлинно известно, что Музитани хотя и был человеком довольно своеобразным, однако не настолько, как его описал Кортасар в своей книге. Известно, например, что он не красил свою лошадь в зеленый цвет, иначе она бы просто погибла (он действительно частично закрасил лошадь, но сделал это невольно: лошадь нагружали мешками из холстины, выкрашенными в зеленый цвет, они терлись о лошадиные бока и оставляли на них зеленые пятна), кроме того, сам он не всегда одевался только в зеленое. Гранхе, например, утверждает, что он носил белое, но украшал свою одежду зелеными деталями: галстук, носки, носовой платок, лента на шляпе были у него зеленые. «Одним словом, зеленый цвет был определяющим признаком Музитани (15, 86). Точно известно также, что дон Франсиско был целеустремленно изобретательным. Так, например, при строительстве дома «Чистозелень» он решил поставить фундамент под уклон, так, чтобы дом как бы съезжал к краю улицы, чем несказанно упростил работу по наведению чистоты, которой занималась его супруга (кстати, он запирал ее на ключ, когда уходил из дома); ей достаточно было разлить ведро воды на полу комнат в задней части дома, как это податливое вещество стекало на улицу, по пути орошая лужайки (зеленые).[38]

Фернандес Сикко рассказывает и о других изобретениях дона Франсиско. Например, расческа, состоявшая из трех, соединенных вместе, или «непрокалываемая шина, идея которой пришла ему в голову, когда он возвращался с дальней прогулки на велосипеде и проколол покрышку об осколок разбитой бутылки. Ему пришлось возвращаться пешком, и по дороге он все думал, как разрешить вопрос уязвимости покрышек. Вернувшись домой, вместо того чтобы лечь отдохнуть – он прошел пешком 15 километров, – дон Франсиско взял три старые велосипедные шины и скрепил их вместе с помощью гвоздей, соорудив таким образом колесо, массивное, как камень, и без воздуха внутри. Правда, надо сказать следующее: чтобы ездить на таких колесах, требовалось двойное физическое усилие. Зато велосипед с такими колесами был надежнее родной матери» (29, 115).

Было известно об этом человеке и еще кое-что: он неустанно боролся за улучшение состояния проезжей части улиц и храбро сражался в связи с этим с интендантством, а также воевал с пекарями: при выпечке хлеба они должны были следить за тем, чтобы в муку не попадали нитки от холщовых мешков. Музитани был не только человек эксцентрический, он был еще и долгожитель: он прожил почти 95 лет, а «кожа у него на лице была как у ребенка», по словам его дочери. Лусия Музитани, в свою очередь, вспоминает: «В восемь вечера он загонял нас всех в дом и больше не разрешал выходить. Он купал нас в ледяной воде и не разрешал пить мате из трубочки, потому что считал это негигиеничным. Он не пользовался столовыми приборами. Еда у него всегда была особенная, только для него. Он запрещал нам общаться с посторонними людьми. Вплоть до того, что у нас в детстве были слюнявчики, на которых он собственноручно написал печатными буквами: „Пожалуйста, не лезьте к нам с поцелуями"» (29, 121). Человек с подобными привычками не мог пройти для Кортасара незамеченным.


Кроме этого, все тот же Николас Кокаро упоминает об одном неизвестном факте, касающемся более чем дружеских отношений Кортасара с Нелли (Кока) Мартин, известной в Чивилкое пловчихой, высокой стройной девушкой, бывшей выпускницей школы, работавшей учительницей. Молодая девушка жила недалеко от школы, «так что она, – рассказывает Кокаро, – часто сталкивалась с Кортасаром. Когда Кортасар приехал в Чивилкой, он поселился в пансионе Варсилио, который был совсем близко от главной площади. Он сам говорил мне, когда мы вместе бродили по унылым улицам городка, что часто встречает сеньориту Мартин на площади Испании» (15, 65).

О том, что касается любовных отношений с Кокой Мартин или с кем-нибудь еще, в письмах Кортасара той поры нет ни одного упоминания. Есть только ссылки на то, что этот сюжет произвел переполох в городке и что сам Кортасар в связи с этим чувствовал себя выбитым из колеи. В письме от 22 октября к Марселе Дюпрат он говорит, что по Чивилкою ползут слухи о «его дружбе с юной девушкой, которая была его ученицей в 1939 году, когда он туда приехал». Кортасар обвиняет «злые языки, которые распустились до такой степени, что я переживаю из-за этого горькие мучительные минуты, хотя на публике, в большинстве случаев, отделываюсь олимпийским спокойствием или поднимаю обидчиков на смех». Таким образом, его жизнь в Чивилкое в тот период нельзя назвать спокойной и приятной. В некоторых слоях общества реакционного Чивилкоя определенное поведение молодого преподавателя не могло вызвать одобрения, в чем мы убедимся позднее; это в значительной степени и явилось причиной, по которой он в скором времени переедет в Мендосу.

Фернандес Сикко отмечает, что отношения Кортасара с Кокой Мартин не выходили за рамки платонических. По его словам, они встречались, всегда заранее договариваясь о встрече и никогда случайно, на площади Испании в кинотеатре «Метрополь» (на самом деле Кортасар сам устраивал эту встречу при содействии билетера), что и давало пищу для разговоров «лгунам, разящих кинжалом лжи». Они встречались несколько раз в неделю, сидели на скамейке на площади, разговаривали, он читал ей стихи, и не более того. Сама Нелли Мартин говорила так: «Мы с Хулио никогда не целовались в губы» (29, 135).

Кокаро вспоминает, что Кока Мартин была «очень высокой девушкой, почти как Кортасар, с живыми глазами и улыбкой Моны Лизы». Как бы то ни было, даже если она и не была той женщиной, которая могла оставить заметный след в памяти Кортасара, его стихотворение «Площадь Испании – с тобой» имеет самое непосредственное отношение к этой истории. Кортасар подтверждает это в письме к Дюпрат в конце 1942 года, накануне своего отъезда в Чили; он посылает ей свое стихотворение, строки которого «имеют для меня большую ценность, ибо навеяны той, которая меня на них вдохновила»; в стихотворении речь идет «о самой красивой площади Чивилкоя, о жарком полудне и о свидании с девушкой». С другой стороны, как и во всех прочих стихотворных опытах Кортасара той поры, это стихотворение грешит избыточным формализмом, цель которого – поиски пластической конструкции, отражающей экзистенциальное мировосприятие. Ничего общего с будущим Кортасаром, который откроется в рассказах сборника «Бестиарий», но не исключено, что эти рассказы вынашивались в сознании писателя именно в тот период.

За пять лет пребывания в Чивилкое в жизни Кортасара произошло и нечто большее. Чивилкой, или Чивилкои, или Вильчико – как ни назови, – наводил на него тоску. Жизнь типичного провинциала приводила его в ужас; он боялся, как мы уже указывали, стать одним из них. Тем не менее он, так или иначе, принимал участие в общественной жизни Чивилкоя, и это бесспорный факт. Кроме того, за годы пребывания в Чивилкое произошли и еще некоторые события в жизни писателя: участие в поэтическом конкурсе (1940), большое путешествие по стране (1941), смерть троих близких людей (1942), первый конфликт с властями (1944). Следует добавить, что в этот период Кортасар не только не уменьшает объем чтения и писательства, но, наоборот, ритм его работы становится все более напряженным. Отметим, что в качестве развлечения он прорабатывал немецкую грамматику, которой начал заниматься еще в Боливаре; приступил к переводу «Робинзона Крузо», открыл для себя таких авторов, как высланный из Испании Рафаэль Диесте («Любимый красный свет»), утверждал, что совершенно очарован «Фантазией» Уолта Диснея и фильмом Джона Форда «Гроздья гнева», а также фильмом Виктора Флеминга «Волшебник из страны Оз»; он писал или начинал писать, пока еще не публикуя и не намереваясь публиковать, сборник стихов («По эту сторону»), сборники рассказов («Другой берег», «Бестиарий»), роман («Облака и Стрелок из лука»).

Следует сказать о поэтическом конкурсе, организованном Союзом писателей Аргентины и поддержанном известным журналом «Мартин Фьерро» в Буэнос-Айресе. Премия предназначалась поэту не старше тридцати лет, и присуждалась жюри, в состав которого входили Эдуардо Гонсалес Лануса, Хорхе Луис Борхес и Луис Эмилио Сото. Два последних обстоятельства – возрастные ограничения, что в свою очередь ограничивало участие начинающих поэтов, а также то, что имена членов жюри гарантировали строгость оценки, – привели к тому, что Кортасар, которому в августе исполнилось двадцать шесть лет, с воодушевлением принял участие в конкурсе.

Сборник стихов «По эту сторону», который был подписан псевдонимом Хулио Денис, не был издан и впоследствии исчез. От самого Кортасара известно, что этот сборник являлся неким резюме стихотворений, представляющих антитезу тем, что были включены в сборник «Присутствие». Если в последнем преобладали стихи определенного размера, символистского толка в стиле Рембо, то в сборнике «По эту сторону» Кортасар идет по пути отказа от традиционных размеров, стремясь создать поэтическую конструкцию, вступающую в противоречие с его первой книгой: «белый стих совершенно свободен; интуиция, ориентированная исключительно на поэтическую основу». Такими были стихи, которые нравились Кортасару. Вполне возможно, что указанные тексты уже содержали в себе суть того, что почти сразу же проявилось в Кортасаре как авторе рассказов, однако, как бы то ни было, в сборнике «По эту сторону» в унисон с тем, что говорил писатель, высказывается и Луис Гальярди, утверждая, что автор отказался от герметики как поэтического компонента и перешел на позиции свободного языка и свободной структуры, целиком уйдя в попытку увести «друга-читателя от простого и ясного», хотя в том же 1940 году сам Кортасар говорил: «…я никогда не думаю о читателе, когда пишу» (7, 73).

Совершенно очевидно, что Кортасар никогда не был «легким» писателем. Если мы говорим, что в контексте момента он, по всей вероятности, был расположен приблизить себя к читателю другого типа – более великодушному, – это означает лишь то, что мы пытаемся объяснить, как он вышел на путь поэтики совершенно антиакадемической, если говорить с формальной точки зрения, но не менее сложной, если говорить о природе ее восприятия, что является характерной чертой его произведений начала пятидесятых годов.

Премию он не получил. Кортасар стоически перенес тот факт, что через месяц после того, как он послал свои стихи на конкурс, он не был удостоен премии и вообще не замечен, и в письме к Люсьене Дюпрат он пишет, что 1940 год вошел в его сердце с неизменным ощущением того, «что эта жизнь почти бесполезна» (7, 76). По всей вероятности, в глубине души Кортасар считал свою книгу достойной премии. Совершенно очевидно, что он возлагал на это определенные надежды. Он воспринимал свою книгу как зрелое произведение. По крайней мере некоторые стихотворения заслуживали того, чтобы быть опубликованными, возможно, речь не шла о том, что весь сборник является одинаково ценным по своему уровню, однако этот уровень был достаточным, чтобы понять: сам автор считал его шагом вперед на пути своего становления как поэта. Он пишет Мече Ариас о том, какое удивление испытал, прочтя несколько раз имя победителя конкурса. «Я не рискну высказать свое мнение, пока его произведение не будет опубликовано» – так он выразился. Жюри все-таки отметило книгу Кортасара, хотя и вскользь, в печатном отзыве о творчестве конкурсантов, «что подтверждает наличие умственных способностей у „Борхеса и компании"», – пишет Кортасар. Двадцать пять лет спустя вице-секретарь министерства культуры присудила ему и писателю Мухика Лайнесу ex aequo[39] премию Кеннеди за роман «Игра в классики», «единственное признание Аргентины», как говорит Кокаро, который был тогда членом жюри, «за произведение, имеющее мировое значение».


Что касается путешествия, он предпринял его со своим другом[40] Франсиско Клаудио Ретой по прозвищу Монито, который, как говорилось выше, был его товарищем по школе Мариано Акосты и которому Кортасар посвятит сборники «Другой берег» и «Бестиарий» с почти одинаковой авторской надписью. Путешествие продолжалось с конца января до середины февраля 1941 года. Они проделали его на машине, пароходе и поезде, проехав почти 5000 километров по северо-западным и северо-восточным районам страны; они выехали из Буэнос-Айреса и направились вглубь страны по провинциям Кордоба, Ла-Риоха, Катамарка, Тукуман, Сальта и Жужуй, представляющим собой треугольник, стороны которого граничат с территориями Чили и Боливии; а также по территориям Чако, Коррьентес, Мисьонес (Альто-Парана), Санта-Фе, прилегающим к Парагваю, Бразилии и Уругваю, чтобы затем вернуться в Буэнос-Айрес.

Это путешествие имело для Кортасара очень большое значение. Во-первых, оно сделало более глубокой его дружбу с Ретой, благодаря которому он узнал те провинции своей страны, которых не знал раньше и которые совершенно очаровали его. Это было время напряженной активности, по 16 часов в день, время «страшной жары, теплой и грязной питьевой воды и мириадов насекомых самых невероятных размеров»; они увидели реки (Дульсе и Саладо), ущелья (умауака, как их называют индейцы), долины (Мохоторо) и были в таких местах (Посадас), где «приходилось охотиться, чтобы добыть себе пропитание (на полном серьезе!), и мы иной раз находили себе разные „пикадас"[41] в самой дикой сельве, какую только можно себе представить, в такой густой сельве, куда не проникают солнечные лучи и где неспешно порхают бабочки с большими синими крыльями; сельве, где каждый неосторожный шаг может обернуться укусом змеи „ярара"; где причудливые птицы творят божественную музыку»; это были места, «где я был счастлив, вернувшись к младенческому состоянию истоков, и где я почувствовал тропики». Писатель превращает свою бедную событиями провинциальную жизнь в увлекательное приключение, и это действительно так, без всякого преувеличения, потому что он сравнивает свое путешествие с произведениями «Сальгари, Орасио Кироги, Сомерсета Моэма, Киплинга», как он напишет позднее в письме к Мече Ариас. Только в Тилькара, совсем близко от Боливии, на высоте 2500 метров, ему пришлось остановиться, потому что «мое сердце – этот вечный предатель – не позволяет мне подниматься дальше» и еще по причине того, что у него началась лихорадка, не очень сильная, но тем не менее не отпускавшая его еще несколько дней после возвращения.

Это было одно из тех путешествий, которые в то время много значили для Кортасара и оставили в его памяти заметный след. Летом 1943 года он снова отправился в дальнюю поездку в Чили. Двадцать три дня он ехал из Мендосы (на поезде), перевалил через Анды (на автомобиле), доехал до Сантьяго-де-Чили, затем спустился на юг, задержавшись по пути на озерах Льянкиуе и Тодос-лос-Сантос, затем оказался в Осорно, Вальдивии и вернулся в Сантьяго, откуда продолжил свое путешествие до Вальпараисо и Винья-дель-Мар. Картины дикой природы, такие разные, девственные долины – все это еще долго будет тревожить его воображение. Однако второе путешествие он осуществил уже без своего друга Реты. Смерть Реты была третьей, и последней, в череде потерь, постигших Кортасара в то время.


Итак, если считать, что неполученная премия и первое большое путешествие обозначили основные вехи жизни Кортасара в Чивилкое, нельзя не сказать и о печальных событиях этого периода его жизни. 16 апреля 1941 года умирает Альфредо Марискаль, еще один его товарищ по школе Мариано Акосты, которому он посвящает стихотворение «Легенда о смерти»; 15 марта 1942 года умирает Сади Перейра, его зять и сосед по Банфилду, который за два года до этого женился на сестре Кортасара Офелии; и в декабре 1942 года умирает Пако Рета (Монито), о котором мы уже говорили. Все три смерти произошли скоропостижно, каждая в результате болезни. В двух случаях – с Марискалем и Перейрой – это было совершенно неожиданно; в случае с Ретой этого можно было ожидать, поскольку тот с детства страдал хронической почечной недостаточностью.

Кортасар часто вспоминал об этих людях, он говорил, что эта тройная потеря была одним из самых мучительных и горьких моментов его жизни в провинции. Он глубоко переживал случившееся и скорбел о каждом из троих с одинаковой силой, считая, что судьба нанесла ему чрезвычайно жестокий удар. Необходимо отметить, продолжая тему игры случая в жизни Кортасара, что все эти три смерти были в каком-то смысле связаны, имели отношение друг к другу и словно перепутались между собой.

Кортасар был вместе с Пако Ретой, его сестрой, ее мужем и двумя дочерьми в Тукумане, когда пришла весть о кончине Сади Перейры. Получив известие, он сел в самолет (это был его первый перелет на самолете) и полетел в Буэнос-Айрес. О смерти Марискаля ему сообщили несколько дней спустя после его возвращения из незабываемого путешествия в январе-феврале 1941 года, хотя незадолго до того, как он увидел друга в гробу «выжженным страданиями последней ужасной недели его жизни, похожей на кошмарный сон», он виделся с ним, но ничто не предвещало трагической развязки. Рету положили в больницу Рамос Мехия в Буэнос-Айресе как раз на той неделе, когда минула годовщина смерти Марискаля.

Если обстоятельства смерти Марискаля, наступившей скорее всего из-за халатности врачей, побудили писателя с горечью заметить, что «преступная недобросовестность врачей прервала человеческую жизнь в самом расцвете сил, жизнь содержательную и прекрасную», то тем более тяжело ему было наблюдать постепенное угасание Пако Реты, среди близких которого Кортасар чувствовал себя как в родной семье. Разница между этими тремя случаями была лишь в том, что кончина зятя и Марискаля явились для него неожиданностью и он не мог разделить с ними физические и нравственные страдания, вызванные болезнью: о первой он узнал, получив телеграмму, которую послала ему мать на его адрес в Тукумане, улица Коррьентес, 203 (адрес брата Монито); о второй ему стало известно из телефонного разговора с сестрой Альфредо, которая позвонила ему, чтобы сообщить печальную новость, точно так же как в рассказе «Врата неба» Хосе Мария звонит, чтобы сообщить о смерти Селины. В случае с Ретой тревога не отпускала его, отчаяние не давало покоя в часы ночных дежурств и на рассвете занимающегося дня, который он встречал у постели больного, сознание собственного бессилия не покидало при виде того, как жизнь постепенно оставляет человека, с которым тебя более десяти лет связывала близкая дружба и чей организм оказался бессильным бороться с почечной недостаточностью, «сердечными приступами, анемией, высоким содержанием мочевины – с жуткой в конечном итоге клинической картиной», что в результате и привело его к смерти.

Именно кончина Реты приблизила Кортасара к этой извечной тайне: что есть жизнь и что значит конец земного существования для него самого? В его размышлениях той поры, которые мы находим в письмах к мадам Дюпрат, к Мече и к Гальярди, он осмысливает утверждение о том, что человек смертен и рожден для того, чтобы умереть. В этом контексте Кортасар выступает как человек нерелигиозный, отрицающий веру, как отрицал ее Рета. В письме к Дюпрат, которая была истово набожной, он пишет: то, что для нее является переходом в другое состояние, для него – конечный пункт. Вспоминая ночь, когда умер Рета, писатель говорит мадам Дюпрат, что именно в тот момент он понял, что значит умереть, не имея той нравственной опоры, которую дает религиозная вера. Он понял, что такая смерть окончательна, и осмысливает ее в экзистенциалистском ключе: «Умереть физически, биологически; перестать дышать, видеть, слышать».

И еще, в эти часы рядом с постелью умирающего друга он понял и другое: «…что я и так воспринимал – но только на уровне интеллекта через поэзию Рильке – невыразимое одиночество смерти. Ты рядом с человеческим существом, ты касаешься его, помогаешь ему; но ты не можешь не чувствовать, что огромная пропасть лежит между вами; смерть только одна, это всегда личное дело каждого из нас, она невидима, и ее невозможно разделить ни с кем. Ты перед ней одинок, абсолютно одинок, и никого в тот момент нет рядом с тобой; и ничего в тот момент больше не связывает тебя с человеческими существами, с которыми за минуту до того ты был, словно ветви одного и того же дерева».

Среди мыслей о вечном Кортасар делает упор на вещах, которые могут показаться курьезными и о которых мы уже вскользь упоминали: речь идет о его срочном перелете из Тукумана в Буэнос-Айрес на трехмоторном самолете авиакомпании «Панагра», который доставил его в столицу через четыре с половиной часа против сорока восьми часов, которые он проделал на машине в начале своего путешествия некоторое время назад. Это произошло в 1942 году, в разгар Второй мировой войны. Обычные коммерческие перелеты были тогда исключением. Наверное, естественно, что, несмотря на подавленное состояние, вызванное известием о смерти зятя, Кортасар не мог не проникнуться впечатлениями от открывшегося перед ним пейзажа, на который он смотрел с высоты нескольких тысяч метров. «Панорама горных цепей Тукумана, с их острыми вершинами, которые с высоты полета можно было рассмотреть до мельчайших деталей; полет над горным хребтом Салинас-Грандес и горной цепью Кордобы, извивающаяся полоса провинции Парана – все это вызывало во мне ощущение пробуждающихся сил и какого-то вековечного порядка» – так он написал Гальярди и добавил, что хотел бы в самом скором времени повторить свой опыт воздушных перелетов. С другой стороны, парадоксальным является то, что писатель открывается своему другу по поводу воздушного путешествия в терминах, не слишком подходящих для агностика, каким он был по своей природе, но, наоборот, которые скорее можно было бы услышать от человека крайне набожного: «Луис, я не сожалею о том, что родился в этом веке; нам дано увидеть творение Господа под таким углом, о котором человечество до сих пор не могло и помыслить».


Четвертая веха чивилкойского периода, о которой мы говорили как о заметном событии в жизни писателя и которую мы назвали столкновением с властями, вызвала определенные последствия, поскольку именно в результате этого столкновения ему пришлось оставить кафедру, где он преподавал с 1939 года, и уехать из Чивилкоя, скомкав отъезд и ни с кем не попрощавшись (за исключением самых близких друзей, таких как Кокаро и Серпа); Кортасар переезжает в Мендосу, на работу в недавно основанном Национальном университете в Куйо.

В 1942 году Аргентина переживала последствия авторитарной политики правительства, уходящей корнями в первый государственный переворот, произошедший в 1930 году под руководством Хосе Феликса Урибуру, о чем мы уже упоминали в связи с падением демократического правительства Иполито Иригойена. 4 июня 1943 года из-за обычной инертности населения аргентинских городов произошел новый государственный переворот, спровоцированный прогермански настроенными военными (в единое и неделимое ядро этого переворота, состоявшее из генералов Артура Роусона, Педро Пабло Рамиреса и Эдельмиро Фаррелла, входил и генерал Хуан Доминго Перон); некоторые из перечисленных являлись приверженцами ярко выраженной идеологии денежного накопительства в самых вызывающих формах, и именно они свергли правительство Рамона Кастильо. Они развернули свою политику демагогии и популизма, добившись на этом пути больших успехов, в результате чего на выборах 1946 года президентом республики стал Хуан Доминго Перон.

Такова была суть политической ситуации: растущее влияние цензуры, установленной членами правительства (Фаррелл, Рамирес), элементы которой распространились на все области социальной жизни, будь то Буэнос-Айрес или любой провинциальный город. Никто не мог избежать контроля цензуры, и отголоски этого процесса при желании можно увидеть в рассказе Кортасара «Захваченный дом», о котором мы поговорим позднее.

В таком социально-политическом контексте обстоятельства жизни Кортасара в Чивилкое не могли не усложниться уже начиная с зимы 1944 года; к июлю того же года его противостояние властям приняло открытые формы. Речь идет не о его отношениях с коллегами по школе, а об отношении к определенным группам местных националистов, которые не одобряли деятельность Кортасара как преподавателя и даже находили аргументы, чтобы поставить вопрос о том, что они называли социальной ответственностью.

Например, их возмутило, что Кортасар, вместо того чтобы поцеловать перстень епископа провинции Мерседес, пожал ему руку. Другой пример: в середине дня проходили занятия по Священному Писанию, которые он никогда не посещал.

Сам Кортасар говорил об этих происшествиях так: «…меня обвиняют („vox populi"[42]) в следующих серьезных преступлениях: а) недостаток рвения и любви к правительству; б) коммунизм; в) атеизм». Ему вменяли в вину то, что на его уроках, посвященных происшедшему перевороту, он подавал материал «слишком холодно, с намеренными недомолвками и умолчаниями» (7, 163), а это можно было расценивать как склонность к коммунистической доктрине, поскольку, если человек повинен в пункте а), это означает, что он повинен и в пункте б)». Если добавить к этому, что Кортасар был единственным из преподавательского состава школы, в количестве двадцати пяти человек, кто не поцеловал перстень монсеньора Анунсиадо Серафини, прибывшего с визитом в Чивилкой, то, «если теперь соединить пункты а), б), в), Джон Диллингер рядом со мной просто ангел небесный».

Последние недели июня (имеются в виду последние недели пребывания в Чивилкое) были неприятными. Ощущение давления росло. Оно не отступало, но только увеличивалось. На самом деле Кортасара беспокоило не столько предполагаемое общественное порицание его позиции, совершенно нелепое, сколько потеря кафедры, поскольку семья целиком и полностью зависела от его помесячного жалованья; беззащитное семейство, как он написал в письме к Мече, «частью по старости, частью по недостатку физического здоровья». Однако судьба, которая, как известно, любит преподносить самые разнообразные сюрпризы, вспугнула готовую разразиться драму, хотя Кортасар, возвратившись 4 июля, в День независимости, в Буэнос-Айрес, в свой дом на улице Генерала Артигаса, номер 3246, «был уверен, что бомба может взорваться в любой момент», и был к этому готов.

Но она не взорвалась. Наоборот. Несмотря на его опасения, весьма обоснованные, ситуация повернулась на сто восемьдесят градусов. Не потому, что в Чивилкое среди определенных общественных слоев наступило раскаяние, а потому, что Кортасар принял предложение преподавать на кафедре недавно образованного Национального университета в Куйо (НУК), в Мендосе. Напомним одно парадоксальное обстоятельство: у Кортасара не было университетского преподавательского диплома. Парадокс становится объяснимым, если упомянуть о личности того, кто предложил ему эту временную должность преподавателя (Гвидо Параньоли, товарищ по факультету философии и литературы, учрежденному Министерством образования, с которым Кортасара связывали дружеские отношения еще в те годы, когда он жил на улице Виамонте, 430) и кто прекрасно знал, что отсутствие у Кортасара официального документа не является – и это совершенно очевидно – доказательством недостаточных знаний в области французского языка и французской литературы.

Ему было предложено вести три курса: два на кафедре французской литературы и один на кафедре литературы северных стран Европы. Разница с Чивилкоем была существенная, поскольку за ту же зарплату ему назначили нагрузку шесть часов в неделю против шестнадцати часов в Чивилкое. Уже не говоря о меньшем количестве учащихся (к третьему курсу их осталось двое). Но что было самым важным: принять это предложение – а он принял его незамедлительно – значило не только дистанцироваться от тлеющего конфликта в Чивилкое, но, самое главное, оно давало Кортасару возможность максимальной самореализации с точки зрения работы интеллекта, без необходимости низводить свой уровень преподавания до указанных границ и только по указанным предметам.


Район Куйо, примыкающий к подножию одного из горных хребтов Анд (Аконкагуа), был почти полностью покрыт виноградниками и плантациями других фруктовых культур, подступавшими к подножию потухших вулканов со снежными вершинами, и включал в себя провинции Сан-Хуан, Сан-Луис и Мендосу. Последняя выделяется среди других, поскольку она расположена на расстоянии чуть более 1000 километров от Буэнос-Айреса и в 390 километрах от Сантьяго-де-Чили. В начале сороковых годов одни (жители самой Мендосы) считали Мендосу вторым городом в стране, другие (жители Кордобы) считали ее третьим городом в стране, поскольку полагали, что именно Кордоба следует за Буэнос-Айресом, если только в спор не вступали жители Росарио, которые считали, что их город, расположенный на берегах реки Парана, как раз и есть второй город Аргентины. Если оставить в стороне это соревнование, то правда заключалась в том, что Мендоса, основанная в середине XVI века (1561) Педро дель Кастильо, в середине сороковых годов XX века располагала широкими возможностями в области культуры, куда большими, чем Чивилкой, что подтверждается открытием университета в 1939 году; о сравнении с Боливаром вообще не приходится говорить, поскольку возможности последнего были неизмеримо меньше.

Во время упоминавшегося путешествия Кортасара с его другом Ретой по северо-западу, северу и северо-востоку страны Мендоса была оставлена ими без внимания. В этом смысле победила Кордоба, интерес к которой вызывали у писателя воспоминания Люсьены и Марселы Дюпрат, и именно она стала отправной точкой геостратегического характера, откуда они направились в Ла-Риоху. Однако Мендоса, которая на западе граничила с Чили, тоже вызывала его интерес. Кортасар провел в этом городе два дня за полтора года до своего переезда, когда совершал путешествие в Чили; он приехал в Мендосу 8 июля 1944 года, как раз в тот день, когда Перон стал вице-президентом республики.

В Мендосе он прожил, согласно официальным документам, до 25 июня 1946 года, дата, которая стоит на его заявлении об отказе от должности преподавателя университета, хотя на самом деле с конца декабря 1945 года он уже был в Буэнос-Айресе. То есть он провел в Мендосе около полутора лет и жил то в пансионе, то в доме художника Абрахама Виго, на улице Лас-Эрас, 282, Годой Крус. Адрес его последнего прибежища в Мендосе: улица Мартинес де Росас, 955.

Национальный университет в Куйо был образован совсем недавно. Продолжая тему соперничества городов, заметим, что университет в Кордобе был основан за четыре сотни лет до этого. Но кроме своей новизны, университет в Куйо мог предложить очень важную вещь – возможность подлинного духовного общения между учащимися и преподавателями именно в силу отсутствия закоснелых устоев и накопившихся предрассудков. Это сразу же понял Кортасар, и это послужило причиной того, что он взялся за эту работу в обмен на нищенскую зарплату. Писатель отзывается об этом этапе своей жизни как о прекрасном периоде апостольского служения знаниям. Так оно и было. Мендоса была городом, куда учителя по призванию съехались с намерением передать свои знания тем, кто знал меньше, чем они, – своим студентам, – и Кортасар выполнял эту задачу по максимуму. Старинная подруга Кортасара, впоследствии преподаватель университета в Куйо, Долли Мария Лусеро Онтиверос говорила, что учащиеся «открывали для себя волшебный мир литературы благодаря лекциям, которые читали им представители самой образованной части интеллигенции, и нескончаемо богатый мир языка благодаря духовности, открытой навстречу красоте»; все это Кортасар давал им как учитель.

Итак, мы видим, что его переезд в Мендосу, предпринятый поначалу только как разрешение чивилкойской ситуации, помог ему вновь обрести почву под ногами. У него были достаточные основания полагать, что факт назначения его на должность через министерство заставит замолчать злые языки, на тот случай, если придется возвращаться в Чивилкой, – перспектива, которая очень его тревожила. Этим неприятным опасениям не суждено было сбыться, так что после приезда из Мендосы он уже никогда больше не возвращался ни в Чивилкой, ни к преподаванию, а нашел себе применение на административном поприще (Книжная палата Аргентины), причем уже только в Буэнос-Айресе.

Во-вторых, как мы уже говорили, Мендоса в первые недели его пребывания стала для Кортасара стимулом как в плане накопления жизненного опыта, так и в плане профессиональной реализации; кроме контактов с коллегами по работе он обзавелся несколькими друзьями, среди которых особенно тесные дружеские отношения установились у него с художником и графиком Серхио Серхи (псевдоним Серхио Осевара), коллегой по университету, и его супругой Глэдис Адамс, а также с Хулио Персевалем и Иренео Фернандо Крусом, преподавателем античной литературы; вместе с Иренео Кортасар придумал нарицательное имя «манкуспия» как синоним чего-то неумеренного, невоздержанного, из ряда вон выходящего, примененное им в рассказе «Цефалея» из сборника «Бестиарий» для обозначения вымышленных им неведомых животных.

Почему Мендоса того времени служила для него стимулом? Во-первых, просто потому, что Кортасару там было хорошо. Было бы нелепо утверждать, что он не скучал по Буэнос-Айресу, но ему нравился и горный пейзаж окрестностей, он блестяще вел уроки, поражая коллег эрудицией и полным отсутствием высокомерия, он много читал и писал стихи, рассказы, принялся за роман, он вошел в сообщество университетских преподавателей, которое приятно удивляло его царившим там духом космополитизма, о чем он писал Мече Ариас: «На факультете имеется прекрасно оформленный клуб, который занимает несколько подвальных помещений. Там есть бар, дискотека с безмерным количеством „буги-вуги", на стенах вымпелы всех университетов Америки, а среди публики преподавателей не меньше, чем студентов: все непринужденно болтают, проводят что-то вроде внеклассных уроков, выпивают и даже танцуют. Должно быть, вы не поверите, что в Мендосе такое возможно? Когда меня туда привели, мне показалось сначала, что я в Гарварде или в Корнуэлле; здесь так быть не может. Однако все так и есть, и мы страшно этому рады». Так или иначе, как следует из дальнейшего, эта идиллическая атмосфера скоро была нарушена.

Полтора года жизни в Мендосе Кортасар (самые близкие друзья называли его Ларгасар за высокий рост[43]) был полностью погружен в собственные дела. Его работа преподавателя, к которой он тщательным образом готовился каждый день, была достойна похвалы, но он по-прежнему много времени уделяет самообразованию, занимаясь системным чтением французских авторов: от романтиков, как, например, Ламартин, до символистов, как Рембо и Малларме, поэтов «озерной школы» (он переводит Вордсворта), английских «нарушителей порядка», таких как Шелли, Байрон, Китс и др. Здесь необходимо подчеркнуть, как относились учащиеся к его личности и манере преподавать. Долли Мария Лусеро Онтиверос в этой связи замечает: «Думаю, он даже не подозревал, какой глубокий след оставляет в сознании учеников его восприимчивость к широчайшему спектру эстетических течений, его страстная тяга к чтению, его неустанные попытки проникнуть в бесчисленное множество форм, существующих в искусстве всех времен, чтобы лучше понять смысл всего сущего» (17, 42).

Любопытно, что Кортасар, как мы уже говорили, со временем вспоминал о положительном влиянии, которое оказывали на него его коллеги, преподаватели Марассо и Фатоне, и не менее любопытно, что некоторые из его учеников тоже остались у него в памяти. Та же самая Долли Мария Лусеро Онтиверос свидетельствует: «В период с 1951 по 1952 год я проходила курс усовершенствования на факультете философии и литературы в университете Комплютенсе в Мадриде. Далеко в прошлое ушли те времена университета Мендосы, где мне повезло учиться у такого преподавателя, как Хулио Кортасар, который за время пребывания в нашей провинции начал писать рассказы, вошедшие позднее в сборник „Бестиарий". Мой учитель даже не знал, как много он сделал для того, чтобы я поняла: мое призвание – преподавать литературу, потому что на его уроках открывалась красота и сила поэтического слова, прозы и драматургии европейских писателей. За то короткое время, что он работал в Куйо, его притягательность как преподавателя возрастала благодаря его сердечному и дружескому отношению, которое он проявлял к своим ученикам; он всегда называл их „своими друзьями", в чем можно убедиться из писем, которые он позднее посылал из Буэнос-Айреса и которые написаны именно в этой тональности: „Передавай мой сердечный привет нашим общим друзьям и подругам", „Мои наилучшие пожелания твоим товарищам, которые остаются и моими друзьями" или „Скажи всем своим друзьям и подругам, что я шлю им самый сердечный привет и желаю успехов в учебном семестре 1947 года".[44] Кроме тщательной подготовки к урокам и самих занятий он закончил сборник рассказов «Другой берег», роман «Облака и Стрелок из лука» и приблизился к завершающему этапу в работе над сборником «Бестиарий». Однако ничего из перечисленного он не опубликовал.

В отношении последнего, то есть вопроса публикации, Кортасар всегда был невероятно упрямым, по крайней мере так продолжалось до пятидесятых годов. С юного возраста он был сторонником самой тщательной и всесторонней доработки того, что предполагалось отдать в печать, чтобы потом не пришлось сожалеть. Он никогда не страдал нарциссизмом, зачастую типичным для молодых литераторов, желающих во что бы то ни стало и как можно скорее увидеть свое имя на обложке книги. Однако надо заметить, что в течение описываемого периода жизни он сомневался в себе и даже намеревался издать свои книги за собственный счет, как, например, сборник стихов «По эту сторону», о котором в 1942 году он говорил Мече Ариас, что, если финансовая ситуация позволит, он опубликует его за собственные деньги. В том же году он признается Люсьене Дюпрат, что в 1943 году он надеется на возможность увидеть изданной хотя бы одну свою книгу, потому как «страницы множатся, и только я знаю, какими дорогими коврами устланы мои книжные полки». В марте 1944 года, вскоре после приезда в Мендосу, он также пишет Дюпрат, что испытывает большое желание опубликовать «в этом году томик некоторых моих фантастических рассказов (речь идет о сборнике «Другой берег»), которые не внушают мне неприязни». Этим желаниям не суждено было осуществиться в Мендосе, тем более если принять во внимание, каковы были требования писателя к возможному изданию: «Моя издательская проблема – это вопрос аристократического подхода: лучше не публиковать произведение вообще, чем выпустить его в невзрачном, грубом, убогом оформлении. Так что я продолжаю сидеть и ждать, пока на меня не упадет манна небесная в виде какого-нибудь издателя с пониманием и деньгами – две вещи, которые весьма редко сочетаются в одном лице…»

В феврале 1946 года издательство «Нова» было почти готово опубликовать «Другой берег», но проект «заморозили», и тогда этот сборник не был издан, а позднее Кортасар уже не захотел к нему возвращаться. Он опубликовал в журнале «Изучение классики», который издавался на факультете философии и литературы, свое эссе «Греческая урна Джона Китса» и в журнале «Эклога» уже упоминавшийся рассказ «Положение руки».

В какой момент ситуация начала ухудшаться по всем параметрам, за исключением неизменной дружбы с семьей Осевар?

Дело было в том, что не прошло и двух месяцев, как он приехал в Мендосу, а мнение Кортасара об университете, который уже тогда начинал казаться ему донельзя провинциальным, утвердилось окончательно; после того как впечатления первых дней улеглись, стал очевиден низкий уровень подготовки учащихся и, что вызывало в нем особенное неприятие, происходили бесконечные разборки и стычки на политической почве между преподавателями и властью. Нельзя сказать, что он не замечал этого с самого начала, но ему по крайней мере разрешали делать то, что он считал нужным. Но вот, как подземное море, снова откуда-то взялась политика, и это стало напрямую задевать писателя, человека, который в 1942 году высказал свои соображения по этому поводу так: «I'll never join politics».[45] Это было время, когда Альберто Бальдрич получил портфель министра юриспруденции и общественного образования в действующем правительстве Эдельмиро Фаррелла.


Чтобы понять всю сложность политической ситуации, необходимо обратить внимание на то, что происходило в стране в течение двух лет, с 1944 по 1946 год. В Мендосе на локальном уровне более или менее повторялось все то, что творилось в Буэнос-Айресе, сделавшем к тому времени большой скачок в сторону укрепления перонизма со свойственным политике Перона образом мыслей и типичной для него двуличностью.

Двуличность перонизма заключалась в том, правительство Перона хотя и установило контроль над финансовым сектором, иначе говоря, контроль над ценами и внешней торговлей, а также разработало программу национализации и социальных проектов в защиту беднейших слоев населения, так называемых раздетых, но все вышеуказанное не выходило за рамки обычной в таких случаях риторики. Все это было замешено на старых песнях самого махрового популизма. Нам не хотелось бы навешивать ярлыков, однако можно с уверенностью сказать, что перонизм как идеологическое течение вдохновлялся идеями фашизма. Идеологический багаж Хуана Доминго Перона, который в еще тридцатые годы занимал пост военного атташе в Риме, где под влиянием Муссолини и возникли его профашистские идеи, базировался, с другой стороны, на лицемерной демагогии более близкого толка, а именно на идеологии испанских фалангистов под руководством Хосе Антонио Примо де Ривера вкупе с каудильо – генералом Франсиско Франко Бахамонде.

В то же время в противовес позиции военных властей, занимавших определяющие позиции в середине сороковых годов, Перон и его супруга, актриса Мария Эва Дуарте, более известная под именем Эвита (Эвита умерла в 1952 году, став исторической легендой в глазах подавляющего большинства жителей городов Аргентины, независимо от того, была она для них воплощением добра или зла), выступали за перераспределение национальных богатств страны, видя в этом выход из конституционного кризиса, в котором Аргентина пребывала уже несколько лет и который только усугубился с окончанием Второй мировой войны.

Необходимо учесть, что война покончила с ведущим положением Аргентины по части экспорта мяса, зерна и кожи, еще недавно процветавшей благодаря позиции нейтралитета в отношении конфликтующих сторон. И потому естественно, что призывы Перона сразу же нашли поддержку среди населения, поскольку беднейшие слои увидели в них возможность социальных изменений в лучшую сторону; однако олигархические круги и крупная буржуазия видели в личности Перона и в учрежденной им Всеобщей конфедерации труда (ВКТ) возможный сдвиг страны к коммунистическому режиму. В то время мало кто отдавал себе в этом отчет, это было осмыслено лишь со временем, однако нет никакого сомнения в том, что приход к власти Перона, который умер в 1974 году, в Аргентине ознаменовался очевидным повышением уровня жизни во всех областях, и эти изменения ощущались продолжительное время, до тех пор пока власть в стране не перешла в 1976 году от второй жены Перона, в то время его вдовы, Марии Эстелы Мартинес (Исабелиты) к президенту Виделе.

Однако вернемся в период между 1944 и 1945 годом (Перон произнес свою историческую речь с балкона Розового дома 17 октября 1945 года) и вновь обратимся к Кортасару, который в то время еще подписывался двумя именами, данными ему при рождении – Хулио Флоренсио, – и который в результате университетских событий, вызвавших определенные последствия, снова стал мишенью для стрел, выпущенных теперь уже так называемой Демократической партией Мендосы.


Говоря о событиях в университете, мы имеем в виду участие писателя в студенческих выступлениях на улице Ривадавиа, а затем в операции по захвату университета – факт, вызывающий ассоциации с майскими выступлениями студентов на улицах Парижа в 1968 году. Ситуация в университете Мендосы не слишком отличалась от той, что сложилась и в остальных учебных заведениях страны, где бурлило противостояние правительственной политике, которое выразил Кортасар, обращаясь к студентам факультета философии и литературы: «В этот час, когда свершается чудовищная подмена ценностей, средний класс, упорно отстаивающий свои позиции, добытые с такими усилиями и удерживаемые с усилиями еще большими, так вот, этот средний класс может стать подлинным отражением истинной аргентинской реальности и предать анафеме всех тех, кто совершает гнусное преступление, – сорвать с них маску и разгромить их» (7, 199). Добавим, что ни в коем случае нельзя рассматривать Кортасара – автора этого письма – как пламенного лидера (он никогда им не был), но надо воспринимать его как человека, который не может стоять в стороне от событий и не хочет уступать свои позиции под давлением политических акций.

Приходится только сожалеть о том, что мы были вынуждены задержать внимание на идеологическом аспекте жизни Кортасара, творческий потенциал которого был уже таков, что оставалось совсем немного до повести «Преследователь», вошедшей в сборник «Тайное оружие», опубликованный в 1959 году, повести, которая – как мы увидим в свое время – свидетельствовала о серьезных переменах в его позиции по отношению к остальному миру. Кортасар этого периода, как уже подчеркивалось, несомненный антиперонист, но каким был его антиперонизм? Каким образом сформировалось это неприятие? Именно Перон вызывал его или в этом было нечто большее? Здесь уместно вспомнить слова писателя, сказанные им по этому поводу Освальдо Сориано и Норберто Коломинасу: «Меня раздражало, когда Латинская Америка петушилась, но, когда я приехал в Европу, меня стали раздражать и тамошние петухи. Я, как всякий законченный представитель мелкой буржуазии, был индивидуалистом».

Отмечая участие писателя в событиях в Куйо, не будем забывать о том, что это участие явилось следствием эмоционального порыва индивидуалистического толка, вызванного скорее душевной утонченностью, которая никак не соотносится с позицией воинствующего политика. Таким образом, ни до этих событий, ни сразу после выступлений в Куйо Кортасара нельзя воспринимать как идейного политика, предполагающего развернуть широкое наступление на Перона. Речь идет о сопротивлении его духа, интеллектуальной личности; он – одиночка, либерал, мелкий буржуа, несогласный с существующим порядком вещей. Продолжая тему, вспомним, что через несколько лет писатель, говоря о присущих ему в то время качествах (имеется в виду 1946–1951 годы), сделает следующее резюме: «Типичный уроженец Буэнос-Айреса, одинокий и независимый; убежденный и непобедимый холостяк, друг очень немногих людей, меломан, преподаватель с полной нагрузкой, влюбленный в кино, мелкий буржуа, слепой ко всему, что происходит вне сферы эстетики», человек, который замкнулся в своем доме на углу улиц Лаваль и Реконкиста, с видом на Рио-де-ла-Плата, далекий от того, что происходит в стране, и занимающийся только тем, что ему интересно, разделяя свои чувства и мысли с Ауророй Бернардес.


Итак, Кортасар жил, повернувшись спиной к Аргентине и к политической конъюнктуре. Он сам это признавал и сам называл себя снобом, хотя понимание этого пришло к нему гораздо позднее. «Мы (речь идет о поколении сороковых годов) мало читали аргентинских писателей, нас интересовала почти исключительно английская и французская литература; в меньшей степени итальянская, американская и немецкая, которую мы читали в переводах. Мы были необычайно подвержены влиянию французских и английских писателей до тех пор, пока в какой-то момент – между 25 и 30 годами – многие из моих друзей и я сам неожиданно открыли в себе уже устоявшуюся традицию: мы все мечтали о Париже и Лондоне. Буэнос-Айрес превратился в своего рода наказание. Жить там означало жить в тюрьме».

Или, скорее, в убежище, ибо политическая ситуация была такова, что наиболее разумным и спокойным было сохранять молчание: «Нас преследовало ежедневное ощущение насилия, вызванное неуемными восторгами народных масс; наше положение молодых людей, выходцев из буржуазии, которые читают на нескольких языках, мешало нам понять происходящее. Нам мешали жить громкоговорители, которые на всех углах орали: „Перон, Перон, как ты велик", потому что из-за них прерывали концерт Альбана Берга, который мы слушали». В этой связи нельзя не упомянуть рассказ «Врата неба» из сборника «Бестиарий», отражающий эти настроения, в котором идет речь о танцах в «Палермо-Паласе» и где дается описание того, что автор называет «черноголовыми», – аллегория нашествия на средний класс Буэнос-Айреса аргентинцев без лица, типичных представителей из глубинки.

Вот так эмоционально говорил об этом Кортасар, и вот почему он вмешался в университетские события. Однако вернемся к ним.

В первую неделю октября 1945 года в заключении, которое длилось пять дней, кроме Кортасара оказалось около пятидесяти учеников и шесть преподавателей, среди которых были Хуан Вильяверде, преподаватель социологии, и Пендола де Мартинес, преподаватель географии. Хайме Корреас рассказывает, что, будучи в заключении, они устроили конкурс на лучшее сочинение гимна взбунтовавшегося университета и победителем вышел Хуан Вильяверде, но в результате в финале оказался Кортасар, который кроме слов сочинил еще и музыку, исполнявшуюся на фортепиано.[46] Почти неделя в заточении, попытки избавиться от последствий слезоточивого газа, примененного властями во время студенческих выступлений, обоснованное ожидание репрессий профессионального плана и угроза предстать перед законом – вот что определяло чувства и ощущения, с которыми бунтовщики вошли в полицейский участок и провели там пять дней, хотя «было и одно счастливое обстоятельство – неожиданный поворот событий 11 октября, который привел к тому, что не случилось худшего», – скажет писатель впоследствии.

Участие Кортасара в университетских событиях явилось определяющей причиной, по которой он покинул Мендосу, не говоря уже о том, что это участие явилось смазкой для механизма продолжительного преследования, на которое, судя по всему, был обречен писатель за испорченные отношения с упомянутой Демократической партией. Еще до этих событий в университете была развернута клеветническая кампания с распространением пасквилей, направленных против него самого и всего, что он защищал и во что верил. В этих листовках, прежде всего, подчеркивалось, что у Кортасара нет прав на должность лиценциата, которую он занимает, но, главным образом, его обвиняли в том, что он нацист, что его использовали в предвыборной борьбе, что он агент враждебной пропаганды, националист и фашист, то есть обвинения были прямо противоположными тем, которые предъявлялись ему в Чивилкое. В письме к Мече Ариас от 21 июня 1945 года писатель жалуется ей, сохраняя присущую ему манеру и интонацию:


Well, this letter looks rather gloomy, doesn't?[47] Последние два месяца принесли с собой некую заразу, в которой я и варился, поскольку Куйо превратился в небольшой ад местного значения, довольно забавный, вот только не знаю, когда и как мне удастся из него выбраться. К сему прилагаю следующий документ:

а) После того как я покинул Чивилкой, будучи подозреваемым в сочувствии к коммунизму, анархизму и троцкизму, в Мендосе я удостоился чести быть обвиненным в фашизме, нацизме, фалангизме и еще в том, что я сторонник Сепича и де Росаса.[48] И то и другое (в Чивилкое и в Мендосе) имеет под собой столько же оснований, как назвать меня, например, плакучей ивой, консолью в стиле Чиппендейла,[49] или сказать, что я – Ви Вилли Винки.[50]

б) У меня был очень неприятный разговор с политическим руководством по вопросу образования в Куйо, фрагменты из которого я посылаю вам, чтобы вас посмешить. Оппонент – кандидат в ректоры университета. К счастью, разговор привел к тому, что теперь он варится в собственном соку (национальная демократия), хотя нынешний ректор тоже отнюдь не отличается благоразумием.

в) Корень проблемы: в те злосчастные дни я попал в поле зрения небезызвестного Бальдрича. Подобные совпадения (в моем случае это именно так) воспринимаются обычно совершенно определенным образом: человека обвиняют в непримиримости, групповщине и т. д. Отсюда и все те обвинения и прочие фразы, которые вы прочитали в приведенном мною отрывке и которые прояснят для вас ситуацию. (By the way,[51] джентльмен, которого я обрисовал вам как политикана и лгуна, что следует из моего письма, был настолько благовоспитан, что признал: мои способности как преподавателя его вполне устраивают (не правда ли, он вовсе не такой уж зловредный?), однако он неусыпно держит в уме тот факт, что я попал – как бы сказать получше – „под колпак Бальдрича"» (7, 187).


Это были дни глубокого огорчения, а порой усталости; периодические забастовки (как следствие, из пятидесяти часов положенного курса осталось не дочитано тридцать часов; июнь прошел почти без работы, а сентябрь был занят лишь частично); все это привело к тому, что писатель начинает планировать свое возвращение в Буэнос-Айрес. Это было время, потраченное впустую в плане писательства и самообразования, о чем он сетует в письме к Мече: «По вечерам (на протяжении недель, пока длилась критическая ситуация) я возвращаюсь домой, смотрю на свои книги и прошу у них прощения за то, что забросил их и совершенно ими не занимаюсь. Теперь я знаю, что значит жить двадцать четыре часа в сутки в обстановке постоянных происков, распутывания интриг, отражения атак, составления ходатайств, организации выступлений в печати и метания снарядов, если что-то достойное этого названия окажется под рукой. Может ли кто-нибудь отмыться от всего этого? Не знаю, но теперь вы видите, как от подобной мыльной пены свертывается вода Мендосы…» (7, 187).

В конце декабря 1945 года, в разгар лета, Кортасару становится ясно, что он не сможет продолжать жить в Мендосе в такой обстановке, поэтому он берет отпуск за свой счет и возвращается в Буэнос-Айрес. Однако окончательно он расстался с Национальным университетом в Куйо 25 июня 1946 года – день, когда он написал официальное заявление об уходе. Такой была для него Мендоса (если не говорить о дружбе с Серхио Серхи, с доктором Аменгуалем, с Этель Грэй и с его близкими приятелями, какими были для него Аццони, Данео или Кордивиола, да еще с некоторыми немногими коллегами по университету, как, например, Фелипе де Онрубиа), такой стала для писателя провинция на северо-западе страны, расположенная на расстоянии 1140 километров от Буэнос-Айреса, где он не прожил и двух лет. Еще одно воспоминание, кроме Боливара и Чивилкоя, и так же, как те, не всегда приятное. Одна фраза писателя может дать ясное представление о том, как он воспринимал этот период своей жизни: «На самом деле этот год был для меня горьким и жестоким».

Примерно в тех же выражениях Кортасар признается Серхи, что был глубоко оскорблен отношением к себе и что жизнь в Мендосе стала для него по этой причине окончательно неприятной. Жизнь, когда он оказался в горниле политических страстей. «Моя жизнь в Мендосе полна парадоксов, и потому я пребываю в убеждении, что сыт по горло своей поступью иноходца. Если выиграет ОД (Объединенная демократия), за которую я вроде бы и сражаюсь), я заранее знаю, что в Мендосе запахнет жареным. Разве можно поверить в то, что за одно то, что я пять дней оставался на осажденном факультете, мне простят мою неуступчивость перед лицом посредственности? И разве можно поверить в то, что мне простят мою дружбу с Крусом, что я здоровался с Соахе и был товарищем Фелипе? Нет, дорогой мой Серхио; победа объединенных демократов – это мой паспорт на выезд. И то же самое произойдет, если выиграет Перон, но по совершенно другим причинам. Поскольку у меня не тот желудок, чтобы переварить пришествие Христа на факультет, всех этих Сепичей и Соахе, возведенных на престол. Разница только в том, что в первом случае „меня уйдут", а во втором уйду я сам, по собственной инициативе. И то, и другое мне на руку, в сущности, я буду безмерно рад» (7, 273).


Отъезд из Мендосы означал окончательное прекращение преподавательской деятельности в строгом смысле этого слова, поскольку в широком смысле Кортасар никогда не расставался с аудиториями и учениками, время от времени читая лекции в различных университетах мира. Но, так или иначе, после опыта работы в Мендосе Кортасар-преподаватель перестал существовать, сдав позиции в пользу Кортасара-писателя. Спустя несколько лет Долли Мария Лусеро Онтиверос спросила у него, почему он не возвращается на кафедру, на что Кортасар незамедлительно ответил: «Потому что я хочу быть писателем, а не преподавателем!» В то время когда это говорилось, ему пришлось выбрать другое направление профессиональной деятельности, которое не могло ему нравиться, поскольку он вынужден был искать место работы в сфере экономики, он устроился менеджером в Книжную палату Аргентины, располагавшуюся в столице на улице Сармьенто, вместо занимавшего эту должность писателя Атилио Гарсия Мельида; эта работа позволяла ему иметь свободное время, чтобы писать и переводить, и он делал это, постоянно повышая свой профессиональный уровень.[52] Таким образом, работая по вечерам в качестве менеджера одного из отделов Книжной палаты с 1946 по 1949 год, он готовится к тому, чтобы получить официальное звание переводчика, которое позволило бы ему открыть свою переводческую контору, специализирующуюся на переводах с английского и французского языков. Кроме всего прочего, его не покидала мысль, все более настойчивая, предпринять путешествие в Европу; последнее было его мечтой и целью уже несколько лет, причем прежде всего он мечтал о Париже, что было типичным и для других латиноамериканских писателей.

В 1946–1947 годах Кортасар публикует, как мы уже упоминали, в журнале «Анналы Буэнос-Айреса», где главным редактором была Сара Ортис де Басуальдо, а ответственным секретарем Хорхе Луис Борхес, рассказ «Захваченный дом». Кроме того, в феврале 1947 года он закончил драму в стихах «Короли», которая увидела свет в издательстве «Гулаб и Альдабаор» (Буэнос-Айрес) в 1949 году.

По поводу появления Кортасара в редакции «Анналов» имеются письменные свидетельства самого Борхеса, который упоминает, что однажды вечером в редакции появился молодой человек, высокий и худой, с рукописью под мышкой, которую он рассчитывал опубликовать. Борхес рассказывает, что обещал ему прочитать рукопись и вернуть дней через десять, но Кортасар, нетерпеливый Кортасар, попросил его сделать это поскорее. Ответ Борхеса последовал очень быстро, он даже добавил, что его сестра Нора сделает иллюстрации к рассказу. И в самом деле, рассказ, который впоследствии вошел в сборник «Бестиарий», увидел свет, обрамленный виньетками, которые не вызвали у Кортасара ни малейшего восторга, как и у его близкого друга Серхи, как известно, профессионала в этой области. Правда, писателю понравилась одна иллюстрация, на которой были изображены главные герои рассказа, брат и сестра, при свете лампы, но другая, где был изображен фасад дома в зловещем готическом стиле для придания атмосферы, соответствующей сюжету и историческому контексту, его совершенно не устроила.

«Захваченный дом» – один из самых известных рассказов Кортасара, о котором написано множество статей, и не напрасно, поскольку это рассказ глобального измерения. Это точка отсчета, которая отстоит на огромном расстоянии от его прежних рассказов, не превышавших средний уровень, как, например, рассказы «Делия, к телефону» и «Ведьма». В рассказе «Захваченный дом» появляется тот Кортасар, который управляет материалом, дозирует напряжение повествования, освобожденного от всяческого формализма, и добивается подлинного взаимодействия с читателем. Атмосфера рассказа кажется отдаленно напоминающей ту, что царила в доме родственников преподавательницы Эрнестины Явиколи в Чивилкое, на улице Некочеа, параллельной улице 9 Июля, с южной стороны выходившем на авениду Вильярино.

Однако писатель, в письме к Жану Л. Андреу, написанном в 1967 году, признается, что местоположение дома – Буэнос-Айрес: «Квартал, в который я поместил этот дом, был в то время типичным буржуазным кварталом: там было спокойно и все знали друг друга. Мне было интересно показать, что за тишиной и внешним благополучием мелкобуржуазной жизни Буэнос-Айреса скрываются упадок и гниль» (7, 1196).

Рассказ, в котором нет бессвязности, а есть последовательный сюжет, по языку вполне адекватный некоему флеру фантастики, любимому приему Кортасара конца сороковых – начала пятидесятых годов, повествует о жизни брата и сестры в старом семейном доме, где некая неведомая сила извне давит на все, что происходит внутри, и дело кончается тем, что эта сила изгоняет обоих из дому. Хотя Кортасар всегда отрицал отражение собственных переживаний как литературного инструмента, со временем, а posteriori,[53] он признал, что в данном случае это было верно, хотя так никогда и не принял толкования этого рассказа, закрепившееся за ним с самого начала, как произведения символического характера, исключительно отражающего суть времен перонизма. Так, персонажи оказываются заложниками какой-то необъяснимой силы, довлеющей и грубой силы посредственности, единственная цель которой состоит в том, чтобы начисто извести свободную волю и взаимную привязанность тех героев, которые олицетворяют собой лучшую часть Аргентины той поры.

Писатель, однако, всегда утверждал, не отрицая возможного участия подсознания, что рассказ явился следствием одного тяжелого сна, в котором он увидел себя (одного, без сестры) вынужденным покинуть свой дом, поскольку некое существо, неведомое и неуловимое, которое можно было идентифицировать лишь по звукам, но существо в любом случае ужасное, заставляет его это сделать. «Возможно, это и есть интерпретация моей реакции, как аргентинца, на все, что творится в политике, этого нельзя отрицать совсем: вполне возможно, что мои ощущения, с которыми я живу наяву, отразились в кошмарном сне в виде символов и фантастических образов».[54]

Итак, мы опять попадаем в мир, где реальность соединена с фантазией, о чем мы уже говорили в предыдущей главе. Зерно фантазии (в данном случае чего-то ужасного, кошмарного) прорастает среди обычной каждодневной реальности (брат читает книгу на французском языке, потягивая мате; Ирена без устали вяжет шарфы: белые, зеленые, сиреневые), но фантазия не выворачивает реальность наизнанку, она словно стирает ее. Иными словами, фантастическое не нарушает равновесия между фантазией и реальностью и не рассматривается как вывих реальности, что является признаком классической фантастики, если вспомнить, например, романы Лавкрафта, – оно лишь дополняет реальность. Здесь законы фантастического и реального сопоставлены, они пропитывают друг друга и дополняют, и одно не доминирует над другим.

В этом рассказе Кортасар воспроизводит, кроме всего прочего, одно из своих пристрастий, которое сопровождало его всю жизнь, – нежную любовь к домам. Не к зданиям с точки зрения архитектурного дизайна, но (или вместе с тем) как к оплоту, где копится опыт разных жизней. Однажды, в разговоре с Марселой и Люсьеной Дюпрат, он заметил, как ему было горько, когда он не мог навестить в последний раз дом своего друга в Боливаре (один из домов на улице Ривадавиа), потому что тот переехал. Писателю, который провел в доме своего друга множество счастливых минут, хотелось сохранить в памяти образ дома или комнаты, где ему было хорошо и где его жизнь была наполнена содержанием. В его воображении оживали дома, где он поднимался по лестницам, брался за дверную ручку, прикасался к стенам, рассматривал картины и мебель, вдыхал запахи дома и видел свет в его комнатах. Все это ощущается в рассказе. Чувствуется, как приятно автору, растягивая удовольствие, лепить шаг за шагом образ дома, выходившего задней стеной на авениду Родригеса Пенья, в котором была столовая, гостиная с гобеленами, библиотека, пять спален, living,[55] ванная комната и кухня, где брат предавался ритуалу приготовления обеда, пока Ирена готовила холодные закуски на вечер.

К этому же времени, как уже говорилось, относится создание и публикация драмы в стихах «Короли», которую издал Даниэль Девото – поэт, филолог, музыковед и друг писателя, а не только его издатель.

Драма «Короли», по собственному признанию писателя, была написана им за три дня, и она содержит в себе многое из того, что было характерно для Кортасара раннего периода. «Замысел книги был собирательного свойства, он зародился во мне, когда я однажды вернулся к себе домой; я жил на окраине города, далеко от центра. И вдруг, во время обычной занудной дороги домой, я почувствовал присутствие рядом чего-то такого, что уходит корнями в греческую мифологию, то самое, я думаю, что может объяснить только Юнг и его теория архетипов, то есть что мы вобрали в себя все прошлое, что наша память как бы содержит в себе образы всех наших предков и что иной раз можно почувствовать присутствие кого-то из своих прапрапрародителей, кто жил на острове Крит за 4000 лет до Рождества Христова, и через гены и хромосомы тебе передалось нечто такое, что соотносится с его временем, а не с твоим».

Казалось бы, ничего общего с рассказом «Захваченный дом» ни по содержанию (разве что, если захотеть, можно увидеть что-то общее в использовании лабиринта как средства при описании коридора, галереи или запутанности экзистенциального характера, которая проявляется задним числом, или в использовании понятия мятежного сопротивления перед тем неведомым, что заполняет дом: Тесей и Минотавр[56]), ни по форме – язык рассказа для этого слишком гармоничен и музыкален. Однако тема рассказа не что иное, как миф о Тесее и Минотавре, но с заметными изменениями, ибо Кортасар перерабатывает все, что читает. Тесей воплощает в себе символ подавления, он защитник существующего порядка (Тесей находится в услужении у Минотавра, «он что-то вроде гангстера при короле»), тогда как Минотавр служит воплощением свободного существа, поэта, человека, непохожего на других, и потому «такого, как он, общество, система немедленно сажают в темницу».

Книга «Короли» разошлась по рукам узкого круга друзей и кое-каких знакомых, и стоит сказать, что в 1955 году двести экземпляров сборника остались лежать на дальней полке книжного шкафа в доме автора в Буэнос-Айресе, и, конечно, она не могла произвести переворота в литературном мире, несмотря на то, что несла в себе некую новую модификацию общепринятых литературных установок. Спустя несколько лет Кортасар как-то упомянул, что книга вызвала скандал в академических кругах, однако, будучи реалистами, мы должны признать, что Кортасар в те годы был практически неизвестен в широкой литературной среде. Он опубликовал сборник стихов «Присутствие», несколько отдельных стихов и пять рассказов, некоторое количество статей, причем все это, за исключением журнала, где работал Борхес, увидело свет через полунелегальные каналы, из-за чего его произведения попадали в категорию не просто незамеченных, но как бы и несуществующих. Даже после того, как издательство «Судамерикана» выпустило сборник «Бестиарий» благодаря усилиям Ургоити, которого писатель знал по Книжной палате Аргентины, прошло еще какое-то время, прежде чем его имя возникло и утвердилось на том уровне, какого он заслуживал.

Надо сказать также, что его деятельность как литературного критика, которая началась, как мы уже говорили, несколькими годами раньше и ограничивалась публикациями почти исключительно в журнале «Юг» (1948–1953), упрочилась, хотя он продолжал печататься в журналах скорее тихих, чем шумных. Среди них наиболее известными являются статьи, написанные в середине и в конце сороковых годов, часть из которых увидела свет только в девяностые годы, посвященные размышлениям о жанре романа и его эволюции, его теории туннеля или уже упоминавшимся исследованиям творчества Китса, которые появились в журнале «Эклога». В эти же годы Кортасар опубликовал в журнале Виктории Окампо шесть статей о поэзии под общим названием «Масаччо», рецензии на произведения Октавио Паса, Сирила Конолли, Виктории Окампо и Франсуа Порше; одну статью о кино, весьма sui generis,[57] текст некролога на смерть Арто и заметку, посвященную танго и Карлосу Гарделю. Отношения с редакцией журнала поддерживались до тех пор, пока пути журнала и Кортасара не разошлись, поскольку обе стороны совершенно не совпали во мнениях относительно романа Маречаля «Адам Буэнос-Айрес», и пока он не выступил в защиту детективного романа, отстаивая преимущества этого жанра, в унисон полемике, развернутой Борхесом и Бьой-Касаресом на страницах уже упоминавшегося журнала.


Как мы уже говорили, в это время Кортасар начинает заниматься оформлением официальных прав на открытие собственного бюро переводов. С этой целью в марте-апреле 1948 года он напряженно занимается изучением вопросов гражданского права в самых разных областях, а также практической деятельностью в этом плане, пробуя свои силы на этом поприще и готовясь, таким образом, к решающему экзамену, письменному и устному, на выбранном им языке. Писатель вспоминает эти два месяца как время непрестанной тревоги и томительного ожидания; вообще, весь 1948 год он называет проклятым. Со временем он будет вспоминать о том, как помогал ему в ту пору психоанализ, что позднее отразится в нескольких его рассказах и что всегда служило для него оздоровительной терапией.

В середине апреля он приступил к официальным занятиям и зимой 1948 года их закончил, получив звание переводчика с французского языка, а в начале 1949 года – звание переводчика с английского языка, что давало ему возможность профессионально заниматься переводом с обоих языков. Однако, несмотря на первоначальный замысел открыть собственное бюро, он в 1951 году поступает на службу в бюро переводов венгра Золтана Гаваса, располагавшееся на улице Сан-Мартин, 424, где и работает вплоть до своего второго путешествия во Францию. Таким образом, в период между 1948 и 1949 годами Кортасар работает переводчиком; по утрам он приходит в контору, где под руководством директора-венгра постигает тайны мастерства в области перевода, и во второй половине дня продолжает свою работу в Книжной палате, которую оставляет только в конце 1949 года.

Кортасар и Гавас всегда поддерживали вполне корректные отношения, однако дружеской привязанности между ними не возникло, как, впрочем, и человеческой близости, скорее, эти отношения основывались на взаимном уважении. Особенного взаимопонимания между ними не было, но оба достаточно высоко ценили друг друга и потому ладили. Говоря о Гавасе, писатель неоднократно называл его джентльменом, но никогда другом, в эмоциональном смысле этого слова. Гавас был человеком коммуникабельным, со своими представлениями о жизни, он отдавал работе все свое время, у него была сложившаяся клиентура и установившийся распорядок работы. Кроме того, что они не совпадали в своих литературных пристрастиях и жили каждый в своем мире, чуждом другому, Гавас был почти на четверть века старше Кортасара, и, кроме деловых отношений на профессиональной основе, трудно было предположить между ними глубокое внутреннее общение, хотели они того или нет, так что они оба поддерживали скорее поверхностный контакт, мало помогавший установлению атмосферы товарищества и личной дружбы. Кроме всего прочего, в те самые времена, как следует из комментариев Кортасара, у Гаваса начались проблемы в области душевного здоровья – он страдал неврастенией. Однажды у него родилась идея предпринять путешествие на Таити, где он надеялся обрести рай, как рассказал Кортасар их общему другу, поэту Фреди Гутману, немецкому еврею, человеку весьма образованному, который унаследовал солидный ювелирный магазин на улице Флориды в Буэнос-Айресе.

Гавас собирался предпринять путешествие с познавательной целью, объездить весь остров, чтобы найти ответы на вопросы экзистенциального характера, накопившиеся у него с течением жизни, которые, судя по всему, крайне обременяли его сознание. Эти планы, которые он все-таки воплотил в жизнь, закончились полнейшим провалом, и венгр возвратился в Буэнос-Айрес, пробыв три месяца в Полинезии, в результате чего его душевное состояние только ухудшилось. Кортасар отмечал в разговорах с Гутманом, что Гавас после своих неудавшихся опытов все более погружался в себя. Однако после скоропостижной смерти Золтана в 1954 году (Кортасар тогда был в Париже), которая произошла после вторичной попытки обрести душевный покой, на этот раз в Индии, Кортасар всегда вспоминал о том, как хорошо относился к нему венгр, поскольку в 1952 году, после возвращения с Таити, тот предложил ему стать совладельцем фирмы.


В тот период, в ноябре-декабре 1948 года, Кортасар настойчиво обдумывает возможность совершить первое путешествие в Европу, чтобы провести два месяца в Италии и еще месяц в Париже. Эта поездка, которая в конце концов осуществилась (именно тогда он встретил Магу), закончилась во Фландрии, откуда он и вернулся в Аргентину, испытывая устойчивое желание претворить в жизнь ностальгическую идею – вернуться в Париж и поселиться во французской столице. Не как временный турист, а как постоянный житель. В том же году произошла его встреча с Ауророй Бернардес, молодой лиценциаткой буэнос-айресского университета, в будущем блестящей переводчицей (в ее переводах вышли произведения Итало Кальвино, Жан-Поля Сартра, Лоренса Даррелла), галисийского происхождения, вместе с которой писатель разделил свой первый опыт европейской жизни.

Бернардес, которая была на шесть лет моложе него и отличалась, по словам писателя, «прекурносым носом», стала для Кортасара тем человеком, с которым он приобрел опыт совместной жизни. Она была ему примерной женой, они поженились в Париже, были необычайно близки духовно. Их совместная жизнь и отношение друг к другу казались сказкой и вызывали всеобщее восхищение на грани удивления. Варгас Льоса, который общался в Париже с ними обоими в шестидесятых – семидесятых годах, так рассказывает о впечатлении, которое производила эта пара везде, где бы они ни появлялись:


Я познакомился с ними обоими четверть века назад, в доме одного из наших общих друзей, в Париже, и с тех пор, до самого последнего раза, когда я видел их вместе, в 1967 году, в Греции – где мы все трое работали официальными переводчиками на международном совещании по хлопку, – я не переставал восхищаться этим прекрасным зрелищем: видеть и слушать их тандем – Аурору и Хулио. Казалось, все остальные тут просто ни к чему. Все, о чем они говорили, отражало блестящий ум, образованность, остроумие, живость мысли. Я много раз думал: «Такого не может быть. Они готовят эти разговоры специально у себя дома, чтобы после блеснуть перед собеседниками незатасканными анекдотами, блестящими цитатами и остроумными шутками, которые, будучи сказанными в нужный момент, служат разрядкой интеллектуальной атмосферы». Они по очереди подхватывали тему, словно два артиста, жонглирующие словами, и заскучать с ними было невозможно. Полное взаимопонимание, невидимое соединение их интеллекта и сознания – вот что вызывало мое восхищение и даже зависть; уже не говоря о том, что оба они были увлечены литературой и занимались ею – казалось, они поглощены ею исключительно и целиком; и, кроме того, их отличало великодушие по отношению ко всему миру, особенно к тем, кто еще учился своему ремеслу, то есть к таким, как я. Было трудно сказать, кто из них двоих прочитал больше литературы и лучше и кто из двоих высказывает мнения о прочитанных книгах и их авторах более остро и неожиданно» (9, 13).


Хулио и Аурора с самого начала представляли собой «любовную пару, которая, как никто, владела способами беспрестанного обогащения своего духовного союза», сказал о них Саул Юркевич.

Аурора была (и есть) женщиной с мягким взглядом, приятными манерами, решительным голосом и ангельским выражением лица. Общение с ней всегда непринужденное и приятное, но не слишком легкое, хотя, возможно, с ней и не было так сложно, как с Хулио (в круг ее знакомых входили поэт и переводчик Альберто Хирри и другие писатели Буэнос-Айреса, как, например, родной брат Ауроры Франсиско Луис, который в свою очередь тесно общался с Марио Пинто, Рикардо Молинари, Хорхе Ласко и Эрнесто Арансибиа), тем не менее она ревниво оберегала и свое время, и свой внутренний мир. Но между собой они ладили. Союз с Бернардес – это наименее политизированный этап в жизни писателя, и это тоже работало на еще большее их сближение. Лучше сказать так: политика в их союзе была наименее ярко выражена. Иными словами, писатель заключил с собой компромисс, целиком отдав себя литературному творчеству и достижению высокого профессионального уровня (речь идет именно о совершенствовании стиля, уже присущего тогдашнему Кортасару, а не о борьбе с формализмом, типичным для его раннего творчества).

В письмах Кортасара к Франсиско Порруа есть фрагменты, где он весьма эмоционально описывает то, что мы могли бы назвать словесными портретами Ауроры и его самого в эти первые годы вина и роз, в годы их парижской жизни, когда рос его профессиональный успех как писателя:


О самой книге[58] я тебе ничего говорить не буду. Не будем о ней говорить вообще, и, раз уж я по этому вопросу онемел, имей терпение. Но я нуждаюсь в твоих критических замечаниях и знаю, что они будут, уж такой ты человек. Пока что у книги только один читатель – Аурора. По ее совету я перевел на испанский большие куски, которые поначалу предполагал оставить на английском и французском. Ее мнение о книге в целом я смогу, наверное, передать тебе, если скажу, что, закончив чтение, она расплакалась (7, 483).

Мы с Ауророй, укрывшись в нашем стогу, целиком отдаем себя работе, читаем и слушаем квартеты Альбана Берга и Шёнберга, пользуясь тем преимуществом, что здесь никто не колотит нам в потолок (7, 465).


Со своей стороны, Луис Харсс после первых встреч говорил, что «Кортасар и его жена, Аурора Бернардес, прежде всего ценили свободу, они подолгу бродили, блуждая по неведомым закоулкам. Они предпочитали провинциальные музеи, маргинальную литературу и затерянные переулки. Они не выносили какого бы то ни было вмешательства в их частную жизнь, избегали посещать литературные круги и очень редко шли на уступки, соглашаясь на интервью: они предпочитали ни с кем не видеться».

Однако все это происходило несколько позже. В 1949 году, когда поездка только обдумывалась, единственное, что входило в планы Кортасара, было достичь своей цели – оказаться в Париже.


«Я утверждаю, что Париж – это женщина и что в чем-то это женщина моей жизни»,[59] – скажет писатель в зрелые годы. Этот город, к которому его неудержимо тянуло, словно к женщине, как и многих других аргентинцев и американцев Северной, Центральной и Южной Америки, чего, впрочем, они и не скрывали. Топография города, который он тщательно обследовал за время своего первого пребывания, была призвана укрепить эту страсть, ибо обогащала его новым опытом, несмотря на скудные 1500 песо в месяц, на которые он вынужден был жить в одном из самых дорогих, на ту пору, городов Европы. Деньги для него стали настоящей проблемой.

Как ее решить, исходя из имеющего количества? Укрыться в университетском городке, предпочтительно в «какой-нибудь комнатке»: легкий обед, состоящий из фиников, мягкого багета с хрустящей корочкой, грюйерского сыра, плюс вино и «бочковой» кофе. Далеко от центра. Зато было метро. Подземка, разветвленная до бесконечности (15 линий, более 300 станций, где движение начиналось в 5.30 утра и заканчивалось в 0.30 ночи), которую писатель будет предпочитать и в будущем, во время своего второго, и уже постоянного, пребывания, когда он вместо туристского паспорта получит вид на жительство, а позднее паспорт гражданина Франции.

Впечатление, которое произвел на писателя Париж, было гораздо сильнее того, что осталось у него после пребывания в Италии, несмотря на то что Флоренция, Веккьо, Рим, Пиза или Венеция были наполнены реминисценциями в духе Байрона. Париж – совсем другое дело. Это был город, расчерченный, как и Буэнос-Айрес, большими бульварами (Севастопольский, Сен-Мишель, Елисейские Поля), но где были и затерянные уголки (в районе квартала Марэ, площади Дофин, неподалеку от библиотеки Арсеналь), улицы (Ломбар, Верней, Вожирар), крытые галереи, тоже похожие на буэнос-айресские; мосты (мост Искусств, Новый мост), каналы (Сен-Мартен), площади (Сен-Жермен-де-Пре, Сен-Сюльпис, Контрэскарп), букинисты на набережной Сены, весь Латинский квартал, музеи (Лувр, Музей современного искусства и Музей искусства Африки на авеню Домениль, музей Родена), сады (Ботанический, Люксембургский, парк Монсо, парк Бют-Шомон), фасады домов (от архитектурных изысков Гектора Гимара до обычных окон, за которыми можно было различить цветы в горшках и потолочные балки и, может быть, кого-то, кто сидел за чашечкой кофе), кафе («Флора», «Дё Маго», «Ле Дом», «Ротонда», «Куполь», где витал дух экзистенциализма Сартра и Камю и где воздух был наполнен воспоминаниями о Г. Стайн и Хемингуэе, о Джойсе и Пикассо.

После четырех недель пребывания Париж стал для него источником постоянного притяжения, местом, куда все время хочется вернуться и куда он непременно вернется. Так и случилось, и писатель всегда говорил, что Париж – это не столько город, сколько каждодневный миф. «Мой парижский миф сослужил мне хорошую службу. Он побудил меня написать книгу „Игра в классики", где город, являющийся в некотором смысле одним из персонажей, предстает перед читателем как нечто мифическое. Вся первая часть, действие которой происходит в Париже, дана глазами латиноамериканца, несколько потерявшегося в собственных снах, который бродит по городу, похожему на огромную метафору. Напомню, там есть персонаж, который говорит, что Париж – это огромная метафора. Метафора, но чего именно? Я этого не знаю. Но Париж не изменился, он остается для меня все таким же городом-мифом. Ты хочешь узнать Париж, но он непознаваем; в нем есть уголки, улицы, которые можно обследовать целыми днями и даже ночами. Этот город затягивает; и он не единственный… есть еще Лондон… Но Париж похож на сердце, которое бьется бесперебойно, всегда; я не могу сказать про него: это место, где я живу. Тут другое. Я поселился в таком месте, где существует что-то вроде диффузии вещества, где есть какой-то живой контакт, биологический».[60]

В первый свой приезд, когда он не только ощущал биение сердца города, но еще и ходил в кино, в театры и посещал многочисленные выставки живописи, он встретил, как мы уже говорили, Магу, которая станет, наряду с Оливейрой, центральным действующим лицом романа «Игра в классики», главным образом парижской части романа, который тогда еще даже не был задуман – в какой-то момент этот замысел существовал в виде темы для доклада, который превратился бы скорее в антидоклад, – но, так или иначе, его зародыш возник в одном из произведений Кортасара, написанных в то время (зима 1950 года), а именно в романе «Экзамен», о котором мы до сих пор не упоминали; поговорим о нем сейчас.

Эдит, молодая девушка, характер которой частично использован Кортасаром при создании образа Маги, неожиданно вошла в жизнь писателя, так же как это произошло в жизни Оливейры, «убежденная, как и я, что случайные встречи самые неслучайные в нашей жизни и что люди, которые назначают свидание точно в срок, – это те самые, которые пишут только на разлинованной бумаге и выдавливают пасту из тюбика всегда только с самого низа».[61] Аргентинская журналистка Мария Эстер Васкес, которая несколько раз видела Эдит, рассказывает, что они познакомились на корабле «Конте Бьянкамано», который уходил из порта Буэнос-Айреса, направляясь в Европу. Это была судьба, случай, рок, неизбежность, предназначение: семантическое значение всех этих слов не соответствовало, с точки зрения писателя, тем эмоциям, которыми обозначалась, за ними либо была пустота, либо другое содержание, то есть совсем не то, что соединило этих двоих людей в салоне третьего класса на отплывающем корабле, потом в книжном магазине на бульваре Сен-Мишель, потом в кинотеатрах, в Люксембургском саду и, наконец – по прошествии многих лет, – в лондонском tube.[62] Васкес рассказывала, что, по словам Эдит, писатель придавал большое значение «этим встречам, предназначенным судьбой», и что «они сделались друзьями и он подарил ей свое стихотворение, в котором говорилось о том, как они проводили время на пароходе, и которое называлось „День в скобках"».

Эдит Арон – Мага – родилась в аргентинской семье немецкого происхождения, говорила по-французски, по-английски и по-немецки. С ней он бродил по Парижу, с ней открывал для себя то, что называют «ключами от города» (конкретные ключи от дверей в квартиру появились у него, только когда он приехал во второй раз), с ней слушал Баха, любовался полнолунием над собором Парижской Богоматери и пускал по водам Сены бумажные кораблики, она была именем и образом этих свиданий, когда они по воле случая встречались на улицах города. В нее он был влюблен, ей как-то подарил свитер, с ней переписывался и иногда виделся. Кортасар видел в ней модель образа, притягательного и простодушного, и в 1951 году (он снова в Америке, она по-прежнему в Европе) он попросил ее в своем письме, посланном из Буэнос-Айреса, еще раз встретиться с ним в Париже, где она так и продолжала жить, как жила с момента появления там, «всегда резковатая, сложная, ироничная и восторженная». С ней он ходил по бульвару Порт-Руайяль, потом по Сен-Марсель и Опиталь до Ботанического сада, где впервые рассматривал аксолотлей – снабженных жабрами личинок тигровой амблистомы из рода амблистом, – хотя уже в это время, если говорить о потенциальном любовном союзе, где возможен компромисс, у Кортасара не было никаких сомнений в том, что он может быть заключен только с Ауророй Бернардес, на которой он и женился 22 августа 1953 года.


Роман «Экзамен» был написан как раз в это время, хотя писатель так и не увидел его опубликованным, и то же самое произошло с «Дивертисментом» и с «Дневником Андреса Фавы».[63] В 1958 году Кортасар представил роман «Экзамен» на международный конкурс, организованный издательством «Лосада», но не прошел даже в группу финалистов и потому решил его никому не показывать. В январе 1951 года он говорил Фреди Гутману, как раз в тот момент, когда сборник «Бестиарий» был сдан в типографию издательства «Судамерикана», что роман «Экзамен» закончен, но что издатель отказался от него, поскольку его не устроили ни тема, ни язык. Прошло несколько лет, но писатель продолжал сожалеть об этом решении издателя, поскольку «Экзамен» полностью отвечал тому уровню требований, которые он предъявлял к нему сам. И к 1951 году эта книга уже прошла через фильтр его строгой оценки.

Стиль романа – разорванный по прихоти автора, фрагментарный, в духе Беккета, Кафки, Арльта, содержание же подчинено четким параметрам, соотносящимся между собой, словно бы для того, чтобы следить за отношениями нескольких друзей, образующих главную группу интриги: Клара, Хуан, Андрес и Стелла бродят по Буэнос-Айресу накануне важного, решающего для них экзамена. Все четверо, а вместе с ними «репортер», проходят, как по карте, чуть ли не весь город, который постепенно заволакивается странным, угрожающим туманом и где повсюду вырастают неведомые грибы. Повествование, как и в рассказе «Захваченный дом», играет в игру, открывая для читателя необычную литературу и субъективное мировосприятие автора. Однако в этом романе, где автор отдает явное предпочтение диалогу как повествовательному приему перед описанием и в котором время от времени появляются расчлененные фразы, непривычно расположенные графически, мы снова можем угадать символическое изображение аргентинской действительности того времени, ее скрытой сути, то есть опять просматривается связь между политической ситуацией в стране и аллегорическим сюжетом романа. Писатель всегда рассматривал публикацию этой книги, возможно, как попытку понять, что происходило в Аргентине в то время. Какова же на самом деле была политическая ситуация того времени? Появились всходы того, что было посеяно в предыдущее десятилетие.

Имеется в виду, что политический сценарий Аргентины в начале пятидесятых годов представлял собой следствие режима Перона, который держался на целом комплексе идеологических парадоксов, его поддерживающих, как мы уже упоминали, начиная с группировок, составляющих его ядро (сторонники Иригойена, рабочие, определенная часть некоммунистических профсоюзов, церковно-католические круги, многочисленные лиги, ориентированные на средний класс, армия, с ее безмолвным скрытым давлением, подлинная партия Перона), до политики давления извне, осуществляемой странами, победившими во Второй мировой войне, которые рассматривали все государства, поддерживавшие нейтралитет в международном конфликте, как предателей. Отсюда заметное расширение прав рабочих, вызванное стесненным положением самого режима, который нуждался в поддержке и опоре внутри страны, чтобы суметь противостоять внешнему давлению, которое несомненно вело к усугублению и без того непростой ситуации, сложившейся в Аргентине. Остальное раскручивалось само собой: национализм, авторитаризм, популизм. Все это создавало атмосферу нестабильного, трудного существования, мелкобуржуазных амбиций, противоречивости и абсурда – таковы наиболее явные черты общей картины, отразившиеся в ощущениях персонажей – жителей города.

«Экзамен» – это роман, написанный в духе Маречаля, как и более позднее произведение, роман «Игра в классики». Можно было бы сказать, если угодно, что в этом романе Маречалю воздается должное, но ни в коем случае не квалифицировать сделанное Кортасаром как использование чужого опыта (так же как нельзя рассматривать в этом смысле и роман самого Маречаля «Адам Буэнос-Айрес» в связи с романом «Улисс» Джеймса Джойса), поскольку по замыслу он уходит гораздо дальше, оставляя далеко позади границы романа Леопольдо Маречаля.

Напомним, что роман «Адам Буэнос-Айрес» был напечатан в 1948 году в издательстве «Судамерикана» и не прошел для Кортасара незамеченным: в 14-м номере журнала «Действительность», который выходил в Буэнос-Айресе, в марте-апреле 1949 года, появилась рецензия на этот роман, написанная Кортасаром. Нужно заметить, что прошло еще девятнадцать лет, прежде чем Маречаль принес Кортасару свою письменную благодарность за эту рецензию.

В этой рецензии Кортасар писал: «Гнетущая тоска преследует похождения Адама Буэнос-Айреса, но его безутешность в любви есть проекция другой безутешности, которая берет начало в его происхождении, и она, эта безутешность, обращена к судьбе вообще. Пустивший, казалось бы, корни в Буэнос-Айресе, после Майпу своего детства и Европы своей юности, Адам на самом деле оказывается человеком без корней, если говорить об утверждении личности в обществе людей, о том, что называют родными небесами. Он существует в некоторой данности, которую оценивает, как бы глядя на нее со стороны, вплоть до того, что, ступив на путь любви, он пытается противостоять закономерностям прохождения этого пути, ибо любовь для него – проявление слабости. Его гнетущая тоска, которая рождается оттого, что он не может найти себя, в конечном итоге является характеризующей чертой – во всех планах: ментальном, психологическом, в плане чувств – аргентинца вообще и особенно портеньо,[64] исхлестанного яростными ветрами». В персонажах романа «Экзамен» – жителях города, которые бродят по его улицам без определенной цели, угадываются предвестники всего того, что появится в образе Оливейры десятью годами позже: и они сами, и их поступки и намерения – вся ткань повествования пропитана юмором (отметим, юмором в духе Маречаля), тем самым, который поставил «Адама Буэнос-Айреса» «в один ряд с Мансильей и Пайро, когда в повествовании непрестанно витает неотвязное присутствие чистой литературы, которая есть игра, условность и ирония», как писал тогда Кортасар и как это всегда подтверждалось известными его читателям приемами в его последующих произведениях.

Вместе с тем роман «Экзамен» стал для писателя одним из самых ностальгических его произведений («возможно, было бы лучше, если бы его все-таки опубликовали»), поскольку судьба книги сложилась неудачно и рукопись легла на полку; это случилось как раз потому, что роман, кроме аллюзий, о которых мы говорили в плане содержания, очень далеко отстоял от поэтики, отвечающей изящному вкусу, от мышления, основанного на гармоничном видении повествования, и вообще от общепринятой структуры и способов выражения. Кортасар склоняется на сторону еретиков, начиная с таких, как Беккет и Кафка, и заканчивая Арльтом и Маречалем, то есть тех, которых не понимали и не принимали. Возвращаясь к вопросу о стиле, надо сказать о том, что рукопись была отвергнута именно потому, что издатель счел манеру выражения недостаточно пуританской и язык книги показался ему слишком вульгарным. Герои книги говорили так, как говорят обычные люди в жизни, молодежь разговаривала так, как разговаривает молодежь в любой столице мира, то есть это был роман, который не старался приукрасить действительность, слегка ее переделав, он показывал ее такой, какова она есть.

«Дневник Андреса Фавы» – повесть, которая не просто относится к тому же времени, но является частью романа «Экзамен», выделенной из цельной ткани повествования самим автором, рассматривавшим ее как совершенно самостоятельное произведение. Это небольшая повесть, состоящая из перепутанного клубка зарисовок, с постоянными смещениями сюжета и хорошо различимыми характерными ссылками автобиографического толка, которые присутствовали во всем, что делал писатель: шла ли речь о размышлениях о литературе, о способности сновидения и ее влияния на жизнь человека, о мире детства, о власти воспоминаний, о писательстве как концентрации вымысла и т. д. – все это есть в тексте повести, где действуют несколько расплывчатые персонажи, попадающие в ситуации импрессионистского толка, и где все это, вместе взятое, несколько грешит юношеским тщеславием, Кортасар попытался написать повесть ни о чем. Повесть, содержанием которой было бы отсутствие такового. Этот принцип положен в основу его следующего романа «62. Модель для сборки», который был опубликован в 1973 году.

«Дивертисмент» – повесть, которая тоже была опубликована значительно позже времени создания, – написана по образцу двух предыдущих произведений: отступничество от существующих норм повествования. Культурологический изыск, переплетающийся с референциями в области живописи и музыки, не считая литературы как таковой, где персонажи существуют в мире непредсказуемых случайностей, взаимосвязанных с обстоятельствами глобального масштаба, которые являются для нас определяющими. Совершенно очевидно, что эта повесть, как и две предыдущие работы, с точки зрения структуры напоминает «Игру в классики», но только с точки зрения структуры. Ни в чем другом она не является выдающейся (так или иначе, но придется снова переступить через внешнюю обманчивость кортасаровских образов), если иметь в виду масштабы посыла, который обретет материальную плоть в романе «Игра в классики», вышедшем в 1963 году.

Как бы то ни было, в 1951 году, когда писателем завладела мысль о возвращении в Париж, издательство «Судамерикана» опубликовало то, что Кортасар всегда считал своей первой книгой, – сборник рассказов «Бестиарий». Рассказы, из которых он состоит, были первыми, укрепившими в нем чувство уверенности: ему удалось выразить то, что он хотел сказать.


Подписанный уже не псевдонимом и без второго имени, сборник «Бестиарий», куда вошли восемь рассказов, означал подлинное начало начал карьеры Кортасара как писателя. Все то, что было опубликовано до того момента: «Присутствие», «Короли»; неизданные «По эту сторону», «Другой берег», «Экзамен», «Дневник Андреса Фавы», «Дивертисмент», «Пьеса из трех сцен»,[65] уничтоженные «Облака и Стрелок из лука», как и все прочее, что появлялось из-под его пера, как, например, амбициозное исследование творчества Китса, работа над которым продолжалась годами, – все осталось за поворотом его жизни, все словно стерлось, как стерлись из памяти дни, проведенные в Боливаре, Чивилкое и даже в Мендосе.

«Бестиарий» содержит в себе то, что было до всего этого, и то, что накопилось после; прошлое до того момента, когда прервалась переписка, такая необходимая ему какое-то время назад, с семьей Дюпрат, или с Мечей Ариас, или с Гальярди (впрочем, с Эдуардо А. Кастаньино он иногда переписывался), а «после» включает в себя его стремление уехать в Европу, однако – и это любопытно – Банфилд при этом тоже не был забыт. Видимо, это объясняется тем, что Банфилд для него – это всегда детство (отдельное от всего, грустное, с вечными болезнями), и в этом смысле с Кортасаром произошло то же, что и с любым другим человеком, для которого воспоминания детства не исчезают с годами, а, наоборот, только разрастаются. Но ведь и Боливар, и Чивилкой, и Мендоса тоже служили накоплению опыта, и пребывание в этих городах было ознаменовано довольно важными событиями, тем не менее они оказались вычеркнутыми и преданными добровольному забвению.

«Бестиарий» является моделью кортасаровского рассказа, его личным почерком, который отныне станет узнаваем во всем, что он напишет, «маркой» Кортасара: раскрытие особого мира, в котором он существует, и способность показать его в присущей только ему одному манере, отразить свое личное видение. Название сборнику дал рассказ «Бестиарий», далее следует «Захваченный дом», о котором мы уже говорили; затем «Письмо в Париж одной сеньорите», «Дальняя», «Цефалея», «Автобус», «Цирцея» и «Врата неба»; все эти рассказы не могли не привлечь внимания к автору, который не входил в перечень известных писателей Аргентины этого периода, к автору не слишком юного возраста, поскольку ему было уже 37 лет, к человеку, который прочитал тысячи книг и несомненно заслуживал признания за свои более чем очевидные достоинства как писателя. Тем не менее признание не пришло к нему немедленно, по крайней мере нельзя сказать, что книга моментально разошлась среди обычной читающей публики, более того, первые несколько месяцев книгу вообще не покупали, и практически весь тираж хранился на складе издательства, в подвале здания на улице Сан-Умберто, 1, в Буэнос-Айресе. Однако ее заметили в литературных кругах, где говорили только о ней, передавая из уст в уста имя автора, что, может быть, и не является официальной формой признания, зато становится основой процесса формирования сторонников.

В этой связи Франсиско Порруа говорит следующее: «Когда я приехал в „Судамерикану", „Бестиарий" был уже напечатан, но почти весь тираж лежал на складе и практически не продавался. Как часто бывает в подобных случаях, по Буэнос-Айресу пошел слух, что „Судамерикана" выпустила очень интересную книгу. Альдо Пеллегрини и люди, которые читали литературу сюрреалистского направления „начиная с нуля", открыли для себя Хулио Кортасара, но до массового читателя он не дошел». Очевидно, это и можно считать уровнем признания, который был у Кортасара на тот момент.

Приблизительно о том же говорит и перуанский писатель, проживающий ныне в городе Пальма-де-Майорка, Карлос Менесес, который встречался с Кортасаром в Париже и в Испании: «Когда в 1952 году я впервые приехал в Буэнос-Айрес, я понятия не имел о писателе по имени Хулио Кортасар. Его книги не выходили за границы Аргентины, а возможно, и за пределы аргентинской столицы. И потому меня, как студента литературного факультета, интересовали такие писатели, как Мальеа, Лайнес и прежде всего Борхес, но имени Кортасар я не слышал ни разу. Только четыре года спустя у меня в руках оказался его роман „Короли". И только в 1960 году в Париже у нас состоялся первый разговор. Речь шла о большом романе „Выигрыши", о нескольких сборниках рассказов, о статьях, направленных против диктатуры, которые он опубликовал. И вот тогда знакомство с ним вызвало глубокий интерес, и впоследствии я всегда был рад случаю поговорить с ним».

Со своей стороны, аргентинский писатель Ласаро Ковадло в комментариях по поводу ситуации вокруг «Бестиария» лишь усиливает сложившееся впечатление: «У меня есть экземпляр второго издания – пожелтевший и потрепанный, – вышедший в „Судамерикане", в Буэнос-Айресе, в 1964 году. Почти весь первый тираж дремал на складе издательства около десяти лет. Пока его не обнаружил и не запустил в дело директор издательства Пако[66]Порруа (миф Порруа: первый издатель романа „Сто лет одиночества"; переводчик и издатель Рэя Брэдбери. Порруа – это отдельная тема). Надо сказать, что, пока Порруа не вытащил Кортасара на свет божий, тот нес на себе проклятие писателя для избранных. Это верно, что на рубеже пятидесятых – шестидесятых годов по Буэнос-Айресу ходили слухи о Кортасаре и сам Альдо Пеллегрини, гуру буэнос-айресских сюрреалистов, рекомендовал его к печати, однако широкой известности Хулио Кортасар тогда не приобрел. Я узнал о нем в 1959 году, когда „Судамерикана" выпустила сборник рассказов „Тайное оружие", который вызвал оглушительный резонанс».[67]

Из всего сборника именно рассказ «Бестиарий», в большей степени, чем другие, имеет разломанную структуру. В нем используется метод лабиринта как стратегического приема, когда то одно, то другое событие не просто выпадает из последовательного ряда, представляя собой повествовательную элизию, но когда весь рассказ построен на контрапункте, события как бы наслаиваются одно на другое или появляются фрагментарно, что вызывает постепенно нарастающее ощущение грядущей перемены. Если в рассказе «Захваченный дом» вся атмосфера, несмотря на скрытое напряжение, вызывает ощущение гармонии, спокойного и взаимного великодушия, в «Бестиарий» это полностью разрушено расчлененным характером повествования. Есть в рассказе «Захваченный дом» и элементы традиционной структуры, как, например, соотнесенность событий, – в «Бестиарий» по воле автора нарушенная, и в этом смысле он представляет собой произведение сложное для прочтения, но не потому, о чем в нем говорится, а потому, как это говорится.

Ощущения девочки по имени Исабель, которую пригласили провести несколько дней в загородном доме Нино, – это одна из немногих у Кортасара историй, действие которых происходит за чертой города, – комбинируются с описанием событий, развивающихся с головокружительной быстротой, на фоне встреч и расставаний персонажей второго плана, которыми являются Рема и Малыш. В один из дальних углов сюжетного многоугольника автор помещает наличие тигра в доме, но не потому, что этот момент не имеет большого значения для раскручивания всего сюжета в целом, а потому, что тигр – это элемент фантастический, тигр бродит по дому и вокруг него, и его главная роль раскрывается в неожиданной развязке рассказа.

Необходимо подчеркнуть, что именно эти рассказы знаменовали собой перемену качественного масштаба, которая произошла с Кортасаром, если сравнивать с ними его творчество конца сороковых и начала пятидесятых годов. Что касается рассказов «Делия, к телефону» и «Ведьма», Кортасар с самого начала сомневался, включать ли их в первый вариант сборника «Бестиарий», и в результате совсем отказался от них; таким образом, они остались в предыдущем периоде его творческой жизни, как мы уже говорили, на том этапе, когда он еще не достиг зрелости. Все рассказы «Бестиария» можно было бы объединить одной идеей: мы видим в них попытку показать на конкретных примерах наступление необычного на повседневную жизнь с целью ее разрушения. Это проникновение, в котором критики усматривали обычно аллегорическо-символическое изображение сил перонизма и их влияние на общество, охватывает повороты сюжета всех рассказов: от мучений брата и сестры, вынужденных покинуть свой дом, в рассказе «Захваченный дом» до психологического давления со стороны «чудовищ» и «черных голов» в рассказе «Врата неба», отраженного в образе горожанина-простолюдина, наступающего на средний класс; тигр-ловушка в рассказе «Бестиарий», который мы проанализировали, или персонаж рассказа «Письмо в Париж одной сеньорите», которого тошнило кроликами (снова тема нашествия) в квартире на улице Суипача, представлены нам человеком, который живет в Париже, не ведая о том, что происходит в это время у него дома в Буэнос-Айресе.


В январе 1951 года, вернувшись в Буэнос-Айрес, Кортасар признается в письме к Фреди Гутману, что тоскует по Парижу и что, если бы он мог уехать туда навсегда, он бы ни минуты не сомневался.

В последующие месяцы его желание росло, и чем дальше, тем больше. Он жил воспоминаниями о набережных Сены, о бульварах, о Маге, о Латинском квартале, о кинотеатрах, о том, как льется вода из водосточных труб и стекает по тротуарам, об уютных кафе и о бесцветном небе Парижа. Но, главным образом, о том, что это добровольное изгнание могло избавить его от аргентинской действительности, которая его удручала. Его стремление обрело реальные очертания, когда поздней осенью 1951 года правительство Франции, главой которого был де Голль, на тот момент отошедший от управления страной, выделило ему стипендию для обучения в Париже. Это было результатом победы на специальном конкурсе (надлежало представить curriculum vitae[68] и тему научной работы в настоящее время, в его случае это было исследование соотношений между английской и французской литературой), в котором на стипендию претендовали сто человек и по условиям которого стипендия выплачивалась в течение девяти месяцев, с октября по июль 1952 года, так чтобы разрабатываемый проект за это время стал окончательно завершенным.

Вначале, несмотря на сильное желание уехать, Кортасар чувствовал некоторую тревогу. Слишком много было проблем. Речь шла не только о том, чтобы продать, как он и сделал, коллекцию пластинок джазовой музыки или раздарить книги друзьям, – нужно было решить вопрос материального содержания матери и сестры, которые целиком зависели, как мы уже говорили, от заработков писателя; не говоря о том, что он пытался понять, можно ли прожить в Париже на стипендию 15000 франков. Он по опыту знал, что этих денег может хватить только на ежедневную еду, да и то если выбирать самые дешевые места. То есть питаться в студенческих столовых или в богом забытых бистро, где подавали луковый суп и andouillettes а la Lyonnaise,[69] которые в Буэнос-Айресе назывались просто свиными сосисками, жаренными на парилье,[70] но без чеснока; Кортасар их терпеть не мог; он всегда говорил, что это что-то из области вампирологии. Известно, что он, кроме всего прочего, был подвержен аллергии, откуда и происходили его постоянные недомогания. Тем не менее он с энтузиазмом отнесся к этой «замечательной авантюре», поскольку у него никогда не было культа еды, и он говорил, что «надо быть последней канальей, чтобы отказаться от стипендии, поскольку она недостаточно обеспечит его протеином и углеводами» (7, 263).

Проблема содержания семьи была решена путем компромисса с издательством «Судамерикана»: он заключил договор на перевод нескольких книг в обмен на отчисления в аргентинских песо, достаточные для того, чтобы донья Эрминия и Меме ни в чем не нуждались. Что касается своего парижского обеспечения, он в значительной степени решил положиться на волю случая: имея в своем распоряжении фиксированную сумму назначенной стипендии, он рассчитывал найти еще какой-нибудь дополнительный заработок. Уладив таким образом свои дела, он начал готовиться к отъезду. Отъезд должен был состояться в понедельник, 15 октября, на пароходе под называнием «Прованс» (опять одно из кортасаровских совпадений: в шестидесятых годах Кортасар и Бернардес купили маленький домик в Сеньоне, в Провансе), а прибытие на французскую землю, в Марсель, было намечено и состоялось 1 ноября. Через два-три дня он перебрался в столицу, где с помощью своего друга Серхио снял комнату на левом берегу Сены, на rive gauche,[71] за 7000 франков в месяц, что было несколько дороже той комнаты (6000), предоставленной ему администрацией университета в университетском городке (она находилась слишком далеко от центра города).

Однако перед отъездом писателю пришлось пережить боль расставания со своим бесценным сокровищем – коллекцией пластинок джазовой музыки. Сам факт продажи уже говорит о том, насколько сильны и определенны были намерения Кортасара окончательно поселиться в Париже. Любой человек, который рассчитывает вернуться домой менее чем через год, не продаст коллекцию, которую он собирал с 1933 года и которая насчитывала до двухсот дисков с записями Паркера, Армстронга, Смита, Чарльза, Холидея, Уотерса, Эллингтона; он собирал их на протяжении двадцати лет и любил свою коллекцию больше всего на свете. Он увез с собой в Париж только одну пластинку, «Stack O'Lee Blues», старый блюз его студенческих лет, который хранил, по его словам, всю его юность, запечатлевшуюся в виниловом диске.

И снова Париж. Но теперь все по-другому. Он уже не турист, который, стремясь осмотреть все, кружит по улицам до потери сознания. Он постоянный житель, которому не нужно знакомиться с городом на ходу, то и дело глядя на часы, он вбирает в себя этот город, осязая его, вдыхая, запоминая, он погружается в него, растворяется в нем и становится его частью.

Он отплыл из Буэнос-Айреса в разгар лета, а в Париж попал в середине зимы, когда температура воздуха в городе частенько опускалась до восьмидесяти градусов ниже нуля. Он открывал уголки, где чувствовал себя, как он скажет годы спустя, удивительно на своем месте – то, что сюрреалисты называли особенным состоянием духа, – Галери Вивьен, пассаж Панорама, пассаж Жофрой, пассаж Каир, галери Сен-Фуа, пассаж Шуазель, места, хранившие жизнь других времен, так непохожие на весь остальной город; то же самое он чувствовал в метро, куда он спускался и «попадал в мир совершенно иных логических категорий»; библиотека Арсеналь, кафе «Пасси», безлюдные спуски к воде на канале Сен-Мартен, вдалеке от туристских нашествий; площадь Республики, парк Монсури с его магическими знаками; Кур-де-Роан, неповторимая атмосфера Нового моста, статуя Генриха IV, которая казалась сошедшей с картины Поля Дельво; улица Фюрстенберг (на самом деле это маленькая площадь), сад перед Гран-Пале, площадь Победы, переулки квартала Лотреамон, аромат старых времен на Вандомской площади, парижский холод, мучительный, непреодолимый и такой долгий – почти до самого июня, причем в сопровождении дождя, дождя, который сыпался с неба чуть не каждый день, холод с сентября по май и дождь, от которого приходится прятаться в каком-нибудь кабачке (на полу опилки, в воздухе терпкий запах вина): кофе и круассан – и ты чувствуешь себя счастливым. «Мне не хотелось бы впадать в дешевый романтизм. Или говорить о воспарениях духа. Но совершенно очевидно, что, когда я всю ночь брожу по Парижу, мое отношение к нему как к городу и его отношение ко мне становится таким, которое сюрреалисты любят называть „избирательным". Это те чувства, которые в определенный момент вызывают у меня окружающий пейзаж или какой-нибудь мост, это взаимопроникновение токов и присутствие особенных знаков. Бродить по Парижу – вот почему я называю его город-миф – означает для меня путь к самому себе».


В эти первые месяцы он решил поселиться в университетском городке. Жизненное обеспечение в тысячу франков склонило его в пользу этого решения. Это подтверждает Долли Мария Лусеро Онтиверос в интервью, данном в марте 2001 года, которая в это время ненадолго приехала в Париж с подругами – как и она, студентками магистрата Мадридского университета, – собираясь встретиться с писателем, поскольку дружба, связывавшая их в годы пребывания в Мендосе, не забылась и еще потому, что Кортасар, определившись с отъездом, сообщил ей о том, что теперь уж он наверняка приедет во Францию («Долли, прощаюсь с вами до наших новых встреч в Париже!»):


Мы с подругами были полны энтузиазма и стали строить планы изучения Парижа, где я никого не знала. Впрочем, как это никого? А если Кортасар будет в это время в Париже? Но у меня не было ни его адреса, ни мало-мальского представления о том, где его искать. Тем не менее надо было что-то делать. А что, если он обосновался в университетском городке, где живут многие аргентинцы? В то же самое утро, ближе к полудню, я не откладывая отправилась в университетский городок и стала искать аргентинский корпус. Там любезная сеньора, которая следила за входом в здание, подтвердила мои предположения: «Mais, oui, oui, monsieur Кортасар»[72]… живет здесь и возвращается обычно к двум часам. Она предложила мне подождать, и я села на скамейку. Поскольку я уже знала, что дождусь его, особенно если учесть свойственную ему пунктуальность, то не было ничего удивительного в том, что вскоре я увидела длинную фигуру человека, ехавшего на велосипеде: это был Кортасар, вот мы и встретились в Париже. Аллилуйя! От охвативших меня сомнений я неподвижно сидела на скамейке, словно парализованная. Велосипедист слез со своей машины и прошел совсем близко от скамейки, где я изображала статую былых времен. Но что-то произошло, и он обернулся, и тогда я увидела на его лице выражение самого крайнего удивления, какое только может быть; он сказал только одно: «Долли Лусеро, что вы здесь делаете?» С моей стороны последовали восклицания, и потом я со смехом рассказала ему, что сегодня утром приехала в Париж и выполняю обещание увидеться. Именно тогда он, с присущим ему остроумием, придумал мне прозвище, которое стало моим вторым именем «Долли, – сказал он, – вы настоящий сыскарь из Сармьенто». И не было ничего удивительного в том, что, несмотря на свою занятость, его душевного расположения ко мне хватило на то, чтобы он нашел время показать мне Париж. С ним я побывала в музеях, бродила по средневековому Парижу, по кварталу, о котором он говорил, что чувствует себя там словно внутри драгоценного камня, по паркам и бульварам города. Его общество было для меня настоящим подарком. Я снова могла слушать, как он говорит об искусстве, старом и современном, о своем пристрастии к искусству античной Греции и Древнего Египта. Кортасар был ослеплен Парижем. Много позже он с полным основанием написал в письме после своего возвращения из Лондона: «Мне понравился Лондон. Я провел там чудную неделю. Но Париж мне нравится больше, и я не променяю его ни на что на свете. Вы ведь тоже видели его и, значит, можете меня понять».


Через некоторое время он переехал на улицу Алезиа, 56, после того как устроился на работу упаковщиком книг на книжном складе, на улице Раймон Лоссеран. В то время где он только не работал: например, диктором на радио Франции, в международной редакции; надо сказать, что хотя звучало это громко, но на самом деле речь шла о маленькой радиостанции, вещавшей на испанском языке на Париж и его окрестности, – куда Кортасар и ездил на велосипеде. После приезда Ауроры Бернардес, когда Кортасар ограничил свои отношения с Магой узами дружбы, весной 1953 года он переехал в маленькую квартирку из двух комнат и крошечной кухни, без права пользоваться душем (неподалеку были муниципальные душевые по 25 франков за посещение), с самой необходимой мебелью (единственной личной вещью был радиоприемник, который подарил им Фреди Гутман), по адресу: улица Жантильи, 10, в районе площади Италии – районе, по мнению писателя, не слишком бойком, зато хорошо освещенном и спокойном. Они платили за квартиру 12000 франков. Учитывая, что каждый из них, пока они жили отдельно, платил по 7000 франков, благодаря квартире на улице Жантильи им удавалось сэкономить 2000 франков – деньги, на которые они купили мотоцикл «веспа». Прошло еще много времени, в течение которого они не раз меняли жилье (улица Мазарини, 54; улица Брока, 24; улица Пьера Леру), прежде чем оба переехали в особнячок на площади Генерала Бере, старое здание в три этажа, с внутренним двором, обсаженным деревьями, где писатель написал окончательный вариант романа «Игра в классики» и некоторые из самых значительных своих рассказов.

«Квартал тогда был совсем другим. В те времена, по вечерам, мы ходили в кинотеатр на углу в домашних тапочках», – сказала нам Аурора Бернардес, улыбаясь своим воспоминаниям, когда в слуховом окне мансарды сгущались сумерки.

Это были счастливые годы. Счастливые и насыщенные.