"В Москву!" - читать интересную книгу автора (Симоньян Маргарита)

Часть вторая Москва

Десятая глава

Смотри — вот жизнь идет. Смотри — проходит. Смотри — прошла… Н. Дубовицкий

Москва! Дорогая, блестящая куртизанка, дающая всем — и таджику, и вору, и гению, принимая к оплате наличную душу без сдачи. За твои цветы на бетонных столбах, голубые июньские ночи, за веранды, террасы, фонтаны, неоны, за свалку шикарных витрин и сияние черных капотов, за редкое чистое небо, за девушек в белоснежном на палубах наглых яхт, за насмешливые похвалы твоих фаворитов, которых ты раз в сезон швыряешь прислуге, как вещи из прошлой коллекции, и бежишь в свои ЦУМы и ГУМы, чтоб купить себе новых без скидки, за всю тебя целиком — Боже мой! — забери, что хочешь, — но ты ничего не хочешь. Утро красит нежным цветом, а вечер — порочным огнем твои улицы, полные жизни, и зеленые кудри бульваров, и твой Кремль, и твоих церетели, и сияет над темной рекой Храм Христа, как корабль, увлекая тебя в неизвестное, благословенное плавание, а страна заржавелой флотилией, отставая и злясь, ковыляет за ним по волнам и по мелям туда, куда он повернет.


С мая по самый сентябрь нормальному человеку нужно жить в Москве. Но все остальное время здесь жить нельзя. Здесь можно только зарабатывать деньги и страдать. Как так получилось, сколько в этом трагедии, нелепости и бессилия, что наша Родина, ширясь до нынешних своих умопомрачительных границ, сдвигала столицы все севернее и прирастала территориями одна кошмарнее другой?! Чем было плохо в Киеве? Зачем вот это началось — Новгород, Москва? А Петр — зачем он построил Питер там, где он его построил? Державе нужно было море — так разве не нашлось нормальных морей? Черное, например. Только на секунду представить, что столица России — у Черного моря… В Туапсе…

Или — страшно сказать! — в Сухуми.

И там, в сердце нашей Родины, городе-герое Сухуми, все то же самое: широченные проспекты, на проспектах немытые бентли, гастарбайтеры в туфлях с длинными носами, Третьяковка, казино Шангри-ла. Якитории с очередью в пол-улицы, жадные менты, таджики в оранжевом, фитнесы, бутики, газета Сухуми Таймз. Сладкая вероятность увидеть на улице Пугачеву с собачкой, иметь десять процентов скидку в Азбуке и пятнадцать — в Боско, стать геем или супермоделью. Или несогласным, или писателем. Или самое вожделенное — забеременеть от миллионера…

Все вокруг пьют свежевыжатый сок и зеленый чай, едят моцареллу с помидорами и «Цезарь» с креветками. Дамы с полувзгляда понимают, какого сезона на прохожем Бриони. Прохожий с полувзгляда понимает, в какой стране даме накачали губы. Именно в Сухуми первыми начинают говорить «как бы», «на самом деле», «нереально», «как-то так». А вся страна еще годы повторяет вслед за столицей: «каа-ак бы», «нереа-а-ально».

Коренные сухумцы в душе презирают приезжих, но сдают им свои квартиры в центре и спиваются на эти деньги к сорока.

Все как у нас, только весной не появляются на проезжей части беспризорники с подснежниками. Откуда в Сухуми подснежники — там же нет снега!

На одну секунду представить столицу такую же, как Москва, но без этого непроходимого неба, без этих убийственных шести месяцев, когда перестаешь верить в то, что солнце вообще существует, что ты когда-то давно сам его видел своими глазами, а не просто читал о нем в детских книжках.

В январе — плюс пятнадцать. Плюс пятнадцать — в январе!

Солнышко играет в стеклопакетах только что отстроенного Сухуми-сити, светится башня Конфедерация, лучик пробивается сквозь ветки хурмы, чтобы погладить ковровые дорожки перед бутиком Луи Вюиттон. На Кутузовском сияют магнолии, на Красной площади под Рождество шелестят фонтаны.

Гуляй себе в свитерочке, кушай мандарины.

Если бы сердце нашей Родины находилось южнее, были бы мы, как народ, спокойнее, беззаботнее, терпимее к людям и к жизни? Радостнее? Может, меньше бы пили и меньше бы вешались по утрам втихаря, цепляя веревки на крюки в потолках наших темных квартир?

Была бы у нас какая-нибудь легкая национальная идея? Какиенибудь великодушные, но не обременительные нацпроекты? Чтонибудь вроде — каждый столичный житель должен вырастить у себя на даче фейхоа и отправить его плоды обделенным детям снежной московской провинции.

Вообще было бы у нас больше счастья, если бы мы развивались на юг, а не на север?

Никогда мы этого не узнаем. Судьба жестока: наша столица — Москва. Город, замученный грязью своих февралей. А в Сухуми мы будем просто иногда ездить искупаться и пожрать. И понять, что мы из-за Петра потеряли.


Так думал молодой повеса, сидя в своем кабинете с видом на Красную площадь в ожидании бизнес-партнера. В окно он с унынием наблюдал, как на площадь наваливалась зима. Вчера еще шелестело последними клумбами лето, а сегодня с утра брусчатка на площади, дождь и деревья превратились в холодную темную сталь. Небо залило цветом мокрый асфальт, и Борис знал, что теперь до апреля не стоило ждать от него ничего хорошего.

«Надо подумать о чем-то приятном», — подумал Борис и подумал о Норе.

С тех пор, как они расстались, прошло два или три месяца. Или, может, четыре. Все это время Борис прокручивал Нору в памяти, как плеер любимую песню, — по двадцать раз до конца и снова сначала, и от этого кровь веселее неслась по его артериям.

Каждый раз, вспоминая картинки, от которых расслаблялись и плавились мышцы, вспоминая неровный загар на груди, длинную ногу, перехваченную его рукой у лодыжки, ладонь, зажавшую край одеяла, пугливые ягодицы и две ямки прямо над ними у позвоночника, Борис спохватывался и говорил себе что-то вроде: «Парень, тебе что, пятнадцать лет? Сколько можно вспоминать одну и ту же телку?»

А на следующий день опять, как будто щелкая пультом, вызывал эти кадры из памяти; открывая с утра Коммерсант, ругая директоров своих строек, залезая на вялую Алину, вдруг нажимал в уме на красную кнопку пульта, выключал Коммерсант, Алину, директора, а вместо них на полную громкость врубал порноканал, где во всех эпизодах в главной роли была гладкая на ощупь студентка с длинными волосами, орущая под ним так вдохновенно, как будто ее ктото режет.

Несколько раз за эти два, или три, или четыре месяца Борис вызвонил кого-то из старых подружек, переспал с двумя или тремя без особенного энтузиазма. Не прошло. Переспал с парой новых. Не понравилось.

Тогда он взял телефон и набрал Норин номер.

Пока шли гудки, в груди дважды полыхнуло холодком ментоловой жвачки. От Нориного «але» холодок внутри вдруг резко стукнул по ребрам, потом в диафрагму и прыгнул к лицу, сковав на секунду голосовые связки. «Ничего себе! — подумал Борис. — Давно со мной такого не было. Наверное, это кризис среднего возраста у меня».


— О Господи, я думала, ты никогда не позвонишь, — сказала Нора без здравствуй.

— Я тоже так думал.

— Тогда почему позвонил?

— Хотел еще раз услышать, как ты кричишь, — честно ответил Борис.

— Так приезжай, — сказала Нора. — Покричу.

— А ты что, бегала только что? У тебя голос такой — неустойчивый, — сказал Борис.

— Это от того, что я рада тебя слышать, — честно ответила Нора.

— Отлично. Значит, завтра ты едешь в Москву.

— Я не могу, меня с работы не отпустят.

— Я тебе нашел другую работу.

— Ты мне нашел работу? С какой стати?

— Да вот чего-то подумал, что у меня все есть, а тебя нет. А для полного счастья хочется еще и тебя. И я решил, что вполне могу себе тебя позволить.

— Ты все-таки редкий мерзавец.

— Какой же я мерзавец? Я Санта-Клаус самый настоящий! Сбываю мечты! Ты же хотела в Москву?

— Я хотела, — сказала Нора. — Но я не хотела так.

— Или так, или никак. По-другому в Москве не бывает, — быстро ответил Борис.

— Ладно, ко мне человек подошел уже. Пока, — сказал он и положил трубку.

Нора, не двигаясь, с минуту держала в руке телефон, потом встала со ступенек, на которых сидела, сунула телефон в карман джинсов, потушила сигарету, прикрыла окурок кленовым листом и вернулась в малиновую комнату. Она посмотрела на Марусю так, как будто видела ее первый раз, и сказала:

— Я же тебе говорила, что я уеду в Москву?

— Раз двести, — лениво ответила Маруся.

— Ну вот. Кажется, я уезжаю завтра, — выдохнула Нора с облегчением.


* * *

В грязном зале старого московского аэропорта гудело и галдело. Громче всего кричали таксисты. Из-за них не было слышно объявлений о том, что услугами частных таксистов пользоваться небезопасно.

— Ах ты, сука, ты что же здесь делаешь, мать твою за ногу? — орал плотный таксист с рыхлым красным лицом, обращаясь к другому — кавказцу. — Вам же, сукам, свою неделю дали!

На рынке аэропортовских такси предложение стабильно превышало спрос, и таксисты придумывали разные схемы организации своего труда, чтобы всем доставалось по чуть-чуть. Кавказец это правило нарушил и вышел работать не в свою неделю.

— Черти гребаные, мало вас режут в метро, — кричал краснолицый.

— Ты на себя посмотри, командир мне тут нашелся! В Афгане тебя недобили! — орал кавказец.

Они ругались так громко, что на них одновременно обернулись и встречающие, и прибывающие. В том числе высокая девушка с темными кудрями и мужчина с табличкой «сбываю мечты» в руках.

Эти двое обернулись — и увидели друг друга. И вдруг исчезли таксисты, распахнулись грязные стены, открылось широкое небо, и на нем заездили звезды, и куда-то потек потолок.

Борис в последнюю секунду успел утопить собственный тормоз в собственный пол, и со скрежетом остановил себя в сантиметре от того, чтобы подхватить Нору на руки. Нора притормозила в сантиметре от того, чтобы броситься ему на шею. Оба сглотнули слюну.

— Привет, красавица, — сказал Борис вполне себе будничным голосом, — что так долго не выходила?

— Привет, — ответила Нора, улыбнулась табличке «сбываю мечты» и чмокнула Бориса в щеку. — Нас через паспортный контроль провели, как будто мы из-за границы прилетели. Только не пограничники проверяли, а менты.

— А, ну да, конечно, вы же южный рейс. Это они такие меры безопасности придумали — все рейсы с юга проверять. Они думают, что все, кто живет на юге, — поголовно шахиды. Майдрэс не зря говорил, что Кавказ — не Россия. Они тоже так считают. Идиоты.

— Идиоты — это те, которые в Кремле? — засмеялась Нора. — В прошлый раз ты говорил, что они козлы, а не идиоты.

Краснолицый таксист, увидев Бориса и Нору, отпустил кавказца, схватил Норин чемодан и отчеканил:

— Разрешите обратиться! Такси недорого! Разрешите донести чемодан!

— У нас водитель, — сказал Борис, не глядя на таксиста.

— А-а-а-а, — протянул таксист, расстроившись. — Это хорошо, конечно, когда водитель. Хорошо вам, да. А мы тут постоим еще, — сказал он и сплюнул в синюю жестяную мусорку.

— По-моему, он бывший военный. Мне его даже жалко, — сказала Нора, когда они отошли от таксиста.

— Фашист он, а не военный, — сказал Борис.

— Ну да, фашист, — согласилась Нора. — Но все равно жалко.

Хлопнули тяжелые стеклянные двери. С улицы дохнуло бензином, сигаретным дымом и неприятным предвкушением темной московской зимы.

— Давай покурим, — сказала Нора. — У тебя же не курят небось в машине.

— Конечно, не курят. И тебе надо бросать, — сказал Борис.

Нора закатила глаза, как будто говоря «не учите меня жить», полезла в коричневую сумочку со стершимися краями и долго искала в ней сигареты. Борис смотрел на ее сосредоточенный лоб, сбившиеся каблуки и неловкие движения и пытался понять, что же он в ней нашел.

— Я думал, ты испугаешься приехать, — сказал он.

— А чего мне бояться? Можно подумать, мне там было что терять, — ответила Нора, закуривая, наконец, сигарету. — И потом, я же ехала к тебе.

— Но ты же меня совсем не знаешь. Вдруг я тебя в рабство продам.

— Не продашь. Я уже старая для рабства. И потом, это тебе только кажется, что я тебя не знаю. Ты мне столько раз снился, что я уже тебя знаю как облупленного.

Борис засмеялся и подумал: «Что-то есть такое. Цепляет. А что — хрен разберешь».

Через пять минут он усадил Нору на заднее сиденье блестящей черной машины и сказал:

— Ну все, красавица, тебя отвезут в гостиницу — я тебе снял номер на месяц. Будешь хорошо себя вести, все у тебя будет в шоколаде. Сережа завезет тебя по дороге в ресторан — поужинаешь.

— А ты-то куда?

— А я-то по делам. Увидимся в воскресенье. Я позвоню.

— Ладно. А скажи, в этом ресторане, куда меня Сережа отвезет, есть копченая грудинка?

— Грудинка? — удивленно спросил Борис. — Не уверен. Там точно есть отличная буррата. А зачем тебе грудинка?

— Я ради нее в Москву приехала, — сказала Нора.

Борис ничего не понял, но улыбнулся. Сел в другую машину и уехал.


На следующий день в Норин гостиничный номер пришла незнакомая дама в костюме. Дама сказала, что она от Бориса Андреевича, внимательно рассмотрела Нору, как дерматолог — необычную сыпь, и повела ее по магазинам. Там Нора увидела вещи, до которых боялась дотронуться, и ценники, в которые не могла поверить. К воскресенью гардероб в Норином номере трещал по швам.

С утра в воскресенье Нора съездила в салон — его тоже подсказала дама в костюме. В салоне Норе сделали волшебные брови и ногти и слегка испортили кожу и волосы. Нора расплатилась карточкой, которую оставила дама, и вернулась в гостиницу ждать звонка от Бориса.

А он не позвонил. И в понедельник не позвонил.

Позвонил только во вторник, а приехал в среду. И то ненадолго — на пару часов. До утра не остался. Нора пока еще точно не знала, но уже начала догадываться, что так теперь будет всегда.


* * *

Мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека.

Это ужасно. Просто бесчеловечно. И главное, эта любовь хватает тебя без малейшего предупреждения, тогда, когда ты совершенно уверена, что все это несерьезно, неважно и можно в любой момент прекратить.

Что уже слишком поздно, Нора, как водится, поняла слишком поздно. Любовь зажала Нору в углу, сдавила и замерла — так, что она сама не могла теперь ни двигаться, ни даже толком дышать.

Дни понеслись, обгоняя друг друга и не оставляя ни сожалений, ни воспоминаний. В этих днях было много людей и цветов, бутиков, подарков, салонов, машин, ресторанов, поездок в парижи и римы, любви в отелях, на виллах, на яхтах, обманов и обещаний — и на каждом из них неподвижно лежала, заслоняя небо и солнце, невозмутимая и надменная боль.

Нельзя сказать, что Нора каждый день умирала от ревности. Это была не ревность, то, от чего она каждый день умирала. Когда люди ревнуют, их терзает зверь подозрений и монстр сомнений. А тут — в чем сомневаться? Тут Нора ЗНАЛА — точно ЗНАЛА! — что ее любимыйединственный, первый-последний, сейчас с другой женщиной — спит с ней или завтракает, обсуждает ремонт, или они гуляют по саду с сыном, приехавшим погостить, держа его с двух сторон — он за левую, она за правую руку, и он не ответил сейчас на Норин двадцать пятый звонок, значит что? Значит, жена рядом. Ни за что не ответит, когда она рядом. А если ответит — то будет еще хуже. Нора перестала сама звонить Борису после того, как однажды он все-таки взял трубку, когда жена была рядом — случайно, не глянув на номер, — и Нора отпрянула, услышав холодный голос постороннего человека — да, я слушаю, нет, не вполне, я перезвоню позже, до свидания — этот страшный голос не мог принадлежать — не мог, но принадлежал! — тому расплющенному нежностью Борису, который полночи назад считал у нее на руках ее карие родинки и обещал, что в следующий раз точно вспомнит, сколько на левой, а сколько — на правой руке.

Бывали другие минуты — еще мучительнее — когда Борису звонила жена, а рядом была она — Нора. Жене Борис отвечал всегда.

— Мало ли что случилось? — объяснял он потом неохотно.

— А со мной, — однажды сказала Нора — ведь и со мной могло что-то случиться, а ты трубку не берешь. Значит, ее ты любишь, а на меня тебе наплевать по большому счету.

— Хватит, — ответил Борис. — Я не для того тебя сюда привез, чтобы слушать лекции. Мне и без тебя есть от кого их слушать.

Когда он это сказал, по Нориным нежным щекам как будто плетью прошлись. Она замолчала и, отвернувшись, надавила с силой на кончики глаз фалангами пальцев, так, чтобы слезы сами собой захлебнулись и чтобы он ничего не заметил.

Еще не раз потом наяву сбывались Норины кошмарные сны — кошмарные сны любой влюбленной любовницы: ты сидишь рядом с ним или даже лежишь, иногда даже голая, и слушаешь, кутаясь в одеяло, как он деловито, но ласково говорит с женщиной, с которой он вместе живет, успокаивает ее — спи, я скоро уже буду, здесь застрял просто с делами, целую тебя — и она, эта женщина, намного лучше тебя — она родила ему сына, она много лет все прощает и терпит, она точно само совершенство — иначе как еще объяснить, что он приходит к тебе, скучавший, горящий, целует, любуется — и взгляд у него такой, как будто он смотрит не на тебя, а на самый красивый цветок на Земле, занесенный в Красную книгу, оставшийся в мире один — у него в горшке на балконе, а потом раздевает тебя мгновенно, вонзается жадно, ломает кровать, и рычит, и бормочет, что никогда ни с одной ничего даже близко сравнимого, что вообще не бывает такого — такой, как ты, не бывает — он дает тебе нежные имена, разные каждый раз, он даже стихи тебе пишет — в сорок лет — он ручной, как мальчишка, он давно рассказал тебе всю свою жизнь — так рассказывал залпом и много, будто дорвался до хлеба голодный — рассказал тебе все вообще — все, что может скопиться за сорок лет у мужчины, — и с особенной гордостью ты засыпала у него на предплечье, когда он признался, что жене бы такое не мог рассказать никогда, — но потом он будит тебя осторожно, уже одетый, тычется в туфли в прихожей, держась за ручку двери, и уходит.

Стукнула дверь, щелкнул замок, наступила твоя настоящая жизнь, в которой все, что только что было, — это мираж, неверный и ненадежный. А то, куда он ушел, — это реальность. Крепкая и настоящая. И так ночь за ночью, за месяцем месяц, годами — он всегда возвращается к ней.

Бывали минуты — и часто — когда Нора думала, что день их знакомства с Борисом — худший день ее жизни. Ей казалось, что она готова отдать все, что имеет, чтобы отмотать назад тот первый взгляд на пресс-конференции, тот ужин в «Лурдэсе», ту первую ночь в «Лазорьке», когда все еще было так безопасно, так обратимо.

Бывали минуты — и часто — когда она опускалась на колени перед иконами, стоявшими на подоконнике в ее спальне, в квартире, которую ей подарил Борис, и молилась, не вытирая холодных слез, застывающих на щеках липкими каплями, и говорила, глотая слова: «Господи, верни все назад! Умоляю, верни все назад! Ну пожалуйста, Господи! Я обещаю — я никогда так больше не буду! Я знаю, что я сама виновата, но я никогда-никогда так больше не буду! Только верни все назад!!!»

Вылив отчаяние на подоконник с иконами, Нора умолкала, покачиваясь из стороны в сторону, вглядываясь в лица, изображенные на иконах, и по ним пытаясь понять, изменится ли что-нибудь в ее жизни, помогут ли ей молитвы — и ей казалось, что в этих лицах она не может разглядеть ничего — вообще ничего — кроме осуждения, и тогда она вновь заходилась слезами, сжимаясь в клубок на полу у подоконника.


По-хорошему, этому должны учить старшеклассниц в школе. Но почему-то не учат. Как будто строение инфузории-туфельки больше пригодится в жизни.

Девушки! Старшеклассницы и студентки! Телезвезды и секретарши! Топ-модели и безработные! Избегайте постелей женатых! Пожалейте себя. Рано или поздно вам будет очень больно.


* * *

Так пролетели два или три одинаковых года. Или, может, четыре.

Потом, когда совсем уже взрослая Нора вспоминала об этом времени, она удивлялась, как это странно бывает: столько всего увидела, попробовала и узнала — хватило бы на десять женских жизней, а вспомнить нечего совершенно. Бесцветные дни этих нескольких лет представлялись ей в виде петель невероятно длинного, модного, спутанного, прозрачного тонкого шарфа от Гуччи или Версаче, бесподобного и бесполезного — у нее был когда-то похожий. Из всех растворившихся в памяти дней Нора помнила почему-то одно только утро — отчетливо и в деталях — ничем особенным не примечательное утро врезалось в ее память и застряло в ней навсегда, как строчки из выученного в детстве стихотворения.

Это было то ли на Сардинии, то ли в Марбелье, то ли в Каннах, то ли где-то еще, где они отдыхали с Борисом. Кажется, все-таки в Каннах.

Яхта Бориса стояла в марине четвертый день — по вечерам, когда воздух становился сиреневым и ветерок дул легонько и весело, как ребенок, выдувающий мыльные пузыри, на верхней палубе накрывали большой стол. С соседних яхт, из отелей к столу прибивались друзья и соратники Бориса — пили розовое вино, ели мидий в остром бульоне, рыбу соль с беконом и каперсами и многое неописуемое другое — все, что со скоростью света готовил на маленькой яхтенной кухне знаменитый бирюковский повар — мишленовец и фантазер Анри.

Что делали в этих солнечных городах многочисленные друзья и соратники, никогда нельзя было объяснить, как нельзя было объяснить, что там делал сам Борис и тем более Нора. Куда бы они ни ходили на яхте — в любой точке суши, окружающей Средиземное море, всегда возникали из ниоткуда загорелые русские миллионеры, любившие долго, со знанием дела порассуждать о том, как их замучила кошмарная Родина, о том, что нет уже сил терпеть, о том, что все это плохо кончится, и о том, почему бароло больше подходит к мраморным стейкам, чем к тар-тару а-ля паризьен. Они звонили Бирюкову, или сам он звонил кому-то, и оказывалось, что этот кто-то тоже случайно здесь — на Сардинии, или в Каннах, или в Марбелье.

— Шура, и ты тут, дорогой? Мне Леша сказал! — говорил Борис в трубку с интонациями благодушного и хлебосольного хозяина. — С семьей? С новой или старой? Ну, давай тащи обеих сегодня ко мне ужинать. Плохо слышно. И Рома? Так и Рому бери с собой, вместе с девушкой! Девушку тоже накормим! — и он звонко смеялся, как маленький мальчик в цирке.

— Я на лодке, а ты где? — тут же переключался Борис на чей-то параллельный звонок. — Тоже на лодке? А где именно? Ну так подгребай, пообедаем! Ты бы видел, какого мои поймали тунца! Это не тунец, это теленок! И Леля тут? С друзьями? С теми друзьями, про которых я думаю, или с другими? Короче, всех собирай, места хватит.

— Любимая, у тебя самые длинные ноги в мире и самая красивая грудь, — вдруг говорил он Норе с теми же хозяйскими интонациями, и она понимала, что, зазывая друзей на яхту, Борис одновременно вспоминал, как они только что кувыркались в мягких шелках в затемненной спальне в самой большой каюте, и опять восхищалась про себя его привычкой думать о многих вещах одновременно, которую она уже иногда научилась угадывать по его лицу и очень радовалась, даже гордилась, когда получалось понять, о каких именно двух или трех вещах сейчас думает, бессмысленно глядя перед собой, этот красивый и властный мужчина, который чаще казался ей богом, чем человеком.


Борис вытянул ноги на мягкий столик, развалившись на диване на палубе, и улыбался солнцу, как будто сообщая ему, что не знаю, как у вас, драгоценное солнце, а лично у меня жизнь, как видите, удалась.

Солнце светило ему в ответ равнодушно. Белая яхта округло покачивалась, едва не стукаясь бортами с соседками — такими же круглыми белыми яхтами.

Нора с Борисом позавтракали на нижней, утренней, палубе. Допив кофе из большой чашки, на которой было написано «Sвобода» шрифтом логотипа Кока-Колы, Борис уставился в ноутбук — выяснить, произошло ли в стране и в мире что-нибудь важное, пока он спал.

Нора от скуки поддерживала вялый разговор с Джессикой — молодой дебелой австралийкой в бесшумных резиновых туфлях, собиравшей тарелки на красный поднос. Нориного английского и Джессикиного русского как раз хватало, чтобы поболтать вроде бы ни о чем, но при этом обо всем понемножку.

— Ты давно работаешь на этой яхте? — спросила Нора.

— Четыре года, — ответила Джессика, приветливо улыбнувшись, как она улыбалась всегда, когда на нее смотрели хозяин или гости хозяина. Нора подумала, что и жене Бориса Джессика улыбается так же — как будто больше всего на свете она рада сегодня видеть именно ее. Норе захотелось спросить Джессику, как часто хозяин бывает на лодке с женой, но она не стала. Она и так знала, что за эти несколько лет Алина бывала на яхте нечасто — обязательно на Новый год, когда Борис традиционно собирал всю семью, включая тестя и тещу, и самых близких друзей и укатывал в теплые океаны на пару недель, пока Нора выла от одиночества, давясь старыми песнями о главном и заветрившимся оливье, который она нарезала весь день исступленно, компенсируя психотерапевтической монотонностью этой работы ее очевидную бессмысленность — ведь никто его есть не будет, потому что никто не придет, и утром она выбросит весь этот таз ерунды с майонезом в мусоропровод, истекая слезами и ненавидя каждого, кто в эту ночь запускал за окном фейерверки, горланил что-то победное, стоял на балконе с безмозглой улыбкой, с ледащим бенгальским огнем в руке, всех тех, кто за стенкой громко пел уверенными голосами, какими бывают любые давно привыкшие вместе петь голоса, ненавидя их не потому, что они ей мешали, а потому что у них были семьи — друзья и родные, тести и тещи, как у Бориса — и только она встретила Новый год — уже не первый — одна, обнимая плюшевую собаку, мокрую от ее неизбывной обиды.

Нора знала еще, что Алина точно бывала на яхте летом на день рожденья их сына, когда на лодку съезжались все его однокашники, и Борис с женой пытались вести с ними светские разговоры, чтобы не потерять окончательно связь с выросшим за границей ребенком и хоть немножко приблизиться к пониманию того, чем он вообще живет. Нора тогда брала отпуск и уезжала к себе в непролазно черные южные ночи, где проводила время в дымных и шумных пьянках, в недавно открывшихся модных клубах с институтскими подружками, которых учила готовить мохито, раздавала им свои дорогие наряды, безостановочно курила траву, пила все подряд и танцевала под невыносимый рейв до обморока, чтобы только не думать о том, что происходит в эти минуты на этой яхте, в этой спальне, в этой кровати, где она столько раз просыпалась счастливой, что происходит там прямо сейчас, когда светские разговоры угомонились зевками, молодежь привстала прилично прощаться на ночь с мистер энд миссис Бирюкофф, и Джессика, приветливо улыбнувшись, собрала тарелки на красный поднос.

— Зачем тебе все это надо? — спросила Нора, вернувшись мыслями к Джессике. — Четыре года, не выходя с лодки — это же ужасная работа.

— О, мисс Нора, это чудесная работа! — ответила Джессика. — Я каждый день вижу мир, который все остальные люди видят только в кино. И думают, что на самом деле его не существует. А я теперь знаю, что на самом деле он еще невероятнее, чем в кино.

Нора посмотрела на Джессику изумленно.

— Ты не поверишь, — сказала она. — Я сама постоянно думаю о том же самом.

— Значит, вы тоже знаете, зачем вам все это надо, — сказала Джессика и утащила тарелки вглубь яхты.


Американец Томми, помогавший на кухне, засобирался в город за фенхелем.

— Давай лучше я схожу, — предложила Нора. Ей было, как обычно, скучно. Борис опять целый день просидит у компьютера с телефоном, а до вечера, когда придут гости, еще очень много часов.

Томми галантно помог Норе спуститься на пирс, где она погрузила ноги в высокие босоножки, которые купила вчера от скуки в одном из сотен окрестных бутиков.

Долгая вереница зубастых яхт, похожих на больших спокойных акул, — выставка простой и ясной как белый день роскоши — тянулась вдоль выметенной дорожки из пропитавшихся средиземноморской солью досок. Кое-где перед трапами были расстелены ковры — значит, хозяин араб — догадалась Нора. Перед некоторыми было навалено много обуви — и Нора по туфлям пробовала угадать, что за люди там внутри еще спят вповалку, еще не разошлись после вчерашней вечеринки: дети нью-йоркских банкиров — балбесы в бейсболках, или напыщенные британские телевизионщики в мятых пиджаках, или улыбчивые геи — дизайнеры из Милана.

Чинные семьи и смущенные любовницы с прямыми спинами, их сытые кавалеры пили кофе на одинаковых палубах, лениво надкусывая одинаковые круассаны, лицами выражая одинаковую смертную скуку.

Норины тонкие каблуки то и дело застревали в щелях между досками дорожки, и она вынимала их, выгибаясь. Нора вспомнила, как точно так же другие ее каблуки застревали годы назад в перекладинах мостика через пруд у ресторана «Лурдэс» в тот вечер, когда Борис в первый раз положил ладонь ей сзади на шею.

Мускулистые парни, охранники пристани, плотоядно оглядывали Нору, но она их не видела.

Дойдя до конца вереницы яхт, Нора остановилась передохнуть: босоножки ей натирали.

У края пристани стало, наконец, видно воду, до этого скрытую яхтами. Стайки больших и маленьких серебристых и фиолетовых рыбок плавали в ясном бирюзовом море.

«У Бориса точно такого же цвета глаза», — подумала Нора.

Раза два в прошлые приезды в Канны она уже бывала с Анри на знаменитом каннском рынке, который ее поразил россыпью сморщенных сморчков, морем мокрых ракушек, тазами с тупыми мордами крабов, куропатками в круглых коробках с когтями и клювами, артишоками ростом с младенца и сопливым седым сыроделом, охранявшим свой камамбер.

Сам рынок Нора помнила хорошо. Но, дойдя до конца марины, поняла, что дорогу к нему почти не помнит совсем. И телефон, как назло, оставила на столе нижней палубы, и еще эти злосчастные босоножки.

Выйдя за шлагбаум, отделявший жителей яхт от Канн — города влюбленных геев с надменными юными лицами и постаревших красавиц, гордо несущих перед собой обильные груди и губы, — Нора двинулась вниз по набережной, рассудив, что вспомнит дорогу или у кого-нибудь спросит.

Справа, у Дворца фестивалей, толпились люди в костюмах и шлепанцах и громко смеялись. Во Дворце шел очередной международный форум. Объявление на стойке регистрации предупреждало, что, к сожалению, сегодня во Франции опять забастовка, в этот раз бастуют водители автобусов и таксисты, поэтому организаторы форума даже не представляют, каким образом участники форума будут добираться в аэропорт, и ничем не могут помочь. «Отлично, — подумала Нора. — Еще и такси не поймаешь».

На красный свет она перебежала дорогу на другую сторону набережной, от чего ремешки на ее босоножках еще больнее впились в пальцы. Сзади Нора услышала крикливые проклятия на французском от водителя резко притормозившего автобуса. За пару секунд он успел сказать сто слов, суть которых сводилась к тому, что понаехали тут и ведут себя, как будто они дома.

Нора двинулась вдоль бутиков, в другой раз вдохновивших бы ее на множество спонтанных покупок — увидев их, Борис улыбнулся бы снисходительно и, может быть, ночью под настроение заставил бы ее все перемерить и показать ему, особенно драгоценности и белье.

Но этим утром Нора не замечала бутиков — стертые босоножками пальцы и ступни саднили все нестерпимее. Она с отвращением прошла мимо длинной-предлинной Шанели, подумав со злостью о том, каким идиотам пришло в голову строить такие длинные магазины. Ускорила шаг, стиснув зубы.

Мимо неслись полочки штучек, стоивших тысячи, сумочек, блузочек, трусиков, часиков, брошек, сережек, пальтишек.

У витрины Шопара Нора чуть не сшибла сгорбленного старикашку и его бабушку-птичку, тычущую в витрину коричневым сморщенным пальцем в тяжелых бриллиантах с идеально ухоженным гладким и длинным сиреневым когтем. Разозлилась на них ужасно, как будто именно они были виноваты в том, что проклятые босоножки уже разодрали ей пальцы в кровь.

Обрывки французской, английской, итальянской и особенно русской речи, раздражали до ярости. «Дома я давно бы разулась и пошла босиком», — подумала Нора. «А тут попробуй разуйся — вокруг или аристократы, или знакомые, блин!»

Несколько раз она спрашивала у прохожих дорогу. Но приезжие дороги не знали, а французы брезгливо кривились, делая вид, что, живя в центре Европы, умудрились ни единого слова не выучить поанглийски.

Еще минут через десять Нора почти уже решила вернуться обратно без фенхеля. И приспичил же Анри этот фенхель! И сама хороша — вызвалась топать на рынок! Но тут же она вспомнила, что Борис просил к ужину оссобуко именно с фенхелем и кому-то уже пообещал его по телефону, приговаривая: «Ты такое в жизни не ел! Родину можно продать!»

На улице было жарко, а от того, что Нора шла быстро, ей стало совсем жарко, да к тому же длинный и тонкий прозрачный шарф, который она намотала на шею для красоты, уже взмок и теперь неприятно терся о кожу. Нора попробовала его развязать, но запуталась, затянула еще туже и бросила. Ноги жгло, будто к ним прижали пару раскаленных противней из маленькой кухни Анри, и каждый шаг давался тяжелым усилием воли.

Неожиданно для себя Нора почувствовала, как в горле у нее собирается комок — хорошо знакомый твердый соленый комок, который часто случался в детстве, потом перестал, но опять зачастил в последние то ли два, то ли три, то ли четыре года.

Почувствовав этот комок, Нора поняла, что больше не может сделать ни шагу. Она встала у обочины и вытянула руку, хотя знала, что никакой случайный водитель в этом городе, конечно, не остановится.

Нора простояла с вытянутой рукой полчаса, изнемогая от боли и от жары, когда, наконец, перед ней затормозила машина. Нора почти прыгнула к дверце, объясняя на английском, что ей нужно на рынок, на главный рынок, он тут один — на что водитель бурливо и многословно что-то пытался ей возражать по-французски, в конце концов, захлопнул дверь у нее перед носом и дал по газам.

Нора выпрямилась в отчаянии.

Над ней возвышался величественный Карлтон. Вокруг гудели незнакомые голоса множества языков. На секунду Нора почувствовала то, что чувствовала в детстве, когда читала «Робинзона Крузо», — ужас полного одиночества среди шумного моря. И вдруг сквозь гул голосов она услышала срывающуюся мелодию «Подмосковных вечеров». Нора обернулась в сторону музыки и увидела дедушку со скрипкой, сидящего перед Карлтоном на раскладном стульчике. У его ног лежала шапка с мелочью. Нора, кривя губы от боли в ногах, подошла к нему и спросила по-русски:

— Скажите, где тут у вас фенхель?

— Что вам угодно, милочка? — не расслышал дедушка.

— Рынок где, рынок? — срывающимся голосом спросила Нора.

— Рынок? Это, милочка, за Дворцом фестивалей, за яхтами. Пройдете марину, и там направо, — ответил дедушка, приятно картавя.

— Так ведь я же оттуда как раз и иду все это время! — в отчаянии сказала Нора.

Дед посмотрел на нее, улыбаясь тихонько, и произнес:

— Значит, милочка, все это время вы идете не в ту сторону. Так бывает.

После чего поцеловал пять евро, которые ему сунула Нора, и снова затянул «Подмосковные вечера».

А Нора опустилась на корточки прямо на тротуаре у величественного Карлтона, лицом к бирюзовому морю, жалким взглядом быстро взглянула вправо и влево — нет ли знакомых — и, спрятав лицо в волосах, разрыдалась от боли, бессилия и обиды, механическим движением рук вытирая слезы шарфом.

Вот эту боль, и эту обиду, и себя, молодую, беспомощную, сидящую на корточках на блестящей набережной Круазетт, задыхающуюся в длинном шарфе то ли Гуччи, то ли Версаче, любила потом с улыбкой вспоминать Нора, щуря глаза на брызги фонтана, сидя на лавочке в парке, прислушиваясь к голосам своих детей, играющих в догонялки, и, когда они к ней подбегали, механическим движением рук вытирая им сопли платком.

Каждый раз эти воспоминания вызывали у Норы странное чувство противоречивой благодарности к жизни — большой благодарности за то, что все это было, и еще большей — за то, что все это прошло.


* * *

Тем временем за эти два, или три, или четыре года в Норином городе тихо сменилась власть. Батько Демид удалился выращивать внуков. Его злая любовница запила. Вася Пагон уехал жить в ТельАвив — разрушать врага изнутри и загорать на безоблачных пляжах еврейской столицы. Старик Шмакалдин умер счастливым и был похоронен с почестями. Педро сел за наркотики. Маруся родила от верстальщика Бори и с ним развелась. Земли совхоза «Южные Вежды» заняли ровненькие коттеджи. Их тут же скупили за дикие деньги жители Москвы и Сибири. И наняли местных ухаживать за газонами.

Если бы Толик Воронов увидел сейчас Нору, он бы ее не узнал. Подумал бы, Тина Канделаки мимо прошла. Или Пенелопа Крус.

Когда Нора с Борисом появлялись вдвоем на людях, люди глаз не могли отвести. Во-первых, потому что Бориса теперь узнавали на улице. Во-вторых, потому что смотреть на них было приятно.

Она — молодая на порше, он — молодящийся на БМВ. Оба проходят ремонты в эксклюзивных салонах. Типичная московская пара. А какие саблезубые тигры разрывают их изнутри, так это снаружи не видно, и об этом никто не знает.

Только Алина знает немножко. Потому что мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека. Разве что — быть его немолодой женой.