"И прочая, и прочая, и прочая" - читать интересную книгу автора (Бруштейн Александра Яковлевна)

8. Колмовская осада

Весь день волнуемся: что в городе? Очень тревожимся о Николиче. Дозвонившись до квартиры Ушаковых, узнаем, что все благополучно, больного Николича и детей охраняют товарищи.

Только вечером, с темнотой, к нам начинают прибывать люди из города. Первым приходит Сударкин, с ним Нюта Никонова с грудным сынишкой Женечкой. Сударкин привел ее к нам окольным путем, по берегу Волхова. Это трудная дорога, пробираться надо по грязи и глине. Оба, Сударкин и Нюта, очень устали и невообразимо грязны!

Пока Иван греет на плите воду, чтобы гости могли помыться, Сударкин сбивчиво и торопливо рассказывает, что произошло.

Нюте с ребенком надо схорониться, притаиться на несколько дней у нас в Колмове. Ночью, возможно, придет и муж Нюты, Степан Иванович. В городе днем начался погром: искали революционеров, политических ссыльных и интеллигенцию, помогающую революции. В квартиру Никоновых по Легощей улице (вот это и видел Стигней!) ввалилась кучка громил — пристанские грузчики, босяки, золоторотцы, всякий уголовный сброд. Они сразу взялись «за работу». Руководил ими один из «молодцов», подручных торговца из базарных рядов. Они разбили в квартире Никонова окна, изломали и выбросили в окно мебель, расколотили посуду, изорвали книги.

Самое страшное было то, что Нюта с ребенком была в это время дома! Муж ее, Степан Иванович, с утра ушел на службу в земский книжный склад. Нюта с ребенком успела юркнуть в темный «летний» чуланчик около кухни. Дверь в чуланчик — неприметная, и все-таки диво, что громилы ее не разглядели! «Работали» они не торопясь, — зачем спешить людям, которым в полиции сказали: «Бейте, ломайте, крушите, — ничего не опасайтесь, ничего вам за это не будет!» Нюта с ребенком на руках съежилась в чулане на полу, позади корыта. Она слышала брань, крики, ругань, звон разбиваемой посуды, грохот выбрасываемых в окна вещей. Каждую минуту мальчик мог проснуться, заплакать. Их бы обнаружили и, конечно, не пощадили, выбросили из окна на мостовую… (Как говорил сегодня часовщик? «И заплачут младенцы, разбиваясь о камни…») Но Женя в самом деле оказался «покладистым парнем» — он крепко и безмятежно спал у материнской груди.

Был у Нюты еще и другой страх: как бы муж не возвратился со службы раньше, чем уйдут громилы! Как бы не попался им в лапы… Но громилы кончили «работу» скоро, — она отняла не много времени. У Никоновых почти не было имущества: кровать, шкаф, стол, бельевая корзина, в которой обычно спит Женечка…

Из своего укрытия в чуланчике Нюта слыхала, как громилы обзывали ее и Степана Ивановича нищими, голодранцами, особенно ярились, почему у Никоновых не казалось в квартире ни водки, ни пива. Это отсутствие выпивки, возможно, спасло Никоновым жизнь: громилы не расселись бражничать, ушли.

После их ухода Нюта не сразу вышла из чуланчика, — все боялась чего-то. И ведь не зря боялась! Один из громил скоро вернулся, — вспомнил, видно, что не все еще они разрушили. В самом деле, осталась в целости висевшая на стене большая географическая карта! Громила сорвал карту со стены, но уничтожить ее было затруднительно: она была наклеена на холст. Пока он расправлялся с картой ножом, подоспели почти одновременно Степан Иванович и Сударкин. Оба они, находясь в разных местах, услыхали о том, что по Легощей улице громят чью-то квартиру, и прибежали сломя голову. Степан Иванович ринулся вверх по невысокой лестнице, ведущей во второй этаж.

— Нюта! Нюта!

Он кричал таким отчаянным голосом, что Нюта впервые за эти страшные часы заплакала. Хотела выбежать из чулана — и не могла: не шли ноги.

Не обращая внимания на громилу с географической картой, Степан Иванович бросился к чулану, откуда слышался плач проснувшегося Женечки. Степан Иванович уже видел, что Нюта и ребенок целы, он видел их, он прижимал их к себе и все продолжал звать с отчаянием: «Нюта! Нюта!»

В это время прибежал и Сударкин. Увидел разгромленную квартиру и пьяного громилу, все еще тупо кромсавшего ножом карту. И, увидев это, наш тихий Сударкин, как он сам говорит, «остервенел». Он бросился на громилу и яростно поволок его вон из квартиры, на лестницу. Вышедшие из чулана Нюта и Степан Иванович подоспели как раз к тому моменту, когда Сударкин, схватив громилу за шиворот, сбросил его с лестницы.

— Как котенка! — восхищенно рассказывает Нюта. — Вы, Петр Никодимыч, были ну просто леопард!

— Ишь ты! — растерянно и застенчиво улыбается Сударкин, словно сам не веря такой своей геройской прыти. — А я и не знал, что я — вон это — леопард!

После этой расправы надо было уходить самым поспешным образом. Громила, сброшенный с лестницы, убежал хотя и прихрамывая, но довольно шустро, — он мог каждую минуту возвратиться со своими дружками-согромилами.

Весь день Нюта просидела с Женечкой у каких-то добрых людей. Сударкин и Степан Иванович вместе с другими новгородскими революционерами создали нечто вроде отрядов добровольной самообороны. Весь день они спасали от погрома своих товарищей и их семьи, вступая в стычки с громилами и разгоняя их. Лишь когда совсем стемнело, Сударкин привел Нюту к нам, в Колмово, а Степан Иванович тоже придет к нам ближе к ночи.

— Ну, Петр Никодимыч, теперь ваша очередь мыться! — приглашаю я Сударкина идти на кухню.

— А зачем? — удивляется Сударкин. — Я — вон это — сейчас обратно пойду, опять по грязи поплыву. Нет уж, я потом, дома, все заодно смою…

И, как я его ни упрашивала, этот старший среди нас человек, наработавшийся сегодня, как пожарный при тушении пожара, уходит обратно по скользкому, трудно проходимому берегу Волхова. «В городе, говорит, у него — вон это — много делов!»

Под утро, еще до рассвета, нашего полку прибывает. Привозят на телеге Николича — Ушакова, вместе с мальчиками, Борей и Глебом. Препроводить его в больницу, как я договаривалась днем, теперь, ввиду погрома, конечно, уже небезопасно. Ведь он тоже красуется в проскрипционном списке.

В Колмове Николич попадает к Морозовым, а мальчики — ко мне. Мальчики сонные, похожи на слепых совят, очень напуганы таинственностью путешествия в Колмово — на телеге, под мешками. Узнав меня, друга своей матери, начинают плакать: «Где мама?» Но, поспав, встают как встрепанные, позабыв все горести и ночные страхи. На улицу мы их не выпускаем, — не надо, чтобы их видели! — поэтому мальчишки играют дома и буквально переворачивают все вверх тормашками. Шалят, куролесят, колобродят, опрокинули у Ивана на кухне бадейку с молоком и сразу прибежали ко мне жаловаться.

— Тетя, оторвите Борьке голову, он молоко пролил!

— Я не проливал! Глебка меня толкнул, я нечаянно зацепил, а молоко само пролилось…

К концу дня в нашей квартире нет уже ни одной свободной щели. В одной комнате — Никоновы, в другой — мальчики Ушаковы. В столовой на диване спит Николай Васильевич Милотов — тот, что открывал митинг и говорил речь в городском саду. А в кабинете мужа — огромной комнате, меблированной только двумя канцелярскими столами, — Иван устроил у стены целый сеновал. Там получилось нечто вроде странноприимного дома: постояльцы там все больше молодежь, они сменяются. Ведь погром в городе продолжается. Отряды революционной самообороны, возникшей стихийно в первый день, самоотверженно работают, охраняя город (полиция делает вид, что она ничего не видит!). Наиболее уставшие ребята идут к нам. Поспят без тревоги и помехи, после чего, снова посвежев, «возвращаются в строй». Чаще всего приходят к нам белокурый юноша с красивым золотистым чубом — «Адмирал», названный так потому, что он однофамилец печальной памяти адмирала Рождественского, и два молодых эсера, которых все зовут Тишей и Володей.

Так же переполнена, забита людьми квартира Морозовых. Больному Николичу Морозовы отдали свою спальню, и Анастасия Григорьевна ухаживает за ним, выполняя предписания врачей. Соня, озорная девчонка, нет-нет да сбежит в город: помогать самообороне.

Григорий Герасимович Нахсидов исполнил свое давнее намерение: съездил к часовщику. Предложил ему и его жене спрятаться в Колмове, захватив с собой для безопасности все чужие часы, отданные ему в починку. Старик часовщик отдал Нахсидову на сохранение это чужое добро, горячо благодарил его «за человеческую доброту», но наотрез отказался уйти с женой из квартиры.

— Здесь прожили жизнь. Сына вырастили… Здесь и умрем.

Весь первый день Колмовской осады проходит благополучно, хотя не слишком спокойно. Не радуют вести из города, передаваемые по телефону Морозовым (телефон в их квартире) и тут же приносимые к нам Соней или Кланькой. Невесело на душе у моих сидельцев, — у всех в городе семьи или близкие.

Со всей страны идут вести, одна тревожнее другой. Это — сплошной погром, избиения и расстрелы мирных граждан, восстания в войсках и на флоте (Клей, Кронштадт, Севастополь), террористические акты, крестьянские волнения. И где-то в этом бурном самуме, бушующем над страной, как песчинки в урагане, все мои: муж, отец, мать, родные и друзья… Живы ли, увижусь ли с ними? Странное дело, о Колобке я не тревожусь! Может быть, оттого, что наше Колмово оказалось вдруг твердыней и крепостью для стольких людей, у меня самой складывается понемногу представление, будто Колмово недосягаемо для врагов и безопасно для всех нас.

Колобка в эти дни не узнать. Впервые в своей крохотной жизни он увидел Женечку, совсем маленького мальчика, еще меньшего, чем сам Колобок. Это открытие совсем ошеломило его! Мальчик, который еще не понимает, что ему говорят, не умеет ходить, не грызет печенья, потому что еще не обзавелся зубами!.. Это настраивает Колобка необыкновенно великодушно. Пыхтя, он притаскивает Женечке свою большую лошадь-качалку.

— Куда ты лошадь тащишь? — спрашиваю.

— Мальчку даду!

— Не «даду», а «дам», — поправляю я.

— Нет, поду и даду! — упрямо настаивает Колобок. Но Женечка даже не смотрит на роскошную лошадь-качалку с огнедышаще красными ноздрями.

Очень много беспокойства и шума вносят Боря и Глеб Ушаковы. В такие напряженные дни мальчики должны бы играть во что-нибудь тихое… Но Боря и Глеб играют только в воинственных индейцев, взбесившихся зверей или — уж на худой конец — в крушение поезда.

Днем — неожиданный переполох. Иван с непривычно таинственным видом вызывает меня в соседнюю комнату.

— Так что — сумасшедший пришел!

— Какой сумасшедший?

— А тот, что к вам ходит. Костогоров, что ли…

Надо же такое! Костогоров — один из тихих больных. Он живет в Колмове уже больше двадцати лет. Читает книги, но со второй-третьей страницы утомляется и перестает понимать. Сам пишет стихи, в которых ни складу ни ладу. С разрешения врача Костогоров иногда приходит к нам в гости. Сидит часок, отдает мне для прочтения свои последние стихи. Иван угощает нас чаем. Потом Костогоров откланивается, прищелкивая несуществующими шпорами, и уходит.

Визиты Костогорова и всегда-то малоразвлекательны. А уж сейчас, когда квартира полна людей, которых посторонним не надо видеть… Я просто за голову хватаюсь!

Иван сам, по своей инициативе, — я так обалдела, что ничего не соображаю! — переводит всех наших невольных постояльцев в кабинет, чтобы Костогоров их не увидел. После этого он вводит гостя ко мне в столовую.

Костогоров — бывший офицер, сохранивший и в убожестве психиатрической больницы «хорошие манеры» и «хороший тон». Живет он в Колмове очень скудно. У него нет ни семьи, ни родных, никого, кто бы мог помогать ему материально. Профессии у Костогорова нет, делать он ничего не умеет, — ничему такому его не учили до заболевания. А после заболевания немало, вероятно, мешало и мешает Костогорову укоренившееся в нем с детства и навечно презрение к труду, уверенность в том, что он барин и хамским трудом — «за плату» — заниматься не обязан. Больница кормит его, правда, без разносолов, но сытно, дает ему грубое белье, больничные «коты», халат, мало чем отличающийся от арестантского, и соответственную верхнюю одежду. Как зеницу ока бережет Костогоров сорочку с крахмальным воротничком, галстук, старые штиблеты и ветхий сюртучок с брюками. Сорочку он стирает сам, так же как сам штопает сюртучок и брюки, сам ваксит и натирает штиблеты до зеркального блеска. Все это он надевает только в тех случаях, когда идет в гости к кому-либо из врачей или надзирательского персонала.

Войдя в столовую, Костогоров изыскатано-вежливо кланяется и целует мне руку. После этого у нас с ним начинается «салонный разговор».

— Как ваше драгоценное здоровье, сударыня?

— Благодарю вас, очень хорошо.

— Погода в нынешнем году переменчива. То подморозит, то дождик… Очень неприятно! Нэспа? (Не так ли? (франц.))

Затем наступает в разговоре некоторый провал. После чего Костогоров достает из бокового кармана сложенный вчетверо листок.

— Разрешите почтительнейше преподнести вам мои последние стихи… О нет, нет, нет! Только не читайте при мне! Потом, после, когда я уйду.

Все это повторяется во всякий приход Костогорова. И стихи его — «последние»! — я знаю давно, они уже есть у меня в нескольких экземплярах. Стихи без рифмы и абсолютно без всякого смысла. Переписаны они удивительным почерком, похожим на затейливый орнамент.

Его глаза совсем как репа она смотрела птички пели ах, где же зайцы разоренье Таритапум и все такое…

Иван приносит чай. Я разливаю.

— Можно вам предложить бутерброд, Дмитрий Иванович?

— О, что вы, что вы, сударыня? (Имен и отчеств он не запоминает.) Разве я смею! Нет, нет, нет!

Я намазываю ему бутерброды. Он отмахивается, умоляет меня не утруждаться.

— Ну, разве что из ваших ручек… — соглашается он наконец.

Ест Костогоров с невероятной изысканностью, элегантно отставляя мизинцы обеих рук!

— О, пардон! Сколько беспокойства! Милль пардон!

Я еле сижу: слышу из соседней комнаты голос Сударкина. С какими вестями он явился? Что в городе?

— Разрешите вас спросить, сударыня… — начинает вдруг Костогоров. — Как ваше драгоценное здоровье?

О господи! Сейчас пойдет сообщение о том, что погода нынче переменчива — то дождик, то подморозит…

Но тут случается совершенно непредвиденное! Дверь с грохотом распахивается, и стоявшие, очевидно, за ней Боря и Глеб — подслушивали, что ли? — проваливаются в столовую совершенно так же, как в трактирный номер Хлестакова падает из-за двери Бобчинский! Ревут оба ревмя!

— Тетя-а-а! Это Глебка…

— И вовсе не Глебка! Ты сказал: «Там сумасшедший сидит — поглядим!»

— Да-а-а… Как же! Ты сказал, а не я!

Подоспевший Иван сгребает мальчиков в охапку и выдворяет их из столовой. Смотрю с опаской на Костомарова: не услыхал ли он, не понял ли, что мальчики говорили о нем? Но нет, он, как всегда, совершенно выключен из окружающего, погружен в свои мысли или безмыслие.

Наконец — о счастье! — Костогоров встает.

— Разрешите откланяться, сударыня!

Не спрашиваю: «Куда же вы спешите?» Я научена горьким опытом: если задать такой вопрос, Костогоров — вот подлинно каменный гость! — снова усядется, чтобы спросить о моем драгоценном здоровье или сообщить, что погода нынче переменчива…

Костогоров изящно раскланивается, прижав руку к сердцу.

— Тысяча извинений… Безмерно благодарен… — И уже уходя, в дверях: — Надеюсь увидеть вас вечером?

Сударкинские вести — тревожные. Правда, погром сегодня несколько слабее. Да ведь и то, — некого уже и громить, за два дня разгромили много квартир, причинили большой ущерб, избили и ранили многих. Да и суббота сегодня, — скоро ударят ко всенощной. Но на завтра — воскресенье! — черная сотня что-то замышляет. Надо быть готовыми.