"В Москву!" - читать интересную книгу автора (Симоньян Маргарита)Часть вторая МоскваДесятая главаМосква! Дорогая, блестящая куртизанка, дающая всем — и таджику, и вору, и гению, принимая к оплате наличную душу без сдачи. За твои цветы на бетонных столбах, голубые июньские ночи, за веранды, террасы, фонтаны, неоны, за свалку шикарных витрин и сияние черных капотов, за редкое чистое небо, за девушек в белоснежном на палубах наглых яхт, за насмешливые похвалы твоих фаворитов, которых ты раз в сезон швыряешь прислуге, как вещи из прошлой коллекции, и бежишь в свои ЦУМы и ГУМы, чтоб купить себе новых без скидки, за всю тебя целиком — Боже мой! — забери, что хочешь, — но ты ничего не хочешь. Утро красит нежным цветом, а вечер — порочным огнем твои улицы, полные жизни, и зеленые кудри бульваров, и твой Кремль, и твоих церетели, и сияет над темной рекой Храм Христа, как корабль, увлекая тебя в неизвестное, благословенное плавание, а страна заржавелой флотилией, отставая и злясь, ковыляет за ним по волнам и по мелям туда, куда он повернет. С мая по самый сентябрь нормальному человеку нужно жить в Москве. Но все остальное время здесь жить нельзя. Здесь можно только зарабатывать деньги и страдать. Как так получилось, сколько в этом трагедии, нелепости и бессилия, что наша Родина, ширясь до нынешних своих умопомрачительных границ, сдвигала столицы все севернее и прирастала территориями одна кошмарнее другой?! Чем было плохо в Киеве? Зачем вот это началось — Новгород, Москва? А Петр — зачем он построил Питер там, где он его построил? Державе нужно было море — так разве не нашлось нормальных морей? Черное, например. Только на секунду представить, что столица России — у Черного моря… В Туапсе… Или — страшно сказать! — в Сухуми. И там, в сердце нашей Родины, городе-герое Сухуми, все то же самое: широченные проспекты, на проспектах немытые бентли, гастарбайтеры в туфлях с длинными носами, Третьяковка, казино Шангри-ла. Якитории с очередью в пол-улицы, жадные менты, таджики в оранжевом, фитнесы, бутики, газета Сухуми Таймз. Сладкая вероятность увидеть на улице Пугачеву с собачкой, иметь десять процентов скидку в Азбуке и пятнадцать — в Боско, стать геем или супермоделью. Или несогласным, или писателем. Или самое вожделенное — забеременеть от миллионера… Все вокруг пьют свежевыжатый сок и зеленый чай, едят моцареллу с помидорами и «Цезарь» с креветками. Дамы с полувзгляда понимают, какого сезона на прохожем Бриони. Прохожий с полувзгляда понимает, в какой стране даме накачали губы. Именно в Сухуми первыми начинают говорить «как бы», «на самом деле», «нереально», «как-то так». А вся страна еще годы повторяет вслед за столицей: «каа-ак бы», «нереа-а-ально». Коренные сухумцы в душе презирают приезжих, но сдают им свои квартиры в центре и спиваются на эти деньги к сорока. Все как у нас, только весной не появляются на проезжей части беспризорники с подснежниками. Откуда в Сухуми подснежники — там же нет снега! На одну секунду представить столицу такую же, как Москва, но без этого непроходимого неба, без этих убийственных шести месяцев, когда перестаешь верить в то, что солнце вообще существует, что ты когда-то давно сам его видел своими глазами, а не просто читал о нем в детских книжках. В январе — плюс пятнадцать. Плюс пятнадцать — в январе! Солнышко играет в стеклопакетах только что отстроенного Сухуми-сити, светится башня Конфедерация, лучик пробивается сквозь ветки хурмы, чтобы погладить ковровые дорожки перед бутиком Луи Вюиттон. На Кутузовском сияют магнолии, на Красной площади под Рождество шелестят фонтаны. Гуляй себе в свитерочке, кушай мандарины. Если бы сердце нашей Родины находилось южнее, были бы мы, как народ, спокойнее, беззаботнее, терпимее к людям и к жизни? Радостнее? Может, меньше бы пили и меньше бы вешались по утрам втихаря, цепляя веревки на крюки в потолках наших темных квартир? Была бы у нас какая-нибудь легкая национальная идея? Какиенибудь великодушные, но не обременительные нацпроекты? Чтонибудь вроде — каждый столичный житель должен вырастить у себя на даче фейхоа и отправить его плоды обделенным детям снежной московской провинции. Вообще было бы у нас больше счастья, если бы мы развивались на юг, а не на север? Никогда мы этого не узнаем. Судьба жестока: наша столица — Москва. Город, замученный грязью своих февралей. А в Сухуми мы будем просто иногда ездить искупаться и пожрать. И понять, что мы из-за Петра потеряли. Так думал молодой повеса, сидя в своем кабинете с видом на Красную площадь в ожидании бизнес-партнера. В окно он с унынием наблюдал, как на площадь наваливалась зима. Вчера еще шелестело последними клумбами лето, а сегодня с утра брусчатка на площади, дождь и деревья превратились в холодную темную сталь. Небо залило цветом мокрый асфальт, и Борис знал, что теперь до апреля не стоило ждать от него ничего хорошего. «Надо подумать о чем-то приятном», — подумал Борис и подумал о Норе. С тех пор, как они расстались, прошло два или три месяца. Или, может, четыре. Все это время Борис прокручивал Нору в памяти, как плеер любимую песню, — по двадцать раз до конца и снова сначала, и от этого кровь веселее неслась по его артериям. Каждый раз, вспоминая картинки, от которых расслаблялись и плавились мышцы, вспоминая неровный загар на груди, длинную ногу, перехваченную его рукой у лодыжки, ладонь, зажавшую край одеяла, пугливые ягодицы и две ямки прямо над ними у позвоночника, Борис спохватывался и говорил себе что-то вроде: «Парень, тебе что, пятнадцать лет? Сколько можно вспоминать одну и ту же телку?» А на следующий день опять, как будто щелкая пультом, вызывал эти кадры из памяти; открывая с утра Коммерсант, ругая директоров своих строек, залезая на вялую Алину, вдруг нажимал в уме на красную кнопку пульта, выключал Коммерсант, Алину, директора, а вместо них на полную громкость врубал порноканал, где во всех эпизодах в главной роли была гладкая на ощупь студентка с длинными волосами, орущая под ним так вдохновенно, как будто ее ктото режет. Несколько раз за эти два, или три, или четыре месяца Борис вызвонил кого-то из старых подружек, переспал с двумя или тремя без особенного энтузиазма. Не прошло. Переспал с парой новых. Не понравилось. Тогда он взял телефон и набрал Норин номер. Пока шли гудки, в груди дважды полыхнуло холодком ментоловой жвачки. От Нориного «але» холодок внутри вдруг резко стукнул по ребрам, потом в диафрагму и прыгнул к лицу, сковав на секунду голосовые связки. «Ничего себе! — подумал Борис. — Давно со мной такого не было. Наверное, это кризис среднего возраста у меня». — О Господи, я думала, ты никогда не позвонишь, — сказала Нора без здравствуй. — Я тоже так думал. — Тогда почему позвонил? — Хотел еще раз услышать, как ты кричишь, — честно ответил Борис. — Так приезжай, — сказала Нора. — Покричу. — А ты что, бегала только что? У тебя голос такой — неустойчивый, — сказал Борис. — Это от того, что я рада тебя слышать, — честно ответила Нора. — Отлично. Значит, завтра ты едешь в Москву. — Я не могу, меня с работы не отпустят. — Я тебе нашел другую работу. — Ты мне нашел работу? С какой стати? — Да вот чего-то подумал, что у меня все есть, а тебя нет. А для полного счастья хочется еще и тебя. И я решил, что вполне могу себе тебя позволить. — Ты все-таки редкий мерзавец. — Какой же я мерзавец? Я Санта-Клаус самый настоящий! Сбываю мечты! Ты же хотела в Москву? — Я хотела, — сказала Нора. — Но я не хотела так. — Или так, или никак. По-другому в Москве не бывает, — быстро ответил Борис. — Ладно, ко мне человек подошел уже. Пока, — сказал он и положил трубку. Нора, не двигаясь, с минуту держала в руке телефон, потом встала со ступенек, на которых сидела, сунула телефон в карман джинсов, потушила сигарету, прикрыла окурок кленовым листом и вернулась в малиновую комнату. Она посмотрела на Марусю так, как будто видела ее первый раз, и сказала: — Я же тебе говорила, что я уеду в Москву? — Раз двести, — лениво ответила Маруся. — Ну вот. Кажется, я уезжаю завтра, — выдохнула Нора с облегчением. В грязном зале старого московского аэропорта гудело и галдело. Громче всего кричали таксисты. Из-за них не было слышно объявлений о том, что услугами частных таксистов пользоваться небезопасно. — Ах ты, сука, ты что же здесь делаешь, мать твою за ногу? — орал плотный таксист с рыхлым красным лицом, обращаясь к другому — кавказцу. — Вам же, сукам, свою неделю дали! На рынке аэропортовских такси предложение стабильно превышало спрос, и таксисты придумывали разные схемы организации своего труда, чтобы всем доставалось по чуть-чуть. Кавказец это правило нарушил и вышел работать не в свою неделю. — Черти гребаные, мало вас режут в метро, — кричал краснолицый. — Ты на себя посмотри, командир мне тут нашелся! В Афгане тебя недобили! — орал кавказец. Они ругались так громко, что на них одновременно обернулись и встречающие, и прибывающие. В том числе высокая девушка с темными кудрями и мужчина с табличкой «сбываю мечты» в руках. Эти двое обернулись — и увидели друг друга. И вдруг исчезли таксисты, распахнулись грязные стены, открылось широкое небо, и на нем заездили звезды, и куда-то потек потолок. Борис в последнюю секунду успел утопить собственный тормоз в собственный пол, и со скрежетом остановил себя в сантиметре от того, чтобы подхватить Нору на руки. Нора притормозила в сантиметре от того, чтобы броситься ему на шею. Оба сглотнули слюну. — Привет, красавица, — сказал Борис вполне себе будничным голосом, — что так долго не выходила? — Привет, — ответила Нора, улыбнулась табличке «сбываю мечты» и чмокнула Бориса в щеку. — Нас через паспортный контроль провели, как будто мы из-за границы прилетели. Только не пограничники проверяли, а менты. — А, ну да, конечно, вы же южный рейс. Это они такие меры безопасности придумали — все рейсы с юга проверять. Они думают, что все, кто живет на юге, — поголовно шахиды. Майдрэс не зря говорил, что Кавказ — не Россия. Они тоже так считают. Идиоты. — Идиоты — это те, которые в Кремле? — засмеялась Нора. — В прошлый раз ты говорил, что они козлы, а не идиоты. Краснолицый таксист, увидев Бориса и Нору, отпустил кавказца, схватил Норин чемодан и отчеканил: — Разрешите обратиться! Такси недорого! Разрешите донести чемодан! — У нас водитель, — сказал Борис, не глядя на таксиста. — А-а-а-а, — протянул таксист, расстроившись. — Это хорошо, конечно, когда водитель. Хорошо вам, да. А мы тут постоим еще, — сказал он и сплюнул в синюю жестяную мусорку. — По-моему, он бывший военный. Мне его даже жалко, — сказала Нора, когда они отошли от таксиста. — Фашист он, а не военный, — сказал Борис. — Ну да, фашист, — согласилась Нора. — Но все равно жалко. Хлопнули тяжелые стеклянные двери. С улицы дохнуло бензином, сигаретным дымом и неприятным предвкушением темной московской зимы. — Давай покурим, — сказала Нора. — У тебя же не курят небось в машине. — Конечно, не курят. И тебе надо бросать, — сказал Борис. Нора закатила глаза, как будто говоря «не учите меня жить», полезла в коричневую сумочку со стершимися краями и долго искала в ней сигареты. Борис смотрел на ее сосредоточенный лоб, сбившиеся каблуки и неловкие движения и пытался понять, что же он в ней нашел. — Я думал, ты испугаешься приехать, — сказал он. — А чего мне бояться? Можно подумать, мне там было что терять, — ответила Нора, закуривая, наконец, сигарету. — И потом, я же ехала к тебе. — Но ты же меня совсем не знаешь. Вдруг я тебя в рабство продам. — Не продашь. Я уже старая для рабства. И потом, это тебе только кажется, что я тебя не знаю. Ты мне столько раз снился, что я уже тебя знаю как облупленного. Борис засмеялся и подумал: «Что-то есть такое. Цепляет. А что — хрен разберешь». Через пять минут он усадил Нору на заднее сиденье блестящей черной машины и сказал: — Ну все, красавица, тебя отвезут в гостиницу — я тебе снял номер на месяц. Будешь хорошо себя вести, все у тебя будет в шоколаде. Сережа завезет тебя по дороге в ресторан — поужинаешь. — А ты-то куда? — А я-то по делам. Увидимся в воскресенье. Я позвоню. — Ладно. А скажи, в этом ресторане, куда меня Сережа отвезет, есть копченая грудинка? — Грудинка? — удивленно спросил Борис. — Не уверен. Там точно есть отличная буррата. А зачем тебе грудинка? — Я ради нее в Москву приехала, — сказала Нора. Борис ничего не понял, но улыбнулся. Сел в другую машину и уехал. На следующий день в Норин гостиничный номер пришла незнакомая дама в костюме. Дама сказала, что она от Бориса Андреевича, внимательно рассмотрела Нору, как дерматолог — необычную сыпь, и повела ее по магазинам. Там Нора увидела вещи, до которых боялась дотронуться, и ценники, в которые не могла поверить. К воскресенью гардероб в Норином номере трещал по швам. С утра в воскресенье Нора съездила в салон — его тоже подсказала дама в костюме. В салоне Норе сделали волшебные брови и ногти и слегка испортили кожу и волосы. Нора расплатилась карточкой, которую оставила дама, и вернулась в гостиницу ждать звонка от Бориса. А он не позвонил. И в понедельник не позвонил. Позвонил только во вторник, а приехал в среду. И то ненадолго — на пару часов. До утра не остался. Нора пока еще точно не знала, но уже начала догадываться, что так теперь будет всегда. Мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека. Это ужасно. Просто бесчеловечно. И главное, эта любовь хватает тебя без малейшего предупреждения, тогда, когда ты совершенно уверена, что все это несерьезно, неважно и можно в любой момент прекратить. Что уже слишком поздно, Нора, как водится, поняла слишком поздно. Любовь зажала Нору в углу, сдавила и замерла — так, что она сама не могла теперь ни двигаться, ни даже толком дышать. Дни понеслись, обгоняя друг друга и не оставляя ни сожалений, ни воспоминаний. В этих днях было много людей и цветов, бутиков, подарков, салонов, машин, ресторанов, поездок в парижи и римы, любви в отелях, на виллах, на яхтах, обманов и обещаний — и на каждом из них неподвижно лежала, заслоняя небо и солнце, невозмутимая и надменная боль. Нельзя сказать, что Нора каждый день умирала от ревности. Это была не ревность, то, от чего она каждый день умирала. Когда люди ревнуют, их терзает зверь подозрений и монстр сомнений. А тут — в чем сомневаться? Тут Нора ЗНАЛА — точно ЗНАЛА! — что ее любимыйединственный, первый-последний, сейчас с другой женщиной — спит с ней или завтракает, обсуждает ремонт, или они гуляют по саду с сыном, приехавшим погостить, держа его с двух сторон — он за левую, она за правую руку, и он не ответил сейчас на Норин двадцать пятый звонок, значит что? Значит, жена рядом. Ни за что не ответит, когда она рядом. А если ответит — то будет еще хуже. Нора перестала сама звонить Борису после того, как однажды он все-таки взял трубку, когда жена была рядом — случайно, не глянув на номер, — и Нора отпрянула, услышав холодный голос постороннего человека — Бывали другие минуты — еще мучительнее — когда Борису звонила жена, а рядом была она — Нора. Жене Борис отвечал всегда. — Мало ли что случилось? — объяснял он потом неохотно. — А со мной, — однажды сказала Нора — ведь и со мной могло что-то случиться, а ты трубку не берешь. Значит, ее ты любишь, а на меня тебе наплевать по большому счету. — Хватит, — ответил Борис. — Я не для того тебя сюда привез, чтобы слушать лекции. Мне и без тебя есть от кого их слушать. Когда он это сказал, по Нориным нежным щекам как будто плетью прошлись. Она замолчала и, отвернувшись, надавила с силой на кончики глаз фалангами пальцев, так, чтобы слезы сами собой захлебнулись и чтобы он ничего не заметил. Еще не раз потом наяву сбывались Норины кошмарные сны — кошмарные сны любой влюбленной любовницы: ты сидишь рядом с ним или даже лежишь, иногда даже голая, и слушаешь, кутаясь в одеяло, как он деловито, но ласково говорит с женщиной, с которой он вместе живет, успокаивает ее — Стукнула дверь, щелкнул замок, наступила твоя настоящая жизнь, в которой все, что только что было, — это мираж, неверный и ненадежный. А то, куда он ушел, — это реальность. Крепкая и настоящая. И так ночь за ночью, за месяцем месяц, годами — он всегда возвращается к ней. Бывали минуты — и часто — когда Нора думала, что день их знакомства с Борисом — худший день ее жизни. Ей казалось, что она готова отдать все, что имеет, чтобы отмотать назад тот первый взгляд на пресс-конференции, тот ужин в «Лурдэсе», ту первую ночь в «Лазорьке», когда все еще было так безопасно, так обратимо. Бывали минуты — и часто — когда она опускалась на колени перед иконами, стоявшими на подоконнике в ее спальне, в квартире, которую ей подарил Борис, и молилась, не вытирая холодных слез, застывающих на щеках липкими каплями, и говорила, глотая слова: «Господи, верни все назад! Умоляю, верни все назад! Ну пожалуйста, Господи! Я обещаю — я никогда так больше не буду! Я знаю, что я сама виновата, но я никогда-никогда так больше не буду! Только верни все назад!!!» Вылив отчаяние на подоконник с иконами, Нора умолкала, покачиваясь из стороны в сторону, вглядываясь в лица, изображенные на иконах, и по ним пытаясь понять, изменится ли что-нибудь в ее жизни, помогут ли ей молитвы — и ей казалось, что в этих лицах она не может разглядеть ничего — вообще ничего — кроме осуждения, и тогда она вновь заходилась слезами, сжимаясь в клубок на полу у подоконника. По-хорошему, этому должны учить старшеклассниц в школе. Но почему-то не учат. Как будто строение инфузории-туфельки больше пригодится в жизни. Девушки! Старшеклассницы и студентки! Телезвезды и секретарши! Топ-модели и безработные! Избегайте постелей женатых! Пожалейте себя. Рано или поздно вам будет очень больно. Так пролетели два или три одинаковых года. Или, может, четыре. Потом, когда совсем уже взрослая Нора вспоминала об этом времени, она удивлялась, как это странно бывает: столько всего увидела, попробовала и узнала — хватило бы на десять женских жизней, а вспомнить нечего совершенно. Бесцветные дни этих нескольких лет представлялись ей в виде петель невероятно длинного, модного, спутанного, прозрачного тонкого шарфа от Гуччи или Версаче, бесподобного и бесполезного — у нее был когда-то похожий. Из всех растворившихся в памяти дней Нора помнила почему-то одно только утро — отчетливо и в деталях — ничем особенным не примечательное утро врезалось в ее память и застряло в ней навсегда, как строчки из выученного в детстве стихотворения. Это было то ли на Сардинии, то ли в Марбелье, то ли в Каннах, то ли где-то еще, где они отдыхали с Борисом. Кажется, все-таки в Каннах. Яхта Бориса стояла в марине четвертый день — по вечерам, когда воздух становился сиреневым и ветерок дул легонько и весело, как ребенок, выдувающий мыльные пузыри, на верхней палубе накрывали большой стол. С соседних яхт, из отелей к столу прибивались друзья и соратники Бориса — пили розовое вино, ели мидий в остром бульоне, рыбу соль с беконом и каперсами и многое неописуемое другое — все, что со скоростью света готовил на маленькой яхтенной кухне знаменитый бирюковский повар — мишленовец и фантазер Анри. Что делали в этих солнечных городах многочисленные друзья и соратники, никогда нельзя было объяснить, как нельзя было объяснить, что там делал сам Борис и тем более Нора. Куда бы они ни ходили на яхте — в любой точке суши, окружающей Средиземное море, всегда возникали из ниоткуда загорелые русские миллионеры, любившие долго, со знанием дела порассуждать о том, как их замучила кошмарная Родина, о том, что нет уже сил терпеть, о том, что все это плохо кончится, и о том, почему бароло больше подходит к мраморным стейкам, чем к тар-тару а-ля паризьен. Они звонили Бирюкову, или сам он звонил кому-то, и оказывалось, что этот кто-то тоже случайно здесь — на Сардинии, или в Каннах, или в Марбелье. — Шура, и ты тут, дорогой? Мне Леша сказал! — говорил Борис в трубку с интонациями благодушного и хлебосольного хозяина. — С семьей? С новой или старой? Ну, давай тащи обеих сегодня ко мне ужинать. Плохо слышно. И Рома? Так и Рому бери с собой, вместе с девушкой! Девушку тоже накормим! — и он звонко смеялся, как маленький мальчик в цирке. — Я на лодке, а ты где? — тут же переключался Борис на чей-то параллельный звонок. — Тоже на лодке? А где именно? Ну так подгребай, пообедаем! Ты бы видел, какого мои поймали тунца! Это не тунец, это теленок! И Леля тут? С друзьями? С теми друзьями, про которых я думаю, или с другими? Короче, всех собирай, места хватит. — Любимая, у тебя самые длинные ноги в мире и самая красивая грудь, — вдруг говорил он Норе с теми же хозяйскими интонациями, и она понимала, что, зазывая друзей на яхту, Борис одновременно вспоминал, как они только что кувыркались в мягких шелках в затемненной спальне в самой большой каюте, и опять восхищалась про себя его привычкой думать о многих вещах одновременно, которую она уже иногда научилась угадывать по его лицу и очень радовалась, даже гордилась, когда получалось понять, о каких именно двух или трех вещах сейчас думает, бессмысленно глядя перед собой, этот красивый и властный мужчина, который чаще казался ей богом, чем человеком. Борис вытянул ноги на мягкий столик, развалившись на диване на палубе, и улыбался солнцу, как будто сообщая ему, что не знаю, как у вас, драгоценное солнце, а лично у меня жизнь, как видите, удалась. Солнце светило ему в ответ равнодушно. Белая яхта округло покачивалась, едва не стукаясь бортами с соседками — такими же круглыми белыми яхтами. Нора с Борисом позавтракали на нижней, утренней, палубе. Допив кофе из большой чашки, на которой было написано «Sвобода» шрифтом логотипа Кока-Колы, Борис уставился в ноутбук — выяснить, произошло ли в стране и в мире что-нибудь важное, пока он спал. Нора от скуки поддерживала вялый разговор с Джессикой — молодой дебелой австралийкой в бесшумных резиновых туфлях, собиравшей тарелки на красный поднос. Нориного английского и Джессикиного русского как раз хватало, чтобы поболтать вроде бы ни о чем, но при этом обо всем понемножку. — Ты давно работаешь на этой яхте? — спросила Нора. — Четыре года, — ответила Джессика, приветливо улыбнувшись, как она улыбалась всегда, когда на нее смотрели хозяин или гости хозяина. Нора подумала, что и жене Бориса Джессика улыбается так же — как будто больше всего на свете она рада сегодня видеть именно ее. Норе захотелось спросить Джессику, как часто хозяин бывает на лодке с женой, но она не стала. Она и так знала, что за эти несколько лет Алина бывала на яхте нечасто — обязательно на Новый год, когда Борис традиционно собирал всю семью, включая тестя и тещу, и самых близких друзей и укатывал в теплые океаны на пару недель, пока Нора выла от одиночества, давясь старыми песнями о главном и заветрившимся оливье, который она нарезала весь день исступленно, компенсируя психотерапевтической монотонностью этой работы ее очевидную бессмысленность — ведь никто его есть не будет, потому что никто не придет, и утром она выбросит весь этот таз ерунды с майонезом в мусоропровод, истекая слезами и ненавидя каждого, кто в эту ночь запускал за окном фейерверки, горланил что-то победное, стоял на балконе с безмозглой улыбкой, с ледащим бенгальским огнем в руке, всех тех, кто за стенкой громко пел уверенными голосами, какими бывают любые давно привыкшие вместе петь голоса, ненавидя их не потому, что они ей мешали, а потому что у них были семьи — друзья и родные, тести и тещи, как у Бориса — и только она встретила Новый год — уже не первый — одна, обнимая плюшевую собаку, мокрую от ее неизбывной обиды. Нора знала еще, что Алина точно бывала на яхте летом на день рожденья их сына, когда на лодку съезжались все его однокашники, и Борис с женой пытались вести с ними светские разговоры, чтобы не потерять окончательно связь с выросшим за границей ребенком и хоть немножко приблизиться к пониманию того, чем он вообще живет. Нора тогда брала отпуск и уезжала к себе в непролазно черные южные ночи, где проводила время в дымных и шумных пьянках, в недавно открывшихся модных клубах с институтскими подружками, которых учила готовить мохито, раздавала им свои дорогие наряды, безостановочно курила траву, пила все подряд и танцевала под невыносимый рейв до обморока, чтобы только не думать о том, что происходит в эти минуты на этой яхте, в этой спальне, в этой кровати, где она столько раз просыпалась счастливой, что происходит там прямо сейчас, когда светские разговоры угомонились зевками, молодежь привстала прилично прощаться на ночь с мистер энд миссис Бирюкофф, и Джессика, приветливо улыбнувшись, собрала тарелки на красный поднос. — Зачем тебе все это надо? — спросила Нора, вернувшись мыслями к Джессике. — Четыре года, не выходя с лодки — это же ужасная работа. — О, мисс Нора, это чудесная работа! — ответила Джессика. — Я каждый день вижу мир, который все остальные люди видят только в кино. И думают, что на самом деле его не существует. А я теперь знаю, что на самом деле он еще невероятнее, чем в кино. Нора посмотрела на Джессику изумленно. — Ты не поверишь, — сказала она. — Я сама постоянно думаю о том же самом. — Значит, вы тоже знаете, зачем вам все это надо, — сказала Джессика и утащила тарелки вглубь яхты. Американец Томми, помогавший на кухне, засобирался в город за фенхелем. — Давай лучше я схожу, — предложила Нора. Ей было, как обычно, скучно. Борис опять целый день просидит у компьютера с телефоном, а до вечера, когда придут гости, еще очень много часов. Томми галантно помог Норе спуститься на пирс, где она погрузила ноги в высокие босоножки, которые купила вчера от скуки в одном из сотен окрестных бутиков. Долгая вереница зубастых яхт, похожих на больших спокойных акул, — выставка простой и ясной как белый день роскоши — тянулась вдоль выметенной дорожки из пропитавшихся средиземноморской солью досок. Кое-где перед трапами были расстелены ковры — значит, хозяин араб — догадалась Нора. Перед некоторыми было навалено много обуви — и Нора по туфлям пробовала угадать, что за люди там внутри еще спят вповалку, еще не разошлись после вчерашней вечеринки: дети нью-йоркских банкиров — балбесы в бейсболках, или напыщенные британские телевизионщики в мятых пиджаках, или улыбчивые геи — дизайнеры из Милана. Чинные семьи и смущенные любовницы с прямыми спинами, их сытые кавалеры пили кофе на одинаковых палубах, лениво надкусывая одинаковые круассаны, лицами выражая одинаковую смертную скуку. Норины тонкие каблуки то и дело застревали в щелях между досками дорожки, и она вынимала их, выгибаясь. Нора вспомнила, как точно так же другие ее каблуки застревали годы назад в перекладинах мостика через пруд у ресторана «Лурдэс» в тот вечер, когда Борис в первый раз положил ладонь ей сзади на шею. Мускулистые парни, охранники пристани, плотоядно оглядывали Нору, но она их не видела. Дойдя до конца вереницы яхт, Нора остановилась передохнуть: босоножки ей натирали. У края пристани стало, наконец, видно воду, до этого скрытую яхтами. Стайки больших и маленьких серебристых и фиолетовых рыбок плавали в ясном бирюзовом море. «У Бориса точно такого же цвета глаза», — подумала Нора. Раза два в прошлые приезды в Канны она уже бывала с Анри на знаменитом каннском рынке, который ее поразил россыпью сморщенных сморчков, морем мокрых ракушек, тазами с тупыми мордами крабов, куропатками в круглых коробках с когтями и клювами, артишоками ростом с младенца и сопливым седым сыроделом, охранявшим свой камамбер. Сам рынок Нора помнила хорошо. Но, дойдя до конца марины, поняла, что дорогу к нему почти не помнит совсем. И телефон, как назло, оставила на столе нижней палубы, и еще эти злосчастные босоножки. Выйдя за шлагбаум, отделявший жителей яхт от Канн — города влюбленных геев с надменными юными лицами и постаревших красавиц, гордо несущих перед собой обильные груди и губы, — Нора двинулась вниз по набережной, рассудив, что вспомнит дорогу или у кого-нибудь спросит. Справа, у Дворца фестивалей, толпились люди в костюмах и шлепанцах и громко смеялись. Во Дворце шел очередной международный форум. Объявление на стойке регистрации предупреждало, что, к сожалению, сегодня во Франции опять забастовка, в этот раз бастуют водители автобусов и таксисты, поэтому организаторы форума даже не представляют, каким образом участники форума будут добираться в аэропорт, и ничем не могут помочь. «Отлично, — подумала Нора. — Еще и такси не поймаешь». На красный свет она перебежала дорогу на другую сторону набережной, от чего ремешки на ее босоножках еще больнее впились в пальцы. Сзади Нора услышала крикливые проклятия на французском от водителя резко притормозившего автобуса. За пару секунд он успел сказать сто слов, суть которых сводилась к тому, что понаехали тут и ведут себя, как будто они дома. Нора двинулась вдоль бутиков, в другой раз вдохновивших бы ее на множество спонтанных покупок — увидев их, Борис улыбнулся бы снисходительно и, может быть, ночью под настроение заставил бы ее все перемерить и показать ему, особенно драгоценности и белье. Но этим утром Нора не замечала бутиков — стертые босоножками пальцы и ступни саднили все нестерпимее. Она с отвращением прошла мимо длинной-предлинной Шанели, подумав со злостью о том, каким идиотам пришло в голову строить такие длинные магазины. Ускорила шаг, стиснув зубы. Мимо неслись полочки штучек, стоивших тысячи, сумочек, блузочек, трусиков, часиков, брошек, сережек, пальтишек. У витрины Шопара Нора чуть не сшибла сгорбленного старикашку и его бабушку-птичку, тычущую в витрину коричневым сморщенным пальцем в тяжелых бриллиантах с идеально ухоженным гладким и длинным сиреневым когтем. Разозлилась на них ужасно, как будто именно они были виноваты в том, что проклятые босоножки уже разодрали ей пальцы в кровь. Обрывки французской, английской, итальянской и особенно русской речи, раздражали до ярости. «Дома я давно бы разулась и пошла босиком», — подумала Нора. «А тут попробуй разуйся — вокруг или аристократы, или знакомые, блин!» Несколько раз она спрашивала у прохожих дорогу. Но приезжие дороги не знали, а французы брезгливо кривились, делая вид, что, живя в центре Европы, умудрились ни единого слова не выучить поанглийски. Еще минут через десять Нора почти уже решила вернуться обратно без фенхеля. И приспичил же Анри этот фенхель! И сама хороша — вызвалась топать на рынок! Но тут же она вспомнила, что Борис просил к ужину оссобуко именно с фенхелем и кому-то уже пообещал его по телефону, приговаривая: «Ты такое в жизни не ел! Родину можно продать!» На улице было жарко, а от того, что Нора шла быстро, ей стало совсем жарко, да к тому же длинный и тонкий прозрачный шарф, который она намотала на шею для красоты, уже взмок и теперь неприятно терся о кожу. Нора попробовала его развязать, но запуталась, затянула еще туже и бросила. Ноги жгло, будто к ним прижали пару раскаленных противней из маленькой кухни Анри, и каждый шаг давался тяжелым усилием воли. Неожиданно для себя Нора почувствовала, как в горле у нее собирается комок — хорошо знакомый твердый соленый комок, который часто случался в детстве, потом перестал, но опять зачастил в последние то ли два, то ли три, то ли четыре года. Почувствовав этот комок, Нора поняла, что больше не может сделать ни шагу. Она встала у обочины и вытянула руку, хотя знала, что никакой случайный водитель в этом городе, конечно, не остановится. Нора простояла с вытянутой рукой полчаса, изнемогая от боли и от жары, когда, наконец, перед ней затормозила машина. Нора почти прыгнула к дверце, объясняя на английском, что ей нужно на рынок, на главный рынок, он тут один — на что водитель бурливо и многословно что-то пытался ей возражать по-французски, в конце концов, захлопнул дверь у нее перед носом и дал по газам. Нора выпрямилась в отчаянии. Над ней возвышался величественный Карлтон. Вокруг гудели незнакомые голоса множества языков. На секунду Нора почувствовала то, что чувствовала в детстве, когда читала «Робинзона Крузо», — ужас полного одиночества среди шумного моря. И вдруг сквозь гул голосов она услышала срывающуюся мелодию «Подмосковных вечеров». Нора обернулась в сторону музыки и увидела дедушку со скрипкой, сидящего перед Карлтоном на раскладном стульчике. У его ног лежала шапка с мелочью. Нора, кривя губы от боли в ногах, подошла к нему и спросила по-русски: — Скажите, где тут у вас фенхель? — Что вам угодно, милочка? — не расслышал дедушка. — Рынок где, рынок? — срывающимся голосом спросила Нора. — Рынок? Это, милочка, за Дворцом фестивалей, за яхтами. Пройдете марину, и там направо, — ответил дедушка, приятно картавя. — Так ведь я же оттуда как раз и иду все это время! — в отчаянии сказала Нора. Дед посмотрел на нее, улыбаясь тихонько, и произнес: — Значит, милочка, все это время вы идете не в ту сторону. Так бывает. После чего поцеловал пять евро, которые ему сунула Нора, и снова затянул «Подмосковные вечера». А Нора опустилась на корточки прямо на тротуаре у величественного Карлтона, лицом к бирюзовому морю, жалким взглядом быстро взглянула вправо и влево — нет ли знакомых — и, спрятав лицо в волосах, разрыдалась от боли, бессилия и обиды, механическим движением рук вытирая слезы шарфом. Вот эту боль, и эту обиду, и себя, молодую, беспомощную, сидящую на корточках на блестящей набережной Круазетт, задыхающуюся в длинном шарфе то ли Гуччи, то ли Версаче, любила потом с улыбкой вспоминать Нора, щуря глаза на брызги фонтана, сидя на лавочке в парке, прислушиваясь к голосам своих детей, играющих в догонялки, и, когда они к ней подбегали, механическим движением рук вытирая им сопли платком. Каждый раз эти воспоминания вызывали у Норы странное чувство противоречивой благодарности к жизни — большой благодарности за то, что все это было, и еще большей — за то, что все это прошло. * * * Тем временем за эти два, или три, или четыре года в Норином городе тихо сменилась власть. Батько Демид удалился выращивать внуков. Его злая любовница запила. Вася Пагон уехал жить в ТельАвив — разрушать врага изнутри и загорать на безоблачных пляжах еврейской столицы. Старик Шмакалдин умер счастливым и был похоронен с почестями. Педро сел за наркотики. Маруся родила от верстальщика Бори и с ним развелась. Земли совхоза «Южные Вежды» заняли ровненькие коттеджи. Их тут же скупили за дикие деньги жители Москвы и Сибири. И наняли местных ухаживать за газонами. Если бы Толик Воронов увидел сейчас Нору, он бы ее не узнал. Подумал бы, Тина Канделаки мимо прошла. Или Пенелопа Крус. Когда Нора с Борисом появлялись вдвоем на людях, люди глаз не могли отвести. Во-первых, потому что Бориса теперь узнавали на улице. Во-вторых, потому что смотреть на них было приятно. Она — молодая на порше, он — молодящийся на БМВ. Оба проходят ремонты в эксклюзивных салонах. Типичная московская пара. А какие саблезубые тигры разрывают их изнутри, так это снаружи не видно, и об этом никто не знает. Только Алина знает немножко. Потому что мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека. Разве что — быть его немолодой женой. |
||
|