"Ночь внутри" - читать интересную книгу автора (Крусанов Павел Васильевич)6Анна ЗОТОВА - Пока один из них елозил задом на муравейнике, желая усесться так, чтобы хозяева не кусали за что попало, а другой млел, как полевая лилия, младший копил силу и злость, торопясь стать тем, кем вскоре и стал братоубийцей. Быть мне битой - Семен угробил моего отца, хотя никто и никогда не посмел сказать ему в глаза, что об этом догадывается! Николай ВТОРУШИН Пятница. Старуха пришла в конце последнего урока, села за парту, у стены, где в ряд вывешены лики утопистов, якобинцев и почему-то Суворов с Кутузовым-Смоленским. До вчерашнего дня я не замечал эту седую фурию со шваброй. Странное дело: есть люди, которых видишь лишь тогда, когда слышишь, - стоит им закрыть рот, и их нет. Пятница - второй день дождливой дрёмы. Я принимаю от донора память. Анна ЗОТОВА - Семен был дружен только с одним человеком в Мельне - с Сергеем Хайми, сыном того самого врача, который прописал мне от простуды две недели блаженства. Сергей уже успел поучиться в Петербургском университете (оттуда был изгнан и отправлен в отчий дом под надзор полиции за битье стекол и поношение университетских порядков), и по городу ползали слухи, что в столице он сошелся с социалистами-революционерами - чуть ли не бомбистами. Но мне думается - эти байки распускал о себе он сам. Он до смерти оставался ребенком и азартно играл во все игры, какие предлагала ему жизнь, причем с легкостью менял роли, по-детски не задумываясь, что со стороны это может выглядеть отступничеством. Такая легкомысленная увлеченность не позволяла основательным людям принимать Сергея всерьез. Что до Семена, то он не мог и предположить, будто с кого-то станется сочинять о себе то, чего с ним никогда не случалось. Сказать по правде, свет мало видывал людей, над которыми судьба потешалась бы с такой же выдумкой и неутомимостью, с какой она глумилась над Сергеем Хайми. Однажды я видела, как он три квартала бежал в одном исподнем, потому что в городской бане, куда он явился к открытию первым, сын истопника из любопытства бросил в топку найденный в лесу артиллерийский снаряд! Яблоки, которые Сергей выбирал собственноручно, всегда оказывались червивыми. Так что эсеры никогда бы не решились подпустить его к себе ближе, чем на трамвайную остановку, иначе любое их дело с участием Хайми заранее обрекалось бы на провал. Николай ВТОРУШИН Судя по бане, которую эсерам в конце концов устроили, Сергей Хайми подобрался к ним вплотную. Анна ЗОТОВА - Да, байки расходились от него самого. Так или иначе, Хайми был довольно образованным человеком, поэтому слово для него почти равнялось действию, - он жил в своих выдумках. Он сочинял себе героическую жизнь, и сам в нее верил. К слову сказать, он не раз намекал Семену, что знал заранее о киевском покушении, помогал его готовить - еще студентом - и клял малодушие Богрова, который в последний момент выстрелил не в царя, а в Столыпина (Сергей утверждал, что должен был умереть царь, а не министр). Или вот: он показывал Семену круглый скрученный рубец на своей груди, похожий на второй пуп, и выдавал его за след жандармской пули, хотя в городе еще помнили потеху с гимназистом, который из-за несчастной страсти к дочери Ефима Зозули неудачно застрелился из поджиги. Но, кроме легендарной биографии, Хайми подкупал Семена ученостью. Сергей взялся объяснять юнцу науки, которые успел ухватить сам: он занимался с Семеном грамматикой и астрономией, философией и арифметикой, географией и историей, попутно отвлекаясь на вольнодумную критику самодержавия. Кое-что Семен запомнил. Пожалуй, он запомнил даже чересчур много для двух или трех лет своего случайного школярства: многие годы спустя он слепил из стекла гидру - ту греческую гадину, - каждую голову которой венчала имперская корона. Быть мне битой - так в его мозгу сплавились два соседних урока! Да, Сергей Хайми нашел себе прилежного ученика - Семен верил всякому слову, достигавшему его ушей. Только одно могло не устраивать наставника отсутствие в ученике участия. Лицо Семена было неспособно выдавать чувства, если допустить, что где-то глубже эти чувства вообще существовали. Прошло два года с нашего переезда в Мельну - соседи уже приветствовали братьев почтительным поднятием шляпы. Отец отстроил за рекой дом, выдернул из девичьей грядки подходящую жену, и она родила ему дочь, Яков трижды в неделю заставлял стрекотать французский аппарат, - а Семен все еще был неясен и угрюм, как настороженный волчонок. Семен помогал Михаилу в лавке, вырезал из чурок птиц и зверей, встречался с Сергеем Хайми, слушал уроки и копил слова, не имея надежды когда-нибудь их применить или просто постичь их невнятный смысл - и это были все дела, какие водились за ним к лету четырнадцатого года. Как только кайзер объявил войну русскому царю, мой отец ушел добровольцем с маршевой ротой, оставив на Семена всю свою цветущую коммерцию и неизвестно на кого - меня, жену и ребенка. Впрочем, лавка и синематограф тоже оказались почти беспризорными - Семен еще дозревал в скорлупе настороженного бездействия. И никто, включая наседку-наставника, не мог бы определенно сказать, что за живность из этого яйца проклюнется. А когда скорлупа треснула, вылезший из нее василиск первым делом предложил Сергею Хайми на капитал, оставленный моим отцом, купить аэроплан, оснастить его самодельной бомбой и при случае разнести в пыль царский выезд! Представляю, как Семен излагал свой план - серьезно и основательно, веря, что в его прожекте нет ничего невозможного, - а наставник, который два года втолковывал ему, что минута расправы над деспотом и иже с ним стоит дороже всех остальных минут, дороже жизни, - этот наставник, не привыкший воплощать свои фантазии в действительность, смотрит на школяра с недоумением, будто перед ним не человек, а заговоривший кирпич. Через много лет однорукий комиссар Хайми повторил для меня те слова, какими Семен приветствовал свое созревание. Вот эти слова: "Быть может, твои бомбисты правы, и пускать людям кишки, не имея на то личной корысти, благое дело, но вот что я тебе скажу: не человека должна дразнить жизнь, а человек ее, и пусть все катится к чертям собачьим - я согласен дразнить ее по-твоему". Зная Семена, я ручаюсь, что комиссар хорошенько причесал его речь. Николай ВТОРУШИН Она смотрит на меня выжидающе. Ее лицо похоже на прелый прошлогодний желудь. А глаза не похожи ни на что, потому что глаз у желудя не бывает. Анна ЗОТОВА - Скажи мне, может, тебя этому учили: почему мои родичи так ненавидели жизнь? Скажи - сама я этого не знаю и не хочу, чтобы ты спросил меня первым. Николай ВТОРУШИН Ненавидели? Огонь любит или ненавидит свечу? Топор любит или ненавидит дерево? - Нет, меня этому не учили. Анна ЗОТОВА - Значит, в университете не учат понимать людей? Чему же там учат? Николай ВТОРУШИН - Странным вещам. Меня учили, что исключения подтверждают правила, и что строчка "бытие определяет сознание" читается правильно только слева направо. Анна ЗОТОВА - Я так и думала. ...Семен говорил, а его наставник (который потом, вернувшись с гражданской без руки, стал и моим наставником и учил меня тем же наукам, каким прежде - дядю) смотрел на него и ждал паузы, чтобы расхохотаться. Дождавшись, Хайми смеялся так долго, что ему свело живот. Переведя дух, он сказал, что вовсе не хотел обидеть Семена - идея великолепна, вот только добраться теперь до Франции за подходящим аэропланом им будет не так-то просто, но если положиться на его, Семена, динамитный пыл, то дело выходит плевое: можно прямо из Мельны прорыть под всей Германией нору до самого Парижа, только и тут Семену придется свой пыл держать на вожжах, иначе они вылезут в Америке! Больше Семен никогда не вспоминал о своем плане. Но пыл остался. Проснувшийся бес ни за что бы не успокоился, не заставив его отведать на вкус запретной братской крови. Быть мне битой - они были рождены, чтобы сожрать друг друга! Семен все меньше интересовался торговлей, сваливая заботы на приказчика, - с дорожки Михаила он выбирался на свою собственную. Впрочем, и для моего отца коммерция не была делом, положенным от века, а годилась до поры, как суррогат настоящей битвы - с чего бы ему иначе менять чечетку счетов на мясорубку империалистической? Как и отец, Семен был черств сердцем и хваток умом, но, несмотря на выучку у Хайми, он оставался дикарем - я не раз видела, как утром, когда кухарка приносила с рынка телятину, он отрезал ломоть розового мяса, перчил, посыпал солью и медленно жевал, слизывая с губ темный сок... Осенью четырнадцатого года Семен и Сергей Хайми собрали группу из пяти-шести таких же зеленых бомбистов, какими были сами. Склеился кружок, где верховодил ссыльный студент, бредивший народовольщиной. А когда растаяла зима и у Хайми вышел срок ссылки, он отправился в столицу хлопотать о продолжении образования. Но через неделю он снова объявился в Мельне. Уже не один - из Петрограда он привез человека, которого никогда прежде в городе не видели. Это был высокий черноволосый бородач с горбатым костяным носом. Я не помню, как он назвался, - имя не имеет никакого значения - ручаюсь, оно было вымышленным. Уже после гражданской Хайми говорил мне, что бородач был известным максималистом и что он, Сергей, привез его для того, чтобы освятить кружок, как привозят архимандритов освящать церкви... Николай ВТОРУШИН - Значит, слухи о Сергее Хайми не были пусты? Иначе откуда бы он взял этого... Анна ЗОТОВА - Что? Что ты сказал? Николай ВТОРУШИН - Нет. Я... Анна ЗОТОВА - И Семен пригласил чернявого жить у нас. Видно, "бомбисты" решили, что это всего безопасней - заречье было тогда самым городским отлетом. Домашним Семен выдал гостя за знакомца моего отца, помогавшего Михаилу в Петербурге по дешевке добывать лакированные штиблеты. Собственно, в этой выдумке не было нужды: Яков - скучный к жизни до того, что приходилось трижды в день кормить чуть не с ложки (сам он делать это постоянно забывал) - даже не заметил, что в доме появилась бородатая скворешня, как не заметил, что с нами больше полугода нет Михаила, а моей набожной мачехе, которая в одиночестве отдувалась за всех нас перед Господом, оставалось только опустить покорный взгляд и вставить в свою ежечасную молитву выдуманное имя гостя. Кухарка, я и моя сводная сестра, само собой, вовсе не брались в расчет. Из поклажи при госте был лишь один саквояж, где помещалось все его добро: смена белья и кусок мыла. Вот еще: как-то раз, подглядывая за ним в одну лишь мне известную щелку, я видела, как перед сном он доставал из пиджака и прятал под подушку кинжал и черный скуластый револьвер. Правда, тогда эти предметы вызвали во мне только любопытство - назначение уймы вещей было для меня еще скрыто, одухотворено непониманием. Бородач почти не выходил на улицу. Утром, когда Семен отправлялся в лавку тянуть постылое братово дело, а Яков шел в электро-театр запускать проектор, чернявый спускался из отведенной ему комнаты и проводил время с нами - моей мачехой и двумя несмышлеными детьми, - пока не возвращался Семен, и не приходил Хайми с конспиративным вином (невозбраняемая попойка) и тремя-четырьмя начинающими социалистами. Бородач был веселым и уверенным в себе человеком, иначе у него не получилось бы занимать меня и сестру так естественно и потешно, что я за те несколько дней, которые он прожил в нашем доме, чуть было не выучилась смеяться, а сестра на его руках ни разу не улучила момента для писка. За эти дни между Лизой Распекаевой и гостем случилось то самое, что в жестоком девятнадцатом году потащило ее, босую и безумную, вон из вымирающего дома - на поиски человека, о существовании которого все в Мельне давно забыли. Спаси и помилуй! - я не говорю, будто моя мачеха блудила с максималистом! Нет, тут другое... Лиза просто не хотела стареть. Да, да: ей стукнуло всего двадцать два - за Михаила она вышла совсем ребенком - какая старость! Но в свои двадцать два, прожив с мужем год, она вдруг осталась одна с младенцем на руках и с заботами хозяйки большого дома. Ей не хотелось верить, что судьба ее решена до скончания века, что молодость ее запряжена в чужой воз, и она, молодая, цветущая Лиза, уже не может сверх положенного взять или дать счастья ни от кого и никому. Я могла бы понять, даже если... Нет. Они не были любовниками. Иначе, подтвердив свою молодость, она из постели максималиста кинулась бы обратно к семейному очагу, под свой женский крест, с раскаяньем и стыдом, но уже радостно осознавая свою причастность к жизни. И она бы забыла горбоносого гостя, как забыли его все остальные. Такая измена - от неудовлетворения положенным - случается почти со всякой замужней женщиной. И это очень просто понять - ведь здесь нет любви. Так вот, раскаянья в Лизе не было. Между ней и максималистом возникло желание близости, предчувствие близости, но не сама близость - понимаешь? Что-то растопило в них привычное людское отчуждение, согрело их доверием и участием, наполнило пространство между ними нежностью и надеждой, но пространство это так и осталось непреодоленным. Я хочу сказать, что моя мачеха помнила бородача еще четыре с лишним года лишь потому, что тогда они не очутились в одной постели. А потом он уехал. Сгинул без следа, оставив нерастраченную нежность в сердце Лизы и свое липовое имя в ее молитве. После отъезда максималиста в отцовскую лавку пошли посылки с клеймами петроградских торговых домов, набитые дешевой ерундой, - в стенки этих ящиков были запрятаны эсеровские газеты и прокламации... В это время отец мой воевал где-то в Польше, потом в Галиции, потом в полесской чащобе, - к праздникам он присылал поздравления, из которых складывалась вся эта география. Ей-ей, я не знаю, что заставляло его подавать о себе вести. Пустое думать, будто он в нас нуждался. И совсем глупо надеяться, что душу его смущала забота или тоска по брошенной семье. Думать так - значит ничего не понимать в Зотовых. Пожалуй, он просто ставил Семена в известность, что еще жив, и Семену так или иначе следует опекать его дело. Это больше всего похоже на правду. Поздравления шли из года в год - последнее добралось летом семнадцатого, - и если то, что я говорю верно, то неважно, что в них писалось - читать их не стоило труда, - отец вообще мог ставить на бумаге только число и подпись, ведь пасхальные, рождественские и именинные поздравления всегда означали одно и то же: видишь - войне со мной не справиться! Быть мне битой - так оно и было! Не знаю, понимал ли Семен, к кому спешат эти весточки, но отец наверняка пулял в белый свет, ведь до его отъезда зверь, которого могли раздразнить эти послания, в нашем доме еще не вылупился. Пусть бес и указывал на родную кровь, но не называл же он имени... Николай ВТОРУШИН Агония бабьего лета. Дождь - то тише, то хлестче, но без конца дождь. Она думает, что братьям, как ночная небесная даль, однажды открылась в телескопе прозрения их судьба, и с тех пор они уже не пытались ей перечить. Для этого она выдумала всю эту бесовщину... Что ж, Парацельс населил мир гномами и заставил людей себе поверить, а кроме самой старухи и меня, кто-нибудь сможет поверить в ее демонов? Анна ЗОТОВА - Весной, после февраля семнадцатого, Семен устроил распродажу лавки и на законный капитал моего отца стал издавать газету с проэсеровским креном. К тому сроку кружок их разросся, позволил себе гонор Мельновского отделения партии социалистов-революционеров и держал пять представителей, одним из которых стал Сергей Хайми, в исполкоме городского совета. Хайми верховодил и в газете - Семен только давал деньги. Вот - у меня хранится один номер... Правда, он за март восемнадцатого, и тогда Семена уже не было в Мельне... Николай ВТОРУШИН В руках ее возникает сложенный бумажный лист. Из ничего - из пустоты. Миг назад его не было - теперь он есть. Сегодня в классе горит свет, но я не видел, откуда лист взялся. Я трогаю пальцами желтый шершавый лоскут, и он раскрывается без хруста, как тряпка. Выцветшая шапка: "Новая Русь". Ныряю в конец передовицы: Сергей Хайми. Выныриваю. ВПЕРЕД-НАЗАД Расползаются ноги - пьяная походка России! Демократия, если понимать ее в естественном смысле, как народовластие - растекается вширь. Ведь растекается вширь и само понятие о народе. В республиках классической древности к власти призывались одни полноправные граждане, демократический строй не исключал ни рабства, ни переходных степеней от бесправия к праву. Не все население допускалось к власти и в средневековых республиках. Не все было призвано к ней даже Великою французскою революцией. Современное представление о демократии все больше и настойчивее раздвигает ее границы, вводя в состав народа, как носителя власти, всех правоспособных граждан, достигших известного возраста. Подмена демократии пролетариатом значит, наоборот, сужение пределов, с расширением которых до сих пор был связан политический и социальный прогресс. Не-пролетарии - такие же люди, такие же граждане, как и пролетарии. Искусственно устанавливать неравенство между теми и другими значит идти не вперед, а назад, создавать новые роды бесправия, новые касты изгоев. Немудрено, что Американские Соединенные Штаты передумали дарить России статую Свободы и возвратили деньги пожертвователям. В нормально организованном, нормально живущем обществе не должно быть места для париев и илотов! Именно к этой цели вел демократический парламентаризм, на путь которого вступила наша Февральская революция. Что необходимо для охранения прав и интересов народа? Устранение тех или иных групп, тех или иных слоев населения от участия в законодательной работе, в реальном осуществлении ее результатов? Нет, необходимо принятие таких условий, при которых ничего не мешало бы, но все содействовало определению народных желаний и удовлетворению народных нужд. И мы шагнули к этой цели с положением о выборах в Учредительное собрание. Раздвигая до крайних пределов избирательное право и умножая этим действительную силу народа, оно обеспечивало, введением пропорциональной избирательной системы, всестороннее освещение путей, ведущих к общему благу. В парламенте, избранном при полной свободе печати и собраний, при отсутствии всякого насилия и давления, голос пролетариата раздастся так же громко, как и в организациях пролетарских, но при этом не заглушая других мнений и освобождаясь в состязании с ними от свойственных единовластию увлечений. Стоит ли говорить, что истинно всенародного представительства не могут заменить собою советы, избираемые не всеобщим и не прямым голосованием, без широкий гласности, без свободной, доступной контролю избирательной агитации, на неопределенное время, с неопределенными правами. Вперед-назад - вот пьяная походка России! Будучи эсером, пишет как кадет, а потом становится председателем Мельновского совета, а потом - красным комиссаром. Бред! Анна ЗОТОВА - А когда по России, по ее огромной туше, покрывшей полконтинента, поползла, словно плесень, смута, когда туша стала заживо гнить, разваливаясь на смердящие части, то уже не было силы, которая запретила бы двум братьям открыто желать друг другу смерти. Мы же остались с краю их дел - занятые истреблением друг друга, они совсем не заботились о тех, кто в их заботе нуждался. Вскоре большевики взяли власть, и Семен, прилипнув к проходящему через Мельну отряду солдат, отправился в Могилев арестовывать Духонина. С тех пор он, как сорванный лист, забыв о корнях и древе, носился по ветхой земле и объявлял во всех ее пределах: старого нет, оно умерло, истлело!.. А мы два дитяти, умевшие на пару произносить лишь половину алфавита, Лиза, которая сама недалеко опередила собственное детство, и Яков, уж никак не способный стать нашим кормильцем и защитником, - мы остались на сквозняке революции, обреченные сгинуть в ее стихии, в доме, из которого сбежала кухарка, потому что не умела готовить котлеты из глины и не могла смотреть на плиту, где поселились мокрицы, - вот так, истребляя друг друга, Михаил и Семен попутно истребляли нас! До лета мы кое-как сводили концы с концами: что-то давал синематограф, кое-чем помогал Сергей Хайми, бывший в ту пору председателем Мельновского совдепа, присылал в базарной корзинке картошку и яйца (дары прихожан) отец Мокий, а когда в крепостной башне случился пожар и сгорели все ленты, привезенные механиком из Петербурга, когда после московского восстания Сергея Хайми и почти всех левых эсеров вышибли из совдепа, и он, сменив партию, отправился на Южфронт комиссаром, - тогда нам осталась лишь поповская корзинка и скудная помощь двух овощных грядок, разбитых с весны на месте палисадника. В то время - на пепелище былого отечества - мельчане, не сорванные с места войной и революцией, жили как младенцы - на ощупь. Раньше сидели в одной лодке, гребли, пусть с ленцой и не в лад, но лодка шла, и в руках было какое ни есть, но дело, и вдруг - то ли весла выпали, то ли лодка дала неисправимую течь, то ли исчезла вода под ней, - словом, и притворяться, будто гребешь, сделалось бессмысленным. И тут - зашуршали четки памяти каждый стал перебирать былые навыки, чтобы снова ухватиться за дело, поверить в свою уместность, зашториться от ужаса привычкой. Яков приволок домой уцелевший в пожаре "Пате" и каждый день разбирал и собирал его стальную начинку; Лиза принялась перешивать - хоть в этом не было особой нужды - рубашки Михаила и Семена на платьица для меня и моей сестры; а Мокий исполчился учить меня грамоте. Пока отец, а затем Семен хозяйствовали в доме, Мокий не приходил к нам в заречье. Ручаюсь, он был на них за что-то зол (быть может, праведным чутьем угадывал в них беса?) - я не вспоминаю историю про отца и Лизу, про то, каким манером Михаил привел ее в свой дом - ведь я не знаю этого наверняка и могу ошибаться... Только дождавшись, когда Семен уехал из Мельны с промелькнувшим отрядом, Мокий стал самолично навещать племянницу и показывать мне в азбуке неуклюжие толстоногие буквы. Тогда был еще не настоящий голод. Мы еще жили по-барски: у нас водились стулья для дров, и почти каждый день на столе появлялись хлеб и картошка, - и люди еще порой были готовы помочь друг другу в беде. Самое страшное из того, что завещали нам наши кормильцы, оставив семью на забаву смерти, таилось впереди. К концу лета в кухонной плите сгорела последняя штакетина, и в чугунке уже варились щавель и ревень. Солдаты не пускали мужицкие подводы в город на свободную торговлю - разверстка, - и у Мельны ссохся желудок. Изредка Лизе удавалось за одежду, оставшуюся от братьев, выменять на рынке хлеба или крупы, но сторговывались за крохи, и через два дня мы с сестрой, как голодные галчата, снова разевали рты. А к зиме стало совсем худо. Дом вымерзал до звона - мы бродили, кутаясь в одеяла, по мертвым комнатам, с синими лицами и занемевшими от холода руками, а когда хотели унять голод и жажду, скребли в ведре лед и топили под языком колкую крошку. Спали все вместе вповалку: с краю - Яков, у стены - Лиза, а мы с сестрой - в обогретой ложбинке между исхудавшими телами взрослых. В ту зиму моя сестра обгладывала молодые сосенки - ела кору и верхушки, - ее понoiсило не переставая; а я тишком воровала еду из доли Якова, оправдываясь тем, что пища ему не нужна, раз он ее никогда не просит. Но мы не умерли. Мы разучились жевать, мы глотали черствый хлеб кусками, пальцами проталкивая их в глотку, мы перестали чувствовать вкус пищи, сделались невесомые и хрупкие, как слинявшая с насекомого кожа, - но мы не умерли в эту зиму. Судьбе угодно было мучить нас дальше. Она издевалась, дав нам крышу и стены, но отобрав у крыши и стен способность защищать хозяев от взбесившегося снаружи мира... В мае через Мельну проходили красноармейцы. Они спешили к Петрограду, чтобы не позволить белому генералу вернуть себе родину, чтобы вырвать родину у него из-под ног, будто половичок, хотя он нуждался в ней так же, как всякий русский... Эти люди, простые и грубые, научились в грязи, дорогах и сгустившейся вокруг них смерти жить так, как живут однодневки без вчера и завтра, съедая подчистую все, что находили в пути, уничтожая все, что сегодня было не нужно. Они лазили по кухням, в которых сквозняк революции еще не засыпал теплые угли, тискали девок, смеялись и охальничали, а на следующий день шли умирать за волю и землю - верили, что умирают именно за них! В наш дом определили на постой пятерых красноармейцев. Они были бесцеремонны - кочевники без крова и скарба, вечные гости с правом быть сильнее хозяина. Осмотрев на кухне плиту с мокрицами, они прошли в столовую, сели за стол на уцелевшие табуретки и обиженно потянули из своих котомок хлеб. Кто мы такие? почему сохнем с голоду в большом доме? и где сам? - допрашивали они. Узнав, смеялись: отжировал хозяин! нынче воля голи! кто на белом хлебе взошел, тот голоте враг! Распетушили себя языками учинили сверку: так ли мы забеднели? Обшарили дом - порвали на обмотки занавески в спальне, разбили в горке зеркало, поделив осколки между собой и остались довольны оскуделым вражьим логовом. При этом в них совсем не было ненависти; они чувствовали свою правоту, потому что поступать так это и есть революция, а в правоте революции они не сомневались. Но зеркала и занавески для полной справедливости им показалось мало - они прижали Якова: почему не воюет? с красными не путится? или стережет последнюю хозяйскую утеху? И один из красноармейцев припечатал Якова кулаком, и тот сполз по стене на пол. На губах Якова вздулся и лопнул алый пузырь, и на грудь ему выпал мокрый сгусток с двумя зубами, как арбузная мякоть с невызревшими семечками. Потом Якова заперли в подпол, а меня и хнычущую сестру выставили в сени. Но я по привычке устроилась у дверной щели и слышала, как Лиза вначале кричала, а после лишь глухо хрипела сквозь затыкавшую ей рот ладонь. Ночью Яков сидел в подполе, а мы лежали на широкой кровати моего отца, в его спальне, и от страха не могли сомкнуть глаз. Ночью трое из пяти постояльцев поднимались к нам. Мы с сестрой, боясь обнаружить что еще живы, забились за шкаф и, не дыша, слушали возню в постели, где Лиза уже не кричала и не сопротивлялась, а только беспомощно всхлипывала. Потом они ушли. Ударило в небо утро, а мы все не решались спуститься вниз. Лиза прижимала к чахлой груди дочь и, захлебываясь, шептала слова, которых я не могла понять. Она то звала кого-то, молитвенно и нежно, то трясла в воздухе костяным кулачком с таким гневом и отчаяньем, каких невозможно было в ней предположить; глядя на нее, мы с сестрой начинали реветь, и - быть мне битой! - это было легче, чем прикидываться мертвыми! Я первая вышла из спальни. И первая увидела, что постояльцев в доме больше нет. Они убрались, оставив на столе каравай хлеба и полный чугунок пшена. Я подумала, что они еще вернутся, раз забыли здесь такое богатство, - я ни к чему не притронулась и даже не отомкнула подпол, где все еще сидел Яков. Так и вышло: они вернулись - не все, только двое из них, - они въехали во двор на телеге, заваленной дровами, - один правил лошадью, а другой держал в руках винтовку со штыком, и на штыке болтала мертвыми крыльями курица. Красноармейцы сгрузили дрова у крыльца и тут заметили в дверной щели меня. Тот, что был с винтовкой, стянул со штыка пыльную курицу и, раскрутив ее за голову, швырнул к моим ногам. Он сказал, скаля желтозубый рот: "Накорми мамку! Не дело - ее пупом трешь, а у нее мослы клацают!" А потом они уселись в телегу и, гаркнув в два голоса на лошадь, умчались кочевать по земле дальше. Эти люди были жестоки, но в том не только их вина - я знаю, я видела, что делает война с мужчинами, - однако если кто-то должен быть виновен без оговорок, то, по мне, пусть это будет тот, кто в худое время оставляет слабого без защиты! О случившемся узнал отец Мокий. Прикоснувшись к скверне, его благочестивое сердце забыло о смирении. Три дня он вещал с амвона о пришедшем Антихристе, три дня клял и предавал анафеме его власть, три дня просил у неба мор и железную саранчу на сатанинское царство, а на четвертый день от совдепа пришли солдаты и увели Мокия в бывшие мучные лабазы купца Трубникова, переделанные под временную тюрьму. Сутки просидел в лабазе святой отец - через сутки по решению трибунала его расстреляли в сосновом лесу за извозчичьим двором. И ни один человек в Мельне не заступился за своего праведника, потому что уже настало время, когда помогать друг другу в беде перестало быть людским правилом. Пережив постояльцев и смерть Мокия, заменившего ей отца, Лиза то ли от впечатлительности невзрослеющей души, то ли от бесконечного недоедания, стала быстро мрачнеть головой. Она сделалась рассеянной и непонятливой, как недоспавший ребенок. Лиза подолгу беседовала сама с собой, улыбаясь тихой радости своих видений. Незримого собеседника она нежно звала одним и тем же именем - это было имя, сочиненное четыре года назад для нас чернобородым. Максималист всплыл в ее бедной памяти потому, что остался для Лизы чем-то несбывшимся - надеждой на счастье, для которой в скудном перечне ее прежних радостей не было стоящей замены. Умом Лиза оставила нас, обходя лаской даже Ольгу - дочь, больше остальных нуждавшуюся в опеке. И все же именно Ольга была той паутинкой, которая связывала Лизу с миром... А потом паутинка оборвалась - Ольга перестала принимать нашу редкую пищу, высохла, как дурной стручок гороха, вздувшись наружу единственной горошиной живота, и однажды ее мертвое тело зарыл на Мельновском кладбище Яков. Вскоре после смерти дочери Лиза Распекаева исчезла из города. Утром она понесла на рынок пару случайно уцелевших лакированных штиблет и больше к нам не вернулась. На следующий день я сварила остатки крупы, которой нам с Яковом хватило на двое суток. А когда был съеден и этот последний запасец и нам уже неоткуда было ждать помощи, пришел настоящий голод - смерть встала так близко, что сражаться с ней пропала охота, - только тогда судьба решила: все, хватит, с этих довольно. Спасение явилось с человеком, по вине которого мы и увидели оскал собственной смерти - в конце июля в Мельну вернулся Семен. Он ворвался в дом - живой и грубый, будто не было голода, стужи, крови, смерти и снова голода со времени, когда мы виделись последний раз. Он крикнул с порога: "Ну что, еще живы, уклейки?! А мы-таки врезали по соплям Каппелю!" Но ни я, ни Яков не могли подняться ему навстречу который день мы лежали без движения, не имея сил жить дальше. Мы смотрели в облупившийся потолок, как на экран отцовского электро-театра, и ждали, когда на нем навсегда погаснет свет. Но Семен не дал нам умереть, хотя тогда мы больше всего были к этому готовы. Он выложил из своего мешка хлеб, копченый окорок, чай, мед, что-то еще, чему мы давно забыли название, и стал воскрешать нас для новой боли, отпаивая чаем с медом и пичкая размоченными сухарями. А когда мы заснули с соловьями в счастливых желудках, Семен отправился в город и в городе - в совдепе, - потрясая мандатом (у него имелся мандат, где было написано, что он, Семен Зотов, геройский начдив геройской 5-й армии, раненный при взятии Златоуста, закончил лечение и следует по новому назначению на Западный фронт), выбил пайки на нас с Яковом. А еще у него был орден и именной револьвер "За храбрость", врученный Тухачевским, командармом 5-й, который тоже мог пригодиться, когда Семен объяснял в совдепе, что мы с Яковом, пожалуй, не выживем, если будем питаться одной его славой. В городе он расспрашивал о Лизе, но никто не видел ее с того утра, как она вышла на рынок с лакированными штиблетами... Николай ВТОРУШИН Газета, сложенная в рыхлую четверть, еще лежит на ее коленях. Старуха ждет моего согласия с приговором, который она вынесла своей родне. Огонь убивает свечу - он любит ее или ненавидит? У старухи готов ответ, но она смотрит глазами свечи. Анна ЗОТОВА - Плевать они на нас хотели! Они рыскали по голой земле, чтобы найти и убить друг друга, а между делом убивали нас! В эти три дня - как и всегда - Семен был угрюм. Он ничего не говорил о себе и не спрашивал, как жилось нам. А мне хотелось многое рассказать, я могла рассказать - ведь мне уже было десять лет. Но Семен не желал слушать мои жалобы - ему было нужно другое... Уже перед самым отъездом он задал вопрос, - вскользь, хитря, прикидываясь равнодушным, - спросил, как зевнул: есть ли вести от Михаила? Я ответила - он выслушал... Я помню: в воздухе еще звенело мое "не-ет", а Семен уже отворачивал лицо - мертвую гипсовую маску, - на котором не было ни любопытства, ни ненависти - ни одного внятного чувства. Потом он снова сказал про пайки - где и когда получать, и уже шел к двери, когда я пропищала: "А где столоваться Лизе, когда она к нам вернется?" И он объявил, теперь с настоящим, непритворным равнодушием, что так уж принято у тыловой чумы - не выписывать пайки на тех, кто в нетях. - Неужто ты, дуля немытая, - сказал он, - сама не запалишь плиту и не выметешь пол? Понимаешь?! Выходит, для себя он похоронил Лизу еще тогда, когда она была живой. Так же легко он мог похоронить каждого из нас! Семен ушел в июньский пыльный день, надеясь скреститься своей дорогой с безвестным путем брата. А мы снова остались одни - уже без Лизы и Ольги. Но костлявая отступилась от нас - должно быть, Лиза с дочерью явились той необходимой жертвой, которой мы на время откупились от смерти. Поживившись у нас, она отправилась за братьями... Быть мне битой - так устроен мир, что покой и радость всегда выкупаются жертвой. Не знаю, кому это нужно, но это именно так. Возможно, это справедливо - в конце концов, куда прикажешь девать зло, раз оно неистребимо и болтается довеском на каждом добром деле? Несправедливо другое - несправедливо, если боль не выкупает покоя, если человек живет и умирает в муке, так и не получая от судьбы передышки. Несправедливо, если в мире, где - я хочу в это верить! - существует возмездие, человек остается неотмщенным, и его истязатель сбегает на тот свет, не искупив своего зла земной болью. Так вот, костлявая отступилась от нас. Я поняла это, когда однажды на наше крыльцо, у которого еще лежала куча дров - плата за Лизино безумие, поднялся Сергей Хайми. На нем была выгоревшая гимнастерка с пустым рукавом, подвязанным к вихлястой культе - таким выплюнула его из своих жвал война. Таким вернули его дымящиеся степи, где он комиссарил в полку Южфронта и где казацкая сабля оттяпала ему по локоть левую руку. Сергей Хайми искренне огорчился, что разминулся с Семеном на несколько дней, ведь он по-своему любил его и, пожалуй, думал (какая чушь!), что именно его заботами Семен стал тем, кем он стал. Наверно, поэтому Хайми чувствовал ответственность и за нас - родню своего недавнего питомца. Сергей жил с отцом. Мать его умерла от почечной колики еще в восемнадцатом. Доктор Хайми целыми днями возился с больными и увечными - он остался в городе единственным врачом, - а его сын, еще не увлекшийся ревизией советской власти в уезде, время от времени навещал нас в нашей сирости. Впрочем... Яков понятия не имел, что такое сиротство и одиночество. Он сплел себе глухой кокон из своих мыслей и не чувствовал нужды в соседстве живой души, а ведь, если бы я время от времени не пихала в его глотку пищу, он давно бы протянул ноги! Николай ВТОРУШИН Яков жил, чтобы дождаться смерти, и оттого душил свои человеческие желания, как душат ненужных, напрасно родившихся котят. Своего рода Кронос... Только Яков делал это не из свирепости и жажды жизни, а, скорее, из сострадания. Если в полушаге от себя он все время чувствовал смерть, если он не верил в торжество жизни, то не стоило и пробовать воплощать свои желания и фантазии в реальность. Анна ЗОТОВА - Свою сирость понимала одна я. Как одна я из всех Зотовых понимала, что такое привязанность к дому, и чувствовала давнюю потерю родины, которую не помнила, но которая все же сидела где-то в моей бессознательной памяти... Хайми взялся продолжить мое обучение, начатое по старинной азбуке расстрелянным Мокием. По утрам, когда Яков, будто дитя со щенком, возился со своим "Пате", мы с Хайми сидели над грамматикой и арифметикой, мы листали огромный географический атлас, перевиравший теперь многие государственные границы, и пересекали страны и моря вместе с Гераклом, Язоном, Одиссеем и Синдбадом, про которых рассказывал мне мой учитель. Мы искали золотой Офир и открывали Новый Свет - и это было похоже на бесконечную сказку... Тогда же я впервые увидела, как выглядит на карте Россия. Она была страшна своей огромностью, своей несоразмерностью с остальным миром. Любая хозяйка подтвердит - чем больше дом, тем труднее устроить в нем наряд. Мы жили на сухарях и вобле. Иногда, в довесок к пайкам, Хайми подкармливал нас то хлебом, то маслом, то яйцами - тем, чем расплачивались с его отцом хворые окрестные мужики. Сергей был нашим добрым ангелом и возился с нами, будто мы - последние люди на пустой земле, и от нас должны произойти новые народы. Он пытался искать следы моей мачехи - расспрашивал проезжих людей, гонимых со своих мест войной, голодом и разрухой, говорил с мужиками и бабами из ближних деревень, проскочившими на рынок мимо солдатских кордонов, - но до самой осени не мог напасть на ее след. Только в октябре Сергею Хайми повстречался человек, который заставил его пожалеть об упорстве, с каким он извлекал на свет Лизину судьбу. Это был крестьянин, приставший недавно к мельновскому продотряду. Его нога попала под тележное колесо - перелом лечил Андрей Тойвович Хайми. Родом мужик был из-под Новгорода, из какого-то большого села. Вот его рассказ. Однажды в начале лета на сельской площади объявилась женщина, босая, в сносившемся городском платье. Ум ее был помрачен - лицо без конца улыбалось, хотя дети швыряли в нее грязью и свистели в уши. Она ходила по избам, выспрашивая про какого-то бородача, и почти не понимала слов, если кому-то, тыча в собственную бороду или бороду соседа, вздумывалось с ней шутить. Полдня она слонялась от двора к двору, а вечером, узнав путь до ближайшего селения, ушла за околицу. О ней бы не осталось памяти - сколько нищенок плутало тогда по русским проселкам, - но назавтра ее увидели снова. Она опять таскалась по дворам с расспросами о бородаче и не узнавала лиц, словно забрела сюда впервые. Потом, справившись о дороге, которую ей уже указывали вчера, отправилась в соседнюю деревню. А на следующий день - та же притча... Так стало повторяться чуть ли не каждое утро - дурочка кидалась ко всем встречным в надежде узнать что-нибудь о никому неизвестном человеке, иногда ночевала (ее пускали на сеновал или в дровяник), а потом неутомимо шагала к указанному большаку. Однажды узнали: она доходила до соседей, стучалась в избы с тем же вопросом и под свист ребятни возвращалась на путь, каким пришла - ведь она просила указать ближайшее селение, и ее отправляли на большак, не подозревая, что с той стороны она и появилась. Так топтала она из конца в конец одну дорогу, думая скудной головой, что идет все время вперед. Память ее не держала лиц и примет округи, все на пути казалось ей новым и незнакомым. Потом она привыкла узнавать путь ногами и перестала выспрашивать дорогу, выходя на свою закольцованную колею без подсказки. Тогда она, видимо, спятила окончательно. Сельчане к ней привыкли и стали держать за свою деревенскую дурочку, но все разом завернули ее от своих ворот, когда однажды выяснилось, что она - сифилитичка. Однако какое-то время она продолжала мелькать под окнами, приставая с расспросами о своем бородаче и ночуя в огородах, потом пропала, и случайно была найдена мужиками в кустах у большака с выгрызенным собаками животом. Это все, что знал продотрядчик. И еще он знал, что странницу звали Лиза. Теперь ты понимаешь, почему Семену было удобнее посчитать ее погибшей безвестно? Чем страшнее ее судьба, тем больше на нем вины. Чем страшнее смерть, тем больше спросу с тех, кто позволил этому случиться, кто вернулся слишком поздно и таким диким образом, что никто в городе не посмел поставить им в вину то, что ставлю я!.. Семен объявился следующим летом... Вернулся сам и вернул домой моего отца. Семен привез его в ящике из-под английской динамомашины (так перевел надпись на дощатой стенке Сергей Хайми), - отец лежал там, пересыпанный солью, босой, с двумя Георгиями на дырявой груди. Щека его была прострелена, и кожа расползлась на скуле. Он вонял, как воняет протухшая от недосола рыба. Когда его вытаскивали из ящика, на траву сыпались жуки с черно-оранжевыми спинками... Николай ВТОРУШИН Пауза. Тяжелая, как вдох без выдоха. Она подступает к горлу, и хочется выдохнуть. Хочется выдохнуть. - Вы сказали, что они вернулись? Анна ЗОТОВА - Что? Ну да, вернулись. Николай ВТОРУШИН - Значит, война для Семена тоже закончилась. Анна ЗОТОВА - Как бы не так! Он закопал Михаила и сразу поехал в Запрудино - одну деревеньку под Мельной. Там он с винтовкой гонялся огородами за каким-то парнем и, говорят, пристрелил бы, если б тот не изловчился сигануть к лесу. Зачем ему сдался этот парень?!. После, не заглянув домой, Семен умчался обратно в свою дивизию и нарубился с поляками вдосталь. |
||
|