"Информация" - читать интересную книгу автора (Эмис Мартин)

~ ~ ~

Чуть не каждый день на первой странице газеты, которую я читаю, печатают фотографии убитого ребенка.

Убитого бледным маньяком-одиночкой, убитого сектантами или сепаратистами, убитого зажравшимся бизнесменом за рулем, убитого другими детьми. Этот последний случай наиболее тяжел. Теперь, оказавшись среди этих новых детей на пешеходном переходе или столкнувшись с ними в дверях магазина, вы чувствуете, что невольно покрываетесь испариной.

Матери или отцы убитых часто говорят о преступнике или преступниках просто: «У меня просто нет слов». Или что-нибудь вроде: «То, что я чувствую, не выразишь словами», «Это в голове не укладывается».

Из чего я делаю вывод, что все они хотят сказать: никакие слова тут не годятся, никакими словами этого не выразишь. Подходящих слов все равно не найти, бессмысленно даже пытаться это делать. И не пытайтесь.

И я согласен с ними. Я на стороне матери, на стороне отца. И что касается тех, кто это сделал, то у меня нет слов.

Информация внушает мне — информация то и дело внушает мне, чтобы я перестал говорить «привет» и начал говорить «пока».

Там, где я живу, я постоянно вижу одну желтокожую карлицу: на улице, в магазинах, на автобусной остановке. Это молодая желтокожая девушка, ростом меньше метра двадцати, с типично короткими конечностями (руки согнуты в локтях, локти немного разведены, словно она в любую минуту готова броситься в драку, ноги колесом). Она наполовину азиатка, наполовину — креолка, с бледными бровями и белесыми ресницами, волосы у нее с оранжевым отливом, как шерсть у орангутанга, и они топорщатся как наэлектризованные. Она еще молода. Она станет старше, но не станет выше… В первое время, каждый раз, когда мы обменивались взглядами, ее подбородок затвердевал и в глазах читался вызов. Недоверие и многое другое, но прежде всего — вызов. В последнее время выражение ее лица понемногу стало меняться, в нем уже нет вызова; в вызове отпала необходимость (хотя он был необходим столько раз до того). При встрече мы узнаем друг друга, но еще не улыбаемся друг другу и не киваем.

Ужасно, когда тебя называют желтым карликом. Ужасно потому, наверное, — потому что ужасно им быть. Ужасно. Бедная, бедная желтая карлица. Мне хотелось бы, чтобы она знала, что желтые карлики — они хорошие. И жизнью своей я обязан желтому карлику, как и все мы — тому, что там в вышине: Солнцу.

В желтой карлице нет ничего экзотического. В желтых карликах вообще нет ничего экзотического. Они одни из самых типичных явлений во Вселенной. Квазар — галактика размером с Солнечную систему, кружащая вокруг какого-то квантового чудовища и уносящаяся за пределы видимого пространства со скоростью порядка миллиона километров в секунду, — вот это действительно экзотика.

Я никогда не смогу выдержать взгляд того желтого карлика наверху. Его пристальный взгляд никогда не смягчится.

На фоне общей массы желтая карлица не представляет собой ничего необычного. Скажет ли ей кто-нибудь об этом когда-нибудь? Она вполне обычная. Она не такая, как прочие звезды улицы. Не такая, как красный гигант, шатающийся и падающий под перекинутые через улицу пешеходные мостки, не такая, как черная дыра за подвальным окном, и не такая, как пульсар на карусели на безлюдной детской площадке.


Отягощенный грузом собственных забот и в состоянии тяжелого похмелья, Ричард Талл возвышался над городом, стоял на сороковом этаже. Он сейчас был в офисе Гэл Апланальп. Причем Ричард не просто «возвышался» над городом, он возвышался над Сити, над самым сердцем Лондона, — наверное, тут даже слышен звон колоколов церкви Боу. Теперь это не было похоже на страну кокни с ее уличными торговцами и воришками. Повсюду кипели широкомасштабные, носящие очистительно-разрушительный характер строительные работы: комбинезоны, защитные каски, котлован под фундамент, высотные краны, огромные бетонные блоки. Раскаленные синие лучи сварки сияли в утренней дымке. Ричард подумал о заднем дворе, куда выходили окна его кабинета на Кэлчок-стрит и где год за годом болтались строители-бездельники. Для Ричарда стройка означала своего рода разрушение. Для него строители — это лентяи, бессмысленно слоняющиеся среди мусора, и результат их деятельности — сплошной ад.

Стены офисов литературных агентов — Ричард знал это по своему большому и злополучному опыту — обычно украшались книгами. Здесь же они были сплошь увешаны афишами с портретами авторов, которых Гэл уже представила публике. Здесь Ричарда со всех сторон окружали лица известных романистов, которые, однако, помимо своих романов были известны и еще чем-нибудь. Они были известны в качестве ведущих теленовостей, в качестве скалолазов, актеров, кулинаров, модельеров, копьеметателей и лиц, приближенных к ее величеству. Ни один из них не был известным книжным обозревателем. Была здесь и афиша Гвина. Многих авторов Ричард так и не смог опознать. Он сверился с яркими брошюрами, разложенными веером на кофейном столике. Ага, значит, вон тот придурок с «хвостом»… пишет биографии рок-звезд. Его пространная библиография целиком состояла из фамилий рок-звезд с восклицательными знаками. Каждое заглавие заставляло голову Ричарда дергаться от приступа головной боли. Он представил себе, как могла бы выглядеть его библиография… Давенант! Дипинг! Боттрелл! Майерс!

Вошла Гэл. Ричард обернулся. Они не виделись уже десять лет. Гэл было семнадцать, когда она приехала в Лондон на лето. Она выполняла случайные поручения в разных издательствах. Ричард с Гвином познакомились с ней, показали ей город: площадки для игры в шары на Шефтсбери-авеню, ирландские пабы у Пикадилли-Серкус; а однажды — да, — помнится, они катали ее на лодке в Гайд-парке. Она нравилась им обоим. У нее был талант выказывать теплые чувства; в самый неожиданный момент она вдруг могла поцеловать вас в щеку. Кто еще способен на такое? Ну конечно же — Марко. Американка, с мальчишескими ухватками и аппетитными формами, семнадцать лет — казалось бы, чего лучше? Но Ричарду она не подходила. Для него это было слишком просто и бесхитростно, а он предпочитал — и по-прежнему предпочитает — общество необузданных, темных, подверженных депрессии девиц, которые никогда ничего не ели и у которых никогда не было месячных. И Гвину она не подходила: у него была Гильда. Несомненно, и они ей тоже не подходили. Так что молодые люди пришли к молчаливому соглашению: Гэл Апланальп слишком молода, чтобы к ней прикасаться.

Ричард и Гэл пожали руки и обнялись — это была идея Гэл, и ее губы чмокнули Ричарда в правую щеку. Затем она сказала то, что он менее всего хотел бы услышать:

— Ну-ка, ну-ка, дай-ка мне на тебя посмотреть.

Ричард стоял на расстоянии вытянутой руки.

— Ты… ты выглядишь — я бы сказала… даже не знаю, ты выглядишь немного…

— Постаревшим, — подсказал Ричард, — слово, которое ты ищешь, — «постаревший».

Один из многочисленных симптомов похмелья — это сильное желание не встречаться ни с кем глазами. Но Ричард сказал себе, что будет держаться с достоинством. Он продолжал стоять перед Гэл, полный достоинства и неопубликованный, — бледная, истекающая кровью развалина, оставшаяся от Ричарда Талла. Впрочем, может быть, его похмелье не было таким уж тяжелым — всего несколько дней мрачных страданий в позе эмбриона при спущенных шторах.

— Может быть, кофе? Это помогает. Давай попросим, чтобы принесли.

— Очень мило с твоей стороны.

Они немного потолковали о старых добрых деньках. Да, как все же было лучше в старые добрые времена, когда Гвин был беден, и его спальня, она же гостиная, была маленькой и тесной, его подружка — простоватой, а будущее не имело никаких перспектив. В старые добрые времена Гвин был всего лишь книжным обозревателем-неудачником (будущее Ричарда) и мальчиком на побегушках в разных издательствах. В то лето, десять лет назад, Гвин готовил комментарии для продвинутых студентов по отдельным частям «Кентерберийских рассказов» Чосера. Это были даже не книги и не брошюры. Они продавались пачками… Теперь, когда Гэл находилась вне его силового поля, Ричард мог спокойно ее рассмотреть. И он не мог не признать очевидного. Гэл не просто молода, здорова и пропорционально сложена. Человек, занимающийся маркетингом кремов для лица и пены для ванн, поставил бы Гэл по шкале красоты очень высокий балл. С такой внешностью можно продать что угодно. Такой внешностью восхищаются и мужчины, и женщины. Все в Гэл было одно другому под стать: кожа, вьющиеся черные волосы. И тело, конечно, тоже. Когда она, сидя в кресле, чуть изменяла позу, грузная верхняя часть ее торса немного запаздывала. Про себя Ричард подумал, что Гэл теперь соответствует идеалу женщины-профессионала, и в отношении мышления, и на практике. Она была безжалостно деловой с ног до головы и при этом носила туфли на шпильках и браслет на лодыжке. Когда они поздоровались, Ричарду захотелось сказать что-нибудь вроде: «Я тут целый месяц лазил по пещерам» или «На прошлой неделе мне прострелили голову». Но это Гэл, а не он — провела две последние ночи в самолете над Америкой и над Атлантикой. А Ричард только и сидел за столом.

Принесли кофе. Они помолчали. Потом приступили к делу. Естественно, разговор начался с рассмотрения малоутешительного резюме Ричарда. Гэл держала его перед собой — она владела информацией. Гэл делала пометки и качала головой: «М-хм». Ее поведение ободряло, наводя на мысль, что она не впервые сталкивается с забуксовавшей карьерой. Ричарду даже стало казаться, что для нее обычное дело работать с непонятыми и нищими гениями—с еще более запущенными неудачниками, с еще белее громкими провалами.

— Что это за биография Дентона Уэлча? — Гэл нахмурилась, глядя в резюме Ричарда.

— Я ее не написал. Не закончил.

— А кто такой Р. Ч. Сквайерс?

— Р. Ч. Сквайерс? Это литературный редактор «Маленького журнала».

— Какого маленького журнала?

— «Маленький журнал» — это название журнала. Я работаю там литературным редактором. Интересный человек. Он жил в Берлине в тридцатые годы и в Испании во время гражданской войны. — Где, как выяснил Ричард после месяца беспорядочных исследований, он в Берлине общался с проститутками на улице Курфюрстендам, а в Испании играл в пинг-понг в Ситхесе. — Можно я закурю?

— А что с путевыми заметками? С поездкой в Сибирь?

— Я не поеду.

— Сибирские прокаженные…

— Я не поеду.

— А это что? «История прогрессирующего унижения». Не роман?

Ричард положил ногу на ногу, потом поменял ноги. Это была книга, которую он все еще хотел написать — когда-нибудь. Он сказал, как говорил это уже много раз:

— Это будет книга, рассказывающая об упадке статуса и добродетели главных героев литературных произведений. Сначала были боги, потом полубоги, потом короли, великие воины, великие любовники, потом бюргеры и торговцы, викарии, доктора и юристы. Потом критический реализм: это ты. Потом ирония: это я. Ну, а потом маньяки и убийцы, бродяги, подонки, отребье и разный сброд.

Гэл посмотрела на него:

— И чем же это объясняется?

Ричард вздохнул:

— Историей астрономии. История астрономии — это история все большего унижения. Сначала была геоцентрическая вселенная, потом гелиоцентрическая. Потом эксцентрическая — та, в которой мы живем. Век за веком мы становимся все меньше. Кант понял это, сидя в своем кресле. Как он сказал? Это принцип земной посредственности.

— …Большая книга.

— Большая, — повторил Ричард и добавил: — Маленький мир. Большая вселенная.

— И в каком состоянии все эти проекты?

— В каком состоянии? Я взял под них авансы, но ничего не написал.

— Черт с ними, с авансами, — сказала Гэл. — Авансы спишут.

После чего обмен репликами пошел во все ускоряющемся темпе.

— Ну, а новый роман. О чем он?

— О современном сознании.

— Такой же сложный, как и остальные?

— Сложнее. Гораздо сложнее.

— Ты никогда не думал написать что-нибудь в другом жанре?

— Написать вестерн?

— Как называется твой роман?

— «Без названия». Он называется «Без названия».

— Мы что-нибудь придумаем.

— Ничего мы не придумаем.

— Я перечитала «С мечтами не расставайтесь», и мне…

— «Мечты ничего не значат».

— Не говори так. Ты слишком быстро падаешь духом.

— Во-первых, — начал Ричард и замолчал, решив сделать паузу. На самом деле он когда-то написал вестерн. По крайней мере, он пытался. Однако его хватило на пару страниц, где описывались хлопающие ставни и гонимые ветром перекати-поле, а потом он как-то иссяк… — Во-первых. Моя книга называется «Мечты ничего не значат». Во-вторых. Я действительно считаю, что мечты ничего не означают. И это не совсем одно и то же. И в-третьих. Я вовсе не «быстро падаю духом». Меня трудно заставить пасть духом. Я бы даже сказал — чрезвычайно трудно.

— Можно затянуться?

Ричард протянул ей сигарету фильтром вперед. Гэл взяла ее не пальцами, а губами, и Ричард успел заметить ее ослепительно белый бюстгальтер и ослепительную персиковую плоть. Он немного успокоился. Гэл со знанием дела втянула дым и снова откинулась на спинку кресла. Гэл нравилось курить; в кофе она положила искусственный подсластитель. Попутно Ричард отметил, что рука у нее все такая же пухленькая, как и десять лет назад. Эту руку он не раз по-братски держал в своей. У Гэл был один изъян — предрасположенность к полноте. Над ней всегда висела угроза набрать вес, располнеть. На столе, за которым она сидела, все было замечательно организовано, однако в ней самой не все было так хорошо организовано, не все… За спиной у Гэл было окно: в этой раме на фоне серого неба высотные краны напоминали рейсшины на чертежной доске. Бумага, которую использовал архитектор, была испачкана и захватана пальцами. Много раз ее терли грязным ластиком, чтобы начать все заново. Вымаранные места чертежа, крохотные катышки резины, сереющие в воздухе, сметенные легким движением мизинца. Неплохая мысль — представляя Лондон, представляя другие большие города, обращаться к образу чертежной доски.

— Я хочу тебя представлять, — сказала Гэл.

— Спасибо.

— Так. Писателю нужно определение. Публика в состоянии запомнить о писателе только что-то одно. Это как подпись. Пьяница, молодой, сумасшедший, толстый, больной — сам понимаешь. Лучше, если ты сам себе выберешь определение, иначе это сделают они. Ты никогда не думал о себе как о молодом, но старомодном чудаке? Молодом вертопрахе? В бабочке и жилете. Ты куришь трубку?

— Что ж, может, и закурил бы, — сказал Ричард, — если бы кто-нибудь предложил. Уже набитую, да еще поднес бы спичку. Послушай. Я слишком стар, чтобы быть молодым вертопрахом. Вертопрах состарился.

«Старый пердун», — подумал Ричард. Он как раз думал о газах. Сегодня утром, бреясь, он уже было настроился услышать привычный пронзительный трубный звук. Однако вместо этого раздалось тихое и короткое «пук».

— По-моему, мы забыли о том, что меня сначала нужно напечатать.

— Думаю, мне удастся привлечь нескольких спонсоров. Потом у нас все само заработает. Твоя проза — это твоя проза. Я не собираюсь лезть к тебе с советами относительно твоего творчества, но нам придется найти что-нибудь еще, что могло бы стать выигрышным фоном для твоей прозы. И твоя журналистская карьера нуждается в небольшой встряске. Нехорошо, что ты разбрасываешься. Тебе нужна своя колонка. Подумай об этом.

— Ты не возражаешь, если я спрошу? Мне кажется, ты прекрасно справляешься со своим делом. Как ты думаешь, твоя внешность тебе помогает?

— Безусловно. Как насчет… как насчет того, чтобы написать большую серьезную статью о том, каково это — быть успешным романистом?

Ричард промолчал.

— Ты знаешь, каково это на самом деле. Люди очень интересуются писателями. Успешными. Они больше интересуются писателями, чем их книгами. Людям интересна их жизнь. Почему-то. Мы-то с тобой знаем, что они по большей части целыми днями сидят дома.

Ричард промолчал.

— Так как насчет такой книги? Я продам ее в Америке. И где угодно.

— О том, каково это — быть невероятно успешным писателем.

— День за днем. Что это такое. Каково это на самом деле.

Ричард снова решил выждать.

— …Новый роман Гвина выходит в Штатах в марте. Здесь он появится в продаже в мае. Гвин поедет представлять его — я организую для него тур по городам Америки: Нью-Йорк, Вашингтон, Майами, Чикаго, Денвер, Лос-Анджелес, Бостон и снова Нью-Йорк. Ты поедешь с ним. Я все организую.

— Чья это мысль?

— Моя. Я уверена, что он будет рад, что ты будешь рядом. Такие туры решают судьбу книги. Давай. Соглашайся. Улыбаешься. Соглашайся. Этим ты докажешь всем, что ни капельки ему не завидуешь.

Это что — моя подпись? Независтливый?

Ричард сказал, что подумает (он соврал: про себя он уже решил, что поедет), они пожали руки, на сей раз уже без объятий, как деловые партнеры. В метро, по пути в Сохо, в офис «Маленького журнала», Ричард обдумывал свою подпись: свою будущую марку. Ведь сегодня нам всем без нее не обойтись — везде подписи, подписи, подписи, даже у сидящего напротив парня была своя подпись: пара розовых безопасных булавок от подгузников, которыми он проткнул себе ноздри… Но ничего умного Ричарду в голову не приходило. За исключением одного. Он никогда не был в Америке. В этом он мог честно признаться, вскинув свои брови горестным домиком и поджав губы с безмолвной гордостью.

Я согласен. Кругом такая жопа.


Гэл права. С романистами никогда ничего не происходит. Кроме этого.

Они рождаются. Они болеют, выздоравливают, маются возле чернильницы. Уходят из дома и увозят вещи во взятом напрокат фургоне. Учатся водить машину. (Этим они отличаются от поэтов — поэты не водят машину. Никогда не доверяйте поэту, который умеет водить машину. Никогда не доверяйте поэту за рулем. А если он правда умеет водить, не доверяйте его стихам.) Писатели женятся — они расписываются в загсах. Их дети появляются на свет в роддомах — обыкновенное чудо. Их родители умирают — обыкновенное несчастье. Они разводятся или не разводятся. Их дети покидают родительский дом, учатся водить машину, женятся, заводят детей. Они стареют. Словом, с ними никогда ничего не происходит, кроме того, что происходит со всеми.

Прочитав такое множество биографий литераторов, Ричард отлично об этом знал. Подтверждения поступали ежесезонно. Каждый апрель и сентябрь он с ухмылкой просматривал цветные приложения, запечатлевшие трепетные взгляды романистов, которые сидели у себя дома на диване или на садовой скамейке. И ни хрена не делали.

Поэты, хотя и не умеют водить машину, но они более мобильны. Уильям Давенант, к примеру, уж точно своего не упустил: «Он подцепил сифилис от одной чернокожей красотки в Эксярде… и это стоило ему носа». А «Жизнь Сэвиджа[4]» С. Джонсона — незаконнорожденные дети, адюльтер, роковая драка в таверне, смертный приговор — описывается как жизнь настоящего дикаря и читается как трагедия мстителя, которая имела место на самом деле. В качестве смягчающего обстоятельства, следует сказать, что у нас и в Америке «жопа» пишется по-разному. Все мы иногда бываем американской жопой, но английская жопа всегда жопа. Кем же был Ричард? Он был мстителем, в той ситуации, которая должна была быть комедией.


Когда Гвин сказал, что фонд «За глубокомыслие» платит «невероятные» деньги, Ричард решил, что это невероятно жалкие гроши. Но они не были жалкими. Они были невероятно большими. И вы получали их каждый год до конца своих дней.

Ничего удивительного в том, что мы находим Ричарда за его письменным столом. На его столе рядом с рукописью романа «Без названия» (с. 1-432) и кучей разного хлама лежат три предмета особой важности: написанное в тезисном стиле письмо от Гэл Апланальп, бульварная газетенка, раскрытая на страничке Рори Плантагенета, и нацарапанная каракулями записка от Дарко, соучастника Белладонны или игрока, сделавшего на нее ставку. Ричард пытался обнаружить связь между этими предметами. Ричард перечитал все это еще раз:

Напоминаю маршрут: Нью-Йорк, Вашингтон, Майами, Чикаго, Денвер, Лос-Анджелес, Бостон, Нью-Йорк.

«Денвер? Почему Денвер?» Ричард стал читать дальше:

…вручается ежегодно и выплачивается пожизненно. Жюри состоит из трех человек: Люси Кабретти, критика-феминистки из Вашингтона; поэтессы и романистки Эльзы Огон, живущей и работающей в Бостоне, и Стенвика Миллза, писателя и профессора права Денверского университета.

Ричард откинулся на спинку стула и кивнул сам себе. Потом перечитал записку:

Что за секреты? Давайте начистоту. Или это все пустой треп. Белладонна умеет обращаться с секретами. Она может выведать все что угодно у кого угодно. Поэтому-то Гвин и любит Белладонну. Так еще успеем выпить пива?

Естественно, Ричарда больше всего интересовало то место, где говорилось, что Гвин любит Белладонну. Даже в мире Дарко любовь могла что-то значить. Она могла означать уязвимость. «Гвин любит Белладонну» — это выглядело бы очень даже интересно, даже если бы эта надпись была вырезана на корявом стволе какого-нибудь вечнозеленого дерева в Собачьем садике или если бы ее написали краской из баллончика на сером боку какой-нибудь эстакады. Но, учитывая то, кем был Гвин и кем, черт ее побери, могла оказаться Белладонна, дело приобретало широкий — бульварный — интерес. «Гвин любит Белладонну» — это даже лучше для заголовка, помещенного прямо под беспринципной и бесполой физиономией Рори Плантагенета. Подорвать и разрушить брак Гвина казалось идеей заманчивой, но вместе с тем грубой и далекой от главной цели, так же как физическая расправа над Гвином вряд ли смогла бы утолить жажду мести Ричарда. Его целью не было просто лишить Гвина жизни. И все же, если ради мести придется разрушить брак Гвина или даже лишить его жизни, Ричард перед этим не остановится.

— Алло. Могу я поговорить с Дарко? Конечно. Да, это… хм… это Ричард Талл. — Ричарда звали Ричардом, и с этим ничего не поделаешь: Рич и Ричи не подходили по вполне очевидным причинам, имя Рик никогда ему не нравилось, а диком теперь называют пенис. — Нет, я подожду… Дарко? Привет. Это Ричард Талл.

Последовала пауза. Потом голос в трубке спросил:

— Кто?

— Ричард Талл. Писатель.

— …Повторите, пожалуйста, как вас зовут?

— Боже. Вы ведь Дарко, верно? Вы мне писали. Трижды. Я — Ричард Талл.

— Я понял, понял. Простите, Ричард. Я тут немного вздремнул.

— А, понимаю.

— Я все еще не проснулся. Надо привести себя в порядок, — произнес голос, словно вдруг встревожившись о чем-то важном.

— С каждым случается.

— …В любом случае — чего вы хотите?

— Чего я хочу? Я хочу повесить трубку. Но давайте все же еще немного поболтаем. Мне хотелось бы переговорить с девушкой, о которой вы писали. С Белладонной.

— Она не может подойти.

— Нет, не сейчас.

— Белладонна делает только то, что ей на хрен нравится. Да уж.

— Почему бы нам как-нибудь не встретиться всем вместе?

— …Проще некуда.

После этого Ричард позвонил Энстис и добросовестно проговорил с ней положенный час. Покончив с этим, он зашел в комнату мальчиков, выудил Марко из-под его игрушечных солдатиков и одел. Сидя на кровати Марко, Ричард посмотрел в окно и увидел легчайший завиток тающего облачка — оно было словно туманное пятнышко на только что вытертом столе, которое через мгновение испарится…

День становился все жарче, и Ричард повел Марко гулять в Собачий садик, представлявший собой особую парковую культуру, которую сложно описать — это надо видеть. Ричард стоял в очереди у ларька вместе с другими людьми, у которых были такие же, как у него, проблемы: избыточный вес и неприятности с кожей. Тут же были многочисленные одинокие мамаши в пляжных костюмах карамельных цветов — бледная пятнистая кожа, крашеные волосы, — мамаш то и дело дергали их дети, клянчившие газировку. Ричард смотрел на бегунов в спортивных костюмах: ярко-розовых, бирюзовых, ядовито-желтых и бледно-зеленых, — они гулко утрамбовывали грунт дорожки, опоясывающей парк. Марко стоял рядом с отцом, приоткрыв от обилия входящей информации рот.

Держа в руках полные бумажные стаканчики с ледяной газировкой, отец и сын прошли мимо парковых туалетов с плоскими крышами, где совсем недавно изнасиловали мальчика чуть помладше Марко, пока его мать переминалась в двух шагах от уборной. По соседней дорожке прошел мужчина с собакой. Мужчина был тощий, как глиста, а его собака была наглая и такая раздутая, что напоминала искусственный спутник. Лужайки представляли собой сплошное грязно-бурое месиво из земли и собачьего дерьма. Когда они уселись на скамейку, Марко уставился вдаль с бесхитростным удивлением во взгляде, каждые несколько секунд поворачивая и поднимая голову, чтобы взглянуть на изумленный профиль отца. Если бы мальчик посмотрел на дымящие трубы больницы, на угрюмых субъектов, на фигуры, нетвердой походкой бредущие из пабов, а потом посмотрел бы на отца, лицо которого постоянно подергивалось от множества немых вопросов, он не увидел бы никакой разницы.

Ричард был погружен в свои мысли, если, конечно, «мысли» — это то слово, которое нам нужно (так что займемся обычным делом — извлечем эти мысли из бессвязного лепета, в котором они тонут). Нельзя продемонстрировать, доказать, установить — нельзя узнать, хорошая перед вами книга или плохая. Возьмите отдельную фразу, строчку, абзац: никто не знает, хороши они или нет. Высокомудрые литературоведы из Кембриджа целый век уверяли нас в обратном, но так и не сказали ничего толкового. Какая из этих строк Вордсворта лучше: «Как вдруг очнулся пред толпой» или «Есть мысли, что порою глубже слез»? (Вторая строка, пожалуй, лучше, однако и в ней есть очевидный изъян: это «порою» вставлено исключительно, чтобы сохранить ритмический строй.) И. А. Ричардс вновь собрал рассыпанную на части человеческую мысль, сделав ее способной на такую догадку. Уильям Эмпсон предложил применить количественную теорию ценностей к тому, что было двусмысленным, сложным, а стало быть, хорошим. Ливис заявил, что хотя мы не можем выносить суждения о литературе, мы можем выносить суждения о жизни, так как суждение о жизни в равной степени относятся и к литературе! Однако жизнь и литература — это разные вещи. Спросите у Ричарда. Спросите у Деми или у Джины. (Спросите у Скуззи, у Баца, у Звена, у Тринадцатого.) Спросите мужчину с толстой собакой. Спросите толстую собаку… То, что делает Гвин, — это нехорошо. Это очевидно, но недоказуемо. Шея Ричарда скривилась от боли. Он представил себе ходячий рекламный «бутерброд» на Оксфорд-стрит («ГВИН БАРРИ — ЭТО ПЛОХО»), некий вития вещает под стрелой Амура («Гвин Барри — это плохо»), проповедник-миссионер на ветру под дождем распространяет слово истины в Онгаре, Апминстере, Стэнморе и Мордене: «Гвин — это плохо». Уличные ораторы — люди, забравшиеся на перевернутые ящики из-под молока, — они похожи на школьных учителей, но на самом деле они безумнее любой крысы. Уличных ораторов больше не найдешь на углу с южной стороны Мраморной арки. Теперь их можно было увидеть на любом другом углу, точнее, в любом уголке Лондона. Таким образом, их голоса становятся все громче и пронзительнее: естественное право, космополитический капитал, Нравственное Перевооружение, американский ангел по имени Морони, дьявольская природа электричества. И вот Ричард Талл, прибегая к умелому использованию цитат и технике пристального чтения, абсолютно бесспорно доказывает своим трем или четырем необычно внимательным слушателям, что Гвин Барри — это плохо.

В нашем подлунном мире ваш литературный вкус — это как ваш вкус в сексе, с этим ничего нельзя поделать. Однажды пятнадцать лет назад одна девушка, лежа с Ричардом в постели, спросила его: «Как тебе больше всего нравится?» Ричард ответил. Оказалось, что их вкусы совпадают. Так что все получилось. «Амелиор» Гвина всем нравится. Или — ни у кого не вызывает отвращения. «Амелиор» — это нечто вроде классической позы и одновременного оргазма. А книги Ричарда, его проза, явно интересовали малое меньшинство, что очень его угнетало. Если бы об этом узнала полиция, книги Ричарда немедленно попали бы в список запрещенных книг — если бы полиция, конечно, вдруг взяла и поверила в то, что на свете есть люди, занимающиеся чем-то настолько извращенным и трудоемким… Ричард женился на своей сексуальной зацикленности. Но теперь она перестала ею быть. Из этой ипостаси Джину выжили все женщины на земле в возрасте от двенадцати до шестидесяти. Парк — Собачий садик — кишел сексуальными зацикленностями Ричарда. Эти безнадежные призывы — он знал об этом из книг — были предпоследними затихающими тирольскими трелями его ДНК, лебединой песней его эгоистичных генов, во что бы то ни стало жаждущих распространения, пока он еще жив. Он понимал, что все дело в надвигающейся старости. Но это заставляло его чувствовать себя архетипическим подростком, бредящим жарким сплетением тел. Он желал всех и каждую. Он желал Джину, но все его существо, казалось, было против. Как долго это еще может продолжаться? Я восстану — я восстану, и тогда…

Марко допил свой напиток, а потом допил и за папу (от толченого льда у Ричарда заломило зубы). Держась за руки, они сделали круг по этому уголку сельской идиллии среди городской суеты — на газонах и лужайках в лучах небесного светила полуприкрытые яркими одеждами человеческие фигуры были поглощены отдыхом и играми. Как только людям могла прийти в голову мысль, что белая кожа — это хорошо, что она лучше всего? Белая кожа настолько очевидно хуже любой другой: это чистейшая дрянь. Бродя здесь, Ричард ощущал плюрализм жизни, ее беспорядочную сексуальность и ее лишенное враждебности отношение к разным человеческим группам. Если она и присутствовала здесь, эта враждебность, Ричард не чувствовал ее гормонов. Он был белым представителем среднего класса, лейбористом, и он старел. Порой Ричарду казалось, что всю свою жизнь он провел в страхе быть избитым (рокерами, бритоголовыми, панками, неграми), однако в его мире уже больше не заправляли банды: насилие теперь исходило от индивидуума, и оно было лишено мотива. Городская идиллия стала делом необычайным. Насилие приходило как гром среди ясного неба, совершенно без причины. Отныне насилие предназначено не для Ричарда. Оно предназначается Марко.

Северные ворота были заперты на цепь, поэтому Ричард неуверенно, дрожа, перелез через ограду, а потом перетащил Марко. Слева от них, по левую руку, огороженный остроконечной изгородью, лежал самый чистый участок Собачьего садика, показательный участок (сдержите слезы гордости). Разумеется, это была собачья уборная, где собакам полагалось гадить, но они этого никогда не делали.


Высказывалось множество разных предположений о том, куда «двинется» Гвин Барри после «Амелиора», — во всяком случае, в литературных кругах, где бы эти круги ни находились. (В литературных кругах, которые, возможно, сами по себе и есть не что иное, как утонченная разновидность художественного вымысла.) Разумеется, немало предположений было высказано и на Кэлчок-стрит, 49. Куда теперь пойдет Гвин? Смиренно местечковый, презренно автобиографичный «Город вечного лета» был всего лишь пробой пера. «Амелиор» был безумным бестселлером. Что дальше? Ответ на этот вопрос Ричард, к своему удовольствию, получил очень скоро: на следующий день после того, как он отвез «Лос-Анджелес таймс», ему принесли, тоже с нарочным, экземпляр первой главы третьего романа Гвина. Его доставили в зеленой сумке, дизайн которой напоминал дорогой рюкзак; вдобавок на нем красовалось изображение Гвина и несколько выдержек — не из критики, а из банковских отчетов. Ричард разорвал пакет и со спартанским вздохом обследовал его содержимое. Господи Иисусе. Третий опус Гвина назывался «Возвращенный Амелиор». Обратите внимание: не «Возвращенный город вечного лета». О, нет. «Возвращенный Амелиор». Но зачем им потребовалось его возвращать? Они его не теряли.

В романе «Амелиор» двенадцать относительно молодых представителей рода человеческого в ближайшем будущем собрались в каком-то неопределенном, возможно вымышленном, с умеренным климатом уголке, вдали от крупных центров цивилизации. Сюда их занес не массовый террор, не упавший метеорит, не какой-нибудь катаклизм, не бегство из государства-антиутопии. Они просто появлялись там, и все. Чтобы найти путь к лучшей жизни.

Были представлены все расы: обычный спектр плюс парочка суперэкзотических экземпляров — американский индеец и молчаливый австралийский абориген. Каждый из них мог «похвастаться» серьезным, но не уродующим внешность недугом: Петр страдал гемофилией, Кончита — эндометриозом, Сашин — колитом, Женщина-Орел — диабетом. Естественно, половина героев были женщины, а половина — мужчины, однако половые признаки были намеренно размыты. У женщин были широкие плечи и узкие бедра. Мужчины были склонны к приятной полноте. В местечке под названием Амелиор, где они решили обосноваться, не было ни красоты, ни юмора и вообще никаких чрезвычайных ситуаций; там не было ни ненависти, ни любви.

Собственно, вот и все. Ричард сказал бы вам, что это все, честное слово. Ничего, кроме бесконечных бесед о сельском хозяйстве, об искусстве разведения садов, о юриспруденции, о религии (здесь, пожалуй, Гвин поступил неосмотрительно), об астрологии, сооружении хижин и правильном питании. Когда Ричард читал «Амелиор» в первый раз, он все время забывал о том, чем он занимается. Он то и дело рассеянно переворачивал книгу, чтобы прочесть на обложке биографическую заметку об авторе, ожидая, что в ней будет что-нибудь о задержках речи или слепоте, о синдроме Дауна или о судорожных припадках вследствие тотальной лоботомии… «Амелиор» можно было бы считать интересным романом, только если бы Гвин написал его левой ногой. Почему же он был так популярен? Кто знает. Но это точно не заслуга Гвина. Все дело в публике.

Всю следующую неделю, сидя по утрам на унитазе, Ричард прочитывал по нескольку страниц нового романа Гвина. В первой главе «Возвращенного Амелиора» одна из женщин и один из мужчин где-то в лесу вели дискуссию о социальной справедливости. Иными словами, некое бесполое существо из хроник Нарнии и плоскогрудый хоббит толковали о свободе. Единственно заметный сдвиг произошел в самой прозе. Будучи простым по стилю, «Амелиор» все же время от времени пытался разнообразить ритм прозы, хотя бы на уровне вечерней школы. «Возвращенный Амелиор» был варварски однообразен. Ричарда по-прежнему тянуло посмотреть на обложку. Но на ней говорилось лишь то, что Гвин живет в Лондоне, а не на Борнео, и что отец его жены — граф де Риво.


Это был воскресный день, и Ричард поехал туда, куда он иногда ездил по воскресеньям.

Возле дома он сел в «маэстро», предвкушая будущие перемены. Шесть дней назад, в половине четвертого утра, когда он возвращался домой, благополучно доставив «Лос-Анджелес таймс» на крыльцо дома Гвина на Холланд-парк-авеню, его задержали за вождение автомобиля в нетрезвом состоянии. Случай был простой. Ричард врезался в помещение полицейского участка. Некоторым из нас подобный казус мог бы показаться досадным, однако Ричард был доволен, во всяком случае он был доволен тем, что дальнейшие события развивались без проволочек. Он не слонялся без дела, пока полицейские по рации запрашивали анализатор содержания алкоголя в крови. Его не попросили проехать в полицейский участок… Ричард не испытывал даже минутного сожаления оттого, что так сильно напился. По крайней мере, он ничего не помнил. Ничего, кроме внезапного контраста: он спокойно себе ехал по дороге, возможно не очень понимая, где он, левой рукой потирая левый глаз, и вдруг врезался в полицейский участок и вдребезги разнес его застекленные двери. Сейчас, направляясь по Лэдброук-Гроув в сторону Холланд-парк, он смущенно чувствовал себя трезвым как стеклышко, заговорщиком. Ричард помнил, что он сказал трем молодцам в форме, когда они, хрустя осколками стекла, вышли к нему. Нет, случай был простой. Ричард опустил стекло и сказал: «Мне очень жаль, офицер, но дело в том, что я чертовски пьян». Это также ускорило развитие событий. Суд был назначен на конец ноября. Машина не стала выглядеть хуже (хотя по какой-то причине в ней стало хуже пахнуть). Хорошо, что это случилось не по дороге туда. «Зачем тебе понадобилось разъезжать в такое время?» — спросила Джина. Ричард обернулся к ней вполоборота и ответил: «Да так… Думал о разных вещах. О новой книге. И как это — не быть писателем». Да, это будет трудно — не быть писателем. Тогда он не сможет заливать Джине что-то в том же духе…

Гвин Барри сидел в своей библиотеке во французском кресле и, сдвинув брови, смотрел на шахматную доску. Он нахмурил брови, как если бы какой-нибудь фотограф только что попросил его: «Не могли бы вы вот так нахмуриться? Как будто вы действительно сосредоточились на партии?» Но никакого фотографа не было. Не было никого, кроме Ричарда, который сел напротив Гвина и сделал ход черными, N(QB5)-K6 в старой записи или N(c4)-e5 в новой, и украдкой покосился на воскресный выпуск «Лос-Анджелес таймс», лежавший на диване. Газету явно раскрывали, и это обрадовало Ричарда. Комната была восьмиугольная и узкая, с высоким потолком — архитектурный каприз в миниатюре. Шесть простенков занимали встроенные книжные шкафы, и еще два — напротив окон — были пустыми. Ричард бросил сердитый взгляд на волосы Гвина (такие густые, так ровно лежащие, такие ухоженные — прямо-таки волосы телепроповедника). А потом как ни в чем не бывало снова посмотрел на доску. У Гвина было на пешку больше.

— Ты что — читаешь «Лос-Анджелес таймс»? — полюбопытствовал он.

Гвин как будто потерял темп или боевой настрой: он неловко замешкался, прежде чем ответить. Последний ход Ричарда был из тех, которые ставят противника перед небольшой и в конечном счете вполне разрешимой задачей. Требовался лишь правильный — даже более чем правильный — ответ. Ричард понял это, уже отведя пальцы от фигуры. Гвин тоже его увидит — в свое время.

— Да нет, — сказал Гвин. — Прислал какой-то придурок.

— Зачем?

— Прислал с запиской: «Здесь есть кое-что, что может вас заинтересовать». И представь: ни номера страницы, никаких пометок, ничего. Ты только посмотри: это же целый мешок макулатуры.

— Бред какой-то. И кто же это?

— Не знаю. Подписано — Джон… Спасибо большое, очень помог. У меня куча знакомых, которых зовут Джон.

— Мне всегда казалось, что это, должно быть, очень удобно, когда тебя зовут Джон.

— Почему?

— Сразу видно, когда крыша едет.

— Прости. Я что-то не уловил.

— Я думаю, что это настоящий признак мании величия, когда Джон начинает думать, что одного этого «Джон» достаточно. «Привет, это Джон». Или: «Всегда ваш. Джон». И что из того? Джонов полно.

Гвин все-таки нашел наилучший ход.

Этот ход был не просто адекватным; одним из его побочных следствий было то, что прояснилась сложившаяся на доске позиция белых. Ричард кивнул и внутренне содрогнулся. Он сам вынудил Гвина сделать хороший ход, и похоже (теперь это случается все чаще и чаще), что Ричард вдруг начал выбиваться из ритма, как если бы Гвин играл, пользуясь новой системой обозначений, а Ричард все еще пробирался сквозь дебри старой.

— Гвин… это по-валлийски Джон, верно? — спросил Ричард.

— Нет. Джон по-валлийски — Эван.

— Как это пишется?

— Э-в-а-н.

— Так грубо, — сказал Ричард.

Он опустил глаза на шестьдесят четыре квадрата — это игровое поле свободного ума. Неужели? Значит, ум свободен, не так ли? Вот только почему-то этого не чувствовалось. Шахматы, расставленные перед Ричардом на стеклянном столике, были самыми красивыми из тех, какие ему когда-либо доводилось видеть. Ричард почему-то избегал спрашивать Гвина, откуда они у него, ему очень хотелось думать, что это одна из фамильных ценностей Деми. Сам бы Гвин (с его вкусом и многотысячным состоянием) наверняка остановил бы свой выбор на чем-нибудь другом. Например, на тридцати двух более или менее похожих фигурках из кварца, оникса, осмия или же, наоборот, на замысловатых турах, похожих на виндзорские замки, на вздыбленных конях в полной сбруе, на офицерах в парадном обмундировании. Но нет. Фигурки строго соответствовали стандарту великого Стонтона, вся шахматная рать держалась с приятной солидностью и устойчивостью на своих фетровых подушечках (даже пешки были тяжелыми, как гладкоствольный дерринджер), а доска была таких пропорций, что вы и взаправду чувствовали себя царственным воителем на вершине холма, рассылающим гонцов со свитками приказов, устремляющим свой взгляд куда-то вдаль, сквозь утренний туман. Не пролито ни капли крови. Так выглядела долина пару минут назад. Теперь же она напоминала картину времен эпидемии чумы или холеры: в кучи свалены мертвые и еще живые, пьяные калеки ползают на своих культях, бродяги корчатся и блюют в канавах. Ричард внимательно осмотрел то, что любой разумный игрок расценил бы как проигрышную позицию. Но он не собирался проигрывать. Он никогда не проигрывал Гвину. Раньше Ричард был лучше во всем: шахматах, бильярде, теннисе, но не только в этом, а еще и в искусстве, любви и даже в деньгах. Как небрежно Ричард платил за всех, иногда, в гамбургерной. С каким запасом Джина затмевала Гильду. Как смотрелись «Мечты ничего не значат», в солидном переплете, рядом с пачками шпаргалок Гвина по «Кентерберийским рассказам»…

Они разменяли коней.

— Так что ты собираешься делать? Полагаю, ты уже давно мог бы выбросить на помойку эту… «Лос-Анджелес таймс». Что с тобой?

Задавая этот вопрос, Ричард несколько подчеркнул личное местоимение «ты». Потому что Гвин делал нечто, что он в последние дни делал все чаще, и это наполняло Ричарда ядом ненависти. Гвин рассматривал предмет — в данном случае это был черный конь — так, словно никогда его прежде не видел. С детским любопытством в широко раскрытых глазах. Для Ричарда это было действительно невыносимо: сидеть напротив человека, изображающего из себя святую невинность. Наверное, Гвин вычитал из какого-то романа, написанного женщиной, о поэте, что такой вид должен быть у настоящих мечтателей и натур увлеченных. Другое возможное объяснение Ричард называл «Теорией придури». Согласно «Теории придури» у Гвина в голове засела какая-то придурь или блажь, которая ползает как червяк. И всякий раз, когда он хмурился, дулся, менял позу, это было напрямую связано с тем, как в нем колобродит эта придурь, требуя пищи. Наблюдая за Гвином в эту минуту, Ричард чувствовал, что его «Теория придури» обретает все более реальные черты.

— Перед нами шахматная фигура, — сказал Ричард. — Конь. Черный. Сделан из дерева. Похож на лошадь.

— Нет, — мечтательно произнес Гвин, ставя коня на место. — Я только сейчас понял.

— Что?

Гвин поднял на него глаза.

— Насчет газеты. Что должно было заинтересовать меня в «Лос-Анджелес таймс».

Ричард пригнулся к доске.

— Я случайно наткнулся на это место. К счастью. Ты только подумай. Ведь я мог прокорпеть над этой чертовой макулатурой целую неделю.

— Это наводит на кое-какие серьезные размышления, — сказал Ричард уже тихим голосом. — Оставим короля в покое, — (У него за спиной открылась дверь.) — Посмотрим, что можно сделать с ферзем.

Вошла Деми, точнее, она шла через библиотеку в другую комнату — библиотека располагалась между двумя гостиными. Деми прошла мимо них почтительно тихо, чуть ли не на цыпочках, наивно высоко поднимая согнутые в коленях ноги. Крупная блондинка, она делала это не совсем всерьез, но и не утрированно комично. Деми исполняла свой танец на цыпочках довольно неуклюже и бесталанно. Делала она это неловко, словно родитель, играющий в детскую игру. Ричард подумал о бухгалтере, которого он зачем-то нанял, как оказалось, ненадолго, после выхода в Америке романа «Преднамеренность». Тот, когда вы приходили по делам к нему домой, разыгрывал сценку, шутливо преследуя и выгоняя из комнаты свою дочь. Он бренчал ключами и монетами, высоко поднимая ноги, крался за ней мимо полок с первыми изданиями современных авторов и налоговыми документами… Деми помедлила у дальней двери.

— Брр, — сказала она.

— Привет, Деми.

— Прохладно тут у вас.

Гвин обернулся к ней, в его глазах засветилась влюбленность. Ричарду он напоминал сейчас ясновидца, который из каких-то своих соображений разоблачает секреты своей профессии с преувеличенным энтузиазмом.

— Почему бы тебе не одеться потеплее, милая?

— Брр, — сказала Деми.

Опустив голову в бесконечной скорби, Ричард принялся разрабатывать новый план действий.