"Детство Лёвы" - читать интересную книгу автора (Минаев Борис)

НОВЫЕ ДОМА

Трамвай останавливался и водитель сурово объявлял:

«Шмитовский проезд.

Гастроном.

Новые дома…».

— Послушай! — говорил я маме. — Объясни наконец: что значит «Новые дома», если они всё-таки старые? Новые они или старые?

— Но я же тебе объясняла, — вздыхала мама. — Они когда-то были новые. И вот сделали эту остановку. И вот её назвали — «новые дома». Опять не понял?

— Ну понял, понял! — недовольно отвечал я и в который раз с недоверием оглядывался по сторонам.

Вокруг стояли одинаковые строения неопределённо-бурого цвета в форме квадратной буквы «П».

Казалось, войдешь в какой-нибудь один двор — и уже никогда не выйдешь, будешь бродить, как заяц из журнала «Мурзилка». Заяц бродил в нарисованном лабиринте за морковкой.

За одной буквой «П» стояла другая буква. За той — следующая. Налево, направо, вдаль, вдоль, вбок и назад — одни сплошные буквы «П». Дворы переходили один в другой, растворялись как щёлочь в кислоте, вели тебя в неизвестном направлении. Одинаковые стены и одинаковые подъезды создавали головокружение.

Буквы «П» поднимались на горку. Спускались к набережной. Уходили в даль светлую. Это было что-то особенное — Новые дома.

В каждом дворике — клумба и качели. По стеклянным шахтам ездили старые лифты. По подъездам гуляли сытые старые кошки. А дома при этом назывались «новыми».

…— Ну, пойдём! — строго говорила мама.

И мы шли.

Мы шли мимо Новых домов бесконечное количество раз. Проходить диспансеризацию, ставить пломбы, делать прививки, брать справки, опять ставить пломбы, проверять у хирурга рахит, у ухо-горло-носа гаймарит, у невропатолога рефлексы. У терапевта — желтуху.

Ко всему прочему, маме приходилось водить меня на занятия к логопеду: в школе я сразу начал заикаться и мучительно боялся отвечать у доски.

Таким образом, дорога до детской поликлиники была тошнотворно-знакомой. Или знакомо-тошнотворной… Тошнота определённо присутствовала: каждый раз, когда меня тащили по этой дороге, я начинал мелко и бессознательно трусить. А от этого неприятного чувства меня всегда немного поташнивало.

Приземистые четырёхэтажные дома смутно-бурого цвета, обступавшие со всех сторон буквой «П», ничего хорошего не предвещали. А вдруг меня заберут в больницу, а вдруг будут резать живот, вырвут все зубы, заставят делать прогревание, засадят такой укол, что потом и не встанешь… Я смотрел на Новые дома, как на стены больничного коридора, ещё мы только ехали на трамвае, а я уже чувствовал исходящий от них запах лекарств.


Особенно я не любил в детской поликлинике две вещи — регистратуру и прогревание.

За стеклом в регистратуре сидела хорошая женщина.

— Ну что я могу сделать? — ласково говорила она. — Я же не волшебница.

Чтобы с ней поговорить, мама низко-низко наклоняла голову к полукруглому окошечку, какое бывает только в поликлиниках и в кассах.

— Ну, пожалуйста, — умоляла мама. — Выпишите, Серафима Андреевна. Мы посидим и всё. Вдруг кто-то не придёт. Вдруг останется время, и нас в конце примут.

Но хорошая женщина Серафима Андреевна талончик на приём к специалисту маме не давала.

— Ну вот вы подойдёте, — ласково говорила она. — ещё кто-нибудь подойдёт. А мне потом что? Строгий выговор? Вы лучше заходите пораньше с утра. И я вам дам талончик в порядке очереди.

И улыбалась красиво.


Но не любил я регистратуру не только из-за окошечка с хорошей женщиной. Там на полках хранили мою толстую карту, которая приводила маму в тихий ужас.

— Ты не можешь прочесть, что здесь написано? — спрашивала она, нахмурившись и поднося к моему носу раскрытую страницу. Но в торопливом почерке врачей я никогда не мог разобрать ни одной буквы.

— Ну ладно, — мама опять начинала читать карту сама.

— Это какой-то ужас! — стонала она. — Какие у тебя анализы! Это же умереть не встать!

Маму смущало, что я болел сразу по всем фронтам — зубы были ни к чёрту, печень шалила, дыхательные пути то и дело закупоривались.

— Хорошо хоть с сердцем у тебя всё в порядке! — вздыхала она.

У меня со многим было всё в порядке. Но мама этого не понимала. Ей казалось, что я слишком много болею.

— Ты у меня какой-то ослабленный, — говорила она, с сомнением изучая моё лицо. — Какой-то жёлтый. Живой труп.

Дома мама заставляла меня дышать над горячей картошкой, парить ноги, пить таблетки, лежать с горчичниками, сидеть с колючим шарфом.

И всё время что-нибудь есть.

Зелень, свежие огурцы, малину, облепиховое варенье, сало, рыбий жир, куриный бульон, жареную печень, мумиё и кожуру от апельсинов.

Любое новое средство пробуждало в маме талант народного целителя.

— Ну, посмотри, Сима, — весело говорила она папе. — У него сегодня совсем другой цвет лица.

Папа с сомнением смотрел на меня и тихо качал головой.

— Залечишь, — односложно выражался он и мама начинала возмущаться, а иногда даже кричать.

— Ну, хорошо! — кричала она. — Если ты не веришь в этот способ, давайте вместе думать! Обратимся в платную поликлинику! Должен же быть какой-то выход! Не могу же я всё время сидеть на бюллетене!

Бюллетенем называлась голубая бумажка. На самом деле у неё было простое русское название: листок нетрудоспособности.

Я часто читал мамин листок нетрудоспособности. Врач выставлял в нём числа: с первого ноября по восьмое ноября, с восьмого ноября по пятнадцатое ноября…

Это были дни, когда мама была не способна трудиться. Из-за меня. Я мечтал уничтожить свою карту. Но знал, что из этого ничего не выйдет.


На обратной дороге, по пути из поликлиники, мы заходили в «Гастроном».

Это был самый самый большой дом среди всех Новых домов. Мама совершала там разные неординарные покупки.

— Мама, зачем же тебе живая рыба? — тихо и потрясение спрашивал я.

— Ты можешь немного помолчать? — так же тихо отвечала мама.

Она сжимала меня за локоть и глядела умоляюще.

— Я сейчас подойду! Только чек выбью и подойду! Постой в очереди! Ну хоть три минуточки… Ладно?

…Наверное, вы прекрасно знаете, что такое очередь.

Но вы наверное, а вернее, вы конечно не знаете, что такое очередь за мясом. Покупатель в очереди за мясом не просто стоит и тихо ждёт. Он волнуется. Он переживает за всех, кому нужно мясо. А потом сам подходит к прилавку и, например, говорит:

— А без жира нет?

Или он говорит:

— Ну вообще! Одни кости!

А продавец ему на всё это отвечает:

— Не нравится — не берите!

И у них возникает горячая дискуссия.

Покупатель наседает:

— Да что вы мне подсовываете!

А продавец отбивается:

— Не нравится — не берите!

И очередь начинает немного гудеть. Одни гудят в защиту покупателя. Другие гудят в защиту продавца.

Так гудят зрители на футболе. Так в унисон актёрской паузе сладко вздыхают театралы.

Покупатель в очереди за мясом, конечно, тоже переполнен разными чувствами.

Он, например, говорит продавцу:

— Мне вот нужно для второго! Я вот жаркое хочу приготовить! А вы что даёте? Суповой набор?

Но продавец молчит. Смотрит мимо него белыми глазами.

Очередь перестает гудеть. И начинает вопить и колыхаться.

— Не задерживайте людей! — кричат одни.

— Что за безобразие! — кричат другие.

— До обеда всего полчаса осталось! — заводятся третьи.

Продавец гнусно ухмыляется и выжидательно смотрит на покупателя.

— Ну, хорошо! — брезгливо говорит покупатель. — Дайте мне вот тот кусок… Нет, знаете что, лучше вот этот…

— Тот или этот? — уточняет продавец.

— Этот. Этот! — вопит покупатель.

После чего грубый нехороший продавец пишет ему химическим карандашом цену мяса на обрывке оберточной бумаги. Скажем, он пишет ему — рубль восемьдесят две (1.82). И протягивает ему этот обрывок грязными и мокрыми от сырого мяса пальцами. И покупатель, совершенно раздавленный и оскорблённый в своих лучших чувствах, несёт эту драгоценную цифру в кассу. Потом он выбивает свой чек, сует его продавцу и хватает завёрнутое в бумагу своё мясо, а потом дома, или прямо здесь, на специальном таком шатающемся столике с алюминиевыми гнутыми ножками, внимательно разглядывает дико и прихотливо разрубленные мясные кости, из которых ему и предстоит делать своё выдающееся жаркое.

К продавцу мясного отдела подходит скромно одетая пожилая женщина. Проще даже сказать — старушка.

— Сынок, — жалобно говорит старушка, — ну пожалуйста… Мне для котлеток.

И только продавец избавляется от старушки, вырубив громадным топором для неё из другого куска маленький постный кусочек — как на прилавок грузно наваливается большая женщина с большим подбородком и крупными яркими губами.

— Вы мне, пожалуйста, вон тот окорочок покажите, — низким голосом просит она. — Вон тот, мне кажется, такой сочный-сочный. Как вы считаете?

…Бедная мама! Как она порхала от одного отдела к другому, пытаясь всюду занять очереди, всюду успеть, всюду протолкаться, протиснуться, ну а я испуганно взирал на эти её героические попытки.

Она ставила меня в эти очереди, и я наблюдал великую жизнь Гастронома — с его мраморными ваннами, в которых плавала полуживая рыба, с его мясными отделами, где продавец в белом колпаке клоуна остервенело рубил бараньи рёбра, с его величественными кассами, с его блистающими люстрами и густым слоем опилок на грязном полу.

Из гулких железных люков выплывали как в сказке ящики с мороженой рыбой и мешки с зелёной капустой, кто-то швырял синих цыплят и они летели по воздуху почти как живые, старушки вежливо уносили маленькие бумажные кулёчки с конфетами, а старики раздражённо гремели пустыми бутылками из-под кефира.

Я смотрел и смотрел на этот великий Дом Еды, и голова начинала кружиться.

— Мама, — говорил я, когда мы шли домой, нагруженные свёртками. — Скажи, зачем ты покупаешь это сырое мясо?

— Не говори пожалуйста ерунды, — отвечала мне мама.

— Мама, ну зачем нам сырое мясо? — чуть не плача, уговаривал я её. — Я же так люблю котлеты пожарские по двенадцать копеек. Или домашние шестикопеечные тоже люблю. Я люблю и пельмени русские. Я и сосиски люблю молочные. Или хочешь, свиные люблю. И особенно колбасу докторскую. Я, правда, ещё много чего люблю.

— Ну и люби, — сурово отвечала мама. — А я знаю, что растущему организму нужно свежее мясо. Мне и доктор так сказала: жареная вырезка полезна для лейкоцитов. У тебя лейкоциты что-то не очень в последнее время.

— Мама, ну какие лейкоциты? — продолжал чуть не плакать я. — А зачем тебе эти дохлые караси? Кто их будет есть? Я терпеть не могу жареную рыбу! Я её вообще не ем! Она же бьёт хвостом! Вот смотри, как бьёт! Как живая…

— Она и есть живая, — мужественно отвечала мама. — Папа любит жареную рыбу. Он может есть её прямо с головой. В голове много всего ценного для организма. И вообще прекрати разговаривать со мной на эту тему. Это очень хороший гастроном. Здесь прекрасный рыбный и мясной отделы. Здесь бывает дефицит. Здесь буженина даже бывает. Здесь майонез всегда есть в баночках. Здесь всё самое свежее всегда, самое лучшее. Поэтому чуть-чуть надо постоять в очереди. Надо постоять чуть-чуть, а не ныть. Вырастешь нытиком, ну кто за тебя замуж выйдет тогда?

И смеялась звонко.


Иногда Колупаев спрашивал меня строго:

— Лёва, ты курил когда-нибудь? Только честно.

И я признавался:

— Никогда.

— Ну и правильно! — восхищался мной Колупаев. — Завидую тебе, Лёва! Тебе уже не нужно бросать. Ты уже не куришь. А вот я никак не могу бросить. У меня вместо лёгких одна чернота.

— Ты что? — пугался я.

— Я знаю, знаю, — скромно говорил Колупаев. — Мне врач рентген показала. Ещё, говорит, годик, и ты инвалид. А я вот что-то никак не брошу! Организм сопротивляется.

Колупаев важно вынимал из непонятного места жёваную-пережёваную сигарету, большим и указательным пальцами доставал пустой спичечный коробок с одной-единственной спичкой — и закрыв её воротником куртки, красиво прикуривал, так красиво, что я замирал от ужаса и восторга.

— Что ты куришь, Колупаев? — с восторгом спрашивал я.

— Ява явская, — небрежно отвечал Колупаев. — Второй сорт. Вот мне один Мальбором тут давал затянуться. Это да.

— А почему ты Явой не затягиваешься? — вежливо интересовался я.

— Как это не затягиваюсь? — кашлял от неожиданности Колупаев. — Ты чего, с ума сошёл? Я даже кольца пускать могу.

И долго и с удовольствием пускал кольца.

Мне, конечно, не нравилось, что Колупаев так вредит своему здоровью. Но я обожал вместе с ним табачный ларёк.

Я любил его нежно и глубоко.

Мы с Колупаевым подолгу могли стоять и изучать его маленькую уютную витрину.

Наш любимый табачный ларёк был как раз неподалёку от Новых домов. Напротив Гастронома. Туда мы добегали буквально за пять минут. А обратно шли долго.

— Ты понимаешь, — убедительно говорил Колупаев, когда мы шагали назад, вверх по Шмитовскому. — Ну вот, скажем, что такое Герцеговина флор? Ну да, внешний вид. Упаковка. А содержание? Ведь это же папиросы. А стоят тридцать копеек…

Колупаев копил деньги на табак. Иногда я даже одалживал их ему. То десять копеек. То пять. Он бывал мне по-настоящему благодарен.

— Или взять для примера «Пегас», — говорил Колупаев, поднимая указательный палец. — Тоже тридцать копеек! Их, правда, сначала сушить надо. Но ведь это сигареты с фильтром!.. Если уж папиросы, тогда бери «Беломор». Или в крайнем случае «Казбек», — советовал он на будущее.

Но мне нравился только один сорт: сигареты «Лайка».

Во-первых, они стоили всего двенадцать копеек. Во-вторых, были какие-то портативные, крошечные, легко умещались в ладони.

На них была нарисована симпатичная собачья морда. Вернее, на них была нарисована маленькая белая собачка. Всю жизнь я хотел завести маленькую белую собачку. Мама не давала. Мама говорила:

— Я с ней гулять не буду, понятно?

Маме было некогда. Она день и ночь писала диссертацию. В этой ситуации у неё не оставалось времени даже на маленькую белую собачку.

Я подолгу стоял у табачного ларька, изучал его внутреннюю жизнь. Стоял не прямо перед продавцом, а так, чуть в стороне. Как бы между прочим. Продавец иногда поглядывал на меня, но ничего не говорил.

К ларьку подходили мужчины и женщины. Женщины хмуро совали рубли, трёшки и пятёрки.

— Блок «Примы»!

— Блок «Столичных»!

— Блок «Явы»!

Все спрашивали:

— А Ява явская?

И недовольно хмурились, услышав ответ. Яву явскую продавали редко. Все сигареты были фабрики «Дукат» — оранжевые «Краснопресненские», зеленоватый «Пегас», длинная чёрная пачка «Явы-100». И даже тёмно-синий солидный «Космос».

Женщины покупали сигареты, как в магазине. И шли домой с сумками, куда вдобавок ко всему запихивали ещё целый блок сигарет.

Я смотрел в их грустные спины и смутно жалел.

Мужчины подходили совсем не так. Кидали мелочь небрежно. Шутили с продавцом. Тут же у ларька, открывали пачку — медленными, волнующими меня движениями. Сжимали её в больших руках. Срывали тонкую целофанновую плёнку зубами. Неуклюжими пальцами ворошили в блестящей фольге. Доставили нежную длинную сигарету.

Выпускали первый дым и глубоко вздыхали. Я понимал: сигареты помогают им дышать. Дышать глубоко и нежно. Чтобы воздух кружил голову.

Но главное — мне нравился сам ларёк. Хотя в нём вообще-то продавали всякую мелочь, ерунду.

Пластмассовые разноцветные мундштуки. Расчёски. Тугие пачки махорки (ни разу не видел, чтобы их кто-нибудь покупал). Трубки. Подарочную коробку сигарет «Столичные». В коробке двадцать пачек с разными картинами: то богатыри, то Алёнушка, то Университет, то Кремлёвская стена. Игральные карты. Зажигалки.

Это был удивительный ларёк — в нём продавались странные и никому не нужные вещи. Бумага для самокруток. Железные напёрстки. Пластмассовые клипсы. Трубочный табак «Капитанский».

Если бы я был богачом, казалось мне, то я бы купил в этом ларьке всё сразу. Как древний индеец. И долго-долго рассматривал. Но я не был богачом.

Короче говоря, однажды я очень сильно попросил Колупаева купить мне «Лайку».

Он долго меня отговаривал.

— Да не могут сигареты стоить двенадцать копеек! — говорил он убежденно. — Это гадость, Лёва! Если тебе так нравятся собаки — бери сигареты «Друг». Там и фильтр получше. И качество… Хотя, между нами, тоже барахло.

Но я твёрдо стоял на своём. И Колупаев сдался. Его в ларьке уже знали. Густым голосом он говорил: «Для папы. Он болеет». И ему с некоторой ухмылочкой продавали сигареты.

Колупаев протянул мне маленькую, портативную пачку с белой собачкой, которая легко уместилась в ладони.

На ватных ногах я вошёл в первый попавшийся двор. Следом за мной шёл Колупаев и воровато оглядывался.

— А ты не умрёшь? — сказал он, с сомнением глядя на меня.

— Сам ты умрёшь, — машинально ответил я. Губы и язык плохо слушались. Было очень страшно. Одно поддерживало мой боевой дух — белая собачья морда на пачке.

Колупаев помог мне вскрыть «Лайку».

— Кто же её курит? — всё пытался вспомнить он. — Милиционеры, что ли? Нет. Не помню.

Я стал доставать сигарету.

— Давай уж раскурю… — грубо и с каким-то плохо скрытым чувством вины сказал Колупаев, вырывая у меня из рук маленькую белую палочку с белым фильтром. — Вот, учись, пока я жив.

Колупаев вдруг закашлялся, выплюнул дым и сказал мне, протягивая сигарету:

— Гадость! Кто же её курит? Водопроводчики, что ли? Не помню.

Я закрыл глаза, сжал губами «Лайку» и сделал глубокий вдох, как в поликлинике, когда врач говорит: «Не дышать!».

В эту секунду мир впервые в моей жизни по-настоящему, заметно для глаза, покачнулся на своей оси.


…Конечно, бывали и прежде у меня головокружения, слабости и даже обмороки. Особенно в поликлинике.

Но никогда прежде мир не чернел так вдруг и не сползал набок так мгновенно.

На освободившемся месте перед моими закрытыми глазами встало большое радужное пятно. Тут меня кто-то очень больно ущипнул за шею.

— А! — закричал я и начал кашлять.

Я кашлял так долго, что меня вырвало. Вы уж простите мне эту некрасивую подробность. Меня вырвало на какие-то чахлые кусты, в которых сидело две старых толстых кошки. Кошки отпрыгнули и воззрились на меня с изумлением зелёными глазами.

— Ты что, дурак? — шипел за спиной Колупаев. — Ты что, псих? Разве можно сразу затягиваться? А если бы ты помер? А если бы тебя на «Скорой» отвезли? Я тут вообще не знаю что бы делал… — Колупаев вдруг как-то странно на меня посмотрел.

Но мне уже было хорошо.


Некоторым людям в критические моменты почему-то везет. Двор в момент моего внезапного позора был абсолютно пуст. Кошки, понюхав мои штаны, снова деловито залезли в низенькие кусты.

Отдышавшись, мы сели на лавочку. Колупаев зашвырнул «Лайку» куда-то далеко вслед за кошками.

— Ну что, попробовал? — зло сказал он.

Я понял, что мы с Колупаевым оказались внутри Новых домов, в каком-то из этих бесконечных дворов, которые образуют загадочный квадратный лабиринт.

Я почувствовал себя зайцем, который гонится за морковкой. Быть зайцем было грустно. Никуда идти больше не хотелось.

…Добрая бурая стена надвигалась на меня, как большое ватное одеяло, стремясь укрыть до самого подбородка. Стена двигалась вместе с подъездом, из которой боком вылезал одноногий инвалид с собакой на поводке. Над подъездом в раскрытом окне женщина мыла окно. Она висела на третьем этаже, вцепившись в раму и рискуя рухнуть на асфальт вместе с железным ведром и тряпкой. Из окна пахло влажным запахом мокрой тряпки, и той же мокрой тряпкой вдруг запахло небо над головой, и тот же запах мокрой тряпки — живой и терпкий — шёл из Гастронома, который прятался за бурыми стенами Новых домов, и от старой лавочки, на которой сидел мой друг Колупаев, и даже от него самого…

И я вдруг почти ясно подумал о том, что запах этот — наверное и есть запах взрослой жизни. И весь двор вдруг поплыл куда-то, вместе с голыми ветками тополей и кусками холодного солнца, которые вываливались через крышу прямо мне под ноги.

…Пока я делал это странное открытие, на какую-то долю секунду, я вспомнил почему-то и полукруглое окошечко регистратуры, из которой достают мою пухлую карту, и загадочное лицо продавца в мясном отделе, и равнодушный голос медсестры из физиотерапии, и все-все мои будущие очереди, будущие анализы, будущие неприятности и обязанности — показались вдруг нестрашными. А точнее, терпимыми.

«Вытерплю», — отчего-то решил я и окончательно успокоился.

— Ну ты даёшь, — взволнованно сказал Колупаев. — Реветь-то зачем?

Он больно взял меня за локоть и куда-то повёл.

По дороге Колупаев сурово объяснял:

— От тебя с непривычки табаком знаешь как будет разить? Хотя ты практически и не курил. Я вот курил, а от меня табаком не будет разить. Потому что привычка.

Он завёл меня в маленькую булочную, и вдруг в его руке появился бумажный рубль. Я никогда не видел у Колупаева таких больших денег, и очень удивился. Он купил пакет леденцов, и заставил меня съесть все.

— Ты что? — сначала изумился я.

— Ешь, Лёва! — прикрикнул Колупаев и снова посадил на знакомую лавочку.

Леденцы оказались страшно сладкие и липкие. Я давился ими, жевал, выплевывал, выкидывал тайком под лавочку, но Колупаев не отпускал меня, пока пакетик не кончился.

— Так… — деловито сказал Колупаев, окидывая меня цепким взором. — Вроде ничего, отбило маленько. Кто же курит эту «Лайку»? Хоть убей, не помню… А! — вдруг озарило его. — Эти! Железнодорожники!

Успокоенный и даже умиротворенный, Колупаев бережно вёл меня под руку вверх по Шмитовскому проезду.

— Если мать чего заметит, вали на меня, — сурово объяснял он. — Мол, большие ребята стояли, курили, Колупаев к ним подошёл, а я нет. А почему, мол, от тебя пахнет — так, скажи, это… запах легко на человека переходит. На одежду переходит. На брюки. Понял, нет?

— Понял-понял, — шептал я.


Не знаю, что именно искала мама в «сталинском» Гастрономе, но сейчас я думаю, что она была совершенно и во всём права. Всё, что было нужно для моего слабого здоровья, там нашлось. И богатая йодом капуста морская, и икра зернистая, и вырезка говяжья, и рыба сом, богатая фосфором. Где-то в этих удивительных продуктах таился эликсир, спасший моё хилое тело.

Иногда во сне я как бы вижу маму, шагающую по облакам с этими сумками — в одной сумке сырое мясо, в другой — живая рыба.

Ну вот и всё пока — про Новые дома.