"Ночь внутри" - читать интересную книгу автора (Крусанов Павел Васильевич)

10

Петр ЗОТОВ

Как отец с зазнобой и своими стекляшками укатил в Питер, так я пиявку свою при первой же встрече костылем приголубил: все, милая, с меня больше пенку не слижешь! Сколько я деньжат потерял через оторву эту, только прикинешь - шестерня трещит! Кабы не отец, она б от меня только васю лысого видала. Ну а когда Мишке каждый месяц от деда переводы пошли, тут я смекнул: две козы эти, Наташка да Анна, от Семена никогда дела путного не ждали, а Мишка - сопляк еще, так что, если я здесь отожму, никто не взблекотнет. Хорошо почтарь с первым переводом на меня наскочил - я ему втолковал, что парнишка-то мал пока, в коленку дышит, я, мол, за него получать буду. Говорю: ты, дескать, извещения попусту не таскай - я сам на почту заходить буду, а твоя забота - мне червонцы на племяшу отстегивать. Хоть здесь отыгрался - ведь, если б не Семен, я бы тех денег, что Машка вымогала, от рук не отпустил...

В одном, думаю, может не срастись - вдруг отец сам в Мельну нагрянет? Тогда я из инвалидов войны в инвалиды семьи перейду, если не прямиком в гроб.

Семен, кроме Мишки, знать никого не хотел, будто ни я, ни козы эти ему не родня. Как Мишка народился, так ему все сливки потекли, а я отродясь пряника от Семена не видал, даром что сын. Что Мишке, что Алешке... Когда мы еще мелюзгой в лапту играли, хоть я старшим был, а обноски не Алешка мои донашивал, а мне с него доставалось. Знаю, хотел его батя в Питер отправить, в университет - учиться на очкарика; туда, где дружок его прищученный, Сергей Хайми, Машкин родитель, наук нахватался себе на лагеря. И отправил бы, когда б Алешку в сорок пятом япошки не упокоили. Может, и Мишка Семену оттого мил, что Алешкин сын - яблочко сладкое от холеной яблони. Только щенку больно много чести вперед дядьки изюм из кулича ковырять, он свое еще ухватит - пора бы и мне родителя за вымя пощупать.

Четыре года я Мишкины переводы в свой карман мел. Поначалу денежку откладывал - на случай, если отец заявится, мол, коплю на племянника, а после выдам разом, пусть просвистит по своему хотению. Ну а потом плюнул нечего горох под печку сеять, - устроил себе на неделю сладкую жизнь: справа - поллитра, слева - гармонь! В общем, клевал с кормушки четыре года - только так с родителя поимел законное. Клевал бы дольше, да почтарь-сучок говорит: племянник-то твой нынче при паспорте, ему, мол, теперь и деньги в руки. Паскуда! А Мишка подрос уже, я ему - пoi ухо, поди на него костылем замахнись!.. Он как раз по первости с почты пришел, сел за стол против меня и смотрит. Бабы обед собирают, а он сидит, смотрит и молчит. Лицом, что твой чугунный Феликс - не дрогнет... При козах-то ничего не сказал, только желваки пузырил. А как отобедали, я ему первый говорю: ну что, мол, племяш, годами ты поспел, пора нам поговорить меж собой, покупаю его, значит, таким манером за рупь двадцать. Ну, повел в свою келью, а там у меня в комоде - косушка подкожная. Закрыл дверь, подмигнул щенку и - косушку на стол. А он все смотрит и молчит - ждет, стало быть, когда я ему объяснение предъявлю. Я бутылку откупорил, плеснул в стаканы и говорю:

- Ты на меня так не глазей, а то я оробею.

- Сколько ты огреб, калека? - спрашивает.

- А ты посчитай. - И стакан ему подаю. Он стакан взял и снова смотрит.

- Посчитай, - говорю. - Все перечти: какой я при отце любимый сын, сколько пирогов за жизнь не попробовал, сколько вши с меня мяса по окопам съели, сколько с ноги своей костяной счастья поимел! В какой валюте мне это выведешь?!

А щенок, глаз с меня не сводя, стакан сглотнул и слезу выпустил небось, первый раз причастился. Ну и я опрокинул - прошла, родимая, как ангел босыми ногами. Помолчали, покрякали. Мишка и говорит:

- Гнида, ишь какую флешь выстроил - не подступишься!

- Эх ты, - отвечаю. - Каждому час придет свое рвать. Вот ты нынче прозевал, так в другой раз изо рта ломтя не выпустишь. А за науку, небось, тоже рассчитаться следует, так что - квиты. - И наливаю, уже по целому. А щенка румянец пробил, гляжу - он за стол присел и скулу подпирает. Меня, - говорю, - жизнь обвешивала, зато теперь поди обскачи меня на козе! И тебе колотушки на пользу - гибче станешь...

А звереныш как тявкнет:

- Отколотился! - И стакан - в кулак.

Выпил махом и задохал.

- Что украл, - говорит, - то уж черт с тобой! Но если где опять нашкодишь - все заначки, что скопил, на твои же похороны пойдут!

Я ему сухарик протянул,

чтоб занюхал, а сам думаю: не-ет, щенок, ты пока до волка не дорос, еще в моих хвостах походишь! Ну а ему загибаю ласково:

- Вот и славно. Какой из хромого хозяин - бери вожжи да правь!

Выпил и разлил из бутылки остатки. А Мишка бухтит:

- Что ты под себя греб, то матери и тетке Ане хребтом на семью добывать пришлось.

- Хребтом - дело не зазорное, - отвечаю.

Он было дернулся вскочить, но я удержал: не петушись, мол, без толку. Ну, выпили по последней, а там гляжу - щенку уже через губу не переплюнуть, слюну глотает и, по всему видать, сейчас мне комнату загадит. Я его к двери подтолкнул, мол, пойдем-ка воздухом подышим, на завалинке и речи доскажем. В коридор вышли, там я Мишку вперед себя пропустил как бы со всем уважением. Идет он, словно тряпичный, а как на лестницу ступил, чтобы на первый этаж сойти, я его сзади за лодыжку клюкой и подцепил. Покатился Мишка вниз, сосчитал лбом все ступеньки. Тут его и вывернуло. Выскочила на грохот из кухни Наташка, встала над щенком и трясется, как травка, а тому носа из блевотины не поднять.

- Поздравь сына, - говорю, - окрестился в кривой купели.

Такая ему наука, чтобы нюх не терял. В отместку он, правда, раз крепко сподличал (выучился он такому свисту, что, как два пальца в рот заложит, так и здоровая нога от меня отказывается): я за домом сушняк с яблонь жег, стоял, костылем угольки помешивал, а он вдруг как зальется, я на жар плюх! - руку до локтя опалил. Но о деньгах Мишка больше не вспоминал. Так жили помаленьку дальше, и быльем все замуравело...

А через год отец заявился. Полдня меня колотило - а ну как Мишка донесет, или Машка Хайми свое отродье представит? Тогда мне - каюк. Так-то я для Семена - мусор, он меня и в уме не держит, дескать, голова у него не помойный ящик, чтоб родного сына помнить, ну а если доложат, то прощай, родина! Однако пронесло. Он такую пургу намел - не до меня было. Полдня только и побыл: забрал Мишку в Питер, и снова, как в омут. Так что Машка про его приезд и прознать не успела... Я на другой день свою столярку сторожил - так, лапоть, размяк, что беду пронесло - три балки лиственничные Федьке Худолееву всего за два стакана отдал. Вот жаль какая! На свои пришлось недопив снимать... Домой пришел весь досадный, застал Наташку в кухне: что, мол, говорю, на бобах осталась? Сыночек-то сгиб, как в сушь гриб! Она глаза - в пол, и сама - к дверям... Я ее за руку поймал и ломаю.

- Я через тебя еще не то терпел. Охотка у меня до тебя была, небось помнишь? Так ты нос воротила, а мне Семен бока вытирал по-отечески ромашки из глаз сыпались!

- Пусти...

- Небось рада была защитнику? - И ломаю ее так, что вьется вся. - А теперь и тебе он - солью по мясу. Больно? То-то! Нынче ни его, ни Мишки нету - черти унесли! Нынче - моя воля!

И так ей руку вывернул, что она передо мной на коленки - шлеп!

- Ладно, - говорю ей, - ступай, блаженная, помолись на ночь. Осенью пойдешь на рынок яблоками торговать!

Отпустил ее, а она с коленок встать не может - качается и воет белугой.

- На погосте живучи, всех не оплачешь, - говорю, и пошел до своей кельи.

Как утром проснулся, первым делом про балки вспомнил. Нашла, думаю, проруха, а ведь мог бы руки погреть, хрен сухоногий! И к куме было бы с чем заявиться дурака попарить! У меня дело строгое: кто с собой доски-реечки тянет - наливай, так и не вижу, а за балки, не раскиселись я, наливой бы Худолееву не отделаться. Он на все руки мастак - калымщик, - и через "спасибо" с маслом у него всегда на манжете рублики. Ну да ладно, не последний случай.

Без бешеной родни пошла у меня жизнь гладкая. Со старухами разговора нет, у них ко мне интерес неприлипчивый - кручу, что хочу. Бесконвойный я... Месяца через два прислал Мишка первое письмо, а в нем - адресок питерский, где он с дедом проживает. То-то клушам радость! С тех пор я Наташке с Анькой вовсе сторона - у них заботы важнее нет, как посылочки собирать с домашними разносолами. Наташка еще к каждой весточке приписывала: как случится, соберись, мол, до родного крыльца - погостить. Как же, надо ему здесь околачиваться! Крылышки расправил и - по ветру... Ну а с Машкой дорожками в городе схлестнемся, так та моську воротит, будто я какой голый труп для осмотра стыдный, а саму, небось, свербит забота, как бы по моим болячкам пройтись, чтобы я чулком вывернулся. Только нет у нее на меня зацепки, какая при Семене была. Ну так и пусть в желчи кипит.

А Мишку на третий год надуло-таки ветерком. Заехал домой по дороге с Крыма, где на каникулах в море плескался. Наташка над ним, как над клумбой, порхала, несла с рынка поросятину, гречишный мед, творожок, не жизнь устроила - сплошной зефир в шоколаде. Только он уже не тот был, что прежде - телячье в пеленках оставил. Погостил Мишка четыре денька, а на пятый заскучал и - с рюкзаком за дверь. Так что выдернуло его, стало быть, с клубнем из Мельны. Раньше слаще морковки ничего не ел, а что слаще, то ему - изюм. Теперь у Семена стал тертый-катаный, нюх уже не щенячий: дед все, что за жизнь нагорбатил, небось, ему отпишет, так что знает Мишка, кого приветить нынче... А подумать если: зачем ему? Цел зверь, зубаст, ему в жизни, как отцу с Алешкой, все за так отойдет - только взглянет, и связываться охоты нет. А мне, что положено, и то деснами ухватывай! За всякий кусок - хитри! Сколько я Машку петлей давил, сколько на бабьи ласки рубликов извел, а Наташка за Алексеем ноги б до зада стерла, скажи ей только, что жив-здоров и в какую сторону идти следует.

И другим, и третьим летом Мишка снова приезжал. Но опять же - на считанный денек. Побаловались мы с ним на его щедроты водочкой, оказалось, он и в этом деле намастачился - пьет, как квас, и ничегошеньки. Небось, то вся его университетская наука... А осенью нежданно привез он Семена в сосновом пальтишке, и уложили мы его в земельку на наш зотовский пятак, рядком с братом - пусть там счеты сводят.

Закопали, значит, домой пришли. Тут Мишка пиджак расстегнул и дает матери из нутряного кармана сто рублей на поминки и мне триста четвертными бумажками.

- Похлопочи, - говорит. - Оставил дед на похороны.

Справишь, мол, до снега оградку, плиту с памяткой, вокруг песок посеешь, а если, говорит, блажь найдет себе кусок оторвать, так он, мол, через месяц приедет с ревизией. Я, конечно, головой-то киваю, мол, какой разговор, но сам при своем: а кто тебя, щенок, проверит, сколько ты от дедовых похорон на свой манжет отстриг? Щелкнуть бы тебя по носу, только ты ведь теперь зубами к глотке потянешься. А потом смех меня взял: зубами-то окреп, а того не постиг, что черного кобеля не отмоешь добела! Щенок и есть.

На другой день отправился он обратно в Питер. Вещички и квартира, как я и думал, - ему достались. Небось спешил счет справить: сколько и чего. Эк он меня перепрыгнул! Только и я, хромый, еще в чулан не списан... На триста рублей Семену мавзолей поставить можно - а на кой ему мавзолей? Тут сообразить надо, чтоб и отец - не в обиде, и я - не в накладе. Схоронить и на гривенник можно, если умеючи, а по виду храмина выйдет.

Дождался я, когда Федька Худолеев опять ко мне сунулся за казенной досочкой, да и сговорился с ним: не за деньгу и не за наливу разойдемся, а сварит он мне оградку с кружевом. Через два дня сварил. Ну и я не заметил, куда доски из мастерской ускакали. Пока-а их хватятся, если идет им вообще какой счет... А как могилку огородил, к Еропычу, что при кладбище сидит в сторожах, клин подбивать начал. Разорился на зелено вино и - к нему в бытовку. Разложились, хлебца, сала порезали.

- Я, - говорю ему, - шибко за батину могилку переживаю - какая с ней скудость выходит.

- Отчего же переживаешь? - спрашивает. - Наши кладбищенские тебе хоть вечный огонь зашабашат, только плати.

- Так ведь велику ли памятку устроишь на медный пятак!

- Да, - говорит, - за медный пятак не сторгуешься. - А сам смотрит в окошко, как снаружи дождик крапит, и крючок не глотает.

Налил я в стаканы то, что доктор прописал, подал ему: помянем, мол, что ли, покойника.

- Помянем, - отвечает. - Гордый был человек. Таких нынче нет.

- Вот-вот, а над ним - плешивый холмик. Обидно.

Выпили, зажевали. Он слегка просветлел морщинами.

- А что, - говорю ему, - богатые есть в твоем хозяйстве могилки. Поскониных семейство, Трубниковы - видел я, и черный камень на себя клали, и мрамор всякий.

- Так ведь не до завтра лежать собирались - до архангеловой трубы! Оттого не жадничали, да еще не всякий гроб выбирали, а дубовый, покрепче.

- А что за люди были? - И опять разливаю.

- Люди прошлые - купечество. По наследству были почетные граждане. Нынче таких не помнят, только с камня считывают.

- За ними, что же, и родни нет? Там все кресты кланяются.

- Бесхозно тлеют.

Выпили вдогонку, и я клинышек дальше тюкаю:

- А что, если крест с какой их могилки сколется или совсем пропадет, то и тосковать некому?

- Как некому? - удивился. - Я затоскую - мне здесь без крестов скука. Под крестами люди лучшей доли ждут, а под чем другим в землю кладут - чтобы только не пахли.

Вот, думаю, нашел заботу - ничейное сторожить!

- Не знаю, Еропыч, что и думать с таким раскладом, - говорю ему. - То ли отец за жизнь не скопил на смерть, то ли Мишка труды его под себя сгреб. А на мой доход доброй памятки не слепишь.

- Случай!

- Вот-вот, а уважать бы надо - геройский был старик.

- Стариком-то он не был, - отвечает. - Наливай, что ли!

Как за третью бутылку взялись, встало дело на мазь. Уломал я его мраморную плиту сколупнуть с бесхозного купечества, да на Семенову могилку изнанкой вверх присобачить. А Худолеев мне эту изнанку разгладит, процарапает привет и еще узорочье пустит по рамочке - с ним-то сторгуюсь! Пошли мы с Еропычем к посконинским крестам, подцепили фомками доску черного мрамора, а она возьми и расколись, как раз через: Отче, въ руцh Твои передаю духъ мой.

- Бери край, что побольше, - говорит Еропыч. - Другую могилку калечить не дам.

- Что ж я с огрызком делать буду?

- А так, - отвечает, - еще лучше. Вроде того: разбилась жизнь, и за сколом - смертельная неизвестность. Большая задумчивость выйдет!

- Драть я хотел твою смертельную неизвестность! Что ж ты, гад, мне пихаешь?!

- Бери эту, - говорит. - Другой не дам!

Лаялся с ним полчаса, весь хмель выдуло. А он уперся - и ни-ни. Плюнул я ему на калоши и взял сколотый кусок, доволок кое-как до отцова холмика и там в кустах схоронил. А с Федькой Худолеевым после так сговорились: слепит он над Семеном, вместо раковины, бетонную пирамидку, а на нее уже камень шлепнем с именем-званием. К концу недели Федька изнанку камню загладил, написал, что следует, и по сколу бордюрчик пустил, так что, в самом деле, вышла "большая задумчивость". Потом мы плиту на бетон посадили, и стало лучше не надо. Правда, Федька, как дело сделал, губу раскатал и, кроме пиломатерьялу, заломил за труды сороковник, ну да ему за один молчок причитается - он-то видел с лица: Отче, въ руцh Твои... А я с ним еще на досочках сквитаюсь, не последний случай!

Так и справил заботу за сорок рублей и три пузыря бормотухи. Только Мишка с ревизией не приехал, так что зря я спешку гнал. Через Ромку Серпокрыла, корешка Мишкиного, пошел вскоре слушок, будто угодил он в больницу - крыша с петель съехала.