"В Москву!" - читать интересную книгу автора (Симоньян Маргарита)

Пятая глава

Дети из деревни Пупки всегда знали, что, когда вырастут, станут алкоголиками, но на всякий случай мечтали стать космонавтами. Такой анекдот

«Барышни, смывайте свое дерьмо», — гласила надпись, сделанная черным маркером на стене женского туалета. Ниже кто-то дописал сиреневой помадой: «Принцессы не какают». Солнце сочилось сквозь замазанное краской окно — замазали, чтобы маньяки, которых вокруг наверняка полно, не подглядывали за принцессами в процессе.

Общежитие номер два, вечно полное надежд и не знающее разочарований, провожало минувшие сутки.

В комнате триста пятнадцать было, как обычно, сыро. На столе на газетном обрывке валялся высохший кусочек колбасы, стояли грязные чашки с заваренными по четвертому разу чайными пакетиками. На книжных полках в беспорядке лежали библиотечные учебники, много Борхеса, чуть-чуть Маркеса и весь Достоевский. На книжки было навалено много разного хлама.

У шкафа висела Памела Андерсон с засиженной мухами грудью. Пол в комнате считался паркетным, но был скрыт под слоями утоптанной грязи.

Здесь жили Толик, Димка и Педро и примкнувшая к ним Нора. Нора училась заочно, общежитие ей не полагалось. Но за десять рублей в месяц и коробку конфет по случаю вахтерша делала вид, что Нору она не видит.

Толик много учился, Димка много читал, а Педро бренчал на раздолбанной желтой гитаре, настроить которую было нельзя, но можно было не слушать. Нора варила по вечерам жиденькие супы и плела фенечки из разноцветного бисера.

В тот драматический вечер студенты журфака готовились сдавать «хвосты», то есть играли в карты и пытались зубрить конспекты по предметам, которые, как им изначально казалось, а потом подтвердилось жизнью, не имели отношения к профессии и никому, кроме преподавателей, были сто лет не нужны.

Такие предметы не предполагали наличие учебников — только тонкие белые книжки с ошибками, изданные за счет института. Эти книжки студентам предлагали приобрести на первой же лекции. Стоили они дороже, чем пятитомник Толстого, но другого способа сдать сессию не предусматривалось.

От одних названий на книжках хотелось пива, сигарет и забыться. Хитами семестра считались «Стилистика текстуальных процессов» и «Краткие полные основы теории журналистики».

Согласно «Основам» принципов журналистики существовало ровно семь: объективность, оперативность, непредвзятость и что-то еще в том же духе. Преподававший «Основы» Петр Ильич Спорадюк был человек неприятный, часто сморкающийся и нервный. За сомнение в том, что их — принципов — ровно семь, он запросто мог отчислить. Ни Нора, ни Толик, ни Педро, ни тем более бедный Димка так никогда и не поняли, почему их не может быть три, или пять, или двадцать четыре.

Чтобы сдать экзамен, полагалось семь принципов выучить наизусть, причем именно в том порядке, в котором их излагал Спорадюк. На факультете верили, что этого для глубокого овладения журналистикой вполне достаточно.

Еще хуже была Виолетта Альбертовна. Она родилась парикмахером, но потом полюбила родную речь — на свою и ее беду. Виолетта преподавала современный русский язык — если коротко, СРЯ.

Вообще, как считали студенты, порядочный человек на журфаке был только один — преподаватель античной литературы, могучий старик с кудрявыми бровями по кличке Зевс. От его лекций всерьез хотелось прийти в общагу и почитать, чем там кончилось у Еврипида.

Зевс в прямом смысле слова на факультете жил. Его раскладушка стояла в маленькой каморке без окон, где хранились, а чаще терялись факультетские документы.

Пять лет назад одинокого Зевса обманули квартирные мошенники; с тех пор он безнадежно с ними судился, по вечерам ходил под окнами бывшего дома, завтракал сосисками в факультетской столовой, мылся в раковине туалета и выпивал после лекций.

Из кухни в конце коридора несло пригоревшей курицей, кислой капустой и десятилетиями пренебрежения к ежедневному выносу мусора. Магнитофон со сломанным кассетником, доставшийся триста пятнадцатой от предыдущих жильцов, процедил «ну почему-уу-у, лай-ла-лай» свежим голосом обожаемой всеми Земфиры и вдруг, оборвав Земфиру, задребезжал новостями: «Число жертв смерча в Широкой Балке превысило тридцать человек. Смерч вызвал наводнение, которое продолжает затапливать все новые районы Кубани…»

— Тридцать, на хуй! Весь край знает, что триста, а они говорят — тридцать! Это у них свободная пресса называется, блядь! Заткни этих пидоров вообще, Педро! — выпалил Толик и уткнулся обратно в книгу.

Уже полчаса Толик вслух читал СРЯ и ругался. Педро, Димка и Нора занимались каждый своим, делая вид, что слушают Толика. Он зачитал еще один нудный абзац и снова прервался сиплым ворчанием:

— Нет, кто-нибудь может мне объяснить, зачем мне как журналисту нужен СРЯ? Ну что мне толку знать, что «й» — это всегда звонкий всегда мягкий согласный? Я вот Виолетте на экзамене так и скажу: объясните мне, будущему Васе Пагону, почему я должен все знать про «й». Может, мне лучше кто-нибудь объяснит, как интервью брать?

— Не ори, Толик, — как всегда меланхолично, протянул Педро. — Просто не учи. Я вот не учу.

— А как ты сдавать будешь?

— А никак не буду. Я вообще не пойду в институт.

— Тебя ж отчислят, придурок.

— Да и пусть отчисляют. В гробу я видел их диплом, — сказал Педро, взял сигарету и вышел в коридор.

— Вот из-за того, что никто ни хера не хочет делать и ни хера не хочет учить — из-за этого и в стране все через жопу, — крикнул ему вслед Толик.

У Толика было летнее обострение борьбы за соблюдение режима, порядка и чистоты, и он третий день запрещал курить в комнате. Нора и Педро знали, что спорить с ним бесполезно, что это пройдет само, нужно только чуть-чуть переждать, и шли в коридор, где курили, присев на корточки.

Баночка из-под «Нескафе», которую все крыло использовало как пепельницу, стояла прямо на полу и воняла. Вид у нее был как у любой общей вещи — доверчивый.


Нора с Толиком жили на верхней полке двухъярусной солдатской кровати. Кровать была старая, с давно продавленными пружинами, поверх которых парни уложили внахлест разноформатные фанерные листы. По ночам листы хрустели и на стыках впивались в молодые позвоночники.

Нельзя сказать, что у Норы с Толиком был роман. По крайней мере сами они не считали, что у них роман, и обоим было удобно заводить параллельно другие романы. Их объединяли задушевная дружба и секс, неумелость которого компенсировала его неуемность. И то, и другое скорее так получилось, чем очень хотелось. Почему за несколько лет совместной жизни на верхней полке кровати они так и не стали настоящей парой, непонятно. Может быть, Нора поначалу была не готова поступиться свободами девушки, недавно открывшей для себя мир половой любви, а может быть, Толик особенно не настаивал — не ясно. В любом случае теперь уже было поздно.

Раз в месяц Толик влюблялся. Его будущую с первого взгляда Нора видела с первого взгляда: аккуратненькая шатенка, тоненькая, в джинсах, обтягивающих ровную попу. Если такая случайно вставала на Толикином пути где-нибудь на остановке, если она при этом тащила неудобные пакеты с учебниками, у которых от тяжести оторвались ручки, если грустила у кассы в столовой, глядя на поднос с остывшим борщом, или тем более — мучилась в библиотеке, куда Толик в период обострения борьбы за режим и порядок, единственный из их комнаты, наведывался, то он бывал сражен.

На следующий день Толик, шумно одеваясь и в спешке стукаясь об углы кроватей, убегал из комнаты в шесть утра, а потом ночью, поглаживая Нору по той ложбинке, которая образуется между ребрами и бедрами, когда девушка лежит на боку, шепотом рассказывал ей, что он встретил Ее и теперь будет каждое утро носить к порогу Ее дома розы.

— Так ты поэтому сегодня ни свет ни заря чуть холодильник не снес? За розами помчался?

— Ага. Слушай, как ты думаешь, может, ей бы больше понравились какие-нибудь простые цветы? — спрашивал Толик, просовывая руку Норе под майку. — Типа, ромашки какие-нибудь?

— Угомонись, парни не спят еще, — шепотом возмущалась Нора, убирая руку. — Не надо ромашки. Розы для твоих дур — самое оно.

С девушками своей мечты Толик никогда не спал. Он вообще спал только с Норой. Девушки с попами в джинсах были для Толика слишком чисты. Он, пожалуй, действительно верил, что есть на свете принцессы, которые не какают, и одна из них повстречалась ему накануне в лучах багряного солнца в очереди за компотом.

Иногда Толик с ними даже не знакомился. «Чтобы не разочаровываться», — предполагала Нора, и была не права.

На самом деле Толику просто незачем было знакомиться. Ведь и так можно было узнать, кто она, как зовут, где живет, и таскать по утрам цветы, чтобы потом, притаившись в коридоре, с самой блаженной из всех улыбок следить, как она всплескивает руками, и оглядывается, и, забыв закрыть дверь, бросается с букетом обратно в комнату — похвастаться соседке. Соседка, дебелая станичная девка во фланелевом халате, оторвется от своей вывернутой стопы, с которой срезала бритвой рано начавшую грубеть кожу, поднимет голову и протянет: «Везуха тебе, Натаха». Натаха зардеется — и Толик уже счастлив.

— Представляешь, Толик, вот так ты когда-нибудь и женишься. Ты хоть на свадьбу меня позовешь? — часто дразнила Толика Нора, разрывая обертку на презервативе. Ее собственный безразличный тон укреплял в ней чувство независимости и превосходства: она-то уж точно выйдет замуж не за Толика.

— Позову, — мрачно отвечал Толик, которого раздражало, что Нора его не ревнует. Ему казалось, что, не ревнуя, она демонстративно игнорирует в нем мужчину — не в биологическом, а в социальном смысле. Так оно, впрочем, и было.

— Берегись, я приду вся в белом и буду красивее твоей невесты.

— Только попробуй, — бурчал Толик. — Спокойной ночи, подонки. Пусть вам приснятся голые телки, — говорил он Димке и Педро и наваливался на Нору.


Докурив, Педро пошел погулять по соседям в надежде выпросить сахар. Нора вернулась в комнату. В полутемном углу сидел за столом Димка и что-то переписывал в маленький блокнот. В последнее время гора таких блокнотов день ото дня росла на его стороне письменного стола. Непонятно, что он туда записывал и, главное, зачем. Потом его разъяренная мать, прочитав пару блокнотов, захочет судиться с институтом, решив, что это преподаватели свели с ума ее сына, но ей объяснят правду.

Нора лениво взялась убирать со стола, но передумала и, нагнувшись над Димкиным плечом, посмотрела, что он записывает.

— Димочка, что ты там все пишешь? — улыбнулась Нора, потрепав его по волосам. — Стихи про тоску? Ну, пиши-пиши, я тоже раньше писала стихи про тоску. Но потом я выросла, и это прошло.

От Нориного дыхания у своей щеки у Димки дрожали руки.

Несколько лет назад, когда Нора только появилась в общежитии, Димка смотрел на нее своими черными, с темными кругами, глазами сосредоточенно и восхищенно. Ему было семнадцать, он был удивительно бледный, очень высокий, всегда в заношенном свитере, серьезный, и молчаливый, и до того нескладный, что рано созревшей Норе было трудно поверить, что они ровесники.

Димка приехал из станицы, где жил с мамой, и Нора была первой девушкой, показавшейся ему красивой.

Как-то, когда в комнате, вопреки обыкновению, больше никого не было, Нора подсела к Димке в его уголок.

— Ты чего так на меня смотришь все время, Димка?

Димка молчал.

— Хочешь, я тебя поцелую? — Нора и сама не знала, зачем она это спросила. Она совсем не собиралась целовать неуклюжего Димку. Просто было его немножко жалко и хотелось сделать ему что-нибудь приятное, что-нибудь важное для него. Что-нибудь, чтобы он запомнил именно ее, чтобы в чьей-то жизни она стала какой-никакой вехой.

— Хочу, — неожиданно ответил Димка.

Нора наклонилась к нему, убрала от лица темные кудри и легонько провела языком по Димкиной нижней губе. Губа была шершавой. Димка вдруг начал дрожать, как будто замерз. Нора слегка приоткрыла его губы своими и осторожно поцеловала. Дальше все замелькало так быстро, что оба ничего не успели понять, а поняли только потом, когда Димка растерянно и испуганно смотрел на свои голые коленки.

Последовавшую неловкую минуту оба выдержали с достоинством. Первым заговорил Димка:

— У меня никогда не было… раньше, — сказал он.

— Я так и поняла, — Нора засмеялась с облегчением от того, что прервалась тишина. — Давай чай пить.

На следующий день Толик зло спросил у Норы:

— Какого хрена ты переспала с Димкой?

— А что? И с каких пор ты мне задаешь такие вопросы? И откуда ты знаешь?

— Мне Димка сказал.

— Зачем он тебе рассказал? Идиот.

— Потому что он мой друг. И он считал, что неправильно мне не сказать. Спросил, как я к этому отношусь.

— Ну и как ты к этому относишься?

— Я думаю, что ты редкая сука.

— Толик, ты последи за языком. Я тебе никогда ничего не обещала и могу спать, с кем считаю нужным.

— Да нужны мне твои обещания! Я просто поражаюсь, что до тебя не доходит, что он втюхался в тебя по уши. И как теперь мы будем трахаться у него над головой?

— А как мы раньше трахались? Ему я тоже ничего не обещала.

— А что же ты сделала, когда с ним переспала? Не пообещала? Я думаю, он-то как раз считает, что пообещала.

— Только идиот может считать, что девушка, которая спит с парнем, теперь этому парню что-то должна.

— Ну, значит, я идиот. И все, кого я знаю, — тоже.

Открылась скрипучая дверь, и в комнату вернулся странный Педро. Он уселся на табуретку и уставился в окно.

Педро был очень маленького роста, такого, что даже медкомиссию в военкомате не прошел по-честному, а не за взятку, с большой головой и рубленым лицом над щуплым телом с мальчишеской грудной клеткой. Своей внешности он стеснялся, но держался с достоинством. Его отец, пока не погиб в пьяной аварии, пытался воспитывать сына в хемингуэевских традициях.

— Народ, я только что, знаете, что понял? — медленно сказал Педро. — Оказывается, мы все живем две жизни. Одну жизнь мы живем, как обычно, а другую жизнь мы живем во сне. И, пока мы не спим, наша вторая жизнь, та, которая во сне, продолжается. Просто мы ее ни фига не помним. Вот прикиньте, как было бы круто, если бы во сне можно было зацепиться за ту точку, на которой закончился сон, и потом именно в нее вернуться. Было бы две абсолютно параллельных жизни.

— Педро, тебе надо свою голову институту завещать. Они по ней будут диссертации писать, — сказал Толик.

Педро Толика не слышал и продолжал говорить:

— Ну, смотрите. Вот ты просыпаешься всегда на той же кровати, на которой заснул. То есть бодрствование начинается на том же месте, на котором оно прервалось. И только поэтому тебе кажется, что вот это и есть твоя настоящая жизнь. Потому что есть какая-то внешняя неизменность. При том, что внутреннее все, ну, сознание то есть — оно-то как раз менялось, пока ты лежал на кровати, потому что ты не просто лежал, а видел сны. Так вот прикинь, что бы было, если бы ты во сне тоже возвращался в ту же точку, в которой сон прервался? Ну, типа, снилось тебе, что ты сейчас кого-то трахнешь, и на самом интересном месте ты проснулся. А тут, когда ты в следующий раз засыпаешь, сон начинается в том же месте, что вот кого-то ты сейчас трахнешь. Прикинь? Я только думаю, что так люди перестали бы спать, если, допустим, сон прервался на каком-то кошмаре, и они знают, что, когда заснут, там же он и начнется. Но главный прикол в том, что вообще стало бы непонятно, где твоя реальная жизнь, а где — нет. Они обе стали бы реальными! И вообще такого понятия, как сон, не стало бы больше. И такого, как жизнь — тоже! Ты же все равно обязательно заснешь когда-нибудь и обязательно проснешься. Поэтому эти обе жизни стали бы равноценными. И кошмары, и все, что нам снится, — это все стало бы параллельной реальной жизнью. А может, уже так и есть, просто мы не помним ни фига?

Потрясенный его монологом, с книжной полки упал Гессе, а за ним просыпался Норин бисер и ее же стеклянные бусы.

— Сдается мне, вы что-то дивное изволили курить сегодня, сударь, — сказала Нора. — И не поделились с друзьями.

— Держите, — сказал Педро, протягивая остальным беломорину.

— Ну, началось. Я пошел на тренировку, курите свое говно сами, наркоманы, — сказал Толик.

По стаканам разлили джин-тоник из пластиковой бутылки. Нора сделала две затяжки. Потом третью. После четвертой ей показалось, что в комнате пахнет горами, теми горами, куда они в прошлый раз ходили в поход.

Она увидела со стороны, как они с Толиком полулежат над речкой и смотрят на стволы деревьев, упавшие в Бешенку и живущие в ней, как змеи. Над ними дрожат тонкие свечки цветов одичалых каштанов, на дальних хребтах виден снег в серых морщинах, вокруг пылают, как тот пылающий куст, рододендроны, и покрытые мхом валуны пялятся в лес.

Нора сказала тогда Толику:

— Мне кажется, нигде не может быть лучше, чем здесь — ни в Швейцарии, там, нигде. Просто потому, что лучше не бывает. Как ты думаешь, ты бы мог уехать отсюда?

— Из Бешенки?

— Из России, дурак!

— Я думаю, нет.

— И я тоже не могла бы. Не дай Бог.

— А чего не дай Бог-то? Если сама не захочешь, тебя никто не заставит.

— Это тебе так кажется, что никто не заставит. Ты просто погромы не видел.

— А ты, можно подумать, видела?

— Конечно, видела. В восемьдесят девятом, не помнишь? Когда начался Карабах и тут за ночь провели демобилизацию. Всех мужиков собрали и сказали семьям, что отправят их в Карабах разбираться. А те, кто остался, утром пошли бить нерусских. Типа, мстить, за то, что их мужиков на чужую войну послали. И к нам во двор тоже пришли.

— Ну, и как это было?

— А как ты думаешь? В моей жизни ничего вообще страшнее никогда не было. И не будет, я надеюсь. Я когда увидела, как у нас окно разлетелось прямо над бабушкиной головой, и мама кричит, и сестра спряталась в шкаф… не хочу даже вспоминать.

Толик приподнялся на локте.

— Ну и что, ты после этого не хочешь уезжать из России?

— Не хочу. Это же все равно моя Родина.

— Какая она тебе на хрен Родина? Она тебе не может быть Родиной, потому что в тебе нет русской крови. Ты никогда ее не сможешь любить так, как я ее люблю.

— Я больше люблю, чем ты, Толик. Тебе нечего ей прощать. А я ей простила погромы.

Нора снова затянулась. Постепенно ее зрение покинуло ее, а за ним покинул и слух. И оба вселились в холодильник. Теперь не Нора, а холодильник стоял и видел, как глупо смеется Димка, и удивленно слушал, что говорит Педро. А Педро смотрел в окно и говорил непонятно:

— Пацаны, я тут Библию прочитал. Я офигел. Я понял, что значит загробная жизнь. Это все реально будет, все, что там написано. Только не надо дословно воспринимать. Вот смотрите, понятно же, что в конце кто-нибудь изобретет какое-нибудь цифровое средство, чтобы не умирать. Ну, типа, как клонирование изобрели. Вы представляете, этот чел, который изобретет, кем он станет для всех людей? Он будет как все нобелевские лауреаты вместе взятые! Он будет спасителем! Он будет мессией! Вот вам и второе пришествие. Так он мало того что изобретет средство, чтобы не умирать, он еще придумает, как этим средством воскрешать уже умерших! И вот тут начнется как раз то, что называется чистилище. Все люди, ставшие бессмертными, начнут спорить, кого воскрешать, а кого нет. Всех же нельзя воскресить, потому что места на земле не хватит. Никого не воскрешать тоже не смогут, потому что богатые и те, кто у власти, все равно всех обманут и воскресят своих близких по-любому. То есть придется воскрешать выборочно, а выборочно воскрешать тоже нельзя, потому что это дискриминация. Ух ты, спутник полетел! — сам себя перебил Педро. — Давайте выпьем за его здоровье!

Выпили за здоровье спутника. В открытое окно на свет неслась липкая мошкара. Педро продолжал:

— Ну и, короче, эти бессмертные люди — это и будут ангелы, которые про нас будут решать, кому из нас, умерших, вернуть жизнь, а кому нет. И они будут в ООН или где там еще обсуждать критерии, типа, по которым надо отбирать людей, подлежащих воскрешению. Они придумают цифровой метод, как вычислять из базы твоей жизни, стоит тебя воскрешать или нет. Ну вот, короче говоря, если ты был хороший чел, то тебя воскресят и даруют тебе вечную жизнь, а если нет, то нет, и ты будешь продолжать гнить. Так в Библии по большому счету и сказано. Там же сказано, что вначале было слово. В начале было слово, а в конце будет цифра!

Тут в комнату ворвался всклокоченный Толик и заорал:

— Пацаны, берите паспорта и бежим отсюда! Из-за того смерча в Широкой Балке у нас может дамбу прорвать. Я щас по радио слышал. А если ее прорвет, то нас затопит до четвертого этажа!

— Урра-а-а! — заорал Педро. — Бежим смотреть, как ее прорвет! Это же самое крутейшее, что мы можем увидеть в своей жизни!


Смерч, как юла, взвился над морем у Широкой Балки, и рухнул на город Новороссийск, и потащил за собой дома и кафешки, турбазы и скверы, мосты и машины, палатки на пляжах и всех, кто в то время был в этих палатках, кафешках, на пляжах и в скверах. За час смерч вылил на город годовую норму воды, оставив на городских холмах разбитые улицы, покрытые двухметровым слоем фанеры, металла, деревьев, разорванных автомобилей, рухнувших крыш и опор и человеческих тел с застывшим на лицах кошмаром, а в низинах на месте проспектов — бурлящие реки, несущие камни и трупы дальше за город, в Кубань.

Ухоженные дачи на склонах — зависть друзей и знакомых — слизало волной первыми и унесло в открытое море вместе с людьми. От детского сада, где любили ходить на прогулки к журчащей недалеко от забора речке, остался один фундамент. Речка, взбесившись, сожрала детсад за минуту.

Через час на дорогах руками ловили сазанов.

Необъятная уйма воды вздыбила реки и речки и понеслась вместе с ними в главную реку — Кубань. И Кубань взбеленилась. Махнула ручьями, протоками и разнесла свои города и поселки, развалила саманные мазанки, выгнала на дорогу из своих светлых лесов испуганных лис и косуль, а потом залила и саму дорогу, по пути отбирая у своих работяг-казаков все, что копили и строили целую жизнь.

Там, где вчера спокойно сливались в единое русло неспешные Лабы и Кубанки, теперь, как подростки на папиной новой девятке, врезались друг в друга на бешеной скорости страшные дикие реки.

К вечеру казаки расстреляли Кубань с вертолетов, чтобы протаранить заторы, набросали в нее мешки с песком и металлоблоки, чтобы закрыть промоины в русле, но она не сдавалась — в столицу, в столицу, в столицу! — затопить, растоптать, проглотить главный город разоренного ею края.

Когда Нора и парни подъехали к мосту, город не спал. Кубань медленно и неумолимо поедала вокруг него поля, постройки, дороги, так что целые хутора, рощи и пашни превратились в одну сплошную Кубань. Под напором тяжелой воды и глины взрывались газовые магистрали, трещали, ломаясь, деревья, которые река собирала, продвигаясь все ближе к Кубанскому водохранилищу, большому Кубанскому морю, огромному, больше, чем город, защищенный от моря дамбой, которая в эти минуты держалась, напрягши все силы, но никто не рассчитывал, что она продержится долго.

На небольшом островке, на месте старого казачьего хутора, посреди блестящей воды серели клочки крыш. На крышах стояли люди. В лунном свете отражались их белые лица.

Это была турецкая сторона хутора — здесь жили турки-месхетинцы, ненадолго нашедшие на Кубани приют после кровавых ферганских погромов.

— Ну вот не уроды? — сказал Толик. — Вот какого хрена они не эвакуировались, когда по радио сказали? Весь хутор эвакуировался, а они остались!

— Они же по-русски плохо говорят, — ответила Нора. — Не слушают радио. А соседи им не сказали. Ты же знаешь, как они тут друг друга любят.

— А хрен ли они живут в России, если по-русски плохо говорят? — сказал Толик и сплюнул.

На покатой крыше ближе к берегу, держась за печную трубу, совершенно один стоял смуглый испуганный мальчик лет десяти. Вода была ему уже по колено. Мальчик хрипло кричал.

— Плыви сюда, придурок! — вдруг заорал Толик. — Ты же утонешь на хрен! Ты меня понимаешь? Плы-ви на бе-рег, при-ду-рок! Или ты тоже по-русски не говоришь?

— Я не умею плавать! — крикнул мальчик.

— Не, ну не уроды? Живут на реке и не могут детей плавать научить, — опять сплюнул Толик. — На, держи!

Толик протянул Норе свою футболку, сбросил обувь и пошел в грязную воду.

— Ни хрена себе тут несет, — сказал он, поскользнувшись на размякшем берегу и ухватившись за подтопленную иву.

— Может, не надо? — крикнула Нора.

— Да молчи уже! — отозвался Толик.

У моста собирались родные погибших, пропавших и просто толпа любопытных, над которой неслось в мегафон: «Просим покинуть берега, просим покинуть берега!» По воде, цепляясь багром за верхушки заборов под лодкой, плыли люди, искали своих.

Над толпой гулял страшный шепот:

— Стихия, стихия, стихия, а что же мы можем сделать, если стихия, стихия…

Безмолвно стоял мэр города, в ужасе глядя на реку.

Вдруг с дороги послышался гул, перерастающий в грохот. Нора обернулась:

— Господи, посмотрите!

По дороге, тяжело дыша, двигалась колонна БТР-ов. СевероКавказский военный округ прибыл воевать с рекой.

К БТР-ам потянулись десятки рук, протягивая белые записочки с адресами от тех, кто старался не думать, как рано вечером отец или мать улеглись в своем доме, а вода, пока они спали, тихонько толкнула ворота, а потом навалилась и сама их открыла, доползла до дверей, поднялась, залезла в окна, а что было дальше, лучше даже не думать.

Толик, отплевываясь, выгреб на берег с мальчиком. По гладким мускулам его тренированного живота и груди тянулись глинистые разводы. Толик грубо поставил мальчика на ноги на дорогу, отвернулся от него и сел на асфальт спиной к Норе, Димке и Педро.

— Толик, ты турчонка спас! — радостно сказала Нора.

— Ничего не говори мне, Нора, — сказал Толик, не оборачиваясь. — Просто ничего не говори.

БТР-ы плюхнулись в реку. Половину сносило водой.

Нора и Педро смотрели под ноги, туда, где по асфальту, как кровь из-под двери в кино, тихонько ползла черная лужица, наливаясь полнее и продвигаясь все ближе. Димка стоял совсем у воды, но как будто ее не видел — по нему вообще нельзя было понять, куда именно он смотрит.

— Уходить, уходить, отходить, — зашелестело в толпе.

— Парни, пойдем отсюда, умоляю! — запаниковала Нора.

— А куда мы пойдем? Если дамба рванет, весь город затопит. Общагу зальет до четвертого этажа, — ответил Толик. — Далеко не убежишь.

И тут встрепенулся мэр, расстегнул воротник короткой рубашки и решительно гаркнул кому-то:

— Будем взрывать!

Кто-то ему ответил:

— Да как же взрывать, Василь Василич, ведь всю пашню затопит, без хлеба останемся! Три года потом на этих полях ничего расти не будет!

— Без хлеба?! Без хлеба ты боишься остаться??!! — затопал ногами мэр. — Мы без жителей останемся, если сейчас не взорвем!!

Через полчаса куда-то дальше на берег потащили тротил, привязали к деревьям. Над безумной рекой ухнуло и замерло. Казаки взорвали заторы и прорвали старое русло, чтобы пустить Кубань по ложному следу — в поля, на созревшую пшеницу, подальше от живых людей. Нора увидела, как вода, подползавшая к обуви, засомневалась, метнулась левее, правее, и начала отступать.

Дамба устояла.

По дороге обратно Нора сказала:

— Народ, а до вас доходит, что мы реально могли умереть сегодня? До меня не доходит. Вот я пытаюсь себе представить, как это, что я бы умерла, а другие люди остались бы жить и жили бы дальше, а меня — нету. И не могу представить, не доходит.

Толик сказал:

— Самое ужасное не то, что мы бы умерли, а то, что мы бы умерли, не успев ничего сделать. Про нас даже вспомнить нечего. Зачем мы тогда вообще родились?

— Зато мы бы умерли, увидев, как прорвало дамбу! — возразил, улыбаясь, Педро. — А это гораздо круче, чем просто тупо жить.

Только Димка молчал. Он вообще в последнее время молчал. И никто не спросил его почему.


* * *

На следующий день невыспавшаяся Нора сидела в кабинете у Шмакалдина и уговаривала его опубликовать ее заметку про дамбу.

— Не нужно про дамбу, — сказал Шмакалдин, не читая. — Это никому не интересно. Ее же не прорвало? Ну и не надо людей зря нервировать. Создавать впечатление, что в крае есть проблемы. А ты, деточка, лучше иди собирайся, поедешь в командировку.

— Прямо сейчас? — удивилась Нора.

— Прямо сейчас. Видишь ли, деточка, тут вот какое дело. Статью про Бирюкова мы все-таки опубликуем. Только ее надо написать в другом ключе. Ты понимаешь? Поезжай, деточка, еще раз в Сочи и напиши другую статью. В прошлый раз ты недостаточно собрала информации.

— Почему вы так считаете? — вспыхнула Нора.

— Это не я так считаю, это Бирюков так считает. Сегодня от него звонили и просили еще раз прислать тебя в Сочи. Борис Андреевич организует для тебя персональную экскурсию по «Южным Веждам».

Нора оторопела.

— Виталий Борисович, он не для этого просит меня прислать, — сказала она и почувствовала, как ее кровь поднялась к шее откуда-то из груди и забилась под скулами.

— Вы понимаете, в прошлый раз…

— Едешь в Сочи, и без разговоров! — взвизгнул Шмакалдин. — Это твой журналистский долг, наконец!

А сам подумал: «И что он в ней нашел? Зоюшку мою не видел, дурак».


Вечером, сидя на подоконнике общей кухни, поджидая собирающийся вскипеть суп, Нора рассказала Толику, что ее посылают к Бирюкову.

— Слушай, ты не понимаешь, куда ты лезешь, Нора! — закричал Толик. — Я почитал про него в Интернете. Это реальный козел, реальный, понимаешь?

— Тебя послушать, так все богатые люди — козлы.

— Во-первых, так оно и есть. А во-вторых, ты можешь себе представить, какие мерзавцы становятся олигархами? А теперь возьми и представь, какой твой Бирюков мерзавец, если даже эти мерзавцы считают его мерзавцем.

— Я не могу не ехать — меня Шмакалдин заставляет.

— Заставишь тебя, как же. Ты не не можешь, ты просто не хочешь.

— Знаешь что! — разозлилась Нора. — Ты скажи спасибо, что он такой мерзавец. Потому что, если бы он не был таким мерзавцем, я бы в него влюбилась, — сказала Нора и яростно воткнула окурок в пустую баночку из-под «Нескафе».


Ночью под простыней Нора обняла Толика сзади за плечи.

— Толи-и-ик, — тихонько позвала она.

— У?

— Не отпускай меня, — прошептала Нора.

— Угу. Нор, закрой окно, дует, — отозвался Толик.