"Ядро ореха" - читать интересную книгу автора (Ахунов Гариф)2В спальной комнате в беспорядке разбросаны и расставлены мешки, чемоданы, ящики, валяются обрывки газет, темнеют голые без занавесок окна. Ребятишки, еще вчера встречавшие его отчаянным гомоном, утомились и, не дождавшись отца, уснули сегодня вповалку кто где: Салим с Ильдаром прикорнули на незастеленном матрасе; Разия с Райсой, обнявшись, посапывают на ящике с мебелью, а малыш Карам сидит, уронив рыжую головенку, прямо на полу у большого сундука. Намаялась детвора — целый день путались под ногами: «Пап, а пап? Когда поезд-то приедет? Ну, па-а-ап!» Замучили и старшего брата, восьмиклассника Вагапа, пока наконец тот не догадался — дал им большой мешок и велел складывать туда игрушки. А игрушек у них много, вот и спят без задних ног... Лутфулла-абзый потихоньку, на цыпочках, прошелся по комнате, у кого поправил неудобно подвернутую руку, у кого ногу, улыбаясь, наклонился над Карамом, долго развязывал затянутый насмерть замусоленный шнурок; сняв с малыша ботинки, уложил и его. Вышел в зал. И здесь все вверх дном: зияет пустыми фанерными ящиками распахнутый настежь шифоньер; молчит старенькое с оторванною второпях антенною радио; подоконник, уставленный бальзамином, геранью и бегонией, кажется, уныло зеленеет в преддверии расставанья: цветы остаются в квартире, и на новое место поедут лишь молодые побеги. Да... Много было у него переездов, и на всех покинутых подоконниках оставались заботливо ухоженные, свежие, красивые цветы... На стене косо висит потускневшее зеркало. Его, видно, сдвинули с места, но, забыв, так и оставили скособоченным на стене. Лутфулла-абзый, собираясь упаковать и уложить среди вещей это засиженное мухами, немало уж поездившее с ними по свету памятное зеркало, потянулся к нему, взялся за дубовую темную раму и... замер. Глядел из зеркала на него утомленный, с глубокими складками на лбу, с рыжими обвислыми усами, немолодой уже мужчина. Он отнял руки, неторопливо снял фуражку и крепко вытер пропахшим дешевым табаком, в синюю линялую клетку носовым платком бритую голову и широкий лоб. Седины в волосах прибавилось, постарел, мда... Ну, впрочем, это он заметил и без зеркала: ляжешь вечерком в постель, и так приятно, но предостерегающе гудят суставы... подергиваются... Что-то жена, Тауфика, разворчалась в последнее время. Все твердит и твердит об одном и том же, точит душу: «надоела, мол, мне эта цыганская жизнь, нет больше моченьки, не желаю, сколько же можно бродить бездомною собакой». Вот ведь какие слова говорит. И правильно, в общем-то, ничего не скажешь. Казалось, здесь-то уж, в Куйбышеве, после долгих скитаний от Урала и до Баку осядут окончательно: город чистый, красивый, да и люди хорошие. Любо посидеть вечером над Волгою, у памятника Чапаю, глядя на упавшие в простор великой реки снопы городского света и проплывающие пароходы, вспомнить свою молодость, прошедшую в горячих боях гражданской. Придешь домой — светло, тепло, уютно, захотел поесть — суп на столе, кушайте, дорогой Лутфулла-абзый, пожалуйста. И квартиру-то как отладил — двери, окна утеплил, полы перестлал, да мало ли чего! И детишкам в школу бежать рядышком, два шага, можно сказать. Так и рассчитывали дожить тут до пенсии, детей отсюда в большую жизнь направить, а вот уезжают... Калимат, родные края, мда-а... Вроде и позабылись, а сказали, и будто ножом полоснуло по сердцу — Калимат... Ан нелегко и уезжать... квартира остается, остается бригада и, горше всего — остается давний друг, с кем лет тридцать «дырили» вместе землю, — друг душевный, Константин Дорогомилов. Ладно, если оценят на новом месте, не выкинут с буровой, словно старое, с искрошенными поразбитыми зубьями долото... Калимат... помнится, купил он это зеркало как раз тем летом, когда покинул родные края, в уральском городке Верхняя Чусовая. Возчиком работал. И тогда уже было зеркало стареньким, сам он покрывал резьбою раму, прошелся лачком — обновил. В те времена в зеркале отражался молодой, безусый Лутфи, только что оженившийся силач и беззаботная головушка. А теперь вот — перевалило за пятьдесят, оставил за собой на земле многие буровые вышки седой уж мастер Лутфулла Дияров. Взглянул в задумчивости на зеркало. Взять, что ли, его с собой? И оставлять вроде бы жалко — что ни говори, полжизни вместе прожито, — а и тащить за собой канительно, вдруг разобьется... А, шут с ним, пусть остается. (Поправил, отошел — взглянул, поправил еще.) До зеркала ли! Подороже оставляет он в этих краях — Волгу, Чапая, Константина Дорогомилова. Махнув рукою, прошел к дверям. Вернулся. Нет, брат, нельзя, надобно завернуть помягче и уложить. Тауфика обижаться будет — совсем, скажет, с панталыку сбился, ишь разудалый какой, черт! Калимат! Калимат! Думаешь, ждут тебя там не дождутся? Ждут, а как же, держи карман шире! Мда... Карман не карман, ждут не ждут, а все же родная земля, отцова земля, что ни говори. Так что ты уж, старуха, извини, но в этом ты не права. Ей-богу. И потом худо ли, хорошо ли, а работает где-то там сын наш, старший твой Булат. Ну, а насчет зеркала-то не сомневайся, вот сейчас мы его завернем да уложим, все чин по чину. Что ни говори, а тебе тоже нелегко, кому еще труднее-то из нас, это вопрос. Шесть малых детишек, попробуй-ка всех накормить-напоить, обмыть-обстирать да слезы утереть... Вконец запутался Лутфулла-абзый. Бормотал-бормотал что-то, старушку свою приплел да вдруг, опустивши руки, уселся на какой-то мешок, вздохнул и, будто это и было самой насущнейшей заботой его, зажег крепкую папиросину. Задумался опять, вспомнил былые годы и Костю Дорогомилова, первого на весь Куйбышев бурового мастера Константина Феоныча. Был Дорогомилов другом Лутфи еще с далекой юности. Познакомились с ним лет эдак с двадцать восемь тому назад на Урале, в Верхней Чусовой. Как-то ехал припозднившийся Лутфи с работы домой, ночь уже стояла, городишко спал мертвым сном, и на улицах ни души, будто вымерло. Тихо, а в тишине колеса арбы грохочут по булыжной мостовой, луна в морозном тумане, забор длинный, черный, и черная от него тень. Однако в тени этой лежит какая-то черная груда, большая и еще более черная. Слез Лутфи, подошел с любопытством, без страха, глядь — человек. Что за оказия? Поднял его с великим трудом — тяжеленек оказался ночной человек, пудов на семь по меньшей мере, взвалил на арбу, гикнул на лошадь. Дома часа полтора оттирал ему снегом огромные руки и ноги, спиртом — необъятную спинищу. Наконец незнакомец застонал, приоткрыл мутные бессмысленные глаза. Потом, ухнув, перевалился на другой бок — аж кровать, скрипнув, просела под ним, — да и проспал без просыпа до следующего вечера. Проснулся — приняли оставшийся спиртишко, познакомились. Оказалось, этот крепкий телом русский дядя по тем временам и специалист-то чрезвычайно редкостный — буровой мастер Костя Дорогомилов. Рассказывал Костя, хрипло похохатывая, что завершили они, буровики, какую-то занудливую скважину, ну, «врезали» по случаю этому весьма доброжелательно, а по дороге домой он чего-то «закосел» и рухнул в снег. С того и подружились. Дальше — больше, стали хаживать друг к другу в гости. И говорит однажды Константин: — Послушай-ка, друг Лутфи, бросай ты, к чертовой матери, эти дурацкие вожжи, давай ко мне на буровую. Научу я тебя подземные секреты разгадывать. Ну, а Лутфулла в ту пору в самой силе был, всю землю, кажись, перевернуть мог. Запали ему в душу слова друга. «Взаправду возьмешь?» — Возьму!» А люди тогда на нефтяном деле страсть как нужны были. Недельку походил Лутфулла на схожую с небольшим заводцем буровую, приглядывался к разным хитрым машинам, стальным трубам, арканам да к мудреным приборам, привыкал к лязгу-грохоту, потом» ему и говорят: «А полезай-ка, ты, браток, на вышку, проветрись для начала — поглядим, что из тебя выйти может». И сделали из него верхового. Слыхивал до этого Лутфулла, будто уголек-то каменный добывают на невесть какой глубине, в подземных шахтах, и будто нефть эта самая лежит еще глубже, аж под угольными пластами. Оказалось, однако, опускаться за нефтью глубоко под землю — никакого резону, наоборот, стало быть, можно ее поднимать и стоя на земле, на вольном воздухе! Еще краше того оказалось — надобно лезть в самое гнездо ветров, где летом солнце печет, а зимою метель сечет, вот там и начинается добыча «земляного масла». Работали они с Костей Дорогомиловым вместе, почитай, поболе четверти века. Бурили скважины на Урале, в Баку, в Ставрополе и в Сызрани, да где только они их не бурили — по всей, можно сказать, советской земле. Особливо в годы войны много понадобилось Родине нефти, немало было трудных недель, безвылазно проведенных на буровых — без сна, без отдыха. Тяжелые были годы, что там говорить. Но всегда они были вместе, и когда было одному плохо, другой подставлял братское плечо — крепче огня и мороза была их дружба, крепче стальных арканов связывала она буровиков на вечные времена. И вот — расстаются. Воспротивились куйбышевские нефтяники: знаменитый мастер Дорогомилов нам, мол, и самим дорог, и уж вы на нас обиду не таите — не отпустим его, самим нужен... ...Запыхавшаяся Тауфика-апа торопливо прошла в комнаты и остолбенела: муж ее, Лутфулла, преспокойно сидел себе на мешках с домашней утварью, покуривал, отгоняя рукой синий дымок, видать, не первую уже папиросу. Скрестила на груди руки Тауфика-апа: — Отец ты наш, дорогой Лутфулла Диярыч! Что же ты расселся ясным соколом, папироски потягиваешь, а? Вещи до сих пор не уложены, насчет машины ну ничего не слыхать, а он расселся — ручки в брючки и во рту цигарка. Взял бы хоть зеркало — перед тобой же висит, ужли не видишь, — да завернул бы его в тряпочку, да сунул бы в ящичек там или коробочку какую — все мне бы помог, одной и не усмотреть, на самом-то деле... — Не беспокойся ты, мать... Устроится все, только не беспокойся... — тихо сказал Лутфулла-абзый, продолжая сидеть все на том же полосатом, большом, мягком с виду мешке, продолжая сумрачно покуривать все ту же небольшую, но крепкую и сильно вонючую папироску. Голос его был слаб и хрипловат, во всей склонившейся насупленной фигуре проглядывало что-то такое беспомощное, такое родное. Тауфика-апа, поймав себя на том, что последнее время постоянно пилит своего немолодого уже, пожалуй, и уставшего мужа, почувствовала в горле неприятную сухость и заморгала увлажненными глазами. Родные края, это, конечно, понятно... То-то головушку повесил... Однако из кухни потянуло горелым, и Тауфика-апа настороженно повела носом. Никак, бэлиш[9] подгорает? Не понимает, шайтан, что напоследок Константину Фиунычу дорогому печется! И Тауфика-апа, скидывая на ходу тоненькую шальку, помчалась на кухню. Спустя короткое время вновь заскрипели половицы, и на пороге, закрывая грузным телом дверной пролет, возник в черной праздничной паре с орденом Ленина и Золотой Звездой на лацкане пиджака, со свертком в руках Константин Феонович Дорогомилов. Редко надевает он высокие награды, а сегодня вот для дорогого друга надел, не сомневаясь... Мастера, шагнув друг к другу, по-мужски крепко и с чувством поздоровались, чуть дольше обычного задержав в пожатии сильные трудовые руки. Недолго, словно испытывая тяжесть расставания, Задумчиво помолчали. Константин Феоныч, должно быть, от быстрой ходьбы побагровел; на широком лбу поблескивали капельки пота, раздувались ноздри плоского, крупного даже дли его лица, утиного носа. — Чуть было не припоздал, извини уж, браток, — проговорил он наконец, все еще задыхаясь. — Понимаешь, какая оказия, полпути проехали, и вдруг — на тебе, засадил Федька, бестолочь, машину, хоть ты бегом беги! — Посапывая, нагнулся, осторожно положил сверток на мешки. — Серафима тут ребятишкам напекла. Сама-то вроде как в магазин пошла — обещалась скоро прийти... На голоса выглянула из кухни Тауфика-апа, прикрыв рот платком, сморщилась, не сдержала подступившие слезы: — Константин Фиуныч, родной ты наш, прощаемся... может, и навсегда, ох ты горе мое... — Ну, ну, мать, что ты! Не в полымя небось. На родину! Вникни ты: в Калимат едем, на родину, к сыну, к Булату... — крикнул негромко Лутфулла-абзый. Тауфика-апа все шмыгала носом, и он, подойдя к ней, ласково положил на плечо руку, шепнул: — Гостя-то угощать ведь надо. Как у тебя там? Бэлиш... поспел... что ли? Тауфика-апа сразу пришла в себя и, улыбнувшись как ни в чем не бывало «Фиунычу», удалилась на кухню. Через минуту она вернулась обратно, неся на разделочной доске сковороду с бэлишом, поставила ее на стол и ловко, катая в лад во рту слова «бисмиллы»[10], срезала ножом румяную «крышку»-корочку. Была она родом откуда-то из приуральских татарских деревень и до стряпни большая мастерица — под «крышкою» бэлиша открылась аппетитнейшая начинка, повалил вкусный парок, и мужиков прошибла нечаянная слюна. — Пожалста, Константин Фиуныч, милости просим, кушайте, пока горяченький! Проголодались, верно, вот оно хорошо и будет. — Может, подождем до Серафимы Ивановны? — сказал Лутфулла-абзый, поглядывая на друга. Дорогомилов смущенно пожал плечами: «ну, женки, тянет их по магазинам в самый неподходящий момент, что ты будешь делать». — Да вы не думайте, ей-богу, и не беспокойтесь даже: нам с Серафимою свой бэлиш в плите доходит, на жару, — засмеялась Тауфика-апа с ласковым радушием. — Посидите вдвоем, вам без баб-то свободнее будет. Поговорите на свободе, поговорите. А ты, отец, потчуй гостя, не зевай. Соловей, да еще под семь-то пудов, баснями сыт не будет — угощай ты его бэлишом, угощай! Тауфика-апа ушла на кухню, потому как понимала: хочется друзьям перед долгой разлукою посидеть с глазу на глаз, потолковать, да, наверное, и выпить на прощание — теперь ведь без «горячего» редко собираются. Ни к чему, конечно, все это — ну, да уж посидят напоследок без опасения. Дорогомилов, проводя Тауфику глазами, обернулся к Лутфулле и, ухарски подмигнув, вытянул из кармана бутылку «старки». Лутфулла-абзый поискал среди вещей, нашел пару пластмассовых кружек — налили. Первую подняли за здоровье полувековой и вечной дружбы. Лутфулла-абзый, выпив, сморщил сухие губы, вздохнул и, выплеснув оставшиеся на донышке капли в цветы за спиною на подоконнике, грустно уставился на серого шустрого котенка, игравшего на полу с блестящей жестяной пробкой. Потом, будто очнувшись, вспомнил слова жены, стал угощать гостя, подвигая ему по усвоенной еще с детства привычке самые лучшие куски. Константин Феоныч все еще млел после «старки», нюхал, помаргивая, хлебную корочку. — Раньше ты это снадобье легче глотал... а, старый? — серьезно сказал Лутфулла-абзый. — Что-то сдавать начал... ты это брось... Дорогомилов наконец взял ложку, зацепил кусок мяса, пожевал, поставил осторожно кружку на краешек стола, утерся тыльною стороной ладони и пробасил: — А раньше и времена другие были. Когда мы с тобой познакомились... да-а ты и вовсе-то пить не мог, не умел, скажем прямо, ох-хо-хо! — он засмеялся низко и приглушенно. — Да еще похвалялся: наш, мол, народ водки не потребляет. Эвон как теперь-то... одно слово, не сглазить бы... А я что ж, я в своей жизни, можно сказать, ни разу пьяным не напивался... единственно — тот случай, когда ты меня подобрал. Но на пользу! Где б я еще нашел такого друга, не упади тогда по пьяному делу рылом в сугроб? Не очень-то любили они упоминать всуе о своей дружбе, но, видимо, в день разлуки потеплели и растаяли даже сдержанные сердца этих суровых рабочих людей, зазвенели ослабшие душевные струны. — Ну, тогда не без причины и выпил, — продолжал Дорогомилов. — Наш русский человек, ежели желает выпить, так готовит закуску, чтоб поострее: огурчики, скажем, соленые, селедочку, лучок свежий... Ну, оно на закусь-то приятно, вкус, значит, водки моментально отбивает, а сытности никакой! Отсюда и хмелеешь, конечно. Первый стакашек подняли мы тогда за скважину. Рады были, что закончили! Не поверишь, какая надоедливая попалась, стерва, всех повыматывала... Ну, второй, сам понимаешь, за Родину. Третий — за здоровье стального бабая! Тут уж хочешь не хочешь — пей! Помню, даже «ура» крикнули! И поехало там, да все полными стаканами, а о закуске-то позабыли. Я, конечно, норму свою знал, но перебрал в тот раз, на радостях, значит. А ты меня в другой раз пьяным видел, скажем, когда у тебя выпивали? Правильно, не было такого. У твоей хозяйки, Диярыч, руки золотые — знатную закуску готовит. Ту закуску не то что горькой водке, пожалуй, и чистому спирту не прошибить! А Лутфулла-абзый, ухватясь за благодатную «хлебную» тему, перевел разговор на свое, желанное. Вспоминая юные годы, проведенные в деревне на берегу Зая, стал нахваливать Дорогомилову красивые обычаи родной стороны, хлебосольство и радушие своих земляков. Таил он мысль простую и ясную: «Если рассказать Феонычу с толком о моей родине, может, и он решит переселиться в Калимат?» — такая по-детски наивная, бесхитростная вера жила в его простой и честной душе. — Эх, хорошие люди живут в моих краях, Феоныч! Великодушные люди... — начал он свою подспудную агитацию. И умолк на время, словно желая прочувствовать вместе с другом такие значительные слова. Вынул из кармана полинявший от долголетия, вышитый маками кисет, вытряхнул из него серебряный портсигар. Протянул его Феонычу, потом с удовольствием закурил и сам. Глубоко затягиваясь, щурясь и вспоминая, неторопливо продолжил: — Осенью, как только ляжет на поля первый снег, смело заходи, Феоныч, в любой деревенский дом — будешь самым дорогим гостем. Молодые красивые девки в шитых жемчугами калфаках[11], в узорчатых ичигах поднесут тебе на лучшем блюде свежие гусиные оладушки. Не отведаешь — обидишь. В это время, дружище, у нашего народа праздник. Забивают у нас по первому снегу откормленных гусей и ощипывают их сообща, всею деревней. Настоящие гусиные субботники, я тебе скажу. И уж тут от молодух не отвяжешься: хоть сыт до отвала — отпробуй, и все тут. А они и песни тебе споют — ах, хорошие, грустные песни! — но и такое словцо ввернут острое, что враз развеселишься. Красивые праздники есть у нашего народа, ну — отличные праздники! Слушал его Дорогомилов с восхищением и удовольствием, но давно уже почуял, куда гнет нехитрый Лутфулла-абзый, и любовно и ласково улыбался, глядя на этого большого ребенка. Наконец не вытерпел и спросил: — А что, Диярыч, и у вас дома собирались на этакие гусиные субботники? Когда-то Лутфулла-абзый уже рассказывал Дорогомилову о своем отце, который на протяжении долгих десяти лет батрачил на бугульминского помещика, кровососа и мироеда Ялачича, — какие уж тут гуси, какие субботники! — потому смолчал он, будто и не слышал друга, и, поведя рукою, спросил: — А видел ли ты, Феоныч, взаправдашний сабантуй? — Видел... в кино. — Да нет, Феоныч, душа моя, нет же! Да разве ж в кино — это сабантуй! Это же издевательство, карикатура! А настоящий-то сабантуй, Феоныч, он друго-ой... Наперво сабантуй начинается так: идут по деревне молодые джигиты с длинными шестами в руках, и каждая изба нанизывает на эти шесты вышитые полотенца. Вот тут-то и видно: сколько было на деревне свадеб, сколько невесток молодых, да какая из них мастерица — вышивка-то на полотенцах у всех перед глазами: смотри да кумекай. Не-ет, Феоныч, настоящий сабантуй — это, брат, такая, я тебе скажу, замечательная штука! А видел ты когда-нибудь, как готовят коня к скачкам?! Не видел — и не увидишь никогда. Потому — теперь уж настоящих-то сабантуев и не бывает! Понял, Феоныч, нет их теперь, настоящих сабантуев! Тут Лутфулла-абзый вдруг и сам понял, что, решив поначалу соблазнить душевного друга поехать вместе в родные свои края, заговорился-заколобродил в противоположную степь — и осекся. И замолчал. — Да ты не печалься понапрасну, слышь, Диярыч? Наверное, много еще хороших обычаев на твоей родине, — прогудел Дорогомилов, прочитав душу друга. — Ты, как прибудешь на место, сразу мне письмо, договорились? И ежели там тяжело, помощь ежели какую нужно, ты уж, давай, не скрывай. Мы с тобой до сих пор, кажись, все по-честному, да что там говорить, сам же знаешь! Бригаду тебе, конешно, дадут новую — это точно. Но ты будь смелее, требуй от них, сукиных детей, беспощадно! Тут тебя и с тихим характером уважали; значит, знали тебя, видели много лет твою бесперебойную работу — труд твой уважали, вот что. А там же все — от скважин и до людей — новое. Я уж знаю, как это бывает: пока на новом месте работу наладят — много наломают дров! Больше даже, чем нужно! А потому и будь на первых-то порах потверже, посуровее, — закончил Дорогомилов, сведя на переносье лохматые черные брови. Но вдруг ласково опять улыбнулся и сказал тихо: — Видишь, старый, сколько я тебе на дорожку умных слов насовал! Ежели с оглядкой будешь расходовать, на целый станкогод[12] хватит, это уж точно... Негромко засмеялись. За окном ночной теплый ветер играл в листве молодых лип, шептался с ними хрустко и зелено. Доносились отчетливо уличные шумы. И из глубины этих прозрачных звуков послышалось слитное гудение нескольких тяжелых грузовых машин, оно становилось все громче и вдруг утихло у самого дома Дияровых. Но звонко и чуть печально запели за окном клаксоны, и в сумрак комнаты упали ослепительные снопы света и осветили мешки, ящики и чемоданы, и осветили удивленное лицо Диярова, радостные глаза вскочившего Феоныча. Он грузно и торопливо прошел к окну, закрывая темной фигурой льющийся свет, выглянул на улицу. — Приехали! Приехали, Диярыч! — Кто приехал? Зачем приехал? — Джигиты приехали. Бригада твоя! — возбужденный Дорогомилов стремительно подошел к Диярову, схватил его за плечи: — Вот, Диярыч, каких ты нам джигитов воспитал! Эх, старый! Ведь орлы! Нет, лучше орлов... Люди! И первым выбежал навстречу спрыгивающим с машин буровикам. |
||
|