"Хулио Кортасар. Другая сторона вещей" - читать интересную книгу автора (Эрраес Мигель)

Глава 1. 1914 – 1939 Почему он родился в Бельгии. Банфилд: царство детства Буэнос-Айрес. Средняя школа Мариано Акосты. Поэт-эстет. Боливар, преподавание и мадам Дюпрат

Отец Хулио Кортасара был специалистом по вопросам экономики и работал при посольстве Республики Аргентина в Бельгии, и потому Хулио Флоренсио Кортасар Дескотте родился в Брюсселе 26 августа 1914 года, во второй половине дня, под звуки артиллерийской пальбы, знаменовавшей начало наступления армии кайзера Вильгельма П. Германия, проводившая политику экспансионизма, не приняла в расчет нейтралитет Бельгии, которой правил в те времена Альберт I. Экспансия продолжалась почти два месяца, начиная с 28 июня, когда в Сараево пуля сербско-боснийского студента Гавриила Принсипа прервала жизнь престолонаследника Австро-Венгерской империи Франца-Фердинанда Габсбургского и его супруги, герцогини Гогенбергской. В возрасте четырех месяцев Хулио Флоренсио был зарегистрирован как гражданин Аргентины.

В то лето сложные хитросплетения альянсов между странами привели Европу к политическому кризису, вызвавшему Первую мировую войну, которая продлилась до 1918 года. Война, объявленная Вильгельмом II против Сербии (28 июля) и России (5 августа), и незамедлительно последовавшие за этим ответные шаги России (1 августа) и Великобритании (4 августа) в адрес Германии нарушили шаткое равновесие, установившееся на континенте в первые годы XX века. Не будем забывать, что предыдущие конфликты, связанные с Балканами, до крайности усилили напряженность между соседствующими странами, входившими в оба политических блока: Тройственный союз, состоявший из Германии, Австро-Венгрии и Италии, и Антанту, куда входили Франция, Великобритания и Россия. Сам Кортасар, говоря о своем появлении на свет на фоне столь запутанных военных действий, иронически замечал, что именно в силу этих обстоятельств, как это ни парадоксально, «он и стал одним из самых убежденных пацифистов планеты», – так он утверждал в 1977 году.

Неуверенность, страх и нестабильность как следствие происходивших событий побудили семью Кортасара искать спасения и защиты за пределами воюющих стран; самое начало военных действий подразумевало дальнейшее нарастание напряженности между государствами и вовлечение в конфликт все большего числа стран. Это предположение, к несчастью, тут же начало сбываться, поскольку столкновение интересов в Европе со скоростью телеграфа незамедлительно перекинулось на Японию, Китай и некоторые американские государства, в первую очередь на Соединенные Штаты.

Неучастие в войне и нейтралитет Республики, президентом которой в то время был Иполито Иригойен, а правящей партией Союз гражданских радикалов, позволили чете Кортасар вместе с новорожденным ребенком укрыться на территории Швейцарии,[3] в первую очередь для того, чтобы в дальнейшем перебраться в Испанию, которая находилась за рамками вооруженного конфликта и соблюдала нейтралитет. В Барселоне семья провела более двух лет: с конца 1915 года до 1918-го. Таким образом, ребенком Кортасар, в возрасте от полутора до трех с половиной лет, жил в городе, который полвека спустя стал более или менее постоянным центром для большинства авторов так называемого латиноамериканского бума, одной из составляющих которого станет и сам писатель.

Интересно отметить, что, строго говоря, ни в одном из рассказов или романов Кортасара действие не происходит в Барселоне; однако в силу причудливого механизма памяти опыт жизни в Барселоне наложил свой отпечаток, пусть даже подсознательно, на формирование Кортасара-подростка. Когда ему было девять-десять лет и он уже жил в пригороде Буэнос-Айреса, Банфилде, он часто спрашивал у матери, что означают те или иные образы, то и дело возникавшие непонятно откуда в его сознании; они были похожи на моментальные вспышки памяти. Плиточные тротуары, предметы из майолики и терракоты, разноцветная керамика, извилистые линии. Устойчивое ощущение ярких, хотя и неуловимых, красок. Из объяснений матери он поймет: должно быть, это было вызвано тем, что во время пребывания семьи в Барселоне она часто водила его в парк Гуэль, где он играл со сверстниками, и в памяти его запечатлелись образы этого сада с его модернистскими дворцами. Они и вызывали цветовые эффекты, не дававшие ему покоя. «Мое безмерное восхищение Гауди, видимо, началось, когда мне было два года», – позднее скажет писатель испанскому журналисту Хоакину Солеру Серрано.

А еще ему вспоминалось море, и в этих воспоминаниях оно не имело ничего общего с морем в районе буэнос-айресского порта, разве что по воскресеньям, когда весь берег, куда ни глянь, так же был усеян множеством зонтиков и корзинок со снедью. Огромные волны, несущие под слепящим солнцем неведомую угрозу, тысячами брызг разбивались о берег у босых ног мальчика; солоноватый ветер, от мощных завихрений которого беспокойно бушевала вода, – все это то и дело появлялось в снах Хулио-подростка и сопровождало писателя на протяжении всей его взрослой жизни. Таким было Средиземное море: теплая вода, пляж в Сьюдад-Кондаль, неподалеку от города, куда семья ездила на трамвае (tramway, как его позднее называли в Буэнос-Айресе), гул толпы, которая жарким летом устремляется за город в поисках морской прохлады, пытаясь укрыться от влажной невыносимой жары, типичной для барселонского августа, тем самым летом, которое в Аргентине, в силу законов земной географии, превращается в зиму.

Через тридцать пять лет, по пути во Францию из Аргентины, которую он вынужден был покинуть, Кортасар снова оказался в парке Гуэль. Но теперь все было по-другому. Мозаики парка приобрели иной смысл и произвели иное впечатление. «Возможно, в силу оптического эффекта. Теперь я взирал на парк Гуэль с высоты 1 метра 93 сантиметров, ребенком же я смотрел на него снизу вверх, восторженным взглядом, который пытаюсь сохранить в себе, что, к несчастью, не всегда у меня получается».[4]


Кортасар, родители которого были аргентинцами, с материнской стороны был наполовину французом, наполовину немцем. У его матери, урожденной Эрминии Дескотте, родившейся 26 марта 1894 года, встречались в роду фамилии Габель и Дреслер. Со стороны отца он был испанцем. Его отец, Хулио Хосе, родился 15 марта 1884 года. Кортасар, никогда не интересовавшийся генеалогией, не стремился узнать побольше об истории своей семьи и всегда говорил, что мало знает о своих предках. Отсюда и его неприятие таких понятий, как эндогамия, узкий круг, этническое превосходство – всего того, с чем он всегда решительно боролся, – он был противником национализма в любых его проявлениях.

Он считал себя типичным аргентинцем, то есть результатом смешения различных национальностей. «Если бы смешение рас было более интенсивным, мы бы с большим успехом избежали национализма и ложного патриотизма, которые так абсурдны и нелепы», – говорил писатель Солеру Серрано.[5] Тем не менее отметим, что его предки прибыли в Аргентину на рубеже XIX и XX веков, что его дедушка и бабушка со стороны матери происходили из Гамбурга, а родиной предков его отца была Страна Басков.

Его испанский прадед занимался сельским хозяйством и животноводством и был одним из тех, кто в последней трети XIX века во время большой эмигрантской волны отправился в Аргентину, на землю обетованную. Он обосновался на северо-западе страны, в провинции Сальта, на границе с Чили, Боливией и Парагваем, на расстоянии почти 2000 километров от Буэнос-Айреса, и, как всякий вновь прибывший, первое время проживал в буэнос-айресской гостинице для иммигрантов – что-то вроде неофициального варианта Эллис-Айленд[6] в Аргентине, который существовал с конца первого десятилетия XX века до 1950 года.

В стране в те времена преобладали разведение сельскохозяйственных культур и животноводство, основанные на ручном труде; вместе с тем здесь открывались широкие горизонты для тех, кто стремился улучшить условия своей жизни. Аргентина располагала для этого возможностями и предоставляла для выращивания сельскохозяйственных культур обширные участки земли – обстоятельство, следствием чего явился так называемый Закон октября 1876 года, который ограничивал приезд в страну иностранцев.

В начале XX века трое из каждых десяти жителей страны родились за границей. Согласно данным Васкеса Риаля, с 1881 по 1890 год приток иммигрантов достиг 841 122 человек (с постоянным увеличением процента мужского населения), а за период с 1901 по 1910 год их число удвоилось до 1 764 101 человек, причем приблизительно восемьдесят процентов приезжих обосновались в городах.

1880-е годы – это период большого прорыва. Развитие страны в социально-политическом плане, экономический рост, основывающийся на экспорте говядины, пшеницы и продуктов рунного овцеводства, делают Аргентину в глазах европейских народов (в первую очередь, итальянцев и испанцев, а вслед за ними и жителей городов Англии, Германии и Польши) весьма привлекательной для предпринимательства самого разного уровня,[7] хотя нужно сказать, что подобный космополитизм, распространение которого обоснованно названо стремительным, характерен только для Буэнос-Айреса, в остальных городах страны складывалась совсем иная картина. Имеется в виду, что проспекты, имитирующие Елисейские Поля и парижские площади, такие как улицы Флорида, Майпу, Сан-Мартин, Суипача, Эсмеральда, улица 9 Июля, парк Палермо, Коррьентес, Пласа-де-Майо и прочие, характерны только для федеральной столицы.

Так или иначе, Буэнос-Айрес в тот момент перестает быть колониальным должником Испании, город, который упрекали за подражание жизненной модели французского общества, утрачивает свою пресловутую вторичность и не только превращается в самый широкомасштабный город Латинской Америки, но наряду с Нью-Йорком становится самой важной метрополией Американского континента. Отсюда логически вытекает, что Аргентина становится основным пристанищем для иммигрантов, и логично также и то, что именно это скрещение разных национальностей побудило Кортасара сказать в одном из своих интервью, что смешение рас это один из самых позитивных путей в развитии человечества. В результате этого смешения появился на свет и он сам, и подавляющее большинство жителей Аргентины, которые благодаря этому обстоятельству носят фамилии-гибриды и происходят от слияния самых разных народов.


Вернувшись в Аргентину в разгар войны, семья обосновалась в Банфилде, на улице Родригес Пенья, 585, и жила там до 1931 года, до самого переезда в Буэнос-Айрес, в дом на улице Генерала Артигаса, который назывался Вилья-дель-Парке;[8] Кортасару тогда было семнадцать лет. В Банфилде Хулио и Офелия (Коко и Меме соответственно), оба говорившие с заметным французским акцентом и любившие музыку и литературу, жили до своего отрочества. Там, в этом доме, и формировался мир ощущений и образов, который найдет отражение в рассказах, и именно этот дом неожиданно для всех однажды покинул его отец. После того как это случилось, вся ответственность за семью легла на плечи матери Хулио, которой в ту пору было двадцать шесть лет. Молодая женщина осталась в ситуации полной социальной незащищенности и в весьма плачевном финансовом положении, о чем мы поговорим ниже.

В Банфилде у них был просторный дом. По фасаду располагались входная дверь и пять прямоугольных окон с деревянными наружными ставнями, к дому вела подъездная дорожка, обсаженная цветами (особенно нравились Хулио огромные гардении), затем крыльцо в четыре ступеньки, с балюстрадой по обе стороны и плафоном в виде цветка, свисающего с потолка; над его небольшими каменными колоннами возвышалась крыша, покрытая темной черепицей. Однако самым привлекательным был сад позади дома. Похожий на лес, с потаенными уголками, которые с самого начала очаровали Хулио, с беседкой, укутанной вьющимися растениями, уставленной цветочными горшками и населенной котами и кошками, – он стал его любимым местом. Дом, где можно было затеряться, где можно было хранить воспоминания о других временах. «Я жил в одном из тех домов, где полно вещей, принадлежавших родителям, дедушкам и бабушкам, прадедушкам и прабабушкам, вещей бесполезных, но которые, однако, продолжают храниться в сундуках», – поведает писатель Омару Прего. Это был дом, в закоулках которого ребенку, открывающему мир, нетрудно было вообразить себя героем приключений, дом, где он находил пробки из граненого хрусталя от флаконов духов, «такие, когда смотришь сквозь них, видишь, как любой предмет повторяется пятьдесят раз, или цветные стеклышки, которые собирают и отражают свет, а еще линзы или стекла от очков, которые уменьшают или увеличивают все, на что смотришь». Дом, который можно назвать реминисценцией, появляющейся во многих его рассказах, особенно в таких, как «Бестиарий», «Конец игры», «Отрава», тематическая ось которых пролегает между детством и отрочеством, и где сильно ощущается автобиографический момент. Дом, атмосфера которого определила уникальное мировосприятие Кортасара и его склонность к феерии.


Прежде всего, мой дом представлял собой типичные декорации в готическом стиле, не только по своей архитектуре, но и по собранию в нем внушающих страхи предметов и поверий, по огромному количеству темных закоулков и по разговорам взрослых, которые они вели после обеда. Это были простые люди, круг чтения и суеверия которых были не слишком пропитаны существующей реальностью, и я, таким образом, еще в нежном возрасте узнал, что во время полнолуния является человек-волк, что мандрагора – растение, несущее смерть, что на кладбищах творятся ужасные и кошмарные вещи, что у покойников ногти и волосы растут до бесконечности, и что в нашем доме есть подвал, куда никто и никогда не осмелится спуститься (1, 65).


Название Банфилд происходит от имени Эдварда Банфилда, который некогда был управляющим Английской железнодорожной компанией, построившей сеть национальных железных дорог, – он упоминается также в связи с партией Ломаса де Саморы, в рядах которой состоял, – так вот, этот городок, название которого жители произносят с испанским акцентом,[9] расположен на юге Буэнос-Айреса, в районе порта, в пятнадцати километрах от города. Он не был похож на одно из тех 2460 мест обитания, из которых состояли в то время окраины Буэнос-Айреса и где жили в достойных сожаления условиях люди из глубинки и иммигранты (от пяти до десяти человек ютились в одной комнате площадью двадцать пять квадратных метров; это был городок с населением около пяти тысяч душ, соединившийся ныне с основной частью столицы, которая целиком его поглотила.

В городке была церковь – совсем маленькая; средняя школа, тоже маленькая; муниципалитет, местный футбольный клуб «Атлетико-Банфилд» и еще «Таладро-дель-Сур», основанный в 1896 году, который был одним из первых аргентинских футбольных клубов. Если продолжить разговор о первенстве, скажем, что по прошествии времени именно в Банфилде возникла первая организация аргентинских скаутов, которой руководил Хуан Гало Лаваль и которая была также одной из первых в мире. Кроме того, жители Банфилда начиная с 1897 года получили приятную возможность обзавестись местной газетой «Унион», ее начали издавать Филемон Наон и Викторио Рейносо, а в двадцатые годы ею руководил Луис Сисильяно. Как однажды сказал Кортасар, Банфилд не был обычным пригородом, как про него обычно говорили, он был метапригородом. Будет правильным уточнить, что он был составной частью городского хозяйства Буэнос-Айреса и относился к южной зоне Большого Буэнос-Айреса. Бесчисленное множество раз в рассказах писателя и во всем его творчестве встречаются упоминания о Банфилде, похожие на нижеследующее, взятое из рассказа «Вне времени», опубликованного в последней книге Кортасара, увидевшей свет при жизни, – одного из его самых ностальгических произведений.


Некий городок Банфилд с его немощеными улицами и Южным вокзалом, с его болотистыми пустошами, которые летом, в час сиесты, кишели разноцветными лангустами, Банфилд, который по ночам, словно в страхе, высовывался из темноты на перекрестках в неверном свете угловых фонарей, с его пересвистыванием конных полицейских и кружащимся нимбом из насекомых вокруг каждого фонаря.


Таким был Банфилд, городок, хранивший колорит аргентинского танго, в нынешние времена сильно разбавленный; городок, где переплетались сложные жизненные обстоятельства и затаенное насилие уживалось с очарованием и низменного и романтического, так что он был лишен серой заурядности, свойственной окраинам больших промышленных городов, заселенной люмпен-пролетариатом. Это место сильно отличалось от остального Буэнос-Айреса, который был настоящей метрополией; полчаса на поезде от центра города – и совсем другой ритм жизни, общественной и бытовой, вне всякого сомнения более расслабленный. Банфилд станет тем раем, где Хулио превратится в первого человека на Земле, в Адама, который хорошо изучит банфилдский муравейник, «черных муравьев, которые пожирают все на свете, устраивают муравейники на поверхности земли, на фундаментах домов или в каком-нибудь из тех таинственных уголков, где дом уходит в землю».

Эта цитата из рассказа «Отрава», в котором, как известно, в значительной степени отражен личный опыт, что много раз подтверждал сам Кортасар, помогает нам представить атмосферу городка, каким он был в двадцатых годах прошлого века: немощеные улицы, по которым ездили повозки торговцев, нагруженные ширпотребом, жилые дома, окруженные живой изгородью из кустов жасмина, персиковых деревьев и бирючины, ветви которой свисали до самой пешеходной дорожки, по которой ходили жители Банфилда, в большинстве своем мелкие собственники, вписывавшиеся в средний класс, порой в низший слой этого класса, те самые, которые несли над головой нимб принадлежности к нему, отделившись от своих семей или просто уйдя из семьи (как это случилось в семье Кортасара, уровень которой тем не менее был выше большинства соседей), но которые тщились сохранять все признаки, присущие высшим слоям культурного общества, вроде уроков игры на фортепиано, чтения книг, чашечки кофе или мате, составлявшей маленький ежедневный ритуал; молочник, который развозил на лошади парное молоко; недостаток освещения, хотя авенида де Майо в Буэнос-Айресе, прямо как бульвар Осман в Париже, сверкала вовсю современными по тем временам газовыми фонарями, – газовое освещение продержалось до тридцатых годов: в основном тогда освещались только углы домов, что только усиливало окружающий мрак, или перекрестки, что создавало некую светотень, которая, по словам писателя, весьма благоприятствовала влюбленным и преступникам, причем в одинаковой мере. Банфилд был волшебным царством для ребенка и царством обоснованных тревог для его матери, что и определило детство Кортасара как время всяческих предосторожностей и осмотрительного поведения (прибавим к этому некоторую долю хронической ипохондрии, царившей в семье), психологический климат которого зиждился на ощущении тревоги и в то же время на чувстве безмятежного покоя. В царстве короля Артура[10] не было границ, оно простиралось от сада, который был за за домом, и терялось в соседних садах. И каждый день его манили новые приключения. Шагнешь за линию и можешь идти без конца – как во сне.

В этой атмосфере и жила, приспосабливаясь друг к другу, семья из трех человек, которая затем расширилась за счет бабушки по материнской линии, Марии Виктории, и двоюродной тетки Хулио, Энрикеты, которая приходилась его матери двоюродной сестрой. Отсюда таким узнаваемым предстает перед нами контекст жизни Хулио в его рассказах, где ощущается не столько окружающий его матриархат, сколько отсутствие образа отца, что хорошо иллюстрирует, например, рассказ «Здоровье больных», где фигурируют тетя Селия, Мария Лаура, Пепа, Роса; это рассказ о том, что в Монтевидео умер их брат Алехандро, чью смерть скрывали от матери так бережно и так тщательно, что, когда мать, в свою очередь, умерла, Роса обдумывает, как сообщить о ее смерти Алехандро, забыв о том, что того уже давно нет в живых. Или уже упоминавшийся рассказ «Вне времени», с его героями Доро, Анибалем и Сарой «и запахом лета в жарком воздухе дней и ночей», и рассказ «Отрава», где так красноречиво узнаваемы и улица Родригес Пенья, и главный герой, и его сестра, и мать, и бабушка, и их дом, и юная соседка Лила, в которую влюблен герой-рассказчик, то есть сам Хулио Флоренсио, поскольку тут речь явно идет о его alter ego.[11]

В Банфилде Хулио Флоренсио начинает познавать мир. Надо сказать, что таким же смутным и неясным мир казался ему, когда он делал свои первые шаги на европейской почве, но до этого тогда было еще далеко. Банфилд был самой первой ступенькой, поднявшись на которую он взирал на жизнь, тот самый Банфилд, где Хулио чувствовал себя и полноправным хозяином, и частью жизни городка. Там можно было опуститься на корточки между грядками помидоров и кукурузы и смотреть на извивающихся червячков, изучать долгоносиков и маленькие личинки, вдыхать запах, «как могут пахнуть сегодня одна только влажная земля, листья, цветы».

Каков же был этот мир с точки зрения духовности? Кортасар воспринимал этот мир как обитель печали, как несчастливое время, несмотря на всю наполненность своей детской жизни. Это был печальный мир, овеянный тихой грустью. Потребность в отце, которую он особенно остро ощущал, просыпаясь по утрам, накладывала на него неминуемый отпечаток, но это ощущение писатель с детства научился прятать глубоко внутри; нигде и никогда среди героев его прозы не называется отец, оставивший семью, скорее, Кортасар изящно обходит этот вопрос, преломляя в своем творчестве господство женского духа в атмосфере семьи, о чем мы говорили выше. Если попробовать вникнуть в этот вопрос, то можно осмелиться на следующее предположение: уход отца из семьи, возможно ввиду появления в его жизни другой женщины – такие догадки тоже имели место, – не стал причиной серьезной психологической травмы, но, скорее, имел характер преходящего, временного кризиса. Произошло привыкание к свершившемуся факту – и жизнь пошла дальше.

Ему было шесть лет, когда отец навсегда покинул дом. Семья ничего не знала о нем вплоть до самой его смерти в 1950-е годы в аргентинском городе Кордоба. Кортасар предпочитал не распространяться на эту тему скорее в силу добровольной амнезии, а не потому, что это было горьким воспоминанием. С другой стороны, было бы нелепо утверждать, что уход отца – это событие, которое со временем уменьшилось до совсем незначительных размеров. И Хулио, и его сестра Офелия, которой было тогда пять лет, ощущали пустоту, интуитивно чувствуя, что в их жизни недостает чего-то важного, что в ней должно быть что-то еще, кроме уроков музыки или чтения Жюля Верна. Они рано поняли, что такое чувствовать себя отвергнутыми. Теми, кого предали. И что их некому защитить в этой жизни. Чем это компенсировалось? У них оставались их мать донья Эрминия и сестра матери.

Благодаря присутствию матери, бабушки и тети Хулио не так остро чувствовал подавленность и одиночество. И еще благодаря саду, который олицетворял для него райские кущи, где он предавался созерцанию зверей и букашек. Без всяких энтомологических изысканий: только он и букашки. Его необычайно привлекали и животные, в особенности это относилось к их домашнему коту. Вообще, отношение к котам и кошкам – это уже из области психологического выбора, растения же служили декоративным фоном. «Я с детства был безразличен к миру растений и никогда не мог объяснить, чем отличается эвкалипт от банановой пальмы; я любил цветы, но никогда не стремился украсить ими свой сад. А вот животные, напротив, необыкновенно привлекали меня: мир насекомых и млекопитающих, где я постепенно открывал для себя их сходство и подобие».

Среди зверей коты и кошки были для него культовыми животными, и с самого детства у него сложились с ними особенные отношения, тайное взаимопонимание, прямой контакт, поскольку Кортасар утверждал, что коты знают о его избирательном к ним отношении, и это много раз было доказано, когда он приходил в гости к своим друзьям, у которых имелись собаки и кошки: собаки оставались к нему безразличны, а кошки тут же искали его общества. Они подходили к нему и мурлыкали. У них дома в Банфилде был кот, ставший прообразом кота в некоторых произведениях Теодора В. Адорно,[12] так же как и кошка Фланель, последняя кошка, которая жила у Кортасара; она умерла в 1982 году и была похоронена в саду парижского дома художника Луиса Томазелло, близкого друга Кортасара. «Кот знает, кто я есть, я знаю, кто есть кот; слова тут ни к чему, мы друзья, и чао, каждый на своей стороне».


Хулио Флоренсио ходил в школу, маленькую школу на улице Талькауано, 278, в восьми кварталах от дома, и существуют письменные подтверждения того, что он был прилежным учеником. Сегодня нам напоминает об этом мемориальная доска над входной дверью школы: «В память о Хулио Кортасаре, выпуск 1928 года. Слава латиноамериканской литературы». Судя по аттестату за тот год, юный Хулио Флоренсио весьма преуспел по всем предметам, поскольку преобладающими оценками являются 9 или 10, только по труду получил 6. Нет сомнения, что такими результатами в учебе он был обязан своей очевидной склонности к чтению, которое развивало способность к восприятию вообще, а значит, и ко многим другим предметам, не считая литературы.

Круг его чтения был разнообразным. Неисчерпаемые, к счастью для него, страницы «Сокровищницы юности», один из разделов которой, «Книгу стихов», он неустанно перечитывал; он также испытывал пристрастие к «Трем мушкетерам» Дюма и романам Жюля Верна, которые перечитывал на протяжении всей жизни. Чтение никем не контролировалось, никто не давал ему никаких указаний. Таким образом, он быстро «проглотил» всю фантастическую литературу, которая была ему доступна: Гораций Уолпол, Джозеф Шеридан, Чарльз Мэтьюрин, Мэри Шелли, Амброз Бирс, Густав Майринк и Эдгар По; последний, в испанском переводе Бланко Бельмонте, стал для него открытием. Он не мог знать, что через много лет по поручению Франсиско Айялы он осуществит для университета Пуэрто-Рико литературный перевод полного собрания сочинений этого писателя из Бостона, который выйдет в свет в двухтомном издании «Журнала Запада» в 1957 году.

Школа, чтение, а еще болезни; попытки заниматься теннисом: высокий рост Хулио и то, что он был левшой, давали ему некоторые преимущества над другими и позволяли играть вполне сносно, хотя он не прикладывал для этого больших усилий. С другой стороны, распухшие железы, проблемы с дыханием и частое повышение температуры, из-за чего он вынужден был лежать в постели, – считалось, кстати, что из-за этого он и растет, в соответствии с общепринятыми представлениями, ничем, правда, не подтвержденными, что интенсивность роста увеличивается, когда человек находится в горизонтальном положении, а не в вертикальном. Добавлю, возвращаясь к теме поглощения книг, что именно он читал, когда болел и лежал в постели: это были Лонгфелло, Мильтон, Нуньес де Арсе, Рубен Дарио, Ламартин, Густаво Адольфо Беккер, Хосе Мария Эредиа. В конце концов он стал читать столько, что врач посоветовал матери на какое-то время запретить ему читать вообще и рекомендовал ему почаще бывать на солнце, гуляя в саду.

И еще одиночество, то самое одиночество, которое в определенном смысле благотворно действовало на Хулио, потому что не тяготило его; он много раз говорил, что по натуре своей склонен к одиночеству, что прекрасно чувствует себя, когда он один, и что может подолгу жить сам по себе.

С раннего детства погруженный в уютное одиночество дома, он слышал, как ходит по комнатам Офелия и как Дишеполо распевал свои танго, которые его мать ловила по приемнику. Были у него и друзья, но немного. В противовес всеобщему увлечению, Хулио не чувствовал в себе никакой склонности к футболу, главному виду спорта среди мальчишек, которые занимались в клубах «Бока Юниоре» или «Ривер Плат», равно как и в «Атлетико Банфилд», что ограничивало его контакты со сверстниками. Такие игры, как пятнашки, игра в шары, «полицейские и воры», его тоже не особенно увлекали. Так что друзей у него было немного, но зато это были настоящие друзья, такие, с которыми он делился не только кукурузными хлопьями во дворе колледжа, но и самыми сокровенными мыслями, обменивался впечатлениями о прочитанных книгах – одним словом, общался так, как Варгас Льоса писал в зрелом возрасте, что, хотя они с Кортасаром и были друзьями, «общение с ним невозможно было подчинить какой-то системе правил и вежливых манер, которая обычно вырабатывается для поддержания дружеских отношений» (9, 15), но именно эта особенность, как это ни странно, и давала Кортасару возможность так глубоко проникать в мир своих персонажей.


Нельзя не отметить, читая автобиографические тексты Кортасара о его детских годах в Банфилде, одну неизменно повторяющуюся тему: его болезни. Аурора Бернардес, первая жена писателя, отмечает состояние ипохондрии, свойственное всем членам его семьи, как непременную составляющую его собственного характера. В этой связи необходимо упомянуть также о том, что Офелия страдала приступами эпилепсии, а сам Хулио Флоренсио, как мы уже заметили, не отличался в детстве крепким здоровьем. Совсем наоборот, его часто преследовали приступы затрудненного дыхания, которые следует рассматривать как следствие каких-то серьезных нарушений в организме. Сам Кортасар ссылается на них, когда вспоминает о неотступной в годы его детства меланхолии, вызванной хроническим плевритом и приступами астмы. Это привело к тому, что в возрасте двадцати лет врачи установили у него некоторую сердечную недостаточность, и впоследствии ему пришлось не раз снимать сердечные приступы в клинических условиях. Со своей стороны, Аурору Бернардес всегда поражало, как Кортасар предчувствовал приближение обострения болезни, уходящей корнями в историю семьи, где все были приверженцами дорожных аптечек и домашнего арсенала лекарств, возможный в любой момент рецидив.

Со всей определенностью можно сказать, что в большинстве произведений Кортасара, особенно связанных с детской тематикой, болезнь становится, что называется, общим местом и прослеживается достаточно явно. Болезнь является тем ресурсом, при помощи которого Кортасар стремится показать внутреннюю сторону жизни своих персонажей. Аллюзии на эту тему встречаются среди прочих произведений в рассказе «Ночью на спине, лицом кверху», где попавший в аварию мотоциклист, лежа в больнице, балансирует между забытьём и явью; в рассказе «Страшные сны», где описано состояние комы, в котором пребывает героиня по имени Меча; в рассказе «Отрава», где герой по имени Уго болеет плевритом; в перечень подобных персонажей попадают и бледный подросток на больничной койке из рассказа «Сеньорита Кора», и представляющий себя безнадежно больным герой рассказа «Плачущая Лилиана», и страдающий одышкой герой рассказа «Ночь возвращается», не говоря уже о персонажах вышеупомянутого рассказа «Здоровье больных». Все это – отголоски обычных дней его детства. Та самая реальность, в которой юный Хулио Флоренсио из Банфилда больше опирался на опыт, полученный из чтения книг, чем на свой собственный, состоявший в основном из того, что по утрам он лежал в постели, а по вечерам, закутавшись в одеяло, сидел у окна, глядя на цветы герани и бугенвиллии.

Как было упомянуто выше, читал он много и быстро, и когда ходил уже в пятый класс средней школы, то всегда болезненно реагировал, если его прерывали и велели закрыть книгу, потому что надо было идти принимать душ, или убирать свою комнату, или начинался урок музыки; необходимость оставлять д'Артаньяна, Атоса и Арамиса и обращаться к обязанностям, исполнение которых требовала реальная жизнь, платить оброк – всегда вызывала у него неприятие. Он поглощал и то, что было далеко за пределами книжных полок его дома, расширив таким образом границы домашнего чтения и впитывая прочитанное; возможно, это объясняет нам, каким образом сформировались некоторые черты характера юного Хулио Флоренсио, который, будучи уже взрослым человеком, признавался в том, что принадлежит к сентиментальным людям и не может удержаться от слез во время просмотра фильма с трогательными сценами, считая это следствием влияния, оказанного на него книгами, прочитанными в детстве, среди которых немалую часть составляла слезоточивая литература: «Наша семья не отличалась тонким вкусом, как, впрочем, все аргентинские мелкобуржуазные семьи. Моя мать включала в свой круг чтения огромное количество книг, которые следовало назвать безвкусными, и я читал их, как и все мы» (22, 32).

Однако, кроме толстых книжных и газетных романов с продолжением, а также журналов вроде «Для тебя», «Еженедельный роман», «Графико», «Домашний очаг», «Современная жизнь», «Марибель», были еще произведения Виктора Гюго, детективы Эдгара Уоллеса и Сикстона Блэйка, приключенческие романы про Буффало Билла, романы Герберта Уэллса, а несколько позже к ним даже присоединились «Опыты» Монтеня и «Диалоги» Платона. Смешение произвольное, разноплановое, анархическое, импульсивное, но сожалеть об этом он не будет, ибо «даже плохая литература, если ее в детстве и отрочестве начитаться сверх меры, может дать тематический материал, придать богатство и разнообразие языку, показать различные приемы и методы» (22, 32). Эти слова относились к его матери, читательнице сколь прилежной, столь и невзыскательной.

Мать Кортасара, стремясь выжить сама и вытащить семью, то есть своих оставшихся без отца детей (начиная с 1920 года у них не было никаких сведений о главе семьи),[13] вынуждена была пойти работать. Учитывая, что аргентинское общество того времени, в период правления президента Иригойена и президента Альвеара, в социальном смысле было полностью ориентировано на мужскую часть населения, это было нелегкой задачей. Для женщины возможность работать где-то еще, кроме дома, вообще говоря, не просматривалась. Никаких свободных профессий; если и можно было найти место, то разве что в неподобающей, казалось бы для женщины, сфере государственного управления. На это смотрели снисходительно. Работа в административном учреждении воспринималась положительно, и хотя платили за нее женщинам гроши, но она считалась достойной и почетной. Что-то вроде – если ты служишь в милиции, значит, обладаешь общественным статусом. Понимая это, мать считала естественным для вдовы или разведенной женщины получать зарплату за служебную деятельность на благо государства и потому решилась пойти на работу. Сеньора Эрминия Дескотте, которая была полиглотом, поскольку говорила, кроме родного испанского, на английском, немецком и французском и легко могла работать переводчицей, должна была забыть о своем уровне владения языками и довольствоваться должностью мелкой служащей. Сначала она работала в пенсионной сберкассе на авениде Гальяо, позднее учительницей рукоделия. Маленькой зарплаты едва хватало, чтобы сводить концы с концами.[14]

С уверенностью можно сказать, что, несмотря на все трудности существования, жизнь в Банфилде протекала в обстановке относительного материального благополучия. Последствием интенсивного чтения стало для Хулио писательство, и он, так до конца и не избавившийся от французского акцента, из-за которого одноклассники, по словам Саула Юркевича, дразнили его «бельгийцем», начинает писать.

Он пишет сонеты, посвящая их товарищам по учебе в средней школе, которую посещал с девяти до четырнадцати лет. Это были стихи в духе бульварных романов – меланхолические, отдававшие банальностью, в которых нерв классической эстетики переплетался с вкраплениями и образами модернистского толка, из-за чего один из дальних родственников назвал его плагиатором, что тяжело травмировало Кортасара, слишком рано пробудив в нем ощущение несправедливости жизни как таковой, особенно в сфере чувств, которое и без того жило в нем из-за предательства отца: он остро чувствовал непрочность, зыбкость, бесплодность всего сущего; и сокрушительный удар, который наносит детскому сознанию мысль о неизбежности смерти, он пережил в совсем юном возрасте. Горечь, вызванная обвинением в плагиате, долго не уходила. Тем более что его мать, которую Кортасар обожал и которой восхищался всю свою жизнь, была того же мнения, хотя и не высказала этого напрямую.

Дело было так: дядюшка, которому тетя Эрминия дала почитать стихи юного Хулио Флоренсио, сказал, что он не мог сам написать эти стихи, должно быть, списал их из какой-нибудь антологии. Мать, будучи человеком чрезвычайно чувствительным и деликатным, засомневалась, не зная, что думать. Она знала, что ложь несвойственна Хулио, тем не менее решила спросить его самого, так ли это. Она так и сделала: однажды вечером она не без некоторого смущения, поскольку понимала, что могут значить для Хулио подобные сомнения и вопросы, пришла к нему в комнату и спросила, его ли это стихи, или он их где-то списал. «Сам факт того, что моя мать усомнилась, а ведь я дал ей стихи, сказав, что они мои, так вот, сам факт того, что она сомневается во мне, вызвал у меня такое же потрясение, как осознание неизбежной смерти, и это осталось со мной на всю жизнь».[15] Боль ребенка всегда огромна и мучительна: в нем поколебалось доверие к самому любимому человеку.

В возрасте девяти лет он написал также свой первый роман. Роман слезливый и романтический, по его словам. И свои первые рассказы, тоже весьма банального свойства и сентиментального содержания. Стихи, рассказы и роман – все было наполнено прекрасными чувствами, ужасными трагедиями, все утопало в море слез и манихействе в стиле девятнадцатого века.

Есть свидетельство самого Кортасара, напечатанное в 1982 году, о его первоначальных литературных опытах, которое снова возвращает нас в Банфилд: «Я вспоминаю чернильницу, пенал, где лежит перьевая ручка, которая называлась „ложечка", зиму в Банфилде, ящерицу, заморозки. Вечереет, мне восемь или девять лет; я пишу стихи на празднование дня рождения кого-то из родственников. Проза в то время мне давалась труднее, да и во все времена, но я все равно пишу рассказ про собаку по кличке Верный, которая погибла, спасая девочку, оказавшуюся в руках коварных похитителей. Писать для меня не означало делать что-то необычное, скорее я воспринимал это как способ проводить время до тех пор, пока мне не исполнится пятнадцать лет, и я смогу пойти служить на флот, что считал в ту пору своим истинным призванием. Сейчас я, конечно, так не считаю, впрочем, мечты в любом случае длятся недолго: то я вдруг хотел стать музыкантом, но у меня не было способностей к сольфеджио (моя тетя dixit[16]), а вот сонеты, напротив, у меня выходили гладко. Директор школы говорит моей матери, что я слишком много читаю и что чтение надо дозировать; в тот день я начинаю понимать, что в мире полно идиотов. В двенадцать лет я задумываю поэму, которая должна была скромно включать в себя всю историю человечества, и пишу двадцать страниц, относящихся к пещерному периоду; кажется, очередной приступ плеврита прерывает это гениальное предприятие, оставшееся в семейных архивах незаконченным». Следует, однако, подчеркнуть, что мы говорим сейчас только о том, что было написано, а не о том, что было издано; в этом смысле первой публикацией можно считать рассказ «Делил, к телефону», напечатанный в 1941 году, когда Кортасару было двадцать восемь лет.


Уже в детстве Хулио Флоренсио увлекался игрой слов, раскладыванием их на составные части, их податливостью и амбивалентностью, присутствием того, что люди обычно называют игрой случая или судьбой, непредсказуемостью и что он сам называл «фактом реальной фантастики»; у него всегда было ощущение, что границы восприятия выходят за пределы учения Аристотеля о силе притяжения и о том, что если где-то убыло, то где-то прибыло, и что необычное сосуществует с общепринятым. «С самого раннего возраста я чувствовал, что реальность – это не только то, что мне показывают моя учительница и моя мать и в существовании чего я могу убедиться, потрогав это или понюхав, но, кроме того, это непрерывный процесс взаимодействия элементов, который, по моему разумению, соответствовал иной стороне вещей», – говорил писатель. Что касается первого из этих двух вопросов, неразрывно связанных между собой, сам Кортасар вспоминает, что еще ребенком расчленял слова, – это позднее появится в романе «Игра в классики» и в рассказе «Сатарса», состоящем из палиндромов, где большинство слов имеют звук «а». Одно из его детских воспоминаний – это когда он лежит больной и кончиком пальца пишет на стене: он пишет пальцем слова и видит, как они появляются в воздухе. Слова, которые, как он говорил, были фетишем и становились волшебными.

Способность слова завладеть тобой. Не с точки зреьия эстетической яркости, но с точки зрения способности слова к игре, к двойственному смыслу, к содержанию в нем фантастического благодаря тому самому волшебству, о котором говорилось выше; все эти свойства слов мы видим в том, как писатель изображает соотношение фантастического и реального, о чем будет сказано позднее и что Хулио Флоренсио показал еще в ранней юности; будучи уже зрелым человеком, он остался верен своему восприятию, в чем можно убедиться из следующего комментария, прекрасно иллюстрирующего отношение Кортасара к тому, что он называл фактом реальной фантастики.


Некоторое время назад со мной произошла одна из тех вещей, которые происходят всю жизнь и которые я называю фактом реальной фантастики, хотя любой теоретик сказал бы, что это не более чем произвольное стечение обстоятельств, – термин не вызывающий у меня особого доверия. Для меня подобные случаи – это знаки, указатели, посылаемые из системы объективных законов бытия в нашу жизнь, проявления которых при известной проницательности мы можем почувствовать и, главное, прожить. Я был знаком с одной женщиной, с которой у меня никогда не было близких отношений, хотя я хотел, чтобы они были. То же самое она чувствовала по отношению ко мне. Мы были далеко друг от друга географически, и между нами установилось долгое эпистолярное молчание по причинам, вполне объяснимым для обеих сторон. В какой-то момент, в один из понедельников, я получаю от этой женщины письмо на мой нынешний адрес. Она пишет, что находится в Париже и что хорошо бы увидеться. На следующий день мне предстояло уехать на три месяца, и я ни в коем случае не хотел, чтобы эта встреча превратилась в банальное рандеву в гостинице, после которого мы тут же расстанемся. И потому я ответил, что увидеться не удастся, но мы сможем встретиться после моего возвращения. Я знаю, я причинил ей боль, потому что она предпочла бы кратковременный эпизод, но меня такое не устраивало, поскольку я иначе смотрю на вещи. Я отослал письмо в четыре часа дня, и она должна была получить его на следующий день. В тот вечер у меня была назначена встреча с моим другом в театре в квартале Марэ, и я долго бродил по городу, потому что не хотел приходить слишком рано. На углу я столкнулся с какой-то женщиной, это было в одном из темных закоулков Латинского квартала. Не знаю почему, но мы оба обернулись, взглянули друг на друга, и оказалось, что это была она. В Париже девять миллионов жителей, эта женщина послала мне письмо, даже не зная, в городе ли я; мое письмо… должно было прийти только на следующий день. Дом, где она жила, был очень далеко от моего. Согласно математическому анализу, думаю, это не поддается объяснению в духе законов Аристотеля. Но что-то произошло, и в результате каких-то комбинаций мы оба выбрали именно это направление и пути наши пересеклись именно в этой точке» (12, 48).


Франсиско Порруа, близкий друг и издатель Кортасара, утверждал, что в жизни писателя было множество подобных эпизодов. Однажды они одновременно послали друг другу письма со встречным предложением относительно обложки и суперобложки сборника «Все огни – огонь», куда вошел и рассказ «Другое небо»; на ней, как считали они оба, должны быть изображены галерея Гуэмес и галери Вивьен в качестве фона, кроме того, было множество совпадений по иллюстрациям, вопрос этот они никогда раньше не обсуждали, – все вместе представляло собой серию неожиданных решений, в которых игра случая «и совпадения были просто невероятными и при этом абсолютно точными», – замечает Порруа.


Влияние случая на жизнь Кортасара проявлялось ежедневно. Что ни день – то какой-нибудь знак. Когда такие знаки, или приметы, или божественные проявления начинали повторяться, казалось, они образуют созвездия, которые он называл «фигурами». Однажды в Париже он сел в такси и разговорился с шофером. Они говорили об игре случая. Доехав до места назначения, оба, после такого приятного общения, решили представиться друг другу. Шофер такси сказал: «Меня зовут Жюль Корта». Его собеседник ответил: «А меня – Жюль Корта-асар».[17] Когда он приехал в Испанию из Южной Америки, или не знаю откуда, его ждали двое испанских писателей. Одного звали Рафаэль Конте, другого Феликс Гранде. А Хулио прибыл в Америку на корабле «Конте Гранде». Его истории с рассказами тоже совершенно необыкновенны. Когда был опубликован сборник «Все огни – огонь», в котором появился рассказ «Инструкции для Джона Хауэлла», некто Джон Хауэлл из Нью-Йорка написал ему, что с ним произошло все то, что написано в рассказе: он тоже случайно оказался на театральных подмостках и ему тоже пришлось бежать, чтобы не участвовать в спектакле. Оказалось, что в романе «Игра в классики» у некоторых персонажей есть неизвестные прототипы. В романе фигурирует Берт Трепа, пианистка; имя вымышленное. Когда роман «Игра в классики» уже вышел в свет или, кажется, вот-вот должен был появиться, в одной из газет Буэнос-Айреса появилась заметка о некой сеньоре, победившей в чемпионате по шахматам среди женщин. Ее звали Лаура… Количчани… что-то в этом роде, имя было итальянское. В заметке она говорила о своем призвании: «Моим истинным призванием были фортепиано и музыка». На чемпионате ее звали Лаура Количчани, но в обычной жизни ее имя было Берта Трепа: Лаура Берта Трепа Количчани. Берта Трепа было скрыто внутри, и она была пианисткой; в романе «Игра в классики» появляется пианистка именно с таким именем.


Так или иначе, мы имеем дело со смешением изотопов реальности и фантастики, о котором в этом параграфе мы лишь упомянули; позднее мы поговорим об этом подробнее, поговорим о том, что для Кортасара было таким обычным и к чему юный Хулио Флоренсио подошел так близко, чувствуя это смешение лишь на уровне интуиции, нерационально, если такое слово, как рационализм, вообще может быть применимо к Кортасару. Фантазия как двойник обычной реальности или обычная реальность, которая трансформируется на пространстве фантастического. Именно в то время Кортасар открывает для себя, что фантастическое неразрывно связано с обычным и что его восприятие фантастического не совпадает с восприятием окружающих его людей. Имеется в виду то время, когда он ходил в школу в Банфилде. Он показал одному из своих приятелей, такому же страстному книгочею, каким был он сам, один из романов Жюля Верна, показавшийся ему невероятно увлекательным, и через два дня этот приятель вернул ему книгу, снисходительно заметив, что в романе слишком много фантастики. Что весьма опечалило Хулио Флоренсио.


Мне было странно, что роман вместо научного, как ожидал мой приятель, показался ему фантастическим, поскольку затрагивал тему человека-невидимки, что позднее так блестяще удалось Уэллсу, меня-то очаровало как раз это. Появление человека-невидимки мне показалось вполне возможным в контексте книги. В тот день, несмотря на все мое детское неведение, я понял, что мое восприятие фантастического не имеет ничего общего с восприятием моей матери, сестры, других членов моей семьи и одноклассников. Мне открылось, что на территории фантастического я чувствую себя самым естественным образом и что я не различаю границ между этой территорией и реальностью.


Таким был первый опыт, превратившийся позднее в устойчивое убеждение, которое приобретет законченную форму в виде регулярно повторяющихся коррелятов в большинстве его рассказов. Двойственная структура события и ощущение необычности, которое оно производит в сознании читателя, восприятие фантастического как «чего-то, надо признать, абсолютно из ряда вон выходящего, однако в своих проявлениях неотделимого от той реальности, которая нас окружает. Фантастическое может происходить и без видимого изменения вещей. Факт реальной фантастики случается однажды и больше не повторяется; случается какой-то другой, но того же самого уже не происходит. Напротив, в контексте общепринятых законов некая причина производит определенный эффект, и в сходных обстоятельствах она может привести к такому же эффекту, вытекающему из такой же причины» (12, 42).

В тринадцать лет Хулио Флоренсио закончил обучение в школе первой ступени и поступил в среднюю школу Мариано Акосты, в одиннадцатом квартале Буэнос-Айреса. Закончив ее, он получил степень магистра, что в Аргентине не являлось и не является степенью университетского уровня, а лишь позволяет претендовать на должность учителя средней школы. В шестнадцать лет он и получил право на эту должность. А еще через три года обучения ему присвоили звание преподавателя словесности. Кортасар всегда с удовольствием отказывался от предлога: не специалист «по» словесности, а преподаватель словесности. Впрочем, должность не удовлетворяла его с самого начала, он собирался посещать занятия в колледже второй ступени. Как говорил сам писатель, это называется не преподаватель, а человек-оркестр, поскольку он должен был давать уроки геометрии, истории, географии, обществоведения, грамматики, логики – «настоящий человек-оркестр, а у меня не вызывают никакого восхищения люди-оркестры в области преподавания».

Время, проведенное в школе Мариано Акосты, с точки зрения накопления знаний нельзя назвать годами интеллектуального роста; все то, чего не могла дать ему школа, он компенсировал интенсивным чтением, список произведений рос день ото дня, и день ото дня расширялись личные контакты Хулио. За первый год обучения в школе ему удалось одолеть чуть ли не целую библиотеку и обзавестись несколькими друзьями, такими как Франсиско Рета по прозвищу Монито; Эдуардо Хонкьерес, Даниэль Де-вото, Эдуардо Кастаньино, Адольфо Кансио и Осирис Сорделли; с двумя последними он снова встретился в Национальном колледже города Боливар, где в 1937 году они все вместе работали преподавателями, впрочем, у Сорделли и Кортасара в период работы в колледже Боливара кроме дружеских сложились еще и очень тесные профессиональные отношения (позднее прерванные).

Преподавательская модель Мариано Акосты, считавшаяся весьма престижной и пользовавшаяся признанием среди интеллигенции Буэнос-Айреса, не была убедительной для Кортасара, который считал эту школу обыкновенным «мыльным пузырем». Здесь были превышены все допустимые нормы, сверх всякой меры требовалось заучивать наизусть; преподавательский состав в количестве более ста человек за семь лет, проведенных там Кортасаром, мало что дал своему ученику. Только два преподавателя, Артуро Марассо, читавший греческую и классическую испанскую литературу, и Висенте Фатоне, его учитель по философии и логике, избежали его решительного и неумолимого приговора. И еще одно имя осталось для истории – Хасинто Кукаро, классный руководитель, которому из дружеских побуждений писатель посвятил свой рассказ «Бычок» из сборника «Конец игры». «Остальные девяносто восемь были похожи на попугаев, повторявших из урока в урок одно и то же, что мы в свою очередь тоже должны были повторять» (22, 31). Марассо и Фатоне. Кортасар оставался верен им обоим в своих воспоминаниях и, сколько бы ни проходило времени, всегда говорил о них с любовью и признательностью, «потому что это были настоящие учителя, поскольку они сразу же распознавали в ученике его призвание, пытались помочь ему, стимулируя раскрытие его способностей» (22, 31).

Одновременно с этим Кортасар открывал для себя город Буэнос-Айрес. Он всегда сравнивал города с женщинами (Париж и Буэнос-Айрес или Буэнос-Айрес и Париж; Лондон, Рим, приблизительно в таком порядке) и всегда говорил о них, как о женщинах. В те годы Буэнос-Айрес переживал период подлинного расцвета. Город, в котором молодой студент, высокий и худой, изучил каждый уголок, затерявшись в его переулках, который он исходил вдоль и поперек, так же, как он обойдет весь Париж, когда впервые приедет туда в 1949 году.

Шаг за шагом, день за днем он открывал для себя свой Буэнос-Айрес: до площади Конституции – подземкой, а там – кондитерские («Гас», «Педи-гри», «Орел»), уличные продавцы пирожков, продуктовые магазины и медовые пряники; газетчик, призывающий купить последний номер газеты «Ла Пренса», толпы людей, снующих по элегантной авениде Санта-Фе, и площадь Сан-Мартин с ее зданиями XIX века; угол Северной Диагонали и улицы Эсмеральда с лавками, барами, магазинами канцтоваров («Ла Пунтуаль»), прижимающийся к тротуару tramway, который едет так близко от него, не обращая никакого внимания на постового верхом на лошади, в те годы регулировавшего движение, позванивая в колокольчик. Улица Коррьентес, от Реконкисты до площади Республики, с Эль-Колосо на углу, была похожа на центр самого Манхэттена; мужчины в шляпах, модных канотье, женщины в белых высоких ботинках и облегающих костюмах. Строгий стиль авениды Президента Роке Саенс Пенья и улица Суипача («вы отправляетесь в Париж, я же остаюсь в своей квартире на улице Суипача»),[18] где здание Метрополя напоминает Флэтирон-билдинг в Нью-Йорке; угол улицы Бартоломе Митре и улицы Майпу, район магазинов одежды (Муро и Кº) и маленьких лавочек, повозок, запряженных лошадьми, и пешеходов, которые беспорядочно снуют туда-сюда. Свет вечерних фонарей, отражающийся в реке, и народные гуляния на авениде Костанера, и тут же здание городского радиоцентра, Национальный театр, где выступали знаменитые Флоренсио Паравичини и Ваккарецца, театр «Колумб», Театр комедии и театр «Смарт», киоски, лавки с аргентинскими товарами, магазин одежды и аксессуаров «Ла Фаворита», магазины обуви, аптеки, овощи-фрукты, бильярдные, например «Ричмонд Буэн Орден», «Ла Академия» или «Эль Электрико», по соседству с кинотеатром «Улица Коррьентес» (в тридцатых годах в Буэнос-Айресе было более ста шестидесяти кинотеатров), у входа в которые стояли швейцары в белых перчатках, в ливрее с позолоченными пуговицами и в кепи с козырьком; улица Флорида, заполненная деловыми конторами, или улица Сан-Мартин, где было множество банков и пунктов обмена денег; кафе «Тортони», «Пуньялада», «Фрегат» и «Ройял Келлер»; и Луна-парк, где по субботним вечерам проходили боксерские бои. То были времена Луиса Анхеля Фирпо по прозвищу Дикий Бык Пампы, Хусто Суареса по прозвищу Бычок Матадеро, Хулио Макароа, Хосе М. Гатики и Паскуаля Переса по прозвищу Лев Мендосино, которые оставили свой след в истории национального кулачного боя. Галереи: Гьюфра, Ла Дефенса, Альвеар, Променаде, Пасифико и в особенности Гуэмес, рядом с театром «Флорида», в любой час дня и ночи заполненные бурлящей толпой: «В двадцать восьмом году галерея Гуэмес стала похожа на сказочную пещеру сокровищ, где проступали смутные признаки порока, изящно перемешиваясь с мятными леденцами, где продавцы газет вопили на разные голоса, призывая купить вечерний выпуск с убийствами на каждой странице, и где горели огни у входа в подвальный кинозал, крутивший непостижимые фильмы реализма».[19] Буэнос-Айрес и первый жизненный опыт, знакомство с окружающим миром в одиночку – всегдашнее одиночество, которое делает его посторонним для всех, которое является его отличительным признаком и одновременно побудительным стимулом, – город, в котором он жил до тридцати трех лет, именно столько ему было, когда он вынужден был его покинуть. Город, о котором он написал бы еще больше, останься он в Буэнос-Айресе и откажись от стипендии, предоставленной ему правительством Франции для обучения в Париже, в течение десяти месяцев, с октября 1951 года по июль 1952-го.

Кроме вышеупомянутого обучения, в период магистрата он зачитывался произведениями Робертс Арльта и его теоретическими статьями, похожими на освежающий душ; лунфардо[20] действовало на него словно удар хлыстом, ибо взрывало привычную эстетику Рауля Ларетты и несло в повествование живое слово. Позже Кортасар найдет то же самое у Борхеса и у Маречаля в его романе «Адам Буэнос-Айрес», и это послужит для него моделью. В непрошибаемых аудиториях школы Мариано Акосты упорно насаждалась лирическая поэзия Леопольдо Диаса и Альмафуэрте, проза Мигеля Кане и Эухенио Камбасереса, деревенский реализм Роберто Пайро и традиционная критика Рикардо Гиральдеса или Гильермо Хадсона. Полнейшая ограниченность и никакого расширения горизонтов. Во всем ортодоксальная несгибаемость. Взгляды Кортасара были иными; уже тогда у него зарождается предощущение того, каким будет стиль будущего Хулио Кортасара, понимание, что его восприятие мира не уместится ни в словари, ни в предписания Королевской академии испанского языка, ибо его стиль – это не вопрос литературного уровня, как он не раз скажет позднее, но способность уловить суть действительности, вопрос подлинности повествования, которое является эхом языковых оборотов и форм, типичных для людей на улице. Новый язык и новая структура повествования, далекая от стереотипов и стандартных выражений. Таковы были его устремления, и именно в этом направлении он искал свой творческий путь.

Все то, что через несколько лет проявится в образах Хуана, Клары, Андреса и Стеллы, в его героях, которые бродят по улицам Буэнос-Айреса в романе «Экзамен»,[21] рассматриваемом нами как зародыш более позднего романа парижского периода «Игра в классики»; ввиду узости взглядов издателя, человека, лишенного воображения и упрямого, роман «Экзамен» не был принят к печати как несоответствующий общепринятым языковым нормам и не имеющий четкой логической структуры, хотя самому Кортасару этот роман всегда казался вполне законченным и достойным того, чтобы увидеть свет в начале пятидесятых годов, – время, когда он был отредактирован автором (1950–1951). Тем не менее мы берем на себя смелость утверждать, что этот роман явился провозвестником будущего Кортасара, тогда как он в это время в основном занимался поэзией, по-прежнему упражняясь в жанре сонета, в стиле весьма осмотрительном и тщательно вылизанном, несмотря на Рембо, Малларме и Неруду (тогда он был далек от мысли, что когда-нибудь встретится с последним в его доме в Нормандии, в Ла-Манкеле, в 1972 году), которых он читает, перечитывает, в которых старается вникнуть и которыми проникается сам.

В это же время Кортасара захватывает увлечение боксом. Что касается бокса, его страсть к этому виду спорта всегда казалась его читателям парадоксальной. Невозможно найти человека, который по своей психологии и уровню культуры был бы менее склонен к насилию во всех его проявлениях, чем Кортасар; кажется невозможным увязать облик Кортасара как любителя этого вида спорта, такого низменного и кровавого, с обликом Хулио Флоренсио, утонченного и чувствительного, углубленного лишь в свою внутреннюю жизнь. Такое не сочетается ни с Кортасаром-подростком, ни с Кортасаром – взрослым человеком. Но такова реальность, и сам писатель много раз признавался в том, что бокс много значит для него и что он его привлекает.

Возможно, это станет более понятным, если перенестись в те времена, приблизительно в 1923 год, время, когда газетные страницы пестрели репортажами о боксерских матчах, которые происходили как в Аргентине, так и в остальных странах мира. По радио также постоянно передавали боксерские бои. Кортасар всегда говорил, что бокс времен его детства и отрочества совсем не тот, что бокс времен его зрелости. В разные времена и бокс разный. В той или иной форме он, таким образом, утверждал: в юности наше восприятие подернуто романтическим флером и с годами оно меняется. Но то, что имена боксеров, так или иначе известных, были на слуху и в двадцатые и в шестидесятые годы, это писатель признавал. Не говоря уже об общей атмосфере, нашедшей отражение в литературе и позднее в кинематографе с их бытописательством, со сценами на грани человеческих возможностей с участием идолов толпы, весьма подходящих для сочинения историй о «крутых» героях.

«Бокс тогда переживал свой заключительный этап, последний этап великого бокса, когда он был спортом, потому что начиная с того времени и по сегодняшний день это просто разогрев мускулов, и в этой энтропии бокс потерял себя. Хорошие боксеры еще есть, но их не сравнить с тем временем, когда и публика была куда требовательнее нынешней, – так говорил писатель в начале восьмидесятых годов Омару Прего. – В те времена, когда еще не было телевидения, люди слушали радио, слушали комментатора, который передавал и описывал то, что видел. Я тоже слушал, как и все остальные. До 30-го года, может, до 32-го, пока я не начал ходить в спортзалы, где увидел большой бокс Аргентины и больших спортсменов». Через несколько лет, в конце тридцатых годов, во время путешествия из Буэнос-Айреса в Чивилкой, Кортасар увидел в поезде Луиса Анхеля Фирпо, к тому времени уже экс-чемпиона; это был отяжелевший сорокалетний мужчина, траченный временем, раздавленный жизнью. Голый король. Сердце защемило при воспоминании о том, каким он был когда-то. Кортасар засомневался, может, подойти к нему и поздороваться? Да, это был Луис Анхель Фирпо, бог с перебитым носом, а нынче уже с двойным подбородком, с бычьей шеей, но все равно это был тот самый Фирпо. Писатель так и не справился со своими сомнениями, он, по его выражению, «проглотил язык» и упустил возможность поговорить с боксером. В далеком прошлом остался бой Фирпо с Дэйвом Миллсом, которого он отправил в нокаут в 1920 году, заслужив тем самым титул чемпиона Южной Америки; и несправедливо присужденное ему поражение в бою с Джеком Демпси, который после первой же атаки упал за пределы ринга и лежал неподвижно семнадцать секунд; это было на стадионе «Поло Граунд» в Нью-Йорке, и та встреча стала чуть ли не национальным катарсисом,[22] поскольку в те времена находиться за пределами ринга столько времени было равносильно признанию своего поражения. Тем не менее в глазах аргентинцев Фирпо, получивший, кстати, за этот матч больше ста пятидесяти тысяч долларов, весьма значительную сумму, которая позволила ему посвятить себя сельскохозяйственной деятельности, стал живой легендой. Хотя рассказ «Бычок» навеян Кортасару историей Хусто Суареса – другого героя, который был чемпионом Аргентины в легком весе и проиграл все в бою с Билли Петролле, – история Фирпо тоже могла послужить моделью для некоторых его рассказов. Кроме героя рассказа «Бычок» он мог послужить прообразом короля, лишившегося трона, в более позднем рассказе, включенном в сборник «Конец игры».

Надо сказать, Кортасар еще в детстве отличался особенным видением бокса, которое исключало его кровавость, жестокость и безжалостность. Трудно отвлечься от подобного набора, тем не менее это было так, сам писатель говорил, что меньше всего его интересовало столкновение кулаков. «Бокс, который будоражит толпу, – это всегда бокс драчуна, который рвется вперед и достигает победы только за счет силы. Это всегда очень мало интересовало меня; но я не мог оторвать глаз от поединка какого-нибудь боксера с мастером, который, играючи, просто ловко уворачивался от него и таким образом ставил его на порядок ниже себя» (22, 73). Это найдет свое выражение в его рассказах, посвященных боксу, начиная с упомянутого рассказа «Бычок» из сборника «Конец игры», «Второй поездки» из сборника «Вне времени» и рассказа «Закатный час Мантекильи» из книги «Тот, кто бродит вокруг», не говоря уже о том, что в качестве названия одной из своих книг писатель использовал спортивный термин: «Последний раунд».

В первом из рассказов, представляющем собой внутренний монолог, прерывистый, как сознание того, кто его произносит, написанный на лунфардо Арльта, предстают перед нами картины жалкой жизни и миражей, которыми полнится мир. Возможно, это лучший из трех упомянутых нами рассказов. В остальных мы видим неоромантическое воссоздание мира неизбежных поражений, где ясно просматривается влияние американского кинематографа тридцатых годов, фильмов «черного жанра», из которых Кортасар умел извлечь пользу для себя и о достоинствах которых он много раз говорил. Действительно, в этих рассказах, как подтверждал сам Кортасар, бокс уже далек от того, каким он был в пятидесятые годы. Изменение менталитета, произошедшее в шестидесятых, коснулось и бокса. Теперь уже трудно было убедить кого-нибудь и объяснить кому бы то ни было, что бокс был спортом, причем честным спортом, и что на двух типов, которые молотили кулаками на ринге, стараясь подавить друг друга физически и психологически, зрителю было смотреть не стыдно. «Бокс умер, хватит твердить, что Кассиус Клей – чемпион мира», – скажет писатель в 1964 году.


В 1936 году Кортасар поступил в университет Буэнос-Айреса, на факультет философии и литературы, здание которого располагалось на улице Виамонте, 430. Социально-экономическая ситуация в Аргентине была далека от стабильности, и это сказывалось на жизни семьи. Хулио хотелось получить университетский диплом лиценциата, но положение в стране изменилось. Популистская политика Иригойена, которая в 1930 году привела к перевороту, и деятельность генерала-националиста Хосе Феликса Урибуру на посту лидера нации характеризовались вмешательством военных во все сферы жизни страны, что всегда было удобно для олигархов, с одной стороны, и, с другой стороны, тяжелым прессом ложилась на плечи среднего класса и самых незащищенных слоев общества. Этот период печально известен под названием «позорного десятилетия», а в те два года, 1936 и 1937, реальным главой правительства был генерал Агустин П. Хусто.

С другой стороны, мировой кризис, ослабление внешних экономических позиций Аргентины, ситуация в Испании, кровавая и трагическая (известна идеологическая склонность тогдашнего президента и некоторых министров аргентинского правительства к соглашательству с Франко), предчувствие, что Испания – это всего лишь первая проба грядущих международных столкновений, – все это оказывало влияние на молодого писателя: он понимал, что не может позволить себе продолжать учебу, ему казалось несправедливым «повесить» на семью еще и эти расходы, тем более что он уже был к тому времени учителем второй ступени средней школы и мог заниматься преподаванием профессионально. Он соглашается на должность преподавателя в Национальном колледже Сан-Карлос в Боливаре, небольшом городке посреди пампы, в 360 километрах от федеральной столицы. Расстояния в Аргентине исчисляются сотнями километров, так что никак нельзя было считать, что Боливар – это край земли, но Кортасару казалось, что он очутился посреди пустыни. Вроде города Ушуайа на Огненной Земле. Он отправился в Боливар осенью 1937 года[23] и прибыл, если быть точным, 12 июня, на рассвете. С этих пор Кортасар становится основным кормильцем семьи. Впоследствии его мать и сестра нашли возможность познакомиться с городом, где жил и работал Хулио. Им пришлось восемь часов тащиться на том же самом поезде, на котором приехал туда Хулио.

Разница между Буэнос-Айресом и Боливаром была удручающей. Если говорить конкретно: контраст между многолюдным перекрестком улицы Кордоба с улицей Виамонте, где в любой день недели в семь часов вечера полно народу, и сельской площадью маленького городка, где в этот час слышался только перезвон церковных колоколов, несомненно, должен был вызвать в нем ощущение подавленности. Конечно, Банфилд в этом смысле был больше похож на Боливар, чем на Буэнос-Айрес, но в этот период жизни Кортасар уже чувствовал себя жителем Буэнос-Айреса, человеком столицы, уроженцем метрополии. Уместно спросить, что дало Кортасару его пребывание в Боливаре и по какой причине он сам постарался изъять, и со временем частично изъял из своей опубликованной позднее библиографии к сборнику стихов «Присутствие», сведения об этих годах своей жизни. Какие-то факты все-таки известны, и сейчас мы это увидим.

Опасаясь, что он превратится в сельского жителя, писатель поселился в гостинице «Ла Бискаина», в большом здании, построенном в конце XIX века, которой поначалу управлял баск, тосковавший по своему Кантабрийскому морю, филе макрели и влажному климату: «Здешняя жизнь наводит меня на мысль, что я похож на человека, ведущего растительное существование. Есть только один выход из него, и состоит он в том, чтобы закрыть за собой дверь комнаты, где живешь, – только так можно обрести себя и предположить, что находишься где-то в другом месте, – и взять книгу, тетрадь, авторучку. Никогда еще, с тех пор как я оказался здесь, мне так не хотелось читать. К счастью, я кое-что привез с собой и смогу, поскольку время позволяет, посвятить себя этому занятию. Атмосфера внутри отеля и вне его, внутри колледжа и вне его лишена каких бы то ни было понятий масштабности. У микроорганизмов в опытной пробирке и то больше активности, чем у жителей Боливара» (7, 27). Сказано точно, ничего не скажешь. Прибыть в маленький городок на заре занимающегося дня и поселиться в так называемом «отеле» – это вряд ли может служить воодушевляющим стимулом. Ко всему прочему, его первые впечатления от колледжа очень скоро нашли свое подтверждение. Колледж, располагавшийся в совершенно неподходящем для этой цели здании, только усугубил первое впечатление от городка. В том же самом письме от 23 мая, адресованном Кастаньино, он напишет о том, что за месяц, который прошел со дня его появления, единственными предметами, преподававшимися там, были биология и музыка. Удручающее впечатление произвели на него и жители городка; хотя суждение Кортасара имеет абстрактный характер, оно не относится к конкретным людям, скорее, к общей атмосфере застоя и запустения, присущей всему городку, «где люди бесконечно просты и, как следствие, счастливы до мозга костей» (7, 32). Можно предположить, что таким и был этот городок сельского типа в те годы прошлого века: ровное течение повседневности если и нарушалось, то каким-нибудь весьма незначительным событием, каковым мог быть ужин, который устраивал кто-нибудь из преподавателей, прощаясь с холостяцкой жизнью; праздник местного масштаба, который воспринимается как самое большое событие из тех, что вообще могут произойти. Новости, приходившие из Европы, Кортасар слушал по радио, сидя у себя в комнате, окнами на безлюдную площадь, обсаженную деревьями, которые рубили на дрова. Фашизм, утвердившийся в Испании, загнавший в угол республиканцев, оказавшихся в невыносимом положении, осознание Гитлером своего превосходства и силы, Муссолини с его путаными, бессмысленными действиями, сеявшими страх: как бы далеко ни была сцена, на которой разворачивались эти события, они грозили Второй мировой войной. В остальном Кортасар приспособился к рутинной жизни, которая защищала его от внешнего мира, как блиндаж: он готовился к урокам, проверял домашние задания у себя в гостинице, в номере 59, с открытым, по причине астмы, окном; порой ему снилось, что он путешествует по Мексике (мысль, которая с некоторых пор не давала ему покоя), он вставал в половине седьмого утра в те дни, когда у него был первый урок, и читал.

Читал. Это хоть как-то спасало. Он читал все свободное от уроков время, читал в праздничные дни, читал по утрам и вечерам. Так он меньше чувствовал, как давят на него дни и ночи. Заварить мате в своей просторной комнате, а она действительно была просторной, включить радио и слушать музыку в крутящемся кресле, которое принесла мукама (так в Аргентине называют горничную) по имени Хосефа. Молчаливая и заботливая. Он читает или перечитывает и переводит, поскольку в это время Кортасар начинает сотрудничать в качестве переводчика с французского языка с издательством «Сопена». Переводы в то время тоже служили источником дохода, а кроме того, он набирался опыта для будущей профессиональной деятельности. Он читает Неруду: в меньшей степени такие вещи, как «Местожительство – Земля», и в большей степени такие, как «Двадцать стихотворений о любви и одна песня отчаяния». Он читает Рильке, язык которого позволил ему приблизиться к французскому символизму (не будем забывать, что его первые стихи, составившие сборник «Присутствие», основаны на символизме, своего рода дань времени, как мы уже говорили ранее), но в первую очередь он читает Рембо; затем последовали Андре Жид, Пруст, Фрейд, Федерико [(Лорка)], Кант, Малларме, «Мадам Бовари» – таков список его чтения, который он к 1939 году все еще не завершил; он внимательно, хотя и без восхищения, изучает Гёте. Если представить себе Кортасара в период его жизни в Боливаре, то это человек, у которого под мышкой всегда зажата книга.

Вызывает удивление широта читательских и культурных интересов Кортасара в то время; кроме уже упомянутых авторов он читает таких писателей, как Кафка, Хемингуэй, Фолкнер, Бэйтс, Честертон, Нерваль, Оскар Уайльд, Д'Аннунцио, Валери, Гомер, Рубен Дарио, Шелли, Китс, Эзра Паунд, Элиот, Гёльдерлин, а также книги о негритянском джазе, который, по его мнению, был единственным настоящим джазом. Уровень знаний, который охватывал и классику, и современную литературу на испанском языке и на других языках, традиционную и разрушающую все устои. Возможно, что в те годы он отдавал предпочтение испаноязычным авторам, но причина этого становится понятной, если соотнести этот период жизни Кортасара с событиями, тогда происходившими: в Виснаре расстреляли Лорку, Лугонес[24] покончил с собой, а Вальехо в то время умирал в Париже от нищеты; обо всем этом не говорилось в учебном заведении Мариано Акосты, однако именно это заполняло неяркую жизнь преподавателей боливарского колледжа. Порой сам Кортасар соглашается с тем, что в Боливаре его эмоциональная жизнь имела двойственный характер. С одной стороны, это был период интенсивного формирования, с другой – в этом образе жизни существовала и определенная опасность, поскольку чтение не оставляло ему времени для накопления собственного жизненного опыта, подменяя собой жизнь, как таковую. Кроме того, необходимо отметить, что речь идет о широчайшем охвате европейской и американской литературы, где почти не присутствует латиноамериканская литература, из которой ему знакомо только главное, то, что требовалось у Мариано Акосты для получения звания преподавателя, или чуть больше, хотя и в этой области он старается наверстать упущенное, так что, оказавшись позднее в Чивилкое, Кортасар сразу же принимается пополнять свои знания, читая таких авторов, как Рикардо Молинари, Эустасио Ривера, Бернардо Каналь Фейхоо, Сиро Алегрия.

Таким образом, скудость проявлений общественной жизни в Боливаре угнетала его, но то, что он активно занимался академическим самообразованием, несомненно, шло ему на пользу. Учитывая первое соображение, интересно отметить, что он не отдавал себе отчета в том, какой след оставил он сам среди своего окружения. Любопытно, что присутствие молодого преподавателя, который ходил по улицам в долгополом пальто и с шарфом на шее, не прошло незамеченным в городке и тем более в закрытом мирке преподавателей колледжа, состоявшем из полутора дюжин учителей (пятеро появились вместе с Кортасаром: Кансио, Сорделли, Ариас, Дюпрат и Креспи) и руководящего состава учебного заведения. Те из них, кто был склонен к литературе, с самого начала относились к Кортасару с восхищением и, хотя не всегда понимали его, глубоко уважали, причем с годами это отношение не изменилось. Кроме уже упомянутых Адольфо Кансио и Осириса Д. Сорделли, с которыми он был знаком еще в Буэнос-Айресе, имеются в виду такие его коллеги, как Хуан Чикко, Родольфо Креспи, Альсидес Лоити, Рауль Кабрера, М. Портела, М. Капредони, Мерседес Ариас, библиотекарь Ларрасабаль и Марсела Дюпрат, – все эти люди были его товарищами, с которыми он делил аудиторию и отмечал праздники.

На фотографиях той поры Кортасар предстает всегда чисто выбритым, с веснушками на лице, конечно, очень высокий и худой, гладко причесанный с помощью бриолина (чезелина, фиксина?); среди участников товарищеских ужинов или на собраниях вместе с коллегами, всегда улыбающийся. Сохранились снимки, где он вместе с другими преподавателями сидит за столом, принимая экзамены, или где он обедает в компании коллег или на пикнике за городом, где они проводят воскресенье. Кажется необычным, что Кортасар везде в пиджаке и галстуке, причем завязанном изящным узлом, как и у большинства его коллег. Позднее фотографии, где он в галстуке, будут встречаться все реже и реже. Исключением является знаменитая фотография, сделанная Сарой Фасио, та самая, которая так нравилась писателю и которую так часто перепечатывали, поскольку он использовал ее для официальных документов: жесткий взгляд, незажженная сигарета в плотно сжатых губах, уголок рта чуть приподнят, пиджак из вельвета в мелкий рубчик и белая рубашка. И уже упомянутый изящно завязанный галстук, который впоследствии совершенно исчезнет из его гардероба.

Заслуживает внимания тот факт, что Кортасару поручили преподавать географию. Хулио ненавидел этот предмет, он считал его невыразительным и малопривлекательным для учеников. Кроме того, он чувствовал, что не реализует свой преподавательский ресурс, ползая, как он говорил, по этим «несносным картам». Но ему назначили этот предмет, потому что таков был результат жеребьевки, устроенной ректором колледжа доктором М. Капредони.

На следующий день по прибытии в Боливар преподаватели собрались в одной из аудиторий, написали названия предметов на листочках бумаги и положили их в шляпу преподавателя математики Креспи. Потом бумажки перемешали, и приговор был таков: кафедра географии досталась Хулио Флоренсио Кортасару. А это означало огромную пропасть между тем, что он рассчитывал дать своим ученикам в области знаний, и тем, что он им будет давать на самом деле. «Я и эти карты, с моей-то памятью, когда максимум того, что я могу запомнить, – это события прошлой недели!» (7, 40) – говорил писатель.

Пребывание в Боливаре, с точки зрения личностного развития, кроме того что помогало ему по собственному усмотрению расширять горизонты общей культуры, только усугубляло черты, ставшие в его характере определяющими, такие как индивидуализм и склонность к одиночеству, сопровождавшие его всю жизнь, даже в шестидесятые годы, когда он весьма активно занимался общественной деятельностью, но это будет уже в Париже. Одиночество было основной составляющей его стигмата. В будущем ему не раз случалось посреди какого-нибудь собрания или международной встречи спрашивать себя, зачем он здесь и что он, собственно, здесь делает. А тогда, в Боливаре:


…как я развлекаюсь, невозможно выразить. Есть два способа:

а) Сходить в кино.

б) Не ходить в кино.

Пункт б) имеет, в свою очередь, два подпункта:

а) Сходить на танцы в клуб.

б) Обойти ближайшие ранчо в этнографических целях. Последний пункт, в свою очередь, делится на два следующих:

а) Посетить через некоторое время поликлинику.

б) Убедиться, что самое лучшее – лечь спать в девять часов (7, 40).


Вот и все излишества, все обилие развлечений, как он скажет потом. В городке имелся один книжный магазин, который назывался «Глобус», клуб с танцевальным залом, где были длинные, до самого пола, занавеси на окнах; театрик, названный с провинциальной претенциозностью «Колизей», где несколько раз гастролировал Карлос Гардель, правда после некоторой полемики, поскольку в первый его приезд зал был наполовину пуст, и исполнитель танго отказался выступать. Недавно открывшийся колледж, на самом деле довольно закрытый, с тринадцатью аудиториями, библиотекой, актовым залом, учительской и прилегающим двором. Уроки начинались по расписанию с 7.45 утра и заканчивались в 18.00 часов, с перерывом на обед в 12.15 в рабочие дни. Конец недели тошнотворно бесцветный. Кое-кто из преподавателей пытался бороться с унылостью сиесты, слушая по радиоканалу «Эксельсиор» классический набор новостей о ходе войны в Испании или концерты классической музыки под управлением Роберто Серильо по радио «Бельграно» или внимал кулинарным рекомендациям доньи Петроны де Кандульфо. Кто-то занимался спортом, в особенности теннисом, приобретавшим все большую популярность в Аргентине, особенно с того момента, когда зазвучали имена Аналии Обаррио де Агирре и Фелисы Пьерола, кто-то коптился на солнышке (летом) или в каком-нибудь баре неподалеку от авениды Адмирала Брауна (зимой), убивая время с помощью молочного десерта и кукурузной каши.


В Боливаре среди знакомых Хулио была мадам Дюпрат, о который мы уже упоминали; она приехала туда вместе со своей свекровью Нелли де Дюпрат через неделю после приезда своей дочери Марселы. И еще там работала Мария де лас Мерседес Ариас, Меча, как все ее ласково называли. Мадам Дюпрат была художницей – ученицей аргентинского художника и графика-натуралиста Эдуардо Сивори; ее дочь и Меча работали учительницами в колледже Боливара. Марсела преподавала французский язык, а Мария де лас Мерседес – английский. Благодаря этим трем женщинам начались периодические собрания небольшого круга друзей, о которых упоминают и доктор Гальярди, и доктор Вигнау, и Портела, и Чоло Кабрера, – так называемые «четверги Кортасара», как окрестила эти еженедельные собрания на улице Венесуэлы, 174, Люсьена Дюпрат.

Костяк кружка составляли обе Дюпрат, Меча и Хулио. Эти собрания возникли как неизбежное следствие жизни в маленьком городке, которая так тяготила Хулио; можно сказать, они стали следствием застойной атмосферы, царившей в Боливаре. Дело в том, что Кортасару пришло в голову брать уроки английского языка, но понятно, что в семейном доме, где жила учительница Ариас, не мог появляться одинокий мужчина, пусть даже преподаватель, который приходит брать уроки, так что занятия проходили в доме, где жила мать Марселы и где теперь на фасаде помещена мемориальная доска. Даже в Боливаре реакционные представления имели свои границы, однако нужно заметить, что семья Дюпрат придерживалась традиционных католических убеждений, а это было чуждо Кортасару. Позднее это послужило причиной отдаления Кортасара от семьи Дюпрат.

Марсела Дюпрат вспоминает, что, глядя на Хулио Кортасара, каким он был в 1937 году, «ты чувствовал ностальгию о временах, которые уже прошли, и волшебное очарование времен, которые только начинались». Нетрудно представить себе, что во время этих визитов писатель не только углублял свои познания в английском языке, но и потом, за чашкой чаю, подолгу беседовал о живописи, литературе, особенно французской, или о музыке с присущей ему свободой мысли. Они говорили и о жизни, но для Кортасара той поры жизнь заключалась прежде всего в искусстве, а потом уже в существующей реальности. О жизни, которая, по свидетельству самих участников собраний и по той картине, которую открывают перед нами их воспоминания, для семьи Дюпрат была тесно связана с устоями консерватизма в плане морали, на что Кортасар, однако, в ту пору старался не обращать особенного внимания. По крайней мере, это был единственный дом в Боливаре, где можно было поговорить на соответствующем уровне, обменяться мнениями и процитировать Рембо, не уточняя при этом, что речь идет не о французском футболисте.

Как мы видим, в тот период основные интересы Кортасара замыкались именно на поэзии. Поэтический стиль и структура, рисунок письма и элегантность формы сонета – все это казалось ему тогда высшим достижением в области преображенного слова. Вот почему именно тогда выходит его сборник стихов «Присутствие», состоящий из 43 сонетов, напечатанный в типографии «Библиофил» (в то время в Аргентине, как и в Испании, владелец типографии и издатель соединялись в одном лице), датируемый 1938 годом и подписанный псевдонимом Хулио Денис.

Обращает на себя внимание неуверенность Кортасара в собственных силах, которая заставила его напечататься под псевдонимом. Это действительно было так. Кортасар предпочел выждать, прежде чем поставить свое имя на будущих книгах. Постоянные сомнения, которые мучили его в ту пору, объясняют тот факт, что он долго тянул, прежде чем реализовать свой проект и выпустить сборник. Что касается самой книги, это было полузасекреченное издание, предназначенное только для друзей, тиражом 250 экземпляров. Неруда, Гильен, Валери, Лорка, Гон-гора, Малларме, Рильке, Рембо – все эти авторы просматриваются в его эгоцентрических стихах, которые скорее отдают дань мировой поэзии, чем раскрывают перед нами незабываемые образы и личное мировосприятие автора. В этом контексте следует упомянуть «Романсы детей», представляющие собой явный перепев стихотворения Лорки. Для Кортасара тех времен Федерико – так по-родственному он называл Лорку – был высшим достижением в поэзии, «вершиной», как он говорил, ставя Лорку выше Неруды.

Кортасар-поэт предстает перед нами как поэт naif,[25] который пишет скованно, еще не обладая живостью свободного языка: «Стремление пронзает воздух \ параболой руки, \ и вот уж по щекам \ бегут спасительные слезы. \ С таким потоком слез источник не сравнится… \ О чем ты плачешь? \ Я? Да ни о чем». Многие из этих стихов были прочитаны на вечерах в доме мадам Дюпрат. Он сам читал их с неизживным французским акцентом. Разговоры вертелись в основном вокруг культуры во всех ее проявлениях. Беседа шла неспешно, с изрядной долей полемики, в дружеских тонах и длилась до тех пор, пока не наступал вечер и надо было возвращаться домой, в одиночестве, направляясь к своей провинциальной гостинице.


Мы уже говорили, что Кортасар с самого детства был меломаном. В доме на улице Пенья, где он вырос, его мать и сестра часто слушали классическую музыку и мелодии танго. Он очень любил классическую музыку, но и танго привлекало его не меньше. Правда, прошло довольно много времени, прежде чем он до конца раскрыл его для себя, и произошло это в Париже в середине шестидесятых годов, под влиянием таких музыкантов, как Эдгардо Кантон и Хуан Седрон по прозвищу Тата. Особенно он ценил старое танго в исполнении Гарделя, танго «канйенге»[26] Омеро Манци, Энрике Сантоса Дишеполо, Анхеля Вильольдо, Освальдо Пугльесе, Карлоса ди Сарли или Селедонио Флореса, танго Паскуаля Контурси, которое на лунфардо называют «качафас»,[27] несмотря на правительственную цензуру. Подростком он открыл для себя музыку, пришедшую из Соединенных Штатов, которую в Аргентине считали музыкой дикарей, – джаз. В Боливаре он почувствовал вкус к этой музыке. В те годы джаз был для него, хотя и на свой лад, примерно тем же, что и литература: он помогал уйти от провинциальной замкнутости жизни.

Однажды Кортасар сказал, что услышал и полюбил джаз в 1928 году, когда ему было четырнадцать лет и он услышал его по радио. В то время ни в Буэнос-Айресе, ни вообще в Аргентине не было ни одного ансамбля, который отважился бы на такую манеру композиции и интерпретации. Только по радио звучали имена таких композиторов и исполнителей, как Бесси Смит, Билли Холидей, Этель Уотерс, Дюк Эллингтон, Луи Армстронг. «Первую пластинку джазовой музыки я услышал по радио, причем ее почти полностью заглушали возмущенные крики членов моей семьи, которые, естественно, считали ее музыкой негров. Их не хватало на то, чтобы уловить в ней мелодию и ритм» (22, 162).

Кортасар, однако, уловил и то и другое сразу же. В джазе было то, чего недоставало другой музыке: в нем была импровизация, метатворчество, то, что называется takes, в нем было непредсказуемое развитие темы. Иногда, говоря об этих свойствах джаза, писатель отмечал в сравнении с ним бедность танго, и то же самое мы можем сказать и в отношении другой формальной музыки, несравнимой по богатству изобразительных средств с джазом, музыки, которой «разрешено воспроизводить тот единственный вариант, который обозначен в партитуре, и только очень хорошие музыканты – и то только те, кто играет на бандеоне, – позволяют себе вариации и импровизации, тогда как весь остальной ансамбль лишь следует по написанному. Джаз же основан на противоположном принципе, принципе импровизации. Есть мелодия, которая является ведущей, несколько аккордов, которые служат мостиками между вариантами этой мелодии, и на этой основе джазовые музыканты выстраивают свои соло в стиле чистейшей импровизации и потому, естественно, никогда не повторяются» (15, 92).

Это увлечение джазом стало еще сильнее, когда он познакомился с hotjazz[28] и к зрелым годам Кортасар был уже настоящим специалистом в этой области. Имеются многочисленные доказательства, которые подтверждают, что он был экспертом в этом вопросе. В этой связи Гранхе (15, 92) рассказывает, что однажды в компании, которая собралась в «Японском кафе» на авениде Соарес, уже в Чивилкое, в 1939 году, «говорили о музыке, и кто-то высказался относительно джаза. Не успел он договорить, как Кортасар, который до этого почти не произнес ни слова, вышел на „поле боя" и стал развивать эту тему с таким энтузиазмом и горячностью, каких мы раньше за ним не знали».

Кроме того, влияние джаза оставило свой след и на методе его творчества, что неоднократно признавал и сам писатель. «Мой труд писателя устроен таким образом, что в нем тоже есть свой особенный ритм, не имеющий ничего общего ни с рифмами, ни с аллитерациями, нет. Это что-то вроде мерных ударов, некий „свинг", как говорят люди джаза, особенный ритм, и если я не чувствую его в том, что делаю, это означает, что все это никуда не годится».[29] Однако этот след отпечатался не только в том, что касается стилистики или стратегии, он просматривается и в самой тематике, а порой даже подчеркивается, что видно из наиболее значительных примеров, которые мы приведем ниже: рассказ «Преследователь», основанный на биографии Чарли Паркера, напечатанный в сборнике «Тайное оружие», который к тому же является поворотным моментом и в карьере Кортасара, и в его жизненной концепции. Добавим к этому присутствие джазовой темы в романе «Игра в классики» или в книге «Вокруг дня на восьмидесяти мирах» («Вокруг рояля, за которым Телониус Монк»), о которых мы поговорим позднее.

Надо заметить, что связь между джазом и творческим методом Кортасара прослеживается легко. Мы уже отмечали, что основой джаза являются импровизация и непредсказуемость, то есть нечто соседствующее с иррациональным, с той территорией, которая, как известно, была для Кортасара своей, – отсюда и его склонность к музыке, которая была далека от концепции автоматического письма. Бретон, Арагон, Кревель – «джаз был для меня эквивалентом сюрреализма в музыке, той музыке, которая не нуждалась в партитуре».

Меча Ариас и ее братья, тоже большие любители джаза, были теми немногими людьми в Боливаре, с которыми он мог поговорить на эту тему. С Мечей Кортасар переписывался, когда уже был в Чивилкое. Ей он поверял свои впечатления, с ней обменивался мнениями о таких музыкантах, как Спайк Хьюг или Миллс Бразерс, Хоуи Кармайкл или Клиффорд Браун, или уже упомянутые Паркер, Эллингтон, Армстронг. Ей он скажет летом 1939 года, как по вечерам в Чивилкое, слушая джаз, он не однажды чувствовал потрясение, – Хоуи Кармайкл бросал вызов миру.

В этот же период кроме уже упоминавшегося сборника стихов «Присутствие» он пишет рассказы «Делия, к телефону» и «Ведьма». О них следует сказать особо, поскольку оба рассказа вошли в сборник «Другой берег»,[30] хотя относились к более ранним его произведениям, так как были и задуманы и изданы еще раньше, чем рассказ «Захваченный дом», несмотря на то что этот последний в течение долгого времени считался первым опубликованным рассказом Кортасара, причем одобренным Борхесом. Возможно, сам Борхес невольно послужил причиной этой ошибки (с другой стороны, Кортасару ничто не мешало положить конец этой путанице), поскольку, по свидетельству Борхеса, известно, что однажды вечером – дело было в 1946 году, когда он работал ответственным секретарем редакции журнала «Анналы Буэнос-Айреса», которым тогда руководила Сара Ортис де Басуальдо, – в редакцию пришел молодой человек, высокий и худой, и принес ему для публикации рассказ под названием «Захваченный дом», который был принят к печати. Однако сам Кортасар в октябре 1967 года рассказал Жану Андреу, что рассказ он отдал одной своей приятельнице, а та передала его Борхесу, поскольку сам Кортасар был тогда с ним незнаком.

Здесь будет правильнее «закрыть скобки», говоря о времени написания этих рассказов, и уточнить, что рассказ «Делия, к телефону» был напечатан под псевдонимом Хулио Денис в октябре 1941 года в журнале «Будильник» в Чивилкое, а рассказ «Ведьма» увидел свет в августе 1944 года в журнале «Литературная почта» в Буэнос-Айресе, за подписью Хулио Ф. Кортасар, когда он жил в Мендосе. В первом издании в обоих рассказах было допущено множество типографских ошибок, поскольку таков был общий уровень печатного дела, – что явилось для Кортасара источником мучительных переживаний, поскольку он всегда был невероятно требователен к себе как к писателю и не успокаивался до тех пор, пока не просматривал тщательнейшим образом не только гранки, но и оригинал-макет книги, который появлялся из-под типографского пресса.

Впрочем, рассказ «Делия, к телефону» был неудачен сам по себе. Вызывает удивление разница между качеством этого рассказа и всех остальных, созданных сразу же после него, которые вошли в сборник «Бестиарий». По своей структуре он представляет собой театральный диалог с элементами жанровых сцен, где ощущается несомненное влияние англоамериканской литературы и присутствует фантастический компонент (разговор post mortem (после смерти), в те времена чрезвычайно популярный жанр. Вспомним, например, рассказ Даниэля Дефо «Явление миссис Вил». Кроме того, необходимо упомянуть о хлынувших на книжный рынок произведениях Агаты Кристи, основанных на неожиданном финале, что фактически стало моделью любого повествовательного проекта в прозе того времени: например, известие о том, что персонаж по имени Сонни – плод чистейшей фантазии. Однако следует подчеркнуть связь между этими рассказами, явную и несомненную, с другим, более поздним фантасмагорическим рассказом «Заколоченная дверь», о котором мы поговорим позднее. С формальной точки зрения, язык автора еще далек от живого и не склонного к витиеватости языка тех рассказов, которые появились в более позднее время. Можно сказать, что рассказ «Делия, к телефону», как и сонеты сборника «Присутствие», отличается некоторой жеманностью и ему также не хватает достоверности.

Что касается рассказа «Ведьма», в нем более ясно проглядывает направление, которое выберет будущий Кортасар, хотя он неудачен по композиции и излишне напряжен. Скажем так, напряженность повествования при описании жизни маленького городка, где Паула предпочитает чтение прогулкам на площади, а Эстебан дарит ей поцелуй некрофила, конечно, играет свою роль, но она лишена развития и кульминации. Состоящая из фрагментов, путаная и безжизненная, история не может привнести в текст ток живой крови. И все-таки этот рассказ неотделим от обаяния кортасаровской прозы. Кокаро ставит его в один ряд с рассказом Борхеса «Круги руин» и определяет как «фантастический, полный утонченной жестокости, с включением малоупотребительных нынче элементов волшебства, что делает его необычайно искусно выполненным» (15, 68). Позволим себе не согласиться ни с автором этих строк, ни с автором рассказа, который в 1944 году написал Мече Ариас, что рассказ «напечатан ужасно, в гранках полно ошибок, знаки препинания стоят где попало… but it's still a good story».[31] Однако, будучи уже зрелым писателем, Кортасар редко включал его в переиздания.

Кроме этих двух рассказов, тогда же был создан еще один, который автор назвал «Положение руки».[32] Написанный в 1943 году, он был опубликован в руководимом Америко Кали журнале «Эклога», который выходил в Мендосе, когда писатель жил в этом городе. Рассказ весьма любопытный и, возможно, оцененный самим писателем выше других рассказов того времени, о которых идет речь, во всяком случае у автора, вероятно, были веские причины на то, чтобы включить его в сборник «Бестиарий».

Элемент фантастики состоит в том, что из окна, которое выходит в сад, то появляется, то исчезает, то снова появляется некая рука, которая разгуливает по письменному столу, по роялю, – рука, которую рассказчик называет Дг., приближается к перочинному ножику, в чем рассказчику видится скрытая опасность, потому что эта рука влюблена в левую руку рассказчика, причем все это не является нарушением привычного хода вещей, поскольку рассматривается как одно из запредельных проявлений реальности, а не как противопоставление последней, в отличие от двух рассказов, созданных автором ранее. Кроме того, рассказ отличается мягкой структурой и написан обычным разговорным языком, свободным от всякого формализма: «Я любил эту руку, ведь, в сущности, она не была навязчивой, скорее в ней было что-то от птицы или опавшего листа». Таков был путь, а говоря языком Кортасара, «переход», по которому совсем скоро пойдет писатель, и результатом выбора этого пути станет собрание рассказов для книги «Бестиарий», опубликованной в 1951 году.

Однако закроем скобки и вернемся в Боливар.

Марсела вспоминает один забавный случай, касающийся живописи: «Однажды мы сидели у нас дома и говорили о романе Франсуа Мориака „Клубок змей"; каждую главу книги предварял графический рисунок. Кортасару пришло в голову устроить между нами конкурс: каждый должен был выбрать рисунок по своему усмотрению и раскрасить его в те цвета, которые соответствовали бы данному художнику. Мама выбрала Сезанна, Кортасар – Писарро, сеньорита Ариас – Матисса, а я – Ван Гога. Мне так понравились результаты нашего конкурса, что я отнесла книгу с рисунками в колледж. Она таинственным образом исчезла, и Кортасар в письме от 22 октября 1941 года, вспоминая об этом случае, высказывает мнение, что это было делом рук „влюбленного в наши шедевры". Добавим, что среди его любимых французских авторов был Ален Фурнье и его роман «Большой Мольн», привлекавший его поэтичностью своей фантастики. Он читал нам отдельные страницы, комментировал их, и мы тоже начинали любить этого писателя. Я же внушила ему любовь к стихам Клоделя, которого он не выносил» (15, 23).


Здесь правомерно снова поставить вопрос, который мы задавали за несколько параграфов до этого. Оставили ли какой-нибудь след в памяти Кортасара его дружеские связи в Боливаре? Он забыл о них в силу добровольной амнезии, забыл о нескончаемых разговорах по вечерам за чашкой чая, когда они часами напролет говорили о реальном и ирреальном, о культурном пространстве художника и его связи с историческим моментом, в котором тот живет, и стремлении понять эту связь, оттолкнувшись от собственных эстетических позиций в оценке того, что есть человеческое и что есть божественное? Было ли это забвение результатом действия защитного механизма, с помощью которого писатель хотел освободить память и сознание от нескольких не слишком счастливых лет его жизни, в течение которых к недостатку личностного опыта прибавились еще и три потери: смерть троих близких ему людей. В апреле 1941 года умирает его друг Альфредо Марискаль; в начале 1942 года – его зять, Сади Перейра, муж его сестры Офелии; и в конце 1942 года умирает еще один его друг, Франсиско Клаудио Рета по прозвищу Монито, – «три пары глаз, смотреть в которые было всегда для меня радостью».

Судя по письмам, которые сохранились с тех времен (после того как в июле 1939 года Кортасар сменил кафедру в Боливаре на кафедру в Чивилкое, он послал своим приятельницам более дюжины писем: мадам Дюпрат и ее дочери; и в два раза больше писем своей бывшей преподавательнице английского Мерседес Ариас), общение с ними заполняло его время в Боливаре, в этих письмах видна горячая привязанность писателя ко всем трем женщинам, скрасившим его двухлетнее пребывание в отдаленном городке посреди пампы. В одном из таких писем, датированном декабрем 1939 года, он пишет: «Но существует нечто такое, что время не в силах уничтожить, несмотря на все свое разрушительное действие; это добрые воспоминания, лица прошлого, мгновения, когда ты чувствовал себя таким счастливым». Однако трудно определить, насколько глубоко Кортасар ценил это общение, считая его таким чудесным, и как долго хранил он воспоминания о нем. Кортасар, который всегда отличался любезностью и доброжелательностью, в какой-то момент забыл не только о периоде жизни в Боливаре и Чивилкое, но и о тех, с которыми в те годы его связывали дружеские отношения, что следует из его статьи в журнале «Кавалькада»: «Закончив обучение, я уехал вглубь страны, где жил совершенно замкнуто и одиноко. Я жил в маленьких городках, где почти не было людей интересных, практически никого».

В любом случае, говоря о том, какие теплые письма он посылал, мы можем утверждать, что он высоко ценил дружбу тех немногих, с кем делил свое время и которым читал свои стихи: «В ваших пейзажах (речь идет об одной из акварелей Дюпрат, висевшей на стене у него в комнате, в Чивилкое) есть что-то, что меня глубоко трогает, но что именно? Мне трудно это определить, потому что это скорее лежит в области ощущений, а не в области беспристрастного интеллекта. Ваши картины напоминают мне одну фразу Коро, вычитанную мной в книге бедняги Кокто, которого так презирает Марсела. Вот что говорил великий пейзажист: „Сегодня утром я испытал невероятное наслаждение, увидев свою картину по-новому. В ней не было ничего особенного; но она была прелестна, и, казалось, она написана птицей"».[33]

В 1940 году он пишет еще одно письмо в той же тональности: «Мне не оправдаться перед вами; я ленюсь, лето вгоняет меня в летаргию, я забываю даже о хороших манерах. Но раскаяние мое так искренне, а воспоминания о вашем образе так оживили мое одиночество в Чивилкое (звучит глупо, но это так), что я не хочу терять более ни одной минуты, чтобы не наполнить им строки моего письма» (7, 76).

Необходимо упомянуть также о письмах к Мерседес Ариас, молодой преподавательнице с яркими губами и короткой стрижкой, к которой Кортасар чувствовал более чем очевидную привязанность. Он писал ей письма из Чивилкоя, Тукумана, Буэнос-Айреса, Винья-дель-Мар и Мендосы в период с августа 1939 до июля 1945 года, и его письма к ней носили куда менее сдержанный характер, хотя и вполне платонического толка, они были куда более яркими, интимными и проникновенными, чем переписка с Дюпрат и ее дочерью. В этих письмах, написанных на смеси испанского языка с английским, отсутствует какая бы то ни было условность; обращает на себя внимание разнообразие тем, от рассуждений о джазе до размышлений о смерти, о путешествиях, о мире книг, о войне, и все это в тональности, о которой мы уже говорили; о романе, который он пишет, названном «Разговор с самим собой» (впоследствии переименованном автором в «Облака и Стрелок из лука», ныне не сохранившимся), о рассказах, которые у него продолжают накапливаться и со временем составят сборник «Другой берег», и по тому, как он рассказывает об этом, видно, насколько он дорожит ее мнением. Здесь речь идет не о надуманности или необходимости искусственно поддерживать дружеские связи, а о подлинном удовольствии общения с кем-то, связанным с жизнью в Боливаре, Боливаре, который начал к тому времени понемногу стираться из памяти, и со временем, писал Кортасар, «получилось так, что мне стоит уже большого труда представить себе мою жизнь там». Меча была тем человеком, который интересовал его по-настоящему: «Что вы поделываете, как ваши дела, что читаете, куда ходите гулять, чем занимаетесь?»

Но в 1945 году переписка неожиданно оборвалась. Николас Кокаро, большой почитатель Кортасара, с которым тот делил и жизнь и планы во время своего пребывания в Чивилкое, сетует: «И после этого ни одного письма, ни одного разговора, ни одной встречи – ни в Буэнос-Айресе, ни в Париже. Без каких бы то ни было объяснений ни Марсела Дюпрат, ни я больше от него писем не получали». Так же как и Мерседес Ариас. Это было жестоким ударом для совсем еще юного Николаса Кокаро (он родился в 1926 году), который на протяжении всей своей жизни выказывал по отношению к писателю неизменное и безоглядное восхищение.

Удивляет в то же время, что в этих письмах, которые дают нам представление о Кортасаре, каким он был в период с 1937 по 1939 год, он предстает перед нами человеком необыкновенно энергичным, оптимистически настроенным, в котором интеллектуальность сочеталась с простодушием, и вместе с тем казалось, он считает, что уже достиг профессионального потолка и что это окончательное и утвердившееся осознание себя и есть конечный результат, то есть он полагает, что подобный уровень самореализации годится и для будущей его жизни. Нет ни намека, даже самого малого, на то, что он, возможно, станет когда-нибудь признанным писателем, известность которого продлится хоть на какое-то время: короткое, среднее или долгое. Это письма друга – и только, человека, который ищет духовного общения, рассказывает о переменах в своей жизни в связи с переездом на новое место, о мелких бытовых трудностях и всяческих неурядицах, вызванных привыканием к новым условиям. В таком же тоне написаны письма, которые он посылал приблизительно в то же самое время из Боливара Эдуардо А. Кастаньино или своему личному врачу и другу Луису Гальярди, уже из Чивилкоя.

Он не жалуется на жизнь, пишет, что у него все хорошо. Он раскрывается до самой глубины. Вызывает удивление уровень конформизма тогдашнего Кортасара: «Я не достиг и малой части того, что желал достичь, но это, наверное, и к лучшему; хватит ставить перед собой цель, хватит пытаться сделать рывок… достижение цели зависит от множества обстоятельств, от везения или невезения… Нет, я не жалуюсь на свою жизнь; я из тех, кто, глядя в будущее, надеется обрести только одно – покой» (15, 19). Не похоже, что эти слова принадлежат двадцативосьмилетнему мужчине. Скорее это слова человека, который ощущает себя стариком и полагает, что юность ушла вместе со студенческими годами. Сейчас нам трудно определить, как случилось, что он сдался без борьбы на милость конформизма и душевной вялости. Как это возможно, чтобы человеку, которому не исполнилось еще и тридцати лет, было вполне достаточно того малого, что он достиг; неужели это и есть тот самый Кортасар, который всю свою последующую жизнь будет стремиться жить только настоящим, чтобы не чувствовать себя стариком?


Подводя итог сказанному, отметим, во-первых, что у Кортасара в эту пору жизни было несколько кругов общения, основу которых составляли либо мадам Дюпрат, либо доктор Гальярди, который был не только врачом, но еще и пианистом, либо доктор Вигнау. Во-вторых, что все эти контакты были забыты им относительно скоро. В-третьих, что Кортасар того периода совершенно лишен каких бы то ни было литературных амбиций. Он сам позднее неоднократно признавался, что не искал тогда контакта с издателями и никогда не относил рукописи ни в одно издательство.

К этим трем моментам можно добавить еще один, из них вытекающий: некоторое нежелание «заразиться» временем, в котором он живет, отстраненные отношения с существующей действительностью, что, впрочем, не является чем-то необычным для человека, который живет, погрузившись в свой собственный мир. Разумеется, как всякий человек такого интеллектуального уровня и такой духовности, он отвергал фашизм, но, в силу полного отсутствия комментариев относительно того, что происходило в то время в Аргентине (тогдашнее правительство окончательно ликвидировало демократические свободы, утвержденные конституцией, принятой в 1912 году правительством Саенса Пеньи), создается впечатление, что он смотрит на окружающие события словно через стекло. Правда, в 1939 году он отмечает, что живет, чувствуя «войну всеми фибрами»; «тема, которая меня мучает», – пишет он Мерседес Ариас; а вот что он пишет Гальярди: «Это война переворачивает мне все нутро»; а в 1943 году он высказывает мысль о том, что, к счастью, «кошмар тоталитаризма будет стерт с лица земли, а это уже немало», однако все эти высказывания скорее являются выражением эстетической и нравственной позиции, они реальны с точки зрения идеологической, но все это бесконечно далеко от человека, замкнувшегося в собственной вселенной, в бронированной вселенной: реальность перестает существовать в тот момент, когда он возвращается в свою комнату: книги, пишущая машинка «Ройял», мате или кофе – вот что является для него единственной реальностью. Остальное – внешний мир, который он заранее отвергает.

Возможно, мы не стали бы так подробно останавливаться на последнем соображении, если бы оно не вступало в явное противоречие с Кортасаром зрелого периода, Кортасаром, который боролся против любых проявлений диктатуры и всегда, как известно, выступал в защиту прав человека, о чем мы расскажем далее. Впрочем, в любой период его жизни нельзя говорить о нем как о человеке терпимом по отношению к авторитаризму в любых его формах. В этом смысле у нас не может быть ни малейшего сомнения: он был абсолютным и убежденным антифашистом. Мы всего лишь стремились лишний раз подчеркнуть, как важно было для него сохранить самоценную индивидуальность среди невзрачной жизни Боливара тех лет, иначе говоря, утвердить и защитить собственное восприятие мира, что вполне сочеталось с представлениями о жизни, характерными для того социального класса, из которого он происходил.